17 июля 2019  23:31 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту
Проза

 
А. Константинов, Б. Подопригора

Если кто меня слышит. Легенда крепости БАДАБЕР
(Прдолжение, начало в № 35)


4

На самом деле Глинский попал в «хозяйство» под общим началом генерал-майора Виктора Прохоровича Иванникова по прозвищу Профи. Для любого офицера в любой должности служба под его руководством была действительно настоящей школой, в которой главным классом генерал (сам бывший спецназёр) считал то самое «поле», куда подполковник Халбаев направил Бориса «проветриться». С этого «поля» и начиналась вся разведка…

Что же касается непосредственно Бориса, то в кабульскую «придворную» роту его назначили формально потому, что в ней неожиданно открылась капитанская вакансия за счёт подорвавшегося на мине зампотеха.

Командир роты Ермаков так Глинскому и сказал:

— Пока у нас побудешь. Потом, ежели законного зампотеха пришлют, тогда тебя и передвинут, может, даже в сам разведотдел заберут…

(Почти так потом всё и вышло. В те годы в отдельных службах «ограниченного контингента» из всего офицерского корпуса почти четверть составляли прикомандированные. Часто это были просто толковые офицеры из «ненужных», то есть не очень востребованных на войне частей, например пэвэошники — ведь своей авиации-то у духов не имелось. Таких «толковых» офицеров прикомандировывали и в разведотдел — на время и без документальных назначений. Это позволяло существенно увеличивать практический штат без особой бюрократической волокиты. Так и Глинский уже через месяца четыре начал жить в Кабуле, что называется «на два дома». Но об этом речь ещё впереди.)

А пока до официального приказа о назначении капитан Ермаков поставил Борису первую «боевую задачу» — доказать соседствовавшим с ротой афганцам, что в части хрюкает вовсе никакой не поросёнок, оскорбляющий самим фактом своего существования чувства правоверных, а особая собака «свиновидной» породы, мол, нашли в «зелёнке» щенка, вот он, пока маленький, и хрюкает, когда полаять хочет. Надо сказать, что в Афганистане во многих частях подпольно выкармливали кабанчиков, хоть это и было связано с неудобствами, а порой и с риском. Но уж очень «доставала» казённая тушёнка. Афганцы, как и положено мусульманам, крайне болезненно относились к такому «явочному» свиноводству.

Глинский вышел к угрюмо гудящей толпе с пойманным в роте белёсым щенком на руках и отдал его бачатам-пацанятам. [42] Подростки тут же начали валять щенка по земле, опрокидывая на спину и почёсывая ему пузо.

Угрюмо молчавшим взрослым бородачам Борис задвинул целую речь, продемонстрировав неплохое знание дари и навыки «восточно-базарной полемики». В конце концов бородачи нехотя разошлись. Глинский провожал их улыбками и прижиманием руки к сердцу под лёгкие поклоны. Как учили! Спина у него совершенно взмокла, и Кабул больше не казался ему таким уж мирным городом. Особенно когда до одиннадцати ночи то там, то здесь кто-то истошно орал нечто похожее на «Гриша!». Это «дриш!» — что на пушту означало «стой!».

Тем не менее первые «смотрины» оказались для Бориса удачными — с задачей он справился сам, помощи не просил, а стало быть, получил шанс попасть в категорию «толковых». А толковых офицеров на войне, как известно, много не бывает, поэтому их ценят и берегут. Кстати, про то, что его решил «проветрить» в Афганистане сам командир полка Халбаев, Глинскому никто не напомнил даже намёком — на войне у офицера начинается новая жизнь, это старое правило никто не отменял.

Отношения внутри роты у Бориса складывались в целом нормально. Он уже на третий день отпросился у ротного в штаб армии позвонить матери, но не для того, чтобы слюни попускать, а чтобы она помогла раненому Шишкину, направленному в ЦИТО — Центральный институт травматологии и ортопедии. Это, конечно, отметили и оценили, хотя от Славы Самарина в роте уже все знали про Глинского, что он «генеральский сынок» и «борзой залётчик». Самарина-то, прибывшего в Кабул за неделю до Бориса, оставили пока в разведотделе у спецназёров.

Оценили в роте и то, как Глинский играл в волейбол, а у него это получалось совсем даже неплохо. Да и на занятиях по физической и разведывательной подготовке он показал себя не хуже взводных. А отстрелялся Борис и вовсе на «отлично» — всё же чирчикская выучка кое-чего стоила. Правда, душой компании он так и не стал.

Что тут поделаешь? Ну не слишком занимали Бориса разговоры, например, о том, как трахаются верблюды! (А трахаются они, оказывается, сближаясь задами.) Не особо увлекали его и нарды, в которые до полуночи резались соседи Глинского по «бочке» — хорошие парни, прямые и надежные, но, прямо скажем, простоватые.

При этом отношения с «любимым личным составом», то есть солдатами-срочниками, у Бориса, никогда не командовавшего даже отделением, выстраивались взаимно уважительными. Глинский не позволял себе разговаривать с солдатами как взводные, которые в любую команду норовили вставить словечко типа «урюк», «бегемот» или «обезьяна».

Борис с солдатиками не заигрывал, но на просьбу старослужащих написать им «по-духовски» в дембельские альбомы откликнулся сразу. Дембеля просили написать простые, в общем-то, фразы: «Прощай, Афганистан!», «Пиздец войне!» и «Аллах акбар!». А самый грамотный и авторитетный из дембелей вдумчивый сержант Толя Сошников (единственный, кстати, из срочников роты награжденный орденом Красной Звезды) и вовсе после бесед с Глинским вознамерился поступать в ВИИЯ. Борис даже занимался с ним, готовил сержанта к вступительным экзаменам. И как показало время — совсем не напрасно.

После того как пришёл наконец приказ о назначении на должность, Глинскому выдали личное оружие — пистолет и автомат, соответственно, пистолет для постоянного ношения, а за АК он расписался и поставил пока обратно в пирамиду. Новичков допускали к «живым рейдам» лишь месяца через полтора-два после прибытия.

Проставился Борис, естественно, «как учили», и посидели офицеры хорошо — даже ротный пришёл, и попили, попели, но наутро, несмотря на «лёгкое головокружение», все «как штык» вышли на занятия. Впрочем, на афганской жаре «увлекаться» было чревато…

Глинский всё время ощущал, что к нему присматриваются и приглядываются: мол, понять бы, парень, кто ты такой на самом деле?

По хватке Борис тянул пусть и на «неотёсанного», но всё же «небезнадёжного» «боевика» — то есть на офицера, готового к боевым выходам. Через месяц взводные даже прилепили Глинскому уже «ношенную» однажды кличку Студент (потому что он — из военного института, а не из училища — как «все нормальные офицеры»). Однако Ермаков Иван Васильевич, носивший, понятное дело, кличку Грозный и неформально утверждавший боевые прозвища «придворных» спецназёров, счёл, что до «профессионального» имени Борису пока далеко, пусть, мол, пообвыкнется, на выход сходит, тельняшку «примерит», а там посмотрим. Конечно, в ближайших плановых рейдах от Глинского ничего «стратегического» не ждали. Хотя…

Толковый переводчик, тем более с несколькими «нужными» языками, никогда в рейде лишним не был. Ведь именно с переводягой командир решал, какие трофеи брать, а какие — нет, особенно если этих трофеев становилось, чем дальше, тем больше…

В свой первый боевой рейд Глинский вышел лишь на седьмой неделе после прибытия в Кабул. Накануне вечером его вызвал капитан Ермаков и поставил задачу:

— Значит, так: сходишь завтра с группой Семченко. Он на «тайник» пойдёт. Пора на тебя в деле посмотреть. Кроссовками чешскими обзавёлся уже?

— Обзавёлся.

— От Шишкина небось остались… Ну и ладно. Спать пораньше ляг. На рассвете «вертушки» заберут.

«Выходы на тайник» считались точно такими же боевыми операциями (с соответствующим оформлением), как и «выходы на караван» — с той лишь существенной разницей, что «караван» как раз предполагал огневой контакт с противником, а успешный рейд на «тайник» должен был пройти без единого выстрела. А в какой ещё рейд могли взять Глинского? Совсем уж в «мясорубочную» боевую операцию? Ну как-то не совсем рационально, он ведь все-таки был переводягой. Правда, переводягой с неплохой подготовкой, но всё же переводягой. Вот и оставались ему «выходы на тайники и на отвлечения».

Что такое «выход на тайник»? Да, в общем, «ничего такого военно-морского», как любил приговаривать Лисапед — он до Афгана морпехом служил. Где-то «на границе с Персией или Пакистаном» один из агентов советской разведки, передвигаясь с каким-нибудь караваном, оставлял в установленном месте-тайнике донесение. Вот его нужно было забрать и доставить в Кабул. Или, наоборот, не донесение забрать, а задание оставить. Или сделать и то и другое. В таких выходах вся группа работает на одного человека — офицера-агентурщика из разведцентра, который формально не подчинялся разведотделу. Агентурщик — единственный, кто знает точное месторасположение тайника, и только у него есть право выемки и закладки. Берегут этого офицера как зеницу ока. У группы спецназа в этом случае одна задача — тихо довести его до «скворечника», а потом так же тихо «проводить домой».

А «выход на отвлечении» — это задача чуть попроще, это просто рейд по отвлечению внимания от передвижения основной группы или нескольких групп. В таком выходе можно даже и пошуметь чуток, но без «ажиотаций», как говорил на инструктажах Ермаков…

Ранним утром пара Ми-восьмых с «двадцатьчетвёрками» [43] в прикрытии забрала группу Семченко вместе с Глинским и через час с небольшим высадила в районе Пурши. Вместе с Борисом группа насчитывала пятнадцать человек. Все в солдатской хэбэшке без знаков различия, все навьюченные, как ишаки. Свои автоматы оставили в роте, взяли на всякий случай трофейные китайские. Каждый нёс ещё по четыре боекомплекта, гранаты, воду, еду, нож, сапёрную лопатку и аптечку. Бронежилетов тогда не носили — жарко очень, да и слишком тяжёлыми они были в ту пору. Что ещё добавить? Два ручных пулемета на группу и снайперская винтовка. Рацию, конечно, — геологическую «Ангару», а не штатную. Эту «ангарку» берегли так же, как и агентурщика.

Как правило, в рейды выходили не в штатной обуви армейского образца, а в кроссовках. Особенно ценились чешские, они были самыми легкими и притом крепкими, с «непротыкучими», как выразился однажды Сарай, подошвами.

Группа приземлилась в зоне действий отдельного отряда спецназа. Там её встретил майор из разведотдела, которого все звали Боксёром. Этот Боксёр, матёрый и всё на свете видавший-перевидавший спец, в первую командировку занимался подготовкой афганских спецназовцев-«коммандос», из которых предполагалось создать две бригады. Офицер-агентурщик — с рябым крестьянским лицом — уже поджидал группу в палатке майора. Он вместе с Боксёром уточнил задачу группе Семченко, и после недолгого перекура вся группа, на этот раз уже в окончательном составе, снова загрузилась в вертолёты.

Петляя, «вертушки» летели до места десантирования ещё минут сорок. Точнее, не до самого места, а рядышком. Это «рядышком» составило ещё примерно километров десять до конечного пункта. Ближе вертолётам подлетать было нельзя — из соображений безопасности для тайника. Это ведь только кажется, что пространства в Афганистане огромные и безжизненные, на самом деле там за любой тропкой найдется кому приглядеть. А вертолёт — это слишком крупная цель, его сразу «засекают» и, между прочим, делают соответствующие выводы. Может, кто-то и считал «духов» [44] дикарями, но дураками они точно не были. И на советские тайники они охотились точно так же, как шурави — на «духовские» караваны.

…Ми-восьмые несколько раз садились, имитируя высадку групп, и снова взлетали над бесконечными однообразными сопками, маскируя настоящее место высадки. Наконец, «восьмёрки» в очередной раз последовательно друг за другом нырнули в плотную «цементную» пыль, и группа быстро десантировалась в заранее оговоренной очередности. Вертолёты сразу же ушли в сторону, туда, где, судя по звуку, барражировала ещё пара «вертушек».

Спецназовцы остались одни среди бескрайних голых холмов, тянувшихся до самого перевала Пурши. Ну а потом пошли к тайнику. Шли долго, почти целый день, с короткими привалами. Борис не то чтобы опозорился, но несколько неодобрительных взглядов от Семченко схлопотал, когда на привалах справлял малую нужду. Влад позорить его при бойцах не стал, но по-свойски шепнул тихонько, чтоб никто не слышал:

— Я ж тебе говорил, не пей с утра… Следы оставляешь по всему маршруту!

— Да какие следы, под этим солнцем всё через несколько минут высохнет, как и не было!

Семченко покачал головой и посмотрел на Глинского, как на «недоделанного»:

— Вот «филолух» — он и есть «филолух», как его ни дрочи… Высыхать-то высыхает, однако на запах шакалы потом приходят, начинают в этом месте лапами рыть… Вот по этим следам нас и можно «прочитать».

Глинский, и впрямь напившийся «про запас», только вздыхал виновато…

…Под вечер дошли до какой-то полуразрушенной глинобитной постройки. В этом месте вся группа стала готовиться к ночёвке, а офицер-агентурщик, взяв для прикрытия двух бойцов, отправился уже непосредственно к тайнику, до которого оставался примерно километр-полтора. Не доходя до «закладки» метров триста, он оставил спецназовцев прикрывать его и быстро нырнул куда-то в межсопочные складки. Что именно представляет собой тайник, не должен был видеть никто, кроме него…

Ночь прошла без происшествий, правда, Глинский почти не спал — так, продремал пару часов, чутко вслушиваясь в странные звуки густой афганской ночи…

Едва рассвело, тронулись в обратный путь, на этот раз шли не так долго, как накануне, уже часа через три их забрала пара «восьмёрок» и добросила до отряда Боксёра. Офицер из разведцентра остался там, а группа Семченко полетела «домой», в Кабул.

В роту Борис вернулся, как в дом родной. Офицеры поздравили его с первым выходом. Им Семченко ничего говорить не стал, как переводяга «описался». Самому же Глинскому Влад уже после того, как они вместе напарились-намылись в бане, сказал:

— Ну, с почином, ваше «переводяжье» благородие. Первый выход — почти как первая брачная ночь. У нас, конечно, не совсем как у лётчиков боевые вылеты, но скажу тебе неформально — где-то после седьмого выхода можно уже представлять на ЗБЗ. [45]

— Всего-то семь? — наигранно удивился Борис. — Тогда я быстренько… Вся грудь — в медалях. И бронежилета не надо…

— Ну-ну, — сказал Семченко без улыбки. — Грудь-то не отвиснет? Сплюнь. И больше никогда не шути на эти темы.

— Тьфу-тьфу-тьфу, — послушно сплюнул Глинский.

— Вот и молодец. Вообще, так гладко, как в этот раз, — далеко не всегда проходит. Ладно, Лисапед, я смотрю, он «голым» сидит. Простудится ещё. Давай его оденем. Тащи «майку».

— Уже здесь, — Лисапед развернул газету «Правда саурской революции» и достал сильно вылинявшую, видавшую виды, но всё же не рваную майку-тельняшку.

— Свою давай.

Борис только сейчас проникся торжественностью момента и полез в свой мешок. На четверых хватило заначки в полбутылки. Чокнулись. Долго жевали жаренную с тушёнкой капусту…

— Слушай, Влад. Если «выход не на караван», а как сегодня, когда на «духов» нарваться можно?

Влад пожал плечами и сказал как будто бы о своём:

— Можно и на «духов», но реже. Чаще мины, всякая срань… Или кто-то ногу сломает при высадке, или руку разобьет, натрёт себе чего-нибудь. По-разному бывает, поэтому до последней минуты молишься — лишь бы кто-нибудь чего-нибудь себе дуриком не прищемил. Или не отравился какой-нибудь гадостью…

Травились, кстати говоря, в Афганистане часто, а чаще всего дынями. Приторно-сладкие, они начинали бродить на жаре, и заработать понос через такую радость было делом абсолютно будничным. Довелось это испытать на своей шкуре (точнее — заднице) и Глинскому — причём в самый, что называется, неподходящий момент — недели через две после первого выхода капитан Ермаков решил сам «прогуляться» в рейд на «отвлечение». Борис отравился ещё накануне, но скрыл это от командира из-за боязни прослыть трусом. Этот благородный порыв дорого обошёлся Глинскому, фактически весь рейд «просидевшему на струе». Ему было очень плохо, но шёл он наравне со всеми и думал уже, что до Кабула живым не доберётся. Добрался. А уже в расположении роты в командирской палатке капитан Ермаков устроил ему форменный «пропиздон»:

— Ты не о себе, бля… думай, а о группе, о выполнении боевой задачи… А тебе важнее, кто о тебе что там подумает… Ты кто — спецназёр, твою мать, или просто московский засранец?! Хоть бы старика Халбаева не позорил…

После этой, прямо скажем, нехорошо пахнувшей истории ждать третьего выхода Борису пришлось чуть ли не месяц. Глинский уже думал, что Ермаков окончательно поставил на него клеймо «засранца», когда получил распоряжение вместе с группой Юры-Лисапеда прибыть в лагерь всё того же Боксёра «для последующего уточнения задачи». То ли простил капитан Борису предыдущий неудачный выход, то ли уж больно плотно пошла информация о том, что с караванщиками слишком часто стали туда-сюда шастать западные «товарищи». А раз так, то переводяга в любом рейде мог оказаться весьма и весьма кстати — никогда ведь точно не знаешь, где на кого наткнёшься.

Этот третий выход Глинского хорошо запомнился всем, потому что именно в этот раз один заезжий генерал решил поучить спецназёров военно-полевой мудрости. Хотя из-за этой истории воевать лучше, чем они уже умели, спецназовцы вряд ли научились, зато, может быть, научились уважать другие военные специальности…

Впрочем, обо всём по порядку. Дело было так: непонятно, каким образом в лагерь Боксёра свалился, просто как метеорит с неба, один «полководец» из Москвы. В погонах, между прочим, цельного генерал-лейтенанта. Решил, видимо, из Кабула, куда приехал с какой-то проверкой, на «фронт» съездить. Лично, так сказать, поучаствовать. И вот кто-то где-то «напел» генералу в уши, что, дескать, в родовом кишлаке главаря бандформирования инженера Насирахмада будет проходить слёт главарей банд чуть ли не со всего Афганистана. Для опытных разведчиков уже это выглядело абсурдом. Боксёр, в общем, определенную информацию об этом «инженере» имел: вроде как этот Насирахмад действительно закончил технический вуз (а скорее всего, наврал, что закончил), в отряде у него — примерно 180 стволов, и, по крайней мере, раньше он подчинялся Исламской партии Афганистана, но теперь вроде как сам по себе, хотя, кто у них там «под кем ходит», до конца не знал… Но чтобы к нему все главари съехались? Да кто он, на хер, такой?! Бред какой-то…

А генерал между тем бесновался и требовал у Боксёра организовать зачистку кишлака Насирахмада.

Боксёр попытался связаться с начальством на «Экране» [46] — от него вроде как поступила информация генералу. Не получилось, тогда он, плюнув на субординацию, попробовал достучаться до самого Профи — а того, как назло, вызвал командующий на заслушивание. А «арбатский военспец» между тем уже просто дошёл до запредельных для спецназёра вещей — он для начала обвинил Боксёра в трусости, а потом вообще посоветовал застрелиться, чтобы не позорить спецназ. Боксёру ничего не оставалось, как подчиниться. На это-то «мероприятие» он и «припахал» группу Альтшуля с Глинским, дал, правда, на усиление ещё десяток бойцов и четыре бэтээра. «Командовать парадом» Боксёр решил сам и нехотя выдвинулся в район кишлака Насирахмада. Посланная вперёд разведка доложила, что в кишлаке действительно собралось до двухсот «духов» и что там происходит что-то непонятное… Глинский видел, что у обычно невозмутимого Боксёра просто душа не лежит к этой зачистке. А майора и впрямь останавливало буквально всё: и дикая задача, поставленная заезжим горлохватом, и ощущение, что его провоцируют на политически опасное дело. Да и по здравому смыслу как-то не очень логично — меньше чем тридцатью рылами зачищать кишлак, в котором собралось в шесть раз больше «духов».

Боксёр дал команду машинам остановиться и решил организовать доразведку.

Но генерал, явно прибывший в «гущу событий», чтобы самолично доложить о «переломе в войне», «достал» Боксёра по рации:

— Что вы там муму ебёте! Там, в кишлаке, ещё и в заложники наших взяли! Шевелите задницей!

Боксёр только рукавом пот со лба вытер и выдохнул:

— Есть!

В этот момент над ними пронеслось звено «двадцать четвёрок-крокодилов». Дело принимало совсем нехороший оборот…

Боксёр всё же успел связаться с «Экраном» и попросил о немедленном удалении «вертушек», которые в этой ситуации не помогали, а скорее демаскировали усиленную группу… Там вроде поняли.

Боксёр повздыхал-повздыхал и на бэтээрах осторожно двинулся вперёд.

Глинский сидел на броне второй машины и внимательно смотрел на клубившуюся в нескольких километрах от них по дороге пыль. Где-то через километр движения из этой пыли навстречу им вынырнула БРДМ [47] с «колоколом-матюгальником». Машина была одна. Она резко затормозила и встала поперёк дороги, перекрывая спецназовцам движение. Через мгновение из люка вылез какой-то офицер, показавшийся Борису знакомым. Офицер крепко сжимал в трясущихся руках пластиковую папку и какую-то непонятную кассету. При этом он словно всем своим видом говорил, что папку эту и кассету не отдаст никому и ни за что.

Офицер встал посреди дороги и закричал отчаянно:

— Стой, глуши моторы! Кто старший?

Боксёр спрыгнул с головной машины, посмотрел на трясущиеся руки офицера, хмыкнул и протянул ему флягу со спиртом:

— Ты, брат, не волнуйся. Прими. Сам-то кто и откуда?

Дрожащие пальцы офицера долго не могли отвернуть колпачок на фляге:

— Старший инструктор дивизии по спецпропаганде майор Луговой, — офицер наконец справился с флягой, отхлебнул, выдохнул и чуть спокойнее добавил: — «Хулет». Не слыхали?

