22 января 2019  11:49 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту

Проза



Евгений Водолазкин


 Лавр



Пролегомена

 

В разное время у него было четыре имени. В этом можно усматривать преимущество, поскольку жизнь человека неоднородна. Порой случается, что ее части имеют между собой мало общего. Настолько мало, что может показаться, будто прожиты они разными людьми. В таких случаях нельзя не испытывать удивления, что все эти люди носят одно имя.

 

У него было также два прозвища. Одно из них – Рукинец – отсылало к Рукиной слободке, месту, где он появился на свет. Но большинству этот человек был известен под прозвищем Врач, потому что для современников прежде всего он был врачом. Был, нужно думать, чем-то большим, чем врач, ибо то, что он совершал, выходило за пределы врачебных возможностей.

 

Предполагают, что слово врач происходит от слова врати – заговаривать. Такое родство подразумевает, что в процессе лечения существенную роль играло слово. Слово как таковое – что бы оно ни означало. Ввиду ограниченного набора медикаментов роль слова в Средневековье была значительнее, чем сейчас. И говорить приходилось довольно много.

 

Говорили врачи. Им были известны кое-какие средства против недугов, но они не упускали возможности обратиться к болезни напрямую. Произнося ритмичные, внешне лишенные смысла фразы, они заговаривали болезнь, убеждая ее покинуть тело пациента. Грань между врачом и знахарем была в ту эпоху относительной.

 

Говорили больные. За отсутствием диагностической техники им приходилось подробно описывать все, что происходило в их страдающих телах. Иногда им казалось, что вместе с тягучими, пропитанными болью словами мало-помалу из них выходила болезнь. Только врачам они могли рассказать о болезни во всех подробностях, и от этого им становилось легче.

 

Говорили родственники больных. Они уточняли показания близких или даже вносили в них поправки, потому что не все болезни позволяли страдальцам дать о пережитом достоверный отчет. Родственники могли открыто выразить опасение, что болезнь неизлечима, и (Средневековье не было временем сентиментальным) пожаловаться на то, как трудно иметь дело с больным. От этого им тоже становилось легче.

 

Особенность человека, о котором идет речь, состояла в том, что он говорил очень мало. Он помнил слова Арсения Великого: много раз я сожалел о словах, которые произносили уста мои, но о молчании я не жалел никогда. Чаще всего он безмолвно смотрел на больного. Мог сказать лишь: тело твое тебе еще послужит. Или: тело твое пришло в негодность, готовься его оставить; знай, что оболочка сия несовершенна.

 

Слава его была велика. Она заполняла весь обитаемый мир, и он нигде не мог от нее укрыться. Его появление собирало множество народа. Он обводил присутствующих внимательным взглядом, и его безмолвие передавалось собравшимся. Толпа замирала на месте. Вместо слов из сотен открытых ртов вырывались лишь облачка пара. Он смотрел, как они таяли в морозном воздухе. И был слышен хруст январского снега под его ногами. Или шуршание сентябрьской листвы. Все ждали чуда, и по лицам стоявших катился пот ожидания. Соленые капли гулко падали на землю. Расступаясь, толпа пропускала его к тому, ради кого он пришел.

 

Он клал руку на лоб больного. Или касался ею раны. Многие верили, что прикосновение его руки исцеляет. Прозвище Рукинец, полученное им по месту рождения, получало таким образом дополнительное обоснование. От года к году его врачебное искусство совершенствовалось и в зените жизни достигло высот, недоступных, казалось, человеку.

 

Говорили, что он обладал эликсиром бессмертия. Время от времени высказывается даже мысль, что даровавший исцеления не мог умереть, как все прочие. Такое мнение основано на том, что тело его после смерти не имело следов тления. Лежа много дней под открытым небом, оно сохраняло свой прежний вид. А потом исчезло, будто его обладатель устал лежать. Встал и ушел. Думающие так забывают, однако, что от сотворения мира только два человека покинули землю телесно. На обличение Антихриста был взят Господом Енох, и в огненной колеснице вознесся на небо Илия. О русском враче предание не упоминает.

 

Судя по его немногочисленным высказываниям, он не собирался пребывать в теле вечно – потому хотя бы, что занимался им всю жизнь. Да и эликсира бессмертия у него, скорее всего, не было. Подобного рода вещи как-то не соответствуют тому, что мы о нем знаем. Иными словами, можно с уверенностью сказать, что в настоящее время его с нами нет. Стоит при этом оговориться, что сам он не всегда понимал, какое время следует считать настоящим.

Книга Познания

Он появился на свет в Рукиной слободке при Кириллове монастыре. Это произошло 8 мая 6948 года от Сотворения мира, 1440-го от Рождества Спасителя нашего Иисуса Христа, в день памяти Арсения Великого. Семь дней спустя во имя Арсения он был крещен. Эти семь дней его мать не ела мяса, чтобы подготовить новорожденного к первому причастию. До сорокового дня после родов она не ходила в церковь и ожидала очищения своей плоти. Когда плоть ее очистилась, она пошла на раннюю службу. Пав ниц в притворе, лежала несколько часов и просила для своего младенца лишь одного: жизни. Арсений был третьим ее ребенком. Родившиеся ранее не пережили первого года.

 

Арсений пережил. 8 мая 1441 года в Кирилло-Белозерском монастыре семья отслужила благодарственный молебен. Приложившись после молебна к мощам преподобного Кирилла, Арсений с родителями отправились домой, а Христофор, его дед, остался в монастыре. На следующий день завершался седьмой десяток его лет, и он решил спросить у старца Никандра, как ему быть дальше.

 

В принципе, ответил старец, мне нечего тебе сказать. Разве что: живи, друже, поближе к кладбищу. Ты такой дылда, что нести тебя туда будет тяжело. И вообще: живи один.

 

Так сказал старец Никандр.


И Христофор переместился к одному из окрестных кладбищ. В отдалении от Рукиной слободки, у самой кладбищенской ограды он нашел пустую избу. Ее хозяева не пережили последнего мора. Это были годы, когда домов стало больше, чем людей. В крепкую, просторную, но выморочную избу никто не решался вселиться. Тем более – возле кладбища, полного чумных покойников. А Христофор решился.

 

Говорили, что уже тогда он вполне отчетливо представлял себе дальнейшую судьбу этого места. Что якобы уже в то отдаленное время знал о постройке на месте его избы кладбищенской церкви в 1495 году. Церковь была сооружена в благодарность за благополучный исход 1492 года, семитысячного от Сотворения мира. И хотя ожидавшегося конца света в том году не произошло, тезка Христофора неожиданно для себя и других открыл Америку (тогда на это не обратили внимания).

 

В 1609 году церковь разрушена поляками. Кладбище приходит в запустение, и на его месте вырастает сосновый лес. Со сборщиками грибов время от времени заговаривают привидения. В 1817 году для производства досок лес приобретает купец Козлов. Через два года на освободившемся месте строят больницу для бедных. Спустя ровно сто лет в здание больницы въезжает уездная ЧК. В соответствии с первоначальным предназначением территории ведомство организует на ней массовые захоронения. В 1942 году немецкий пилот Хайнрих фон Айнзидель метким попаданием стирает здание с лица земли. В 1947 году участок переоборудуется под военный полигон и передается 7-й Краснознаменной танковой бригаде им. К. Е. Ворошилова. С 1991 года земля принадлежит садоводству «Белые ночи». Вместе с картофелем члены садоводства выкапывают большое количество костей и снарядов, но жаловаться в волостную управу не торопятся. Они знают, что другой земли им все равно никто не предоставит.

 

Уж на такой земле нам выпало жить, говорят.

 

Подробное это предвидение указывало Христофору, что на его веку земля останется нетронутой, а избранный им дом пятьдесят четыре года пребудет в целости. Христофор понимал, что для страны с бурной историей пятьдесят четыре года – немало.

 

Это был дом-пятистенок: помимо четырех внешних стен в срубе имелась пятая внутренняя стена. Перегораживая сруб, она образовывала две комнаты – теплую (с печью) и холодную.

 

Въехав в дом, Христофор проверил, нет ли в нем щелей между бревнами, и заново затянул окна бычьим пузырем. Взял масличных бобов и можжевеловых ягод, смешал с можжевеловой щепой и ладаном. Добавил дубовых листьев и листьев руты. Мелко истолок, положил на уголья и в течение дня занимался прокуриванием.

 

Христофор знал, что со временем моровое поветрие и само выходит из изб, но эту меру предосторожности не счел лишней. Он боялся за родных, которые могли его навещать. Он боялся и за всех тех, кого лечил, потому что они бывали у него постоянно. Христофор был травником, и к нему приходили разные люди.

 

Приходили мучимые кашлем. Он давал им толченой пшеницы с ячменной мукой, смешав их с медом. Иногда – вареной полбы, поскольку полба вытягивает из легких влагу. В зависимости от вида кашля мог дать горохового супа или воды из-под вареной репы. Кашель Христофор различал по звуку. Если кашель был размытым и не определялся, Христофор прижимал ухо к груди больного и долго слушал его дыхание.

 

Приходили сводить бородавки. Таковым Христофор велел прикладывать к бородавкам толченый лук с солью. Или мазать их воробьиным пометом, растертым со слюной. Однако же лучшим средством ему казались толченые семена васильков, которыми бородавки следовало присыпать. Васильковые семена вытягивали из бородавок корень, и на том месте они уже больше не росли.

 

Помогал Христофор и в делах постельных. Пришедших по этому поводу определял сразу – по тому, как входили и мялись на пороге. Трагический и виноватый их взгляд смешил Христофора, но он не подавал виду. Без долгих предисловий травник призывал гостей снимать штаны, и гости беззвучно повиновались. Иногда отправлял их помыться в соседнее помещение, особое внимание предлагая обратить на крайнюю плоть. Он был убежден, что правил личной гигиены следует придерживаться и в Средневековье. С раздражением слушал, как вода из ковша прерывисто льется в деревянную кадку.

 

Что убо о сем речеши, записывал он в сердцах на куске бересты. И как это женщины таких к себе подпускают? Кошмар.

 

Если тайный уд не имел очевидных повреждений, Христофор расспрашивал о проблеме в подробностях. Рассказывать ему не боялись, потому что знали – он не болтлив. При отсутствии эрекции Христофор предлагал добавлять в пищу дорогие анис и миндаль или дешевый сироп из мяты, которые умножают семя и движут постельные помыслы. То же действие приписывалось траве с необычным названием воронье сало, а также простой пшенице. Существовала, наконец, лас-трава, имевшая два корня – белый и черный. От белого эрекция возникала, а от черного пропадала. Недостаток средства состоял в том, что белый корень в ответственный момент следовало держать во рту. На это готовы были пойти не все.

 

Если все это не умножало семени и не двигало постельных помыслов, травник переходил от растительного мира к животному. Лишившимся потенции рекомендовалось есть утку или почки петуха. В критических случаях Христофор распоряжался достать яйца лиса, растолочь их в ступе и пить с вином. Тем, кому такая задача была не по плечу, предлагал есть обычные куриные яйца вприкуску с луком и репой.

 

Христофор не то чтобы верил в травы, скорее он верил в то, что через всякую траву идет помощь Божья на определенное дело. Так же, как идет эта помощь и через людей. И те, и другие суть лишь инструменты. О том, почему с каждой из знакомых ему трав связаны строго определенные качества, он не задумывался, считая это вопросом праздным. Христофор понимал, Кем эта связь установлена, и ему было достаточно о ней знать.

 

Помощь Христофора ближним не ограничивалось медициной. Он был убежден, что таинственное влияние трав распространяется на все области человеческой жизни. Христофору было известно, что трава осот с корнем светлым, как воск, приносит удачу. Ее он давал торговым людям, чтоб, куда бы они ни шли, принимаемы были с честью и вознеслись бы великою славой.

 

Токмо не гордитеся паче меры, предупреждал их Христофор. Гордыня бо есть корень всем грехом.

 

Траву осот он давал лишь тем, в ком был абсолютно уверен.

 

Больше всего Христофор любил красную, высотой с иголку траву царевы очи. Он всегда держал ее у себя. Знал, что, начиная всякое дело, хорошо иметь ее за пазухой. Брать, например, на суд, дабы не быти осужденну. Или сидеть с ней на пиру, не боясь еретика, подстерегающего всякого расслабившегося.

 

Еретиков Христофор не любил. Он выявлял их посредством адамовой главы. Собирая эту траву у болот, осенял себя крестным знамением со словами: помилуй мя, Боже. Затем, дав траву освятить, Христофор просил священника положить ее на алтарь и держать там сорок дней. Нося ее по истечении сорока дней с собой, даже в толпе он мог безошибочно угадать еретика или беса.

 

Ревнивым супругам Христофор рекомендовал ряску – не ту ряску, что затягивает болота, а синюю, стелющуюся по земле траву. Класть ее полагается в головах у жены: заснув, она сама все о себе расскажет. Хорошее и плохое. Было еще одно средство заставить ее разговориться – совиное сердце. Его следовало приложить к сердцу спящей жены. Но на этот шаг мало кто шел: было страшно.

 

Самому Христофору эти средства были без надобности, потому что тридцать лет назад жена его погибла. За сбором трав их застала гроза, и на опушке леса ее убило молнией. Христофор стоял и не верил, что жена мертва, поскольку только что была живой. Он тряс ее за плечи, и ее мокрые волосы струились по его рукам. Он растирал ей щеки. Под его пальцами беззвучно шевелились ее губы. Широко открытые глаза смотрели на верхушки сосен. Он уговаривал жену встать и вернуться домой. Она молчала. И ничто не могло заставить ее говорить.

 

В день переезда на новое место Христофор взял среднего размера кусок бересты и записал: в конце концов, они уже взрослые люди. В конце концов, их ребенку уже исполнился год. Считаю, что без меня им будет лучше. Подумав, Христофор добавил: а главное, так посоветовал старец.



Когда Арсению исполнилось два года, его стали приводить к Христофору. Иногда, пообедав, уходили вместе с ребенком. Но чаще Арсения оставляли на несколько дней. Ему нравилось бывать у деда. Эти посещения оказались первым воспоминанием Арсения. И они были последним, что ему предстояло забыть.

 

В дедовой избе Арсений любил запах. Он состоял из ароматов множества трав, сушившихся под потолком, и такого запаха не было больше нигде. Он любил также павлиньи перья, привезенные Христофору одним из паломников и прикрепленные к стене в виде веера. Узор павлиньих перьев удивительно напоминал глаза. Находясь у Христофора, мальчик чувствовал себя некоторым образом под наблюдением.

 

Еще ему нравилась икона святого мученика Христофора, висевшая под образом Спасителя. В ряду строгих русских икон она смотрелась необычно: святой Христофор был песьеголовцем. Дитя часами рассматривало икону, и сквозь трогательный облик кинокефала мало-помалу проступали черты деда. Лохматые брови. Пролегшие от носа складки. От глаз растущая борода. Проводя большую часть времени в лесу, дед все охотнее растворялся в природе. Он становился похожим на собак и на медведей. На травы и на пни. И говорил скрипучим древесным голосом.

 

Иногда Христофор снимал икону со стены и давал поцеловать Арсению. Ребенок задумчиво целовал святого Христофора в мохнатую голову и касался потускневших красок подушечками пальцев. Дед Христофор наблюдал, как таинственные токи иконы перетекают в руки Арсения. Однажды он сделал следующую запись: у ребенка какая-то особая сосредоточенность. Его будущее представляется мне выдающимся, но я просматриваю его с трудом.

 

С четырех лет Христофор стал учить мальчика травному делу. С утра до вечера они бродили по лесам и собирали разные травы. При оврагах искали траву стародубку. Христофор показывал Арсению ее острые маленькие листья. Стародубка помогала при грыже и жаре. При жаре эту траву давали с гвоздикой, и тогда с больного ручьями начинал катиться пот. Если пот был густым и издавал тяжелый запах, надлежало (посмотрев на Арсения, Христофор осекся) готовиться к смерти. От недетского взгляда ребенка Христофору стало не по себе.

 

Что такое смерть, спросил Арсений.

 

Смерть – это когда не двигаются и молчат.

 

Вот так? Арсений растянулся на мхе и не мигая смотрел на Христофора.

 

Поднимая мальчика, Христофор сказал в себе: моя жена, его бабушка, тоже тогда так лежала, и потому сейчас я очень испугался.

 

Не надо бояться, закричал мальчик, потому что я опять живой.

 

В одну из прогулок Арсений спросил Христофора, где его бабушка пребывает сейчас.

 

На небе, ответил Христофор.

 

В тот день Арсений решил долететь до неба. Небо давно его привлекало, и сообщение о пребывании там не виденной им бабушки сделало влечение неодолимым. В этом ему могли помочь только перья павлина – птицы безусловно райской.

 

По возвращении домой Арсений взял в сенях веревку, снял со стены перья павлина и по приставной лестнице забрался на крышу. Разделив перья на две равные части, он крепко привязал их к рукам. В первый раз Арсений не собирался на небо надолго. Он хотел лишь вдохнуть его лазурный воздух и, если получится, наконец увидеть бабушку. Заодно, возможно, передать ей привет от Христофора. По представлениям Арсения, он вполне мог вернуться до ужина, который как раз готовил Христофор. Арсений подошел к коньку, взмахнул крыльями и сделал шаг вперед.

 

Полет его был стремителен, но недолог. В правой ноге, которая первой коснулась земли, Арсений почувствовал резкую боль. Он не мог встать и молча лежал, втянув ноги под крылья. Поломанные и бьющиеся о землю павлиньи перья заметил Христофор, когда вышел звать мальчика к ужину. Христофор ощупал его ногу и понял, что это перелом. Чтобы кость срослась поскорей, он приложил к поврежденному месту пластырь с толченым горохом. Чтобы нога пребывала в покое, он примотал к ней дощечку. Чтобы крепла не только плоть, но и дух Арсения, он повез его в монастырь.

 

Знаю, что собираешься на небо, сказал с порога кельи старец Никандр. Но образ действий твой считаю, прости, экзотическим. В свое время я расскажу тебе, как это делается.

 

Как только Арсений смог ступать на ногу, они вновь занялись сбором трав. Сначала ходили только в окрестном лесу, но с каждым днем, пробуя силы Арсения, уходили все дальше. Вдоль рек и ручьев собирали одолень – красно-желтые цветы с белыми листами – против отравы. Там же, у рек, находили траву баклан. Христофор учил узнавать ее по желтому цвету, круглым листьям и белому корню. Этой травой лечили лошадей и коров. На опушках собирали траву пострел, растущую только весной. Рвать ее следовало девятого, двадцать второго и двадцать третьего апреля. При постройке избы пострел клали под первое бревно. А еще ходили за травой савой. Здесь Христофор проявлял осторожность, потому что встреча с ней грозит смятением ума. Но (он садился перед ребенком на корточки) если эту траву положить на след вора, ворованное вернется. Он клал траву в лукошко и прикрывал лопухом. По пути домой всякий раз собирали стручки травы перенос, отгоняющей змей.

 

Положи ее семечко в рот – расступится вода, сказал однажды Христофор.

 

Расступится, серьезно спросил Арсений.

 

С молитвой – расступится. Христофору стало неловко. Все дело ведь в молитве.

 

Зачем же тогда это семечко? Мальчик поднял голову и увидел, что Христофор улыбается.

 

Таково предание. Мое дело тебе сообщить.

 

Собирая травы, они однажды увидели волка. Волк стоял в нескольких шагах от них и смотрел им в глаза. Его язык свешивался из пасти и подрагивал от частого дыхания. Волку было жарко.

 

Не будем двигаться, сказал Христофор, и он уйдет. Великомучениче Георгие, помози.

 

Он не уйдет, возразил Арсений. Он же пришел, чтобы быть с нами.

 

Мальчик подошел к волку и взял его за загривок. Волк сел. Из-под задних лап торчал конец его хвоста. Христофор прислонился к сосне и внимательно смотрел на Арсения. Когда они двинулись в сторону дома, волк пошел за ними. Красным флажком все так же свешивался его язык. У границы деревни волк остановился.

 

С тех пор они часто встречали волка в лесу. Когда они обедали, волк садился рядом. Христофор бросал ему куски хлеба, и волк, клацая зубами, ловил их на лету. Растягивался на траве и задумчиво смотрел перед собой. Когда дед и внук возвращались, волк провожал их до самого дома. Иногда ночевал во дворе, и утром они втроем отправлялись на поиски трав.

 

Когда Арсений уставал, Христофор сажал его в холщовую сумку за спиной. Через мгновение он чувствовал его щеку на своей шее и понимал, что мальчик спит. Христофор тихо ступал по теплому летнему мху. Свободной от корзины рукой он поправлял на плече лямки и отгонял от спящего мальчика мух.

 

Дома Христофор доставал из длинных волос Арсения репьи, иногда мыл ему голову щелоком. Щелок он делал из кленового листа и белой травы Енох, которую они вместе собирали на возвышенностях. От щелока золотые волосы Арсения становились мягкими, как шелк. В солнечных лучах они светились. В них Христофор вплетал листочки дягиля – чтобы люди любили. При этом он замечал, что Арсения люди любили и так.

 

Появление ребенка поднимало настроение. Это чувствовали все жители Рукиной слободки. Когда они брали Арсения за руку, ее не хотелось отпускать. Когда целовали его в волосы, им казалось, что они припадали к роднику. Было в Арсении что-то такое, что облегчало их непростую жизнь. И они были ему благодарны.

 

На ночь Христофор рассказывал ребенку о Соломоне и Китоврасе. Эту историю оба знали наизусть и всегда воспринимали ее как в первый раз.

 

Когда Китовраса вели к Соломону, он увидел человека, покупавшего себе сапоги. Человек захотел узнать, хватит ли этих сапог на семь лет, и Китоврас рассмеялся. Идя далее, Китоврас увидел свадьбу и расплакался. И спросил Соломон у Китовраса, почему он смеялся.

 

Видех на человеке сем, сказал Китоврас, яко не будет до седми дний жив.

 

И спросил Соломон у Китовраса, почему он плакал.

 

Сжалихся, сказал Китоврас, яко жених той не будет жив до тридцати дний.

 

Однажды мальчик сказал:

 

Я не понимаю, почему смеялся Китоврас. Потому что знал, что этот человек воскреснет?

 

Не знаю. Не уверен.

 

Христофор и сам чувствовал, что лучше бы Китоврасу было не смеяться.

 

Чтобы Арсений легко засыпал, Христофор клал ему под подушку траву плакун. Оттого Арсений засыпал легко. И сны его были безмятежны.



В начале второй седмицы Арсениевых лет отец привел мальчика к Христофору.

 

В слободке неспокойно, сказал отец, ждут морового поветрия. Пусть мальчик здесь побудет вдалеке от всех.

 

Побудь и ты, предложил Христофор, и жена твоя.

 

Имам, отче, пшеницу жати, где бо зимою брашно обрящем? Только плечами пожал.

 

Христофор растолок горячей серы и дал ему с собой, чтобы принимали в яичном желтке и запивали соком шиповника. Велел окон не открывать, а утром и вечером раскладывать во дворе костер на дубовых дровах. Когда затлеют уголья, бросать на них полынь, можжевельник и руту. Всё. Это все, что можно сделать. Христофор вздохнул. Блюдися сея скорби, сыне.

 

Глядя, как отец идет к телеге, Арсений заплакал. Как невысокий, прыгающей походкой идет. Полуприсев на борт, забрасывает ноги на сено телеги. Берется за вожжи и чмокает лошади. Лошадь храпит, дергает головой, мягко трогает. На утоптанном грунте копыта звучат глухо. Отец слегка покачивается. Обернувшись, машет. Уменьшается в размерах и сливается с телегой. Превращается в точку. Исчезает.

 

Что убо плачеши, спросил мальчика Христофор.

 

Зрю на нем знамение смертно, ответил мальчик.

 

Он плакал семь дней и семь ночей. Христофор молчал, потому что знал, что Арсений прав. Он тоже видел знамение. И еще знал, что его травы и слова здесь бессильны.

 

В полдень восьмого дня Христофор взял мальчика за руку, и они направились в Рукину слободку. Стоял ясный день. Они шли, не приминая травы и не поднимая пыли. Словно на цыпочках. Словно входя в комнату с покойником. На подходе к Рукиной слободке Христофор достал из кармана вымоченный в винном уксусе корень дягиля и разломил его на две части. Половину взял себе, половину дал Арсению.

 

Вот, держи во рту. С нами Божья сила.

 

Селение встретило их воем собак и мычанием коров. Христофор хорошо знал эти звуки, их нельзя было спутать ни с чем. То была музыка чумы. Дед и внук медленно шли по улице, но только собаки рвались с цепей им навстречу. Людей не было. Когда они приблизились к дому Арсения, Христофор сказал:

 

Дальше не ходи. Здесь в воздухе смерть.

 

Мальчик кивнул, потому что видел ее крыла. Они витали над домом. Разогретым воздухом дрожали над коньком крыши.

 

Христофор перекрестился и вошел во двор. У ограды лежали снопы необмолоченной пшеницы. Дверь в избу была открыта. Под августовским солнцем этот зияющий прямоугольник выглядел зловеще. Из всех красок дня он вобрал в себя только черноту. Всю возможную черноту и холод. Попав туда, как можно было остаться в живых? Поколебавшись, Христофор сделал шаг к двери.

 

Стой, раздалось из темноты.

 

Этот голос напоминал голос его сына. Но только напоминал. Как будто кто-то, не его сын, этим голосом воспользовался. Христофор не поверил ему и сделал еще один шаг к двери.

 

Стой, убью.

 

В темноте раздался грохот, и, словно выпав из чьей-то руки, о дверной косяк ударился молоток.

 

Дай осмотреть вас, прохрипел Христофор.

 

У него перехватило горло.

 

Мы уже умерли, сказал голос. И непричастны живым. Не входи, чтобы Арсений выжил.

 

Христофор остановился. Он слышал, как пульсирует на виске вена, и понимал, что сын говорит правду.

 

Пить, простонала из темноты мать.

 

Мама, крикнул Арсений и бросился в избу.

 

Он зачерпнул из бадьи воды и подал упавшей с лавки матери. Он целовал ее желеобразное лицо, но она словно спала и не могла открыть глаз. Он пытался оторвать ее от пола и ладонями чувствовал воспаленные узлы ее подмышек.

 

Сынок, я уже не могу проснуться…

 

Рука отца схватила Арсения и швырнула его к порогу. От порога его оттаскивал уже Христофор. Арсений закричал так, как не кричал никогда, но в слободке его никто не услышал. Когда наступила тишина, он увидел на пороге мертвое тело отца.



С тех пор Арсений поселился у Христофора.

 

Мальчик несомненно одарен, записал однажды Христофор. Он схватывает все на лету. Я обучил его травному делу, и оно прокормит его в жизни. Я передам ему многие другие знания, чтобы расширился его кругозор. Пусть узнает, каким сотворен мир.

 

В звездную октябрьскую ночь Христофор повел мальчика на луг и показал ему схождение твердей – небесной и земной:

 

В начале сотвори Господь небо и землю. Того ради сотвори, дабы не мнели человеци, яко без начала суть небо и земля. И разлучи Бог межи светом и тьмою. И нарече Бог свет день, а тьму нарече нощь.

 

Трава ласково терлась об их ноги, а над головами пролетали метеориты. Затылком Арсений ощущал тепло руки Христофора.

 

И сотвори Бог солнце на просвещение дня, а луну и звезды на просвещение нощи.

 

Велики ли светила, спросил мальчик.

 

Да в общем… Христофор наморщил лоб. Окружность Луны составляет сто двадцать тысяч стадий, а окружность Солнца – приблизительно, конечно, – три миллиона стадий. Это они только кажутся маленькими, но настоящие их размеры трудно себе даже представить. Взыди на гору высоку и воззри на поле. Тамо пасома стада не яко ли мравие мнятся зраку твоему? Тако и светила.

 

Несколько последовавших дней они говорили о светилах и предвестиях. Христофор рассказывал мальчику о двойном солнце, которое видел в жизни не раз: его появление на востоке или на западе знаменует великий дождь и ветер. Иногда солнце кажется людям кровавым, но это происходит от мглистых испарений и указывает на высокую влажность. Иногда же солнечные лучи похожи на волосы (Христофор гладит Арсения по волосам), а облака будто горят, и это – к ветру и холоду. Если же лучи пригнутся к солнцу, а облака на закате почернеют – к ненастью. Когда на закате солнце чистое – к тихой и ясной погоде. Ясную погоду знаменует и трехдневная луна, если она чистая и тонкая. Если же она тонкая, но как бы огненная, – к сильному ветру, а уж когда оба рога месяца равны и северный рог чист – к упокоению западных ветров. В случае потемнения полной луны жди дождей, а в случае ее утончения с двух сторон – ветра, а венец вокруг луны – признак ненастья, потемневший венец – тяжкого ненастья.

 

Раз мальчика это очевидным образом интересует, почему же ему об этом не рассказать, спросил Христофор сам себя.

 

Однажды они пришли на берег озера, и Христофор сказал:

 

Повелел Господь, чтобы воды произвели рыб, плавающих в глубинах, и птиц, парящих по тверди небесной. И те и другие созданы для плаванья в свойственных им стихиях. Еще повелел Господь, чтобы земля произвела душу живую – четвероногих. До грехопадения звери были Адаму и Еве покорны. Можно сказать, любили людей. А теперь – только в редких случаях, как-то все разладилось.

 

Христофор потрепал по загривку трусившего за ними волка.

 

И если разобраться, то птицы, рыбы и звери во многом подобны человекам. В этом, видишь ли, наша всеобщая соединенность. Мы учим друг друга. Львенок, Арсение, всегда рождается у львицы мертвым, но на третий день приходит лев и вдыхает в него жизнь. Это напоминает нам о том, что и дитя человеческое до своего крещения мертво для вечности, а с крещением – оживает. А еще есть рыба-многоножица. К камню какого цвета она подплывет, такого цвета и сама становится: к белому – белая, к зеленому – зеленая. Таковы, чадо, и иные люди: с христианами они христиане, а с неверными – неверные. Есть же и птица феникс, которая не имеет ни супруга, ни детей. Она ничего не ест, но летает среди ливанских кедров и наполняет свои крылья их ароматом. Когда она стареет, то взлетает ввысь и воспламеняется от небесного огня. И, спустившись вниз, зажигает гнездо и сгорает сама, и в пепле гнезда своего возрождается червем, из которого со временем и вырастает птица феникс. Так, Арсение, принявшие мучение за Христа возрождаются во всей славе для Царства Небесного. Есть, наконец, птица харадр, вся сплошь белая. И аще кто в болезнь впадет, есть от харадра разумети, жив будет или умрет. Да аще будет ему умрети, отвратит лице свое харадр, аще ли будет ему живу быти, то харадр, веселуяся, взлетит на воздух противу солнца – и все понимают, что харадр взял язву болящего и развеял ее в воздухе. Так и Господь наш Иисус Христос вознесся на древо крестное и источил нам пречистую кровь Свою на исцеление греха.

 

Где же нам взять эту птицу, спросил мальчик.

 

Будь сам этой птицей, Арсение. Ты ведь немного летаешь.

 

Мальчик задумчиво кивнул, и от его серьезности Христофору стало не по себе.

 

Последние листья с берега сдувало в черную воду озера. Листья в замешательстве катились по бурой траве, а затем дрожали на озерной ряби. Отплывали всё дальше. У самой воды виднелись глубокие следы сапог рыбаков. Следы были полны воды и казались извечными. Раз и навсегда оставленными. В них тоже плавали листья. Лодка рыбаков покачивалась недалеко от берега. Покрасневшими от холода руками рыбаки тянули сеть. Их лбы и бороды были мокры от пота. Рукава их одежд отяжелели от воды. В сети билась среднего размера рыба. Блестя на тусклом осеннем солнце, она взбивала вокруг лодки брызги. Рыбаки были довольны уловом и что-то громко кричали друг другу. Их слов Арсений не разбирал. Он не мог бы повторить ни одного слова рыбаков, хотя слышал их отчетливо. Сбросив смысловую оболочку, слова неторопливо превращались в звуки и растворялись в пространстве. Небо было бесцветным, потому что все краски уже отдало лету. Пахло печным дымом.

 

Арсений почувствовал радость от того, что, придя домой, они также затопят печь и насладятся особым осенним уютом. Топили они, как и все вокруг, по-черному. После топки стены избы были теплыми. Толстые бревна долго держали тепло. Еще дольше его держала глиняная печь. Уложенные у дальней печной стенки камни раскалялись докрасна. Дым поднимался под высокий потолок и задумчиво выходил через открывавшийся над дверью дымоход. Дым казался Арсению живым существом. Его неторопливость успокаивала. Дым жил в верхней, черной от копоти части избы. Нижняя была нарядной и светлой. Верхняя и нижняя части избы разделялись полавочниками – широкими досками, на которые ссыпалась сверху сажа. При правильной топке ниже полавочников дым не опускался.

 

Топить печь было обязанностью Арсения. Из дровяника он приносил березовые поленья и складывал их в печи домиком. Между поленьями проталкивал хворост. Огонь разводил при помощи тлеющих углей. Он доставал их из очелков, особых печных ниш, где угли для растопки хранились под слоем золы. Он зарывал угли в сухие листья и изо всех сил дул. Листья медленно меняли цвет. Уже горя с внутренней стороны, они еще изображали безразличное усыхание, но с каждым мгновением это было для них все сложнее: огонь охватывал их внезапно и сразу со всех сторон. С листьев огонь перебрасывался на хворост, с хвороста – на поленья. Поленья начинали гореть с боков. Если они были влажными, то трещали, выстреливая снопами искр. В огненной метели ребенок видел птицу феникс и указывал на нее сидевшему рядом волку. Волк время от времени жмурился, но было непонятно, видит ли он птицу на самом деле. Посматривая с сомнением на волка, Арсений сообщал Христофору:

 

Он сидит неестественно, я бы сказал, напряженно. По-моему, он просто боится за свою шкуру.

 

Мальчик был прав. Вылетавшие из печи снопы искр доставляли волку определенное беспокойство. Лишь когда огонь приступал к ровному завершающему горению, волк растягивался на полу и по-собачьи клал голову на лапы.

 

Мы в ответе за тех, кого приручили, говорил, гладя волка, Христофор.

 

Глядя в печь, Арсений видел там порой свое лицо. Его обрамляли седые волосы, собранные в пучок на затылке. Лицо было покрыто морщинами. Несмотря на такое несходство, мальчик понимал, что это его собственное отражение. Только много лет спустя. И в иных обстоятельствах. Это отражение того, кто, сидя у огня, видит лицо светловолосого мальчика и не хочет, чтобы вошедший его беспокоил.

 

Вошедший топчется у порога и, приложив палец к губам, шепчет кому-то через плечо, что Врач всея Руси сейчас занят. Наблюдает пламя.

 

Впусти ее, Мелетий, говорит старец, не оборачиваясь. Чего ты хочешь, жено?

 

Жити хощу, Врачу. Помози ми.

 

А умереть не хочешь?

 

Есть которые хотят умереть, поясняет Мелетий.

 

У меня сын. Пожалей его.

 

Вот такой? Старец показывает на устье печи, где в контурах пламени угадывается образ мальчика.

 

Ты напрасно, княгиня, на колени становишься (Мелетий взволнован и грызет ногти), он ведь этого не любит.

 

Старец отрывает взгляд от пламени. Подходит к стоящей на коленях княгине и опускается на колени рядом с ней. Мелетий, пятясь, выходит. Старец берет княгиню за подбородок, смотрит ей в глаза. Тыльной стороной ладони вытирает ее слезы.

 

У тебя, жено, опухоль в голове. Оттого ухудшается твое зрение. И притупляется слух.

 

Он обнимает ее голову и прижимает к своей груди. Княгиня слышит биение его сердца. Затрудненное стариковское дыхание. Сквозь его рубаху чувствует прохладу нательного креста. Жесткость его ребер. Ей самой удивительно, что она все это замечает. За закрытыми дверями режет лучины Мелетий. Выражение на его лице отсутствует.

 

Веруй Господу и Пречистой Его Матери и обрящеши помощь. Старец касается сухими губами ее лба. А опухоль твоя будет уменьшаться. Иди с миром и более не печалься.

 

Отчего ты плачешь, Арсение?

 

Я плачу от радости.

 

Арсений безмолвно поворачивается к волку. Волк слизывает его слезы.



Человек сотворен из праха. И в прах обратится. Но тело, которое ему дано на время жизни, прекрасно. Ты должен знать его как можно лучше, Арсение.

 

Так говорил Христофор, бальзамируя Андрона Новгородца перед отправкой покойника на родину. В одной из бань Рукиной слободки Христофор втирал в кожу Андрона кедровую смолу, смешанную с медом и солью. От прикосновений Христофора Андрон подрагивал всем телом и казался живым. Это впечатление усиливал большой член покойного, вроде бы не соответствовавший низкорослому, хотя и крепко сложенному Андрону Арсению казалось, что Андрон сейчас встанет, поблагодарит Христофора за хлопоты и выйдет на свежий воздух. Но Андрон не вставал. После ночной драки он лежал с проломленным черепом и первыми трупными пятнами в области спины. Приезжего Андрона интересовали слободские девушки (еще вчера). Это стало причиной драки. Сегодня Андрон готовился к своей последней дороге в Новгород.

 

В малом человеческом теле (говорил Христофор), подобно солнцу в капле воды, отражается безграничная премудрость Божия. Всякий орган продуман до мелочей. Сердце, например, питает все тело кровью, и в нем, как говорят, сосредоточены наши чувства, вот почему оно надежно защищено ребрами. Зубы – жуют, и потому они из твердой кости, язык – распознает вкус, а потому мягкий и пористый, как губка, ухо создано в виде раковины, чтобы ловить летящие звуки. Между прочим, оттопыренные уши (Христофор провел пальцем по уху Андрона) – признак празднословия. Но есть еще внутреннее ухо, которого не видно. Оно ведет звуки от внешнего уха к мозгу, и мозг превращает звуки в речь. К мозгу идут жилы и от глаз, и опять-таки мозг превращает буквы в слова. Он – царь всего тела и находится на самом верху, потому что из всех тварей земных лишь человек – разумный и прямоходящий. Его бесплотная мысль, находясь в теле, возносится к небесам и постигает совершенство мира сего. Ум – очи души. Когда эти очи повреждаются, душа становится слепа.

 

Что такое душа, спросил Арсений.

 

То, что Господь вдыхает в тело, то, что отличает нас от камней и растений. Душа делает нас живыми, Арсение. Уподоблю ее пламени, исходящему от земной свечи, но земной природы не имеющему, стремящемуся ввысь к соприродным стихиям.

 

Если живой делает душа, значит, она есть и у животных? Арсений показал на стоявшего рядом волка.

 

Да, у животных есть душа, но она соприродна их телу и заключена в крови их. И заметь: до потопа люди не ели животных, щадя их душу, ибо с телом животного душа его умирает. Душа же человеческая телу иноприродна и с телом не умирает, несть бо душа человеческа от вещи иныя, но от самого Творца вдуновена благодатию.

 

Что судится телеси человеческому?