Глинский уже соскакивал с брони — он узнал Виктора ещё до того, как тот официально представился. Боже, как он постарел!

— Витя! Луговой!

— Борька? Глинский, ты, что ли?

Они долго обнимались, пока Боксёр, скептически смотревший на всю эту сцену, не рявкнул командирским голосом:

— «Встретились два друга на дороге. Видимо, не виделись давно. Долго обнимались-целовались, пока член не встал у одного». Эй, вы, оба! Студент и, как тебя, Луговой? Что происходит? Кого там, в кишлаке, в заложники взяли? У меня вон по рации генерал с ума сходит!

— Сейчас, — сказал Витя и ещё раз отхлебнул из фляги, — сейчас. Там всё нормально. Я сейчас всё объясню. Никого в заложники не взяли…

И Луговой рассказал потрясающую «военную» историю…

…О спецпропаганде в Афгане слышали мало и немногие, а те немногие, которые слышали хоть что-нибудь, полагали, что толку от неё — «чуть-чуть и два напёрстка». Дескать, «спецпропагандоны» только листовки пишут, типа «Фриц, сдавайся», рассказывают крестьянам сказки про народную власть и ни на что дельное не способны. К тому же и подчинялась спецпропаганда «политрабочим», к которым спецназеры (да и не только они) относились сложно. Однако, как показывает практика, настоящие энтузиасты своего дела встречаются везде… А порой они ещё и умными бывают.

…Оказывается, Витя Луговой уже больше трёх месяцев «плотно работал», как он выразился, по этому самому «инженеру». Работал на предмет заключения мирного соглашения между его бандой и шурави. При этом деликатная тема взаимоотношений инженера с «зелёными» — то есть с правительственными войсками и вообще с бабраковцами в широком смысле, как бы тактично замалчивалась. Мол, бабраковцы — бабраковцами, у них с вами свои счёты, но шурави-то всё равно главные. А с главными — надо жить мирно и вообще находить общий язык. Для того чтобы язык этот был более понятен, чего только Луговой не делал! И две машины с галошами и полотенцами Насирахмаду отвёз. И полналивника горючки ему слил. И на свалку за дровами (то есть за ящиками от боеприпасов) его «людей» лично сопровождал. И даже врачей привозил.

— Что, прям в кишлак? — перебил в этом месте рассказа Лугового Боксёр, не знавший, как и с каким докладом закончить дурацкий рейд. Тут хоть время потянуть, а там, глядишь, что-нибудь само образуется.

А Витя, будто вторя Боксёру, пожал плечами:

— Ну да…

Боксёр кашлянул:

— И что, вот так просто — без сопровождения, без охраны — в банду Хекматияра. [48]

— Ну да. А какая охрана? Я, лейтенант — вон Мурад из агитотряда, да водитель. Но мы ж по договорённости. Под честное слово. А они в такой ситуации, если слово дали — уже можно не дёргаться. У них даже поговорка есть такая: «У мужчины — одно слово».

Боксёр только крякнул, не зная как ещё потянуть время.

— Смелые люди! Ну доктора — это понятно. Они — люди гражданские, потому тупые. А вот… — спецназовец запнулся, чтоб не обидеть Лугового, но тот и не собирался обижаться, видимо уже привычный к таким подколкам. Витя лишь хмыкнул и продолжил свой рассказ…

…Он даже гинекологиню привёз для Насирахмадовых жён. И лично, сидя за вонючей тюлевой занавеской, прилежно переводил русской докторше, что там у «инженеровых» женщин по гинекологической части. Дело, кстати, совсем непростым оказалось, в том числе и потому, что надо было суметь деликатно скрыть проблемы одной жены от другой — а они задавали такие вопросы «страноведчески» наивной докторше весьма и весьма настойчиво. Им же важно, кто из жён «инженера» ещё родит, а кто уже нет. И важно не только им. Такая интимная информация дорогого стоит и важна «для всесторонней оценки личности и намерений главаря».

— Да… — снова не выдержал Боксёр. — Я смотрю, ты действительно… глубоко… вошёл в оперативную обстановку…

Луговой кивнул, не обращая внимания на иронию — спецназёры-то сплошь бесбашенные, а ну как послушают-послушают, да и пошлют его куда подальше и рванут вперёд. Поэтому поддержал интерес Боксёра:

— Не то слово! А окончательно я сыграл на стопроцентной аденоме самого Насирахмада!

Витя от гордости даже нос задрал и посмотрел на Боксёра свысока, будто сам и освидетельствовал «инженера». Боксёр хрюкнул, пытаясь не заржать, а Глинский заинтересованно переспросил:

— А как сыграл-то, Вить?

— Ну как, как… Я его за примирение обещал в Союз на лечение отправить. Чтобы он заодно ещё в «священной Бухаре» помолился — у него вроде предки оттуда, если не врёт. Короче, ударили мы по рукам, осталось только скрепить договоренности письменным соглашением. Вот тут вся лажа и пошла…

Луговой вновь разволновался и закурил — пальцы у него всё ещё мелко подрагивали. Спецназовцы не торопили его…

…Насирахмад заранее предупреждал Витю, что соглашение, конечно, подпишет, но так, чтобы его подчинённые не знали об этом. А если, чтоб совсем не знали — нельзя, тогда чтоб знали, но без деталей. Потому что среди них есть совсем «отвязные», некоторые даже в Палестине успели повоевать, да и «агенты» Хекматияра в банде Насирахмада наверняка остались. Короче, когда Луговой с двумя своими ребятами прибыл в кишлак на подписание договора, выяснилось, что в ближнем кругу «инженера» грамотных нет вовсе. Да и в этом самом кругу особого доверия к главарю банды тоже нет — как раз из-за его неграмотности (инженер, однако!). Началась непонятка какая-то, стали искать хоть кого-нибудь грамотного, да заодно и «непредвзятого», чтоб остальным смог соглашение растолковать. Пока искали, в кишлак подтянулось почти всё «инженерово войско» — рыл за двести, если считать стариков с пацанятами. Что-то им подозрительным показалось. Ну с грехом пополам подписали-таки «пакт о ненападении». Витя не успел со лба пот отереть — в этот самый момент, откуда ни возьмись, над кишлаком прошло звено «крокодилов». Покружили эдак зловеще над кишлаком, встали в круг над соседней сопкой, а ещё двое на дозаправку ушли…

Витя докурил одну сигарету и тут же от окурка прикурил следующую:

— Что тут в кишлаке началось! Я уж думал, всё. «Отпели курские соловушки — отшелестела поспевающая рожь». Неужели, блядь, начальство «фишку не срубило», между собой не договорились, и теперь всё пойдет прахом? А соображалка-то варит… Нет, думаю, Хулет, есть ещё в запасе одно средство…

И Луговой «подвесил» интригующую паузу, преувеличенно долго затягиваясь сигаретой. Боксёр засопел, а Глинский на правах старого знакомого не выдержал:

— Какое средство, Вить? Ну не томи…

…Оказалось, под «средством» Луговой имел в виду телекамеру. Ну что тут поделаешь — любят афганцы покрасоваться перед камерами. Ради истории, так сказать. А Луговой телекамеру как раз припас. Хотя отвечал за неё Витя буквально головой — выцыганил её под честное слово у заезжей журналистской братии, предварительно подпоив её в гарнизоне. Мол, дайте, ребята, не пожалеете, сенсационные кадры будут, «централы»[49] умрут от зависти. Но самим вам, извините, нельзя…

Ну достал Луговой камеру. Расчехлил. Потом присоединился к собравшимся в истовой молитве. Дескать, видит Аллах, шурави теперь будут помогать… И этот исторический момент надо обязательно запечатлеть. «Духи» как камеру увидели — загалдели, залопотали, каждый норовил вперёд вылезти, на передний план… А на самом-то деле камера Луговому нужна была не только для того, чтобы зафиксировать трогательный момент начала «дружбы навек». Плёнку-то можно потом и другой банде показать: мол, смотрите, вот эти — настоящие патриоты, заботящиеся о мирном будущем своего племени и Афганистана в целом… А в случае чего можно «надоумить» и врагов этого самого племени — дескать, смотрите, эти ребята продались нам со всеми потрохами…

В общем, начал Витя снимать собравшуюся публику. Тут и возник перед камерой пацанёнок лет шестнадцати с обшарпанным «Калашниковым», хилый такой, обкуренный, но красноречивый, гад. Он вдруг начал орать, что шурави вот-вот разнесут кишлак — сам, мол, видел крадущихся авианаводчиков. Так что лично он — как убивал неверных, так и будет их убивать дальше. И никто ему не указ. Настроение толпы, известное дело, — штука переменчивая. И через минуту все двести только что «замиренных» уже вскидывали автоматы над головами и истошно орали: «Смерть неверным! Марг ба коферон! Коферон бэкошь!!!»

А в центре этой ревущей толпы стояли двое, по сути, безоружных офицеров — не считая водителя БРДМа, он сидел в машине на связи… Такая вот «политпросветработа» с местным населением…

Когда страсти совсем накалились, водитель «очканул», не выдержал и доложил по рации в гарнизон о неминуемом захвате заложников, если вообще хоть кого-то оставят в живых.

Но Насирахмад, лично мотивированный лечением в Союзе (аденома-то всё-таки, наверное, достала), старался кое-как сдержать соплеменников. А Луговой, снимавший весь этот митинг на камеру, между тем отмотал плёнку назад и резко выдернул из толпы того самого обкуренного пацанчика, с которого весь кипёж пошёл. Подтащил его прямо к камере, сунул носом в проекционный «прицел»-окошко — смотри, дескать, каким ты «войдешь в историю». Пацан от неожиданности даже не успел передёрнуть затвор. Но картинка ему, судя по всему, понравилась. Затем ему на смену вылез посмотреть ещё один горлопан, потом ещё двое… Потом уже уважительно подвели и самого «инженера». Лозунги насчёт неминуемости судьбы неверных стали потихоньку стихать. Ну тут уж Луговой решил, что пора брать ноги в руки и валить подобру-поздорову. Даже к накрытому по торжественному случаю столу не присел. Лишь пообещал назавтра ещё одну партию дров завезти. Только БРДМ выехал из кишлака — его всё равно обстреляли из автоматов. Правда, веерно. Видимо, от избытка «дружеских» чувств…

Витя докурил очередную сигарету и ещё крепче прижал к себе пластиковую папку «Охтален» с подписанным мирным соглашением и кассету:

— Ну, это уже были издержки, так сказать. Главное, что все вещдоки «интернациональной дружбы» — у меня. И «инженер», он хоть и не всё контролирует, но хоть часть «духов» своих будет придерживать. Вот… А потом мы на вас выскочили…

Некоторое время все молчали, а потом Борис спросил:

— Вить, а откуда эта кличка — Хулет? Я ж про тебя слышал, в разведотделе говорили, только я не понял, что это ты. Говорили, какой-то чудак Хулет чуть ли не в одиночку ходит по бандам, покупает их, даже посредничает между бандами. Я-то думал, что те «джеймсбонды», что по бандам ходят, они у чекистов служат… А это ты… Круто.

— Да ничего такого военного, — скокетничал явно польщённый Луговой. — А кликуху эту я из «Адиссы-бабы» [50] привёз. Я ж туда ещё до «спецухи» [51] успел скатать. Ты ж помнишь, я, когда оформлялся, ещё в «Хилтоне» ночевал, мы ж с тобой тогда виделись! А по-амхарски «хулет» — двойка, значит, я — двоечник… Знаешь, ведь у нас, виияковцев, всё «от противного»… Ты что, забыл — я ж с красным дипломом окончил?

— М-да, — сказал Боксёр и поскрёб пальцами бритый затылок. — Чудны дела твои, Господи.

Командир отряда спецназа махнул рукой и отдал команду:

— Глуши моторы!

Потом снова повернулся к Луговому, оглядел его с головы до пят, покачал головой:

— Надо же… Прям как в книжках про индейцев. У нас с полгода назад случай был — один солдатик из Кандагара в кабульском госпитале маленько задержался. Ну ему кто-то и напел, что ротный сердится, дескать, устроит ему «весёлую жизнь», если немедленно в часть не вернётся. Солдатик перепугался, покрутился-покрутился, на хвост упасть никому не получилось, никто его подвозить не хочет, всем на всё насрать… Обычное, в общем, дело. Ну было у него немного советских рублей — ещё с Союза, сменял он их на «афошки» [52] и поехал на попутных «барбухайках» до Кандагара. Вот… Так за несколько дней и добрался. В части аж охренели, когда его увидели. Прямо в форме ехал, естественно, без оружия. И никто ему ничего не сделал. Так на него, как на космонавта, всем Кандагаром ходили смотреть. А он что? Раз командир велел — поехал. Очень ротного боялся. Ну, дебил! Откуда-то с Молдавии, кажется. Так я думал, такое раз в сто лет бывает, а тут ты, майор, со своим «замирённым инженером». Это всё очень интересно, но вот что я генералу-то скажу? Ему-то нужна маленькая победоносная война. Штурм кишлака, блядь, где «засели главари бандформирований со всего Афгана»…

…Короче, поехали с нами, майор. Сам будешь с генералом объясняться. Кино ему своё покажешь, песенку про «эфиёп-твою-мать» споёшь. Если он раньше от злости не лопнет. Охо-хонюшки-хо-хо, и за что мне всё это, старому? Студент, хватит ржать, давай возьми пару бойцов, осмотрись тут для порядка. Мы ещё минут десять курим и — обратно на базу… С победой!..

…Вот так для Бориса начиналась афганская война. Настоящая и очень разная…

Через полгода после прибытия в Афганистан на его счету было уже шесть боевых «выходов». Правда, все они обошлись без боестолкновений. Всё было — и крутой «нервяк», и дикая, нечеловеческая усталость, и насквозь мокрая от пота тельняшка (так, что ее приходилось буквально выжимать), а вот стрельбы не было. Настоящим боевым крещением стал для Глинского лишь седьмой «выход»…

5

На этот самый седьмой «выход» Бориса просто не могли не взять. Кто-то же должен был сидеть на «многоголосом» радиоперехвате? Дело в том, что обстановка постепенно становилась всё более и более напряжённой. Всё чаще шла информация о караванах с оружием, и уже не раз по радиоперехвату выходило, что караванщикам поступают команды на английском языке. Это могло означать, что вместе с «духами» идут и западные инструкторы. Могло. Но «живьём» этих инструкторов в глаза никто ещё не видел. Хотя подтверждающая информация от «доверенных лиц» поступала. Однако эти «доверенные лица», честно говоря, не всегда заслуживали доверия. Часто они, заинтересованные, например, в процветании конкретно своих или «прикормленных» дуканов, могли через донесения-доносы так избавляться от конкурентов. Тем более что чисто «оружейные» караваны встречались редко; в основном смешанные — тряпки всякие, бытовая техника, посуда, парфюмерия, зелёный чай или красный — тот самый «каркадэ». Ну, и «Калашниковы», обычно китайские, калибра 7,62 мм. Именно этими трофейными автоматами спецназовцы, как правило, и вооружались на «выходы». Во-первых, ежели потеряешь или повредишь — с тебя не спросят. А во-вторых, они годились для «отмазки», если по ошибке «не тех духов» «вознесли к Аллаху»: все ж знают, что у шурави автоматы калибра 5,45, а тут в трупах дырки от 7,62 — спецназёры явно ни при чём…

…В тот раз капитан Ермаков получил распоряжение в составе усиленной группы отработать информацию, полученную от «доверенного лица», что идёт караван, чуть ли не со «стингером». К таким «информашкам-брехункам» (которые начальству на доклад носили, разумеется, «липоносцы»), очень часто не подтверждающимся, относились достаточно скептично, но отрабатывать их всё равно приходилось. Ермаков решил выйти сам, взяв группу Семченко, и усилил её ещё Глинским и сапером. Получилось девятнадцать человек. Лететь предстояло аж за Шахджой, что в юго-восточной провинции Заболь.

…Вертолёты привычно путали следы, нарезая зигзаги и выполняя ложные посадки. Наконец, «восьмёрки» снова окунулись в афганскую пыль, колёса коснулись земли, и Ермаков махнул рукой, скомандовав высадку.

Оглядевшись уже на месте, капитан понял, что командир Ми-восьмого лажанулся, «промахнувшись» километра на три западнее от намеченной точки. (Уже потом хорошо знакомый спецназовцам вертолётчик Женя Абакумов, испытавший в Афгане всё, кроме собственной смерти, рассказал, как там было дело. Сложный рельеф и похожие, как близнецы, горы сыграли со штурманом ведущей «восьмёрки» шутку, которая могла дорого стоить. На тот раз всё обошлось, но пара «двадцатьчетвёрок», прикрывая район спланированной высадки, обнаружила грамотно замаскировавшихся «духов». Они явно кого-то ждали. Если это была засада, то там можно было положить всю группу. При заходе на посадку вертолёт — очень лакомая мишень для гранатомёта или ДШК. Вот так… То ли «духи» угадали, то ли навёл кто, бывало и такое.)

…Группа прошла в быстром темпе несколько часов — и тут на тебе — подрыв на «родной» противопехотной мине-«лепестке». Такие советская артиллерия разбрасывала на потенциально «караваноопасных» направлениях, и их быстро заносило песком. Младшему сержанту, которому всего два месяца до дембеля оставалось, искромсало большой палец на правой ноге.

Как говорится, слава-те-яйца, что не всю лапу оттяпало. А делать-то нечего, всё равно идти дальше надо. Сержанту вкатили укол промедола, перевязали, разгрузили, и он поковылял дальше со всеми вместе. Настоящим мужиком оказался, не ныл, не скулил, только зубы крепко стискивал и потел сильно.

Потом шли ещё долго, правда, с частыми привалами. Когда тропки исчезали — шли по шакальим следам. Уже ближе к вечеру остановились у давно занесённого песком кишлака — жители ушли из него в Пакистан ещё году в восьмидесятом, если не раньше. Где-то в этом кишлаке находился замаскированный колодец, вот через него-то и должен был пройти караван, по крайней мере так утверждал агент… Караванщики же часто ходили по одним и тем же маршрутам. Они про колодец знали и знали, что он единственный на много километров вокруг.

Ермаков осмотрелся и дал команду окапываться. Он думал, что ждать придётся как минимум до утра. Но уже минут через сорок поднявшиеся на сопки «совы»-наблюдатели стали докладывать буквально наперебой:

— Вижу двух верблюдов!..

— Слышу моторы! Квадрат 1727.

Группа спешно залегла у входа в кяриз. [53] Глинский всё время облизывал враз пересохшие губы и несколько раз проверял, снял ли он автомат с предохранителя. Минуты вдруг стали очень-очень длинными.

Наконец, показались два верблюда со стариком-погонщиком. Их пропустили беспрепятственно, они прошли через безлюдный кишлак, не останавливаясь.

«Странно, — вдруг подумал Борис, — старик же, наверное, местный — должен знать про колодец. Почему он не остановился? Или это „головной дозор“? Или, может, колодец давно пересох? Верблюды вроде неделями могут не пить…» Неожиданно он вспомнил, как на первом курсе они с Новосёловым переводили с русского на арабский старую шутку: «Чем верблюд отличается от человека? Верблюд может неделями не пить и работать. А человек, наоборот, неделями пить и не работать».

Дальше всё произошло очень быстро. Еле слышное урчание моторов стало громче, и через несколько минут из-за слегка пробитой дёрном сопки медленно выползли три иранских «Симурга» — пикапы-«каблучки» с широкими шинами. Они въехали в кишлак и остановились у не самой разрушенной, но не очень заметной бывшей постройки — метрах в тридцати от исходного кяриза. Видимо, колодец, если он ещё функционировал, находился как раз там.

— Бей! — закричал Ермаков и тут же выпустил две очереди одну за другой. Кишлак наполнился грохотом выстрелов, которые совершенно заглушили крики людей. Несмотря на то что по машинам разом ударила вся группа, несколько «духов» уцелели и начали отстреливаться. Их поджали в полукольцо, не давая скрыться за пологим уже дувалом. Глинский, высадивший весь магазин, быстро перезарядил автомат, перебежал вслед за Ермаковым поближе к машинам и снова открыл огонь, целясь в заднее колесо джипа, откуда кто-то из «духов» ещё бил короткими очередями…

Через несколько секунд очереди из-за колеса угасли. Магазин в автомате Бориса снова опустел… Несмотря на то что «духи» больше не отстреливались, группа подошла к машинам вплотную, соблюдая все меры предосторожности, — короткими перебежками, поочередно страхуя друг друга. Правда, к машинам уже двигалась не вся группа — троих солдат «духам» всё же удалось зацепить, двух в ноги и одного в плечо — снайперов среди «духов» всегда было больше, чем среди шурави. Один из тех, кого пуля ударила в голень, бился в пыли, кусая от боли воротник гимнастёрки, — Глинский заметил это краем глаза, огибая за дувалом расстрелянные машины.

«Духов» было восемь. Пятеро погибли, не успев выскочить из машин, двое лежали, нелепо разбросав руки и ноги, лицами в землю, а один был ещё жив. Он полулежал-полусидел как раз за тем задним колесом пикапа, в который стрелял Глинский. Впрочем, туда, конечно, стрелял не он один.

Семченко, подбежав к раненому «духу», ногой отшвырнул подальше валявшийся рядом с ним китайский автомат и быстро руками ощупал набухавшую кровью одежду моджахеда.[54] Вытащив откуда-то из складок одеяния нож и убедившись, что документов у «духа» нет, он махнул рукой Глинскому:

— Боря! Побалакай с ним, может, он скажет чего… Только живей давай, он доходной совсем, в нём пули четыре сидит, видишь — хлюпает…

Глинский присел рядом с раненым, но ни на какие вопросы он не реагировал. Может, не понимал, а может, даже и не слышал Бориса. Непонятно, как он вообще ещё дышал. Но он дышал, жадно, с хриплым клёкотом, захлебываясь кровью. Глинский обратил внимание на его глаза: коричневато-зелёные, выразительные и на выкате — как у еврея. Они были невероятно широко распахнуты и лихорадочно впивались в Бориса, как будто что-то спрашивали или просили запомнить. Что-то вроде — «ты победил, но только не забудь, что я тебе скажу»… Губы «духа» вдруг зашевелились — тот явно хотел что-то донести, но Борис ничего не разобрал. Он даже встал на колени к чуть ли не к самим окровавленным губам приложился своим ухом.

— Ну что? — спросил подошедший Ермаков.

— Не знаю, — пожал плечами стоящий в позе прачки Глинский, — вроде шепчет что-то, а что — я разобрать не могу. Я даже не врубаюсь, что это за язык.

— Хуёво, дядя Лёва, — мрачно изрёк Ермаков. — И наши дела — говно. Троих зацепило, двоих — в ноги, сами идти не могут. И этот ещё со своим «лепестком»… Вот как с самого начала всё пошло через жопу… Ладно, бросай этого, пошли глянем, чего Аллах послал. Слышь, Студент! Брось его, говорю, он сам дойдет — видишь, дёргается уже…

Над заброшенным кишлаком быстро разливался сладковатый запах запекающейся свежей крови. Борис вдруг вспомнил, как однажды Лисапед рассказал ему, что у каждого только что убитого — свой, индивидуальный, запах. Глинского передёрнуло, он мотнул головой, отогнал тошноту, встал и пошёл за Ермаковым. Пикапы осмотрели быстро, и сначала лицо у капитана мрачнело всё больше и больше, потому что первые две машины были загружены «полным говном», как выразился Семченко Какой-то пакистанский галантерейно-парфюмерный самопал, кипы белья, какая-то мелочовка вперемешку со стопками расписок-«накладных» по расчётам с дуканщиками-оптовиками. У Бориса даже мысль промелькнула: «За что мы их, если они ничего такого не везли? Мы ж не грабители!»

В третьей машине, у колеса которой умирал «дух», оказалась целая кипа тяжёлых квадратных ковров. Эта машина, кстати, пострадала больше других, была буквально вся изрешечена пулями. Ермаков тусклым голосом приказал вытащить ковры. Двое бойцов полезли в фургон, стали отгибать ковры к задней двери…

— Чего это, товарищ капитан? — спросил один из солдат.

— Погоди, — сказал Ермаков. — Не двигайся… Ё-пэ-рэ-сэ-тэ… Замрите оба! Студент! Ну-ка глянь! Это то, что мне кажется?.. Или?..

Глинский заглянул в кузов, а там лежал «стингер» [55] в раскрывшемся заводском темно-сером тубусе. Дважды простреленный, с издевательской надписью на укладке House Heater. Made in China — китайский, мол, комнатный обогреватель. И больше никаких внешних ярлыков или клейма.

— Это ОНО, товарищ капитан, — сказал Борис севшим голосом, — оно самое… Как он ещё не рванул? И чего теперь?

Ермаков вытер рукавом мигом взмокший лоб.

— Так, погоди, дай соображу… Спокойно, спокойно…

Они так разволновались не случайно. Это был первый «стингер», захваченный в Афганистане. До этого о «стингерах» поступала лишь оперативная информация. Без, так сказать, фактического подтверждения. Ходили слухи, что было сформировано даже несколько специальных групп чекистов для охоты за этими самыми «стингерами». А может, само спецназовское начальство этими слухами стимулировало рвение своих подчинённых. Конкуренция между «боевиками» КГБ и ГРУ существовала всегда.

Для начала «стингер» сфотографировали со всех сторон, потом перефотографировали мёртвых «духов» и раненого, которого Ермаков приказал оттащить подальше за дувал.

— Так… — сказал капитан, поминутно вытирая всё время влажнеющий лоб. — «Следующая остановка — „Парк культуры“. Выходить будем?»

Контекстуальный смысл этой афганской офицерской присказки означал: потащим «домой» или будем взрывать на месте? Сомнения Ермакова были понятны — «стингер» прошит пулями, стало быть — взрывоопасен. К тому же ещё трёх раненых придётся тащить, да и четвёртый еле ковыляет… Жара, конечно, спадает к вечеру, но всё равно за тридцать градусов, а до безопасной для вертолета площадки почти столько же километров… А ещё дед этот с верблюдами — он же всё слышал, а может, и видел, значит, не исключено боевое воздействие, так сказать, вдогонку. Но если взрывать, то как докажешь, что ПЗРК был захвачен именно в Афганистане? Фотографиями? Откуда ж ему взяться, конечно? Но фотографии — это всего лишь картинки. Начальство потом скажет, мол, был муляж, был монтаж. Опытный спецназёр Ермаков хорошо знал, как оно бывает.

— Так, сапер, сюда быстро! Поковыряй его осторожненько, может — на детальки разобрать сможем. А ты, Студент, иди потряси ещё того полудохлого — чё-то он мне не нравится, какой-то он не местный, пахнет как-то не так… Может, он тебя за Аллаха примет…

Но раненый по-прежнему молчал, хотя, казалось, ещё был в сознании. Борис даже поить его пытался из своей фляги, но ничего не добился. «Дух» стонал еле слышно, ещё тише шептал что-то вроде «шей-шей» и, не мигая, смотрел своими выпученными глазами на Глинского. Как будто по-прежнему хотел сказать что-то важное, но то ли уже не хватало сил, то ли ещё сомневался, говорить или не говорить. Под этим взглядом Борису сделалось как-то не по себе. В этот момент его снова окликнул Ермаков.

— Студент! Глянь, что это?

Мокрый от напряжения сапёр, как оказалось, не напрасно мудрил с внутренностями «стингера» — он частично смог его разобрать, и на одной, ещё не отсоединенной детали явственно читалось длинное клеймо, обозначавшее латинскими буквами завод-изготовитель.

И клеймо это, черт побери, было Борису знакомо! Вот когда Глинский с благодарностью вспомнил научно-исследовательский центр военной разведки и занудливого майора Беренду с его постоянными «накатами» на молодёжь. За её слабое знание западного ВПК.[56] Всё правильно — клеймо на детали только потому и оставили, что ручной разборке эта часть ПЗРК не подлежала… Клеймо ещё раз сфотографировали, а потом Ермаков, взмокший ещё больше, чем сапер, тихо сказал ему:

— Ну, брат, на тебя вся надёжа. Демонтируй, что ещё?

Бог миловал. Серебристый цилиндр удалось извлечь из «стингера». Его быстро и бережно завернули в трофейное бельё, и командир спешно начал готовиться к отходу — «упаковывал» раненых, проверял ещё раз, всё ли «интересное» взяли с собой. Кстати, при повторном осмотре машины со «стингером» обнаружили ещё и рацию, новенькую, американскую и, как ни странно, целёхонькую. Даже непонятно было, как её пулями-то не зацепило.

Бойцы под командованием напряженно молчавшего Семченко спешно готовили машины к взрыву. Ермаков посмотрел на взводного, потом на Бориса:

— «Следующая остановка»… С «духом» недобитым что делать? Своих-то непонятно как тащить… И оставлять его нельзя…

(Любой спецназёр и под рюмку, и без рюмки всегда скажет: «В открытом бою не просто резал — мясо на зазубринах ножа оставалось. Но пленных пальцем не трогал, тем более раненых. Иначе бы мне просто руки никто не подал. И хватит об этом!» Всё так… Они не врут. Просто есть вещи, которые действительно никто не должен видеть и знать. И не стоит расспрашивать об этом. Ответ всегда один — кого ни спроси…)

Капитан махнул рукой в сторону пускающего кровавые пузыри «духа». И в контраст с мало к чему обязывающими словами остро посмотрел Глинскому в глаза:

— Студент, посмотри там… Может, он чего… скажет? Совсем напоследок…

Борису даже в голову не пришло переспрашивать или, тем более, не соглашаться с тем, что ЭТО предстояло сделать ему. С командиром-то и так не спорят, а уж в боевой обстановке… Он зашёл за дувал и посмотрел «духу» в глаза. Они по-прежнему ритмически мигали, как будто бы «дух» с чем-то соглашался.

Глинский пару раз глубоко вздохнул и спросил по-русски:

— Воды хочешь?

Наверное, ему показалось, что умирающий слабо качнул головой.

— Ну ладно… Зато ты в свой мусульманский рай попадешь… А нас туда не пустят…

На короткую, в два выстрела, очередь в лоб никто из группы даже не обернулся…

Ермаков торопился успеть до темноты, поэтому обратно шли на пределе возможностей, но темп был всё равно ниже среднего — слишком много приходилось переть на себе. Хотя командир приказал даже почти весь сухпай [57] оставить в подорванных машинах. Они, кстати, грохнули так, что аж сопки вздрогнули. На такой фейерверк «духи» точно слетятся.

В принципе, группа не успела ещё отойти далеко от заброшенного кишлака, когда вдруг «запела» трофейная американская рация. Борис машинально перевёл запоздалое предупреждение уже мёртвым «духам» о том, что в таком-то квадрате высадились русские коммандос, и лишь потом «врубился»: сообщение-то было на английском языке… Следовательно, один из «духов» был англоговорящим… Значит, в том караване был инструктор!

Глинский доложил свои соображения Ермакову. Тот, матерясь, послал Бориса с четырьмя бойцами обратно в кишлак…

В кишлаке они быстро и без особой брезгливости поснимали штаны со всех убитых. Необрезанным оказался тот самый, зеленоглазый, который прожил дольше всех…

…Группу они потом догоняли ещё долго, хотя шли быстро, — в кишлаке всё же парой минут не обошлось. Борису всё время мерещились «играющие» глаза убитого им «англичанина», не то чтобы он совсем расклеился и распереживался, но прекратить думать о нём не получалось. Глинский всё пытался понять, что чувствовал этот парень, умирая вот так, в одиночку, на чужой земле… Тоже небось в спецкомандировку поехал… Интересно, в каком он звании? Или просто наёмник? Ради чего он ехал с «духами»? Только из-за денег или было ещё что-то, очень важное для него? Важное настолько, что за это оказалось возможным заплатить жизнью… И почему он так ничего и не сказал перед смертью, хотя явно хотел… Теперь, наверное, будет считаться без вести пропавшим… «Интересно, — подумал Борис, — у них там такое же отношение к без вести пропавшим, как у нас, или?.. Знать бы ещё, где именно — „там у них“…»

Группу они нагнали, окончательно выбившись из сил. После «воссоединения» сделали короткий привал. Ермаков выслушал сбивчивый доклад Бориса и только рукой махнул:

— Ну да. Скажут, что мы — идиоты. Это как обычно. А он всё равно, доходной был. Помер бы в дороге — это к гадалке не ходи. У него ж всё брюхо… Ладно, забудь… Отбрешемся. Ну смертельно раненным он оказался. Сам помер. На глазах у всех! Все усекли?! «Стингер»-то всё равно наш…

Вертолёты забрали их уже в быстро сгущавшихся сумерках, а дух они перевели только в Кабуле.

…Ермаков как в воду глядел — в разведотделе, конечно, этому первому «стингеру» обрадовались, но и поворчать — поворчали. Задним умом выяснилось, что многое можно было бы сделать не так — и «стингер» целым взять, и инструктора — живым. Известное дело, в штабе всегда знают, как можно было сделать лучше. Старая истина. Такая же старая, как присказка про победу, у которой всегда много «отцов», в отличие от поражения, часто остающегося «сиротой»…

Тем не менее Ермакова, сапёра и всех раненых представили к «красным звёздочкам» — вот и после Толи Сошникова кто-то получит… Глинского и Семченко — к медали «За боевые заслуги». У Бориса это была первая медаль за всю службу, и она открыла старлею-«залётчику» путь в капитаны. Правда, у него до очередного звания ещё срок не вышел, но в Афганистане, где выслуга шла «год за три», досрочные звания присваивались чаще, чем награждали орденами-медалями. Впрочем, получали их куда реже, чем оформлялись представления.

Кстати, капитан Самарин, сидевший «дома» (то есть в разведотделе) на связи и поэтому в режиме реального времени докладывавший «наверх» об «историческом захвате западного ПЗРК», также был отмечен — он чуть позднее удостоился «подстаканника», то есть ордена «За службу Родине в Вооруженных Силах СССР» III степени. «Подстаканником» этот орден прозвали за то, что при обмывании он не помещался в стакан…

По правде говоря, Слава Самарин не только докладывал «наверх», он ещё и фотоплёнки оперативно проявил, да так, что фотографии получились — просто загляденье. Реквизиты читались, будто обведенные тушью.

Что ни говори, а в этом деле Самарин действительно разбирался… И «проявленные» им реквизиты завода-изготовителя срочно затребовала себе Москва ещё даже до итогового донесения. А в Москве этими реквизитами чуть ли не Политбюро озаботилось… Самарина же после такого «подвига» тоже в скором времени забрали в Москву.

Формально потому, что там срочно понадобился «аналитик с боевым опытом». Славу забрали в подразделение центрального аппарата, специально созданное под наглядно (наконец-то!) проявившееся «западное военное вмешательство в дела суверенного Афганистана».

Генерал Иванников не возражал против откомандирования Самарина. Профи «вполнюха» чуял, кто есть кто, и он никогда бы не отпустил того, кто был нужнее в Афгане. Нет, про Славу он ни одного дурного слова не сказал, и тем более, не написал.

В конце концов, Самарин свою замену ещё в Чирчике «вымучил» — четыре с лишним «туркестанских» года, да ещё с почти годовым «заходом» в Афган он всё же «положил на алтарь Отечества». Да и кое-какие свои выходы на Москву у него, видимо, появились. Просто по жизни этот «герой-фотограф» как-то не очень вписывался в общую атмосферу кабульского разведотдела. Во всяком случае, симпатии офицеров-спецназёров, знавших, конечно, в общих чертах о чирчикском ЧП, были на стороне Бориса, хотя прямо ему об этом никто никогда не говорил.

В общем, проводили Славу и вздохнули с облегчением. И повод нормальный, и букву соблюли — вот и ладушки, как говорится…

А на место капитана Самарина штабным спецназёром через некоторое время забрали Глинского, хотя жить он остался в родной роте. Поначалу этому переводу воспротивился «даставаль» [58] начальника разведки подполковник Челышев. Таким прямо-таки хайямовским титулом наделил Челышева самый крутой генеральский переводчик Гена Клюкин. [59]

Да-да, того самого Челышева, давнего знакомого майора Беренды ещё по отделу славянских рукописей, о чём Борис, конечно, не знал. Дело в том, что поначалу Челышев посчитал Глинского и его бывшего сослуживца Самарина парой, образуемой теми самыми двумя сапогами из известной русской присказки. Но потом получилось так: подполковник, удививший старлея какой-то «невоенной» вежливостью, поставил Глинскому задачу — обобщить в виде справки данные из «духовских» донесений о поступлении моджахедам оружия — и вручил ему целую стопку переводов этих «доносов». Уже через час старлей попросил оригиналы. И хотя Челышев, самоучкой — «по-уличному» — выучивший дари и даже кое-как пушту, не имел права показывать «почерки авторов», скрепя сердце, он всё-таки принёс Глинскому и оригиналы — «на вдруг». Старлей уже к вечеру доложил чуть ли не о тридцати ошибках-неточностях в переводах. А наутро представил справку, из которой следовало, во-первых, ранее не сильно подмеченная дифференциация поставок по партийному принципу. [60] Во-вторых — некая закономерность: оружие поступало прежде всего в те «духовские» банды, которые снижали боевую активность, а не наоборот, как считали раньше. [61] Да и язык документа поразил весьма искушённого в филологии подполковника грамотностью и по содержанию, и по стилистике. (Челышев ещё подумал, уж не Петра ли Станиславовича Беренды «уши торчат»?) Но свою оценку он до Глинского не довёл.

Уже потом он разговорился с Борисом (Знаете, о чём? Об оккупации Испании Наполеоном в 1808 году и художнике Франциско Гойе!), затем поговорил ещё и ещё — на отвлечённые, в общем-то, темы. Потом Челышев навёл уже подробные справки и мнение своё о старшем лейтенанте изменил кардинально. Даже обратил на Глинского внимание самого Профи, сказав генералу при случае:

— Грамотный парень этот старлей. Правда, немного оригинальничает, но, если им позаниматься…

А Профи к мнению Челышева очень даже прислушивался. Ведь «профессор» Челышев слыл главным «интеллектуалом-эрудитом всея ограниченного контингента», он даже писал от имени Бабрака Кармаля поздравительные выступления! И как писал! Даже сам Гена Клюкин языком цокал:

— Лихо ты Омара Хайяма в текст втюхал! Вот только знает ли его Бабрак так же, как ты?

Глинский, конечно же, не знал, что на него обратило внимание высокое начальство. Да и если бы вдруг узнал — что это изменило бы? Он старался просто исправно «тащить службу», ждал, как все, письма из Союза и считал недели до отпуска…

6

…Недели незаметно складывались в месяцы, и время шло. В армии, тем более воюющей, бездельничать особо не дают, а если день расписан поминутно, то и пролетает он быстро. Через восемь месяцев афганской службы Борис уже настолько «втянулся», что иногда ему казалось, будто нигде другой жизни и не существует. Он прижился. В Афгане всего два варианта было: либо человек приживался и служил нормально, воспринимал всё вокруг как нечто совершенно естественное, либо с адаптацией возникали проблемы, и тогда бедолагу «клинило», «плющило», и он мог даже начать всякими глупостями заниматься — типа поиском у себя какой-нибудь несуществующей хвори или попытками подцепить настоящую. Но второй вариант всё же встречался значительно реже.

У Глинского особых проблем не возникало. Правда, после памятного седьмого рейда его, бывало, мучили дурные сны, но это только в том случае, если он не очень уставал за день. А это случалось редко.

Будни афганские мало чем отличались от выходных… Сразу после подъёма зарядка в спортгородке, потом, когда уже просыпался аппетит, — в столовую. Её периодически приходилось обновлять, однажды Глинский даже руководил работами по «строительству» нового умывальника — с полками под навесом и деревянной «решёткой» под ногами.

Правда, мерзко пахнущая жидкость, в которую заставляли макать руки, чтобы не подцепить заразу, осталась прежней. Тут же на полках раскладывали и таблетки, тоже от «заразы», но уже от другой. Само собой, таблетки эти называли «нестоином» или «полшестолом» (от положения стрелок часов на полшестого), а еще поскольку половину таблетки нужно было глотать до еды, а половину — после). Почему называли именно так? Да потому что об «этом» «завсегда» на войне думается. В столовой штаба армии за молодыми летёхами иногда даже начмед приглядывал, чтобы никто не уклонялся принимать всё, что велено. Но, в принципе, офицеров пить эти таблетки никто особо не заставлял. Вот солдат — это, конечно, другое дело…

Однажды смешной такой случай произошёл: приехавшие молодые девчонки-«профилютки»[62] не сразу разобрались в местных шуточках и на полном серьёзе спросили у группы молодых офицеров, чем «нестоинчик» отличается от «полшестольчика». Ну, правда, в итоге разобрались они с этой проблемой быстро… Поскольку Глинский днями часто пропадал теперь в разведотделе штаба армии, то он, конечно, обедал в тамошней столовой. Там всё же — в отличие от ротной палатки — можно было и на женщин посмотреть. При них старались меньше материться и вообще как-то подтягивались. Но без шуточек с намёками, естественно, не обходилось. Однажды Борис стал свидетелем, как буквально «легла» вся столовая — некий разбитной капитан попытался, что называется на «кривой козе», подъехать к почти сорокалетней «сексообильной» прапорщице, на что она ответила ему громко и презрительно:

— «Нестоин» принял? А теперь кисельком запей. Там брома много.

…Женщина на войне — это тема сложная и до конца честно не раскрытая. В Афганистан женщины ехали одинокие и, конечно же, добровольно. И если без вранья, то чтобы подзаработать, а если повезёт, то ещё и мужем обзавестись. Тут уж кто как и что себе разрешал. Бывало всякое. Но парадокс заключался в том, что самые «ищущие» и ушлые редко добивались инстинно стоящего мужского внимания. Хотя это и не парадокс вовсе — кому ж навязчивые бабы нравятся? Никому. А потому они становятся навязчивее ещё больше…

Обычно «интернационалистки» сходились с кем-то одним, с которым и жили до замены. Ни того ни другую за это не осуждали — главное, чтобы скандалов не было! Но браки между такими любовниками и в Афганистане, и после заключались редко. По этому поводу командование с политотделом проявляли бдительность — особенно когда какая-нибудь военторговская «сорокапятка» пыталась за счёт всяческих военно-полевых дефицитов захомутать двадцатипятилетнего неопытного летёху. Такую «сорокапятку» могли и в Союз раньше срока отправить…

Бывало, конечно, что и «зажигали по-взрослому». Однажды Глинский, вернувшись из бани, в своем же модуле-«местоимении» застал настоящую оргию, когда «двое на двое с оборотным перепихоном». Увиденное сильно «торкнуло» Бориса. Что сказать, отрывались его соседи после рейда по полной. Плохой был у них рейд — на нервяке, с убитыми, ранеными, вот они и устроили такое, по сравнению с чем любая немецкая порнуха покажется невиннее сказки «О мёртвой царевне и семи богатырях»… Кстати, ребята не зажлобились, предложили Глинскому присоединиться, но он не стал, вышел, закурил… Неловко как-то было вот так уж совсем расслабляться рядом с фотографией отца и матери, да и вообще… Нет, осуждать ребят Борис тоже не стал, но, видимо, не весь запас «чистоплюйско-интеллигентской» брезгливости вышиб из него Афган. Кстати говоря, в этом отношении Глинский был не так уж одинок: многие офицеры, в том числе молодые, блюли себя достаточно строго. Хотя на словах (обычно под рюмку) и рассказывали порой о никогда не совершённых «мужских» подвигах…

Ну да бог с ними, с женщинами, в конце концов, в чисто бытовом смысле повседневная жратва была фактором поважнее даже полового вопроса. А жратва, кстати, как правило, была сносной, но однообразной: гречка с тушёнкой да макароны с рыбными консервами. И кто только придумал такое сочетание? Но, впрочем, жрать захочешь — и не такое съешь.