 

Тело наше в персть разыдется. Но Господь, создавый тело из персти, наша телеса разшедшася купно восставит. Ведь это, знаешь, только кажется, что тело разлагается без следа, что смешивается с другими элементами, становясь землей, рекой, травой. Наше тело, Арсение, как разлитая ртуть, которая лежит, распавшись на мелкие шарики, на земле, но с землей не смешивается. Она лежит себе до тех пор, пока не придет некий умелец и не соберет ее обратно в сосуд. Так и Всевышний вновь соберет наши разложившиеся тела для всеобщего воскресения.

 

Трудами Христофора разложение тела Андрона приостанавливалось. Тело матово поблескивало и издавало запах кедра. Оно было неправдоподобно белым. Исключение составляли лицо и руки до локтя, хранившие следы недавнего загара. Завершив втирание бальзамирующей мази, Христофор стал обматывать Андрона холщовыми лентами. С громким треском он отрывал их от принесенного ему куска полотна, обмакивал в мазь и туго прижимал к телу усопшего. Андрон не сопротивлялся. Неплотно сомкнутые веки придавали ему саркастический и какой-то даже бесшабашный вид. Казалось, что Андрон посмеивался над усилиями вспотевшего Христофора. Всем своим обликом как бы давал понять, что уж до Новгорода он доберется при любых обстоятельствах.

 

Христофор не смотрел на лицо Андрона. Он оборачивал его тело лента за лентой, плотно завязывая концы.

 

Раз уж зашел разговор о теле, сказал Христофор, я расскажу тебе, как зачинаются дети. В конце концов, сам ты уже не ребенок, и тебе пора знать, что со времени грехопадения Адама и Евы люди более не творятся Господом, но сами рождают своих детей. Впоследствии же они умирают, потому что с даром рождения обрели дар смерти. Ребенок зачинается от мужского семени и женской крови. Мужское семя дает твердость костей и жил, женская же кровь дает мягкость плоти. Кровь, как ты знаешь, красная и течет по сосудам, а мужское семя находится здесь (показав на крупные яйца Андрона, Христофор примотал их к бедру), и оно белого цвета.

 

Арсений знал, какого цвета семя, но Христофору этого не сказал. Он говорил об этом на исповеди старцу Никандру.

 

Держи руки поверх покрывала, посоветовал старец Никандр.

 

Это было не дома, а на кладбище, сказал Арсений.

 

Ничего себе, присвистнул старец. Еще и на кладбище. Там ведь лежат живые люди.

 

Я видел только мертвых.

 

Для Бога все живые.

 

Арсений отвернулся:

 

А я стал бояться смерти.

 

Старец провел рукой по волосам Арсения. Сказал:

 

Каждый из нас повторяет путь Адама и с потерей невинности осознает, что смертен. Плачь и молись, Арсение. И не бойся смерти, потому что смерть – это не только горечь расставания. Это и радость освобождения.



Читать Арсений выучился рано. Буквы, показанные ему Христофором, он запомнил за несколько дней и вскоре без труда складывал их в слова. Поначалу ему мешало, что слова в большинстве книг не отделялись друг от друга, а шли сплошной чередой. Однажды Арсений спросил, почему слова не пишутся порознь.

 

А разве они произносятся порознь, спросил его в свою очередь Христофор. Я тебе больше скажу. Порой уже не существенно, как и кем слово сказано. Важно лишь то, что оно было сказано. На худой конец подумано.

 

Первым и любимым чтением Арсения стали записи Христофора на бересте. На то имелось несколько причин. Берестяные грамоты были написаны крупным четким почерком. Они были невелики по размеру. Они были самым доступным чтением, поскольку лежали в избе повсюду. Наконец, Арсений видел, как они изготовлялись.

 

Весной, в пору движения древесных соков, Христофор занимался заготовкой бересты. Он обдирал ее со стволов аккуратными широкими полосами и несколько часов вываривал в рассоле. Береста становилась мягкой и теряла свою хрупкость. После обработки Христофор разрезал бересту на ровные листы. Теперь она была готова к употреблению, вполне заменяя собой дорогую бумагу.

 

Специального времени для письма у Христофора не было. Он мог писать утром, днем и вечером. Иногда, если в голову ему приходила важная мысль, он вставал и записывал ее ночью. Христофор записывал прочитанное в книгах: бысть у Соломона царя седмь сот жен, а наложниц триста, а книг осмь тысящ. Записывал свои собственные наблюдения: месяца септемврия в десятый день выпаде Арсениеви зуб. Записывал врачевательные молитвы, состав лекарств, описания трав, сведения о природных аномалиях, приметы погоды и короткие назидательные высказывания: блюдися молчаниа злаго мужа, акы отай хапающаго злаго пса. На внутренней стороне бересты процарапывал буквы костяным писалом.

 

Христофор писал не потому, что боялся что-либо позабыть. Даже достигнув старости, он не забывал ничего. Ему казалось, что слово записанное упорядочивает мир. Останавливает его текучесть. Не позволяет понятиям размываться. Именно поэтому так широк был круг интересов Христофора. По мысли писавшего, этот круг должен был соответствовать широте мира.

 

Записи свои Христофор обычно оставлял там, где они были сделаны, – на лавке, на печи, на поленнице. Не поднимал, когда они сваливались на пол, смутно предвидя их позднейшее обнаружение в культурном слое. Христофор понимал, что написанное слово останется таковым навсегда. Что бы ни случилось впоследствии, будучи записанным, это слово уже состоялось.

 

Следя за перемещениями Христофора, Арсений уже знал, где искать его записи. Порой на месте обнаруженной грамоты в тот же день находилась другая, а то и не одна. Временами дед казался Арсению курицей, несущей золотые яйца, их надо было только успевать собирать. По выражению лица Христофора мальчик научился отгадывать даже характер записываемого. Сдвинутые брови позволяли предполагать, что в текущей грамоте обличались еретики. Выражение тихой радости сопровождало преимущественно назидательные высказывания. При указании высот, объемов и расстояний Христофор, по наблюдениям Арсения, задумчиво почесывал нос.

 

Берестяные грамоты дитя читало вслух. В Средневековье вообще читали преимущественно вслух, на худой конец просто шевелили губами. Наиболее понравившиеся записи складывались Арсением в особую корзину. Аще кто костию подавится, призови на помощь святаго Власия. Василий Великий глаголет, яко Адам бысть в Раи сорок дний. Не имей дружбы с женою, да не сгориши огнем. Разнообразие сведений поражало воображение ребенка.

 

Но круг его чтения берестяными грамотами не ограничивался. Под одной из икон в красном углу лежала Александрия, древняя повесть об Александре Македонском. Эта книга была некогда переписана Феодосием, дедом Христофора. Се аз, Феодосий грешный, преписах книгу сию в память храбрых человек, дабы деяния их не беспамятны были. Так на первом листе обращался к потомкам Феодосий. В лице Арсения он нашел самого благодарного своего читателя.

 

Арсений осторожно отставлял икону вбок и двумя руками снимал книгу с подставки. Сдувал с переплета пыль и проводил рукой по его почерневшей коже. Пыли на переплете не было, но Арсений видел, что так поступал Христофор. Затем мальчик брался за застежки и отщелкивал их с тихим медным звуком. Се аз, Феодосий… Под записью помещался выполненный прапрадедом портрет Александра. Герой сидел в неудобной позе с царским венцом на голове.

 

Александрию Арсений читал постоянно. Он читал ее сидя на лавке и лежа на печи, зажав руки между колен и навалившись головой на ладони, утром и вечером. Иногда – ночью, при свете лучины. Христофор не возражал: ему нравилось, что мальчик много читает. При первых словах Александрии к Арсению подходил волк. Он укладывался у его ног и слушал необычное повествование. Вместе с Арсением внимательно следил за событиями жизни македонского царя.

 

Так, выяснялось, что, прибыв на Восток, Александр обнаружил там диких людей. Рост их составлял две сажени, а головы (рука Арсения на голове волка) были косматы. Через шесть дней в глубине пустыни Александрово войско встретило удивительных людей, имевших каждый по шесть рук и по шесть ног. Александр многих из них убил, а многих схватил живыми. Он хотел привести их в обитаемый мир, но никто не знал, что едят эти люди, и все они умерли. Муравьи в той земле были такого размера, что один из них, схватив коня, уволок его в свою нору. И тогда Александр велел принести соломы и поджечь ее, и муравьи сгорели. Потом же, пройдя еще шесть дней, Александр увидел гору, к которой железными цепями был привязан человек. Этот человек был тысячу саженей в высоту и двести саженей в ширину. Видя его, Александр удивился, но подойти к нему не посмел. И человек этот плакал, и еще четыре дня они слышали его голос. Оттуда пришел Александр в лесистую местность и увидел других странных людей: выше пояса – люди, ниже пояса – лошади. Когда он попытался привести их в обитаемый мир, на них подул холодный ветер, и все они умерли. И прошел Александр от того места сто дней, и приблизился к пределам вселенной, ощутив тоску.

 

Арсений закрыл книгу, которую читал на кладбище в лучах уходящего солнца. Еще не было холодно. Камни, нагретые за день, излучали тепло. Вытянувшись на могильной плите, мальчик ощущал его всем телом. Плита была безымянной.

 

Почему на могилах нет имен, спросил однажды Арсений.

 

Потому что Господу они и так известны, ответил Христофор. А потомкам имена без надобности. Через сто лет уже никто не вспомнит, кому они принадлежали. Бывает, что и через пятьдесят. А может быть, даже через тридцать.

 

Так помнят во всем мире или только в Рукиной слободке?

 

Пожалуй, что во всем мире. Но особенно – в Рукиной слободке. Мы не строим мраморных склепов и не высекаем имен, ибо нашим кладбищам дано право превращаться в леса и поля. Что отрадно.

 

Значит, у наших людей короткая память?

 

Можно сказать и так. Только память не должна быть слишком длинной. Это, знаешь, тоже ни к чему. Нужно ведь что-то и забывать. Я вот помню (Христофор показал на плиту серого камня), что здесь лежит Елеазар Ветродуй. Он был состоятельным человеком и мог позволить себе такую плиту. Но я помнил бы его и без нее. Этот человек слегка прихрамывал и говорил резким гортанным голосом. Говорил отрывочно, время от времени замолкая, так что речь его тоже была хромой. Страдал от избытка газов. Громко пукал, и я давал ему настой ромашки. Давал укропную воду, другие ветрогонные средства. И запрещал пить на ночь парное молоко. Но, владея коровой, Елеазар любил молоко паче меры и упивался им в вечерние часы. Что приводило к ветрам во чреве. А еще Елеазар любил резьбу по дереву. И лучше его не резал никто в Рукиной слободке, особливо когда дело касалось оконных наличников. Работая, сопел. Приговаривал что-то вполголоса, как бы про себя. Проводил по губам ладонью, словно останавливая речь. Словно боясь сказанного. Хотя ничего опасного он, если разобраться, не говорил. Так, рассуждал о свойствах дерева, о том, что нам всем в слободке и без того известно: что дуб – твердый, а сосна – мягкая. И веришь ли, Арсение, еще висят его наличники, а Елеазара уже не помнят. Спросишь, бывало, молодого: кто сей Елеазар? Не дает ответа. Да и старики помнят смутно, потому что помнят равнодушно, без любви. А Господь помнит с любовью, и в своей памяти не упустит никакой мелочи, и не нужно Ему его имени.

 

Арсений лежит на теплой плите. Лежит животом вниз, рядом с ним закрытая Александрия. Его лица касаются желтые головки лютиков. Ему щекотно, и он улыбается. Волк едва заметно виляет хвостом.

 

Елеазар, пукни, тихо просит мальчик. Хотя бы раз. Пусть это будет твоим сигналом оттуда.

 

Елеазар обиженно молчит.



Душными июльскими днями убили старца Нектария. Старец жил в лесном скиту недалеко от монастыря. По утрам на плечи его садились птицы, и он отдавал им доставленный из монастыря хлеб. Перед смертью старца Нектария пытали в расчете найти деньги, но денег у него не было. Имелось лишь несколько книг. Их и забрали, оставив измученное тело старца на поляне у скита. На следующий день тело нашли монастырские послушники и думали, что оно мертво. В теле, однако, еще бодрствовал дух, но оставалось его на одно лишь слово: прощаю. Злодеи же, томясь в ожидании Страшного Суда, продолжали шататься по округе. Они нападали на одиноких путников и отдаленные хутора, и никто не знал, как они выглядят, потому что никто еще не уходил от них живым.

 

Но однажды они убили человека, шедшего с собакой. Они сняли с него одежду и бросили тело лежать на дороге, собака же осталась сторожить своего хозяина. И нашел его милосердный человек, содержавший придорожную корчму. Он прочел молитву об упокоении раба Божьего, его же имя Бог весть, и предал нагое тело земле. Собака, увидев явленное милосердие, пошла за ним, да так и осталась в его корчме.

 

В один из дней попытался войти в корчму некто пьяный, и собака отчаянно залаяла, возбраняя ему войти. И когда все повторилось несколько раз, вспомнили историю этой собаки и заподозрили неладное.

 

Человек был схвачен и подвергнут испытанию водой. Брошенный в озеро связанным, стал он тонуть, и все уж было подумали, что испытуемый, как и утверждал, невиновен, но через мгновение он показался над озерной рябью и плавал себе как ни в чем не бывало. Он кричал, что на поверхности его держит алкоголь, который легче воды, но все понимали, что держит его нечистая сила.

 

И когда его вина явилась всем, он был подвергнут испытанию каленым железом, какового также не выдержал, потому что по характеру ожогов стало очевидно, что он лжет. Когда же его прижгли как следует, он рассказал, что остальных злодеев числом три следует искать на заброшенном хуторе в пяти верстах отсюда. Пять верст проскакали как одну. Окружили хутор, чтобы никто не ушел. В первой же избе обнаружили двоих, при них книги, взятые у старца. Пока их связывали, не заметили, как убили. А вернулись обратно и узнали, что прежде схваченный по испытании умре. И будучи человеколюбивы, вздохнули с облегчением, потому что дали усопшим надежду на Страшном Суде – если не на оправдание (святого ведь человека убили), то на снисхождение, чтобы им, претерпевшим муку зде, уменьшилась бы мука тамо.

 

Но четвертый злодей остался непойманным. Его пытались и дальше ловить, но это было затруднительно, поскольку неизвестен был ни вид его, ни то вообще, кто он.

 

Кто он, спросил в печали Арсений.

 

Русский человек, кто же еще, ответил Христофор. Других здесь вроде бы не водится.

 

В один из дней, когда сгустились сумерки, они заметили на кладбище движение. Почувствовали скорее. От безмолвного деревенского погоста на них дохнуло неспокойствием. В мелькнувшей тени Арсению привиделась тень умершего, но Христофор призвал его сохранять присутствие духа. Старику было известно, что бояться надо живых. Все случавшиеся с ним доселе неприятности исходили именно от них. Ничего не объясняя Арсению, он велел ему незаметно покинуть дом и идти в деревню звать людей.

 

Пойдем вместе, дедушка. Не нужно здесь оставаться.

 

Нет, сказал Христофор, зажигая лучину. Мне надо остаться, чтобы не вызывать у него подозрений. Иди, Арсение.

 

Арсений вышел.

 

Через минуту он вновь показался в дверях. Влетел в них, словно внесенный посторонней силой. Эта сила немедленно явилась и Христофору. За спиной Арсения стояла фигура, и старик сразу ее узнал. То была смерть. Она распространяла запах немытого тела и ту нечеловеческую тяжесть, от которой в душе рождался ужас. Которую чувствовало все живое. От которой за окном прежде времени облетели деревья. И попадали птицы. С хвостом между ног полез под лавку волк.

 

Далеко птичка собралась, да недалеко отлетела.

 

Он сказал это хриплым несмазанным голосом. Почесывая свалявшуюся бороду. Поколебавшись, задвинул засов на двери. Подошел к Христофору, и тот ощутил его испорченный выдох.

 

Что, страшно, земляк?

 

Веруеши ли во Христа, твердо спросил его Христофор.

 

Живем в лесу, молимся колесу. Такая наша вера. А еще, земляк, нам деньги требуются. Поищи, что ли.

 

Отчего ж это я тебе земляк?

 

Вошедший подмигнул. Ты оттого земляк, что уже, считай, земле принадлежишь. (Из-за голенища сапога достал нож.) Я тебя туда и отправлю.

 

Дам тебе денег, а ты уходи с Богом. Мы про тебя никому не скажем.

 

Да уж не скажете. (Беззубо улыбнулся. Развернулся и ударил Арсения рукоятью ножа. Арсений упал.) Поторопись, земляк: дальше бью лезвием.

 

Преувеличенно замахнулся.

 

Волк прыгнул.

 

Волк прыгнул и повис у пришедшего на руке. Висел, вцепившись выше локтя и упираясь лапами в бок. Это была рука без ножа. Рука с ножом несколько раз погрузилась в волчью шерсть, но волк продолжал висеть. Он сжал свои челюсти навсегда. И тогда нож выпал. Неживым механическим движением правая рука протянулась на помощь левой. Она схватила волка за загривок и стала отрывать его от страдающей плоти. Морда волка вытянулась, как стаскиваемая маска. Глаза превратились в два белых шара. Они глядели куда-то в потолок и отражали разгоревшуюся лучину.

 

Христофор подобрал нож, но пришедший не думал о ноже. Он мучительно отрывал от себя волка и, наконец, оторвал. Что оставалось у волка в пасти – кусок рубахи? Мяса? Кости? Волк и сам этого не знал. Он лежал на полу и рычал, не разжимая зубов. Только это была не рука, потому что пришедший уходил вроде бы с рукой. Что-то вроде бы висело у него на плече, но что именно – понять уже не было возможно. Оно висело, как плеть, безвольно и непрочно, Арсению показалось, что даже может отвалиться. Пришедший бился в дверь и все никак не мог выйти. Христофор удержал его за целую руку и открыл засов. Тот, выходя, ударился головой о притолоку. Ударился в сенях еще раз. Мелкими шагами зашуршал по осенним листьям. Стих. Исчез. Растворился.

 

Слава Тебе, Господи Вседержителю, яко не остави ны. Христофор опустился на колени и осенил себя крестным знамением. Склонился над Арсением. Мальчик все еще лежал на полу, по щеке и волосам была размазана кровь. На светлых волосах Арсения кровь смотрелась особенно ярко – даже при свете лучины.

 

Только бровь рассечена, ничего страшного. Христофор помог Арсению встать. Сейчас заклеим подорожником.

 

Подожди, остановил его Арсений. Посмотри, что с волком.

 

Волк лежал в луже крови. Не двигался. Христофор разомкнул ему пасть и вынул оттуда что-то страшное. Не показывая Арсению, вынес это из избы. Когда Христофор вернулся, у волка дрогнул хвост.

 

Жив, обрадовался Арсений.

 

Жив ли? Христофор, сопя, осматривал волка. Прочной жизни я в нем не вижу. Только кратковременные признаки.

 

Волк мелко дрожал, голова его лежала на лапах.

 

Спаси его, дедушка.

 

Христофор взял нож и срезал шерсть вокруг ран. Нагрев смесь целебных масел, осторожно нанес на рассеченную плоть. Волк дрогнул, но головы не поднял. Остриженные части волчьего тела Христофор присыпал толчеными листьями дуба. Прикрыл согретыми после ледника кусками ветчины и стал обматывать холстиной. Арсений приподнимал волка, а Христофор пропускал под ним холстину. Волк не сопротивлялся. Никогда еще тело его не было так податливо. В мышцах больше не было упругости. Глаза были открыты, но в них не отражалось ничего, кроме мучения.

 

Арсений растопил печь, а Христофор принес из сарая соломы. Они аккуратно сложили солому у печи и перенесли на нее волка. Волк смотрел на огонь не мигая. Огонь больше не доставлял ему беспокойства.

 

Арсений почувствовал, что сил у него больше не осталось. Он сел на лавку и уперся в нее руками. Последнее, что запомнил, было успокоительное прикосновение Христофора, подложившего ему под голову подушку.

 

Когда утром они проснулись, волка в избе не было. Кровавый след тянулся от печи к двери, оттуда – во двор. Терялся в скользкой подгнивающей листве на дороге.

 

Он не мог далеко уйти, и мы его найдем. Арсений посмотрел на Христофора. Почему ты молчишь?

 

Он ушел умирать, сказал Христофор. Так свойственно животным.

 

По настоянию Арсения они отправились на поиски волка. Они не знали, где искать, и отправились туда, где когда-то его встретили. Но волка там не было. Они ходили и по другим знакомым волку местам, но не нашли его. Короткий осенний день клонился к закату.

 

Уже в полумраке они увидели приходившего накануне. Он улыбался им отвалившейся челюстью и гостеприимно распахивал объятия. В этих объятиях не было естественности. В широко разбросанных руках застыли остатки агонии. Безнадежное стремление подняться. Арсений старался не видеть страшного месива на месте левой руки, но взгляд неумолимо возвращался именно туда, где ниже плеча белела кость. Поврежденная волком рука была уже объедена. Не приходилось сомневаться, что их появление прервало чей-то ужин. Когда Христофор вплотную подошел к покойному, Арсения вырвало.

 

Теперь будет легче, сказал Христофор.

 

Почти до самого дома они не разговаривали. Когда уже подходили к кладбищу, Арсений сказал:

 

Не знаю, как волк уходил в этой холстине. Это ведь было так тяжело.

 

Тяжело, подтвердил Христофор.

 

Арсений уткнулся Христофору в грудь и зарыдал. С рыданиями выходили его слова. Они двигались толчками, отрывисто и громко. Нарушая безмолвие кладбища.

 

Почему он ушел умирать? Почему не умер среди нас, его любивших?

 

Шершавым прикосновением Христофор вытер слезы Арсения. Поцеловал в лоб.

 

Так он предупреждал нас, что в последнюю минуту каждый остается наедине с Богом.



На Покров Христофор решил причаститься в Кирилловом монастыре. О поездке договорился с посещавшими его слободскими. В ночь перед Покровом за Христофором и Арсением заехала телега. На ней сидело еще четыре человека, отправлявшихся к празднику в монастырь. Они поздоровались, и из уст их изошло четыре струйки пара. Больше за всю дорогу они не произнесли ни звука, храня слова для грядущей исповеди. Эхом их безмолвия по мерзлой земле звенели копыта. Под ободами колес хрустел наст. Мороз ударил накануне, и грязь смерзлась бороздами и комками, превратив дорогу в стиральную доску. Арсений слышал постукивание своих зубов. Чтобы не прикусить язык, он старался покрепче сжимать челюсти. Сам не заметил, как заснул.

 

Проснулся оттого, что телега остановилась. Рваные края облаков подсвечивались луной. Несшиеся сквозь облака кресты рассекали их на части. Глядя на темные громады куполов, Арсений подумал, что больше нигде не видел таких высоких зданий. В ночной тьме они выглядели еще значительнее и таинственнее, чем днем. Это был Дом Божий. Светом сотен свечей он сиял изнутри.

 

Первым делом приехавшие поклонились святому Кириллу, исчислявшему двадцать восемь лет со дня умертвия. И восемь лет со дня прославления. Поставив свечи у раки преподобного, Христофор и Арсений отступили в полумрак. Оттуда они слушали окончание всенощного бдения. Оттуда видели, как на середину храма вышел старец Никандр и начал готовить пришедших к исповеди.

 

Произнеся молитвы, старец достал из подрясника маленькую – в осьмушку – тетрадь, озаглавленную Грехи средней тяжести, присущие мирянам и духовным. Мелкие грехи в тетрадь не попадали, поскольку не считались достойными произнесения вслух. (Кайтесь в них про себя, учил он паству, и не морочьте мне этим голову. За такой дребеденью вы можете не дойти до главного!) Тяжких же грехов старец не записывал, опасаясь их увековечения. Он просил сообщать их ему на ухо и в этом ухе погребал навеки.

 

В списке грехов средней тяжести было опоздание на церковную службу или – наоборот – преждевременный уход со службы. Во время оной – разговоры, блуждание по храму, мысли о постороннем. Недолжное соблюдение поста, смех до слез, ругань, празднословие, подмигивание, пляски со скоморохами, обмер и обвес покупателя, кража сена, плевок в лицо, удар ножнами, распускание сплетен, осуждение монаха, чревоугодие, пьянство, подглядывание за купающимися. Арсений чувствовал, как его глаза вновь слипаются, а список старца Никандра был только в самом начале.

 

Под утро, когда перешли к личной исповеди, Арсению и Христофору почти уже нечего было добавить. Жизненных ситуаций, не предусмотренных старцем Никандром, было, как выяснилось, на удивление мало. Исповедовавшись, Христофор помедлил и заглянул старцу в глаза.

 

Что ты хочешь прочесть в моих глазах, спросил старец.

 

То ты и сам, отче, ведаеши.

 

Скажу тебе лишь, что счет идет не на годы. И даже не на месяцы. Прими эту информацию спокойно, без соплей, как то и подобает истинному христианину.

 

Христофор кивнул. Он видел, как в другом конце храма утомленный Арсений присел на корточки у столпа. Из то и дело открывавшихся дверей врывался ветер, и над головой мальчика покачивалось паникадило. Пламя свечей трепетало, вытягивалось, но не гасло. По влажности ветра Христофор понимал, что к исходу ночи потеплело. Он слышал крики далеких петухов, но за стенами храма по-прежнему зияла темнота, нарезанная аккуратными ромбами оконной решетки.



Вернувшись из монастыря, Христофор внимательно осмотрел дом. Через два дня из слободки по его заказу привезли бревен и досок. Подпирая каркас крыши брусом, Христофор и Арсений поменяли верхние венцы, прогнившие от дождя и теплых испарений. Христофор проверил стыки между бревнами сруба и во многих местах заново законопатил щели льном и мхом. Потом он заменил прохудившиеся доски пола на новые. Помимо запаха трав по избе распространился аромат свежеструганого дерева. В работе Христофора Арсений чувствовал спешку, но помогал деду, ни о чем не спрашивая.

 

Когда сгущались сумерки, Христофор экзаменовал Арсения на предмет знания трав. В необходимых случаях поправлял или дополнял его ответы, но таких случаев было мало. Все рассказанное ему когда-либо Арсений помнил превосходно.

 

В иные вечера Христофор просматривал имевшиеся книги и грамоты. Что-то он пролистывал быстро, на некоторых же листах останавливался и читал их, словно в раздумье. Шевелил губами. Иногда отрывался от листа и подолгу смотрел на лучину. Арсения это удивляло, потому что в доме все обычно читалось вслух.

 

Что убо чтеши, Христофоре?

 

Книги Авраамовы не от Священных Писаний.

 

Чти же в голос, да и аз послушаю.

 

И Христофор читал. По-стариковски отодвигая рукопись подальше от глаз, он читал о том, как Господь послал к Аврааму архангела Михаила.

 

Господь рече:

 

Глаголи Аврааму, яко пришло ему время изыти из жизни сея.

 

Архангел Михаил отправлялся к Аврааму и снова возвращался.

 

Это непросто, говорил он, сообщить о смерти Аврааму, другу Божию.

 

И тогда все открылось во сне Исааку, сыну Авраама. И среди ночи встал Исаак, и стал стучаться в комнату к отцу, говоря:

 

Отопри мне, отец, потому что я хочу увидеть, что ты еще здесь.

 

Когда же открыл двери Авраам, Исаак бросился к нему на шею, плача и лобзая его. Архангел же Михаил, который ночевал в доме Авраамовом, увидел их плачущими и плакал с ними, и были его слезы, как камни. Плакал и Христофор. Плакал Арсений, глядя, как в каплях Христофоровых слез на листе становятся яркими чернила.

 

И повелел Господь архангелу Михаилу украсить Смерть, идущую к Аврааму, красотою великою. И увидел Авраам, как Смерть приступает к нему, и убоялся весьма, и сказал Смерти:

 

Молю тя, поведай ми, кто еси? И прошу, отойди от меня, ибо как увидел тебя, пришла душа моя в смятение. Не могу вынести твоей славы и вижу, что красота твоя не от мира сего.

 

По ночам, когда мальчик уже спал, Христофор писал на бересте о тех свойствах трав, которые по малолетству внука прежде не раскрывались им в полной мере. Он писал о травах, дающих забытье, и о травах, движущих постельные помыслы. Об укропе, которым присыпают геморрой, о траве чернобыль против колдовства, о толченом луке от укуса кота. О траве попугай, что растет по низким землям (носити при себе тамо, идеже хощеши просити денег или хлеба; аще у мужеска пола просиши, положи по правую сторону пазухи, аще у женска – по левую; коли же скоморохи играют, кинь им ту траву под ноги, они и передерутся). Для отгнания соблазна и блудных мечтаний пить отвар лаванды. Для проверки девственности – воду, в которой три дня лежал агат: выпив агатовой воды, потерявшая девственность ту воду в себе не удержит. Бирюза, если носить ее с собой, предохраняет от убийства, потому что никогда еще этого камня не видели на убитом человеке. Камень из желудка петуха возвращает отобранные неприятелем государства. Кто носит на себе магнит, нравится женщинам. Злато терто и внутрь приято исцеляет тех, кои сами с собою глаголют, и сами ся спрашивают, и сами отвещают, и во уныние впадают. Легкое вепря иссушить, растереть и развести в воде. Кто эту воду выпьет, не будет пьян на пиру. Все.

 

Декабрьским утром 1455 года Христофор, вопреки обыкновению, не покинул постели. Он приподнялся и сел на ней, но двигаться дальше сил у него не было. Пришедшим к нему по некой надобности Христофор сказал:

 

Не глагольте ми мирская, яко боле не имам части с живыми. Расслабишася ми уды, и не возвещает се ничтоже, разве скорыя смерти и Суда Страшного Спасова будущаго века.

 

И пришедшие ушли.

 

Ближе к полудню Арсений помог Христофору выйти по нужде. Только тут он понял, что старик уже почти не мог ходить. Забросив руку Христофора себе на плечо, Арсений тащил его через двор. Ноги Христофора бессильно волочились. По старой привычке ходить они все еще двигались поочередно. Загребали свежевыпавший снег. По возвращении в избу Арсений спросил:

 

Что тебе дать, дедушка?

 

Дай отдышаться, чадо. Христофор сидел, сгорбившись, на краю постели. На лбу его выступила испарина. Дай отдышаться.

 

Ляг, дедушка.

 

Аще лягу, в той же час умру.

 

Не умирай, дедушка, потому что я останусь на свете один.

 

Сего ради, чадо, объя мя страх смертный. Разрывается сердце мое, и тяжко мне тебя оставлять, но возложу, по пророку, свою печаль на Господа. Отныне Он будет тебе дедушкой. Се аз отхожу света сего, Арсение. Лечи людей травами, тем и прокормишься. А лучше иди в монастырь, буди тамо свещою Господеви. Послушаешь меня?

 

Не умирай, дедушка. Не умирай… Арсений вдохнул и захлебнулся.

 

Так что же мне делать, крикнул из последних сил Христофор, если я умру, как только лягу?

 

Я тебя буду подпирать, дедушка.

 

Три дня и две ночи Христофор сидел на постели, спустив одну ногу на пол и протянув вторую вдоль лавки. Сидячее положение ему помогал сохранять Арсений. Своей спиной он подпирал спину деда и прижатым к деду сердцем выравнивал его сердцебиение. Восстанавливал участившееся дыхание. Мальчик отлучался всего несколько раз – выпить глоток воды и сходить по нужде. На третий день из монастыря приехал старец Никандр и велел Арсению выйти из избы. Просидел он с Христофором довольно долго. Уходя, посмотрел, как Арсений подпирает Христофора. Сказал:

 

Отпусти его, Арсение. Он ведь из-за тебя уйти не отваживается.

 

Но Арсений только крепче уперся спиной в спину деда.

 

Бодрствуй с ним до полуночи, сказал старец, а потом отпусти.

 

Около полуночи Арсению показалось, что Христофору стало легче. И что дышит он уже не так тяжко. Арсений видел улыбку деда, удивляясь, что может видеть ее спиной. С облегчением следил за тем, как дед прошелся по комнате и коснулся висящего в углу бессмертника. Все развешанные под потолком травы от этого закачались. Закачался и сам потолок. Погладив спящего мальчика по щеке, Христофор сказал Господу:

 

В руце Твои предаю дух мой, Ты же мя помилуй и живот вечный даруй ми. Аминь.

 

Перекрестился, лег рядом с внуком и закрыл глаза.

 

Проснулся Арсений рано утром. Посмотрел на лежащего рядом Христофора. Вдохнул весь доступный в избе воздух и закричал. Услышав крик в монастыре, старец Никандр сказал Арсению:

 

Не надо так громко кричать, ибо кончина его была мирной.

 

Услышав крик в слободке, люди отложили житейское попечение и двинулись в сторону Христофорова дома. Память о добрых делах Христофора хранили их излеченные тела.

 

И начался первый день без Христофора, и первую половину этого дня Арсений проплакал. Он смотрел на приходивших слободских, но слезы размывали их лица. Обессиленный горем, во второй половине дня Арсений заснул.

 

Когда он проснулся, была уже ночь. Он вспомнил, что Христофора больше нет, и снова заплакал. Христофор лежал на лавке, а в головах его стояла свеча. Другая свеча освещала Вечную Книгу, лежавшую прежде на полке. Свечу держал старец Никандр. Он стоял спиной к Христофору с Арсением и глухим голосом зачитывал Книгу иконам.

 

Вот, почитай, сказал не оборачиваясь старец, а я посплю немного. И будь другом, перестань уже, пожалуйста, реветь.

 

Арсений принял из рук старца свечу и встал перед Книгой. Краем глаза видел, как, слегка подвинув Христофора, старец устроился рядом с ним на лавке. Строки псалмов все еще плыли перед глазами, а голос не слушался. Арсений прочистил горло и начал читать. На аспида и василиска наступиши и попереши льва и змия. Арсений читал и думал о том, что эти поступки, возможно, предназначалось совершить Христофору. Арсений обернулся к старцу Никандру.

 

Кто сей василиск?

 

Но старец спал. Он лежал плечо в плечо с Христофором, и руки обоих были сложены на груди. Их носы тускло поблескивали в свете свечи. Оба были одинаково неподвижны, и оба как бы мертвы. Арсений, однако же, знал, что мертв из них был только Христофор. Временное омертвение Никандра было проявлением солидарности. Чтобы поддержать Христофора, он решил проделать с ним первые шаги в смерть. Потому что первые шаги – самые трудные.



Похороны Христофора состоялись на следующий день. Когда могилу забросали землей, старец Никандр сказал:

 

Проводивший дни жизни своей в доме у кладбища, дни своей смерти он будет проводить на кладбище у дома. Убежден, что подобная симметрия покойным только приветствуется.

 

Кладбище было тихим. Со времени последнего мора оно посещалось редко, потому что те, что ходили туда прежде, теперь пребывали в местах иных. С переселением Христофора на кладбище покой его стал всеобъемлющ.

 

После похорон благодарные жители слободки звали Арсения переселиться к ним, но Арсений отказался.

 

Память о Христофоре, сказал он, должна храниться по месту его последнего жительства, которое он по мере сил обустроил. Здесь каждая стена, сказал, бережет тепло его взгляда и шершавость его прикосновения. Как же, спрашивается, я могу отсюда уйти?

 

Его не отговаривали. В известном смысле всем было легче оттого, что он остается в Христофоровом доме. Знакомое и привычное обиталище лекаря таким образом сохранялось. Продолжая выдавать необходимые снадобья из Христофорова дома, Арсений и сам в глазах людей незаметно становился Христофором. И даже путь, который слободским приходилось проделывать для получения лекарства, окупался твердым осознанием того, что все продолжает оставаться на своих местах.

 

Это осознание сразу упростило отношения между врачом и его пациентами. И мужчины, и женщины раздевались перед Арсением с той же легкостью, с какой прежде раздевались перед Христофором. Порой Арсению казалось, что женщины это делали даже легче, чем мужчины, и тогда он испытывал неловкость. Первое время касался их плоти кончиками пальцев, но уже вскоре – поскольку речь все-таки шла о больной плоти – без волнения клал на нее всю ладонь, а если требовалось, сжимал и мял.

 

Умение возлагать руку, облегчать возложением руки боль в какой-то мере определило первое прозвище Арсения – Рукинец. В сущности, это прозвище было для его краев типичным. Так чужие называли рукинских слобожан. Люди, приходившие издалека, Рукинцем именовали и Христофора.

 

Для жителей слободки это прозвище не имело смысла, поскольку все они были рукинцами. Иначе сложилось с Арсением. Даже внутри самой слободки его стали определять как Рукинца. Это воспринималось как своего рода выдача почетного гражданства, как именование любимого им Александра – Македонцем. Когда же слава об удивительных руках Арсения дошла до земель, где о Рукиной слободке никогда не слышали (а таких было большинство), прозвище опять потеряло свой смысл. И тогда Арсения стали называть Врачом.

 

Пухлые детские ладони у подростка Арсения обрели благородные контуры. Пальцы вытянулись, чуть выступили суставы, а под кожей напряглись прежде невидимые жилы. Движения рук стали плавны, жесты – выразительны. Это были руки музыканта, которому достался в дар самый удивительный из инструментов – человеческое тело.

 

Прикасаясь к телу больного, руки Арсения теряли материальность, они словно струились. В них было что-то родниковое, остужающее. Приходившие к Арсению в его ранние годы затруднились бы сказать, целебны ли его прикосновения, но уже тогда были убеждены, что эти прикосновения приятны. Привыкшие к тому, что лечению обычно сопутствует боль, в глубине души эти люди, возможно, испытывали сомнения в полезности приятных врачебных действий. Это, однако, их не останавливало. Во-первых, Арсений лечил теми же средствами, какими прежде лечил Христофор, и откровенных неудач у него было не больше. Во-вторых (и это, вероятно, было главным), особого выбора у слободских попросту не было. В этих обстоятельствах приятное лечение можно было со спокойной совестью предпочесть неприятному.

 

Что касается Арсения, то встречи с людьми были для него также важны. Помимо мелких денег больные несли ему хлеб, мед, молоко, сыр, горох, сушеное мясо и многое другое, что позволяло не задумываться о еде. Но дело было не только и не столько в том, что они обеспечивали Арсению пропитание. Речь в первую очередь шла об общении, от которого Арсению становилось легче.

 

Получив необходимую помощь, больные не уходили. Они рассказывали Арсению о свадьбах, похоронах, постройках, пожарах, оброках и видах на урожай. О приезжавших в слободку и о путешествиях слободских. О Москве и Новгороде. О белозерских князьях. О китайском шелке. Они ловили себя на том, что прерывать беседу с Арсением им не хотелось.

 

Со смертью Христофора оказалось вдруг, что другого общения у Арсения, в сущности, не было. Христофор был его единственным родственником, собеседником и другом. В течение многих лет Христофор занимал собой всю его жизнь. Смерть Христофора превратила жизнь Арсения в пустоту. Жизнь вроде бы оставалась, но наполнения уже не имела. Став полой, жизнь настолько потеряла в весе, что Арсений не удивился бы, если порывом ветра ее унесло в заоблачные выси и, возможно, тем самым приблизило бы к Христофору. Иногда Арсению казалось, что именно этого он и хотел.

 

Единственным связующим звеном с жизнью были для Арсения приходившие люди. Их появлению Арсений, несомненно, радовался. Но радовали не посещения сами по себе и даже не возможность поговорить. Арсений знал, что больные в нем по-прежнему видят Христофора, так что их приход всякий раз был как бы продлением жизни деда. Закрывая возникшую пустоту, Арсений и сам понемногу начинал чувствовать себя Христофором, и это тождество молчаливо удостоверялось приходившими.