Однако вернёмся к афганским будням Бориса. После завтрака он, если не вызывали в разведотдел, снова шёл в спортгородок. Это было полезнее, чем утренние занятия в классах, потому что уже после третьего рейда все и так начинают действовать скорее по опыту и наитию, а не по «науке». Но непосредственно перед плановыми рейдами от классов всё же было не отвертеться — тогда уж дотошней некуда изучали задачу, карту, порядок загрузки и десантирования и даже моделировали это самое десантирование: прыгали с деревянной подставки перед таким же щитом с дыркой, обозначающей вертолётную дверь. Это упражнение называлось «пеший по-конному». Чушь, конечно, на боевых всё всегда выходило по-другому…

А ещё часто ездили на стрельбище. Практическую отработку огневой подготовки Глинский любил, потому что после пальбы из всего, что стреляет, всем стрелкам давали окунуться в импровизированный бассейн из толстой клееной резины… После обеда часто разрешалось поспать час-полтора, особенно в сильную жару, когда люди просто замертво падали… В пятнадцать сорок пять — общее построение и снова по классам: минно-взрывная подготовка, радиосвязь, тактика…

После ужина можно было делать что хочешь, если, конечно, «политрабочие» чего-нибудь не придумают, а придумывали они часто. Обычно нудёж какой-нибудь в «ознаменование» очередного пленума ЦК КПСС, но иногда приезжали и «спецпропагандоны» с интересными лекциями — про местные нравы, про то, какая тут при короле шоколадная жизнь для шурави была…

По субботам показывали кино. Одни и те же фильмы кочевали вкруговую по гарнизонам, поэтому каждый фильм все смотрели по нескольку раз. Любопытная деталь — «слезливо-производственный» фильм «Влюблен по собственному желанию» пользовался в Афганистане большей популярностью, чем «Белое солнце пустыни».

Как однажды выразился об этом замечательном фильме Грозный-Ермаков: «Такое кино в Звёздном городке хорошо смотреть, а у нас тут своих басмачей хватает». Психологически такая оценка была понятной: кино оставалось единственной, кроме писем, отдушиной в мирную гражданскую жизнь…

А ещё надо было постираться, помыться, модуль подновить, не дожидаясь субботников… В общем, дел хватало настолько, что Борис, бывало, неделями гитару в руки не брал, ну просто не успевал, и всё…

Почитать книгу порой удавалось, но редко. Но вообще-то, достать хорошие книги в Афганистане было легче, чем в Союзе, — здесь их продавали на чеки: Пикуля, Штемлера — советского Хейли, Вознесенского. И представьте, читали и домой посылали. Правда, порой увлечение дефицитной классикой принимало необычные формы. Заехав однажды на какую-то Богом и Аллахом забытую заставу (туда раз в две недели приходила водовозка с пайками, батарейками для рации, письмами, конвертами и двадцатью экземплярами «Красной Звезды» для туалета), Глинский нашёл там на библиотечной полке прелюбопытнейшие, надо сказать, книги. Их было всего несколько, но зато какие: «Опыты» Монтеня, супердефицитный сборник Пастернака «Сестра моя — жизнь», замызганный с распадающимися страницами томик английского поэта Джона Китса и ещё какой-то сборник стихов совсем без обложки. Все другие книги, ну хоть чуть-чуть более понятные, растащили на сувениры дембеля. И всё из-за характерного штампа «Вывозу в СССР не подлежит». Фотоаппараты ведь мало у кого были, вот и крали книги, как доказательство исполнения «интернационального долга». Начальник заставы, контуженый прапор с дёргающейся щекой, пожаловался, что даже «Конституцию СССР» «скоммуниздили», гады. Когда Борис поинтересовался, отчего же так затрёпан Китс, прапор объяснил, что у них на заставе одна мера воздействия на провинившихся — учить уставы наизусть и стихи вот этого, как его, суку… Уставы выучили, как раввины — Талмуд, даже про движение в автомобильных колоннах, порядок выделения почётного караула на похороны военнослужащих и количество «сосков» в умывальнике. Китс был, конечно, сложнее устава, но бойцы постепенно справились и с ним. В доказательство прапор продемонстрировал потрясённому Глинскому узкоглазого ефрейтора (то ли камчадала, то ли юкагира), который внятно, складно, а главное — с чувством — продекламировал сначала военную присягу, а потом что-то «Из раннего Верлена…»

Кстати, общая атмосфера в Афганистане вовсе не была уж такой совсем сурово-фронтовой и мрачной. Юмора хватало, да оно и понятно: шутка и смех на войне — вещи незаменимые, они жить помогают, дурные мысли прочь гонят. Правда, шутки часто были немудрёные, зато понятные и свои. «Капустное» афганское творчество, надо сказать, уходило и в Союз, правда, там не все всякую шутку понимали. Как по-афгански будет Дед Мороз? Колотун-бобо. А Змей Горыныч? Автоген-гюрза…

Конечно же, было и песенное творчество — и солдатское, и офицерское. Но больше всего в гарнизонах любили переделывать под афганские «темы» популярные шлягеры. Одну такую переделку, погарнизонно варьируемую, Глинского постоянно просили исполнить на посиделках:

 

Если вам замены нету из Союза,

Если не дают вам встретиться с женой,

Вспомните, ребята, Робинзона Крузо —

Он пятнадцать с гаком лет прожил с одной козой.

И улыбка — без сомненья — вновь коснётся ваших глаз,

И хорошее настроение не покинет больше вас.

 

Если вас в дукане подло обманули,

И поступок этот в сердце вам проник,

Вспомните, что в вашем автомате пули —

Их на все дуканы хватит — вспомните о них!

 

И улыбка — без сомненья…

Уже потом главными бардами десятилетней афганской войны станут Виктор Верстаков, Михаил Михайлов, Игорь Морозов, Валерий Кирсанов — общесоюзные символы былого «единоверства». Удивительно, но их песни потом звучали по обе стороны «фронта» — в Таджикистане, Абхазии и Приднестровье. Кассеты с афганскими песнями находили даже в блиндажах чеченских боевиков. И что уж совсем удивительно — песни шурави стали популярны уже в новом, третьем тысячелетии среди западных «интернационалистов» в Афганистане. Ну это так, к слову.

А на тогдашних посиделках, ясное дело, не только струна гитарная звенела, но и водочка булькала. Куда ж без неё? Поводы были в основном за приезд, за замену или за награду.

Несколько проставляющихся часто совмещались в один вечер, так как больше двух бутылок водки из Союза привозить было нельзя. К спирту доступ был в основном у лётчиков-медиков, а дуканщики продавали откровенное пойло, только с красивыми этикетками, например «бренди VAT-69» [63] — попробовали бы вы этот «телефончик папы римского».

Большое начальство, конечно, выходило из положения, а остальные — кто как. Иногда бражку ставили, потом заливали её в камеру, вставляли в колесо, и через сутки пробега продукт был готов. Правда, такой вот «дурью» баловались в основном солдаты и прапора, да и то в основном на дальних заставах. На самом деле пили не так уж и много. Это потом уже, в Союзе, все начинали рассказывать, что чуть ли не каждый день «керосинили». Но это всё для понта, для «мужских легенд». На войне быстро взрослели. Кто полгода провоевал — тот ощутимо мудрел, остальных же часто поминали. А мудрые предпочитают иметь ясную голову, особенно если назавтра в рейд или ещё куда-нибудь. Да и риск отравиться какой-нибудь гадостью останавливал, что ни говори, многих. Настоящая же водочка была в Афгане в дефиците куда большем, чем хорошие книги. Хотя Борису однажды и в этом деле подфартило.

А дело было так. Челышев поручил ему отвезти приглашение одному очень известному эстрадному певцу, только что прилетевшему в Кабул, до сих пор известному, между прочим. Певец разместился в «Интерконтинентале» — самой приличной кабульской гостинице. А приглашали его на узкий генеральский «междусобойчик» по случаю 55-летия Профи. Ну постучался Борис в номер, артист почти сразу дверь открыл. Глинский вошёл, поздоровался и без объяснений протянул певцу конверт. Тот как-то понимающе кивнул и уточнил:

— Только две, как всем.

И, не дожидаясь ответа, отправился в спальню.

Борис с открытым ртом остался в гостиной, а из спальни раздался характерный звук распечатываемой картонной коробки и звон бутылок. Тут до Глинского стало потихоньку доходить. Он порылся в карманах, собрал «афошки», примерно соответствующие цене вопроса… Артист тем временем деловито вынес две экспортные «Столичные» и с удивлением уставился на деньги в руках у офицера. Певец переменился в лице, раскрыл конверт и внимательно прочитал приглашение. Потом тщательно, до цены в «Берёзке», отсчитал Борису сдачу. Оба уже понимали, что произошла накладка, недоразумение, но как из него достойно выйти? Только и оставалось каждому сыграть свою роль до конца. Елинский с энтузиазмом рассовал бутылки по карманам и бодро поблагодарил артиста за «понимание». Впрочем, не удержался и на прощание всё же подмигнул «звезде», мол, между нами, всё тип-топ… Звезда в ответ только заморгал: неужели приглашение — лишь повод для экстренного «отоваривания» генералов? У них что, водка кончилась? Или этот старлей просто нагло «развёл» его?

Когда Глинский вернулся в роту со своей добычей, мнения сослуживцев по поводу его неожиданной удачи разделились. Впрочем, это не помешало офицерам собраться на «экстренную» вечеринку. Капитан Ермаков, по праву старшего разливавший первую «трофейную» бутылку, попытался урезонить спорщиков:

— Да ладно вам! Вы все как вчера на свет родились! Он же каждый раз коробки по три привозит, вместе с реквизитом. Все так делают…

Сарай, обычно не споривший с командиром, тут не согласился:

— Командир, ну зачем народному артисту заниматься таким сомнительным бизнесом? Да так явно… Ему что, на жизнь не хватает? Ведь, с прошлых гастролей ещё и четырех месяцев не прошло?

Семченко философски пожал плечами:

— Хватает — не хватает… Денег много не бывает. Даже у народных. Странно, что он по такой цене их Студенту впарил. Странный какой-то бизнес. В чём прикол-то?

Ермаков только хмыкнул, и его поддержал Лисапед:

— Да вы что! Его ж наш Боб на «хапок» взял! Он-то думал, Студент — свой, в теме… Думал, в конверте бабки, другие причём… А когда понял, что прокололся, вот очко у него и сыграло. Мол, возьмёт этот парень и зажопит его на спекуляции. Ну и всё — за что купил, за то и продал. Чисто из уважения к воину-интернационалисту. Какие вопросы?..

— Вывод, — подытожил Ермаков, — какая нам на хуй разница? Главное, что жаловаться он не побежит. Ну и всё. Спасибо ему большое. И хрен с ним, с его патриотическим творчеством. А спеть… Студент нам споёт не хуже. Ну, за нас, за вас и за спецназ…

Хорошо пошла «артистическая» водочка, душевно тогда посидели.

…Всё шло привычным чередом, дни мелькали, и никаких особых перемен Глинский не ждал. Ему даже начинала нравиться эта странная для нормального человека жизнь, и далекая Москва уже не так манила. Иногда она казалась просто сном. Но в середине восьмого месяца его пребывания в Афганистане произошли два события, внешне никак не связанные, но, тем не менее, коренным образом изменившие судьбу Бориса. Изменившие навсегда.

Первым событием стало неожиданное известие, хватившее Глинского по голове, если не обухом, то уж мячом — это точно.

В тот вечер Борис, как обычно, играл в волейбол. На площадке вещала выведенная через уличный динамик радиопередача «Полевая почта „Юности“». Её всегда в Афганистане, да и в других странах, где выполняли «интернациональный долг» советские военные, слушали с особым вниманием — это была своеобразная односторонняя голосовая связь с Москвой-400. [64] Ведущая передавала приветы и песни от родных вроде как нефтяникам, буровикам, строителям БАМа и прочим геологам. «Геологи», разбросанные по всему миру, часто отмечали неподдельный юмор в «кодовых» обозначениях мест службы и должностей…

Вот только в этот раз Глинский поулыбаться не успел. Почти сразу же после вступительного аккорда из «Весны на Заречной улице», с которого начиналась радиопередача, ведущая произнесла:

«Передаем радостную весточку от любящей жены Людмилы — у мастера буровой установки в Нюренгри Бориса Владленовича Глинского родилась дочь, вес — три пятьсот пятьдесят, рост — пятьдесят сантиметров… Поздравляем и мы…»

Глинский обалдел настолько, что даже не заметил мяча, больно стукнувшего его по уху. Обступившие его офицеры принялись шутить и поздравлять молодого папашу, но Борису было совсем не до смеха… Почти всю ночь он проворочался без сна, терзаемый вопросом «моя — не моя…». Если дочь действительно его — то почему же Людмила ничего не написала про беременность… И на женитьбу никак не намекала… И как теперь быть? Надо ли сообщать об этом отцу с матерью, теперь уже бабушке с дедушкой… Виола может всё узнать, она всегда всё узнает… И как повидать дочь? Из Афгана никто не отпустит, до отпуска ещё далеко, а Людмила ведь не «расписанная» жена. Забылся тревожным сном Борис лишь под утро. И почти сразу же ему приснились зеленоватые глаза того «англичанина», убитого им в заброшенном кишлаке под Шахджоем…

А второе событие случилось буквально на следующий день после того, как Борис узнал о своем отцовстве. Но, в отличие от первого, о втором — Глинский ничего не узнал, потому что заключалось оно в серьёзном разговоре начальника разведки генерала Иванникова со своим незаменимым помощником подполковником Челышевым.

Дело в том, что утром Профи разговаривал по закрытой связи с самим генералом Ивашутиным. Бессменный с 1963 года начальник ГРУ Петр Иванович Ивашутин был невысоким крепышом с тихим, совсем невоенным голосом. Вот только влияние и возможности у него были просто трудноописуемые, в своё время его любил приглашать на охоту сам Генеральный секретарь ЦК КПСС Леонид Ильич Брежнев. У Ивашутина была своеобразная манера облекать приказы подчинённым в форму этакой личной доверительной просьбы. Вот и в этот раз Петр Иванович заметил Профи почти что между делом:

— Виктор Прохорович, надо бы выйти на лагеря, где «духи» держат наших пленных… Где? Сколько? Ну и самое главное — как всё это дело вскрыть? Ситуация, понимаешь, диктует острую необходимость… Ты обобщи всю имеющуюся информацию, подумай и своё решение — хотя бы вчерне — доложи, скажем, утром… В восемь я уже в кабинете…

Что мог ему ответить слегка обалдевший (а это бывало совсем не часто) Профи? Только:

— Есть, товарищ генерал армии! Приступаю к исполнению…

А Ивашутин, подчеркивая важность поставленной задачи, ещё и добавил с начальственной теплотой в голосе:

— Ну вот закончишь это дело — и пойдешь, куда сам выберешь… Кстати, с представлением на тебя ещё ничего не ясно. Надеюсь, всё будет в порядке…

…Вот эту неожиданно (видимо, по каким-то веским политическим соображениям) поставленную из Москвы задачу и обсуждал Иванников с Челышевым. И настроение у обоих было, прямо скажем, не очень, потому что информации о так называемых «лагерях с советскими военнопленными» было немного, да и достоверность этой информации вызывала сомнения…

Обсуждая между собой эту внезапно поставленную Москвой задачу, ни Профи, ни Челышев тогда ещё даже догадываться не могли, насколько бесповоротно повлияет она на судьбу некоего старшего лейтенанта Глинского, ожидающего капитанского звания… А уж сам-то Борис и подавно ни знать, ни догадываться об этом не мог. В тот момент его мучили только два (но очень серьёзных) вопроса: его ли дочь родила Людмила и как хотя бы на несколько дней вырваться из Афганистана.

Часть III 
ВОЙНА

1

Пару дней Глинский промаялся в поисках ответа на культовый русский вопрос «что делать?» и ничего гениального придумать так и не смог. Нет, теоретически он мог, наверное, попытаться позвонить отцу, а заслуженный генерал уж точно обладал «ресурсом связей», необходимым для решения вопроса о недельном отпуске, но…

Отцу ведь пришлось бы всё объяснять: «Понимаешь, папа, ты только не волнуйся, но я, наверное, стал отцом, а ты — дедом. Почему „наверное“? Ну потому что я не на все сто процентов уверен, хотя она именно меня отцом по „Юности“ назвала… Какой „Юности“? Это радиопередача такая… А она — это Людмила, помнишь, работала у нас… Из Тарусы… Она потом ко мне в Чирчик заезжала… Ну и „залетела“ тогда, видимо…»

Борис только представил себе возможный разговор с отцом и сразу же отказался от этой идеи — звонить Глинскому-старшему. Вряд ли этот разговор закончился бы чем-нибудь хорошим. Только бы настроение друг другу испортили и всё…

Можно было, конечно, с непосредственным командиром поговорить, с Ермаковым, он — мужик понимающий и к Глинскому относится даже лучше, чем нормально, но толку-то… Не решит капитан проблему «срочных отгулов», он ведь дальше разведотдельского направленца не вхож…

Оставался один, в общем-то, выход — обратиться прямиком к подполковнику Челышеву, а решиться на такую просьбу Глинскому было совсем непросто.

Формально Борис уже отслужил несколько лет в разведке, но, конечно же, никаким разведчиком себя не считал, понимая, что на самом деле он ещё просто салага «при разведке». Настоящие разведчики — это совсем другое, это особенные люди с особыми взаимоотношениями между собой. Это каста, это закрытый клуб. Это асы, почти небожители, влияние и «корпоративный» рейтинг которых определяется совсем не количеством звезд на погонах… Глинский был парнем неглупым и наблюдательным и хорошо понимал, что не надо «взрослых» беспокоить по пустякам. И совсем не потому, что откажут. Отказать-то, может, и не откажут, но вот потом… То, что потом «должок» отработать придётся, — это ещё не самое страшное, долги всегда отдавать надо, а вот то, что иная просьба может просто крест поставить на просящем, — это уже серьёзно.

Тем более в такой, прямо скажем, не самой стандартной ситуации с незаконнорожденным ребенком, от которой, хочешь не хочешь, а всё же попахивает «отклонением от норм социалистической морали». Да и не сказать что так уж близок стал Борис Челышеву. Нет, он чувствовал, конечно, что подполковник относится к нему теплее, чем в самом начале, но не более того, без всякого покровительства. Однако деваться Глинскому было некуда, мысль о том, что он стал отцом, не давала ему покоя. К тому же эта мысль стала мощным подсознательным катализатором копящейся тоски по родине и ощущениям мирной жизни… На войне лучше даже не допускать возможной мысли о внеочередном отпуске — клинить начнёт, замкнёт и заколбасит… Именно так «заклинило» Бориса, и на третий день своего отцовства он всё-таки решился…

Челышева он подкараулил на выходе из столовой — известное дело, сытый-то человек добрее голодного. Даже если этот человек — разведчик.

Глинский отдал честь и обратился по уставу, а потом сразу же сбился, начал говорить горячо, но путано:

— Товарищ подполковник! Андрей Валентинович! Я знаю, официально в отпуск меня никто не… Тем более если брак не зарегистрирован, и год в Афгане ещё не прошёл… Но я должен… Я знаю — по закону нельзя, а по жизни — кровь из носу…

Подполковник внимательно посмотрел на взопревшего от неподдельного, видать, волнения старлея и остановил его словесный поток:

— Погоди, не тарахти… Пока я ничего не понял. Кто ясно мыслит, тот ясно излагает, а ты излагаешь так, как будто ни одной справки не написал. Успокойся. Пойдём в курилку, посидим, потравимся…

В оборудованной неподалеку от столовой курилке на свежем воздухе (три поставленные П-образно скамьи и вкопанные в землю крупнокалиберные гильзы вместо пепельниц) уже сидели три младших офицера. Они вскочили при появлении Челышева, а тот улыбнулся и совсем не по-военному сказал им:

— Коллеги, не сочтите за произвол, нам немного пошептаться надо…

Офицеры мигом затушили сигареты и исчезли. Подполковник достал из брючного кармана пачку «Золотого руна», сигареты в которой были перевёрнуты фильтром вниз — чтобы не касаться фильтров пальцами при доставании. Так в Афгане делали почти все курильщики, это была ещё одна защитная мера от желтухи.

— Будешь? — Челышев приглашающе тряхнул пачкой, но Глинский качнул головой:

— Спасибо, Андрей Валентинович, я уж лучше свою «Стюардессу»… Ваши для меня слишком душистые.

— Есть такое, — улыбнулся подполковник. — Не всем этот аромат нравится… Зато никакого дефицита — всегда в продаже, без сбоев… Ладно, рассказывай, что там у тебя стряслось…

Борис глубоко вздохнул, затянулся сигареткой и стал рассказывать…

Челышев слушал внимательно, без снисходительности, но иногда вставлял уточняющие вопросы. Эти вопросы были так вроде бы незатейливо сформулированы, что Глинский, начав было рассказывать о Людмиле, рассказал в итоге и об Ольге, и о Виоле. Нет, за язык Челышев Бориса не тянул и вовсе не допрашивал, тот сам решил говорить всё без утайки, как есть, — ну а в его «любовном четырёхугольнике» рассказать только про один «угол», ничего не объяснив про другие три, было бы просто глупо, потому что картина бы нарисовалась, во-первых, «маслом», а во-вторых, несколько странная. Вот и пришлось Глинскому фактически исповедаться человеку, которого он, по существу, не знал…

Где-то через полчаса после начала исповеди-перекура Борис наконец иссяк и замолчал, повесив голову. Молчал и Челышев, докуривая очередную сигарету. Наконец, подполковник затушил окурок и вздохнул:

— Да, брат, начудил ты… И ведь вроде не бабник…

Глинский вскинул голову:

— Андрей Валентинович, да у меня за всю жизнь всего три женщины и было!..

Челышев фыркнул:

— Ишь ты! А что, в Красной армии норматив приняли: просто бабник — после десятка, а после пятнадцати — заслуженный? Да и сколько её было, твоей жизни? М-да… Ситуация. Прямо тебе скажу, небанальная…

Подполковник замолчал, закурил новую сигарету и задумался, искоса поглядывая на молодого офицера. Парень ему, в общем, нравился. Правда, слишком уж порывистый. Кстати, у него и в служебной характеристике написано — «вспыльчивый». Но дело не в этом. Нравится-то он, может, и нравится, но вот стоит ли в него ВКЛАДЫВАТЬСЯ? В коня ли будет корм?

В том, что Глинский ни разу не соврал ему, Челышев даже не сомневался, он профессионально умел отличать правду от лжи. Но сама по себе правдивость ещё ничего не значит…

Подполковник молча курил и размышлял, явно взвешивая что-то про себя. Борис понял, что, несмотря на всё своё красноречие, убедить Челышева не получилось, прерывисто вздохнул и с безнадёжной уже интонацией сказал, будто напоследок:

— Знаете, Андрей Валентинович, был у меня начальник в Москве, пожилой уже майор. Так вот он мне однажды сказал такую присказку английскую: «Бойся потерять счастье. Во всём остальном не бойся быть смелым». А дочь — она ведь и есть счастье! Это же на всю жизнь…

Погруженный в свои заботы, Глинский не заметил, как Челышев еле заметно вздрогнул.

— А какая у твоего начальника фамилия?

Борис запнулся на полуслове:

— Беренда… А вы что, его знаете?

Подполковник неопределенно повёл плечами, что можно было понять и как «да», и как «нет», и вдруг неожиданно резко хлопнул себя по колену:

— Я всё услышал, Боря. Давай в роту. Я подумаю, чем помочь. Обещать пока ничего не буду…

Но Глинский всё же знал Челышева не первый день и понимал, чего стоит в его устах фраза «я подумаю, чем помочь». Фактически подполковник сказал ему: «Я сделаю всё, что смогу».

Несмотря на появившуюся надежду, весь остаток дня в роте Борис откровенно промаялся, даже в волейбол еле отстоял, а потом почти всю ночь проворочался без сна. Перед рассветом он, наконец, заснул, и снова ему приснился зеленоглазый «англичанин». Глинский во сне хотел его о чём-то спросить, но не успел — ещё до подъёма его разбудил Грозный-Ермаков:

— Подъём, отец-герой. Переодевайся в повседневку и лети в штаб. За предписанием. Оттуда — сразу на борт. Сегодня в девять.

Борис только глазами хлопнул. Иван Василич улыбнулся и протянул Глинскому его синий служебный паспорт:

— Давай, отпускник. Привези настоящих рижских шпрот.

Собрался Борис мгновенно, и уже в семь пятнадцать он вошёл в кабинет Профи. Впервые, кстати. Глинскому было любопытно, но даже бегло оглядеться он себе не позволил — вытянулся, отрапортовал и замер по стойке «смирно». Генерал не спеша оглядел старшего лейтенанта, и Борис почти физически ощутил этот пристальный оценивающий взгляд — не то чтоб он был совсем колючий, но мурашки по спине он всё же вызвал.

Наконец, генерал молча кивнул на опечатанный конверт на краю стола. Поверх конверта лежало предписание. А в самом конверте, как оказалось, были ведомости по сдаче разведчиками всей 40-й армии экзаменов по иностранным языкам. Профи снова взглянул на конверт и предписание:

— Прилетишь в Ташкент — сразу в штаб округа к полковнику Сивачёву. Из бюро пропусков позвонишь по 55–66. Сдашь по ведомости. Дальше он тебе скажет. Через четыре дня быть здесь. Понял?

— Так точно, товарищ генерал-майор. Спасибо. Разрешите идти?

— Иди.

Глинский щёлкнул каблуками, но выйти не успел — с формальным стуком, без ожидания ответа в кабинет вошёл невозмутимый подполковник Челышев. Он время на приветствия тратить не стал:

— Девяносто шестой «уазик». Поторопись. Регистрация уже идет.

Борис ринулся было в дверь, но Андрей Валентинович, переглянувшись с генералом, удержал его:

— Вот что, привези упаковку кассет рижских. Знаешь, оранжевые такие, двадцать штук. Вот тебе двадцать пять рублей.

Глинский, получивший за это утро уже второй «рижский» заказ, даже разулыбался, да так и проулыбался всю дорогу до аэропорта…

…В девять ноль восемь заночевавший в Кабуле Ан-двенадцатый взял курс на Тузель. На этот раз никто из летчиков «коллегу» в Борисе не признал, и лететь ему пришлось в «общем вагоне». Но это обстоятельство никак не сказалось на настроении Глинского — да и всех остальных его попутчиков. У всех оно было одинаковым: нервно-радостным, все радовались, но боялись эту радость проявить, чтоб не «сглазить», и потому нервничали и слегка суетились, время от времени перебирая что-то в рюкзаках или только-только вошедших в моду больших сумках на молнии. Расслабились все лишь после того, как «антошка» набрал эшелонную высоту. Борис посмотрел на сидевшего рядом капитана-связиста — тот закрыл глаза и что-то беззвучно шептал. «Неужели молится?» — подумал Глинский и деликатно отвернулся к иллюминатору, за которым солнце заливало весь мир беспощадными ослепляющими лучами. Совсем нешуточная офицерская примета гласила: в Афган лучше лететь в дождь и спать, и тогда всё будет в порядке, а назад — под солнцем, потому что всё равно не уснешь, зато солнечный свет обещает порядок дома… Кстати, если в Кабуле лил дождь, вылеты и правда часто откладывали. Как шутили летчики: «специально, чтобы жена под дождь не выгоняла любовника». Вообще, тема неверности оставшихся в Союзе жён очень часто звучала в офицерских разговорах. Слышал Борис их не раз — и об изменах, и о «нагулянных» или сомнительных детях… Но сейчас Глинский старался от себя такие мысли гнать — ну по радио ведь передали, что он — отец! На весь мир!

Вроде целых полтора часа до Ташкента лететь, а долетели быстро. Спустившись с аппарели, Борис забросил на плечо лямку вещмешка и с наслаждением вздохнул полной грудью: «Ну, здравствуй, Родина!» И ничего, что до Москвы ещё далеко, всё равно — Родина. Союз же!

…К каждому кабульскому рейсу за тузельским забором выстраивалась целая кавалькада такси. Рассказывали, что список таксистов, допущенных к афганским отпускникам и сменщикам, утверждали чекисты. Они же якобы и инструктировали водителей. А те, получавшие иной раз от щедрот пассажира-шурави до десятки, могли невинно поинтересоваться, мол, не привёз ли тот чего интересного, чтобы «сдать» на месте… Но, честно говоря, наркоту возили редко — чуть больше десятка случаев за десять лет, да и то — гражданские или солдаты. А офицеры везли индийский аналог виагры да презервативы с «усами» (такие в Союзе были в диковинку). Ну и аппаратуру всякую. Дефицитные по тому времени плееры, кстати, некоторые действительно «сдавали» прямо в такси — по 150 рублей за штуку.

Узбек-таксист, услужливо распахнувший перед Глинским заднюю (как тогда говорили — директорскую) дверь, про «товар» тоже спросил. Борис помотал головой, но таксист не успокоился и всю дорогу рассказывал, как до шестидесяти лет проработал водителем «самого члена Политбюро ЦК КПСС, не веришь, да? Шарафа Рашидовича Рашидова — да пребудет с ним Аллах!» — в этом месте рассказа бойкий старикан оторвал руки от баранки и воздел их к небу. Глинский чуть не ахнул, но таксист снова схватил руль:

— Так вот: он ли-ично приказал директору таксопарка выделить мне самую новую — муха не сидела — понимаешь, да? «Волгу»!

Борис слушал этот трёп вполуха, жадно разглядывая пейзаж за окном машины, а он за семь с чем-то месяцев абсолютно не изменился, будто и не покидал Борис родину… Лишь на повороте на улицу Горького он заметил кое-что новенькое — дурацкий «предперестроечный» плакат: «Товарищи = товар и щи!» Борис помотал головой, но так и не понял тайного сакрального смысла этой наглядной агитации…

…Когда Глинский расплатился, не шикуя, обыкновенной зелёной трёхой, говорливый таксист сразу замолчал, будто от оскорбления, презрительно прокрутил бумажку между пальцами и буркнул коротко:

— Сдачи нет!

«Директорскую» дверь на этот раз Борис открыл себе сам.

У штаба ТуркВО он надолго не задержался, после его звонка полковник Сивачёв, смуглый, черноволосый, с колючим взглядом и жёстко сведёнными скулами, спустился сам в бюро пропусков:

— Ты от Иванникова?

— Так точно!

— Да не тянись ты, не на построении… Давай пакет и предписание тоже — в Москве оно тебе и на хер не нужно, если влетишь — не поможет, а только наоборот. Значит, так: едешь к коменданту аэропорта, на моё имя заказана бронь до Москвы. «Гражданку» взял? Денег хватит?

Борис кивнул, хотя «гражданки», то есть штатской одежды, у него не было. Единственный в его жизни приличный костюм (ещё свадебный) остался висеть в родительском шкафу. А спортивных костюмов в публичных местах в те времена, скорее, стеснялись. Это лишь через несколько лет на них пойдет странная бандитская мода, как говорится — и в пир, и в мир.

Полковник лаконично закончил:

— Двадцать четвертого ровно в одиннадцать ноль-ноль жду тебя на этом же месте. Вылет из Тузели в шестнадцать ноль-ноль. Смотри.

Расшифровывать свое «смотри» он не стал — да оно и так понятно было. Видать, Глинский был далеко не первым отпускником-«афганцем» на ташкентском пути полковника Сивачёва…

До Москвы Борис добрался без происшествий — провёл весь полёт в полудреме. Правда, самолёт приземлился под моросящий дождь, и Глинский сразу же подумал, что это не очень хорошая примета…

2

Домой звонить Борис не стал. В принципе, он так решил ещё в Ташкенте. И конечно, не потому, что не соскучился по родителям, — как раз не то что соскучился, а просто истосковался по ним… Но как объяснить свой приезд? Что сказать маме и отцу? Нет, не готов он был к таким разговорам. Поэтому он лишь постоял в аэропорту у телефона-автомата, вздохнул и пошёл искать машину до Тарусы…

До этого городка, в котором словно бы давным-давно время остановилось, Борис добрался лишь глубокой ночью. Безлюдные улицы поражали кондовой провинциальной тишиной и темнотой. Таксист долго искал Советскую улицу, понимая логически, что она должна быть где-то в центре, но вот где именно?

Наконец, Борис заметил плетущегося прямо по проезжей части улицы явно поддатого долговязого парня. Глинский распахнул свою дверцу и, высунувшись наполовину из машины, окликнул аборигена:

— Эй! Уважаемый! Не подскажете, Советская, пятьдесят пять, — как нам проехать?!

Парень споткнулся, но на ногах удержался, потом он махнул рукой назад и влево. Правда, следом он зачем-то направился прямиком к автомобилю. Глинский не успел даже нормально сесть на своё место, как парень развязно спросил:

— К Людке, что ли? Так она занята, с лялькой сидит…

От этого паскудного тона Бориса словно ледяной водой окатило. Он молча сел и попытался закрыть дверь, а она, как назло, никак не закрывалась нормально.

А абориген всё не унимался. Он подошёл ещё ближе и прищурился:

— А-а… Это ты… Тогда на танцах к ней подъезжал, когда она ещё без пуза ходила… А потом пузо увидел и съебал… Откупаться приехал? Олежка приедет — хуй тебе отрежет. И знаешь куда засу-унет?

И парень радостно заржал над собственной шуткой. Видимо, она показалась ему очень остроумной. Никогда не бывавший до этого в Тарусе, Глинский с трудом подавил желание ударить по наглой молодой, но уже сильно испитой роже. Он наконец сумел закрыть дверь и сказал хрипло водителю:

— Едем отсюда.

Таксист сочувственно промолчал. Нужный дом они проискали ещё минут десять, и всё это время Борис гнал и гнал от себя нехорошие мысли: «Откуда этот парень знает Людмилу? Хотя в этой деревне, наверное, все друг друга знают… Олежка — это, допустим, её брат. Вроде так его зовут. Он ещё из учебки сбежать хотел… Дела… А кто это к Людмиле на танцах подъезжал? И насколько близко подъехал? Господи, да ведь я о ней и о жизни её почти ничего не знаю…»

Дом, слава богу, всё же нашёлся. Глинский расплатился, подождал, пока машина отъедет, закурил, затянулся несколько раз, потом отбросил сигарету и подошёл к деревянному крыльцу…

…Дверного звонка не было, и Борис постучал негромко, но Людмила откликнулась сразу, видимо не спала. Ещё не отперев до конца дверь, она испуганно спросила:

— Что, маме хуже? Я же только что из больницы.

В полумраке она Бориса узнала не сразу, а когда узнала — особой радости не выказала. Так… будто какой-то знакомый не очень вовремя зашёл. Не было ни объятий, ни поцелуев. Глинскому показалось, что Людмила даже не особо хотела пускать его в дом, но он всё же зашёл.

Надрывно заплакал ребёнок. Людмила, в старой мужской рубашке и растоптанных чешках, тут же кинулась к кроватке, подхватила дочь и стала торопливо качать её на руках.

Борис кашлянул:

— Я… Я, как по радио услышал, сразу…

— Я тебя не ждала! — перебила его Людмила и почти без паузы зло запричитала: — Это всё Ирка, Ирка чумная: «Напиши команди-ирам, сообщи на ра-адио…»

— Какая Ирка?

— Такая! Какая тебе действительно разница! Тебе что, руки перебило? Лучше б член оторвало! Хоть бы раз написал!

— Погоди, Люда! Я же не знал ничего! А как узнал — я сразу…

Людмила ходила взад-вперед по комнате, подставляя дочери грудь и вытирая подолом рубахи мокрое то ли от пота, то ли от слёз лицо, заголяясь до пупа. Надетые на ней советского пошива трусы эротических грёз не вызывали…

…Когда девочка в очередной раз затихла, Людмила уложила её, потом выпрямилась и снова уставилась на Глинского теми же устало-злыми глазами:

— Тебе есть где ночевать? Утром приходи, если хочешь. Вместе к матери сходим. Она-то думает…

Людмила махнула рукой, не договорив. Опешивший окончательно Борис даже головой замотал:

— Что, вот так возьмёшь и выставишь на улицу? Мне что, на лавочке ночевать? Да ты хоть знаешь, чего это стоит — из Афгана вот так вот выбраться?!

Людмила всхлипнула и наконец-то разрыдалась, Глинскому даже показалось, что она хочет броситься ему на грудь, но… Странно она вела себя. Не ожидал Борис вот такого от неё, всегда молчаливо-податливой. Глинскому стало казаться, будто Людмила сама чувствует себя в чём-то виноватой, но боится сказать правду… Может, всё-таки всё дело в отцовстве? Кто же отец? Ведь, когда она гостила у него в Чирчике, да, точно, с третьего вечера начались эти «проблемные дни»… И потом она ничего такого не писала — про беременность там, или, дескать, давай поженимся… А может, она так обиделась из-за брата, который из учебки сбегал? Так ему-то чем мог помочь старший лейтенант? Она надеялась, что он отца попросит? Если так, то она просто не понимала, как среагировал бы Глинский-старший…

…Потом они сели на кухне пить чай-каркадэ, привезённый Борисом. Нормального разговора так и не получилось. Каждые десять минут Людмила вскакивала к дочери, которая то засыпала, то просыпалась вновь. Глинский спросил, как зовут девочку, и окончательно обалдел, узнав, что вот уже три недели Людмила так и не даёт ей имени. На кусочке клеёнки с марлевым браслетиком (такие повязывают новорождённым), который Людмила сунула Борису под нос, было написано: «Шилова, дев.» и всё. Этот браслетик Глинский незаметно спрятал в карман галифе…

Когда малышка в очередной раз заснула, Борис, у которого просто слипались глаза от усталости, попытался увлечь Людмилу в старую широченную кровать, но лишь нарвался на очередную грубость, да ещё произнесённую с каким-то провинциальным выговором:

— Отстань, тебе ж сказали!

Глинский долго молчал, потом допил остывший чай и произнёс устало и уже почти равнодушно:

— Знаешь, Люда… Я, может, и неправ в чём-то… Но вот так мужика встречать, который, кстати, не с курорта прилетел… Это, я тебе скажу… поступок… Знаешь, я боюсь, у нас с тобой не только в эту ночь настроение разное, но и жизнь… Разная у нас с тобой жизнь, Люда. Я летел сюда как отец. А ты даже не сказала, кем я ей довожусь!

Людмила молчала, но было видно, что её не проняло, слова Бориса отскакивали от неё, как сухой горох от твёрдой стенки…

Около шести утра Глинский молча положил на стол две красные десятки, встал и подошёл к спящей девочке. Долго смотрел на неё, но взять на руки так и не решился. Он пытался понять, на кого она похожа, но личико было совсем маленьким, да и что там разглядишь в утреннем полумраке? За его спиной так же молча стояла Людмила, устало склонив голову. Её молчание и поза выражали только одно: быстрее бы это всё кончилось, прости господи…

Глинский не стал тянуть. Из этого не принявшего его дома он вышел, не попрощавшись, и побрёл на автобусную станцию. Там Борис купил билет до Москвы и, поскольку до первого автобуса оставалось ещё минут двадцать, присел на лавку и закурил. Сразу за окошком кассы висел допотопный междугородный телефон-автомат. Глинский посмотрел на часы, потом нашарил в карманах несколько пятнадцатикопеечных монет. Телефонный номер Виолы он помнил наизусть.

Она долго не снимала трубку, потом ответила сонным голосом, не понимая, кто ей звонит в такую рань. Когда наконец проснулась и узнала Бориса, радости не выказала.

— Откуда ты?

— Я рядом с Москвой. Отпустили на пару дней. Может, повидаемся?

— Зачем? Мы же всё друг другу сказали.

Глинский грустно усмехнулся:

— Знаешь, в армии есть такое правило — отвечать только за себя: не мы решили, а я решил. Персональная ответственность. Вот и ты — говори за себя. Может, ты и всё сказала, а я вот точно не всё…

Ему всё же удалось уболтать её на свидание. Около полудня они встретились в фойе театра, где она уже, оказывается, работала в основном составе.

Как пела в известном шлягере Пугачёва: «встреча была коротка». Но она оказалась не только короткой, но и безрадостной для Бориса. Виола прекрасно выглядела, и от этого ещё больнее ранили Глинского её слова. Её мало тронул измученный вид старлея, его красные глаза и белые лучики морщин вокруг глаз. Она словно не хотела впускать его в свою новую жизнь. Женщины умеют быть жестокими. Особенно по отношению к тем, кого когда-то любили.

— Виола, пойми, я…

— Не надо, Боря. Пойми, мне не до романтических воспоминаний. Особенно сейчас, когда и в театре налаживается, и…

— И в личной жизни?

— Представь себе! Кое-что наконец забрезжило!

Борис тоскливо усмехнулся:

— Поздравляю. Ну да. Всё налаживается, а я тут — не там и не с тем…

Виола раздражённо дёрнула уголками рта:

— Ты зачем из Афгана сбежал? Хочешь, чтобы цыганка-певичка тебя оттуда вытащила?

Глинского словно по щеке ударили. Он вскинул подбородок и сузил глаза:

— Я ниоткуда не сбегал! У меня краткосрочный отпуск, а потом я возвращаюсь назад!

Виола и сама поняла, что перегнула. Она взяла Бориса под руку и предложила выпить кофе в театральном буфете.

Хороших посиделок всё равно не получилось. Весь разговор занял примерно полчаса. Виола что-то нехотя спросила его об Афгане, он что-то отвечал… А потом она встала, сказала, что ей пора бежать, и попросила больше ей не звонить.

— Постарайся, Боря, сделать хоть кого-нибудь счастливой. Со мной ты опоздал. Не только в Ташкенте…

От прощального поцелуя она увернулась. Глинский долго сидел над стаканом остывшего кофе, а потом попросил у буфетчицы водки. Первые полстакана он выпил, как воду, даже не ощутив горечи. Ну а потом уж… За соседним столиком примостились какие-то ханыжного вида «ценители цыганского романса», напросившиеся было послушать репетицию, но в итоге застрявщие в буфете. Видимо, они слышали обрывки их с Виолой разговора, где несколько раз мелькало слово «Афган» — по крайней мере, Бориса они приветствовали как «настоящего боевого офицера».

Глинский даже не запомнил имён своих случайных собутыльников — да, по большому счёту, ему было всё равно, с кем пить. Какая-то настолько лютая тоска сердце сжала — хоть караул кричи. Один из ханыг, судя по ухваткам — сам из спившихся актёров, предложил поехать в подмосковное Востряково к «лучшему, хотя и не признанному артисту Москвы и вообще гению Вите Авилову». Борису было уже всё равно. Добирались до Авилова долго, он гостям не удивился, радушно распахнул дверь в квартиру и сказал, что магазин — через дом. Откуда-то взялась гитара, и Глинский даже исполнил несколько афганских песен, а потом всё словно провалилось в какую-то чёрную дыру.

Утром гости вместе с хозяином опохмелились, и всё понеслось по новому кругу. Борис так не пил ещё никогда в жизни. И только здоровый и крепкий организм позволил ему на третий день всё же выпасть из запоя, когда эта пьянка стала уже отчётливо попахивать дезертирством. Из воюющей, кстати, армии.

Глинский покинул продолжавшую гулять «артистическую» компанию без денег и даже без часов, которые ему на свадьбу подарил тесть. Часы он оставил в магазине в залог за две бутылки вермута. Зато его нехитрый багаж пополнился мятыми театральными программками и самиздатовским сборником стихов, отпечатанных на розовато-сиреневой бумаге для чертёжных копий…

Борис замыл водой на кухне подозрительные пятна на кителе, надел, слава богу, не заляпанную фуражку и поехал в Москву на электричке. На билет ему не хватило 20 копеек, и он ещё боялся, как бы его не сняли контролёры с поезда.

С вокзала он, озираясь и страшась увидеть патруль, позвонил Ольге. Ему надо было хоть где-то занять денег на дорогу в Ташкент и хоть немного привести себя в человеческий вид. Ольга оказалась дома и приехать разрешила сразу, неожиданно сказав, что она как раз в квартире одна.

Бориса она встретила в лёгком элегантном халатике и в мягких домашних туфлях на каблуках. Выглядела она потрясающе, у неё изменилась прическа, и вообще Ольга как-то повзрослела.