 

Несмотря на то, что это общение Арсений ценил, со своими посетителями он был немногословен. Так получалось, возможно, потому, что все его слова уходили на беседы с Христофором. Эти беседы занимали большую часть дня и проходили по-разному.

 

Поднявшись утром с постели, Арсений первым делом шел на кладбище. Понятно, что слово шел несет в себе преувеличение: чтобы попасть на кладбище, следовало лишь выйти за ограду дома. Это была общая для дома и кладбища ограда, в которой с незапамятных времен существовала калитка. Рядом с калиткой и был похоронен Христофор. Не желая посмертного удаления от дома, место упокоения он наметил еще при жизни – и теперь в этом не раскаивался. Он не только знал все происходившее в доме, но почти был в нем. Почти – потому что, помня об относительности смерти, Христофор отдавал себе отчет и в том, что живым и мертвым предназначено раздельное пребывание.

 

У холма из смерзшихся комьев земли слободским плотником была сколочена лавка. Каждое утро Арсений сидел на лавке и беседовал с лежавшим под холмом Христофором. Он рассказывал ему о посетителях и об их болезнях. О сказанных ему словах, настоянных им травах, толченных им корнях, движении облаков, направлении ветра – словом, обо всем, в чем Христофору ныне трудно было ориентироваться самостоятельно.

 

Самым тяжелым временем для Арсения был вечер. К отсутствию Христофора у печи привыкнуть не получалось. Мерцание огня на его бровастом и морщинистом лице казалось чем-то изначальным, древним, как сам огонь. Это мерцание было свойством огня, неотделимой принадлежностью печи, тем, что, по сути, не имело права на исчезновение.

 

То, что произошло с Христофором, не было отсутствием ушедшего в неизвестность. Это было отсутствие лежавшего рядом. В морозы Арсений набрасывал на холм кожух из овчины. Он, безусловно, знал, что в нынешнем своем состоянии Христофор к холоду нечувствителен, но при мысли о необогретом лежании деда жизнь в натопленном доме становилась невыносимой. Единственным, что спасало вечерами, было чтение Христофоровых грамот.

 

Соломон рече: лучше жити в земли пусте, неже жити с женою сварливою, и язычною, и гневливою; Филон сказал: справедливый человек не тот, кто не обидит, а тот, кто мог бы обидеть, но не захотел; Сократ увидел друга своего, спешащего к художникам, чтобы выбили на камне его изображение, и сказал ему: ты спешишь камень себе уподобить, почему же не заботишься о том, чтобы самому не уподобиться камню; царь Филипп приставил некоего судить с судьями, когда же стало ему известно, что тот краской красит волосы и бороду, он отстранил его от судейства, сказав: аще власом своим неверен еси, то како людем и суду верен можеши быти; Соломон рече: трие ми суть невозможни уразумети, и четвертаго не вем: следа орла, паряща по воздуху, и пути змия, ползуща по камени, и стези корабля, пловуща по морю, и путий мужа в юности его. Этого не понимал Соломон. Этого не понимал Христофор. Как показала жизнь, этого не понимал и Арсений.



В конце февраля запахло весной. Снег еще не таял, но приближение северной весны было очевидно. Крики птиц стали по-весеннему пронзительны, а воздух наполнился незимней мягкостью. Озарился светом, которого в этих краях не видели с конца осени.

 

Когда ты умирал, сказал Арсений Христофору, в природе было уже темно. А сейчас – опять светло, и я плачу о том, что ты этого не видишь. Если говорить о главном, то небеса поднялись и стали голубыми. Происходят еще кое-какие изменения, о которых я буду тебе сообщать по мере их развития. В сущности, некоторые вещи я могу описать уже сейчас.

 

Арсений хотел было продолжить, но что-то его остановило. Это был взгляд. Он чувствовал его, еще не видя. Взгляд не был тяжелым, скорее – голодным. В большой степени – несчастным. Он мерцал из-за дальних надгробных камней. Проследив за его направлением, Арсений увидел платок и рыжую прядь.

 

Кто ты, спросил Арсений.

 

Я Устина. Она поднялась с корточек и с минуту молча смотрела на Арсения. Я есть хочу.

 

От Устины веяло неблагополучием. Ее одежда была в грязи.

 

Заходи. Арсений показал ей на избу.

 

Не могу, ответила Устина. Я из тех мест, где мор. Вынеси мне чего-нибудь поесть и оставь. Ты уйдешь – я подберу.

 

Заходи, сказал Арсений. Иначе замерзнешь.

 

По щекам Устины прокатилось несколько крупных слезинок. Они были видны издалека, и Арсений удивился их величине.

 

Вчера меня не пустили в слободку. Сказали, что я несу с собой мор. Разве ты не боишься мора?

 

Арсений пожал плечами.

 

У меня дедушка умер, я теперь мало чего боюсь. На все воля Божья.

 

Устина входила, не поднимая глаз. Когда сняла свой рваный тулуп, стало понятно, что делает это впервые за много дней. По избе распространился запах немытого тела. Молодого женского тела. Несвежесть запаха только усиливала его молодость и женственность, заключала в себе предельное сосредоточение того и другого. Арсений почувствовал волнение.

 

Лицо и руки Устины были в ссадинах. Арсений знал, что от бессменного ношения одежды на теле также бывают язвы. Телу нужно было вернуть чистоту. Он поставил в печь большой глиняный горшок с водой. В то давнее время ничто не варилось на огне: варилось сбоку от огня. Так была задумана печь.

 

Устина сидела в углу, сложив руки на коленях. Рассматривала пол, где лежало присыпанное сажей сено. Ее одежда казалась продолжением этого сена – черная и свалявшаяся. И была не одеждой даже – чем-то, не для человека предназначенным.

 

Когда на поверхности воды начали собираться мелкие пузырьки, Арсений взял самый большой ухват и осторожно (кончик языка на губе) вытащил горшок из огня. Поставив в центре комнаты кадушку, налил в нее холодной воды. Затем горячей из горшка. Добавил щелока из травы Енох, смешанной с кленовым листом. Рядом поставил кувшин с прохладной водой для ополаскивания.

 

Измыйся, аще хощеши.

 

Он вышел в соседнюю холодную комнату и закрыл за собой дверь. Устина шуршала своими тряпками. Арсений услышал, как она осторожно ступила в кадушку и черпаком коснулась ее стенки. Услышал шум воды. Шум в собственной голове. Прислонился спиной к заиндевевшей стене и почувствовал облегчение. Протяжно выдохнув, наблюдал, как медленно растворяется в воздухе пар.

 

Во что ми облещися, спросила из-за двери Устина.

 

Арсений задумался. В его с Христофором доме не было ничего женского. Одежду умершей Христофоровой жены донашивала мать Арсения, но после мора все это пришлось сжечь. Отвернувшись от Устины, Арсений вошел в комнату и открыл сундук. Часть лежавших сверху вещей отложил на откинутую крышку. Нашел то, что искал. Все так же, не глядя на Устину, протянул ей свою красную рубаху. Покраснел и сам. Как все светловолосые люди, он легко краснел.

 

Устина продела руки в рукава, и полотно мягко легло на ее плечи. Одежда, что ранее носил Арсений, теперь обнимала такое непохожее тело. В этом заключалось странное их соединение. Арсений не знал, чувствовалось ли оно обоими в равной степени.

 

Рубаха оказалась Устине длинна, и она закатала рукава. В открытом сундуке увидела кусок льняного полотна.

 

Можно?

 

Конечно.

 

Поверх рубахи она обернула полотно вокруг талии и бедер. Получилась понева. Обвязалась найденной в сундуке веревкой. Посмотрела на Арсения. Он кивнул и почувствовал, как нахлынувшая нежность отразилась в его взгляде. Он опустил глаза и снова покраснел. От сочувствия к худой рыжей девушке, надевшей его рубаху, к горлу Арсения подкатил ком. Он подумал, что так страстно не жалел еще никого.

 

Да, забыл. Если имеешь язвы на теле своем, покажи мне.

 

Устина отвела ворот рубахи и показала ему язву на шее. Поколебавшись, расстегнула пуговицу и показала еще одну язву в подмышке. Арсений вдохнул аромат ее кожи. Ранки были небольшими, но влажными. Арсений знал, что их нужно подсушить. Подойдя к полке со множеством завязанных тряпками горшочков, на минуту задумался. Нашел горшочек с пережженной ивовой корой. Высыпал немного на чистый лоскут и смочил уксусом. Поочередно приложил к язвам. Устина прикусила губу.

 

Потерпи, пожалуйста. Имеешь ли еще язвы?

 

Имею, но не могу показать.

 

Арсений протянул ей лоскут.

 

На, помажь сама, я не буду смотреть. Он отвернулся к печи.

 

У печи лежали лохмотья Устины, и их близость к огню решила дело. Не говоря ни слова, Арсений бросил их в печь. Это было естественное движение, и он его сделал. Но был в этом и знак бесповоротности. Как в какой-то сказке, слышанной им от Христофора. Глядя, как ветхую одежду охватывает пламя, Арсений подумал, что его рубаху Устина будет теперь носить постоянно. Еще подумал, что она в сущности его ровесница.

 

Он дал Устине хлеба с квасом и ощутил на руке прикосновение ее губ.

 

Пока есть только это, сказал Арсений, отдергивая руку.

 

Он хотел что-то еще добавить, но почувствовал, что голос его не слушается.

 

Горячей пищи в доме не было, потому что Арсений ничего не варил. В свое время Христофор научил его готовить простые блюда, но с уходом деда – так казалось Арсению – в этом больше не было смысла. Устина старалась есть не торопясь, но это ей плохо удавалось. Она отламывала от краюхи небольшие кусочки и медленно клала их в рот. Проглатывала же, почти не жуя. Арсений наблюдал за Устиной и чувствовал ее поцелуй на своей руке.

 

Из мешка он отсыпал цельного зерна овса, очищенного от шелухи. Залил водой и поставил распариваться в печи. На ужин он решил угостить Устину кашей.

 

В нашей деревне все умерли, сказала Устина, осталась только я. И страшусь часа смертного. А ты страшишься?

 

Арсений не ответил.

 

Устина вдруг запела неожиданно сильным высоким голосом:

 

Душа с белым телом распрощается,
прости, мое тело белое (набрала воздуха),
тебе, тело, идти во сырую землю,
сырой земле на предание (на горле набухла вена),
лютым червям на съедение.

 

Замолчав, Устина спокойно смотрела на него. Как будто и не пела. Не отводила глаз. Высыхающие, еще не заплетенные в косу волосы пушисто светились вокруг головы. Власи твои, яко стада коз, яже взыдоша от Галаада. В те забытые времена волосы волновали больше, чем сейчас, потому что обычно были скрыты. Они были деталью почти интимной.

 

Глядя на Устину, Арсений не опускал глаз. Он удивлялся, что им нетрудно выдерживать взгляды друг друга. Что протянувшаяся между ними нить выше чувства неловкости. Любовался рыжим свечением. Тем, как на ключице поднималась и опускалась в такт дыханию льняная веревка креста. Это было единственным, что на Устине оставалось своего.

 

Вечером они ели кашу, которую Арсений заправил льняным маслом. Держа глиняные миски на коленях, сидели у очага. Последний раз он сидел так с Христофором. Арсений незаметно наблюдал за игрой света на ее волосах, соприродных пламени. Теперь они были заплетены в косу и выглядели совсем по-другому. Поднося деревянную (вырезал Христофор) ложку ко рту, Устина забавно вытягивала губы. Это было как поцелуй. Поцелуй Христофору. Арсений помнил, как вырезались эти ложки: тоже зимой, тоже у печи. Когда он в очередной раз посмотрел на Устину, та спала.

 

Он осторожно взял из ее рук миску и ложку. Устина не проснулась. Она продолжала сидеть ровно и тревожно, словно и во сне преодолевала какой-то нелегкий, одной ей ведомый путь. Арсений постелил Устине на лавке. Стараясь не разбудить, потихоньку поднял со стула и удивился ее легкости. Ее голова откинулась на руку Арсения. Чтобы поддержать голову, он выставил локоть. Сквозь прозрачную кожу Устины он видел вены на висках. Чувствовал аромат ее губ. Яко вервь червлена, устне твои. Прижался щекой к ее лбу. Потихоньку положил ее на лавку и укрыл кожухом.

 

Арсений сидел у изголовья и смотрел на Устину. Сначала сидел, сложив руки на груди, затем – упершись в подбородок ладонью. Иногда по лицу Устины проходила легкая судорога. Иногда она вскрикивала. Арсений проводил ей по лицу ладонью, и она успокаивалась.

 

Спи, спи, Устина, шептал Арсений.

 

И Устина спала. Холстина под ней сбилась в складки. Ее щека касалась дерева лавки. Арсений осторожно приподнял ее голову, чтобы расправить складки. Не просыпаясь, Устина взяла ладонь Арсения и подложила под щеку. Ему пришлось согнуться и поддерживать правую руку левой. Через несколько минут Арсений почувствовал боль в спине и в руках, но это было ему приятно. Ему казалось, что своим легким страданием он снимает часть груза с Устины. Он сам не заметил, как задремал.

 

Проснулся от щекочущего движения ресниц по его ладони. Устина лежала с открытыми глазами. В них мерцало отражение печных угольев. Ладонь Арсения была мокра от ее слез. Он коснулся губами век Устины и ощутил их солоноватость. Устина подвинулась, как бы освобождая ему место:

 

Мне стало страшно в темноте.

 

Он сел рядом с ней на краешек лавки, и она положила голову ему на колени.

 

Пребуди со мною, Арсение, до сна моего.

 

Сквозь одежду он чувствовал ее теплое дыхание, исходившее со словами.

 

Аз пребуду с тобою до сна твоего.

 

У меня кроме тебя никого нет. Я хочу крепко обнять тебя и не отпускать.

 

Я тоже хочу тебя обнять, потому что мне страшно одному.

 

Тогда ляг рядом.

 

Он лег. Они обнялись и лежали так долго. Он потерял счет времени. Он дрожал мелкой дрожью, хотя был весь в поту. И его пот смешался с ее потом. А затем его плоть вошла в ее плоть. Наутро же они увидели, что холстина стала алой.



У Арсения началась другая жизнь – полная любви и страха. Любви к Устине и страха, что она исчезнет так же внезапно, как пришла. Он не знал, чего именно боялся – урагана ли, молнии, пожара или недоброго взгляда. Может быть, всего вместе. Устина не отделялась от его любви к ней. Устина была любовью, а любовь – Устиной. Он нес ее, будто свечу в темном лесу. Он страшился того, что тысячи жадных ночных существ слетятся на это пламя и погасят его своими крыльями.

 

Он мог любоваться Устиной часами. Брал ее руку и, медленно поднимая рукав, ощущал губами едва заметные золотые волоски. Клал голову ей на колени и кончиком пальца водил по призрачной линии между шеей и подбородком. Пробовал языком ее ресницы. Осторожно снимал с ее головы плат и распускал волосы. Заплетал их в косу. Снова расплетал и медленно вел по ним гребнем. Представлял, что волосы были озером, а гребень – ладьей. Скользя по золотому озеру, видел в этом гребне себя. Чувствовал, что тонет, и больше всего боялся спасения.

 

Устину он никому не показывал. Услышав стук в дверь, набрасывал на Устину Христофоров кожух и отправлял в смежную комнату. Бросал взгляд на лавки в поисках вещей, способных выдать Устину. Но таких вещей не было. В хозяйстве Христофора и Арсения вообще не было ничего женского. Убедившись, что дверь за Устиной плотно закрылась, он открывал дверь входную.

 

Устина беззвучно сидела в соседней комнате, а Арсений осматривал пациентов. Его приемы стали более краткими, и посетители это отметили. Арсений больше не поддерживал бесед. Не произнося лишних слов, он осматривал и ощупывал больную плоть. Сосредоточенно выслушивал жалобы и давал предписания. Принимал посильную плату. Когда все медицинские слова были сказаны, выжидающе смотрел на гостя. Связывая это с возросшей занятостью врача, пациенты относились к нему с еще большим уважением.

 

Об Устине никто не знал. Во дворе она почти не показывалась, а снаружи сквозь маленькие окна, затянутые бычьим пузырем, ничего не было видно. Строго говоря, сквозь них ничего не было видно и изнутри. Так что даже если бы кто-нибудь решил заглянуть в окно Арсения, он узнал бы немногое. Но никто ведь и не заглядывал.

 

Однажды во время приема страдавшего мужским бессилием Устина за стеной чихнула. Негромко, но – чихнула, поскольку помещение было все-таки холодным. Пациент вопросительно посмотрел на Арсения и спросил, что это за шум. Арсений ответил непонимающим взглядом. Предложил пришедшему не отвлекаться от его проблемы, иначе он никогда с ней не справится.

 

Никогда, подчеркнул Арсений и посоветовал есть побольше моркови.

 

Провожая гостя, хозяин ступал нарочито громко, но Устина больше не чихала. Когда она наконец вошла, Арсений попросил ее чихать во внутреннюю часть кожуха, потому что мех заглушает звуки.

 

Обычно я так и делала, сказала Устина. В этот же раз все произошло внезапно, и я просто не успела укрыться кожухом.

 

В общении Арсения с посетителями появилась некая рассеянность. Все заметнее становилось, что мыслями Арсений был в местах иных. Знай его посетители об Устине, они поместили бы эти мысли в соседней комнате. И были бы не вполне правы.

 

Арсений не просто думал об Устине. Мало-помалу он погружался в особый завершенный мир, из него и Устины состоявший. В этом мире он был отцом Устины и ее сыном. Был другом, братом, но главное – мужем. Все эти обязанности сиротство Устины оставляло свободными. И он в них вступил. Его собственное сиротство предполагало такие же обязанности для Устины. Круг замыкался: они становились друг для друга всем. Совершенство этого круга делало для Арсения невозможным чье-либо иное присутствие. Это были две половины целого, и любое прибавление казалось Арсению не просто избыточным – недопустимым. Даже минутное и ни к чему не обязывающее.

 

Совершенство союза виделось Арсению и в том, что их уединенность не тяготила Устину. Ему казалось, что причину и смысл такого хода жизни она видела с той же пронзительностью, что и он. А если даже и не видела, то просто-напросто бесконечно устала от скитаний и постоянное его присутствие воспринимала как незаслуженное счастье.

 

По вечерам они читали. Чтобы не вставать то и дело для смены лучин, использовали масляный светильник. Он горел тускло, но ровно. Читал Арсений, потому что Устина не владела грамотой.

 

Благодаря Арсению она впервые услышала о предсказании Антифонта Александру. Владыка всего мира, сказал Антифонт, умрет на железной земле под костяным небом. И когда Александр оказался в медной земле, его охватил страх. Этот страх мерцал из полумрака в глазах Устины. И повелел Александр своим воинам изучить состав земли. Они же, изучив состав земли, нашли в ней одну лишь медь без железа. Александр, имея душу крепче железа, приказал продолжать двигаться вперед. И они шли по медной земле, и стук лошадиных копыт по меди казался им громом…

 

Устина ласково касалась плеча Арсения:

 

Разумееши ли, еже чтеши, или токмо листы обращаеши?

 

Прижавшись к нему покрепче, Устина обхватывала руками свои колени. Просила его читать не торопясь. Он кивал, но незаметно для себя опять начинал торопиться. Пять отведенных ими на вечер листов с каждым разом прочитывались все быстрее, и Устина вновь и вновь спрашивала Арсения, что заставляет его так спешить. Вместо ответа он прижимался щекой к ее щеке. Возникала ревнивая мысль, что в вечернее время Александр интересовал ее больше Арсения.

 

Иногда читали о Китоврасе. Чтобы скрыть свою жену от других, Китоврас носил ее в ухе. Арсений тоже хотел бы носить Устину в ухе, но у него не было такой возможности.



В конце марта Устина сказала:

 

Я понесла во чреве моем, ибо у меня прекратилось обычное женское.

 

Сказала, упершись ладонями в дерево лавки, чуть ссутулившись, глядя мимо Арсения. В то мгновение Арсений бросал в печь поленья. Он сделал шаг к Устине и встал перед ней, сидящей, на колени. Рука его все еще сжимала полено. Оно выпало и звонко прокатилось по полу. Арсений зарылся лицом в красную рубаху Устины. На своем затылке чувствовал ее руку – любящую и безвольную. Мягким движением уложил Устину на лавку и медленно – складка за складкой – начал приподнимать ее рубаху. Обнажив живот, прижался к нему губами. Живот Устины был плоским, как долина, а кожа его была упругой. Живот ограничивала трепетная линия ребер. И ничто не предвещало изменений. Ничто не указывало на того, кто в нем уже готовился нарушить эти линии. Скользя губами по животу, Арсений осознавал, что лишь беременность Устины могла выразить его безмерную любовь, что это он прорастает сквозь Устину. Он почувствовал счастье оттого, что теперь присутствовал в Устине постоянно. Он был ее неотъемлемой частью.

 

Арсений понимал, что новое положение Устины делало ее еще более зависимой от него. Может быть, потому страх потерять ее стал чуть меньше, а нежность к ней, наоборот, ощущалась им с небывалой остротой. Арсений испытывал нежность, видя, с какой охотой Устина начала есть. Ее аппетит казался смешным ей самой. Она фыркала, и во все стороны летели хлебные крошки. Арсений испытывал нежность, когда лицо Устины серело и ее мутило. Он доставал мускатное масло и давал его Устине с ложки. Медленно тянул ложку к себе, следя, как скользят по ней губы Устины. А еще без устали любовался ее глазами, ставшими с беременностью совсем другими. В них появилось что-то влажное, беззащитное. Напоминавшее Арсению глаза теленка.

 

Иногда в этих глазах сквозила грусть. Уединенное существование с Арсением было, безусловно, ее счастьем. Но было и чем-то другим, что становилось с каждым днем заметнее. Арсений, казавшийся ей всем миром, заменить целого мира все-таки не мог. Чувство оторванности от общей жизни рождало в Устине беспокойство. И Арсений это видел.

 

Однажды Устина спросила, нельзя ли ей купить женскую одежду. Все время своего пребывания у Арсения она ходила в том же, что носил он.

 

Тебе неприятно носить мою одежду, спросил Арсений.

 

Мне приятно, милый, очень приятно, просто я хотела бы носить и свою. Я ведь женщина…

 

Арсений обещал подумать. Он действительно думал, но в размышлениях своих ни к чему не пришел. Не открывая тайны Устины, женского платья он купить не мог. Довериться в этом деле ему было некому. О том, чтобы отправить Устину в слободку одну, не могло быть и речи. Во-первых, слободским бы не составило труда узнать, откуда она пришла, а во-вторых… Арсений шумно выдыхал и чувствовал, как к горлу подкатывает ком. Он не мог себе представить, что Устина покинет его хотя бы на полдня.

 

По прошествии некоторого времени она напомнила Арсению о своей просьбе, но не получила ответа. Спустя еще несколько недель думать о покупке было уже поздно: найти подходящую одежду не позволял выросший живот Устины. И тогда она стала перешивать для себя вещи Арсения.

 

Гораздо больше одежды его беспокоило то, что они не ходили к причастию. Идти в храм Арсений боялся, потому что путь к Святым Дарам лежал через исповедь. А исповедь предполагала рассказ об Устине. Он не знал, что ему будет сказано в ответ. Венчаться? Он был бы счастлив венчаться. А если скажут – бросить? Или жить пока в разных местах? Он не знал, что могут сказать, потому что ничего подобного с ним еще не было.

 

Боясь ослушаться, Арсений не ходил в храм и не исповедовался. И Устина не ходила.

 

Однажды она спросила:

 

Ты возьмешь меня в жены?

 

Ты – жена моя, которую люблю больше жизни.

 

Я хочу быть твоею, Арсение, перед Богом и людьми.

 

Потерпи, любовь моя. Он поцеловал ее в ямку над ключицей. Ты будешь моею перед Богом и людьми. Только потерпи немного, любовь моя.

 

Почти ежедневно они ходили в лес. Сначала это было совсем непросто, потому что там все еще лежал глубокий снег. Они шли, проваливаясь в снег по колено, но все-таки шли. Арсений знал, что Устине нужен свежий воздух. Кроме того, даже такая нелегкая прогулка была для нее лучше сидения дома. Обуваясь в сапоги Христофора, Устина часто стирала ступни. Многочисленные намотанные на ноги лоскуты положения не спасали. И хотя в те времена сапоги шили из мягкой кожи, не учитывая различия правой и левой ног, размер все же имел значение. Ноги Устины очень отличались от ног Христофора.

 

Устина двигалась за Арсением след в след. Каждое утро они шли по одной и той же дорожке и каждое утро протаптывали ее как в первый раз, потому что за сутки дорожку заметало. Даже если не было снегопада, протоптанный путь разравнивала поземка. На открытом пространстве между кладбищем и лесом всегда дул сильный ветер.

 

Когда они входили в лес, ветер стихал. И там они иногда находили свои следы. Эти следы были тоже припорошены, порой их пересекали другие следы – звериные или птичьи, – но они существовали. Не исчезали, думалось Арсению, бесследно.

 

В лесу было не так холодно, как на пути к нему. Может быть, даже тепло. Многодневный снежный покров на ветках казался Устине мехами. Она любила стряхивать его с веток и любовалась тем, как он лежал на ее и Арсения плечах.

 

Ты купишь мне такую шубу, спрашивала Устина.

 

Конечно, отвечал Арсений. Обязательно куплю.

 

Он очень хотел купить ей такую шубу.

 

В середине апреля снег начал таять и сразу же стал старым и облезлым. Пористым от начавшихся дождей. Такой шубы Устина уже не хотела. Внимательно глядя себе под ноги, она переступала с одной оттаявшей кочки на другую. Из-под снега полезла вся лесная неопрятность – прошлогодние листья, потерявшие цвет обрывки тряпок и потускневшие пластиковые бутылки. На открытых солнцу полянах уже пробивалась трава, но в глухих местах снег был еще глубок. И там было холодно. В конце концов растаял даже этот снег, но лужи от него стояли до середины лета.

 

В мае Устина сменила сапоги на лапти, сплетенные Арсением. Лапти Устине нравились, потому что сплетены они были по ее ноге и – главное – сплетены Арсением. Не позволяя ей наклоняться, он осторожно оборачивал завязки лаптей вокруг ее ног, и это ей тоже нравилось. Обувь была легкой, но пропускала воду. Иногда Устина приходила домой с мокрыми ногами, но вернуться к сапогам ни за что не хотела.

 

Просто я буду аккуратнее ходить, говорила она Арсению.

 

Их прогулки стали гораздо длиннее. Теперь они ходили не только в ближний лес, но и в отдаленные от всякого жилья места, показанные когда-то Арсению Христофором. В этих местах Арсений чувствовал себя спокойнее. В ближнем лесу они, случалось, видели людей и, заметив их еще издали, спешили скрыться. Теперь же, уходя далеко, они не встречали никого.

 

Ты не боишься заблудиться, спрашивала у Арсения Устина.

 

Не боюся, яко познах дебри сии от младых ногтей.

 

В эти прогулки Арсений брал мешок с едой и питьем. Там же лежала овечья шкура, на которой они сидели во время длительных привалов – Арсений следил за тем, чтобы Устина не переутомлялась. Гуляя, они собирали травы, которыми прорастала ожившая природа. Арсений описывал Устине свойства растений, и она удивлялась широте его знаний. Он рассказывал ей также о строении человеческого тела и повадках животных, о перемещении планет, исторических событиях и символике чисел. В такие минуты он чувствовал себя ее отцом. Или, если иметь в виду источник его знаний, – дедом. Рыжая девочка казалась Арсению глиной в его руках, из которой он лепил себе Жену.



Сказать, что о существовании Устины никто не знал, теперь было бы преувеличением. Пусть издали, но в лесу их обоих не раз видели. С Устиной, конечно, знакомы не были, но узнать Арсения могли без затруднений – даже издали. Посещая же Арсения в его доме, Устину слышали за стенкой, потому что быть бесшумным человек постоянно не может. Многие догадывались, что у Арсения кто-то живет, но раз уж он это скрывал, его ни о чем не спрашивали. Арсений был их врачом, а раздражать врачей боялись всегда. Со своей стороны, об этих подозрениях Арсений, видимо, тоже догадывался. Свои догадки он не пытался ни подтвердить, ни опровергнуть. Его устраивало, что его ни о чем не спрашивали – что бы за этим ни стояло. Арсению было достаточно того, что к его миру никто не прикасался. Миру, где существовали только он и Устина.

В начале лета, когда от долгих прогулок Устина стала уставать, они все чаще сидели возле дома. После починки избы оставалось небольшое количество бревен и досок, и Арсений решил соорудить во дворе навес. Прилаживая доски одна к другой, он с болью вспоминал, как менее года назад подобной работой руководил Христофор. Голосом деда Арсений просил Устину подать ему тот или иной инструмент, но получалось это хуже, чем у Христофора. Доски прилаживались тоже хуже. Что сказал бы Христофор о его работе? И что сказал бы он об Устине?

Навес примыкал к тыльной стороне дома и с дороги виден не был. По протянутым Арсением веревкам через несколько недель он густо зарос вьюном. Крыша его была укрыта соломой и не протекала. Теперь находиться на воздухе можно было в любую погоду. Больше всего они любили сидеть под навесом вечерами.

В один из длинных июльских вечеров Устина попросила Арсения выучить ее грамоте. Такая просьба вначале его удивила. Все, что им требовалось читать, мог прочесть он, и это было частью их двуединства. Сорвав цветок вьюна, Арсений осторожно надел его на кончик носа Устины. Зачем тебе это, хотел спросить ее Арсений, но не спросил. Он вошел в дом и вернулся оттуда с Псалтирью. Сев рядом с Устиной, Арсений раскрыл книгу. Указательным пальцем коснулся первого же киноварного инициала. Буква рдела в лучах заходящего солнца.

Это буква Б. Здесь с нее начинается слово «Блажен».

Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых, не спеша прочла Устина. И на пути грешных не ста, и на седалищи губителей не седе.

Арсений молча посмотрел на Устину. Она положила голову ему на плечо.

Многие псалмы я знаю наизусть. Со слуха.

При изучении грамоты ей это очень пригодилось. Прочтя несколько букв, Устина вспоминала всю фразу, что помогало ей мгновенно узнавать следующие буквы. Арсений даже не ожидал, что учеба пойдет так быстро.

Больше всего Устине нравилось, что у букв есть имена. Она произносила их про себя, и губы ее постоянно шевелились. Аз. Буки. Веди. Обломав ветку, писала имена букв на утоптанной земле двора и на лесных тропинках. Глаголь Добро. Имена давали буквам самостоятельную жизнь. Они давали им неожиданный смысл, который завораживал Устину. Како Людие Мыслете. Рцы Слово Твердо.

Наконец, буквы имели числовое значение.

 

Буква  под титлом обозначала единицу,  – двойку,  – тройку.

 

Почему после  идет , удивилась Устина. Где же, спрашивается, ?

 

Обозначение чисел следует греческому алфавиту, а в нем этой буквы нет.

Ты знаешь греческий?

Нет (Арсений положил ладони на щеки Устины и потерся носом о ее нос), так говорил Христофор. Он тоже не знал греческого, но многие вещи чувствовал интуитивно.

Поражавшие Устину свойства букв подкреплялись не менее удивительными свойствами чисел. Арсений показывал ей, как числа складывались и вычитались, умножались и делились. Они обозначали вершину истории человечества: год -й (5500-й) от Сотворения мира, когда родился Христос. Они же знаменовали завершение истории, явленное в страшном числе Антихриста:  (666). И все это выражалось буквами.

У чисел была своя гармония, отражавшая общую гармонию мира и всего в нем сущего. Множественные сведения такого рода Устина вычитывала из грамот Христофора, которые ей охапками приносил Арсений. Неделя имат семь дний и прообразует житие человеческое: -й день рождение детища, – й день юноша, -й день совершен муж, -й день средовечие, -й день седина, -й день старость, -й день скончание 

Впрочем, Христофор увлекался не только символикой чисел. Среди его грамот Устина находила и указание расстояний. От Москвы до Киева верст полторы тысящи, от Москвы до Волги  верст, от Бела озера до Углича  верст. Зачем он все это выписывал, думала, читая, Устина. Христофор, мысленно отвечал ей Арсений, не был, конечно, ни в Москве, ни в Киеве, ни на Волге. Возможно, в этих данных его внимание привлекли 240 верст, которые встречаются дважды. Таким совпадениям (отвечал Арсений) покойный придавал особое значение, хотя и не вполне осознавал их смысл. Важно, что мы с тобой уже понимаем друг друга без слов.



Беременность Устины протекала непросто. Время от времени она жаловалась на головную боль и головокружение. В таких случаях Арсений растирал ей виски укропным маслом или отваром земляники. Возникали недомогания, которых Устина стеснялась, а потому молчала о них. Например, запоры. Заметив это, Арсений стыдил Устину и говорил, что теперь они одно целое и что она не может его стесняться. От запоров он давал ей настойку из молодых листьев бузины. Весной они вместе собирали эти листья и вместе варили их в меде.

У Устины нарушился сон. О том, что среди ночи она проснулась, Арсений догадывался, не слыша ее дыхания. Когда Устина спала, она дышала носом – шумно и равномерно. Чтобы восстановить ее сон, Арсений давал ей на ночь настой древесного мха.

Тело Устины очевидным образом испытывало на прочность ее дух. Устину постоянно мучила изжога. В утробе своей, там, где находился ребенок, она испытывала тяжесть и боль. Выросший живот немилосердно зудел от соприкосновения с холщовой рубахой Арсения. От носимого Устиной груза стопы отекли. Оплывшими казались черты лица. Глаза стали сонными. Во взгляде Устины появилась непривычная рассеянность. Эти перемены были заметны Арсению и волновали его. В потухших глазах Устины он видел начинавшуюся усталость от беременности.

Новизна состояния помогала ей преодолевать недомогания в первые месяцы. Спустя время это состояние уже не было новым. Было привычным и обременительным. А еще пришла осень, и дни стали по-северному короткими. Окутавший Белозерье мрак наводил на Устину тоску. Она видела, что природа умирает, и ничего не могла с этим поделать. Глядя, как облетают с деревьев листья, Устина также роняла слезы.

Изменения в своем теле она наблюдала теперь как бы со стороны. В раздутом неповоротливом существе все труднее было видеть себя прежнюю – гибкую, быструю, сильную. Помещенную кем-то в чужое тело.

Так ведь не кем-то – Арсением. Дойдя до этой мысли, Устина словно бы достигала дна, отталкивалась от него и снова плыла к поверхности. И здесь открывалась всем радостям, которые окружали ее. И радости Устины были ярче ее страданий.

Она радовалась проснувшемуся в ней аппетиту, потому что знала, что ест уже не одна, но с ребенком. Радовалась молозиву, то и дело появлявшемуся на ее сосках. Предавалась безудержным фантазиям о будущем ребенке и делилась ими с Арсением:

Если родится дочь, она вырастет самой красивой в Рукиной слободке и выйдет замуж за князя.

Но в Рукиной слободке нет князей.

Знаешь, приедет по такому случаю. Если же родится сын – что, в общем, предпочтительнее, – он будет светловолосым и мудрым, как ты, Арсение.

Зачем же нам два светловолосых и мудрых?

Так мне хочется, милый, что в этом плохого? Думаю, что ничего ведь плохого нет.

Однажды Арсений медленно провел по животу Устины ладонью и сказал:

Это мальчик.

Слава Тебе, Господи, как я рада. Всему рада. Особенно мальчику.

Сидя на лавке, Устина обычно поглаживала живот. Временами чувствовала движения сидящего внутри. После слов Арсения она не сомневалась, что это мальчик. Иногда Арсений прикладывал к ее животу ухо.

Что он говорит, спрашивала Устина.

Просит тебя потерпеть еще немного. До начала декабря.

Ладно уж – раз просит. Ему и самому, я думаю, надоело там сидеть.

Ты даже представить себе не можешь, как надоело.

Чтобы развлечь мальчика, Устина пела:

 

Мати-Мати, Мать Божия,
Мария Пресвятая (Устина крестилась сама и крестила живот),
где ты, Мати, ночи ночевала?
Ночевала я в городе Салиме,
во Божией во церкви за престолом,
не много спалось, много виделось,
будто я Христа Сына породила,
во пелены его пеленала,
во шелковы поясы свивала.

 

Арсений думал о том, что ее пронзительный голос может быть слышен с дороги, но ничего не говорил. Пусть, думал, поет, ребенку как-никак веселее.

Шила одежду.

Плохая, говорила, примета – шить неродившемуся одежду.

Но все-таки шила. Материал брала из Христофоровых вещей.

Из выморочного имущества, говорила, шить тоже не приветствуется.

Кладя стежок за стежком, глубоко вздыхала, и весь ее огромный живот приходил в движение. Из-под ее рук выходили пеленки, кукольных размеров порты и рубашки.

Делала и кукол. Изготовляла их из тряпок и разрисовывала по-разному. Вязала кукол из соломы. Все соломенные были одинаковыми и все походили на Устину. Когда ей Арсений об этом сказал, она разрыдалась.

Спасибо (кивнула) за комплимент. Большое спасибо.

Арсений обнял ее:

Я же любя, дурочка ты такая, никто тебя, как я, не любит и не будет любить, наша любовь – особый случай.

Прижался щекой к ее волосам. Она осторожно от него освободилась и сказала:

Арсений, я хочу перед родами причаститься, мне страшно рожать без причастия.

Он положил ей ладонь на губы:

Причастишься, родив, любовь моя. Как ты сейчас в таком положении поедешь в церковь? А после родов, знаешь, мы всем откроемся, и покажем сына, и причастимся, и станет легче, потому что когда будет ребенок – и объяснять никому ничего не нужно, он все оправдает, это как жизнь с чистого листа, понимаешь?

Понимаю, ответила Устина. Мне страшно, Арсение 

Она часто плакала. Старалась, чтобы Арсений не видел, но он видел, потому что все эти месяцы они были неразлучны друг с другом и трудно ей было плакать втайне 

Читать Устине было все тяжелее. Внимание ее рассеивалось. Ей было тяжело сидеть и тяжело лежать. Лежать приходилось не на спине, а на боку. Теперь она все чаще просила Арсения почитать ей, и он, конечно же, читал 

И случилось Александру прийти в болотистые края. И заболел Александр, но не находилось в тех болотах даже места, чтобы лечь. С чужих ему небес пошел снег. Повелел же Александр воинам, сняв с себя доспехи, складывать их друг на друга. Так сложили они в топком месте для него постель. Он лежал на ней, изнемогая, а от снега его накрыли щитами. И понял вдруг Александр, что лежит на железной земле под костяным небом 

Перестань. Устина тяжело перевернулась на другой бок и теперь лежала спиной к Арсению. Сегодня у нас тоже выпал снег, зачем ты мне все это читаешь 

Я найду тебе что-нибудь другое, любовь моя.

Устина вновь повернулась к нему 

Найди мне повивальную бабку. Это то, что мне скоро понадобится.

Зачем тебе какая-то темная бабка, удивился Арсений. Ведь у тебя есть я.

Разве ты когда-нибудь принимал роды?

Нет, но Христофор мне об этом подробно рассказывал. А еще он мне все записал. Арсений порылся в корзине и достал оттуда грамоту. Вот 

Можно ли принимать роды по написанному, спросила Устина. И кроме всего прочего, знаешь, я не хочу, чтобы ты меня такой видел. Не хочу, Арсение.

Но разве мы не одно целое?

Конечно, одно. И все-таки – не хочу 

Арсений не спорил. Но никого и не искал.



27 ноября в час сумерек у Устины отошли воды. Она поняла это не сразу, только когда постель ее намокла. Пока она сидела над горшком, Арсений перестелил холстину. Его начала бить дрожь. Когда Устина снова легла, он зажег два имевшихся масляных светильника и одну лучину. Устина взяла его за руку и усадила рядом с собой. Не волнуйся, милый, все будет хорошо. Арсений прижался губами к ее лбу и заплакал. Он чувствовал страх, какого не чувствовал еще никогда в жизни. Устина гладила его по затылку. Через час у нее начались схватки. В полумраке ее лицо страшно блестело горошинами пота, и он не узнавал это лицо. За привычными чертами проступили какие-то иные. Они были некрасивыми, припухшими и трагическими. И прежней Устины уже не было. Она как бы ушла, а пришла другая. Или даже не пришла – это прежняя Устина продолжала уходить. Капля за каплей теряла свое совершенство, становясь все несовершеннее. Эмбриональнее как бы. От мысли, что она может уйти совсем, у Арсения оборвалось дыхание. Об этом он не думал никогда. Тяжесть этой мысли оказалась велика. Она потащила его вниз, и он сполз с лавки на пол. Будто издали услышал стук головы о дерево. Видел, как неловко Устина поднимается с лавки и наклоняется к нему. Он все видел. Он был в сознании, но не мог двинуться. Если бы он знал тяжесть этой мысли раньше, каким смехотворным показался бы ему страх рассказать об Устине в слободке. Арсений медленно сел: я побегу в слободку, за повитухой, я мигом. Теперь уже поздно (Устина все еще его гладила), теперь меня уже нельзя оставлять одну, справимся как-нибудь, меня только беспокоит… Я не хотела говорить, не была уверена… Арсений усадил Устину на лавку. Он покрывал ее руки поцелуями, а речь ее все еще расслаивалась на отдельные слова и не собиралась в его голове воедино. Он знал, что этот ужас охватил его не случайно. Устина коснулась живота: со вчерашнего дня я не слышу его… Мальчика. Он, по-моему, не шевелится. Арсений протянул ладонь к ее животу и осторожно провел сверху вниз. В низу живота ладонь замерла. Арсений не мигая смотрел на Устину. В ее утробе он больше не чувствовал жизни. Там больше не билось сердце, которое он слышал все эти месяцы. Дитя было мертво. Арсений помог ей лечь на бок и сказал: мальчик шевелится, рожай спокойно. Он сидел на краю лавки и держал Устину за руку. Раз за разом менял лучину. Подливал масла в светильники. Среди ночи Устина приподнялась: мальчик умер, так почему же ты молчишь, ты молчишь уже несколько часов. Я не молчу, (сказал ли?) Арсений откуда-то издалека. Как я могу молчать? Он метнулся к Христофоровым полкам и опрокинул ночной горшок. Обернулся, увидел, как горшок медленно закатывается под лавку. Как же я могу молчать? Но и говорить тоже не могу. Арсений достал отвар из травы чернобыль. Выпей этого. Что это? Выпей. Он приподнял ее голову и приставил кружку к губам. Слышал громкие – на всю комнату – глотки. Это трава чернобыль. Она выгоняет… Что выгоняет? Устина поперхнулась, и отвар полился у нее из носа. Трава чернобыль выгоняет мертвый плод. Устина беззвучно заплакала. Арсений достал с полки коробок и высыпал его содержимое на уголья. По комнате распространился резкий неприятный запах. Что это, спросила Устина. Сера. Ее запах ускоряет роды. Через минуту Устину вырвало. Она давно уже ничего не ела, и ее рвало выпитым настоем.

 

Устина опять легла. И Арсений опять ее гладил. Она почувствовала возобновление схваток. Ее охватила боль. То, что она чувствовала, сначала было болью в животе, потом это распространилось на все тело. Ей казалось, что боль всех окрестных хуторов собралась в одной точке и вошла в ее тело. Потому что ее, Устины, грехи превышали собой грехи всей той округи, и за это надо же было когда-нибудь ответить. И Устина закричала. И этот крик был рычанием. Он испугал Арсения, и Арсений вцепился ей в запястье. Он испугал саму Устину, но она уже не могла не кричать. Продолжая лежать на боку, она отвела ногу, и Арсений стал ее ногу придерживать. Эта нога сгибалась и распрямлялась, она казалась отдельным злым существом, не желавшим иметь ничего общего с неподвижной Устиной. Арсений держал ногу двумя руками, но все равно не мог удержать. Устина резко повернулась, и в полоске упавшего света он увидел, как на внутренней стороне бедра блестит кал. Устина продолжала кричать. Арсений не мог понять, движется ли младенец. Чувствуя под пальцами волосы ее лона, он вспоминал другие прикосновения и молил Бога передать Устинину боль ему, передать хотя бы половину боли. В минуты же своего просветления Устина благодарила Бога за то, что ей дано мучиться за себя и за Арсения, так велика была ее любовь к нему. Арсений скорее нащупал, чем увидел, как в лоне Устины показалась голова младенца. На ощупь голова была огромной, и Арсений в отчаянии подумал, что она не сможет выйти. Голова не выходила. Раз за разом появлялась было макушка, но потом вновь исчезала. Арсений попробовал подвести под нее пальцы, но пальцы не проходили. Ему даже показалось, что, пытаясь вытащить голову, он затолкнул ее еще глубже. Его бросило в жар. Жар был нестерпимым, и он, распрямившись, одним рывком сбросил с себя рубашку. Головы младенца по-прежнему не было видно. Крики Устины стали тише, но страшнее, потому что утратили силу не оттого, что ей стало легче. Устина впадала в забытье. Арсений видел, что она уходит, и стал кричать на нее, чтобы удержать. Он бил ее по щекам, но голова Устины безжизненно моталась из стороны в сторону. Арсений забросил ее ногу себе на плечо и правой рукой попытался войти в лоно. Рука вроде бы не проходила, но пальцы ощутили младенца. Темя. Шею. Плечи. Сомкнулись в месте, где шея переходит в голову. Двинулись к выходу. Раздался хруст. Арсений уже не думал о младенце. О том, что он, может быть, все-таки жив. Он думал только об Устине. Продолжал тянуть ребенка за голову, борясь с подступающей дурнотой. Увидел, как разорвались губы лона, и услышал страшный крик Устины. Младенец был в руках Арсения. Появившись на свет, он не закричал. Заранее приготовленным ножом Арсений перерезал пуповину. Шлепнул младенца. Он слышал, что так делают повитухи, чтобы вызвать первый вдох. Еще раз шлепнул. Младенец по-прежнему молчал. Арсений осторожно положил его на пеленку и склонился над Устиной. Схватки продолжались. Арсений знал, что это выходит послед. Вышедшую из Устины кровавую слизь он счистил в ночной горшок. Вся холстина была залита кровью, и он подумал, что крови больше, чем должно было быть при родах. Он не знал, сколько ее должно было быть. Он видел лишь, что кровотечение не останавливалось. Ему было страшно, потому что кровь текла из утробы, и он не мог ее унять. Он взял на пальцы мелко натертой киновари и вошел в лоно Устины так глубоко, как мог. От Христофора он слышал, что тертая киноварь останавливает кровь из раны. Но он не видел раны и не знал точного места кровотечения. И кровь не останавливалась. Она все больше и больше пропитывала собой постель. Устина лежала с закрытыми глазами, и Арсений чувствовал, как ее покидает жизнь. Устина, не уходи, крикнул Арсений с такой силой, что в монастыре его услышал старец Никандр. Старец стоял в своей келье на молитве. Боюсь, что кричать уже бесполезно, сказал старец (он смотрел, как сквозь открывшуюся дверь влетали первые в этом году снежинки, свечу задуло сквозняком, но луна как раз выбралась из рваных облаков и освещала дверной проем), а потому буду молиться о сохранении твоей жизни, Арсение. Ни о чем другом не буду молиться в ближайшие дни, сказал старец, запирая дверь. На минуту в избе установилась совершенная тишина, и среди тишины Устина открыла глаза: жаль, Арсение, что я ухожу в этом мраке и смраде. И за окном снова засвистел ветер. Устина, не уходи, крикнул Арсений, с твоей жизнью прекращается и моя жизнь. Но Устина его уже не слышала, потому что жизнь ее прекратилась. Она лежала на спине, и согнутая в колене ее нога была отведена в сторону. Рука свешивалась с лавки. Она сжимала угол холстины. Лицо ее было повернуто в сторону Арсения, и открытые глаза никуда не смотрели. Арсений лежал на полу рядом с лавкой Устины. Жизнь его продолжалась, хотя это было неочевидно. Арсений пролежал остаток ночи и следующий день. Иногда открывал глаза и видел странные сны. Устина и Христофор вели его, маленького, за руки через лес. Когда они приподнимали его над кочками, ему казалось, что он летит. Устина и Христофор смеялись, ибо его ощущения не были для них загадкой. Христофор то и дело наклонялся за травами и клал их в холщовый мешок. Устина ничего не собирала, она просто замедляла шаг, наблюдая за действиями Христофора. На Устине была красная мужская рубаха, которую в надлежащее время она собиралась передать Арсению. Она так и сказала: эта рубаха будет твоей, только ты должен сменить имя. Не имея объективной возможности быть Устиной, нарекись Устином. Договорились? Арсений смотрел на Устину снизу вверх. Договорились. Серьезность Устины была ему смешна, но он не подал виду. Конечно, договорились. Сумка Христофора была уже полна. Он же продолжал собирать травы, и в такт его шагам они выпадали из сумки на тропинку. Вся тропинка, сколько хватало глаз, была устлана травами Христофора. А он все продолжал их собирать. В этой бессмысленной на первый взгляд деятельности были свои красота и размах. Своя щедрость, которая безразлична к тому, существует ли в ней нужда: она вызвана одним лишь расположением дающего. С наступлением утра Арсений заметил свет, но сделал все, чтобы не проснуться. Даже во сне он боялся обнаружить, что Устина умерла. Его охватил особый утренний ужас: наступление нового дня без Устины было для него невыносимо. Он снова напитал себя сном до бесчувствия. Сон струился по жилам Арсения и стучал в его сердце. С каждой минутой он спал все крепче, потому что испытывал страх проснуться. Сон Арсения был так крепок, что душа его временами покидала тело и зависала под потолком. С этой небольшой, в сущности, высоты она созерцала лежащих Арсения и Устину, удивляясь отсутствию в доме любимой ею Устининой души. Увидев Смерть, душа Арсения сказала: не могу вынести твоей славы и вижу, что красота твоя не от мира сего. Тут душа Арсения рассмотрела душу Устины. Душа Устины была почти прозрачна и оттого незаметна. Неужели я тоже так выгляжу, подумала душа Арсения и хотела было прикоснуться к душе Устины. Но упреждающий жест Смерти остановил душу Арсения. Смерть уже держала душу Устины за руку и собиралась ее уводить. Оставь ее здесь, заплакала душа Арсения, мы с ней срослись. Привыкай к разлуке, сказала Смерть, которая хотя и временна, но болезненна. Узнаем ли мы друг друга в вечности, спросила душа Арсения. Это во многом зависит от тебя, сказала Смерть: в ходе жизни души нередко черствеют, и тогда они мало кого узнают после смерти. Если же любовь твоя, Арсение, неложна и не сотрется с течением времени, то почему же, спрашивается, вам не узнать друг друга тамо, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная. Смерть потрепала душу Устины по щеке. Душа Устины была маленькой, почти детской. На ласковый жест она отвечала скорее из страха, чем из благодарности. Так отвечают дети тем, кто принимает их от родных на неопределенный срок, и жизнь (смерть) с кем будет, возможно, неплохой, но совершенно другой, лишенной прежнего уклада, привычных событий и оборотов речи. Уходя, они то и дело оглядываются, и в полных слез глазах родных видят свое испуганное отражение.



Арсений очнулся, когда стемнело. Его рука наткнулась на свисавшую руку Устины. Ее рука была холодной. Она не сгибалась. Уголья в печи давно остыли, но что-то едва заметно мерцало в лампадке под иконой Спасителя. Арсений поднес к лампадке свечу. Он держал ее осторожно, чтобы не погасить последний оставшийся в доме огонь. Свеча (не сразу) разгорелась и осветила комнату. Арсений огляделся. Он внимательно смотрел вокруг, замечая каждую мелочь. Разбросанные вещи. Разбитые горшочки со снадобьями. Он не упускал ни одной подробности, так как это все еще позволяло ему не смотреть на Устину. А потом он посмотрел на нее

Устина лежала в той же позе, что вчера, но была совершенно другой. Нос ее заострился, белки открытых глаз впали. Лицо Устины было алебастровым, а кончики ушей – свинцово-красными. Арсений стоял над Устиной и боялся к ней прикоснуться. Он не испытывал отвращения, страх его был другой природы. В раскорячившемся перед ним теле не было ничего от Устины. Он протянул ладонь к ее полусогнутой ноге и осторожно коснулся. Провел пальцем по коже: оказалась холодной и шершавой. При жизни Устины такой она не была никогда. Попробовал распрямить Устинину ногу, но ничего не получилось, как не получилось закрыть Устине глаза. Нажать побоялся. То, чего он касался, было, возможно, очень хрупким. Прикрыл Устину покрывалом – все, кроме лица

Арсений начал читать последование об усопших. Он просил Господа, чтобы Устина была избавлена от сети ловчи и от словесе мятежна, чтобы не убоялась от страха нощнаго и от стрелы, летящия во дни. Время от времени оборачивался и смотрел на ее лицо. Свой голос он слышал издалека. Иногда в нем звучали слезы. Голос глухо сообщал, что Господь заповедает ангелам сохранить Устину во всех путях ее. Арсений помнил, как Устина уходила, держа за руку Смерть, как очертания ее уменьшались, пока не превратились в точку. Тогда с ней была Смерть, не ангелы. Арсений оторвал глаза от листа.

Теперь ты должна быть в руках ангелов, робко обратился он к Устине. На руках возмут тя, да не когда преткнеши о камень ногу твою.

Он еще раз обернулся, и ему показалось, что лицо Устины дрогнуло. Он не поверил своим глазам. Приподняв свечу, подошел ближе. Тень от Устининого носа переместилась по лицу. Двигалась не только тень: вместе с тенью изменялось лицо Устины. Это изменение не выглядело естественным, оно не соответствовало живой мимике Устины, но было в этом и что-то, не свойственное мертвецу. Устина была если не совсем живой, то как бы не вполне и мертвой.

Арсений испугался, что может упустить замеченные им в Устине ростки жизни. Заморозить их, например. Только сейчас он ощутил, что за прошедшие сутки изба выстудилась. Он бросился к печи и разжег в ней огонь. От волнения руки Арсения тряслись. Ему вдруг пришло в голову, что все зависит от того, как скоро сейчас удастся развести огонь. Через несколько минут дрова уже потрескивали. Арсений все еще не оглядывался на Устину, давая ей время привести себя в порядок. Но Устина не вставала 

Чтобы не спугнуть ростки жизни в Устине, Арсений решил сделать вид, что он их не заметил. Он продолжил читать последование об усопших. За ним стал читать псалмы. Он читал их не торопясь и внятно произнося каждое слово. Дошел до конца Псалтири и задумался. Решил прочесть ее еще раз. Закончил под утро. Неожиданно для себя почувствовал голод и съел краюху хлеба.

Еда словно открыла ему ноздри, и он втянул воздух. Чувствовался запах гниения плоти. Арсений подумал, что запах исходит от младенца. И правда: признаки разложения маленького тела были очевидны. С рассветом Арсений перенес его поближе к окну.

Ты никогда не видел солнечных лучей, сказал он младенцу, и было бы несправедливо лишать тебя света хотя бы в столь малом количестве.

Втайне Арсений, конечно, надеялся, что в его беседу с сыном вмешается Устина. Но она не вмешивалась. И даже поза, в которой Устина лежала, внешне оставалась той же.

Он решил читать над Устиной Псалтирь в третий раз. На десятой кафизме Арсений уловил на лавке движение. Боковым зрением он продолжал следить за лавкой, но движение не повторилось. Дочитав Псалтирь до конца, Арсений пришел в недоумение. Он не знал, что еще можно читать над Устиной в том зыбком положении между жизнью и смертью, в котором она, судя по всему, пребывала. Он вспомнил, что при жизни она любила слушать Александрию, и начал читать Александрию. Ее реакция на роман об Александре всегда была живой, и сейчас, по мнению Арсения, это могло сыграть свою положительную роль.

До утра следующего дня он читал над Устиной Александрию. После короткого размышления прочитал над ней Откровение Авраама, Сказание об Индийском царстве и рассказы о Соломоне и Китоврасе. Арсений нарочно выбирал вещи интересные и побуждающие к жизни. С приходом ночи он принялся читать те грамоты Христофора, в которых не содержалось бытовых инструкций и рецептов. На рассвете Арсений прочел последнюю грамоту: кроме воды не мощно измыти оскверненную ризу и кроме слез невозможно отмыти и очистити скверну и кал душевный.

Слезы у него вышли за предыдущие дни, и больше их не было. Не было голоса – последние грамоты он читал уже шепотом. Не было сил. Сидел на полу, привалясь к растопленной печи. Не заметил, как задремал. Его разбудил шорох у окна. Рядом с младенцем сидела крыса. Арсений пошевелил рукой, и она убежала. Он понял, что не должен спать, если хочет сохранить тело своего сына. Посмотрел на Устину. Черты ее лица оплыли.

Арсений с трудом встал и подошел к Устине. Когда приподнял покрывало, в нос ему ударил резкий запах. Живот Устины был огромен. Гораздо больше, чем в дни беременности.

Если ты действительно умерла, сказал Арсений Устине, я должен сохранить твое тело. Я ожидал, что оно тебе понадобится в ближайшей перспективе, но раз это не так, приложим все усилия, чтобы сохранить его для грядущего всеобщего воскресения. Прежде всего, разумеется, прекратим топить печь, которая способствует разложению тканей. Здесь уже и так летают мухи, не характерные для месяца ноября, и их появление меня, честно говоря, удивляет. Особенно меня беспокоит наш с тобой сын, он выглядит очень плохо. В сущности, наша задача не так сложна, как это может показаться на первый взгляд. По словам деда моего, Христофора, в год от Сотворения мира 7000-й вполне возможен конец света. Если исходить из того, что на дворе год 6964-й, продержаться нашим телам осталось тридцать шесть лет. Согласись, что в сравнении с временем, истекшим от мироздания, это не так уж много. Сейчас наступают холода, и всех нас слегка подморозит. Затем, конечно, еще тридцать шесть раз наступит лето (оно бывает жарким даже в наших краях), но ко времени тепла мы уже как-то закрепимся в своем новом положении, ибо первые месяцы – они не только трудные, но и решающие.

С этого дня Арсений перестал топить печь. Он также перестал есть, потому что есть ему больше не хотелось. Изредка пил воду из бадьи. Бадья стояла у двери, и по утрам он замечал, как вода в ней покрывалась тонкими пластинками льда. Как-то, когда он пил воду, ему показалось, что Устина шевельнулась. Он обернулся и увидел, что отведенная и приподнятая ее нога лежит теперь на лавке. Он подошел к Устине. То, что он видел, не было обманом зрения. Нога Устины действительно опустилась. Арсений взялся за ногу и обнаружил, что нога опять сгибается. Он взял Устинину свесившуюся руку и бережно положил на лавку. Арсений понял, что окоченение плоти прошло, но сердцу своему запрещал биться чаще. Всякую надежду убивал взгляд на живот Устины. Он раздулся еще больше и вытолкнул из лона то, что не успело выйти в день ее кончины.

Арсений больше ничего не читал. По состоянию Устины он видел, что теперь ей уже было не до чтения. Он и говорил с ней все меньше, потому что пока не мог сообщить ничего обнадеживающего.

Мне страшно за нашего мальчика, сказал он в один из дней, в его ноздрях я сегодня видел белых червей.

Сказал – и пожалел, ибо что же Устина могла здесь поделать, ей самой было нелегко. Нос и губы ее распухли, а веки отекли. Белая Устинина кожа стала маслянисто-коричневой, местами полопалась и сочилась гноем. Под кожей с неестественной четкостью зеленели вены. И лишь слипшиеся волосы всё еще сохраняли свой рыжий цвет.

Обхватив колени руками, Арсений сидел под печью и неотрывно смотрел на Устину. Теперь он не вставал даже за водой. Иногда слышал, как стучали в дверь, и испытывал тихую радость, что успел запереть дверь до своего перехода в неподвижность. Он не отзывался на крики, не обращал внимания на шаги во дворе. Когда они прекращались, Арсений вновь погружался в успокоение. Чувство покоя охватывало его все глубже и полнее. И откуда-то из самых недр покоя, как робкий подснежный цветок, прорастала надежда на скорую встречу с Устиной.

Однажды он заметил движение у окна. Натянутый на раму бычий пузырь с треском разорвался, и показалась рука с ножом. За ней – лицо. Но рука тут же прикрыла нос, а само лицо исчезло. Арсений ощутил движение воздуха и услышал крики. Обращались к нему. Он вновь повернулся к Устине и перестал смотреть на окно. Через непродолжительное время раздались удары в дверь. Арсений видел, как она тряслась. Он чувствовал сожаление, что не успел умереть до этого стука.

Дверь подалась в своей верхней части и рухнула через высокий порог. Взломавшие ее не врывались. Они вообще не торопились входить, испытывая очевидный страх. Двух передних Арсений рассмотрел. Это были Никола Ткач и Демид Солома, слободские люди, не раз приходившие к нему лечиться. Они стояли на упавшей двери и тихо переговаривались между собой. Рты и носы прикрывали воротами армяков.

Когда Демид направился к Устине, Арсений сказал:

Не тронь.

Собравшись с силами, Арсений встал. Он хотел воспрепятствовать Демиду подходить к Устине, но Демид несильно толкнул его ладонью в грудь. Арсений упал и не двигался. Никола полил его водой из бадьи. Арсений открыл глаза.

Живой, сообщил Никола.

Взяв Арсения под руки, он приподнял его и прислонил к печи. Голова Арсения съехала на плечо, но глаза оставались открыты. Демид сказал, что обнаруженные тела требуется отвезти в скудельницу. Никола сказал, что для этого из слободки нужно пригнать телегу. За телегой они послали кого-то третьего, кто не произнес ни слова.



Скудельница была скорбным местом. Даже кладбище, у ограды которого жили Арсений и Христофор, казалось чем-то более отрадным. Скудельница, или божедомка, располагалась на холме в двух верстах от Христофорова дома. Там лежали погибшие от мора, странники, удавленные, некрещеные младенцы и самоубийцы. Те, кого покры вода, и брань пожра, и убийцы убиша, и огнь попали. Внезапу восхищенныя, попаляемыя от молний, измершие мразом и всякою раною. Жизнь этих несчастных была разной, и не она их объединяла, потому что сходство их состояло в смерти. Это была смерть без покаяния.

Умерших такой смертью не отпевали и на общих кладбищах не хоронили. Их отвозили в скудельницу. Там тела опускали на дно глубокой ямы и закладывали сосновыми ветвями. Так покойники становились заложными. Они лежали в общей яме, томясь от своей неприкаянности. Их серые, запорошенные песком лица нет-нет да и выглядывали из-под ветвей. Особенно грустным зрелище было весной, когда таявший снег сдвигал ветви с их мест. Тогда заложные покойники представали в самом неприглядном своем виде – лишенные глаз и носов, с руками и ногами, сползшими на соседние тела, – словно в обнимку друг с другом.

Но по безграничной милости Господа и Спаса нашего Иисуса Христа и их участь не была безнадежна. В четверг седьмой недели по Пасхе из Кирилло-Белозерского монастыря приезжал иерей и заложных покойников отпевал. Этот день назывался Семиком. Яму закапывали и вырывали новую. И новая стояла открытой до следующего Семика

Впрочем, даже с отпеванием трудности для заложных покойников оканчивались не всегда. О них вспоминали в дни неурожаев. Для всех чтущих традицию не составляло тайны, что причиной бедствий чаще всего заложные покойники и становились. Существовало поверье, что те, чья жизнь оборвалась преждевременно, умирали не сразу. Мать сыра земля не принимала их и выталкивала из себя, заставляя искать себе применения на поверхности.

В своем инобытии эти мертвецы как бы доживали отнятое у них время, но делали это с большим уроном для окружающих. Ища выхода своей нерастраченной силе, они губили урожаи и устраивали летние засухи. Люди сведущие объясняли сушь тем, что покойники (в особенности умершие от перепоя) испытывали нечеловеческую жажду и высасывали влагу из земли.

В тяжелые времена уже захороненных заложных покойников порой выкапывали из земли и, несмотря на протесты духовенства, оттаскивали в дебри и болота. Случалось, конечно, что их оставляли на месте, но перед этим все-таки выкапывали и переворачивали лицом вниз. Разумеется, кому-то это могло показаться полумерой, но даже ее считали меньшим злом, чем откровенное бездействие.

Положение живых было, если разобраться, тоже не из простых. Хороня не принесших покаяния, они вызывали гнев матери сырой земли, и та отвечала весенними заморозками. Не хороня, вызывали гнев самих покойников, и в летнюю пору те безжалостно губили урожай. В этой сложной ситуации Семик и был, в сущности, соломоновым решением. Не предавая умерших земле до конца весны, земледельцы без ущерба для себя проходили период заморозков. Совершив же отпевание и похороны в седьмую неделю по Пасхе, они могли надеяться, что мстительные покойники не уничтожат созревший урожай.

Среди этих покойников теперь должна была оказаться Устина. Ее, бесконечно любимую Арсением Устину, собирались бросить в скудельницу. Вместе с сыном, который так и не получил имени. Демид и Никола обернули руки ветошью, вынесли Устину из избы и положили на подкатившую телегу. Через минуту на вытянутых руках Никола вынес полуразложившегося младенца. Вслед за телегой медленно подтягивались слободские. Они не входили в дом и молча стояли на дороге.

Арсений, до тех пор безучастно сидевший на полу, встал, взял с печи нож и вышел на улицу. Он двигался медленно, но ровно, как будто не провел все эти часы в полуобмороке. В тишине стало слышно босое шлепанье по земле. Глаза его были сухи. Толпа, стоявшая у телеги, отпрянула, ибо почувствовала, что сила его как будто превыше человеческой.

Он положил руку на телегу:

Не троньте.

Он закричал:

Не троньте!

Стоявшая лошадь захрапела.

Он закричал

Оставьте их мне и идите, откуда пришли. Это моя жена и мой сын, а ваши семьи в слободке, так отправляйтесь же к вашим семьям.

И пришедшие не посмели к нему приблизиться. Они видели мраморные пальцы на рукоятке ножа. Видели, как ветер шевелил пух на его щеках. Они боялись не ножа, они боялись его самого. И не узнавали.

Это острый предмет, отдай его, пожалуйста, мне.

Из самых недр толпы появился старец Никандр. Он шел, протянув к Арсению руку и приволакивая ногу. Толпа расступалась перед ним, как морские волны перед Моисеем. За ним следовал сопровождавший его монах.

Поверь, я сейчас не в лучшей своей форме, но счел необходимым появиться здесь и забрать у тебя нож.

Они хотят увезти Устину с ребенком в скудельницу, сказал Арсений. И совершенно не понимают того, что умершие вот-вот могут воскреснуть.

Нож из его руки выпал в протянутую руку старца.

Отдай им эти тела, ведь не в телах же дело, сказал старец. Если положишь их в обычную могилу, то эти, – он показал Арсению ножом на толпу, – выроют их в ближайшую же засуху. Выроете ведь, нехристи, спросил он у стоявших, и те потупились. Как пить дать выроют. Что же до воскресения и спасения душ преставльшихся раб Божиих, то эту информацию я предоставлю тебе, что называется, тет-а-тет.

Старец сделал знак монаху, чтобы обождал снаружи. Он взял Арсения под руку, и Арсений разом обмяк. Когда они поднимались на крыльцо, нога старца несколько раз поехала по ступеньке. Стоявшие увидели это и заплакали. Им открылось, что твердость духа старца вошла в непримиримое противоречие с ветхостью его тела. Они знали, чем кончаются такие вещи. Телега беззвучно тронулась с места. Старец Никандр с Арсением скрылись в дверях.

Сначала я буду говорить о смерти, сказал старец, а потом, если получится, о жизни.

Сев на лавку, он указал Арсению место рядом с собой. Когда тот сел, старец уперся руками в лавку и опустил голову. Он говорил, не глядя на Арсения.

Я знаю, что ты мечтаешь о смерти. Ты думаешь: всем, что тебе было дорого, теперь владеет смерть. Но ты ошибаешься. Устиной владеет не смерть. Смерть лишь несет ее к Тому, Кто будет вершить над ней суд. И потому, даже если решишь ныне предаться смерти, с Устиной ты не соединишься. Теперь о жизни. Тебе кажется, что у жизни для тебя не осталось ничего существенного, и ты не видишь в ней смысла. Но именно сейчас в твоей жизни открылся величайший смысл, какого не было прежде.

Старец повернулся к Арсению. Арсений не мигая смотрел перед собой. Ладони его лежали на коленях. По щеке ползла муха. Старец отогнал муху, взял Арсения за подбородок и повернул его лицо к себе.

Не буду тебя жалеть: ты виноват в ее смерти телесной. Ты виноват также в том, что может погибнуть ее душа. Я должен был бы сказать, что за гробом спасать ее душу уже поздно, но знаешь – не скажу. Потому что там, где она сейчас, нет уже. И еще нет. И нет времени, а есть бесконечная милость Божия, на ню же уповаем. Но милость должна быть наградой за усилие. (Старец закашлялся. Он прикрыл рот рукой, и кашель, пытаясь вырваться, раздувал его щеки.) Все дело в том, что, покинув тело, душа беспомощна. Она может действовать лишь телесно. Спасаются ведь только в земной жизни.

Глаза Арсения были по-прежнему сухими

Но я отобрал у нее земную жизнь.

Старец спокойно посмотрел на Арсения:

Значит, отдай ей свою.

Разве у меня есть возможность жить вместо нее?

В серьезно понятом смысле – да. Любовь сделала вас с Устиной единым целым, а значит, часть Устины все еще здесь. Это – ты.

Постучав, вошел монах и передал старцу плошку с горящими угольями. Старец высыпал их в печь. Бросил сверху хворост. На него положил несколько поленьев. Через мгновение поленья уже облизывал огонь. Бледное лицо старца порозовело.

Христофор советовал тебе идти в монастырь. Я спрашиваю себя, почему ты его не послушался, и не нахожу ответа… (Подошел к Арсению.) Ну, прощай, что ли, потому что это последняя наша встреча. Обстоятельства складываются так, что в ближайшее время жизнь моя прекратится. Если ничего не путаю, все произойдет 27 декабря. В полдень или около того.

Старец обнял Арсения и направился к выходу. На пороге обернулся.

У тебя трудный путь, ведь история твоей любви только начинается. Теперь, Арсение, все будет зависеть от силы твоей любви. И, конечно же, от силы твоей молитвы.



Зима того года оказалась непохожа на другие зимы. Она не была ни морозной, ни снежной. Была туманной и мглистой – не зимой даже, а поздней осенью. Если и шел снег, он шел с дождем. Населению было ясно, что такой снег на этом свете не жилец. Он таял, не долетев до земли, и никому не доставлял радости. От зимы устали, едва она успела начаться. В том, что происходило в природе, видели дурное предзнаменование. И оно подтвердилось.

Через день после Рождества успе старец Никандр. По окончании Рождественской всенощной он сообщил братии, что собирается праздновать день своего рождения месяца декемврия в двадцать седьмой день. Дней рождения старец никогда не праздновал, и в урочное время заинтригованная братия собралась у его кельи.

День рождения для вечности, пояснил он с деревянной лежанки в углу. Руки его были сложены на груди.

Поняв, в чем дело, братия зарыдала.

Глаголю вам: не рыдайте мене, яко днесь узрю лице Господа моего. Глаголю же и Ти, Господи: в руце Твои предаю дух мой, Ты же мя помилуй и живот вечный даруй ми. Аминь.

Аминь, повторили собравшиеся, глядя, как душа старца Никандра покидает его тело.

Глаза их просохли, а лица просветлели. Монастырь наполнился окрестными людьми, ожидавшими чудотворений, ибо новопреставленный праведник заключает в себе особую силу. И они получали по вере их.

Зима тем временем все еще не начиналась. Дороги совершенно раскисли, а реки не замерзли.

Передвижение из пункта А в пункт Б, сокрушались в слободке, не представляется возможным или сильно осложнено. Мы фактически лишились дорог, которых в настоящем значении этого слова не было и раньше.

Но даже отсутствие дорог не мешало распространению главной беды того времени мора. Болезнь впервые обнаружилась в Белозерске, главном городе княжества. Оттуда она медленно двинулась на юго-восток. Подобно вражеской армии, захватывала деревню за деревней и в занятой местности вела себя беспощадно.

Все оставались на своих местах, потому что уйти от болезни было некуда. Ведь даже преодоление раскисших дорог не обязательно вело к спасению. По слухам, доходившим до белозерцев, промозглая погода стояла по всей Руси, а это означало, что очаг мора мог вспыхнуть где угодно. Начавшись, как это часто бывало, осенью, болезнь не могла вымерзнуть зимой, потому что зима не наступала.

До Рукиной слободки мор еще не дошел, но жители ее уже беспокоились. Предвидя приход мора, они решили посоветоваться с Арсением. Происшедшие с ним перемены слободских испугали, и первоначально им к Арсению идти не хотелось. Ввиду грозящей опасности, однако, выбора у них не оставалось. Когда же они пришли к Христофорову дому, то нашли его пустым.

Дверь не была закрыта, и внутрь они проникли беспрепятственно. Несмотря на полный порядок, было очевидно, что в доме больше никто не живет. Вернее, именно порядок и был нежилым. Слободские потрогали печь: она оказалась совершенно холодной. В ней не было даже памяти о тепле, которая безошибочно чувствуется в недавно топившихся печах. Слободские поискали, не осталось ли где записки от Арсения. Но записки тоже не было. Опасаясь наихудшего, они заглянули под лавки, осмотрели дворовые помещения и даже прошлись по примыкавшему к дому кладбищу. Никаких следов Арсения – живого или мертвого – слободские не нашли. Может статься, он растаял, яко тает воск от лица огня, подумали они. Точнее говоря, они просто не знали, что думать.

Книга Отречения

Но Арсений не растаял. В тот день, когда его искали в Христофоровом доме, он находился от него уже в десятке верст. Двумя днями раньше он забросил на спину холщовый мешок и покинул хутор.

В мешок он положил немногочисленные снадобья и врачебные инструменты. Остальное место занимали грамоты Христофора. Это была незначительная часть писаний покойного, потому что рукописное наследие его было обширно и не поместилось бы даже в большой мешок. А мешок Арсения не был большим. Много замечательных грамот ему пришлось с сожалением оставить.

Выйдя из дома, Арсений направился в Кощеево. Из Кощеева – в Павлово, из Павлова – в Паньково. Ноги скользили по мокрой глине, он проваливался в глубокие лужи, и в сапоги быстро набралась вода. Путь Арсения не был прям, ибо не имел четко выраженной географической цели. Он не был и спешен. Входя в очередную деревню, Арсений спрашивал, есть ли в ней мор. В первых виденных им деревнях мора не было. Там Арсения еще знали, а потому пускали в дома и даже кормили.

Ввиду ранней темноты Арсению пришлось заночевать в Панькове. Когда же наутро он снова вышел в путь и пришел в Никольское, его туда не пустили. В Никольское не пускали никого, чтобы с человеком в деревню не было внесено моровое поветрие. Не пустили Арсения и в Кузнецовое, лежавшее в одной версте от Никольского. Арсений отправился в Малое Закозье, но въезд в Малое Закозье оказался завален бревнами. Он двинулся было к Большому Закозью, но точно такие же бревна лежали и там.

Следующим на пути Арсения было Великое село. Вход в него был свободен, но дух неблагополучия, витавший над этим местом, Арсению стал очевиден сразу.

Здесь пахнет бедой, сказал Арсений Устине. В этой деревне требуется наша помощь

Это было его первое обращение к Устине после ее смерти, и он испытывал трепет. Арсений не просил у нее прощения, потому что не считал себя вправе быть прощенным. Он просто просил ее об участии в важном деле и надеялся, что она не откажет. Но Устина молчала. В ее молчании он почувствовал сомнение.

Верь мне, любовь моя, я не ищу смерти, сказал Арсений. Как раз напротив: моя жизнь – это наша с тобой надежда. Разве могу я теперь искать смерти?

В первой избе ему не открыли. Сказали, что в деревню пришел мор. Арсений спросил, где именно болеют, и ему указали на избу Егора Кузнеца. Он постучал в нее. Ответа не было. Арсений достал из мешка холщовый лоскут, закрыл им рот и нос и связал концы на затылке. Перекрестившись, вошел.

Егор Кузнец лежал на лавке. Его огромная рука свешивалась вниз. Время от времени кисть сжималась в кулак, и это показывало, что Егор еще жив. Арсений взял Егора за запястье, чтобы понять, сильно ли в нем движение крови. Но движения почти не чувствовалось. От прикосновения Егор неожиданно открыл глаза.

Пить.

Воды в избе не было. На полу, у самой руки Егора, валялся опрокинутый ковш, под которым блестели последние капли влаги. Было ясно, что Егор выронил ковш, а принести воды из колодца сил уже не было.

Арсений вышел из избы и направился к колодцу-журавлю. У журавля был убитый вид. Его деревянная шея, прикрепленная скобой к бревну-туловищу, со скрипом покачивалась на ветру. Арсений опустил бадью в колодец. Подземная вода, не скованная морозом, стояла высоко. Арсений увидел в ней свое отражение и не узнал его. Его лицо стало другим.

Мое лицо стало другим, сказал он Устине. Эти изменения трудно определить, но они, любовь моя, очевидны.

Вернувшись в избу, он напоил Егора Кузнеца водой. Арсений поддерживал его голову рукой, а Егор незряче пил. Глотал захлебываясь. Вода струилась по его бороде и затекала под рубаху. Он все никак не мог напиться. Держался своей рукой за руку Арсения, и Арсений едва выдерживал ее тяжесть. Как был силен этот человек, думал Арсений, и сколь же он слаб сейчас. Всего несколько дней болезни превратили его в бессильную груду мяса. Которая через несколько дней начнет разлагаться. Он чувствовал, что в этом теле уже нет жизни.

 

Неожиданно Егор открыл глаза.

Еси ли смертный мой ангел?

Несмь, отрицал Арсений.

Поведай, ангеле, что ми судится.

Арсений смотрел, как веки Егора медленно смыкались.

Имаши скоро умрети, тихо сказал Арсений, но Егор его уже не слышал.