Она сразу повела Глинского на кухню, налила большую кружку бразильского кофе и пододвинула тарелку с уже нарезанными бутербродами с импортной ветчиной.

Борис ел, пил кофе и сбивчиво рассказывал ей об Афганистане, ребятах из ермаковской роты и их последнем рейде. Ольга не перебивала, сидела, подперев щёку рукой, и смотрела на него… нет, не то чтобы с жалостью, скорее участливо, что ли.

Потом она сама предложила ему принять душ и даже принесла отцовскую бритву.

Глинский долго сидел в большой ванне, поливая себя горячими струями воды, и трезвел.

Из ванной он вышел, замотанный большим банным полотенцем. Ольга тем временем успела почистить и пропарить его форму — даже рубашку простирнула на кухне в тазу и теперь сушила её утюгом.

— Хочешь поспать часок-другой? Когда у тебя самолёт? Брось полотенце в стиралку. Ещё помнишь, куда?

Она наклонилась, чтобы выдернуть шнур утюга из розетки, и Борис отчётливо увидел, что под коротким халатиком на ней ничего нет. Его в то же мгновение «перемкнуло», и он набросился на Ольгу как зверь. И не просто как зверь, а как смертельно оголодавший самец. Бывшая супруга, надо сказать, и не особо сопротивлялась. Так, ойкнула для приличия… Тем более что произошло всё, как записано в боевом уставе, «стремительно и дерзко». А если перевести это на обычный язык — то взял Борис Ольгу прямо стоя, чего раньше в прежней их супружеской жизни никогда не было. Ольга вообще позу сзади не любила, называла ее «собачьей» и неприличной, унижающей достоинство женщины. Глинский понять не мог, откуда у неё такая хрень в голове, но переубедить так и не смог.

И тут — на тебе, воин Красной армии! Чудеса, да и только…

Борису даже пару раз почудился в Ольгином прерывистом дыхании намёк на стон, а ведь раньше она не стонала никогда и головой с закрытыми глазами не качала. Правду говорят, всё течёт, всё изменяется…

…Потом он перенёс её на кровать и снова взял, уже более традиционным для их былого супружества способом. И снова ему показалось, что она была не такой, как раньше, — нежнее, что ли, доверчивей и при этом — трогательно стыдливей…

Успокоившись, они ещё долго лежали рядом и молчали. Постепенно Ольга стала рассказывать о себе, об аспирантуре и почти готовой кандидатской диссертации — только бы профессор Миньяр-Белоручев из ВИИЯ не напакостил… Борис слушал и нежно гладил её по спине, плечам, груди и ниже, уже перестав удивляться всему, что произошло.

— А как с личной жизнью?

Он задал этот вопрос без надрыва и без подкола, скорее сочувственно и даже по-родственному. Ольга поняла эту интонацию и ответила просто и без жеманства:

— У меня есть жених. Вот папа вернётся из командировки — и будем готовиться к свадьбе.

Внутри Глинского ничего не ёкнуло и не дрогнуло, как ни странно, вместо ревности он испытал что-то вроде радости за бывшую жену — пусть хоть у неё-то жизнь наладится… Как там Виола сказала: «Сделай счастливой хоть кого-то…»

— А кто он? Из наших?

Она кивнула.

— Я его знаю?

Ольга вздохнула и снова кивнула:

— Он на пару выпусков старше тебя и… и знает тебя… К сожалению, не всегда с хорошей стороны.

Борис аж сел. У него никаких проблем ни с кем из виияковцев не было, кроме… Мать честная!

— Погоди, Оля, это что, Слава Самарин, что ли?

Она чуть вскинула подбородок:

— А ты что-то имеешь против?

Глинский задумался, а потом пожал плечами:

— Да нет, просто удивился… Как я могу быть против?.. Он… такой… серьёзный.

Ольга чуть поджала губы и тихо сказала, избегая смотреть ему в глаза:

— Он… Он рассказал мне о вашей драке, опять из-за какой-то артисточки…

Вот этого уж Глинский стерпеть не мог.

— Что? Прости, конечно… Я уважаю твой выбор, но это — вранье. Не было никакой драки — я просто дал ему пару раз слева и справа — на том всё и кончилось. И вовсе не из-за, как ты выразилась, «какой-то артисточки»…

— А из-за чего же тогда?

— Из-за разных представлений о порядочности.

Ольга вздохнула, как будто что-то вспоминая, и, слегка улыбнувшись, съёрничала:

— Из «заразных», говоришь. Но знаешь… — она тут же посерьёзнела. — С ним надёжней, чем с тобой…

Борис бережно обнял ее:

— Оля, я правда… Я желаю тебе счастья… Вот честно. От всей души. Ты его заслуживаешь. Я… я так благодарен тебе. За всё. Я… я не ожидал этого… Я… Тем более ты замуж собралась, а тут я…

— Ты мне тоже не чужой, Боря. Ты — мой первый мужчина. И ты завтра снова будешь на войне. У нас в газетах про Афганистан ничего не пишут, но я-то знаю, что там на самом деле происходит… Там идёт настоящая война, и там убивают. И ты… ты береги себя. Я тебя очень прошу. Хорошо?

А потом она сама обняла его, ну а Бориса после столь долгого воздержания особо упрашивать не надо было…

Все-таки некая грань занудства в Ольгином характере присутствовала. Видимо, изначально решившись на добрый поступок, она всё же сказала себе: «но не более трех раз» — и строго придерживалась намеченного плана. После того как всё было кончено, она после недолгой паузы выбралась из кровати и, уже явно стесняясь своей секундной наготы, надела домашний халат. Но не прежний, фривольный, а вполне плотный и глухой, тем самым как бы показывая, что «никто ничего не видел и тем более не делал». Глинский намёк понял, безропотно встал и начал одеваться, столь же «приватно».

— Оль, прости… Ты не одолжишь мне рублей сорок, я перешлю потом… Четыре копейки осталось, а своим звонить не хочу, чтобы не бередить их…

Она, даже не дослушав, махнула рукой:

— Вон в том ящике возьми. Там, правда, все бумажки по двадцать пять… так что бери уж пятьдесят, лишними не будут. Отдашь как сможешь, ты не беспокойся, нас сейчас не поджимает…

Когда подошла пора прощаться, он даже за талию приподнял её с искренней дружеской благодарностью.

— Ну спасибо тебе, Оля. Счастья и удачи. Твоим, я думаю, от меня приветы передавать не стоит. И Славе тоже.

С чувством юмора у бывшей жены всегда было не очень, поэтому ответила она абсолютно серьёзно:

— Я Славе ничего рассказывать не собираюсь…

— Вот это мудро! — не удержался Глинский, но она сжала ему локоть, показывая, что не закончила:

— …но и ты, пожалуйста, своим знакомым ничего не рассказывай…

— Да как ты… да ты что, Оля?!

— Ну, что ни что, а мужики своими постельными подвигами похвастаться любят. А уж про то, как с бывшей женой, — так и вовсе сам Бог велел.

Борис посмотрел на неё с лёгкой усмешкой сожаления: вроде действительно не чужие люди, а так и не разобралась в нём Ольга, раз просит не делать того, что для него и так невозможно.

— Нет, Бог такого не велел. Не бойся, я ничего никому не скажу.

— Я не боюсь, просто… Это не нужно. Ладно. Забыли, ничего не было.

Глинский покачал головой:

— Всё было, и я ничего не забуду. А сказать никому не скажу. Спасибо тебе.

— Не жалеешь, что бросил меня? — вдруг спросила она уже на самом пороге.

— Жалею, — легко и очень искренне соврал Борис, потому что чутьем угадал, как важен ей именно такой ответ, а это было то малое, чем он мог отблагодарить за её, что ни говори, поступок…

Они обнялись и по-русски расцеловались три раза, потом присели «на дорожку», хотя Глинский и не собирался возвращаться.

— Прощай, Боря.

— Прощай, Оля. Спасибо ещё раз за всё. Удачи тебе.

— Это тебе удачи. Береги себя. Бог даст — ещё увидимся.

— Может, и свидимся…

Он не стал вызывать лифт и пошёл, не оглядываясь, по лестнице вниз, а она всё стояла в открытой двери и слушала, как стучат его сапоги по бетонным ступеням.

Билет до Ташкента Глинский взял без проблем и уже в самолёте, задрёмывая, вернулся к своим невесёлым мыслям: «Вот и прокатился… Ольга — вот уж от кого не ожидал… А она всё-таки „отличница“. Все правильно: по ее „пятерочной“ логике правильной девочки — оказать „посильную помощь“ офицеру воюющей армии (пусть и бывшему мужу) важнее, чем не изменить вновь приобретенному жениху… А Слава-то Самарин! Действительно, герой-фотограф… Да, свято место пусто не бывает, в этих кругах матримониальный конвейер сбоев не даёт, и в „благодарных по жизни“ недостатка нет. Будет Слава паинькой — и генерал Левандовский его непременно в люди выведет… А Людмила-то… Всё же моя дочь или не моя?» Борис вытащил из кармана галифе марлевый браслетик с клеёнчатой биркой, украденный у Людмилы, и долго смотрел на него, грустно улыбаясь. О Виоле он старался не думать, но получалось это плохо. Спас сон, глубокий и без сновидений. Проснулся он, лишь когда самолёт уже заходил на посадку.

Полковник Сивачёв встретил Глинского неласково — вынес отмеченное вчерашним днём предписание, почти брезгливо протянул его, зыркнул угрюмо и сказал, как отрезал:

— Больше ко мне не обращайся.

Борис даже не пытался оправдываться.

До родной тузельской пересылки, то есть до очередного челнока на Кабул, оставалось ещё часа три с лишним, и Глинский отправился искать обещанные Челышеву и ротному «гостинцы». Кассеты и шпроты он нашёл на Алайском базаре за две цены. Точнее, не он нашёл — помогли местные мальчишки, сразу углядевшие озабоченного офицера и предложившие свои услуги:

— Эй, командон, щто нада?!

Борис объяснил, и мальчишки обернулись мигом. Правда, рижских кассет они отыскали всего семь штук, остаток доложили московскими, зато со шпротами был полный порядок — рижские, свежие, денег хватило аж на девять банок.

Ну и на две литровые бутылки «Особой». Это само собой, это как положено.

А ещё Глинский зашёл на почту и позвонил матери. Дома её, конечно, не оказалось, и он набрал рабочий номер, моля про себя, чтобы мама оказалась на месте. Ему повезло.

— Мамуль, привет, как ты?

— Ой, Боренька… сыночек! Ты откуда?

— Мам, я из Ташкента звоню. Я туда-обратно прилетел, бумаги кое-какие доставить поручили.

— Ой… Боренька, сыночек… Как ты? Я уж извелась вся, который день места себе не нахожу, всё сердце о тебе изболелось, всё мне казалось, что ты где-то рядом и весточку подашь… Вот как чувствовала… А отец-то не верил, развела, говорил, бабьи охи…

— Мам, как папа?

— Да нормально, сыночек, давление, правда, прыгает, ну так это давно уже. Он же, ты знаешь, неугомонный у нас… Лучше скажи, как ты? Надолго ли в Ташкент?

— Нет, мам, сегодня же улетаю. Ты не думай, у меня там всё нормально. Я же писал — я в Кабуле, при штабе. У нас спокойно.

— Сыночек мой, береги себя, я уж не знаю, как за тебя Бога молить.

— Всё в порядке, мама, главное — вы не болейте.

…Весь этот короткий разговор, и особенно уже когда была повешена трубка, Борис мысленно ругал себя последними словами: всё со своими «Любовями» разбирался, а мать — самого дорогого и родного человека — оставил «на потом»…

В Тузель Глинский добрался на русском частнике, не взявшем с офицера ни копейки. Как только Борис зарегистрировался, прозвучала команда:

— Офицерам — прапорщикам — служащим строиться! Достать паспорта-предписания! Багаж — на проверку!

Был солнечный ташкентский день. Только изредка накрапывал дождь…

В Кабул Глинский прибыл в смятённых чувствах и с повинной головой. Он думал, что его все подряд обольют презрением, а потом сотрут в порошок. Но всё оказалось не так уж и страшно. Ермаков лишь глянул в невесёлое лицо Бориса и только рукой махнул.

— Кто тебя отпускал — тому и докладывай. Шпроты-то привёз?

— Вот, девять банок.

Наутро Глинский отправился в разведотдел, прямиком к Челышеву. Отдал кассеты, доложился, после этого сдачу отсчитал. Подполковник молчал, выжидающе глядя на опоздавшего из отпуска офицера. Глинский почувствовал себя школьником, подглядывавшим за девчонками в физкультурной раздевалке и пойманным учителем. Под насмешливым взглядом Челышева Борис начал нести какую-то ахинею, дескать, опоздал, потому что в Ташкенте чужую «гражданку» занимал, а по возвращении из Москвы не сразу нашёл хозяина. Интеллигентный Андрей Валентинович хмыкнул и совсем неинтеллигентно сказал:

— Не пизди.

Глинский сразу заткнулся. Челышев насмешливо вздохнул:

— Это ж надо столько лет посвятить военной разведке и правдоподобно врать не научиться. Хоть бы придумал что-нибудь оригинальное — из уважения к профессии. На моей памяти уже пятеро опоздавших не могли владельца «гражданки» найти. Просто профессиональная деградация какая-то.

— Что тут придумывать? — промямлил Борис. — Я просто… Мне очень стыдно, товарищ подполковник.

— Стыд — не соль, глаза не выест. Ладно, Боря. На хама ты вроде не похож… Случилось, что ли, чего?

Глинский вздохнул и рассказал всё как было.

Андрей Валентинович выслушал, закурил свое неизменное «Руно» и коротко резюмировал услышанный рассказ:

— В общем, никто не дал, кроме бывшей жены. Действительно, драма. Но ты знаешь, бывает и драматичнее. Так что подотри слюни и иди служить дальше. Ясно?

— Так точно, — обрадованно вскинулся Глинский, поняв, что прощён. Он повернулся кругом, но Челышев сказал ему в спину:

— Да, вот ещё… к сроку на отпуск добавь ещё две недели. Это от меня лично. Понял?

— Так точно, понял.

— Вот и молодец, что понял. А ещё месяц добавь — это уже от генерала.

— Так точно, товарищ подполковник…

В Афгане, вообще-то, бюрократией не заморачивались. Если офицер ничего уж такого, особенно «военного», не отчебучивал — его просто «вздрючивали» по-свойски и снова включали в дело. А уж разведка-то и подавно не жаловала уставную формалистику…

В тот же вечер Борис написал подробное письмо Людмиле, в котором просил честно ответить на мучивший его вопрос: он ли отец? (Ответа ждал долго, но так и не дождался. Не дождался, потому что Ан-двенадцатый, взявший на борт, в том числе, почту, был сбит душманским «стингером». Про гибель самолета Глинский, конечно, знал. Но о том, что именно в нём сгорело его письмо, — как-то не подумал. А тем более он не узнал, что в том самолете погиб ещё в первый раз вёзший его в Афганистан лётчик-«правак» по имени Сергей Есенин, кстати дальний родственник САМОГО. Тот, кто с такой теплотой отзывался о «настоящем фронтовике» генерале Глинском. Что тут скажешь?..)

3

…За этот свой странный пятидневный отпуск Борис окончательно перестал быть плейбоем с гитарой. Что-то случилось с ним в Москве — именно там он вдруг окончательно прочувствовал войну. А может, просто закончился очередной этап его взросления.

Как бы там ни было, но к службе он вернулся будто и не уезжал никуда. О Союзе он старался не думать, да и, честно говоря, часто просто сил на ностальгию не оставалось. Рейды случались всё чаще, задачи разведке ставили сверху жёстко и по «политической нарастающей» — требовали взять живым западного инструктора, а выполнить это задание всё не получалось, хотя пару раз агентура и давала вроде бы точный «пас». Но бандгруппы, в составе которых были «западные товарищи», будто предупреждал кто-то.

Однажды группа Ермакова вышла на перехват такой банды и сама угодила в умело организованную засаду. Тогда потеряли четырёх. А ещё трёх, в том числе Лисапеда, тяжело ранило, а по мелочи зацепило почти всех, кроме Бориса, — его, будто заговоренного, пожалели и пули, и осколки, и даже каменная крошка особо не посекла.

Для Глинского, кстати, это был уже четвёртый «выход» за полтора месяца, прошедших с его краткого отпуска. Предыдущие три прошли почти без приключений — и вот на тебе! Ермаков, видимо, ещё когда из Кабула вылетали, что-то почувствовал, потому что задумчиво и без улыбки сказал тогда Борису:

— Частим, брат, частим… Сверху погоняют, им результат давай… Частим… А как говорила Мариванна Иван Иванычу, когда он её раком ставил, «можно не так часто, но глубже»… А мы, Студент, частим и частим… До глубины настоящей влезть у наших начальников не получается, вот они и пытаются частотой компенсировать. А это редко приводит к чему-нибудь хорошему — обычно и Мариванна недовольна, и Иван Иваныч весь вспотевший…

…Они летели куда-то под Кандагар. По общей нервозности, творившейся в полевом лагере, Борис понял, что происходит какой-то «сбой в программе», он даже видел, как, отойдя чуть в сторону, Грозный что-то на повышенных тонах обсуждал с Боксёром. Как потом уже узнал Глинский, группе Ермакова, как говорится, в последнюю минуту изменили пункт десантирования и последующий маршрут. Это обстоятельство, собственно говоря, и позволило «духам» организовать успешную засаду, потому что ни Ермаков, ни Боксёр провести доразведку уже не успевали. То есть афганцы просто грамотно переиграли шурави в классической разведкомбинации: они подкинули умело закамуфлированную дезу про банду с инструктором, потом ещё несколько уточнений об их планах… Причём красиво так, с профессиональным расхождением в мелких деталях. А когда шурави наживку проглотили, «духи» просто сели в подходящем для засады месте и стали ждать… Глинский потом долго пытался вспомнить отдельные детали этого боя, но цельная картина никак не составлялась, распадалась на отдельные кусочки какой-то страшной мозаики.

В том, что их вообще не перебили всех подчистую, была заслуга, прежде всего, Лисапеда. Он весь последний час их передвижения хмурился, озирался как-то недовольно, будто ощущал какую-то тревогу. И это именно Альтшуль всё-таки первым заметил засаду — буквально за несколько секунд до того, как начался плотный огонь. Несомненно, «духи» хотели подпустить их ещё ближе, и группу в итоге спасло именно приличное всё же расстояние до засады да те несколько секунд, что Лисапед подарил своим товарищам, успев крикнуть:

— Ложись, слева «духи»!

Да ещё выучка, конечно, спасла — никто не заметался, как куры по двору, все залегли грамотно, по боевому расписанию, вот только у моджахедов позиция была намного лучше — сказка, а не позиция: лежи себе в каменных складках, да и расстреливай сверху вниз — наискосок глупых шурави…

Альтшуля ранило пулей в живот в первую же минуту боя, а потом ещё пуля срикошётила от магазина в «лифчике» и завязла в нижней челюсти, выбив два зуба и задев язык. Юра буквально захлебывался кровью, но ещё пытался стрелять, пока не потерял сознание…

…Потом всё завертелось, словно в каком-то адском калейдоскопе, причём Глинский был не уверен, что память сохранила события в правильной очередности:

Вот Ермаков орёт радисту про «вертушки» и сигнал «Гром» (сигнал, подаваемый при попадании в опасную нештатную ситуацию), а сам перехватывает пулемёт у убитого сержанта и начинает бить короткими прицельными очередями в буро-серые скалы.

Вот совсем рядом с Борисом вырастает разрыв гранатомётного выстрела…

А вот их снайпер, младший сержант из Омска, с удивлением в глазах опустился на корточки и бросил винтовку. Потом схватился за живот, вдруг разогнулся в полный рост, затем упал и стал поджимать ноги…

Глинскому стало бы, наверное, очень страшно, если б на страх было время, если бы он мог в полной мере осознать и прочувствовать, что происходит. Но времени не было — надо было стрелять и перекатываться, меняя позицию… «Духов» он практически не видел — так, мелькало что-то между каменных валунов. А вот Ермаков, похоже, видел больше, потому что несколько раз злорадно матюкнулся, когда в ответ на его огонь наступала секундная пауза…

И вот уж совершенно никак потом Борис не мог вспомнить, сколько времени шёл этот бой…

…Он добил свой четвёртый боекомплект и пополз к неподвижному Лисапеду, чтобы забрать у него патроны. В голове противно звенело от выстрелов и их визгливого эха, отражающегося от бесконечных камней. Забирая у Альтшуля патроны, Глинский ощутил не страх — власть судьбы, перед которой ты — просто вместилище костей и никому не интересных страстей. Нет, он не запаниковал, просто осознал, что скоро у них закончатся боеприпасы и…

С горем пополам группе удалось выбраться с насквозь простреливаемой «ладошки» и вытащить за укрытия раненых…

А потом подоспели два «крокодила», и Ермаков закричал и начал ракетами показывать им направление до засады… «Вертушки» расхерачили тот склон по «полной программе», вот только оставались ли там ещё «духи» или успели свалить — так и осталось под большим вопросом…

Потом подошли ещё две «вертушки», на этот раз Ми-восьмые, пока одна страховала, вторая забирала убитых и тяжелораненых.

А остатки группы Ермакова часа через два подхватили БТР и БРДМ и с ветерком довезли до заставы, затерянной в здешних сопках. Ну то есть не то чтобы совсем забытой, но вспоминали размещённый на ней взвод нечасто. На этой заставе ничего хорошего не было, за одним исключением — здесь совсем недавно оборудовали источник — ручей с чистой, кристально прозрачной и обжигающе холодной водой. Такое, кстати, в Афгане почти не встречалось, чтобы можно было совсем не экономить воду. Заставы куда чаще «сидели» на придорожных высотках, куда вода не поднималась, и её приходилось привозить отдельно и не без риска.