Он тяжело дышал, и капли пота скатывались с его лба, исчезая в густых волосах. Арсений сидел рядом с ним и вспоминал, как смотрел, бывало, на спящую Устину. Под покрывалом едва заметно ходила ее грудь. Иногда Устина с шумом втягивала ноздрями воздух и переворачивалась на другой бок. Терла щеку. Шевелила губами. Шевелил губами и Арсений. Он читал отходную молитву. Взгляд его постепенно обрел резкость, и за чертами Устины он увидел Егора. Егор был мертв.

Арсений пошел в соседние дома. Там лежали живые и мертвые. Мертвых он вытащил наружу и прикрыл холстинами и хворостом. Вытаскивая одно из тел, Арсений почувствовал в нем признаки жизни. Он заметил, что за это тело все еще цепляется душа. Это было тело молодой женщины.

Что-то мне подсказывает, сказал он Устине, что дело здесь не безнадежно.

Арсений внес женщину обратно в дом. Там было тепло, потому что еще утром хозяева были на ногах и топили печь. Арсений положил больную на живот и осмотрел ее шею. Огромными свинцово-красными бусами по шее протянулись распухшие железы-бубоны. Арсений раздул в печи угли и подбросил дров. Достав из сумки инструменты, он разложил их на лавке. Задумался. Выбрал копьецо и поднес его к огню. Когда копьецо прокалилось, подошел к больной. Свободной рукой прощупал бубоны. Выбрав самый большой и мягкий, воткнул в него пику и сдавил его двумя пальцами. Из бубона потекла мутная, неприятно пахнущая жижа. Арсений чувствовал пальцами ее вязкое обтекание, но это не было ему отвратительно. Струившийся по шее женщины гной казался ему зримым выходом болезни из тела. Арсений испытывал радость. Ощупывая подушечками пальцев узел за узлом, он выдавливал из больной чуму.

От шеи Арсений перешел к подмышкам, от подмышек к паху. Помимо запаха гноя он ощущал там другие запахи, и они его волновали. Сколько же во мне скотского, подумал Арсений. Сколько же. Закончив обработку, он отворил кровь в тех местах, где бубонов было больше всего. Кровь там была дурной, и ее следовало слить. Когда Арсений проткнул первую кровеносную жилу, женщина пришла в себя и застонала.

Потерпи, жено, шепнул ей Арсений, и она снова впала в забытье.

Он протыкал ей кровеносные жилы в разных местах тела, и всякий раз она стонала, но уже не открывала глаз. Закончив, Арсений укрыл ее одеялом.

А теперь – спи долгим сном и набирайся сил. И просыпайся не для смерти, но для жизни. Прогноз у тебя благоприятный.

С этими словами Арсений вышел. До конца дня он побывал еще в нескольких домах и имел там дело с живыми и мертвыми, и видел, как живые превращаются в мертвых. В одном из домов он обнаружил, что с его лица слетела повязка. Времени искать новую не было, и он помолился Ангелу Хранителю, дабы тот, находясь у правого его плеча, отгонял моровое поветрие своими крылами. Время от времени Арсений чувствовал ангельское дуновение, и это его успокаивало. Теперь он мог полностью сосредоточиться на лечении больных.

Арсений брал больных за запястье и внимал движению их крови. Иногда проводил рукой по груди или по темени. Это открывало ему наиболее вероятный путь, предначертанный болящему. Если больного ждало выздоровление, Арсений улыбался и целовал его в лоб. Если же ему судилась смерть, Арсений беззвучно плакал. Иногда предначертание не было явлено, и тогда Арсений горячо молился о выздоровлении недугующего. Держа лежащего человека за руку, он передавал ему жизненные силы. Отпускал его руку лишь тогда, когда чувствовал, что борьба жизни и смерти решается в пользу жизни.

В тот день это отняло у него много сил, потому что никогда еще его помощь не требовалась стольким людям сразу. В последнем из посещенных им домов Арсений уснул рядом с больным. Он спал, и ему снился Ангел Хранитель, отгонявший от него моровое поветрие. Он не складывал крыл даже ночью. Арсений удивился неутомимости Ангела и спросил его, как он не устает.

Ангелы не устают, ответил Ангел, потому что они не экономят сил. Если ты не будешь думать о конечности своих сил, ты тоже не будешь уставать. Знай, Арсение, что по воде способен идти лишь тот, кто не боится утонуть.

Наутро Арсений и больной проснулись в одно и то же время. И больной понял, что он здоров.



В Великом селе Арсений пробыл две недели. Он лечил и обмывал больных. Он подавал им питье и еду, в первую очередь – питье. Он обучал выздоровевших, как им ухаживать за больными

Теперь вы неподвластны мору, говорил Арсений выздоровевшим. Тех, кто вырвался из его когтей, он больше не может тронуть.

Ему верили не все. Некоторые, боясь возвращения недуга, тихо покидали село и шли туда, где мора не было. Вскоре они убедились в том, что это было ошибкой. Их обессиленные болезнью тела не могли сопротивляться путевым невзгодам, и то, что оказалась не в силах сделать чума, довершили слякоть и холодный туман дороги. Те же, кто остался (их было большинство), верили Арсению как самим себе. Он был их спасителем, и правота его слов подтверждалась в их глазах исцелением. Вместе с Арсением они входили в чумные дома, но никому из них не было от этого вреда.

Когда помощников Арсения стало достаточно для поддержки живых, он занялся мертвыми. Они тоже не могли ждать. Даже будучи вынесенными из домов наружу, мертвые безудержно разлагались. Стыдливые гримасы покойников явственно показывали, что они больше ничего не могли с собой поделать. Им требовалась срочная помощь. Была найдена телега, на которую складывали тела. Их отвозили в ближайшую скудельницу за три версты, и там они оставались ждать Семика. Люди, занимавшиеся покойными, не плакали. В те дни вообще никто не плакал, ибо горе всеобщей смерти не умягчается слезами. А кроме того, слез уже просто не было.

Поняв, что жизнь в Великом селе налаживается, Арсений решил его покинуть. Погожим январским утром он простился с жителями и провожать себя позволил не дальше околицы. Но великая слава Арсения, истоки которой отыскиваются в Великом селе, ограничиться этой местностью уже не могла.

Независимо от воли Арсения она растекалась по градам и весям, преодолевая промозглую сырость и бездорожье. Арсений двинулся в деревню Лукинскую, но слава встречала его уже у первого дома. Прислонясь к резным наличникам, она стояла в облике деревенской бабы с караваем.

Ты ли еси Арсений, спросила баба

Аз есмь, ответил Арсений.

Баба сунула ему каравай, и он машинально от него отщипнул. Каравай был жестким, потому что (понял Арсений) его пекли давно.

Помози нам, Арсение, смертию бо умираем.

Аще Богу будет угодно, помогу, пробормотал, не глядя на бабу, Арсений.

Он не понимал, откуда она о нем узнала, и молча следовал за ней по деревне. Под их ногами чавкала грязь, сквозь растопыренные ветви берез на них летели крупные мокрые снежинки. На фоне белых стволов снежинки были не видны, но хорошо чувствовались кожей лица. Они сразу же таяли на щеках и краткое время оставались висеть на ресницах.

Откуда она меня знает, спросил Арсений Устину, но Устина промолчала.

Боюсь, что она принимает меня за кого-то другого, сказал Арсений после паузы. И что ожидания ее завышенны.

Иногда он опережал бабу и заглядывал ей в глаза. В них отражалось серое небо, в котором не было просвета. Он взял бабу за плечо и резко остановил. Она повернула голову, но смотрела мимо него.

Ты же знаешь, что внук твой умер, так зачем же ты меня к нему ведешь, сказал Арсений.

А зачем же, спрашивается, живу я, безразлично спросила баба.

Арсений не знал, что ответить, да это и не было вопросом. По крайней мере, вопросом к нему. Он молча смотрел, как баба исчезала за снежными хлопьями. Когда ее не стало видно, он направился к ближайшей избе. Там его уже ждала работа.

В Лукинской Арсений задержался дольше, чем в Великом селе. Здесь было больше больных. Мертвых тоже было больше. В Лукинской царила апатия, и наладить тут помощь друг другу оказалось гораздо сложнее. Но Арсений справился и с этим.

Он убеждал крестьян, что их выздоровление зависит во многом от них самих. Желая пробудить в них жизненную силу, Арсений доказывал им, что Божья помощь нередко посылается через деятельных людей. Крестьяне кивали, потому что под деятельными людьми разумели Арсения. Сами же стать деятельными они не хотели. Или не могли. Когда же выздоровело несколько больных, уже оплаканных ими, в них пробудилась надежда

И выздоровевшие начали помогать заболевшим и собирать покойных. Они разносили хлеб осиротевшим детям, мыли и прокуривали дома, расчищали дворы и улицы, пришедшие за время мора в запустение. Видя это, Арсений оставил деревню Лукинскую и пошел дальше.

Следующим местом, попавшимся Арсению на пути, была деревня Горы. Пробыв какое-то время в Горах, он обошел Кишемское озеро и, преодолев верст десять, оказался в деревне Шортино. Из Шортина путь его лежал в Кулиги, из Кулиг – в Добрилово, оттуда – в Загорье. И всюду Арсения уже ждали, и местным жителям было уже известно, в чем должна состоять их помощь врачевателю. Слова его, как и слава, шли впереди него, и все теперь знали, что им, придя, Арсений скажет, поэтому говорить ему приходилось все меньше. Это стало для Арсения значительным облегчением, ибо из всего им предпринятого самым большим трудом ему казалось произнесение слов.

Когда Арсений находился в Загорье, наконец-то ударил мороз. Мороз был силен. Не прошло и недели, как он сковал Шексну тонким, но прочным льдом. Далее Арсений передвигался уже по замерзшей поверхности Шексны. Ноги его порой скользили, порой цеплялись за вмерзший в лед камыш, но идти по реке все равно было легче, чем по бездорожью.

Так он пришел в большое село Ивачево. Это было богатое село, жившее ловом рыбы. В Ивачеве стояла каменная церковь во имя Андрея Первозванного, до своего апостольства – рыбака. В избах Ивачева к запаху разлагающихся тел примешивался запах сетей и соленой рыбы. Мор там стоял уже давно – как во всех речных деревнях, принимающих плавающих и путешествующих.

Арсений, выросший вдали от водных пространств, присутствие реки ощущал ежечасно. Шексна не была большой, но толща направленной воды, даже находясь подо льдом, излучала особую энергию движения. Эта сила в жизни Арсения была новой, и она его волновала. Она будила в нем мысль о странничестве.



В Ивачеве Арсения застала весна. Мороз, сделавший мор чуть менее свирепым, сменился оттепелью. Арсений прилагал все силы к тому, чтобы не допустить второй волны морового поветрия. Ивачевцам он предписывал есть толченую серу в яичном желтке, запивая ее вытяжкой из сока шиповника. В дни приема снадобья не велел есть свинины, пить молока и вина. Днем Арсений обходил дома больных, а ночью молился о даровании им здравия, а также о том, чтобы болезнь не умножалась.

Оказываясь на берегу Шексны, Арсений думал о том, что лед ее скоро начнет таять. До наступления теплых дней ему нужно было перейти по реке в другую деревню. Он уже собрался было двинуться в путь, как однажды утром по шекснинскому льду в Ивачево прибыли сани. Глядя на красоту саней, кто-то из ивачевцев назвал их княжескими. И это оказалось правдой. Сани были присланы из Белозерска князем Михаилом. И присланы были за Арсением.

За мной, удивился Арсений, когда ему рассказали о прибытии саней.

За тобою, подтвердили приехавшие из Белозерска. Княгини и дщери ея коснуся моровая язва. Велика слава твоя, Арсение, в земли белозерстей. Яви же хытрость врачебную, да почтен будеши от князя.

Токмо от Спаса нашего Иисуса Христа мзды жду, ответил Арсений, и что ми есть в почитании княже

Отвернувшись в сторону, он сказал Устине:

Посмотрю, любовь моя, что я смогу сделать для этих людей. Оттого, что они принадлежат к княжескому роду, болезнь не становится легче. Тяжелее, правда, тоже.

С этими словами Арсений сел в расписные сани. Сиденье было уложено пуховыми подушками, оно дарило телу свою мягкость с подчеркнутой готовностью дорогой вещи. Арсения укутали покрывалом, и он испытал неловкость перед глядевшими на него ивачевцами. Никогда еще он не ездил в таких санях. И не представлял, что дорога может быть такой удобной. А движение – быстрым.

Полозья шли по льду с негромким хрустальным звуком, и толща воды отвечала им из глубин тяжелым колоколом. По наезженным колеям за полозьями крутилась поземка. Подо льдом бросалась врассыпную испуганная рыба. Шексна петляла, а леса сменялись деревнями.

До Белозерска существовал и более краткий путь. Он был не таким удобным, как речной, и шел через мелькавшие одна за другой деревни. Но приехавшие не знали, расчищен ли он. Они торопились и решили не рисковать, зная, что путь по реке надежен и скор. Возможно, они не хотели в эти деревни заезжать, потому что там свирепствовал мор. Им (возница строго посмотрел на Арсения) достаточно было мора в Белозерске.

Когда солнце утратило в яркости, ледяное пространство стало расширяться. Оглядевшись вокруг, Арсений осознал, что берег теперь остался только слева. Вместо правого берега, сколько видел глаз, расстилались бесконечные версты льда. Это было Белоозеро. Его лед оказался ровнее речного, и езда ускорилась. Когда было уже совсем темно, озеро плавно перешло в город. Их встречал Белозерск, главный город княжества.

Сани скользили сквозь темные улицы. Арсений еще никогда не видел таких длинных улиц и таких высоких домов. О высоте домов он мог судить по свечению верхних окон. Когда подъехали к жилищу князя, их уже ждали. Арсения выхватили из саней и повлекли по лестнице на второй этаж. Пробежав через две полутемных комнаты, оказались в третьей. Она была ярко освещена, и в ней стоял человек. Это был князь Михаил.

Слышах, яко ты еси врач хытр, сказал князь. Он подошел к Арсению ближе и заговорил тихо, почти в самое ухо. Высокий – сверху вниз. Жена и дочь, они заболели вчера ночью, понимаешь? Здешние лекари ничего не могут сделать. Ничего. Даже зубы вылечить…

Это очевидно, сказал Арсений. У тебя испорченный выдох.

Помоги моим близким, Арсение. Я думаю, ты сможешь.

Почему ты так думаешь, спросил Арсений. Из тех, кого я лечил, немалая часть умерла.

Князь сел на массивный резной стул. У него сидящего стала видна на макушке плешь. Он смотрел на Арсения, неестественно вывернув голову.

Потому что ты сам не умер. Мне говорили, что ты прошел множество чумных деревень и не умер. В этом я вижу твою благословенность.

 

Арсений молчал.

 

Князь отвел его на женскую половину. Когда они подошли к комнате, где лежали больные, Арсений остановил князя:

 

Дальше я пойду один.

 

Наклонил голову и вошел.

 

Две кровати стояли рядом. На одной лежала молодая женщина (она была гораздо моложе князя), на другой – девочка лет шести. Девочка была без сознания. Княгиня слабо Арсению кивнула. Вначале он подошел к ребенку и взял его за запястье. Затем потрогал лоб.

 

Что речеши, Арсение, спросила княгиня.

 

Ти ведомо имя мое, удивился Арсений.

 

Он сел на ее постель. Даже в полумраке комнаты было видно, что княгиня голубоглаза. На солнце, думал Арсений, ее глаза должны искриться небесной голубизной. Есть у Господа такая краска. Он осторожно поднял ее голову с подушки и ощупал шею.

 

Что речеши, повторила она.

 

Молися, княгине, и явит Господь свое милосердие.

 

Арсений вышел и закрыл за собой дверь. Князь молча подошел к нему. Смотрел в сторону.

 

Видел их?

 

Видел, сказал Арсений. Они тяжелы, но жизнь из них не уходит. С помощью Господней к утру, я думаю, полегчает.

 

Князь положил голову Арсению на плечо. На своей шее Арсений ощутил слезы.

 

Он вернулся к больным и пробыл у них до утра. Видел, как жизнь борется со смертью, и понимал, что жизни надо помочь. Он обработал чумные язвы матери и ребенка. Он давал им много пить, потому что вода вымывает из тела все нечистое. Держал их головы над кадкой, когда их рвало. А главное – впускал в них свои жизненные силы, когда чувствовал, что своих собственных им недостает.

 

Особенно Арсений опасался за девочку, поскольку дети переносят мор хуже взрослых. Все свободное время он держал ее за руку, не отпуская. По биению пульса распознавал изменения в состоянии и управлял ее борьбой за жизнь. Арсений чувствовал, когда ему следует решительно вмешаться. В такие мгновения он собирался весь без остатка и передавал ребенку все жизненное, что мог в себе найти. Он боялся лишь исчерпания собственных сил.

 

Когда утром пришли к ним в комнату, Арсений сидел без движения на полу и держал ребенка за руку. Вошедшим показалось, что он мертв. Что мертвы и княгиня с дочерью. Но Арсений был жив. А княгиня с дочерью были хотя еще очень слабы, но – здоровы.



Это событие стало началом возвышения Арсения. На князя, души не чаявшего в семье, выздоровление близких произвело глубокое впечатление. Он подарил Арсению соболью шубу. Несмотря на теплое время, ценность подарка была очевидна. Князь решил сделать Арсения придворным врачом и поселить его в своем дворце.

 

Нужно сказать, что княжеские покои в то навсегда ушедшее время не вполне соответствовали нынешним представлениям о дворцах. Палаты русской знати были обычно деревянными. Их отличие от домов простых горожан состояло прежде всего в размерах: они были выше и шире. Строительство их никогда не завершалось. Оно могло прерываться, но возобновлялось с первой же возникшей надобностью. С новыми браками в семье к основному зданию пристраивались новые части. Появлялись пристройки в связи с расширением кухни, комнат для слуг и подсобных помещений. Сооружения становились больше, но – не красивее. Они напоминали пчелиные соты или колонию моллюсков. Главное их достоинство состояло в том, что они устраивали владельцев.

 

Прожив у князя несколько недель, Арсений обратился к нему с просьбой отпустить его. Нет, Арсений не хотел уходить из Белозерска – там было еще много людей, нуждавшихся в лечении, – он лишь просил о предоставлении ему другого жилища. Такая просьба князя поначалу удивила, но Арсений пояснил, что посещает других больных и боится занести мор в княжеские палаты. Это было правдой, но не всей правдой. Жизнь во дворце тяготила Арсения.

 

Находясь в роскоши, я слабее чувствую тебя, признался он в слезах Устине. И дело, ради которого я теперь живу, там осуществить невозможно.

 

Князь не стал препятствовать Арсению, ибо слово Арсения значило для него много. Князю было важно, что Арсений не уходит из Белозерска. Он дал ему дом недалеко от дворца и предоставил жить по своей воле. Волей же Арсения было справиться с охватившим город недугом. За короткое время он смог наладить помощь выздоровевших больным и в Белозерске. Один с больными целого города он бы не справился.

 

С рассветом Арсений покидал свой дом и обходил избы с чумными. Он осматривал их, определяя состояние и виды на жизнь. Там, где его помощь могла оказаться решающей, он оставался на долгие часы и убеждал грустных ангелов смерти повременить. Порой, когда ему казалось, что силы оставили его совершенно, он шел к Белоозеру.

 

Стоял уже конец мая, а озеро все еще было подо льдом. Его бескрайнее свинцовое пространство вступало в противоречие с покрытыми зеленью берегами. Арсений ходил по льду озера и чувствовал холод его глубин. Веяние этого холода ему представлялось веянием смерти, так, словно бездна озера заключала в себе всех когда-либо ушедших белозерцев. Он мог часами вглядываться в лед, изучая то, что вмерзло в него за зиму: черепки горшка, головешки костров, павшего волка, остатки лаптей, а также то, что от долгого лежания потеряло первоначальный вид и превратилось в чистую материю.

 

Арсений думал, что находится в уединении, но это было не так. Он никуда не мог скрыться от своей славы. Невидимый Арсению, с берега за ним наблюдал Белозерск. Город понимал, что напряжение Арсения для обычного человека непереносимо, и не мешал ему набираться сил в одиночестве.

 

Но однажды от берега отделилась точка и стала быстро двигаться к Арсению. Арсений обратил на нее внимание, когда стало очевидно, что она направляется к нему. Арсений подумал было, что человек еще далеко, но так только казалось, потому что шедший был мал. Когда он подошел, Арсений увидел, что это мальчик лет семи.

 

Аз есмь Сильвестр, сказал мальчик. Се придох, яко болеет моя мати. Ты же, Арсение, помози нам.

 

Он взял Арсения за руку и потянул его в сторону берега. Рука Сильвестра была холодной. Арсений молча двинулся за ним. На льду Сильвестр несколько раз поскальзывался и смешно повисал на руке Арсения. И ни один из них не засмеялся, потому что движение их не было радостным. Движение сопровождалось потрескиванием льда под ногами. Над головами кричали вернувшиеся из теплых краев птицы. Время от времени шедших окатывали волны теплого берегового воздуха, согревая на ледяном пространстве.

 

Мой отец умер два года назад, сказал Сильвестр. Тоже от мора. А мать зовут Ксенией.

 

Увидев, что Сильвестр смотрит на него, Арсений кивнул.

 

Дом Сильвестра стоял у заболоченного пруда почти у самой границы города. Вопреки ожиданиям Арсения, это был хороший дом. В нем не было сиротства и оставленности. Прежде чем переступить порог, Арсений спросил:

 

Когда она заболела?

 

Вчера, ответил мальчик.

 

Арсений вошел. Несмотря на предостерегающий жест, Сильвестр шагнул за ним.

 

Это моя мама, прошептал Сильвестр. От нее мне не может быть ничего дурного.

 

Теперь она уже принадлежит не себе, но болезни, так же шепотом сказал Арсений и вывел мальчика наружу.

 

Ксения лежала с закрытыми глазами. Несколько минут Арсений молча смотрел на нее. Даже болезненная отечность не искажала правильных черт ее лица. Арсений коснулся рукой ее лба и сам удивился своей робости. Чтобы сбросить нерешительность, он нажал ладонью на лоб. Ксения открыла глаза. Они ничего не выражали и медленно закрылись. Ксения была не в силах сопротивляться сну. Арсений нащупал пульс. Провел рукой по шейной артерии. Несколько раз нажал на место, под которым билось сердце. Он не чувствовал в ней ничего, кроме убывания жизни.

 

В сенях на него вопросительно смотрел Сильвестр. Арсений хорошо знал этот взгляд, но никогда еще не видел его у ребенка. Он не мог понять, что следует говорить ребенку с таким взглядом.

 

Знаешь, дела плохи (отвернулся Арсений). Мне тяжко оттого, что я не могу ее спасти.

 

Но ты же спас княгиню, сказал мальчик. Спаси и ее.

 

Все в руце Божьей.

 

Знаешь, для Бога это ведь такой пустяк – исцелить ее. Это очень просто, Арсений. Давай молить Его вместе.

 

Давай. Я только не хочу, чтобы ты обвинял Его, если она все-таки умрет. Помни, что смерть ее вероятна.

 

Ты хочешь, чтобы мы просили Его и не верили, что Он нам это даст?

 

Арсений поцеловал мальчика в лоб.

 

Нет. Конечно, нет.

 

Он постелил Сильвестру в сенях:

 

Ты будешь спать здесь.

 

Да, но сначала мы будем молиться, сказал Сильвестр.

 

Арсений принес из комнаты иконы Спасителя, Пречистой Его Матери и святого великомученика и целителя Пантелеймона. Снял с полки ковши и поставил иконы на их место. Они с мальчиком опустились на колени. Молились долго. Когда Арсений заканчивал читать молитвы Спасителю, Сильвестр дернул его за рукав.

 

Подожди. Я хочу сказать своими словами. (Он прижался лбом к полу, и голос его зазвучал глуше.) Господи, оставь ее жить. Мне больше на свете ничего не нужно. Вообще. Буду век Тебя благодарить. Ты же знаешь, что если она умрет, я останусь один. (Из-под руки посмотрел на Спасителя.) Без помощи.

 

Сообщая Спасителю о возможных последствиях, мальчик боялся не за себя. Он думал о матери и подбирал самые веские доводы в пользу ее выздоровления. Надеялся, что ему нельзя отказать. И Арсений это видел. И верил в то, что это видит Спаситель.

 

Потом они молились Божьей Матери. Не слыша голоса Сильвестра, в какой-то момент Арсений оглянулся. Сильвестр спал, стоя на коленях. Прислонясь к сундуку. Арсений осторожно перенес его на постель. Целителю Пантелеймону Арсений молился уже один. Около полуночи он перешел в комнату и стал заниматься Ксенией.



В течение нескольких дней Ксении не становилось лучше. Но она и не умирала. В этом Арсений видел проявление безграничного милосердия Божьего и поощрение к борьбе за ее жизнь. И он продолжал бороться. Приподнимая Ксении голову, он вливал ей в рот не только противочумные снадобья, но и настои, способные укрепить плоть в ее сопротивлении смерти. Шепча молитву, он держал Ксению за руку и чувствовал, как через него в больную вливается помощь Того, к Кому он обращался.

 

Когда он выходил из комнаты, в сенях его встречал Сильвестр. После молитвы о здравии Ксении они ненадолго шли на озеро. Дни в Белозерске становились жаркими, и прохлада озера была приятна. На лед они не выходили, потому что он был уже ненадежен. Во льду появились полыньи и промоины от подводных ключей. Из синего он стал черным, из прочного – хрупким.

 

Ты ведь женишься на моей маме, спросил Сильвестр, когда они шли по берегу.

 

От неожиданности Арсений остановился.

 

Я хочу, чтобы мы были всегда вместе, сказал Сильвестр.

 

Видишь ли, Сильвестр…

 

Мальчик, ушедший было вперед, медленно возвращался к Арсению.

 

У тебя есть другая женщина?

 

Ты задаешь очень взрослые вопросы.

 

Значит – есть?

 

Можно сказать и так.

 

Арсений видел, как глаза мальчика заполнялись слезами. Сильвестр держал себя в руках, и слезы так и не скатились на щеки.

 

Как ее зовут?

 

Устина.

 

Она живет в твоей деревне?

 

Нет.

 

В Белозерске?

 

Она живет не на этом свете.

 

Мальчик взял его за руку, и дальше они пошли молча.

 

На пятый день болезни Ксения пошла на поправку. У нее совершенно не было сил, но смерть ей уже не грозила. Она благодарно смотрела на Арсения, который ее поил, кормил с ложки кашей и помогал ходить на горшок.

 

Я тебя не стесняюсь, сказала она как-то. Это мне самой удивительно.

 

В болезни плоть теряет свою греховность, ответил, подумав, Арсений. Становится ясно, что она – всего лишь оболочка. И ее не приходится стесняться.

 

Я тебя не стесняюсь, сказала Ксения в другой раз, потому что ты стал мне близким человеком.

 

Ксении становилось лучше. В один из ближайших вечеров она встала и сварила репу. Нарезав репу ровными кружочками, Ксения разложила ее по мискам. Счастливым взглядом смотрела на мужчин. Арсений смотрел на Сильвестра: мальчик почти не ел. Весь день он был вялым, и Арсения это начинало беспокоить.

 

После ужина Арсений взял Сильвестра за запястье. Подходя к мальчику, он уже знал, что дело плохо, но только ощутив пульс Сильвестра, Арсений понял, насколько плохо. Арсению показалось, что его собственная кровь потекла в обратную сторону. И сейчас ударит из ноздрей, из ушей, из горла. Ксения еще продолжала говорить, а он уже не мог разомкнуть губ. Он явственно ощутил свое бессилие помочь. Он смотрел на ребенка, и ему опять хотелось умереть.

 

Ночью Сильвестр не спал. Его охватила беспричинная тревога, он метался по постели. Переворачивался с боку на бок и никак не мог найти удобного положения для сна. Мышцы рук и ног болели. Засыпая на несколько минут, он тут же просыпался и спрашивал, здесь ли Ксения и Арсений. Ему казалось, что они ушли. Но они были рядом. Они сидели у его постели и не отрываясь смотрели на него. Ксения ничего не говорила.

 

По ее щекам текли слезы. Под утро Сильвестр впал в забытье.

 

Ксения подняла голову.

 

Спаси его, Арсение. Он – моя жизнь.

 

Арсений опустился рядом с ней на пол, уткнулся головой ей в колени и разрыдался. Он плакал от страха потерять Сильвестра и от невозможности помочь ему. Он плакал обо всех тех, кого ему не удалось спасти. Он чувствовал свою ответственность за них, и ему не с кем было ее разделить. Он плакал от собственного одиночества, которое сейчас обожгло его неожиданно остро.

 

Пытаясь вылечить Сильвестра, он предпринял все противочумные меры, которым его когда-то учил Христофор. Он применил некоторые средства, полезность которых обнаружил в результате собственных наблюдений. Он посадил ребенка себе на колени и так держал его не выпуская. Арсений боялся, что ангел смерти может прийти за Сильвестром в его отсутствие. Арсений знал, что в ответственный момент он прижмет ребенка к себе, чтобы от сердца к сердцу вталкивать в него волны жизни. Ему становилось страшно, когда Сильвестр начинал кашлять. Вытирая с губ мальчика кровавую слизь, Арсений опасался, что со страшным кашлем из него вылетит душа, ибо ее положение в теле было непрочным.

 

Вспоминая сказанное Сильвестром, Арсений обращался к Господу:

 

Помоги ему, Тебе ведь это так просто. Я понимаю, что просьба моя – дерзость. И я даже не могу предложить за мальчика свою жизнь, потому что моя жизнь уже отдана Устине, перед которой я навеки виновен. Но все же уповаю на безграничную милость Твою и прошу Тебя: сохрани жизнь рабу Твоему Сильвестру.

 

Арсений не спал пять дней и пять ночей. Он не спускал Сильвестра с рук еще и потому, что тело его нужно было поддерживать в полусидячем положении. Когда мальчик ложился, легкие его быстро заполнялись мокротой и он начинал ее надрывно откашливать. На шестой день Арсений почувствовал изменения. Внешне они были еще не видны, но от Арсения не укрылись.

 

Ничего не объясняя, он приказал Ксении усилить молитву. Падая от усталости и недосыпания, Ксения усилила молитву. Она преклоняла колени перед иконами в красном углу и стояла так часами. Ее охрипший голос звучал теперь непрерывно. Пряди выбивались из-под платка, но у нее не было сил их поправить. И слезы ее кончились и больше не текли по щекам. На седьмой день мальчик открыл глаза.

 

Произнеся благодарственную молитву, Арсений рухнул на лавку. Он спал два дня и две ночи и все не мог отоспаться. Он понимал, что нужно было бы встать, и ему снилось, что он встает. Он хотел осмотреть Сильвестра, и ему снилось, что он его осматривает. Осмотр показал, что с Сильвестром все в порядке. Арсений знал, что это ему снится, но знал он, что снится ему истинное положение вещей. Иначе бы ему приснилось что-нибудь другое.

 

Его разбудило прохладное прикосновение к руке. Это были губы Ксении. Увидев, что Арсений открыл глаза, Ксения прижала его ладонь к своему лбу. За ее спиной стоял Сильвестр. После перенесенной болезни мальчик был бледен и худ. Прозрачен, почти призрачен. Ангельским крылом из-за его спины торчала складка рубахи. Он улыбался Арсению, не делая попытки приблизиться. Пропуская вперед свою мать.



Лед на озере растаял, и в городе сразу стало теплее. С наступлением жарких дней мор стал спадать. Белозерск возвращался к обычной жизни, и тревога его жителей постепенно рассеивалась. Не рассеивалась великая слава Арсения, которая гремела уже по всему княжеству. К Арсению обращались по всякому врачебному поводу и обращались даже без повода. В общении с ним горожане ощущали явную благодать. Арсений говорил немного, но само его внимание, улыбка, прикосновение наполняли их радостью и силой.

 

Время от времени его приглашал на обеды князь Михаил. Он вновь звал Арсения переселиться к нему в палаты, но Арсений несколько раз мягко отказался. Князь хотел было построить ему большой дом у своих палат, но Арсений отверг и это. Арсений отказался бы и от обедов, но такой поступок князь воспринял бы как личную обиду.

 

Князь был умным человеком и в стремлении приблизить к себе Арсения не стал усердствовать. Поняв, что Арсению требуется определенная независимость, князь Михаил не стал навязывать ему свое общество. Под определенной независимостью князь понимал независимость, границы которой определял бы он сам. Предоставив Арсению жить в городе по собственной Арсениевой воле, он ограничил его лишь в одном: праве город покинуть. Это он дал понять Арсению вежливо, но твердо.

 

Но обедами у князя сложности Арсения не исчерпывались. Гораздо более частыми и терзающими душу оказались обеды у Ксении. Почти ежедневно за ним заходил Сильвестр и тянул его в материнский дом. Отказаться от этих обедов было еще труднее, чем от княжеских. Особенно Арсения тревожило то, что отказываться ему и не хотелось.

 

Он приходил к Ксении и смотрел, как она собирала на стол. Любовался ее спокойными и точными движениями. Они с Ксенией почти не говорили. Молчание с ней было не тяжелым, и это Арсению тоже нравилось. Иногда говорил Сильвестр, но чаще он старался оставить их наедине. После обеда он шел провожать Арсения домой. Арсению было приятно и это. Иногда ему казалось, что Сильвестр опасается, чтобы он не свернул в какой-нибудь другой дом.

 

Устина не может быть твоей женой, сказал однажды Сильвестр, провожая Арсения.

 

Почему, спросил Арсений.

 

Потому что она живет не на этой земле.

 

Я, Сильвестре, за нее всюду отвечаю.

 

Арсений положил Сильвестру руку на плечо, но Сильвестр отвернулся.

 

Несчастен был не только Сильвестр. Не находил себе места и Арсений. Он не мог не посещать Ксению, потому что видимых причин не делать этого не было. Более того, он начал замечать, что ждет этих посещений как праздника, и стал испытывать стыд. Арсению было стыдно и потому, что в Белозерске он не мог скрыться от своей славы. А покидать Белозерск ему было запрещено.

 

Теперь белозерцы к нему ходили сами. Он лечил их от тех же недугов, что и жителей Рукиной слободки. Платы за лечение он не просил ни у кого, но мало кто был готов лечиться бесплатно. В отличие от жителей слободки, горожане редко расплачивались натуральными продуктами, предпочитая деньги. И платили они гораздо больше. Щедрые дары нередко делал ему и князь Михаил.

 

На эти деньги Арсений по случаю купил несколько небольших книг, в которых описывались целебные свойства трав и камней. Одна из них была иноземным лечебником, и Арсений заплатил купцу Афанасию Блохе, ходившему в немецкие земли, за перевод. Перевод Блохи был весьма приблизительным, что ограничивало возможность использования книги. Полученные рецепты Арсений применял лишь тогда, когда они совпадали с тем, что он знал от Христофора.

 

Следя за тем, как купец читает незнакомые литеры и переводит составленные из них слова, Арсений заинтересовался соотношением языков. О существовании семидесяти двух мировых языков Арсений знал из истории столпотворения, но кроме русского, за всю жизнь не слышал пока ни одного. Шевеля губами, он про себя повторял за Блохой непривычные сочетания звуков и слов. Когда он узнавал их значение, его удивляло, что знакомые вещи можно выражать столь необычным, а главное – неудобным образом. Вместе с тем многообразие возможностей выражения Арсения завораживало и притягивало. Он старался запомнить и соотношение русских и немецких слов, и произношение Блохи, вряд ли соответствовавшее настоящему немецкому произношению.

 

Предприимчивый Блоха интерес Арсения немедленно заметил и предложил ему давать уроки немецкого. Арсений с готовностью согласился. Начавшиеся уроки были, в сущности, далеки от привычных представлений о преподавании, потому что о языке как таковом Афанасий Блоха ничего вразумительного сказать не мог. Он никогда не задумывался о его структуре и уж тем более не знал его правил. Первое время уроки сводились к тому, что купец продолжал читать лечебник вслух и переводить его. Отличие этих уроков от прежнего перевода состояло лишь в том, что по окончании каждой главки Блоха спрашивал у Арсения:

 

Понятно?

 

Это позволяло купцу брать с Арсения двойную плату – за перевод и за уроки. Арсений не роптал, потому что денег ему было не жаль. Он ценил Афанасия как единственного в Белозерске человека, в той или иной степени знакомого с иноземной речью. Понимая, что посредством чтения только лишь лечебника он достигнет немногого, Арсений решил использовать одно несомненное достоинство своего наставника: тот обладал хорошим ухом и цепкой памятью.

 

За время своих длительных поездок в Неметчину Блоха усвоил сочетания слов, произносимых в тех или иных ситуациях, и при наводящих вопросах мог эти слова повторить. Арсений описывал Блохе эти ситуации и спрашивал, что именно в таких случаях говорят. Купец (это же так просто!) удивленно взмахивал рукой и сообщал Арсению все услышанные им варианты. Сказанное Блохой Арсений записывал. Оставшись один, он приводил свои записи в порядок. Из слышанных от Блохи выражений он извлекал незнакомые слова и заносил их в особый словарик.

 

Однажды, когда распродавались вещи иноземного купца, умершего в дороге, Арсений купил немецкую хронику. Это была толстая и довольно потрепанная рукопись. Открыв ее наугад, Арсений с Блохой уже не могли оторваться.

 

Они прочли о людях, называемых сатирами, которых, когда они бегут, никто не может настигнуть. Ходят нагими, живут со зверями, а тела их обросли шерстью. Сатиры не говорят, но лишь кричат криком. Арсений и Блоха прочли об атанасиях, живущих на севере Великого Океана. Уши у них столь велики, что они без труда укрывают ими все свое тело. Прочли о щиритах, которые, напротив, не имеют ушей, но одни лишь дыры. Прочли о мантикорах, которые живут в Индийских землях: зубы у них в три ряда, головы человеческие, а тела львиные.

 

Так сколь же разнообразен мир, думал Арсений, и вспоминал сходные описания Александрии, и спрашивал себя, каково же место перечисленных явлений в общем порядке вещей. Ведь не может же их существование (спрашивал себя) быть недоразумением в мире, устроенном разумно?

 

Большая часть заработанных Арсением денег уходила, однако, не на книги и даже не на уроки. Главным образом Арсений покупал корни, травы и минералы, необходимые для составления снадобий. Дорогие снадобья Арсений раздавал тем, у кого не было возможности их купить. Дороже всего стоили лекарственные средства, которые привозились из иных стран. Были среди них и такие, о каких Арсений только слышал от Христофора или читал в немецком лечебнике. Теперь благодаря щедрости граждан Белозерска у Арсения появилась возможность испробовать и их.

 

Прежде всего он купил несколько жемчужин и мелко их истер. Затем смешал с сахаром, полученным из шиповника, и дал съесть человеку, ослабевшему после моровой болезни. По словам Христофора, это снадобье возвращало силы. Силы к больному в самом деле вернулись, как, впрочем, возвращались они и к другим выжившим больным. Роль в этом тертого жемчуга для Арсения осталась невыясненной. С уверенностью он мог лишь сказать, что жемчуг больному не повредил.

 

Арсений купил и удивительный камень изумруд, который привозят из Британии. Кто на изумруд часто смотрит, говорил Христофор, того зрение укрепляется. Толченый же и разведенный в воде изумруд помогает против смертоносного яда. Как противоядие Арсений его так ни разу и не использовал, смотреть же на изумруд было действительно приятно.