Заросший многодневной щетиной начальник заставы — лейтенант — расстарался и организовал помывку и ужин — чуть ли не весь запас совершенно дефицитной картошки отдал! Для него прибытие группы было событием, он радовался редким тут гостям и тому, что назавтра их будет забирать кабульская «вертушка» — а с «вертушкой» больше, чем с наземными колоннами, приходит на заставу газет-журналов, иногда даже книг и прочих гостинцев. Но главное — письма приходят быстрее, а не через месяц, как сплошь и рядом. Лейтенант был рад гостям, и его тянуло поговорить с офицерами. Ермакову и Глинскому не хотелось обижать хлебосольного хозяина, но и на разговоры не было уже ни сил, ни настроения.

Борис помог Ермакову обмыться и перевязал ему бок, задетый по касательной пулей. Ещё у капитана было рассечено чем-то (наверное, осколком) левое плечо и сильно побиты каменной крошкой лоб и правая щека.

— А у тебя, значит, ни царапины, — хмыкнул удивленно Ермаков, — кабы не запрещено было в Афгане произносить слово «везучий», я бы… Ты, вообще-то, того! Тебя… знаешь, какая высшая награда для связистов? «Сегодня можно не дрючить».

Более высокой оценки связисты действительно не удостаиваются никогда. Поэтому Борис впервые за Афган почувствовал себя равным Грозному. Ну почти:

— Да я, Иван Васильевич, даже не помню всего, что делал, первый раз такое…

— Скажу тебе по секрету, Борис, — поддержал его настроение Грозный, — я тоже в такую жопу попал в первый раз. Нет, бывало, когда не очень шло, под Кишкинахудом, слышал небось, очень плотненько поджали, но чтоб так?! Я, честно говоря, в какой-то момент расстроился, что молитв толком не знаю. Пыталась меня когда-то научить бабуля, а я смеялся над ней, называл пережитком прошлого. А ведь нас сегодня Бог спас. Ежели бы Лисапед не унюхал чего-то — всё, мы б сейчас водичкой не плескались. В лучшем бы случае нас обмывали, а в худшем — «духи» бы с собой уволокли. У них же трупы наших — типа валюты…

Глинский никогда ещё не видел Грозного-Ермакова таким разговорчивым и откровенным: видимо, так, через разговор, он пытался выйти из страшного нервного напряжения.

— Иван Василич, давно хотел вас спросить, да как-то случая не было: откуда у Юры такое прозвище — Лисапед?

Ермаков сделал затяжку и прищурился:

— Лисапед-то? Так это у него ещё с Рязани, с первого прыжка. Он «землю встречал», ногами закрутил, будто на велосипеде… Инструктор по ПДС и назвал его Лисапедом. Так и приклеилось на всю учёбу, потом она и мариманам [65] понравилась, ну а тут перекрещивать как-то не стали. Запоминается ведь!

— Как вы думаете, Иван Василич, он как?..

Ермаков пожал плечами:

— Ну я, конечно, не доктор, но… Я сначала думал, что всё намного хуже, а потом, когда уже грузили, ещё раз глянул — ну не кранты. Были бы совсем кранты — он бы и до «вертушки» не дотянул. А он даже очухался сам — сказать только ничего не мог. А эта рана в челюсти — она только выглядит страшно, а на самом деле — ну неприятно, ну неудобно. Но на жизнь не повлияет. Красоты, конечно, уже той не будет, когда залатают, ну так и Юрий — не девка… Знаешь, какая за него пошла?.. Даже театр свой бросила. Прям в Совгавань за ним — а она даже в кино раз снялась. Но Юра… такой. Он раз сказал, что вообще не умеет даже с бабами изменять. А вот что мне писать матерям наших «двухсотых»? Четыре раза! Да у нас никогда такого не бывало, Боря! Всё как в старой сказке — чем дальше, тем страшнее…

Капитан засопел, а потом достал фляжку:

— Хлебнёшь?

Борис молча кивнул, и Ермаков, отвинтив защитного цвета колпачок, протянул ему спирт:

— Давай, по глоточку. По большому, но одному. Завтра нас в Кабуле обнюхают, ты не сумлевайся. И допросят, и отписаться заставят. Сначала вместе, потом поврозь. Как за «стингер». В общем, будет разбор полетов.

Глинский набрал полный рот спирта, с трудом проглотил его и потом долго запивал холодной водой, пытаясь залить пожар в груди и в горле.

Капитан хлебнул свою долю, запил, долго морщился, потом встал:

— Ну что, может, в блиндажик — попробуем поспать чуток?

Борис качнул головой:

— Отдохните, Иван Василич. А я на воздухе посижу, покурю. Вон — закат какой красивый.

— Красивый-то он красивый, да только красного в нём многовато. Ты, Борис, смотри аккуратно, ночи-то уже холодные. А то будет прикол — в бою ни царапины, зато потом — пневмония.

Глинский улыбнулся от такой не характерной для Ермакова заботы и покивал: мол, ладно-ладно, мёрзнуть не буду. Проскочивший мимо начальник заставы, видимо, всё же услышал обрывок их разговора и прислал Борису солдатика со стареньким бушлатиком. Глинский набросил его на плечи, спрятал нос в воротник и опустил было веки, но ему тут же привиделись бесконечные фонтанчики каменного крошева от бесконечных пуль, и он снова открыл глаза. Пытаясь успокоиться, Борис закурил, машинально вслушиваясь в разговор двух солдат, присевших неподалеку в курилке. Один из них был свой, спецназёр, а второй (вроде бы блондин, но в сумерках уже и не разглядеть) — с заставы.

Двум русским солдатикам, случайно сведённым войной, всегда есть о чём поболтать, а уж если кто «зёму» [66] встретил, то тем более…

Рассказывал в основном местный парень, спецназёр лишь изредка угукал да вставлял разные междометия. Он нежно баюкал свою правую перебинтованную руку, задетую осколком, поэтому, наверное, и не мог заснуть. Парень с заставы подкуривал ермаковскому бесконечную «Приму» и, не торопясь, рассказывал свою одиссею:

— Тогда в Кабуле ты ж сам спрашивал… Я-то, вообще, в водительской учебке был, в Коврове. Нам сначала говорили — в Германию, а потом — хуюшки, в Афган. Ну я с дуру домой и дёрнул. Женщину хотел свою повидать, она, знаешь, старше меня… Училкой работает. Ну повидался, а она — в слёзы: тебя арестуют, то-сё… Типа судить будут. Я ей: да ладно, чё ты, а она плачет, и всё… Я даже подумал — может, беременна? Так вроде — нет… Говорит, только что кончились… — ты вовремя… Ну а наутро: «Здрасте!» — замкомроты лично домой пожаловал. Я ему: «Да я за гитарой только, вы ж сами сказали, гитару — можно…» А он вывел во двор — даже поссать не дали… И с прапором-инструктором морду набил. Попинали ещё для бодрости. Хорошо, Ирка моя не видела. А потом руки связали и забросили в 66-й «газон», как мешок. Я даже обоссался, пока везли. И в тот же день в «скотовоз»… А я ж от своей-то команды отстал, меня дежурному коменданту и скинули, чтоб он пристроил к кому-нибудь. А там Серёгу Савичева, одноклассника, встретил… Ты ж его видел — рыжий такой, с веснушками, помнишь? Он со мной в Коврове в одной команде был, его на пересылке комендантским писарчуком поначалу сделали — он ведь художественную школу кончил. Ну типа там, наглядная агитация, стенгазеты…

Ну он мне по дружбе документы и вернул, которые коменданту передали. Всё — «военник», предписание, права… Без «военника» ведь даже из палатки не выйти, ты ж сам знаешь. Короче, я их под подушку положил, отскочил ненадолго к медпункту, возвращаюсь — пиздосин-квак, нету ксив. Всё смели. Значит, мне вместо Афгана — дисбат светит.

Потому что, типа, повторная попытка дезертирства. Я говорю: да украли. Они: хуй тебе украли… Ну нас с Серёгой — в пересыльный обезьянник… Сидим, дознавателя ждём… А тут полкан один, начальник автослужбы округа. Рожа пропитая, лапы чёрные. Как начал на коменданта орать: «Вы что, суки, план замены срываете?! Каждую неделю по три сменщика на губе держите! В Афган их, блядей, а не на парашу!..» Ну в таком духе… А комендант-майор так жмётся… Короче, он нас этому полкану уже передавать начал, а тут нарисовался капитан, узбек, толстый, с «черепахами». [67] Ну эта морда толстая говорит, того, кто документы скинул, — не отдам, мол, у него рецидив. Типа, звоню прокурору. Ну полкан снова давай орать, а узбек — ни в какую. Тогда полкан обороты сбавил, говорит, слушай, юрло, если он документы сбросил, то или в сортир или в уголь закопал. За пять лет другого не было. А вдруг и впрямь украли? Короче, спрашивает, говно вывозили? Комендант ему — нет ещё. Полкан и говорит: а пусть он это говно сам руками разгребёт. Типа, найдет свои бумажки — забирай падлу. Нет — я ему за три дня справлю новые. И ещё коменданта вздрючил, чтоб всё — со свидетелями, с протоколом. Ну я сутки говно и процеживал. Полный пиздец. Облевался весь. Ясен пень, ничего не нарыли, хотя помощник комендантов — помнишь, с усиками такой… мяч перед отбоем отобрал… Он первые часа три никуда на хуй не уходил… Ещё через неделю мне документы сделали, и всё — в Афган.

Пока в рассказе образовалась пауза — рассказчик прикуривал очередные две сигареты, — Борис смутно вспомнил, как в день первого вылета в Афган тоже видел потерявшего документы солдатика. Сколько их, таких похожих историй! Глинский бы очень удивился, если бы узнал, что это именно тот самый солдатик, которого он видел на тузельской пересылке. Но лица его было не различить в вечернем сумраке, да и того бедолагу Борис видел всего несколько секунд… Правда, запомнил, что парень крепкий, рослый и белобрысый.

Между тем солдатик продолжил свой рассказ:

— Ну меня сначала в автороту хотели, но потом в особый отдел дёрнули, всё про эти документы чё-то тёрли, тёрли. Ну а потом говорят, чё-то ты туповат для водителя, давай на заставу эту… Девять месяцев тут уже кукую.

— Ну и как, — спросил «ермаковский», — тоскливо небось?

Местный качнул головой:

— Сначала тоскливо было, как вот сейчас. Сейчас даже можно костёр развести, высушиться — «литер» [68] разрешает, когда чужих нет. И не стреляют. Но пару месяцев назад тут такая дискотека была!

Короче, бабаи-то часто через заставу проходили, ну которые баранов пасли. И всё — ништяк, один раз даже за ведро — бакшиш [69] — барана со сломанной ногой дали. Ну и в тот раз всё также было. Ребята решили, что местные пройдут, как обычно, и всё. Мы ж сначала-то и не врубились, что это «духи».

Пацаны решили, что те поднимутся на соседнюю сопку — она за сигналками метрах в ста — и направо… У них впереди верблюд шёл. Навьюченный. Как они успели его развьючить — никто не понял. А там ДШК… Короче, они двоих наших сразу сняли. Из двенадцати. Первого — начальника заставы прапорщика Черноуса. Он с рацией сидел… И Вилли из Казахстана. Ему живот распороло… он, короче, сначала блевал и просил пить, а потом… А младший сержант Сигиздинов сразу заорал: «В ружьё!» Я-то сначала к командиру рванул. Но Сигиздинов, лось здоровый, меня так пнул, что я минуту в окопе отходил. А рацию сразу разбило… Правда, те, которые на постах стояли, они и без команды стрелять начали. Сигиздинов сказал, чтоб цинки открывали. Потом все за мешки. Ну как по боевому расчёту. Там ниша вырыта и ящик стоит… А я, как назло, до этого штангу делал, руки от тяжести дрожали… Сначала просто стрелял, потом уже целиться начал. А Сигиздинов залёг с пулеметом.

Это, видишь, мы потом уже русло ручья перекопали, сюда ближе подвели… А тогда он дальше отворачивал, да и начмед не давал воду брать. Оно и впрямь — кто пил — дристал потом. Вот «духи» от него и начали херачить… И нам главное было — их к бочке с питьевой водой не подпустить. Она ниже стояла, чтоб прямо с дороги её заливать. Но бочку не удержали… Этих «пастухов» было сначала около десяти, потом ещё подошли. А к вечеру ещё «духов» пятнадцать. Тогда Фарид погиб. Это когда «духи» гранатомёт вытащили. Из-под дохлого верблюда. Но младший сержант гранатомётчика срезал и после никого не подпускал к гранатомёту. Но вечером ему в голову из ДШК… И тогда они ещё раз пальнули. Никого не задели, но Сурку — Сулиму Таймасханову — в глаз попало. Камнем. Но Сурок всё равно — мужик. Ему свой цинк не достался, так он одиночными… Экономил. «Духов» пять снял, а потом и его… А жара же за тридцать точно. А бочку они раздолбали, и у нас только в бане ведро воды осталось…

С патронами-то легче было, я ж два цинка взял. Ну сначала… Потом тоже стал поджиматься. А когда стемнело, Мухтар — он тоже дембель, как Сигиздинов, — он всех нас пересчитал и патроны разделил. А там и считать-то нечего уж было — с ранеными четверо: Мухтар, Герат, Гусь и я. Как остальные погибли, я не видел. С утра «духи» из-за бочки по-«духовски» кричать стали, что все мусульманы — герои. Ну чтоб не боялись, а русских сдали. То есть меня. Я ж один русский остался. Мухтар, он таджик, он понимал по-«духовски», он перевёл, а потом поднялся и очередь по бабаям всадил. Весь рожок. Герат — ну Гейрат Алиев, из Баку, он после Сигиздинова пулемёт взял. Но тоже уже — одиночными или по два патрона… А потом вертолёт послышался. Гарик Гусейнов, ну который Гусь, — он поднялся, стал руками махать, ну и всё… Очередью его прочертило. А вертолёт пролетел по ту сторону дороги. Бэтээры пришли только к обеду. Капитан Смольников сказал, что они сами в засаду попали. Ну и наши «духи», короче, разбежались. Даже не всех своих дохлых забрали. Штук десять трупов валялось. Так что я сейчас на заставе — старейшина. Лейтенанта и остальных потом уже прислали… «Литер» на ЗБЗ на меня отправил. Но, думаю, контрики не пропустят… [70]

Глинский не заметил, как заснул под жуткий рассказ последнего из прежнего состава заставы. Его такого рода истории уже так не трогали, как в первые дни Афгана. Теперь Борис и сам мог рассказать много страшного — то, свидетелем чему пришлось быть самому, или то, что слышал от других. Он привык и к солдатским историям и уже не очень им удивлялся. Гораздо больше бы Глинский удивился, если бы узнал, что «старейшина» заставы — Олег Шилов, родной брат его Людмилы. Можно сказать — родственник. Но Борис этого не знал, да и не мог знать — он ведь брата Людмилы никогда не видел, даже на фотокарточках. Глинский вообще совсем не интересовался тарусской, так сказать, роднёй. Скорее, он её стыдился, что ли. Если вообще о ней думал.

Нет, теоретически, останься группа Ермакова на заставе подольше — глядишь, может, и признали бы друг друга Борис с Олегом… Но уже ранним утром прилетел вертолёт и забрал группу в Кабул, где Глинский очень быстро забыл белобрысого русского солдата с его невесёлой историей. Откуда ему было знать, что вскоре их жизни снова пересекутся…

Эх, если бы знать заранее, то… Но так не бывает. История не знает сослагательного наклонения…

4

…Проклятый для шурави 1984 год был как раз в самом разгаре, и казалось, он никогда не кончится. Впрочем, эта напряжённость в Афгане отдавалась и в Москве: там в серьёзных кабинетах политический барометр показывал на «сумрачно». Доживал свои дни ныне почти забытый Кучер — недолго «царствовавший» Константин Устинович Черненко. Его сын, Альберт Константинович, ректор новосибирской партшколы, уже полгода безвыездно сидел в Москве. А под ковром у постели умирающего разворачивалась нешуточная борьба не на жизнь, а за власть! В такой борьбе жизнь одного конкретного человека вообще ничего не значила…

За власть боролись люди, но за ними-то стояли конкретные планы, порой просто революционные по оценке «текущего момента», а порой и реакционные. Планов было много, и развитие страны на вершине пирамиды власти представлялось по-разному. Ладно ещё, когда мнения расходились по поводу экономики, которая сначала никак не хотела быть экономной, а потом не пожелала ускоряться. Но на этом фоне всё громче звучали голоса тех, кто главной проблемой страны считал затянувшуюся глобальную конфронтацию. Крамольная тема неизбежности уступок Западу или, по меньшей мере, поиска с ним компромисса по Афганистану постепенно получала своё развитие, по крайней мере в записках МИДа в ЦК. Там эти веяния наталкивались на чугунные вопросы «несгибаемых ленинцев»: а что же тогда станет с Советским Союзом и социалистической системой? Как же тогда «мы наш, мы новый мир построим»? И вообще, за что же тогда столько крови пролили?

Если бы на место Черненко пришёл очередной «верный ленинец», страну могло ждать «интересное» будущее. И так чуть было и не случилось. Обеспокоенные приверженцы «пролетарского интернационализма» (а они пока пребывали в большинстве) видели в спецслужбистах главную опору в борьбе с внутренними врагами Отечества всех мастей. Эта борьба ещё не выплёскивалась на страницы газет, но уже чувствовалась в кабинетах на Старой площади, а следовательно, и на Лубянке, и на Полежаевке…

В один из летних дней 1984 года «хозяин» Полежаевки генерал армии Ивашутин [71]вернулся из Кремля, долго один пил чай в своём кабинете, а потом вызвал нескольких замов. Когда они собрались, Пётр Иванович подошёл к столу для совещаний и сказал без обиняков:

— От нас с вами сейчас зависит очень многое. Скажу прямо: будущее Союза решается в Афганистане. Уйдем мы — придут американцы, и что тогда?

Ивашутин отхлебнул чаю, заместители сидели молча, риторический вопрос не требовал ответа. Между тем Пётр Иванович продолжил:

— Посему никакого компромисса с Западом… Они всё время врут и изворачиваются. Если сдадим Афган — всё посыплется…

Генерал армии подошёл к окну, кивнул в сторону центра Москвы и жёстко усмехнулся:

— Ладно, что нам не все помогать будут. Главное, чтоб не мешали…

Ивашутин явно опирался на чьи-то установки, видимо только что полученные в Кремле:

— Почему нас треплют за Афган? И правильно, кстати говоря, делают… Да… Иванникова надо менять, устал… Так вот, за что треплют? За отсутствие политического результата? Да! Но политический результат — дело наживное, вон с басмачами сколько воевали и добились же! За потери? Да! Но потери сократить тоже можно! Как ещё Юрий Владимирыч[72] предлагал: всё движение только по маршрутам с блоками, по караванным путям, — работать с воздуха, а «землю» перепоручить Бабраку с нашими советниками.

Пётр Иванович вернулся к столу и вновь цепко оглядел своих молчащих замов:

— …И давить, давить на Пакистан… Давить, а не так, как… — Ивашутин явно хотел кого-то обвинить, но всё же сдержался… — А в Пакистане всё больше наших пленных… Скажу прямо — не нравятся мне эти пленные. Информация поступает: не просто так их там держат. Кого-то из них готовят, чтобы «выстрелить» в нужный момент. А если их готовят к заброске? Диверсантами в контингент или исламскими «комиссарами» в Союз? Опа-асно… Не знаю, что на этот счёт Чебриков [73] думает… Так вот, я сегодня звонил Иванникову… К сожалению, работа по пленным в Пакистане продвигается медленно… Но продвигается. И всё указывает на Пакистан. Так вот, я с Виктором Прохоровичем в чём согласен? В том, что и у западников, и у кое-кого здесь, у нас внутри, самое слабое звено — Пакистан. Если возьмём там наших ребят, если докажем, что в Пакистане содержатся советские военнопленные — даже неважно, сколько, — никакого примирения с Рейганом не будет… Это поймут все! Не только по Пакистану руки развяжем. От нас нужна грамотная операция. Чтоб лет «дцать» потом вспоминали… Ведь там, в Пакистане, сидят наши люди, в конце концов.

Хотите гуманизации? Вот, пожалуйста, мы о наших пленных не забываем. Я скажу больше: такая операция сегодня — это острая политическая необходимость! Другое дело — кто эту операцию проведёт? Мы или Чебриков? Если проведёт Чебриков — с армией считаться не будут. А Сергей Леонидович… он ведь не просто так — министр с портрета. Он ещё замом в Афган войска вводил… Стало быть, до последнего дня и до последнего солдата отвечает… Вот так. Думаю, всем ясно. Прошу высказать свои предложения.

Заместители некоторое время молчали, переваривая услышанное. Затем, обведя коллег острым, хоть и медленным, взглядом, руку поднял главный агентурный начальник. В отличие от остальных, он был в гражданском костюме и массивных роговых очках, которые делали его похожим на академика. Он, кстати, на самом деле был академиком и автором серьезнейших научных работ. К его мнению прислушивались в первую очередь, и от его «почина» во многом зависело, кто за предложенную операцию будет отвечать. Как всегда, благоухая заморским одеколоном, он негромко спросил:

— Разрешите, Пётр Иванович? — главный агентурщик снял очки и, протирая их кусочком замши, сказал: — Дело, конечно, ответственное. И, как вы верно, Пётр Иванович, заметили, прежде всего гуманитарное и политическое. Тут необходима всесторонняя мидовская проработка.

Главный агентурщик открыто назвал тех, кого не упомянул начальник ГРУ. Потом и добавил:

— Если по Пакистану МИД будет с нами, значит, и по другим направлениям тоже. Ну а по нашей части… Думаю, будет правильно, если вы поручите нашу часть операции всё-таки начальнику разведки сороковой армии. У него и прохождение службы в основном «восточное», кстати по всему «кусту», а это в нашем случае многое значит. И на месте ему виднее. Да и стимул у него есть — после того неприятного казуса со «стингером» и американским инструктором, который, как я вам уже докладывал, мог быть из Израиля — нашим эмигрантом… Ну а мы всячески поддержим. И по линии атташата, и по другим линиям — я сегодня же дам поручение…

Агентурщик чуть пристукнул по столу ладонью, показывая всем своим видом, что больше тут, по большому счёту, обсуждать нечего. Что, при всём уважении к Ивашутину, заострённая им тема операции в Пакистане — очевидно локальна. Как бы подтверждая эту невысказанную мысль, он со значением добавил:

— Вы утром ставили задачу по ОСВ — по записке маршала Ахромеева. Разрешите доложить отдельно после совещания, — и он достал из папки несколько скреплённых явно «западным» степлером листков, верхний из которых был пуст, лишь рукописно помечен неформальным грифом «На доклад нач. ГУ».