 

Были им испробованы и невиданные прежде масла. Для заживления свежих ран Арсений применил терпентиновое масло, и оно ему показалось действенным. При боли в суставах он смазывал беспокоящие места черным маслом нефтью. Больные чувствовали, как от прикосновений Арсения им становилось легче. В конечном счете им было все равно, какое масло втирает Арсений. Им было важно, что это делает именно он, потому что когда они натирали себя нефтью сами, целебное действие оказывалось значительно слабее. Положительной роли нефти они, однако же, не отрицали.

 

Испробовав недоступные ему прежде средства, Арсений успокоился. Нельзя сказать, что он в них совершенно разуверился, уже потому хотя бы, что верил Христофору. Арсений, однако, учитывал, что и Христофор обо многих лекарствах судил не по собственному опыту. Это позволяло подвергать их проверке и выносить собственные суждения. В целом же Арсений укреплялся в своем давнем предположении, что в конечном счете лекарства имеют второстепенное значение. Главная роль принадлежит лекарю и его врачующей силе.

 

Между тем короткое северное лето уже заканчивалось. Вернулся вечерний уют печей и свет лучин. Ночью даже случались заморозки. Засиживаясь допоздна у Сильвестра и Ксении, Арсений читал им грамоты Христофора.

 

Василий Великий рече: целомудрие, еже при старости, несть целомудрие, но немощь на похоть. Александр, видев некоего тезоименита, страшлива суща, рече: уноше, или имя, или нрав измени. Когда Диогена обругивал некий плешивец, Диоген сказал: не воздаю тебе руганью за ругань, но похваляю волосы главы твоей, потому что, увидев ее безумие, они сбежали. Некий юноша на торжище, гордясь, говорил, что мудр, потому что со многими мудрыми беседовал, но ему ответил Демокрит: я вот беседовал со многими богатыми, но богатым от этого не стал. Когда Диогена спросили, как жить с правдой, он отвечал: якоже и при огне – ни вельми приближатися, да ся не ожжет, ни далече отступати, да мраз не постигнет.



Между тем морозы были уже близки. Ветер срывал с белозерских деревьев листья и бросал их в озеро. Порывы ветра становились все сильнее, а связь листьев с ветками была уже совсем непрочной. Улетавшие в озеро листья казались похожими на стаи мелких птиц, стремившихся почему-то на север.

 

Арсений продолжал лечить белозерцев, но не только их. Теперь к нему стекались люди со всего Белозерского княжества, привлеченные известиями о Враче. Сначала Арсений сажал их в сенях. Когда места в сенях не хватило, он велел поставить во дворе несколько лавок. Когда приходящие перестали помещаться и там, прием больных Арсений стал ограничивать. Он принимал лишь тех, кто успевал занимать лавки. Остальные, однако же, не уходили. Они бродили по двору и терпеливо ожидали от Врача милости. Они знали, что дождавшихся он все равно осмотрит.

 

Больных было много, и были они самыми разными.

 

Привозили поломавших кости. Арсений выравнивал их кости и перетягивал поврежденные места холстинами с целебной мазью. Это был цвет проскурника, варенного во фряжском вине. Для питья он давал сок терновой травы с толчеными васильками. Недугующие терпеливо носили повязки и восемь дней по утрам пили снадобье. И срастались их кости.

 

Привозили обожженных на пожарах и обваренных кипятком. Арсений прикладывал к ожогам полотна с толченой капустой и яичным белком. Меняя полотна, присыпал ожог киноварью. Пить обожженным он давал настой травы ефилии. Через непродолжительное время ожоги их начинали затягиваться и рубцеваться.

 

Приезжали мучимые глистами. Таковым предписывал он дикую редьку, истолченную с пресным медом. Предписывал миндальные орехи. Молодую крапиву, варенную в уксусе с солью. Если же и после этого в человеке оставался какой-то вид глистов, Арсений давал ему на сытый желудок щепоть купороса, чтобы глисты вышли окончательно. В Средневековье глистов было много.

 

Лечились у него страдающие от геморроя. Им Арсений велел присыпать больные места толченым семенем укропа или сурьмой. Обращались те, у кого чешется грудь. Он предписывал им достать у купцов морскую рыбу сельдь, о которой известно, что она ходит в стаях и глаза ее ночью светятся. Сельдь требовалось разрезать вдоль и приложить к груди. Приезжали к Арсению и люди с больными деснами. Он советовал им почаще держать во рту миндальные ядра, чтобы десны их укреплялись.

 

За Арсением по-прежнему заходил Сильвестр и вел его к своей матери. Зная, что Арсений весь день занят больными, мальчик появлялся поздно вечером. Незаметно для себя к концу дня Арсений начинал торопиться и делал все для того, чтобы к приходу Сильвестра быть свободным. Пациенты Арсения это заметили и старались вечером не приходить. В конце концов заметил это и Арсений. В день, когда он сделал свое открытие, сердце его сжалось. Он молчал до самого заката солнца, а к вечеру так и не подготовил очередных грамот для чтения.

 

Когда пришел Сильвестр, Арсений заколебался. Мальчик безмолвно смотрел на него, и Арсений не смог выдержать этого взгляда.

 

Пошли, Сильвестре.

 

По дороге они не разговаривали. Мальчик чувствовал, что в душе Арсения произошли какие-то перемены, но спросить боялся. У Ксении все уже было на столе. Есть Арсению не хотелось. Чтобы не обижать Ксению, он поел. Христофоровых грамот у него с собой не было, а разговор не клеился. Когда Сильвестр скрылся в сенях, Арсений произнес:

 

Мне не нужно здесь бывать, Ксение.

 

Ксения не изменилась в лице. Она ждала этих слов и была к ним готова. Эти слова причиняли ей страдание.

 

Я знаю, что ты верен Устине, сказала Ксения, и люблю тебя за это. Но я не ищу места Устины.

 

Мне хорошо и радостно с тобой, сказал Арсений. Но Устина – моя вечная невеста.

 

Если тебе радостно со мной, будь моим братом. Давай с тобой жить по любви совершенной. Только бы видеть тебя, Арсение.

 

Я не могу с тобой жить по любви совершенной, потому что слаб. Прости меня Бога ради.

 

Бог простит, сказала Ксения. Ты служишь своей памяти и являешь безмерную преданность, но знай, Арсение, что во имя мертвых ты губишь живых.

 

Все дело в том, закричал Арсений, что и Устина жива, и дитя живо, и жаждут быть отмолены. Кто отмолит их, если не я, согрешивший?

 

Мы. Мы втроем с Сильвестром, который будет счастлив разделить с тобой молитву. И вернуть тебе покой будет счастлив. Его молитва угодна Господу. Будем втроем молить Господа во вся дни – с утра до вечера. Только не покидай нас, брате мой Арсение.

 

Ксения была бледна и оттого несказанно красива. Арсений чувствовал, как в горле растет ком. Выходя, увидел в сенях Сильвестра, и взгляд его был сиротлив. От этого взгляда Арсений разрыдался. Закрыл лицо руками, выскочил на улицу. Шел вдоль сосновых частоколов и в голос рыдал. Его никто не видел, потому что в Белозерске была уже ночь. Белозерцы только лишь слышали его рыдания и недоумевали, кто бы это мог быть, ибо такой голос Арсения не был им прежде знаком.

 

Придя домой, Арсений вытер слезы и сказал Устине:

 

Ты же видишь, любовь моя, что происходит. Я не говорил с тобой, любовь моя, несколько месяцев, и у меня нет оправдания. Вместо того чтобы искупать мой страшный грех, я вязну в нем все более. Как могу, моя бедная девочка, отмолить тебя у Господа, когда сам погружаюсь в пучину? Если бы я пропадал один, то, знаешь, и не жалко, но кто же отмолит тя со чадом? Я ваш единственный здесь молитвенник и только потому все еще не прихожу в отчаяние.

 

Так сказал Арсений Устине. Собрал грамоты Христофора в мешок, показал Устине и добавил:

 

Вот мешок с грамотами Христофора, самое, в сущности, ценное, что у меня есть. Я бы взял его и пошел куда глаза глядят от моей славы. Слава моя одолела меня, гнет к земле и мешает беседовать с Ним. Я бы ушел отсюда, любовь моя, но меня не пускает князь града сего, а главное – Ксения и Сильвестр. Они были бы счастливы молиться со мной за тебя с младенцем, но не понимают, что это могу делать только я. Я единственный, с кем ты еще соединена на этой земле, и мною ты как бы продолжаешь жить. А Ксения считает, что во имя мертвых я гублю живых, и хочет молиться за тебя как за мертвую, хотя я-то знаю, что ты жива, только по-другому.

 

Арсений задумался. Погладил мешок с грамотами, и они ответили ему берестяным шуршанием.

 

Я, знаешь, пойду к городским воротам. Они о сию пору затворены, но аще се будет надобе, выведет мя ангел из града сего.

 

Взгляд его упал на шубу, подаренную князем. Он не надевал ее еще ни разу. Несмотря на свое великолепие, шуба не была ни тяжелой, ни громоздкой. Арсений надел шубу и прошелся по комнате. Шуба ему нравилась. Арсений подумал, что начинает ценить удобство дорогих вещей, и ему стало неловко. Постояв в шубе с минуту, он решил все-таки ее не снимать. Если ему действительно предстоит путешествие, такая шуба может пригодиться. На лавке у двери он заметил еще несколько Христофоровых грамот. Развязывать хорошо уложенный мешок ему не хотелось. Арсений сунул грамоты в карман шубы и вышел из дома.

 

По улице веяла поземка. Ничего не видя в темноте, Арсений чувствовал ее колючее прикосновение щеками. В окнах не светилось ни одного огня, и это было хорошим знаком: ночные огни в его жизни сопровождали болезни и смерти. Темнота не мешала ему идти. Путь к городским воротам он мог бы проделать и с закрытыми глазами.

 

На открытом месте у ворот было немного светлее. В одном из углов площади Арсений заметил движение. Поколебавшись, он направился туда. На фоне свежеоструганного частокола проступили лошадь и всадник. Арсений не знал, ездят ли ангелы верхом. Рядом стояла еще одна лошадь.

 

Готов, тихо спросил всадник.

 

Готов, так же тихо ответил Арсений.

 

Всадник молча указал ему на вторую лошадь, и Арсений запрыгнул в седло. Всадник тронулся в направлении ворот. Арсений последовал за ним. У ворот всадник спешился и постучал в будку стражи. В ответ произнесли что-то сонное. Всадник вошел. Из будки послышался тихий разговор, сопровождаемый звяканьем монет. Через минуту из будки вышли несколько человек, в том числе и всадник. Он снова занял свое место в седле. Два человека вставили ключ в замок и повернули его с лязгом – неожиданно громким, прокатившимся по безмолвному городу. Трое других нажали на ворота. Они открылись – опять же со скрипом – ровно на то расстояние, которое было необходимо для прохода лошади. В этой щели исчезли ночные странники.



Стража мздоимна, сказал спутник Арсения, когда они были далеко от ворот.

 

Арсений кивнул, только этого никто не увидел. Больше спутник ничего ему не говорил. Вскоре они въехали в лес. Лишь там стало понятно, что такое настоящая темнота. Ехать приходилось медленно, лошади переставляли ноги на ощупь. Один раз по лицу незнакомца ударила ветка, и он грязно выругался. Арсений понял, что его сопровождает не ангел. Он подозревал это с первой минуты их встречи.

 

Спустя четверть часа последовала вторая ветка, которая выбила всадника из седла. Падая, он неловко выставил ногу и повредил ее. Тут же попытался встать, наступил на поврежденную ногу и со стоном свалился на землю.

 

Нога… Доездился, бля.

 

Арсений спрыгнул с лошади и подошел к упавшему. Внимательно ощупал ногу.

 

Ничего страшного, это вывих. Главное – цела кость.

 

При звуке Арсениева голоса незнакомец напрягся. Арсений почувствовал, как дернулась его нога.

 

С этим легко справиться, подбодрил его Арсений.

 

Не говоря ни слова, тот схватил Арсения за волосы и притянул к себе. У горла Арсений почувствовал нож.

 

Ты кто, прохрипел незнакомец.

 

Я? Арсений.

 

Я тебя, падаль, зарежу.

 

Почему, спросил Арсений.

 

Ему самому вопрос показался бессмысленным.

 

Потому что на твоем месте должен был быть мой кореш Жила. Незнакомец тряхнул Арсения, и нож слегка рассек кожу на шее. Ты что – Жила?

 

Нет, сказал Арсений.

 

Как ты здесь оказался, гнида?

 

Ты сам спросил, готов ли я.

 

Ну?

 

И я был готов.

 

Ах ты ё-моё… Да теперь Жила зарежет меня при первой встрече. Я ж, бля, не только тебя – я общие деньги с собой увез… Теперь он сидит и думает, что я его кинул, вот что херово. Вот что херово, я говорю!

 

Снова тряхнул Арсения, но нож в соприкосновение с горлом уже не входил.

 

Ты объяснишь ему, что это я виноват, сказал Арсений.

 

Ага, он только моих объяснений и ждет. Да я рта на хрен раскрыть не успею. Но до этого я зарежу тебя, понял?

 

В горьких этих словах чувствовалась, однако, некоторое успокоение. Интонация предусматривала возможность примирения с обстоятельствами. Арсений мягко отнял у своего спутника нож и взялся за его ногу. Под его короткий крик он вправил ногу одним рывком.

 

Предупредил бы хоть, пожаловался пациент.

 

Без предупреждения лучше.

 

С помощью Арсения тот встал с земли и осторожно ступил на вправленную ногу:

 

Вроде бы полегче.

 

Езди пока больше верхом, не ходи, сказал Арсений. Через несколько дней пройдет полностью.

 

В лесу было уже не так темно. То был еще не рассвет, но его предвестие. Спутник с интересом рассматривал Арсения.

 

Может, так оно и надо было, чтобы Жила в Белозерске остался, задумчиво сказал он. Может, так оно и правильней.

 

Взяв обеих лошадей под уздцы, он начал продвигаться в глубь леса.

 

И ты, знаешь, тоже вали отсюда. Мне, бля, неспокойно, когда я не один. Я вдали от дороги отдохну, а потом ночью потихонечку поеду… Ты мне, брат, только шубу оставь, хорошая у тебя шуба.

 

Что, не понял Арсений.

 

Шубу снимай, а сам можешь идти. Ты мне ногу выправил, я тебя живым отпускаю. Ну, чего шары выкатил?

 

В его руке снова блеснул нож. Арсений снял шубу и протянул ее незнакомцу. Тот снял свой зипун и бросил Арсению:

 

На, носи.

 

Надел шубу, попробовал, не тесна ли в плечах. Смешно покрутился перед Арсением. Подумав, подошел к той лошади, на которой ехал Арсений, и долго отвязывал от седла кожаный мешочек. Тесемки не развязывались. Он полоснул по ним ножом, и мешочек со звяканьем упал на землю. Подняв мешочек, незнакомец подмигнул.

 

Се мое, а се (он бросил Арсению поводья) твое. Вторая лошадь мне без надобности. Едь куда хочешь – хоть и в Белозерск. Можешь отсыпаться по дороге. Лошадь белозерская, она тебя и так донесет. А про меня забудь, понял?

 

В Белозерск Арсений не поехал. Ворота этого города за ним закрылись. Он знал, что больше в них не войдет. В Белозерске ему было хорошо, и именно поэтому он из него бежал. Этот город отдалял его от Устины. Арсений выехал на дорогу и направился в противоположную Белозерску сторону.

 

Ехал он в подавленном состоянии. Вопреки требованию бывшего спутника, забыть о нем Арсений не мог. То, как спутник с ним обошелся, Арсения не огорчало. Не огорчил даже тот очевидный факт, что из города его вывел не ангел – о чем, по правде говоря, мечталось. Медленно продвигаясь в неизвестном направлении, Арсений испытывал тревогу. Тревога была вроде бы беспричинной, но с каждой минутой становилось яснее, что клубится она вокруг оставленного им человека. Арсений знал, что возвращаться нельзя, ибо тот человек его прогнал. И одному ему там было спокойно.

 

Проехав еще с час, Арсений вспомнил, что в шубе осталось несколько грамот Христофора – тех, что он положил в последний момент. Ему стало жаль грамот: вряд ли для нового владельца шубы они представляли ценность. Он мог бы их вернуть. Арсений понял, что у него появился повод еще раз увидеть своего спутника. И он повернул коня. Он ехал назад, и тревога его возрастала.

 

У места, где следовало сойти с дороги, Арсений спешился. Он привязал лошадь к дереву и направился в лес. Уже издали за голыми деревьями было заметно какое-то движение. Между двумя стоявшими там лошадьми ходил человек в его шубе, но Арсений не узнал в нем того, с кем ехал ночью. Он узнал в нем Жилу, хотя и не встречал его никогда. В левой руке Жила держал дубину. Вероятно, он был левшой. Сделав еще несколько шагов, Арсений увидел и своего спутника.

 

Тот лежал на земле за одной из лошадей, и поза его была неестественна. Повернутый лицом вверх, одну руку он почему-то держал за спиной, а ноги судорожно елозили по земле. Одна из пяток вырыла неглубокий желоб, обрамленный сосновыми иголками. Глаза невидяще смотрели на Арсения, и в них Арсений без труда прочитал, что ожидает человека сего.

 

Не обращая внимания на Жилу, Арсений склонился над умирающим. Тот уже не двигался. Жила подумал и опустил дубину на голову Арсения.



В лесу стоял полумрак. И трудно было определить, закат это или рассвет. Только когда чуть посветлело, стало понятно, что рассвет. Собравшись с силами, Арсений смог оторвать голову от того твердого, на чем она лежала. Это было тело его спутника. Оно было таким же холодным, как земля.

 

А я тепл, сказал Арсений Устине. Я, который виноват в его смерти, тепл и жив. Сейчас я спасен ради одной лишь тебя, но он, как и ты, на моей совести. Я погубил его произнесенным словом. Если бы я не сказал ему, что готов, он не лежал бы здесь таким холодным. Помнил ведь Арсения Великого, неоднократно сожалевшего о словах, которые произносили уста его, но ни разу не сожалевшего о молчании. Не хочу отныне говорить ни с кем, кроме тебя, любовь моя.

 

Держась за дерево, Арсений встал на ноги. Лошадей уже не было. Очевидно, Жила увел их с собой. Арсений медленно побрел к дороге. Привязанная им лошадь все еще стояла на месте. Он отвязал ее и, вцепившись в гриву, чтобы не упасть, повел в глубь леса. Его шатало из стороны в сторону.

 

Когда они подошли к мертвому телу, Арсений сел отдохнуть. Собравшись с силами, он подтащил убитого к лошади и попытался уложить его поперек седла. Убитый, который уже не сгибался, несколько раз соскальзывал. Падал на землю с глухим окоченелым звуком. Усилием воли Арсений забросил его руки на седло, изо всех сил уперся головой в ноги и подтолкнул тело вверх. Убитый закачался на седле в безразличном равновесии. Взгляд его открытых глаз также выражал безразличие. У него был вид того, кто хочет, чтобы его оставили в покое.

 

Арсению удалось развернуть мертвеца лицом вперед и усадить в седло. Не найдя ничего, чем можно было бы привязать его к лошади, Арсений проверил сапоги убитого. В одном из них лежал нож, которым тот грозил ему еще вчера. Арсений снял данный ему зипун и стал разрезать его на узкие полоски. Связав их друг с другом, он получил довольно длинную веревку. Этой веревкой примотал ноги покойника к седлу.

 

Арсений вывел лошадь на дорогу.

 

Он сказал, что ты из Белозерска. Неси же его туда, ибо там его предадут земле.

 

Лошадь протяжно посмотрела на Арсения и не сдвинулась с места.

 

Я не поеду, сказал Арсений. Ему ты нужнее. Он легко шлепнул лошадь по крупу.

 

Лошадь тронулась с места и пошла в ту сторону, где лежал Белозерск. Прижавшись к ее гриве, ехал мертвый всадник. Арсений смотрел на них, и они становились все прозрачнее. Превратились в один большой круг, который распался на маленькие. Круги плавали, не сталкиваясь. При встрече они просто проходили друг сквозь друга. Арсения вырвало. Ноги его больше не держали.

 

………….

 

………….

 

………….

 

подумали: мертв, оттого что живым не выглядел

 

………….

 

………….

 

………….

 

Десять дней спустя Жила подъезжал к Новгороду. На одной лошади сидел он сам, вторая без всадника трусила чуть позади. По мерзлой земле четыре пары копыт цокали преувеличенно громко. Ехал не торопясь, потому что торопиться ему было некуда. Запустив руку в карман шубы, Жила достал Христофоровы грамоты. Он читал их и шевелил губами.

 

Давыд рече: смерть грешников люта. Соломон рече: да похвалит тя ближний твой, а не уста твоя. Кирик спросил владыку Нифонта: совершать молитву над оскверненным глиняным сосудом или только над деревянным, а остальные нужно разбить? – Как над деревянным, так и над глиняным сосудом, а также над медным, и стеклянным, и серебряным, отвечал Нифонт, над всем совершается молитва. Всяк держайся добрыя детели не может быти без многых враг. Не богатство приносит друга, но друг богатство. Отсутствующих друзей вспоминай перед присутствующими, чтобы те, слышав это, знали, что и о них не забываешь. Все друзья Жилы отсутствовали, и ему приходилось вспоминать их в одиночку.



Он открыл глаза, сказали над Арсением.

 

И он понял, что открыл глаза. Проплывающие над ним скрещения ветвей казались ему сном. Перед ним возникло чье-то лицо. Оно было таким большим, что закрывало тот удивительный свод, который над ним проплывал. Арсений видел каждую морщину лица и обрамлявшую лицо бороду. В бороде зашевелился рот и спросил:

 

Как тебя зовут?

 

Вот как образуются звуки, подумал Арсений.

 

Как тебя зовут, снова спросил рот.

 

Он произнес три слова раздельно, словно не доверял слуху лежащего.

 

Устин, едва слышно сказал Арсений.

 

Устин. Лицо к кому-то обернулось. Его зовут Устин. Что ти приключися, Устине?

 

Арсений устал смотреть на лицо и закрыл глаза. Всем телом он ощущал мягкое сено. Рука нащупала деревянный борт телеги.

 

Оставь его, сказал другой голос. Довезем до ближайшей деревни, пусть там разбираются.

 

Арсений снова открыл глаза, но тележной тряски уже не чувствовалось. Было холодно. Он лежал на чем-то жестком. Это было похоже на дрова. Он вытащил из-под себя полено и долго на него смотрел. Свет сквозь приоткрытую дверь. Свет и скрип. Дровяной сарай.

 

Приподнявшись на локте, Арсений увидел, что полностью раздет. Рядом с ним лежал его мешок и какие-то лохмотья. Поколебавшись, Арсений протянул к лохмотьям руку и тут же отдернул. Ему стало противно. Лохмотья отталкивали его не только своей грязью. Невыносимой была мысль, что их, вероятно, носил тот, кто его раздел. Кто не взял – и это было даже обидно – мешка с грамотами Христофора. Преодолевая отвращение, Арсений протянул руку к тряпью, которое оказалось рубахой, портами и поясом.

 

Арсению требовалась не только одежда, но и обувь, ибо сапоги с него тоже были сняты. После некоторых раздумий он содрал с двух поленьев бересту и примерил ее куски к ступням. Помогая себе зубами, придал бересте нужную форму. Затем вытащил из тряпья пояс и стал тереть им о косяк двери. Когда ветхий пояс был перетерт надвое, Арсений примотал им бересту к ступням. Обувшись, поймал себя на том, что оттягивает момент одевания. Несмотря на то что его била дрожь, с одеванием он медлил.

 

Но из сарая нельзя было выйти голым. Арсений взял то, что когда-то было рубахой, и приложил к груди. Поколебавшись, продел руки в рукава и голову в дырку – воротник был оторван. Рубаха висела на теле бесформенной тряпкой. Ее бесцветность оживляли заплаты.

 

Трудней всего было надеть порты. Они оказались чуть целее рубахи, но от этого было только хуже. Надев их, Арсений подумал, что этой ветоши касался срамной уд вора. Его порты были как телесная близость с ним, и Арсения передернуло от омерзения. В ограблении угнетала не потеря своей одежды, но приобретение чужой. Арсений испугался, что отныне он будет гнушаться своего собственного тела, и заплакал. Когда же Арсения озарило, что отныне будет гнушаться своего собственного тела, засмеялся.

 

Из сарая Арсений вышел в приподнятом настроении. Сделав несколько шагов в своей новой одежде, сказал Устине:

 

Знаешь, любовь моя, со времени моего приезда в Белозерск это по сути первые шаги в правильном направлении.

 

Сарай стоял на краю деревни. Арсений подошел к ближайшей избе и постучал в дверь. В избе жил Андрей Сорока с семьей.

 

Ты кто такой, спросил Сорока Арсения.

 

Устин, ответил Арсений.

 

Устин – жди до крестин, усмехнулся Сорока и захлопнул дверь.

 

Тогда Арсений постучался к Тимофею Куче. Тимофей осмотрел Арсения и сказал:

 

Ты мне вшей нанесешь, потому что в твоем положении у тебя не может не быть вшей. Или же блох. Их у тебя, я думаю, полный мешок.

 

В мешке были только грамоты Христофора, но Арсений не стал развязывать его перед Тимофеем.

 

Следующей была изба Ивана Сухобока. Помня о гостеприимстве Авраамовом, Иван не хотел выгонять странника. Но и пускать тоже не хотел. Он отвел его на другой конец деревни к бабе Евдокии, которая не боялась ни вшей, ни блох, ни чужаков.

 

Когда они вошли, Евдокия жевала хлебный мякиш. У нее не было зубов, мякиш она жевала деснами, и оттого двигалось все ее лицо. Оно просто ходило ходуном, складывалось и раскладывалось, напоминая старый кожаный кошелек.

 

Понаблюдав за лицом Евдокии, Иван сказал:

 

Вот тебе, баба, гость, который ничего не говорит, кроме того, что он Устин. Согласись, что это хоть какие-то сведения.

 

Считаю, что и сего немало, кивнула Евдокия.

 

Она отломила половину мякиша и протянула его Арсению:

 

Ешь, Устине.

 

Иван с Евдокией молча смотрели, как Арсений ел.

 

Голоден, отметил Иван.

 

Факт, подтвердила Евдокия. Пусть остается.

 

Немного согревшись, Арсений почувствовал, как начала чесаться его голова. Доставшаяся ему одежда была полна вшей. В тепле они ожили и стали переползать на волосы Арсения. Он сидел, чувствуя движение вшей по шее – снизу вверх. Арсений знал, что выводить вшей трудно, и ему стало жаль Евдокии. Он не хотел умножать трудностей ее жизни. Ему, решил он, не следует здесь оставаться. Встав, Арсений поклонился Евдокии в пояс. Евдокия продолжала жевать. Он вышел наружу и закрыл за собой дверь.

 

Арсения обдало холодом. Он все еще держался за дверное кольцо. Возникло желание потянуть за него и вернуться в теплую избу. Но спустившись с крыльца, он понял, что уже не вернется. Сгущались ранние сумерки. Арсений шел, испытывая холод и страх. Он и сам не понимал, зачем вышел из тепла. Ему было лишь ясно, что путь его ждал трудный – если вообще преодолимый. И он не знал, куда этот путь лежит.

 

Арсений шел по лесной дороге, которая становилась все темнее. Он шел, как на ходулях, потому что ноги его не сгибались от холода. Затем начал падать снег. Это был первый снег в году, и летел он как-то неуверенно. Сначала появились отдельные снежинки, редкие, но большие. От их пушистого вида становилось, кажется, чуть теплее. Снежинки падали все чаще и чаще, пока не превратились в сплошную стену метели. Когда кончилась метель, показалась луна и стало светло. Дорога была видна в каждом своем изгибе.

 

С появлением луны мороз вроде бы усилился. Арсению показалось, что именно луна струит тот серебристый холод, который распространяется по земле. Он пожалел было о своем продрогшем теле, но тут же вспомнил, что тело его осквернено чужой одеждой и вшами, и жалость его оставила. Это было уже не его тело. Оно принадлежало вшам, тому, кто носил прежде его одежду, наконец, морозу. Но не ему.

 

Яко в чуждем телеси пребываю, подумал Арсений.

 

При всем сочувствии к чужому телу боль его нельзя ощутить как свою собственную. Помогавший немощным телам людей, Арсений это знал. Даже вживаясь в чужую боль для ее облегчения, он никогда не мог постичь всей ее глубины. А теперь речь шла о теле, которому он не очень даже и сочувствовал. Которое по большому счету презирал.

 

Арсению больше не было холодно, ибо не может же быть холодно пребывающему в чужом теле. Напротив, он явно чувствовал, как (не) его тело наполнилось силой и уверенно двигалось навстречу рассвету. Он удивлялся тому, сколь тверд его шаг и широк взмах рук. Волны тепла толчками поднимались откуда-то снизу и приливали к его голове. Упав на землю, Арсений даже не заметил, как неутомимое его движение прекратилось.

 

………….

 

………….

 

………….



………….

 

………….

 

………….

 

Хочу ли я, думал Арсений, все забыть и отныне жить так, будто не было в моей жизни ничего, будто я только что появился на свет – но уже не маленьким, а как бы сразу большим? Или так: помнить из пережитого одно лишь хорошее, ибо памяти свойственно избавляться от мучительного? Моя память то и дело покидает меня и того гляди покинет навсегда. Но стало бы освобождение от памяти моим прощением и спасением? Знаю, что нет, и даже не ставлю так вопроса. Ведь каким может быть мое спасение без спасения Устины, бывшей главным счастьем моей жизни и главным страданием? Потому молю Тебя: не отнимай у меня память, в которой надежда Устины. Если же призовешь меня к Себе, будь милостив: суди ее не по делам нашим, а по моей жажде спасти ее. И то немногое доброе, иже аз сотворих, запиши на нее.

 

………….

 

………….

 

………….

 

Язык коровы мягок и не гнушается вшивого. Его шершавая ласка частично заменяет людское тепло. Человеку непросто ухаживать за вшивым и гноящимся. Входящий может оставить рядом с больным корочку хлеба и кружку с водой, но на настоящую ласку без брезгливости можно рассчитывать лишь со стороны коровы. Корова быстро привыкла к Арсению и считала его своим. Длинным языком она слизывала с его волос засохшие комки крови и гноя.

 

Арсений часами наблюдал за качанием ее вымени и иногда припадал к нему губами. Корова (что в вымени тебе моем?) не имела ничего против, хотя всерьез относилась лишь к утренней и вечерней дойке. Настоящее облегчение приносили ей только руки хозяйки. В них, в отличие от губ Арсения, была сила. Стремление выжать все молоко без остатка в туго сплетенный туес. Молоко вырывалось из вымени с громким журчаньем – сначала тонким, почти стрекочущим, но по мере наполнения туеса обретавшим полноту и размах. Часть молока стекала по хозяйским пальцам. Наблюдая за ними дважды в день, Арсений помнил их лучше хозяйского лица. Он знал, как выглядит каждый палец в отдельности, но ни разу не ощутил их прикосновения.

 

Иногда корова замирала, чуть приподнимала хвост (он подрагивал), и под самой его кисточкой на пол хлева шлепались теплые лепешки. Время от времени эти лепешки разбрызгивались во все стороны под тугой струей. Попавшие на лицо капли Арсений вытирал пучком сена.

 

………….

 

………….

 

………….

 

Рана на голове почти зажила, но появились приступы головной боли. Боль шла не от раны, а откуда-то из самых недр головы. Арсению казалось, что там завелся червь, что его движения и вызывают ту пытку, которую так трудно переносить. Во время приступа он охватывал голову руками или утыкался лицом в колени. Он остервенело тер голову, и возникавшая внешняя боль на мгновение снимала боль внутреннюю. Но внутренняя, словно передохнув, тут же вступала с новой силой. Арсению хотелось расколоть свой череп надвое и вместе с мозгами вытряхнуть оттуда червя.

 

Он колотил себя по лбу и по темени, но сидевший внутри червь отлично понимал, что до него не добраться. Неуязвимость червя позволяла ему куражиться и сводила Арсения с ума.

 

………….

 

………….

 

…………. Они спрашивали Арсения, кто он таков, но он молчал. И с удивлением обнаружил, что коровы рядом уже не было.

 

А где корова, спросил у ближайшего из присутствующих Арсений. Она была славным товарищем и явила мне спасительное милосердие.

 

Ему никто не ответил, потому что казавшиеся присутствующими отсутствовали. Ближайший к Арсению – маленький, сгорбленный, серый – при внимательном рассмотрении оказался ручкой плуга. Остальные также были гнуты и костлявы. Гигантских размеров хомуты (на ком здесь, спрашивается, ездят?). Санные полозья. Оглобли да коромысла. А помещение было совершенно другим.

 

Интересно, сказал Арсений, ощупав под собой тележное колесо. Интересно, что время идет, а я лежу на тележном колесе, не думая нимало о сверхзадаче своего существования.

 

Арсений с усилием встал и, нетвердо ступая, вышел за двери. Пушистыми шапками крыш перед ним выстроились избы неведомой деревни. Из каждой в полном безветрии тянулся дым. Арсению показалось, что своими дымами все избы равномерно прикреплены к небу. Утратив свойственную дыму подвижность, соединительные нити обрели необычайную прочность. Там, где они были чуть короче необходимого, дома приподнимались на несколько саженей. Иногда покачивались. В этом было что-то неестественное, и у Арсения закружилась голова. Ухватившись за дверной косяк, он сказал:

 

Связь неба с землей не так проста, как, видимо, привыкли считать в этой деревне. Подобный взгляд на вещи мне кажется излишне механистическим.

 

Скрипя свежевыпавшим снегом, Арсений пошел из деревни прочь. Через некоторое время этот звук привлек его внимание, и он осмотрел свои скрипевшие ноги: они были в лаптях.

 

А прежде были в березовой коре, вспомнил Арсений. Такие вот превращения.

 

За его спиной болтался мешок с грамотами Христофора.



Арсений шел от села к селу, и память его больше не покидала. Голова болела меньше, иногда совсем не болела. На любые вопросы Арсений отвечал, что он Устин, ибо только это в настоящий момент казалось ему существенным. Однако и так всем было ясно, что он за человек и чем ему можно помочь. Арсений уже не был прежним Арсением. За время своего странствия он приобрел тот вид, который не требовал никаких пояснений. Без всяких слов ему давали место в сарае (хлеву) – или не давали. Из теплых изб ему выносили кусок хлеба – или не выносили. Чаще – выносили. И он понял, что жизнь без слов возможна.

 

Арсений не знал, в каком – и вообще в одном ли – направлении он двигался. Строго говоря, ему и не требовалось направление, потому что он никуда не стремился. Он не знал также, сколько времени прошло с тех пор, как он покинул Белозерск. Судя по ослаблению морозов, дело шло к весне. Впрочем, и это его не особенно беспокоило. Пребывая яко в чуждем телеси, Арсений к морозам привык. Когда в селе Красном ему подарили дырявый, но теплый зипун, он уже не был уверен, что эта вещь ему необходима. В селе Вознесенском он оставил зипун у одной из изб, сказав Устине:

 

Знаешь, со всем этим барахлом мы вослед за вознесшимся Спасителем не вознесемся. У человека, любовь моя, много ненужного имущества и привязанностей, которые тянут вниз. Если же ты беспокоишься относительно моего здоровья, то с радостью сообщаю тебе, что наступает уже согревающая – пусть пока и холодная – весна.

 

Двигаясь по размякшим, но еще не до конца размерзшимся дорогам, Арсений безошибочно узнавал приход весны. Он вспоминал радость, которую испытывал в прошлой жизни от перемены воздуха. От того, что солнечные лучи наливались силой и он чувствовал их, когда они падали на его лицо.

 

Однажды он увидел свое лицо в весенней луже и заплакал. Спутавшиеся волосы более не имели цвета. Из ввалившихся щек клочьями лезла борода. Это была не борода даже, а свалявшийся пух, местами прилипающий к коже, местами свисающий сосульками. Арсений плакал не по себе, но по ушедшему времени. Он понимал, что оно уже не вернется. Арсений даже не был уверен, что та земля, где он переживал прежние весны, все еще существует. Она, однако же, стояла на прежнем месте.

 

Плача, Арсений пришел в город Псков. Это был самый большой из виденных им городов. И самый красивый. Арсений не знал его названия, ибо ни у кого ничего не спрашивал. Псковичи как жители большого города у Арсения тоже ничего не спрашивали, и Арсения это радовало. Он подумал, что здесь можно затеряться.

 

Он шел вдоль стены кремля (крома) и удивлялся ее мощи. За такой стеной, думал Арсений, живется, по-видимому, спокойно и безмятежно. Трудно ожидать, что кремлевскую стену преодолеет внешний враг. Я не представляю приставных лестниц величины, достаточной для этих стен. Или, допустим, орудий, способных пробить сию толщину. Но (Арсений запрокинул голову, и ему показалось, что стена начала медленно клониться на него) даже такая стена не отменяет опасность врага внутреннего, если он за этой стеной заведется. Тогда, можно сказать, хуже всего: вот уж поистине критический случай.

 

Стена вывела Арсения к реке Великой. По ней еще проплывали отдельные льдины, но в целом река была свободна ото льда. На берегу паромщики собирали людей. Арсений почувствовал, что его тянет на противоположный берег, и тоже ступил на паром.

 

А ты платил ли за перевоз, спросил Арсения один из паромщиков.

 

Арсений не ответил.

 

Не проси у него денег, сказали паромщику, ибо перед тобой человек Божий, разве ты не видишь?

 

Вижу, подтвердил паромщик, а спросил так, на всякий случай.

 

Он уперся шестом в берег, и паром, скрежеща днищем по песку, отчалил. На середине реки Арсений поднял голову. Из-за стены кремля показались купола, которых не было видно раньше. Заходящее солнце делало их позолоту двойной. Когда же ударил главный колокол, стало ясно, что звучит он из воды, потому что купола на воде были живее куполов в небе. Их мелкое дрожание отражало силу производимого звука.

 

Сойдя с парома, Арсений долго любовался открывшимся видом.

 

Знаешь, любовь моя, я просто отвык от красивого в жизни, сказал он Устине. А оно так неожиданно открывается при пересечении реки, что я даже не нахожу слов. И вот с одной стороны реки – я, погрязший в струпьях и вшах, а с другой – эта красота. И своим убожеством я рад подчеркнуть ее величие, ведь подобным образом я как бы участвую в ее творении.

 

Когда же стемнело, Арсений побрел по берегу. В конце концов он наткнулся на стену. Пошел вдоль стены и заметил в ней узкий пролом. Темнота в нем была еще гуще темноты окружающей. Ощупывая края пролома, Арсений в него пролез. Перед ним теплилось несколько лампад. В их тусклом свете угадывались очертания крестов. Это было кладбище. Какое все-таки прекрасное место, подумал Арсений. Лучше не придумаешь. Именно то, что требуется в данный момент. Взяв одну из лампад, он подержал над ней руки. Тепло прошло по всему телу. Арсений подложил под голову мешок и заснул. Во сне он порой вздрагивал, и тогда под его щекой шуршали грамоты Христофора.



Он проснулся от пения птиц. Это было настоящее весеннее пение, хотя приход весны был еще не очевиден. На некоторых могилах лежал снег. Птицы способствовали таянию снега. Под их пение снег превращался в воду и просачивался к покойникам, принося и им благую весть о весне. Весна во Пскове наступала раньше, чем в Белозерске. Белозерцы всегда считали псковичей южанами. И продолжают считать таковыми по сей день.

 

Кладбище, на котором провел ночь Арсений, было монастырским. Он понял это, увидев ходивших по кладбищу монахинь. Когда сестры спросили его, кто он такой, Арсений по своему обыкновению назвался Устином. Большего он им, конечно, не сказал. Сестры же сообщили ему, что он находится на земле Иоанно-Предтеченского девичьего монастыря. Они не были уверены, что Арсений их понял. Посовещавшись, вынесли Арсению миску рыбного супа. Когда Арсений съел суп, они взяли его под руки и вывели за ограду.

 

Весь день Арсений бродил по берегу реки Великой. Увидев подошедший паром, он решил пересечь реку в обратном направлении. На сей раз паромщик не требовал у него денег. Он сказал:

 

Плавай, аще хощеши, человече Божий. Мню, яко посещение твое благо есть.

 

На том берегу Арсения встретил юродивый Фома.

 

Ага, вскричал Фома, вижу, что ты есть самый настоящий юродивый. Настоящий. У меня, будь покоен, нюх на сей счет первоклассный. Но знаешь ли ты, друже, что каждая часть земли псковской держит одного лишь юродивого?

 

Арсений молчал. Тогда юродивый Фома схватил его за руку и потащил за собой. Они почти бежали вдоль кремлевской стены, и Арсений не видел возможности это движение остановить: Фома оказался очень цепок. Перед ними появилась еще одна река. Это была Пскова, которая несла свои воды в реку Великую.

 

Там, за Псковой, сказал юродивый Фома, живет юродивый Карп. Речь его скудна и неразборчива. Иной раз токмо имя свое часторечением извещает: Карп, Карп, Карп. Очень достойный человек. Тем не менее по среднему счету раз в месяц мне приходится бить ему морду. Сие происходит в те дни, когда он пересекает реку и приходит в город. Я же, нанося юродивому Карпу кровавыя раны, побуждаю его не покидать Запсковье. Твой удел, учу я его, Запсковье. Оно, учти, остается без тебя сиротой, в то время как в моей части города образуется нашего брата избыток. Избыточность же порочна и приводит к духовному опустошению… Явился не запылился!

 

Юродивый Фома сложил руки на груди и смотрел на противоположный берег. Оттуда ему грозил кулаком юродивый Карп.

 

Грози, говнюк, грози, прокричал юродивый Фома без злобы. Аще же тя зде единожды обрящу, сокрушу без милости твои члены. Яко исчезает дым, исчезнеши.

 

Они принимают меня за юродивого, сказал Арсений Устине.

 

А за кого же тебя еще принимать, удивился Фома. Посмотри на себя, Арсение. Ты и есть юродивый, иже избра себе житие буйственное и от человек уничиженное.

 

И он знает мое крестильное имя.

 

Фома засмеялся:

 

Как же его не знать, когда оно у каждого крещеного человека на лбу написано? Вот про Устина догадаться, конечно, сложнее, но про него ты и сам всем сообщаешь. Так что юродствуй, дорогой мой, не стесняйся, иначе своим почитанием они тебя в конце концов достанут. Их поклонение с целями твоими несовместимо. Вспомни, как было в Белозерске. Оно тебе надо?

 

Кто сей знающий тайны мои? Арсений повернулся к Фоме:

 

Ты кто?

 

Хуй в пальто, ответил Фома. Ты спрашиваешь о второстепенных вещах. А я скажу тебе о главном. Возвращайся в Завеличье, где на будущей Комсомольской площади стоит монастырь Иоанна Предтечи. На монастырском кладбище ты, подозреваю, сегодня уже ночевал. Оставайся там и верь: в этом монастыре могла быть Устина. Полагаю, что она туда просто не дошла. Зато дошел ты. Молись – о ней и о себе. Будь ею и собой одновременно. Бесчинствуй. Быть благочестивым легко и приятно, ты же будь ненавидим. Не давай псковским спать: они ленивы и нелюбопытны. Аминь.

 

Фома размахнулся и ударил Арсения по лицу. Арсений молча смотрел на него, чувствуя, как по подбородку и шее стекает из носа кровь. Фома обнял Арсения, и лицо его тоже стало кровавым. Фома сказал:

 

Отдавая себя Устине, ты, я знаю, изнуряешь свое тело, но отказ от тела – это еще не все. Как раз это, друг мой, и может привести к гордыне.

 

Что же я могу еще сделать, подумал Арсений.

 

Сделай больше, прошептал ему в самое ухо Фома. Откажись от своей личности. Ты уже сделал первый шаг, назвавшись Устином. А теперь откажись от себя совершенно.



С того самого дня Арсений поселился на кладбище. У одной из стен он увидел два сросшихся дуба, и они стали первой стеной его нового дома. Второй стеной стала стена кладбищенская. Третью стену соорудил сам Арсений. Пройдя вдоль реки, он собрал валявшиеся там бревна, кирпичи из разрушенных стен, обрывки сетей и много других предметов, незаменимых для строительства. Четвертая стена Арсению не понадобилась: на ее месте был вход.

 

За этой работой следили монахини, но ничего Арсению не говорили. С его стороны они также не услышали никаких слов. Строительство велось по обоюдному молчаливому согласию. Когда оно было закончено, к дому Арсения в сопровождении нескольких сестер пришла настоятельница монастыря. Увидев Арсения, лежащего на желтой прошлогодней траве, она сказала:

 

Зде живущий имеет себе одр землю, а покров небо.

 

Да, такое строительство нельзя назвать полноценным, подтвердили сестры.

 

Просто главный свой дом он строит на небесах, сказала настоятельница. Моли Господа о нас, человече Божий.

 

По приказу настоятельницы Арсению вынесли миску с кашей. Едва Арсений почувствовал теплоту миски, руки его разжались. Миска упала с глухим стуком, но не разбилась. Трава медленно поглотила кашу. Стало заметно, как сквозь ее желтые лохмы уже пробивалась первая зелень.

 

Эта зелень, сказал Арсений Устине, тоже нуждается в корме. Пусть растет, прославляя нашего мальчика.

 

Еще не единожды впоследствии ему выносили кашу, и всякий раз с ней происходило то же самое. Арсений доедал лишь то, что ему оставляла трава. Он осторожно вынимал остатки пищи из травы, проходя сквозь нее пальцами, как граблями. Иногда через пролом на кладбище забегали собаки и слизывали кашу своими длинными красными языками. Арсений собак не отгонял, потому что понимал, что им тоже нужно есть. Кроме того, они напоминали ему Волка его детства. Кормя их, он как бы кормил и его. Память о нем. Собаки съедали то, что когда-то не успел съесть Волк. Когда они уходили, Арсений кричал им вдогонку слова прощания и просил передать Волку привет.

 

Вы один род, кричал Арсений, и я думаю, вы знаете, как это сделать.

 

Видя особенности питания Арсения, сестры стали выкладывать ему еду на траву. Он кланялся, не поворачиваясь к ним, и, когда они уходили, не провожал их взглядом. Он боялся, что в лицах приходивших к нему не разглядит черт Устины.

 

Первые недели своей псковской жизни Арсений вставал с рассветом и отправлялся ходить по Завеличью. Он присматривался к живущим там людям. Остановившись, устремлял на них особый взгляд того, чье умонастроение отличается от общепринятого. Заглядывал за заборы. Прижимался лбом к окнам и наблюдал сокровенную жизнь псковичей. В целом она не вселяла в него отрады.

 

В домах Завеличья стоял дым, смешанный с паром. Там сушилась одежда и кипели щи. Там били детей, кричали на стариков и совокуплялись в общем для всех пространстве избы. Перед едой и сном молились. Иногда сваливались спать без молитвы – наработавшись до потери сил. Или напившись. Ноги в сапогах забрасывали на подложенную женами ветошь. Громко храпели. Вытирали текущие во сне слюни и отгоняли мух. Со звуком терки водили рукой по лицу. Матерно ругались. С треском портили воздух. Все это не просыпаясь.

 

Идя по улицам Завеличья, в дома благочестивых людей Арсений бросал камни. Камни отлетали от бревен с глухим деревянным стуком. Из домов выходили их обитатели, и Арсений кланялся им, крестясь. К домам же людей развратных или ведущих себя неподобающе Арсений подходил вплотную. Он опускался на колени, целовал стены этих домов и что-то тихо говорил. И когда многие удивились поступкам Арсения, юродивый Фома сказал:

 

Ну что же здесь, если разобраться, удивительного. Брат наш Устин глубоко прав, ибо камни бросает лишь в дома людей благочестивых. Из сих домов бесы изгнаны ангелами. Они боятся войти внутрь и цепляются, как показывает практика, за углы домов. Юродивый Фома показал на один из домов. Видите ли многочисленных бесов на углах?

 

Не видим, ответили собравшиеся.

 

А он видит. И забрасывает их камнями. У людей же неправедных бесы сидят внутри дома, поскольку ангелы, данные на сохранение души человеческой, там жить не могут. Ангелы стоят у дома и плачут о падших душах. Брат же наш Устин обращается к ангелам и просит их не оставлять свою молитву, дабы души не погибли окончательно. А вы, сукины дети, думаете, что он разговаривает со стенами…

 

Среди слушателей юродивый Фома заметил юродивого Карпа. Карп подставлял лицо солнцу. Он слушал Фому и безмысленно улыбался. Он наслаждался жарким весенним днем и своим присутствием в этой части города. Перехватив гневный взгляд Фомы, Карп вспомнил о нарушении запрета. Он попытался потихоньку скрыться, хотя и понимал, что задача эта не из простых. Стремясь пробраться к мосту через Пскову, Карп стал обходить толпу приставными шагами. Ему казалось, что движение боком способно прикрыть его истинные намерения. Уже через несколько мгновений он заметил, что отрезан от моста Фомой.

 

Карп, Карп, Карп, зарыдал юродивый Карп и приставными шагами двинулся в противоположную сторону.

 

Но юродивый Фома оказался быстрее юродивого Карпа. С неестественно громким шлепком его ладонь обрушилась на шею нарушителя.

 

Мог ли я ожидать от сего иных действий, крикнул Карп и бросился бежать в направлении моста.

 

Фома подгонял его пинками. Достигнув середины моста, Карп остановился. Когда преследователь приблизился, бежавший с размаху дал ему затрещину. Юродивый Фома снес ее кротко, ибо это уже была земля юродивого Карпа.



Вы мои верные друзья по борьбе с плотью, сказал Арсений комарам. Вы не даете плоти диктовать мне свои условия.

 

На берегу реки Великой, где стоял монастырь, комаров было множество. За кладбищенской же стеной, куда не доставал береговой ветер, комаров было даже больше, чем у самой воды. Такого их количества еще никто не видел. Кровососущие являлись порождением необычно жаркой весны.

 

Открытыми у средневекового человека были лишь лицо и кисти рук, но и этого оказалось достаточно, чтобы жителей Пскова лишить терпения. Псковичи чесались, плевали на ладони и размазывали слюну по коже, полагая, что так облегчат себе страдания от укусов. Не довольствуясь открытыми частями тела, рассвирепевшие насекомые прокусывали даже плотную одежду.

 

Арсения же комары не огорчали. Теплыми сырыми ночами, когда воздух превращался в гудящее месиво, он раздевался донага и становился на могильную плиту перед своим домом. Проводя рукой по телу, он испытывал необычное ощущение. Ему казалось, что кожа его покрылась густой, как у Исава, растительностью. Когда он к ней прикасался, растительность обращалась в кровь. В темноте Арсений не видел крови, но чувствовал ее запах и слышал хруст раздавленных насекомых. Чаще же не обращал на них внимания, поскольку во время ночных стояний усердно молился за Устину.

 

Так стоял он лишь в темное время суток, которое было хотя и коротким, но достаточным для полного обескровливания. Арсений, однако же, обескровлен не был. Надоела ли его кровь комарам, или – ввиду необычайной щедрости Арсения – кровососущие решили проявить сдержанность, только ночное стояние не отняло у него жизни. Не однажды по утрам находили его бездыханным, но всякий раз он в конце концов приходил в себя.

 

Совлечеся одеяний тленных и облечеся в ризу бесстрастия, говорила в такие дни настоятельница, отвернувшись от его наготы.

 

С течением времени комаров стало меньше, но бодрствование Арсения по ночам не прекратилось. Оно и не могло прекратиться, поскольку ночь оставалась для Арсения единственным спокойным временем для молитвы. День был полон забот и тревог.

 

Арсений обходил Завеличье и следил за течением его жизни. Он забрасывал бесов камнями и разговаривал с ангелами. Знал обо всех крещениях, венчаниях и отпеваниях. Знал о рождении в Завеличье новых душ. Стоя у дома новорожденного, предвидел его судьбу. Если век его предполагался долгим, Арсений смеялся. Если ему надлежало вскорости умереть, Арсений плакал. В те дни никто, кроме юродивого Фомы, еще не знал, отчего смеется и плачет Арсений. Фома же не торопился никому этого объяснять, да и в Завеличье бывал редко.

 

Однажды юродивый Фома пришел в Завеличье и потребовал, чтобы Арсений следовал за ним через реку.

 

Мне нужна твоя консультация, сказал он Арсению. Случай не из простых, только потому я и веду тебя в свою часть города.

 

У сотника Пережоги занемог младенец Анфим. Он лежал в своей люльке и молча смотрел вверх. В такт немому его покачиванию двигалось десять пар глаз. Люльку Анфима обступила ближайшая родня. Когда Арсений взял дитя на руки, оно отчаянно закричало. Глаза Арсения наполнились слезами, и он положил Анфима обратно в люльку. Лег на пол. Скрестил на груди руки. Закрыл глаза.

 

Брат наш Устин видит, что дитя умрет, сказал юродивый Фома. Медицина бессильна.

 

Анфим перестал дышать на вечерней заре. Прощаясь с Арсением у парома, юродивый Фома дал ему затрещину.

 

Это за появление на моей территории. Но так ведь тебе легче, а?

 

На середине реки Арсений кивнул. Конечно, легче. В полумраке было видно, как на речной ряби вспыхивали неяркие искры. Самый большой их сноп медленно двигался по гребню волны, и Арсений подумал, что это душа усопшего ребенка. Вышедшая из маленького тела на ночь глядя.

 

Три дня тебе еще предстоит провести здесь, сказал душе Арсений. Принято считать, что первые три дня души пребывают там, где они жили. Знаешь, Псков – хороший город, так отчего же не покинуть мир именно отсюда? Посмотри: в домах на берегу реки зажглись огни, там готовятся ко сну. А небо на западе все еще светится. На нем застыли облака с неровными алыми краями. Двигаться до утра они уже не собираются. На вечернем посвежевшем ветру мелко дрожат липы. Одним словом, стоит теплый летний вечер. Ты покидаешь все это, и тебе может быть страшно. Ведь, увидев меня, ты закричал от этого страха, правда? Мой вид сказал тебе, что смерть близка. А ты не бойся. Чтобы ты не чувствовал себя одиноким, я проведу эти три дня с тобой, хочешь? Я живу на кладбище монастыря, это очень спокойное место.

 

И Арсений повел душу Анфима на кладбище.

 

Он читал молитвы три дня и три ночи. На исходе третьего дня губы Арсения уже не двигались, но чувство любви к ребенку не притупилось. И оно говорило Арсению: бодрствуй. Говорило: если сядешь на землю, то уснешь. Арсений не садился, но позволил себе облокотиться о сросшиеся дубы, которые составляли стену его дома. Он не хотел оставлять ребенка наедине с его смертью.

 

Прощаясь с душой Анфима, Арсений прошептал:

 

Послушай, хочу тебя попросить. Если встретишь там мальчика, он еще меньше тебя… Ты его легко узнаешь, у него даже имени нет. Это мой сын. Ты ему… Арсений прижался лбом к дубу и почувствовал, как в него вливается деревянность. Ты его поцелуй от меня. Просто поцелуй.



Утро юродивого Карпа начиналось так. Сложив руки за спиной, он стоял у дома калачника Самсона.

 

Карп, Карп, Карп, говорил проходящим юродивый Карп.

 

Когда Самсон выходил на улицу с лотком на ремне, Карп зубами хватал полуденежный калач и бросался прочь. Для человека, держащего в зубах калач, он бежал очень быстро. По необходимости молча. Не размыкая рук за спиной. За юродивым бежали небогатые люди, которые знали, что калач в конце концов упадет. Когда калач падал, они его подбирали. То, что оставалось во рту у юродивого, и было его дневной пищей.

 

Калачник Самсон за юродивым Карпом не бежал. Даже если бы и хотел бежать, с тяжелым лотком это было невозможно. Но калачник не хотел бежать. На юродивого Карпа он не сердился. Потому что после встречи с юродивым ему хорошо торговалось и его калачи расходились очень быстро. Если же юродивый ввиду своей занятости запаздывал, калачник Самсон терпеливо ждал его у своего дома в Запсковье.

 

Не таким был калачник Прохор из Завеличья. Человеком он слыл мрачноватым и к раздаче калачей не склонным. Поскольку Завеличье находилось в сфере ответственности Арсения, ему пришлось столкнуться с калачником Прохором. Это произошло в конце лета.

 

Увидев Прохора с его калачами, Арсений смутился душою. Он смотрел на Прохора в упор, и взгляд его становился все горше.

 

Что ти, юроде, спросил Прохор.

 

Не произнося ни слова, Арсений ударил снизу по лотку. Калачи дружно спрыгнули с лотка и шлепнулись в августовскую пыль. Прохожие хотели было отряхнуть калачи и взять себе, но Арсений не дал. Изделия калачника Прохора он стал разламывать на мелкие куски, пинать ногами и втаптывать в пыль. Когда калачи превратились в комья грязи, Прохор будто очнулся. Он медленно двинулся к Арсению, и каждый кулак его был как калач. Не делая особого замаха, он ударил Арсения кулаком в лицо. Арсений упал на землю, и калачник ударил его ногой.

 

Не тронь его, он человек Божий, закричали прохожие.

 

А рассыпать мои калачи – не Божий? А топтать их ногами – не Божий?

 

С каждым вопросом калачник Прохор наносил Арсению удар ногой. От этих ударов лежавший отлетал, как груда тряпья. Может статься, он и был грудой тряпья, ибо тела в нем уже почти не оставалось. С воплем калачник прыгнул на спину Арсения обеими ногами, и все услышали хруст ребер. Тогда мужчины бросились на калачника Прохора и вывернули ему за спину руки. Кто-то связал их своим ремнем. Сильный Прохор пытался стряхнуть скрутивших его и снова рвался к Арсению.

 

Уходи, человече Божий, сказали Арсению окружающие.

 

Но Арсений не уходил. Он не двигался. Лежал, раскинув руки, и под его волосами растекалась бурая лужа. Все смотрели на калачника Прохора, который понемногу затихал. Со стороны парома шел юродивый Фома.

 

Отныне имя ти не калачник, но кулачник, крикнул Прохору Фома. Вас же, засранцев (он обвел стоявших глазами), ознакомлю со следующими фактами. Минувшей ночью сей фрукт совокуплялся с женой. Потом, не омывшись, месил тесто и лепил свои калачи. Утром хотел продавать нечистый продукт православным и, если бы не брат наш Устин, как пить дать продал бы.

 

Это правда, спросили присутствующие.

 

Калачник Прохор не отвечал, но его молчание тоже было ответом. Все знали, что юродивый Фома говорит только правду. Прохора решили отвести в земляную тюрьму. Наказание ему отложили до выяснения судьбы Арсения. Сказали:

 

Аще человек Божий умрет, грех сей на ти будет.

 

Арсения же положили на рогожу и двинулись в Иоаннов монастырь.

 

В воротах монастыря сестры встретили их плачем, поскольку успели привязаться к Арсению. Они уже знали о случившейся беде. Взяв рогожу за края, сестры осторожно понесли Арсения по монастырю, чтобы не причинить ему лишней боли. Но Арсению не было больно: он ничего не чувствовал. Сестры несли его, стараясь идти мелкими шагами и в ногу, а голова Арсения слегка покачивалась.

 

Настоятельница сказала:

 

В своем народе чужой, все с радостью претерпел ты Христа ради, взыскуя древнего погибшего отечества.

 

Лицо настоятельницы было закрыто руками, и голос ее прозвучал глухо, но внятно.

 

Для Арсения освободили одну из отдаленных келий, где мужское присутствие не могло бы смутить ни одну из паломниц. Сами же сестры не смущались, поскольку юродивый Устин был в их глазах беспол и до некоторой степени бесплотен. Внося больного в дальнюю келью, они надеялись на его выздоровление и готовились к его кончине.

 

Приходится с горечью констатировать, сказала настоятельница, что травмы пострадавшего мало совместимы с жизнью. Впрочем, смерть для брата нашего Устина не является предметом совсем уж незнакомым: брат наш Устин мертва себе еще в житии состави. Благоюродивый Устин яко оплакания достоин хождаше, обаче внутренний человек в нем обновися. Прожив бездомно, сей брат наш кущи своя на небесех водрузи.

 

В случае смертельного исхода сестры предназначали Арсению то место у стены кладбища, где он обосновался еще весной. Жилище Арсения казалось им почти готовым склепом. Сооружением уютным и обжитым.



Но Арсений выжил. Через несколько дней он пришел в сознание, и кости его стали понемногу срастаться. Их сращение Арсений ощущал так же явственно, как прежде разлом. Оно было беззвучно, но очевидно.

 

Сестры кормили Арсения с ложечки. Он молча открывал рот, и по щекам его текли слезы. Слезы текли и по щекам сестер. Мыть Арсения, который не вставал, приглашали плотника Власа.

 

Первого сентября к Арсению пришел юродивый Фома и поздравил его с новолетием. В подарок он принес дохлую крысу. Фома держал ее за хвост, а крыса грустно раскачивалась.

 

Положив крысу у изголовья Арсения, юродивый Фома прижал ей передние лапы к морде и обратился к больному:

 

Душевно рад, коллега, что ты не принял сего безотрадного образа. А ведь все к тому шло. Поздравляю же тебя с новым, 6967 годом, который мы по старой памяти празднуем в этот светлый сентябрьский день за тридцать три года до года семитысячного.

 

Появлением крысы сестры остались недовольны, но возражать Фоме не посмели. Увидев же улыбку Арсения, они перестали сердиться. Это была первая его улыбка за много месяцев. Когда юродивый Фома кончиком крысиного хвоста пощекотал Арсению ноздри, тот чихнул.

 

Больному требуется свежесть, крикнул Фома, а у вас здесь, как, простите, у черта в жопе. Тащите его к реке. Там течение воды и воздуха. Это поможет его излечению.

 

Отвернувшись, настоятельница закатила глаза, но сделала сестрам знак выполнить приказание юродивого. Они (Арсений застонал) переложили больного на холстину, которую (он застонал еще раз) осторожно подняли.

 

Скрипи, скрипи, сраный веник, хмыкнул юродивый Фома, и настоятельница снова отвернулась.

 

Сестры вынесли Арсения к реке. Фома указал место, на котором следовало больного разместить. Со всеми предосторожностями Арсений был уложен на траву.

 

А теперь линяйте отсюда, вертихвостки, сказал юродивый Фома сестрам.

 

Сестры, не говоря ни слова, двинулись в сторону монастыря. Ветер трепал края их облачений, а Арсений и Фома смотрели им вслед. То, как удалялись сестры, показывало, что на юродивого Фому они, в сущности, не в обиде. Почти не в обиде.

 

Когда сестры скрылись за воротами, юродивый Фома сказал:

 

Я выполнил твою просьбу относительно Прохора. Если я правильно понял тебя через реку, ты не хотел, чтобы власти его наказывали.

 

Я просто о нем молился, сказал Арсений Устине. Просил: Господи, не постави ему в грех сего, не ведает бо, что творит. Молись о нем и ты, любовь моя.

 

Юродивый Фома кивнул:

 

Насчет твоей молитвы завеличские уже в курсе, я им говорил. (Он показал рукой на успевших собраться завеличских, и те подтвердили сказанное.) Боюсь только, что молитва в таком роде у тебя не последняя. Рыло тебе, друже, еще начистят – и не раз.

 

Не обязательно, возразили завеличские. Всякий на Руси знает, что юродивых бить, это самое, нельзя.

 

Фома громко рассмеялся:

 

Поясняя свою мысль, прибегну к парадоксу. Юродивых потому и бьют, что бить их нельзя. Известно ведь, что всякий бьющий юродивого – злодей.

 

А кто же еще, согласились завеличские.

 

То-то, сказал юродивый Фома. А русский человек благочестив. Он знает, что юродивый должен претерпеть страдание, и идет на грех, чтобы обеспечить ему это страдание. Кто-то же должен быть злодеем, а? Кто-то же должен быть способен побить или там, допустим, убить юродивого, как вы считаете?

 

Ну, это самое, заволновались завеличские. Бить – еще куда ни шло, но убивать – разве же это благочестие? Смертный, если можно так выразиться, грех.

 

Твою дивизию, в сердцах воскликнул юродивый Фома. Так ведь русский человек – он не только благочестив. Докладываю вам на всякий случай, что еще он бессмыслен и беспощаден, и всякое дело может у него запросто обернуться смертным грехом. Тут ведь грань такая тонкая, что вам, сволочам, и не понять.

 

Завеличские не знали, что ответить. Не знал этого и юродивый Карп, стоявший в толпе. В полнейшем недоумении он слушал юродивого Фому с открытым ртом.

 

Ага, и ты здесь, грешник, закричал юродивый Фома, и юродивый Карп заплакал. Давненько я не бил тебе морду.

 

Фома стал пробираться к Карпу, но тот уже пятился в сторону монастыря, и толпа перед его спиной расступалась.

 

О, горе мне, кричал юродивый Карп.

 

Выбравшись из толпы, он бросился к монастырским воротам. Ворота оказались закрыты. Карп барабанил в них что было сил и с ужасом наблюдал, как к нему приближался Фома. Не дождавшись открытия ворот, Карп заложил руки за спину и бросился к реке. Когда же ворота открылись, мимо пробегал Фома. Выглянувшим из ворот сестрам Фома показал язык и побежал дальше. Сестры переглянулись как привыкшие не удивляться.

 

Не говорил ли тебе: сиди в Запсковье, кричал юродивый Фома юродивому Карпу.

 

Карп закрыл лицо руками и продолжал бежать дальше. Его босые ступни громко шлепали по траве. У самой реки он остановился. Отняв от лица ладони, увидел, что его догоняет Фома.

 

Карп, Карп, Карп, закричал юродивый Карп.

 

Он ступил на поверхность воды и осторожно пошел. Несмотря на дувший ветер, волны на реке Великой были в тот день невысоки. Вначале Карп шел медленно и как бы неуверенно, но шаг его постепенно ускорялся.

 

Фома подбежал к реке и попробовал воду большим пальцем ноги. Сокрушенно покачав головой, он также ступил на воду. Арсений и завеличские молча наблюдали, как юродивые шли один за другим. Они слегка подпрыгивали на волнах и смешно махали руками, удерживая равновесие.

 

По воде они, стало быть, только ходят, сказали завеличские. А бегать пока еще не научились.

 

На середине реки юродивый Карп остановился. Дождавшись юродивого Фомы, он с размаху ударил его по щеке. Звон оплеухи долетел по воде до стоявших на берегу.

 

Имеет право, развели руками завеличские. Это уже его территория.

 

Ни слова не говоря, юродивый Фома развернулся и направился к своей части города. В лучах низкого осеннего солнца обозначилась неравномерность течения реки. Зеркальная поверхность чередовалась с рябью и волнами. При долгом взгляде на воду казалось, что река потекла в обратную сторону. Оттого, может быть, что она отражала бег облаков. В такт общему движению по поверхности реки скользили, расходясь, две маленькие фигурки. На месте оставался только Арсений и окружавшие его жители Завеличья.



Ближе к зиме Арсений уже хорошо ходил. Кости его срослись, и о болезни напоминала только охватывавшая временами слабость. Почувствовав себя лучше, Арсений вернулся к своему дому на кладбище. Сестры уговаривали его остаться в дальней келье, но он был непреклонен.

 

Благословен буди, странниче и бездомниче, сказала настоятельница и отпустила Арсения на избранное им место жительства.

 

Вернувшись под сросшиеся дубы, Арсений понял, что отвык от трудной жизни. Недели, проведенные в келье, он оплакивал как потерянные, ибо они заставили его обратить внимание на тело. Они, по сути, расхолодили Арсения, и первые по возвращении дни он никак не мог согреться. Он неустанно шептал себе, что находится яко в чуждем телеси, но это помогло не сразу. Помогло спустя четыре дня.

 

На седьмой день к нему пришел калачник Прохор. Он молча достал из-за пазухи калач и пал перед Арсением на колени. Стоявший у своего жилища Арсений подошел к калачнику Прохору. Встал рядом с ним на колени и обнял его. И взял из его рук калач.

 

Я постился семь дней, сказал Прохор.

 

Арсений кивнул, потому что понял это по форме калача и его благоуханию.

 

Прости мя, блаженный Устине, заплакал калачник Прохор.

 

Арсений коснулся щеки Прохора, и на его указательном пальце осталась Прохорова слеза. Он помазал ею край калача. В том месте, где калач впитал слезу Прохора, Арсений калач надкусил. Прожевав откушенное, Арсений встал сам и поднял калачника. Перекрестил и отправил восвояси. Когда калачник Прохор скрылся в проломе, Арсений, взяв калач, выбрался наружу. У стены монастыря стояли небогатые люди. Разломив калач на части, Арсений отдал его им.

 

С того дня калачник Прохор нередко навещал Арсения. Всякий раз он приносил калач, а то и не один. Арсений с благодарностью принимал калачи. После ухода Прохора он выносил их к монастырской стене и отдавал небогатым людям.

 

Со временем, однако, калачей от Арсения стали ждать не только они. Приходили люди из города и из Запсковья, и многие из них считались состоятельными. Сии не были томимы голодом, но знали, что калачи из рук Арсения необыкновенно вкусны и полезны. По их наблюдениям, эти хлебы придавали сил, останавливали кровотечение и улучшали обмен веществ.

 

Услышав о раздаче хлебов, однажды к Арсению приехал псковский посадник Гавриил. Гавриил получил полкалача и отправился с ним к себе домой. Полученный хлеб ели он, его жена и четверо детей разного возраста. Хлеб им понравился, и они почувствовали себя лучше, хотя и до этого, в сущности, чувствовали себя довольно хорошо.

 

Это есть феномен, достойный всяческой поддержки, сказал посадник Гавриил.

 

Он поехал к Арсению и в присутствии сестер вручил ему кошелек с серебром. К удивлению посадника Гавриила, кошелек Арсений принял. Уходя, посадник оставил у монастыря человека, который бы посмотрел, как юродивый распорядится врученными ему средствами. Вечером того же дня человек явился к посаднику Гавриилу и доложил ему, что первым делом юродивый Устин направился к купцу Негоде. Отдельно отмечалось, что к купцу юродивый вошел с кошельком в руках, а вышел без кошелька.

 

Тогда посадник Гавриил снова поехал к Арсению и спросил его, отчего он отдал деньги не нищим, а купцу. Арсений молча смотрел на посадника.

 

Так что же здесь непонятного, удивился, стоя в разломе стены, юродивый Фома. Купец Негода разорился, и семья его гладом тает. А подаяния выпросить стыдится светлых ради своих риз. Терпеть будет, сукин кот, пока не сдохнет – он и его семья. Вот Устин и дал ему денег. Нищие же и сами себя прокормят, просить – это как-никак их профессия.

 

Посадник Гавриил подивился мудрости Арсения и спросил:

 

Что ти, брате Устине, для жития твоего благопотребно? Проси у мя, и дарую ти.

 

Арсений молчал, и тогда сказал юродивый Фома:

 

Избрах аз за него, да даруеши ли?

 

Посадник Гавриил ответил:

 

Дарую.

 

Даждь же ему великий град Псков, сказал юродивый Фома. И се довлеет ему на пропитание.

 

Посадник не произнес ни слова, ибо он не мог отдать Арсению целый город. Юродивый же Фома, увидев, что посадник Гавриил опечален, рассмеялся:

 

Да не парься ты, ё-моё. Не можешь дать ему этот город – не давай. Он и без тебя его получит.



Наступившая зима была страшной. Таких зим не помнили ни псковичи, ни тем более Арсений. Впрочем, Арсений не помнил и того, сколько зим прошло со времени его прибытия в Псков. Может быть, одна. А может быть, все зимы слились в одну и больше не имели отношения ко времени. Стали зимой вообще.

 

Сначала город засыпало снегом. Снег шел днем и ночью, он потрясал своим избытком в воздухе и на земле, превращая Божий мир в единый молочный сгусток. Снег заносил хлева, дома и даже невысокие церкви. Они превращались в огромные сугробы, поверх которых иногда виднелись кресты. Снег продавливал крыши старых домов, и они обрушивались с сухим треском. Люди оказывались под открытым небом, с которого безостановочно летел снег, заполнявший поврежденные дома в течение дня. Снег шел три недели, а потом ударил мороз.

 

Мороз был беспощаден. Сила его утраивалась ветром, от которого не было спасения. Ветер сбивал прохожих с ног, забирался в дверные щели и свистел из неплотно пригнанных бревен. От него на лету гибли птицы, в мелких реках вымерзали рыбы, а в лесах падали звери. Даже гревшиеся огнем люди по немощи тела не могли вынести этой великой стужи. Тогда в городе, в окрестных деревнях и на дорогах замерзло много людей и скотины. Нищие и странники Христа ради, претерпевая великие бедствия, стенали из глубины сердец своих, и горько плакали, и непрестанно тряслись, и замерзали.

 

По распоряжению настоятельницы Арсения переместили в дальнюю келью, где ему было велено пережидать лютую стужу. По прошествии же трех дней Арсений покинул дальнюю келью и вернулся в свой дом на кладбище. На все уговоры остаться он отвечал молчанием.

 

Понимаешь, сказал он Устине, в дальней келье плоть моя отогревается и начинает выдвигать свои требования. Тут ведь, любовь моя, только начни. Дашь ей палец, а она отхватит целую руку. Лучше уж, любовь моя, побуду я на свежем воздухе. Чтобы не замерзнуть, стану, пожалуй, ходить по Завеличью. Буду наблюдать, что происходит на белом свете, ибо никогда еще он не был так бел.

 

И Арсений стал ходить по Завеличью. И когда он встречал замерзающих, или пьяных, или склонных заснуть в сугробе, то доводил их до домов их. Если же дома у кого не было, то вел он такового в дом для убогих, устроенный на холодное время в старом сарае у стен Иоаннова монастыря.

 

Идя однажды вдоль замерзшей реки, Арсений увидел на ней юродивого Фому, который сказал ему со льда:

 

Любезный друг, граница между частями города ныне стерта естественным путем. Следует констатировать, что разделявшая нас преграда скрылась на время под невиданно толстым льдом. Если желаешь собирать замерзающий элемент и на моей территории, ничтоже вопреки глаголю.

 

После сказанного юродивым Фомой Арсений перестал ограничиваться Завеличьем. Он ходил в город и даже в Запсковье, где обитал юродивый Карп. Об этом говорили следы босых ног, расходившиеся лучами от Иоаннова монастыря. Каждое утро обнаруживались новые следы, по которым жители Пскова узнавали, в какой части города был Арсений прошедшей ночью.

 

Однажды Арсений отводил домой ночного странника. Тот шел из кабака, и силы его были на исходе. Часто он присаживался на дорогу, требуя от Арсения оставить его в покое. В таких случаях Арсению приходилось тащить незнакомца по снегу силком. Скольжение было плохим, потому что первую часть пути незнакомец, хохоча, загребал носком сапога снег. Через час он промерз, и веселье оставило его. Он беззвучно брел за Арсением, значительно протрезвевший и злой.

 

В поисках его жилища они ходили кругами по пригородным хуторам. Ближе к полуночи на небе показалась луна, и это решило дело. Опознав в одном из наметенных сугробов свою избу, незнакомец решительно направился к крыльцу. Так же решительно на него поднялся и захлопнул за собой дверь.

 

Арсений осмотрелся. Длительное блуждание сбило его с толку, и теперь он не мог сообразить, в какой же стороне город. Луну снова затягивало тучами. Арсений понимал, что если сделает несколько шагов от избы, то потеряет даже ее. Он чувствовал, что и сам больше не может обойтись без тепла.

 

Сейчас такой момент, любовь моя, что мне нужно хотя бы час побыть в тепле, сказал Арсений Устине. Ты можешь за меня не волноваться, ничего, как видишь, страшного не происходит. Требуется лишь перевести дыхание, любовь моя, и я смогу возвратиться.

 

Арсений попытался улыбнуться, но понял, что не чувствует ни губ, ни щек. Поколебавшись, вернулся к избе и взошел на обледенелое крыльцо. Постучал в дверь. Ему никто не открыл, и он постучал еще раз. Дверь открылась. На пороге стоял его знакомый. Он отступил назад, как бы освобождая Арсению пространство. Арсений же опечалился, потому что понял, что в действительности этому человеку требуется разбег. Открывший с криком разбежался и двумя руками столкнул Арсения с крыльца.

 

Когда Арсений пришел в себя, снова светила луна. Он взял пригоршню снега и потер застывшее лицо. Выброшенный им снег был в крови. При свете луны Арсений увидел очертания дальних домов. Покачиваясь, он пошел к ним. Дома были ветхими, и Арсений понял, что в них живут бедные люди. На его стук люди вышли с палками. Они сказали:

 

Иди и умри, юроде, зде бо от тебе несть нам спасения.

 

Не обнаружив в этих людях сострадания, Арсений покинул их. Он пошел вдоль домов и в конце улицы заметил покосившийся сарай. Когда глаза его привыкли к темноте, он разглядел в углу сарая несколько пар глаз. В глазах отражался лунный свет, проникавший сквозь щели в кровле. На Арсения смотрели большие собаки. Он встал на четвереньки и подполз к собакам. Собаки глухо заворчали, но не причинили Арсению вреда. Он лег между ними и задремал. Когда очнулся, собак рядом с ним уже не было.

 

Насколько же я гадок, сказал Арсений Устине. Я оставлен Богом и людьми. И даже собаки, раз они ушли, не хотят иметь со мной дела. И самому мне мерзко мое грязное и посиневшее тело. Все это указывает на то, что телесное существование мое бессмысленно и подходит к концу. Так что не по моим молитвам ты, любовь моя, будешь помилована.

 

Арсений сел на корточки, обхватил голову руками и спрятал ее в колени. Он осознал, что не ощущает уже ни головы, ни рук, ни колен. Слабо слышалось одно лишь сердце. Только сердце еще не было сковано морозом, потому что находилось глубоко внутри тела. Хорошо, подумалось Арсению, что с частью тела я уже простился. Проститься с тем, что еще не замерзло, будет, судя по всему, гораздо легче.

 

И когда Арсений так подумал, он ощутил, что постепенно его наполняет изнутри тепло. Открыв глаза, Арсений увидел перед собой юношу, прекрасного видом. Его лицо светилось, как солнечный луч, и в своей руке он держал ветвь, усыпанную алыми и белыми цветами. Эта ветвь не была похожа на ветви тленного мира, и красота ее была неземной.