…Вполне возможно, такой же или почти такой же разговор в то же время состоялся и на Лубянке. По крайней мере возможностью обратной засылки перевербованных пленных чекисты должны были тоже озаботиться. Может, решали, как сыграть на опережение… Но к разработке самой операции они, скорее всего, особой инициативы не проявили: оно и понятно, шансов на успех у такой операции, честно говоря, мало… Трудно сказать, как оно было на самом деле. Ведь стенограммы таких совещаний и в таких кабинетах не ведутся…

А далеко от Москвы, в Кабуле, старший лейтенант Глинский и знать не мог, что вместе с решением на разработку операции в Пакистане решилась и его судьба. Впрочем, этого тогда ещё не знал никто — ни Иванников, ни Челышев, которые почти каждый день искали подходы к решению задачи с пленными. Хотя Челышев, когда ему на глаза попадался Борис, уже начал о чём-то таком задумываться, но до того, чтобы этим мыслям сложиться во что-то конкретное, было ещё далёко.

5

А в Кабуле между тем жизнь катилась своим чередом, и состояла она не только из рейдов, зачисток и подготовок к ним, подготовок, изматывающих подчас даже больше, чем сами «мероприятия». Бывали в Афганистане и свои маленькие радости, вроде концертов, с которыми довольно часто приезжали артисты — и очень известные, и не очень. Они делали очень важную работу, они расцвечивали пропыленные будни сотни тысяч мужиков, оторванных от семей и родного дома. Для многих такие концерты становились настоящей отдушиной. Кстати, как правило, артисты приезжали действительно именитые. И в основном вели себя достойно, скандальный шлейф за собой не оставляли — ведь в противном случае на «сертификатные» [74] гастроли к предупредительным и нежадным генералам в следующий раз взяли бы других.

А ещё почти каждый гастролёр непременно хотел привезти из Афганистана хоть какую-нибудь медальку. У многих, кстати, это получалось.

Ведь генералы — они тоже дорожили дружбой со знаменитостями. Где, кроме Афгана, они могли запанибрата называть всесоюзно известных артистов на «ты» и по имени? Это с мужиками, с ними, пусть даже и лауреатами и пародийными-перепародийными, всё-таки было проще. А вот вокруг актрис иной раз вспыхивали совсем даже не театральные страсти, замешанные, кстати, чаще всего на очень платонических вещах: кому сопровождать-охранять, в каком гарнизоне оставлять на ночлег, а значит — кому устраивать вечерний «командирский междусобойчик». До дальнейшего дело не доходило, армейская логистика просто не предусматривала таковой возможности. Но прорваться за кулисы, чтобы получить автограф (иногда на последней странице документа) или сфотографироваться со звездой, стремились многие. Но артистов, конечно же, старались ограждать от прямого общения с армейской массой, даже от офицеров, а уж про солдат-то и говорить нечего.

Глинский, вообще говоря, концерты любил — они вносили хоть какое-то разнообразие в похожие друг на друга, как близнецы, небоевые дни и недели. Да и отвлечься можно, глотнуть немного, так сказать, мирной жизни… Однако нельзя сказать, что Борис не пропускал ни одного такого «культурного мероприятия» — то есть, когда получалось, ходил на концерты, и не без интереса, а если не получалось — что ж…

На последних двух, например, Глинский не был. На один не пошёл, потому что там выступал тот артист, с которым у него памятная «водочная история» приключилась (нет, не то чтобы она совсем авторитет певца в его глазах подорвала, но как-то…). Да и не отличался этот артист особым разнообразием патетического репертуара. Второй же концерт — совсем на днях — совпал с присвоением Борису очередного звания. Капитанские звёзды необходимо было обмыть в роте, как положено. Так что предстоящий концерт стал для капитана Глинского не только приятным, но и совершенно неожиданным сюрпризом.

…Правда, сначала он не собирался на концертную площадку. Во-первых, знакомые офицеры в столовой сказали, что прилетает какая-то «солянка» из неизвестных музыкантов (звезды уровня Кобзона или Пьехи никого с собой не брали для «разогрева-подтанцовки», зато заранее высылали в Кабул слащавые афишки с берёзками-ромашками). А во-вторых, в разведотделе у него поднакопилось разных переводов-поручений Андрея Валентиновича — уж с ним-то он не мог не считаться. Все планы спутал сам Челышев, якобы случайно столкнувшийся с Глинским во время перекура. Сказав поначалу несколько обычных, информационно пустых фраз, подполковник с самым невинным видом поинтересовался:

— Ты, Боря, в курсе — сегодня выступает концертная бригада театра «Ромэн»? «Кармелита» — кажется, так называется. Я-то не большой любитель фольклора, а вот ты, помнится…

— А-а-а… — протянул, словно получивший контузию, Глинский.

— Бэ-э-э… — Челышев с той же интонацией показал язык — «лопатой», потом улыбнулся, посерьёзнел и ушёл к себе в кабинет.

Бориса, разумеется, напрочь выбило из рабочего настроя. Какие переводы, о чём вы, граждане?.. Он мог думать лишь о том, прилетела ли Виола или нет и идти ли на концерт. Последнюю-то их встречу уж точно нельзя назвать упоительной… Глинский курил сигарету за сигаретой и никак не мог ни на что решиться.

Вдруг он придёт на концерт, а Виола не прилетела? И тогда под цыганские романсы просто сидеть и погружаться в мучительные воспоминания? Гадать, с кем из этих цыган у Виолы что-то было? Перспектива… Но если она прилетела — ещё «веселее» смотреть на неё со стороны и даже не подойти? А подойдешь, тоже непонятно, как оно дальше выйдет. Вдруг опять ляпнет что-то обидное про цыганку, которая вытащит бывшего любовника из Афгана? За Виолой-то не заржавеет, а ему потом что — стреляться со стыда?

Протерзавшись вот так почти до самого концерта, Борис всё никак не мог на что-то решиться…

А Виола, кстати, действительно в Кабул прилетела. Глинского она, разумеется, предупредить просто физически не могла. Да и поначалу, ещё в Союзе, не хотела, честно говоря. Прошлое ворошить — только новые морщины приобретать. И новые шрамы на сердце — поверх незаживших.

Но уже в Кабуле её настроение радикально изменилось — может, так повлияла на Виолу разлитая по воздуху напряжённость? Война ведь и за несколько часов может переменить планы… Разумеется, Кабул — это не фронт, это не дикие же гиндукушские «скалы с оскалом», но всё же и не «беззаботный» Ташкент. Когда оттуда вылетали артисты — они голосили и куражились, а прилетели в Кабул — и сразу увидели, как грузят в соседний самолёт большие деревянные ящики. Что в них, догадались сами. Вот они как-то разом все и попритихли. И уже не «героические» хвастливые шутки слышались, а всё больше отработать гастроли побыстрее, и ну его, этот Афган, к лешему в зад… А ведь вся «афганская командировка» для артистов-цыган не продолжалась и сутки: утром прилетели, аппаратуру поставили, отрепетировали, отдохнули-пообедали, отыграли концерт, и всё, в гостиницу переодеваться и на вылет в Ташкент… Но многим хватало и этих часов, чтобы от повторных однодневных «командировок» потом отбрыкиваться. «Навара»-то на сей раз никакого — вроде как шефский концерт. Не то что у таких, как Кобзон! Те прилетали дней на пять. И с гонорарами у них — будьте нате — чеков по 200 в сутки. Поэтому они-то в первую очередь и «подсаживались на адреналин», становились «артистами-интернационалистами». Да тут ещё один танцор из «Кармелиты» ногу подвернул — когда реквизит грузили в ГАЗ-66-й…

…Обычно артисты, впервые прилетевшие в Афган и ощущавшие себя «посланцами Большой земли», выходя на сцену, начинали с обязательного напоминания о том, что «Родина слышит, Родина знает», и о том, что «народ и армия — едины». Иногда даже казалось, что выступавшие просто списывали текст друг у друга или что их один и тот же дятел перед командировкой наставляет-инструктирует. А ещё у артистов было модно ссылаться на трогательную дружбу с кем-нибудь из интернационалистов: «…неизвестных стране, но вы-то знаете, о ком я говорю!» (Этот нехитрый психологический приём гастролеров дожил и до наших дней. По крайней мере на гастролях в Израиле один известный русский певец любит проникновенно рассказывать в промежутках между песнями о своей трогательной дружбе с евреями на родине.) Когда наступил черёд выступать Виоле, она пошла ещё дальше. Её представили только по имени, что тогда было в диковинку. Первую песню публика восприняла достаточно спокойно, если не сказать равнодушно, и Виола решила «раскачать» зал, доверительно поведав ему:

— Скоро я выйду замуж за героя-разведчика, который честно служит сейчас в Афганистане…

Импровизированный зал на площадке перед подъёмом к штабу армии, располагавшемуся во «дворце Амина», сначала отозвался было аплодисментами, но потом быстро замолчал, видимо ощутив всё же чересчур «галантерейное» кокетство. Виола это тоже почувствовала и, скинув туфли, вдруг «вжарила» зажигательный танец с монистами. Она вихрем носилась по сцене, поводя плечами и запрокидывая голову назад так, что её густые чёрные волосы касались пола. Зал начал хлопать в ритм, а когда танец закончился, наградил артистку чуть ли не овацией. Едва отдышавшись, Виола снова взяла микрофон и вернулась к своему «признанию»:

— Когда-то мы с моим другом-разведчиком играли вместе в одном спектакле. Это был необычный спектакль о Чили, который поставили ребята-курсанты, будущие офицеры. Наверное, его нет сейчас среди нас, но вы, его боевые товарищи, передайте ему привет от меня. И расскажите, что я пела эту песню для него. Эта песня — из того самого спектакля. А капелла.

В «зале» мало кто знал, что такое «а капелла», но душевный порыв артистки оценили аплодисментами, на сей раз вполне искренними…

Пение без музыкального сопровождения продолжалось несколько секунд, а потом… Сначала никто даже и не понял, что произошло, когда откуда-то с галерки полились по нарастающей дерзкие гитарные аккорды. На последние ряды, кстати, традиционно пускали солдат и офицеров с гитарами, чтобы эти умельцы на месте могли подслушать-подобрать новые мелодии, уходившие потом частенько в переделанное «афганское» творчество. Это была такая особенная «афганская фишка». Но эти гитаристы всегда сидели тихо, лишь ловя левой рукой аккорды на грифах своих инструментов, а, тут… Статный широкоплечий капитан направился с гитарой наперевес к сцене, играя на ходу затянутую певицей мелодию, и получалось у него это весьма неплохо, он не мешал петь и не подыгрывал, он по-настоящему, практически профессионально аккомпанировал!

Когда Борис (а это, разумеется, был он) вышел на сцену, у Виолы на мгновение перехватило горло, но она выправилась, и они уже дуэтом «жахнули» по-настоящему, как в былые времена… В Кабуле никогда ничего подобного никто не видел. Потрясенный зал погрузился в тишину, а когда песня наконец закончилась, буквально взорвался аплодисментами…

Обниматься на сцене они не стали — это было бы уже явным перебором, даже для цыганской «агитбригады». Виола лишь крикнула ему сквозь шум:

— Я жду тебя! — и убежала за кулисы.

Глинского туда, разумеется, не пустили, а на скандал он нарываться не стал — соскочил со сцены и буквально побежал к большой палатке, где уже выступившие артисты под коньячок дожидались окончания концерта…

А зал перед следующим номером долго не мог успокоиться, все возбужденно переговаривались и обменивались репликами:

— А певичка-то, видать, не соврала…

— Ну, может, приукрасила чуток. Для понту…

— А капитан-то, капитан!

— Откуда он, кстати?

— Да вроде правда, из разведотдела…

— Да это Борька-Студент, переводяга из роты Ермакова, я с ним даже пил.

— Ка-акую кралю трахает! Видал, какая? Эх, я б-бы!..

Ну и так далее, всё в таком же духе. Даже главный кабульский агентурщик, пришедший на концерт в джинсах и вьетнамках на босу ногу, не удержался и сказал тихо сидевшему рядом генералу Иванникову:

— Прохорыч! Твой кадр? Этот крендель себя вконец засветил. Пол зала — местные «духи». А он… герой-разведчик…

Генерал, до этого достаточно хмуро наблюдавший за развивавшейся на сцене «любовной драмой», вдруг улыбнулся лукаво и ответил коллеге:

— Ну не скажи, Михалыч, не скажи. Есть что-то в этом парне… Наш человек. Я его… увидел.

Глинский о такой оценке себя, любимого, конечно, не знал и думал о том, что начальство ещё вставит ему пистон за этот «сольный проход к воротам». Впрочем, даже об этом ему сейчас думать было особо некогда. У артистической палатки он нашёл директора труппы, немолодого уже еврея, переодевшегося зачем-то в солдатскую форму, которая сидела на нём, как на корове седло.

— Простите, а вы после концерта сразу в аэропорт или?..

Директор подмигнул Борису:

— «Или», друг мой, разумеется, «или». Нам же ещё и переодеть людей надо, и вещи грузить. И исполнителя жанровых танцев забрать — он сегодня не в репертуаре, на аэродроме ещё ногу подвернул…

— А в какой вы гостинице остановились?

Директор удивился:

— В «Ариане», как всегда. А что, тут есть какая-то другая?

За секунду в голове Глинского созрел отчаянный авантюрный план. Он проникновенно заглянул в глаза директору:

— Послушайте… Извините, как вас зовут?

— Меня? Ефим Семёнович. Меня же объявили со сцены.

— Ефим Семёнович! Дорогой! Я вас очень прошу: задержите концерт хоть на полчаса. Ну на «бис» там что-нибудь… Или посвящение командарму… Нет, лучше не командарму, лучше начальнику ра… Просто — Виктору Прохоровичу, ему недавно пятьдесят пять стукнуло… Запомните, прошу вас! Он достойнейший, уверяю вас, человек… А я, я… Я вам почётный знак ограниченного контингента прямо сейчас сделаю, это почти медаль, ни у кого такого нет… И ещё — чая-каркадэ, целую коробку…

Ефим Семёнович вздохнул и улыбнулся:

— Молодой человек, зачем мне медаль? Кого я этим буду смешить? Мне ничего не нужно. Я ведь всё видел, товарищ разведчик. Вам надо повидаться с нашей Виолочкой и побыть, так сказать, тэт-а-тэт? Я что — дебил? Кто же против, когда все только за!

— Ефим Семёнович, я быстро. Мне только надо у начальства отпроситься. Это здесь, рядом. Я мигом. Вы скажите Виоле, когда придёт, чтобы никуда не уходила.

Директор удивлённо развёл руки:

— Я скажу, но вот интересно, а куда она отсюда может уйти, а?

Но Глинский этого уже не слышал. Продолжая сжимать в руках гитару, он рванул в разведотдел. Не пошедший на концерт Челышев что-то писал в своём кабинете. Ввалившемуся Борису он, казалось, абсолютно не удивился:

— И как фольклор?

— Андрей Валентинович, отпуск ещё хоть на полгода задержите… Дайте машину. До «Арианы».

— О как! — сказал подполковник и явно хотел добавить ещё что-то язвительное, но взглянул на перекошенное лицо Глинского и удержался.

— Товарищ подполковник, помогите, если можете… Я, я потом, что хотите…

— Ну да. «Отстираю, Глеб Егорыч». [75]

Но Борису было не до шуток:

— Нет, я правда… Пожалуйста, Андрей Валентинович! Это не блажь.

— Я знаю, — серьёзно ответил Челышев. Андрей Валентинович, как говорили, в Афганистан напросился сам после развода. Хотя до этого получил совершенно издевательский для людей его профессии орден Дружбы народов. Вроде как наградили его за то, что он открывал кафедры русского языка в придачу с культурными центрами, одну — в пиночетовской Чили, другую — в Южной Африке. В Афгане его считали сухарём, трудоголиком с какими-то «не нашими» манерами. Но Борис уже знал, что это, конечно, правда, но не вся. Просто Челышев не любил приоткрывать свою маску.

— Хорошо, — глухо сказал подполковник. — Возьмёшь девяносто шестую. Значит, барышню свою заберёшь, потому что она должна срочно попасть в отель. Там есть медицинский кабинет и русский доктор. Он должен посмотреть её ногу — она занозу получила, когда босиком танцевала.

— А откуда вы… про танец? — растерялся Глинский.

— «Афган-гак» (главная кабульская радиостанция «Голос афганца») передал! Вот ключи. Ты — водитель и старший машины. Врач — в курсе. Если влетишь — скажешь, что машину угнал. Агер фахмида шод — этминан. [76]

— Аз лётфэ шэмо бисьёр ташакор миконам… Моташакерам, дегерман-саиб, [77] — сообразуясь с ситуацией, менее воодушевлённо капитан Глинский ответить не мог.

— Много текста. Не теряй минут.

…Концерт ещё продолжался, а под артистов уже подали пару ГАЗ-66 с бэтээрами сопровождения. Постепенно начали грузить реквизит. Борис лихо подрулил почти к самой артистической палатке. Виола, уже в джинсах и в бушлате без погон, ждала его. Обнялись и поцеловались они уже в «уазике». А потом Глинский газанул к «Ариане». Они молчали, осознавая нереальность всего происходящего. Лишь один раз она тихонько спросила:

— А это не опасно, что мы вот так одни, без этих… бронетанков.

— Нет, — сказал Борис. — Ещё не темно. Если бы было опасно, я бы тобой рисковать не стал… Да и ехать тут…

Если он и лукавил, то совсем немного. Ну не говорить же ей, что здесь, когда темнеет, опасность может подстерегать абсолютно везде — и в аэропорту, и в гостинице… Да где угодно!

До гостиницы они долетели минут за пять. Мельком знакомый Борису посольский доктор-литовец по прозвищу Чюс деловито впустил их в свой кабинет, показал, где можно умыться, положил одно, зато чистое полотенце и тактично удалился. Сердце у Бориса колотилось загнанным зайцем. Они заперлись, задёрнули шторы и погасили свет. Глинский осторожно начал целовать её, она еле слышно застонала. От неё пахло коньяком, видимо, в палатке Виола, не отошедшая от всех потрясений, уже успела приложиться. Бушлат она сняла сама, начала расстегивать блузку и остановилась:

— Боря, ты прости меня. За то, что тогда, в Москве, я так… Я не хотела… Просто у меня как раз всё не клеилось. И в личной жизни — тоже… А тут ты. Ну я и сорвалась. Потом жалела, ревела. Сюда вот напросилась лететь, надеялась — а вдруг? Но такого я не ожидала. Ты меня своим выходом просто убил. У меня даже спазм был, думала, сердце выскочит.

Виола говорила искренне. Она всегда велась на эффектные жесты, на этакую «театральную цыганщину». Ну в конце концов ей, наверное, так и положено было…

— Боря, мы с тобой здесь, как на другой планете, как в космосе… Целуй меня. Целуй. Всё можно и всё нужно. Раздень меня…

Впрочем, она разделась сама, и Борис гладил и целовал её, но то ли он переволновался, то ли просто вымотался.

— Что-то не так, Боренька?

— Всё так, просто… Как-то не по себе… И потом… я ж немытый… Может, просто посидим, а я…

— Даже не думай! — не дала ему закончить Виола и быстро подтащила его к раковине: — А всё, что надо, я тебе сама сделаю, хороший мой. Судьба такой шанс раз в жизни дарит, а ты — «посидим»… Сейчас всё хорошо будет!..

И она… в общем, нашла способ «переубедить» Глинского. Он не сильно, надо сказать, сопротивлялся, а затем они отдались друг другу в странной полусидячей позе. Но совсем не так, как это однажды уже было в пробке на развилке Ленинградки и Волоколамки. Да и побрита она была явно под чей-то «чужой» вкус, совсем не так, как тогда…

Вскоре послышался шум и гам прибывших в гостиницу артистов. Виола и Борис даже поговорить-то толком не успели. Он помог ей одеться, быстро привёл в порядок себя:

— Виола, я… Ты для меня…

— Не надо, милый. Не сейчас. Я всё знаю.

— А как же дальше?

— Я не знаю. Это будет потом. Потом и решим.

В дверь медкабинета кто-то довольно бесцеремонно постучал, а потом слащавый мужской голос, прерываемый пошловатым смехом, добил Бориса окончательно:

— Дохтур, а дохтур! Верни больную. А то она залетит… куда-нибудь не туда!

Глинского аж передёрнуло, а Виола, наоборот, улыбнулась, словно оценила шутку по достоинству.

— Пора.

Она легко поцеловала его и вышла в коридор, чуть щурясь от света после полумрака кабинета. Дверь она закрыла за собой не оглядываясь, а Борис остался сидеть на кушетке, уперев локти в коленки и обхватив голову ладонями.

А на свидание им судьба отвела лишь тридцать с чем-то минут. Да и было ли оно вообще? Может, всё это просто приснилось? Глинского грызла лютая тоска. Ему казалось, что они с Виолой сделали что-то неправильное, что-то лишнее, будто черту какую-то переступили… Нет, дело не в «военно-полевых» условиях медкабинета — раньше, в Москве, они с Виолой и не так «зажигали»… Да, но тогда именно «зажигали»! Сохраняя при этом интимную приватность, ни от кого не зависящую посвящённость друг другу. И другое дело — тут, в Афгане… Сначала этот «выход» на концерте, потом суетливая возня «где бы, скорей бы…». Да ещё чуть ли не с милостивого разрешения совершенно постороннего подполковника Челышева! Отдавало от этого всего неким кафешантаном…

…Внезапно случившийся праздник кончился. Глинский не мог понять самого себя: «технически» всё прошло вроде бы как нельзя лучше, отчего же такой странный осадок остался?

 

Продолжение следует

 

Свернуть