 

Прекрасный юноша, державший в руке ветвь, спросил:

 

Арсение, где ныне пребываеши?

 

Сижу во тьме, окован железом, в сени смертной, ответил Арсений.

 

Тогда юноша ударил Арсения ветвью по лицу и сказал:

 

Арсение, прими жизнь непобедимую всему твоему телу и очищение и прекращение твоих страданий от великой сей стужи.

 

И с этими словами в сердце Арсения вошло благоухание цветов и жизнь, дарованная ему во второй раз. Когда же он поднял глаза, то обнаружил, что юноша стал невидим. И Арсений понял, кто был этот юноша. Он вспомнил животворное слово песнопения: идеже Господь восхощет, побеждается естества чин. Потому что по чину естества Арсений должен был умереть. Но, улетающий в смерть, был подхвачен и возвращен в жизнь.



С тех пор время Арсения окончательно пошло по-другому. Точнее, оно просто перестало двигаться и пребывало в покое. Арсений видел происходящие на свете события, но отмечал и то, что они странным образом разошлись со временем и больше от времени не зависели. Иногда они двигались одно за другим, как и прежде, иногда принимали обратный порядок. Реже – наступали без всякого порядка, бессовестно путая очередность. И время не могло с ними справиться. Руководить такими событиями оно отказывалось.

 

Тут выяснилось, что события не всегда протекают во времени, сказал Арсений Устине. Порой они протекают сами по себе. Вынутые из времени. Тебе-то, любовь моя, это хорошо известно, а я вот сталкиваюсь с этим впервые.

 

Арсений наблюдает, как тает весенний снег и мутные воды по пробитому сестрами желобу стекают в реку Великую. Каждую весну сестры этот желоб чистят, потому что осенью он забивается листьями – дубовыми и кленовыми. Эти листья ветер наметает и в дом Арсения, и Арсений не отвергает такой перины, поскольку рассматривает ее как нерукотворную.

 

Арсений видит, как после ночного дождя выглядывает раннее июньское солнце. Вода все еще дрожит на листьях. Отделяется облачками пара от купола Иоанна Предтечи и исчезает в неправдоподобно синем небе. Облокотясь на метлу, за испарением воды наблюдает сестра Пульхерия. Теплый ветер касается пшеничной пряди ее волос, выбившейся из-под плата. Сестра Пульхерия задумчиво расчесывает родинку и умирает от заражения крови. Она лежит в свежей могиле в нескольких саженях от дома Арсения. Ее могилу заносит снегом.

 

В разгар листопада к Арсению подходит настоятельница. Она говорит:

 

Приспе время еже преставитися ми от суетнаго мира сего к нестареемому вечному пребыванию. Благослови мя, Устине.

 

Листья с шорохом скользят по ее облачению. Арсений благословляет настоятельницу.

 

Нет у меня такого права – благословлять, говорит он при этом Устине. Так что, любовь моя, делаю это не по праву, но по дерзости, поскольку жена сия об этом просит. Между тем, путь ее действительно далек и она об этом знает.

 

Настоятельница умирает.

 

Жарким летним днем у храма Иоанна Предтечи, облокотясь на метлу, стоит сестра Агафья. Она смотрит на купол храма, и рука ее тянется к родинке на лице. На полпути руку сестры Агафьи останавливает рука Арсения. Он успел вовремя.

 

Будет жить, думает, удаляясь, Арсений.

 

Твердой походкой он идет в дом к иерею Иоанну. Рывком распахивает дверь. За Арсением врывается шершавый язык стужи. Иерей Иоанн и его семья сидят за столом. Жена иерея готовится подавать на стол. Она вглядывается в мутное окно, за которым нет ничего, кроме снега. Иерей Иоанн смотрит перед собой, как бы пытаясь высмотреть грядущую свою судьбу. Попадья делает беззвучный жест, приглашая Арсения разделить с ними трапезу. Жест отделяется от попадьи и вылетает в открывшуюся дверь. Арсений его не замечает. Дети вжимаются в лавку и устремляют взор на свои руки, лежащие на коленях. Пальцы теребят грубое полотно рубах. Арсений для них подобен шаровой молнии, виденной однажды их отцом. Отец учил их, что, когда влетает шаровая молния, лучше не двигаться и не выдавать себя. Выдохнуть и замереть. Они замирают. Арсений хватает со стола нож и бросается к иерею Иоанну. Иерей Иоанн продолжает смотреть перед собой и как бы не замечает Арсения. На самом же деле он все видит, но сопротивляться судьбе не считает нужным. Арсений машет ножом у самого лица иерея Иоанна. Иерей по-прежнему не двигается и думает, возможно, о шаровой молнии. О том, что она его все-таки обнаружила. Арсений бросает нож на пол и выбегает из избы. Иерей Иоанн не испытывает облегчения. Он понимает, что произошедшее – это предсказание. Это только зарница, и он ждет прихода молнии. И догадывается, что на этот раз разминуться с ней будет непросто.

 

Арсений идет по Запсковью, и его подстерегают мальчишки. Они валят его на доски мостовой. Несколько пар рук прижимают его к доскам, хотя он не сопротивляется. Тот, чьи руки остались свободными, прибивает края Арсениевой рубахи к доскам. Арсений смотрит, как смеются мальчишки, и тоже смеется. Всякий раз, когда мальчишки прибивают его рубаху к мостовой, он смеется вместе с ними. И беззвучно просит, чтобы Бог не поставил им этого в вину. Он мог бы аккуратно оторвать рубаху от гвоздей, но не делает этого. Арсений хочет сделать мальчишкам приятное. Он резко встает, и подол его рубахи с треском отрывается. Мальчишки катаются от хохота по земле. Оставшийся день Арсений ищет среди мусора лоскуты и пришивает их вместо оторванного подола. Увидев новые лоскуты на его рубахе, мальчишки смеются еще больше.

 

Когда они убегают, становится тихо. Остается лишь один мальчик, который подходит к Арсению и обнимает его. И плачет. Арсений знает, что этот мальчик его жалеет, но стыдится показать это перед всеми, и у Арсения сжимается сердце. Ему хочется, чтобы этот ребенок радовался, потому что в его чертах он узнает черты другого ребенка. И Арсений плачет. Он целует мальчика в лоб и убегает, потому что сердце его готово разорваться. Арсений захлебывается от рыданий. Он бежит, и рыдания сотрясают его, и слезы летят с его щек в разные стороны, прорастая на обочинах разными неброскими растениями.

 

По весне река Великая поднимается, и кое-где всплывают деревянные мостовые. В Запсковье грязь. По дороге к дому ее месит иерей Иоанн. Жирное чавканье грязи он слышит у себя за спиной. Медленно оборачивается. Перед ним стоит человек с ножом, весь в грязи. Иерей Иоанн молча прижимает руку к груди. В голове его мелькает воспоминание о предвидении Арсения. В сердце его звучит молитва, которую он не успевает произнести. Человек наносит ему двадцать три ножевых удара. При каждом замахе он кряхтит и стонет от натуги. Иерей Иоанн остается лежать в грязи. Там же теряются следы человека. Говорят, что будто бы и человека не было, а был лишь всплеск грязи. Взметнувшийся за спиной иерея Иоанна и тут же растекшийся по дороге. Через малое время раздается нечеловеческий крик. Он перелетает через реку Великую и реку Пскову, распространяясь над всем городом Псковом. Это кричит попадья.

 

Приезжают от посадника Гавриила. Говорят:

 

Ты, Устине, человек особенный, и посещение твое благотворно. У жены посадника третью неделю болят зубы, так не можешь ли ты ей помочь? К ней приходили уже многие врачи, а облегчения фактически никакого. И посадник зовет тебя к себе, надеясь на твою помощь.

 

Арсений смотрит на пришедших от посадника Гавриила. Они ждут. Они говорят, что посадница и сама могла бы приехать к нему на кладбище, но как раз на кладбище ей ехать не хочется. Арсений качает головой. Он лезет рукой в рот, вытаскивает из десны зуб мудрости и вручает его пришедшим. Те понимают, что это и есть ответ блаженного на их просьбу. Со всей осторожностью они приносят зуб Арсения посаднице. Посадница кладет его себе в рот, и зубная боль проходит.

 

Посадник Гавриил со свитой приезжает к Арсению. Он привозит ему дорогие одежды и просит Арсения в них облачиться. Арсений облачается. Ему и посаднику Гавриилу подносят по чаше фряжского вина. Посадник пьет, Арсений же кланяется и, повернувшись к северо-востоку, медленно выливает свою чашу на землю. Струя вина, образуя при падении спираль, сверкает полированными гранями. Драгоценная влага жадно впитывается травой. Солнце стоит в зените. Посадник Гавриил хмурится.

 

Неужели же ты не понимаешь, спрашивает посадника юродивый Фома, почему раб Божий Устин вылил на северо-восток твое вино?

 

Посадник не понимает и даже не склонен этого скрывать.

 

Да ты, человече, говорит юродивый Фома, попросту не в курсе того, что в Великом Новгороде днесь пожар, и раб Божий Устин стремится залить его подручными средствами.

 

Посадник Гавриил посылает своих людей в Великий Новгород, чтобы достоверно узнать о происходящем. Вернувшись, люди докладывают посаднику Гавриилу, что утром означенного дня в Новгороде и в самом деле разгорелся сильнейший пожар, но около полудня неведомою новгородцам силою угас. Посадник ничего не отвечает. Он делает пришедшим знак выйти, и они, кланяясь, уходят. Посадник возжигает лампаду. До стоящих за дверями доносятся глухие слова его молитвы.

 

Арсений в подаренной ему одежде идет в корчму. Посетители корчмы раздевают Арсения и на вырученные за одежду деньги намереваются пить три дня и три ночи. У Арсения с собой узелок со старой одеждой, которую он тут же надевает. Он вздыхает с облегчением. Посетители корчмы заказывают по первой кружке. Видя это, Арсений выбивает кружки у них из рук. Кружки катятся с оловянным звуком, разливая содержимое по полу. Посетители заказывают по второй кружке, но Арсений опять не дает им выпить. Один из них хочет ударить Арсения по лицу, но корчмарь возбраняет ему это сделать. Корчмарь знает, что за побои придется отвечать ему, и выталкивает посетителей пинками. Посетители расходятся по домам трезвые и при деньгах. Отнимая деньги, родные возвратившихся не могут найти явлению разумного объяснения. Они остаются в полном недоумении.

 

А знаешь ли, спрашивает Арсения юродивый Фома, сколько лет прошло со времени твоего появления здесь?

 

Арсений пожимает плечами.

 

Ну, так и не надо тебе этого знать, говорит юродивый Фома. Живи покамест вне времени.

 

Арсений забрасывает комьями грязи некоторых почтенных жителей Запсковья. За их спинами он безошибочно различает крупных и мелких бесов. Жители недовольны.

 

Утешение лишь в том, сообщает Арсений Устине, что бесы недовольны еще больше.

 

Иногда он бросает камни в двери церквей. Там тоже скапливается достаточное количество бесов. Войти внутрь храма они не дерзают и жмутся у входа.

 

Глядя, как Арсений по ночам молится, новая настоятельница говорит:

 

Во дни раб Божий Устин мирови смеется, нощию же мир оплакивает.

 

В монастырь приносят Евпраксию, дочь плотника Артемия. Два месяца назад на Евпраксию упала потолочная балка в амбаре, и с тех пор она лежит без движения. Болезнь не дает ей вернуться к жизни, но и не отпускает в смерть. И окружающим Евпраксию непонятно, к какому из двух состояний она ближе.

 

Евпраксию определяют в гостевую келью и читают над ней молитвы. В погожие дни ее выносят в монастырский двор и читают молитвы на свежем воздухе. Ветер шевелит волосы Евпраксии, но сама она остается неподвижна. К постели Евпраксии во дворе подходит Арсений. Он берет Евпраксию за руку.

 

Жизнь не полностью оставила ее, говорит Арсений Устине. Я чувствую, что она может проснуться. Ей надо только в этом помочь.

 

Арсений кладет Евпраксии ладонь на лоб. Губы его шевелятся. Евпраксия открывает глаза. Она видит Арсения и обступивших ее сестер. Стоит теплый летний день. Тени деревьев резки. Они перемещаются в такт движению солнца. Листья лип клейки и едва заметно дрожат на ветру.

 

Мы празднуем возвращение Евпраксии, говорит новая настоятельница, но помним и о том, что оно временно, ибо временно все на этой земле.

 

А мне хотелось поговорить с ней еще хотя бы раз, говорит плотник Артемий. И теперь я буду говорить с ней постоянно. В том смысле, конечно, что временно. Я плачу при мысли о безграничной милости Божьей и благодати, снизошедшей на раба Божьего Устина. И все мы, стоящие (без исключения), способны вдыхать запахи теплого летнего дня и слушать щебетание птиц. Без исключения, потому что, если бы не Арсений, этим исключением могла быть дочь моя Евпраксия.

 

Плотник Артемий становится перед Арсением на колени и целует ему руку. Арсений руку выдергивает, и переходит реку Великую по льду, и оказывается в Запсковье. Ранним утром калачник Самсон выносит свой товар. Он ждет юродивого Карпа, который должен похитить у него один калач. Юродивый Карп появляется, хватает полуденежный калач и несется, заложив руки за спину, прочь от калачника Самсона. Калачник улыбается доброй калачной улыбкой. Пар из его рта оседает инеем на бороде. Он проводит по бороде рукой и говорит:

 

Человек Божий, понимаешь. Блаженный.

 

Для полного выражения чувств калачнику (как всегда) не хватает слов. Юродивый Карп (как всегда) роняет калач, и его подбирают небогатые люди. Карп пережевывает оставшееся у него во рту.

 

Когда рот его становится свободен, он кричит:

 

Кто ми будет спутник до Иерусалима?

 

Поднявшие калач люди недоумевают. Они говорят:

 

Благоюродствует наш Карп. Кто же пойдет из Пскова во Иерусалим?

 

Кто ми будет спутник до Иерусалима, кричит собравшимся юродивый Карп.

 

Собравшиеся отвечают:

 

Иерусалим, это самое, далеко. Как туда добраться?

 

Юродивый Карп не мигая смотрит на Арсения. Арсений молчит, но не отворачивается. У него комок в горле. Ему хочется насмотреться на юродивого Карпа, он за этим пришел. Карп ежится, втягивает голову в плечи и уходит.

 

Карп, Карп, Карп, говорит он задумчиво.

 

В монастырь приносят расслабленного Давыда. Давыд болеет от дней юности своея. Он неспособен двигаться и даже не может удержать свою голову. Когда Давыда кормят кашей, голову его приподнимают. Иногда каша выпадает из его рта. Тогда ее собирают ложкой с подбородка и отправляют опять в рот. Давыда несут на монастырское кладбище. Осторожно укладывают на могильном холме рядом с домом Арсения. Говорят:

 

Помози нам, Устине, аще можеши.

 

Арсений ничего не отвечает. Голыми руками он рвет на могилах крапиву и складывает ее в пучок. Когда пучок готов, Арсений хлещет пришедших по лицу и по рукам. Они чувствуют, что их присутствие здесь нежелательно. Уходят, оставив Давыда лежать на могиле. Подумав, Арсений хлещет крапивой и его. Давыд морщится, но продолжает лежать, поскольку другого выхода у него нет. Солнце закатывается быстрее обычного. На небе появляется луна.

 

Арсений становится рядом с Давыдом на колени и касается его руки. Осматривает белую и почти неживую кожу Давыда. Эта кожа создана для лунного света. Арсений поглаживает ее пальцами и начинает с силой мять. Переходит на другую руку. Переворачивает расслабленного на живот. Что есть силы мнет его омертвевшую плоть, словно закачивая в нее жизненные силы. Трет Давыду спину вдоль позвоночника. Разминает ноги Давыда, от чего, свесившись с могильного холма, подрагивают Давыдовы руки. Больной напоминает большую куклу. Дважды за ночь новая настоятельница выходит на кладбище и дважды видит непрекращающуюся работу Арсения. С первыми лучами рассвета Давыд медленно встает на ноги. Он делает несколько деревянных шагов в сторону храма, где его уже ждут его близкие. Силы оставляют Давыда, потому что мышцы его еще не привычны к ходьбе. Близкие бросаются к Давыду и подхватывают его под руки. Они понимают, что первые шаги – самые главные. Но и самые трудные.

 

Что сие, спрашивает новая настоятельница у присутствующих, но прежде всего у самой себя. Результат ли терапевтических мероприятий брата нашего Устина или чудо Господне, явленное помимо человеческого воздействия? В сущности, отвечает сама же настоятельница, одно другому не противоречит, ибо чудо может быть результатом труда, помноженного на веру.

 

У реки Великой и в псковских лесах Арсений собирает травы. Псковские земли южнее белозерских и рождают большее количество трав. Есть здесь даже те, что в свое время не были описаны Христофором. Об их действии Арсений догадывается по запаху и форме листьев. Такие травы он сушит в монастырском сарае и испытывает на себе. Сушит он и другие травы.

 

Некие христолюбцы вылавливают в реке Великой большую рыбу и дарят ее иерею Константину. Матушка Марфа готовит рыбу к ужину. Она предупреждает мужа, что у большой рыбы большие кости и призывает его быть осторожным. Иерей Константин, человек беспечный, ест рыбу рассеянно, не думая о ее костях. Думая о строящейся приходской церкви. Он пытается в очередной раз счесть количество закупленных материалов и тревожится, что их не хватит. Иерей Константин не сразу замечает, как с нежной рыбьей плотью в его горло входит дугообразная кость с обломком хребта. Он кашляет, и из его рта летят куски рыбы – все, кроме кости.

 

Кость цепляется за горло тремя точками. Она не идет дальше вниз, но и не поднимается наверх. Ушла слишком глубоко, чтобы можно было достать пальцами. Матушка Марфа бьет мужа по спине, но кость сидит неподвижно. Иерей Константин ложится животом на стол и, свесив голову почти к полу, пытается кость выкашлять. Изо рта течет слюна с кровью, но кость не сдвигается ни на вершок.

 

К иерею Константину приводят врача Терентия. Терентий просит больного открыть рот и подносит ко рту свечу. Но и при свете свечи кости не видно. Терентий пытается засунуть больному в горло свои длинные пальцы, но даже они не способны нащупать кость. Иерей Константин безмолвно сотрясается от рвотных движений и в конце концов вырывается из рук врача. Матушка Марфа выставляет Терентия из избы.

 

Они отказываются от медицинской помощи, говорит собравшимся на улице врач Терентий. И положа руку на сердце, они правы, ибо глубина залегания кости превосходит возможности современной медицины.

 

После ночи страданий иерея Константина везут через реку в Запсковье. Придя на кладбище Иоаннова монастыря, иерея ставят перед Арсением. Но больной уже не может стоять, он садится на могильную плиту. Горло его распухло, и он задыхается. В глазах страдание и скорбь: ему кажется, что его уже хоронят. Он боится, что боль его не пройдет и после смерти.

 

Арсений садится перед иереем Константином на корточки. Он прощупывает его шею двумя руками. Иерей тихо стонет. Внезапно Арсений хватает его за ноги и приподнимает над землей. Трясет с неожиданной силой и яростью. Ярость Арсения направлена против болезни. Из горла больного исходят вопль, красная слизь и кость.

 

Иерей лежит на земле и тяжело дышит. Полузакрытыми глазами смотрит на причину своего страдания. Некие из случившихся на кладбище хотят его поднять, но он останавливает их рукой: ему нужно отдышаться. Матушка Марфа становится перед Арсением на колени. Арсений наклоняется и хватает матушку за ноги, пытаясь поднять и ее. Матушка кричит. Она слишком тяжела, а у Арсения уже не так много сил.

 

Практически неподъемна, перешептываются присутствующие, качая головами.

 

Арсений оставляет матушку Марфу и покидает кладбище. Матушка заворачивает кость в платок на благодарную семейную память.

 

У посадника Гавриила погибает дочь Анна. На шестнадцатом году своего жития. Поскользнувшись на пароме, Анна падает в воду и камнем идет ко дну. За ней бросаются несколько человек. Они ныряют в разных направлениях, пытаясь угадать, куда повлекло тело девицы. Выныривают, задыхаясь, набирают в легкие воздуха и вновь погружаются в воду. С трудом достигают дна реки Великой, но и там не могут обрести дочери посадника. Вода мутна. Вода быстра и полна водоворотов. Один из нырявших едва не тонет, но усилия ныряльщиков тщетны. Тело утопленницы находят ниже по течению несколько часов спустя, когда его прибивает к камышам.

 

Посадник Гавриил вне себя от горя. Он хочет похоронить дочь в Иоанновом монастыре и едет к настоятельнице. Настоятельница говорит ему, что Анну лучше похоронить в скудельнице. Посадник Гавриил хватает настоятельницу за плечи и трясет ее продолжительное время. Настоятельница смотрит на сотника без страха, но с печалью. Она позволяет посаднику хоронить его дочь в монастыре. Сотник распоряжается надеть на Анну золотые и серебряные украшения, дабы и мертвая она не потеряла своей красоты. Паром с телом встречают жители Завеличья и других частей Пскова. Все они в слезах. Надгробное рыдание творяще, Анну предают земле. Уходят все, кроме посадника. Он остается и несколько часов лежит на свежей могиле. Когда спускается ночь, посадника уводят. Прислонившись к сросшимся дубам, на кладбище остается лишь Арсений. Кажется, что он тоже с ними сросся, переняв цвет их коры и неподвижность.

 

Это впечатление ошибочно, так как суть Арсения не древесна, но человечна и молитвенна. Внутри него стучит сердце, а губы его шевелятся. Он просит о небесных дарах для новопреставленной Анны. Глаза его широко открыты. В них отражается огонек свечи, неуверенно пересекающий кладбище. Огонек огибает кресты и приподнимается на кочках. Достигнув могилы Анны, останавливается. Невидимая рука укрепляет его на пне рядом с могилой. Другая рука обламывает ветку осины и прикрывает ею огонек со стороны монастыря. В мерцающем круге свечи появляется лопата. Она без труда срезает могильный холм. Свежая земля не требует усилий. Копающий уже по колено стоит в могиле. Стоит по пояс. Его лицо оказывается на одном уровне со свечой. Арсений узнает это лицо.

 

Жила, говорит он тихо.

 

Жила вздрагивает и поднимает голову. Он никого не видит.

 

Если ты, Жила, войдешь в эту могилу по грудь, то уже никогда из нее не выйдешь, говорит Арсений. Не сказано ли в украденных тобой грамотах: смерть грешников люта?

 

Жилу трясет. Он смотрит в темное небо.

 

Ангел ли еси?

 

Разве имеет значение, кто я, отвечает Арсений, ангел ли, человек ли. Прежде ты грабил живых, а теперь стал могильным вором. Получается, что еще при жизни ты приобретаешь земляные свойства и оттого можешь в одночасье стать землею.

 

Так что же мне делать, спрашивает Жила, если я сам себе в тягость?

 

Молись непрестанно, а для начала закопай могилу.

 

Жила закапывает могилу.

 

Если бы ты не был ангелом, ты бы не знал, как меня зовут, говорит он кому-то вверху. Потому что во граде Пскове я сегодня первый день.

 

Мало-помалу слава о врачевательном даре Арсения разносится по всему Пскову. К нему приходят люди с самыми разными болезнями и просят дать им облегчение. Глядя в голубые глаза юродивого, они рассказывают ему о себе. Они чувствуют, как в этих глазах тонут их беды. Арсений ничего не говорит и даже не кивает. Он внимательно их выслушивает. Им кажется, что его внимание особое, ибо тот, кто отказывается от речи, выражает себя через слух.

 

Иногда Арсений дает им травы. Сестра Агафья, порывшись в его мешке, находит соответствующую грамоту Христофора и зачитывает больному вслух. Получившему траву кукольпредписывается варить ее в воде с корением: вытянет гной из ушей. Покусанному пчелами выдают траву пырей и велят натереться. Арсений молча внимает чтению сестры Агафьи, хотя значение предлагаемых трав переоценивать не склонен. Врачебный опыт подсказывает ему, что медикаменты в лечении – не главное.

 

Арсений помогает не всем. Чувствуя свое бессилие помочь, он выслушивает больного и отворачивается от него. Иногда прижимается лбом к его лбу, и из глаз его текут слезы. Он делит с больным его боль и в какой-то степени смерть. Арсений понимает, что с уходом больного мир не останется прежним, и сердце его наполняется скорбью.

 

Если бы был во мне свет, я исцелил бы его, говорит Арсений о таком больном Устине. Но я не могу его исцелить по тяжести грехов моих. Это грехи не дают мне подняться на ту высоту, где лежит спасение этого человека. Я, любовь моя, виновник его смерти и оттого плачу о его уходе и о своих грехах.

 

Но и те больные, которых Арсений не может вылечить, чувствуют благотворность общения с ним. После встреч с Арсением боль, как им кажется, становится меньше, а вместе с ней уменьшается и страх. Неисцелимые видят в нем того, кто способен понять глубину страдания, ибо в исследовании боли он опускается до самого ее дна.

 

К Арсению приходят не только больные. На кладбище появляются беременные. Он смотрит на них сквозь слезы и кладет им ладонь на живот. После встречи с юродивым они чувствуют себя лучше, а роды проходят легко. Приходят кормящие, у которых исчезло молоко. Арсений дает им траву чистяк. Если трава не помогает, Арсений ведет женщин в один из завеличских хлевов и велит доить корову. Смотрит, как сквозь красные от напряжения пальцы сочится белая влага. Как колеблется тугое коровье вымя. Сзади в дверях стоят хозяева. Они тоже смотрят. Они знают, что приход юродивого и женщины является благословением. Арсений знаком показывает, чтобы кормящая выпила молока. Она пьет и чувствует, как набухают ее собственные соски. И спешит к своему дитяти.

 

Арсений переходит реку Великую. Замечает по ходу следования, что льда уже нет, но вода все еще холодна. Речным непрогретым ветром с самого утра веет на Запсковье, выстуживая эту часть города. Юродивый Фома, щурясь, смотрит куда-то вдаль. Бороду его выворачивает ветром. Юродивый Карп стоит, закрыв лицо руками. Вполоборота к юродивому Фоме. Калачник Самсон не заставляет себя долго ждать и появляется с лотком калачей. С доброй улыбкой на устах. Юродивый Карп устало отнимает руки от лица и сжимает их в замок за спиной. На виске его бьется синяя жилка. Он уже, в сущности, немолод. Черты лица его тонки. Мягкой балетной походкой юродивый Карп подходит к калачнику Самсону и берет зубами ближайший калач. Сделав шаг от лотка, юродивый Карп оборачивается. Жалобно смотрит на Самсона. Самсон, не меняясь в лице, снимает лоток и бережно ставит на землю. Делает несколько шагов по направлению к юродивому Карпу. Ладная фигура калачника ломается. Рука его съезжает к голенищу сапога. Там блестящее, холодное и острое. Калачник подходит вплотную к Карпу. Карп вытягивается в струну. Он выше калачника и ощущает его дыхание шеей. Нож медленно входит в тело юродивого. Силы небесные, шепчет калачник Самсон, сколько же я ждал этого дня.

Книга Пути

Амброджо Флеккиа родился в местечке Маньяно. На восток от Маньяно, в дне пути верхом, лежал Милан, город святого Амвросия. В честь святого назвали и мальчика. Амброджо. Так это звучало на языке его родителей. Напоминало, возможно, об амброзии, напитке бессмертных. Родители мальчика были виноделами.

 

Подрастая, Амброджо стал им помогать. Он послушно выполнял все, что ему предписывалось, но в труде его не было радости. Флеккиа-старший, не раз наблюдавший за сыном украдкой, все более в этом убеждался. Даже топча виноград в чане босыми пятками (что может быть радостнее для ребенка?), Амброджо оставался серьезен.

 

Потомственный винодел, Флеккиа-старший и сам не любил избыточного веселья. Он знал, что брожение вина – процесс неспешный, даже меланхолический, а потому и в виноделе допускал определенную степень задумчивости. Но отрешенность, с которой подходил к производству вина его сын, была чем-то другим: в глазах отца она граничила с равнодушием. Настоящее же вино (стряхивая с пальцев жмых, Флеккиа-старший вздыхал) способен делать только человек неравнодушный.

 

Помощь мальчика семейному делу пришла с неожиданной стороны. За пять дней до большого сбора винограда Амброджо сообщил, что виноград следует собирать немедленно. Он сказал, что утром, когда он открыл глаза, но по-настоящему еще как бы не проснулся, ему предстало видение грозы. Это была страшная гроза, и Амброджо описал ее в подробностях. В описании присутствовали внезапно сгустившийся мрак, завывание ветра и со свистом летящие градины величиной с куриное яйцо. Мальчик рассказывал, как спелые гроздья винограда бились мочалкой о стволы, как круглые льдинки на лету дырявили мечущиеся листья и добивали на земле упавшие ягоды. Вдобавок ко всему с небес спустился синий звенящий холод и место катастрофы укрылось тонким слоем снега.

 

Такую грозу Флеккиа-старший видел лишь единожды в жизни, а мальчик не видел никогда. Однако все подробности рассказа в точности сходились с тем, что в свое время наблюдал отец. Не склонный к мистике, Флеккиа-старший после колебаний все же послушался Амброджо и приступил к сбору винограда. Он ничего не сказал соседям, потому что боялся осмеяния. Но после того как пять дней спустя над Маньяно действительно разразилась страшная гроза, Флеккиа оказались единственным семейством, собравшим в тот год урожай.

 

Смуглого отрока посещали и другие видения. Они касались самых разных сфер жизни, но от виноделия были уже довольно далеки. Так, Амброджо предсказал войну, развернувшуюся в 1494 году на территории Пьемонта между французскими королями и Священной Римской империей. Сын винодела ясно видел, как с запада на восток мимо Маньяно промаршировали передовые французские части. Местное население французы почти не трогали, лишь отобрали для пополнения провианта мелкий скот да двадцать бочек пьемонтского вина, показавшегося им неплохим. Эта информация поступила к Флеккиа-старшему в 1457 году, то есть очень заранее, что, в сущности, и не позволило ему извлечь из нее возможную пользу. О предсказанных боевых действиях он забыл уже через неделю.

 

Амброджо предсказал также открытие Христофором Колумбом Америки в 1492 году. Это событие тоже не привлекло внимания отца, поскольку на виноделие в Пьемонте существенного влияния не оказывало. Самого же мальчика видение привело в трепет, ибо сопровождалось зловещим свечением контуров всех трех Колумбовых каравелл. Нехорошим светом был тронут даже орлиный профиль первооткрывателя. Генуэзец Коломбо, перешедший в силу обстоятельств на испанскую службу, был, по сути, земляком Амброджо. Не хотелось думать, что 12 октября 1492 года такой человек занимался чем-то неподобающим, и оттого световые эффекты ребенок был склонен объяснять чрезмерной наэлектризованностью атлантической атмосферы.

 

Когда Амброджо подрос, он выразил желание уехать во Флоренцию, чтобы учиться в тамошнем университете. Флеккиа-старший ему в этом не препятствовал. К тому времени он окончательно убедился, что сын его создан не для виноделия. В сущности, всем в Маньяно было уже понятно, что Флеккиа-младший – отрезанный ломоть, так что его отъезда из местечка ожидали со дня на день. Отъезд, однако, был отложен по решению самого Амброджо, который сумел предвидеть, что ближайшие два года во Флоренции будет свирепствовать чума.

 

В конце концов юноша оказался во Флоренции. В этом городе все было по-другому: он был совершенно не похож на Маньяно. Амброджо застал его оправляющимся от чумы, великолепие там все еще было смешано с растерянностью. В университете Амброджо изучал семь свободных искусств. Постигнув предметы тривиума (грамматика, диалектика, риторика), он перешел к квадривиуму, включавшему в себя арифметику, геометрию, музыку и астрономию.

 

Как это нередко бывало в университетах прежних времен, процесс учебы оказался длительным. Он включал в себя несколько лет тщательного обучения, которые перемежались годами столь же тщательного осмысления изученного, когда посещение университета приостанавливалось, и Амброджо отправлялся в путешествия по Италии. На деле же связь студента с alma materне прерывалась никогда, даже в дни поездок в самые отдаленные уголки его родины – по счастью, не такой уж большой.

 

Из всего, с чем Амброджо довелось познакомиться во время учебы, больше всего он полюбил историю. Как отдельный предмет историю в университете не рассматривали: в рамках тривиума она изучалась как составная часть риторики. Над историческими сочинениями юноша готов был просиживать часами. Направленные в прошлое, они (и это роднило их с видениями, направленными в будущее) были для него уходом от настоящего. Движение по обе стороны настоящего стало необходимо Амброджо как воздух, ибо разомкнуло одномерность времени, в которой он задыхался.

 

Амброджо читал историков античных и средневековых. Читал анналы, хроники, хронографы, истории городов, земель и войн. Он узнавал, как создавались и рушились империи, происходили землетрясения, падали звезды и выходили из берегов реки. Особо отмечал исполнение пророчеств, а также появление и осуществление знамений. В таком преодолении времени ему виделось подтверждение неслучайности всего происходящего на земле. Люди сталкиваются друг с другом (думал Амброджо), они налетают друг на друга, как атомы. У них нет собственной траектории, и оттого их поступки случайны. Но в совокупности этих случайностей (думал Амброджо) есть своя закономерность, которая в каких-то частях может быть предвидима. Полностью же ее знает лишь Тот, Кто все создал.

 

Однажды во Флоренцию пришел купец из Пскова. Купца звали Ферапонтом. На фоне местного населения он выделялся длинной, о двух хвостах бородой и огромным оспяным носом. Помимо связок соболиных шкур Ферапонт привез известие, что в 1492 году на Руси ждут конца света. К этим сведениям во Флоренции отнеслись в целом спокойно. Во-первых, флорентийцы были заняты уймой текущих дел, и думать о вещах, не грозящих непосредственно, у многих просто не было времени. Во-вторых, далеко не все во Флоренции представляли себе местонахождение Руси. Ввиду необычного облика самого Ферапонта (было неясно, все ли на его родине имеют подобные бороды и носы) допускалась возможность нахождения Руси вне обитаемого мира. Это давало населению надежду, что предполагаемый конец света одной лишь Русью и ограничится.

 

Из всех живших во Флоренции сообщение купца Ферапонта показалось по-настоящему важным только одному человеку – Амброджо. Юноша разыскал Ферапонта и спросил у него, на основании чего им было сделано заключение о конце света именно в 1492 году. Ферапонт отвечал, что это заключение делалось не им, но было услышано от компетентных людей в Пскове. Не будучи способен как-либо обосновать фатальную дату, Ферапонт в шутку предложил Амброджо отправиться за пояснениями в Псков. Амброджо не засмеялся. Он задумчиво кивнул, ибо такой возможности не исключал.

 

После этого разговора он начал брать у купца уроки (древне)русского. Флеккиа-старший даже не подозревал, на что тратятся его деньги. Амброджо, в свою очередь, благоразумно ничего отцу не говорил: существование Руси показалось бы Флеккиа-старшему еще более сомнительным, чем подробности войны 1494 года, некогда описанные ему сыном.

 

К этому же времени относится знакомство Амброджо Флеккиа с будущим мореплавателем Америго Веспуччи. По глазам Веспуччи Амброджо без труда понял, куда лежит его курс. Было очевидно, что в 1490 году Америго отправится в Севилью, где, работая в торговом доме Джуаното Берарди, примет участие в финансировании экспедиций Колумба. Начиная с 1499 года, вдохновленный успехами Колумба, флорентиец и сам предпримет несколько путешествий, да так удачно, что вновь открытому континенту присвоят его, а не Колумбово имя. (В том же 1499 году – и об этом Амброджо не мог не сказать купцу Ферапонту – архиепископ Новгородский Геннадий составит первое на Руси полное Священное Писание, названное впоследствии Геннадиевской Библией.)

 

Амброджо обратил внимание Америго Веспуччи на странное сближенье предполагаемых событий 1492 года. С одной стороны – открытие нового континента, с другой – ожидавшийся на Руси конец света. Насколько (недоумение Амброджо) эти события связаны, и если связаны, то – как? Не может ли (догадка Амброджо) открытие нового континента быть началом растянувшегося во времени конца света? И если это так (Амброджо берет Америго за плечи и смотрит ему в глаза), то стоит ли такому континенту давать свое имя?

 

Между тем занятия с купцом Ферапонтом продолжались. Амброджо читал имевшуюся у купца славянскую Псалтирь и многое, нужно сказать, понимал в ней, потому что латинский текст псалмов он знал наизусть. С не меньшим интересом он слушал чтение Ферапонта. По его просьбе каждый из псалмов прочитывался неоднократно. Это позволяло Амброджо запомнить не только слова (их он заучивал еще при чтении), но и особенности произношения. К удивлению Ферапонта, мало-помалу юноша становился его речевым двойником. В некоторых из произносимых Амброджо слов русские образцы угадывались не сразу, но порой – и это случалось все чаще – Ферапонт невольно вздрагивал: из уст итальянца исходили чистейшие интонации псковского купца.

 

Настал день, когда Амброджо понял, что готов отправиться на Русь. Последним, что от него услышали флорентийцы, оказалось предсказание страшного наводнения, которому суждено было обрушиться на город 4 ноября 1966 года. Призывая горожан к бдительности, Амброджо указал, что река Арно выйдет из берегов и на улицы хлынет масса воды объемом 350 000 000 куб. м. Впоследствии Флоренция забыла об этом предсказании, как забыла она и о самом предсказателе.

 

Амброджо отправился в Маньяно и сообщил о своих планах отцу.

 

Но ведь там предел обитаемого пространства, сказал Флеккиа-старший. Зачем ты туда поедешь?

 

На пределе пространства, ответил Амброджо, я, может быть, узнаю нечто о пределе времени.



Флоренцию Амброджо покидал не без сожаления. В те годы там обреталось немало достойных людей (Сандро Боттичелли, Леонардо да Винчи, Рафаэль Санти и Микеланджело Буонаротти), чья роль в истории культуры была ему в целом ясна уже тогда. Ни один из них, однако, не мог внести ни малейшей ясности в вопрос о конце света – единственно значимый для Амброджо. Этот вопрос не тревожит их, отмечал про себя Амброджо, ибо они творят для вечности.

 

В последние дни своей жизни во Флоренции Амброджо удостоился нескольких – больших и малых – видений. Видения были ему не вполне понятны, и он о них никому не рассказывал. Они не касались всеобщей истории. Виденные им события касались историй отдельных людей, из которых, думалось Амброджо, и слагается в конечном счете история всеобщая. Одно из видений – наименее им понятое – касалось той большой страны на севере, в которую он стремился. По некотором размышлении Амброджо решил рассказать его купцу Ферапонту Состояло оно вкратце в следующем.

 

В 1977 году Юрий Александрович Строев, без пяти минут кандидат исторических наук, Ленинградским университетом им. А.А.Жданова был послан в археологическую экспедицию в Псков. Диссертация Юрия Александровича, посвященная раннему русскому летописанию, была почти окончена. Не хватало лишь содержащего выводы заключения, которое диссертанту почему-то не давалось. Как только он приступал к выводам, ему начинало казаться, что они неполны, упрощают его работу и в каком-то смысле сводят ее на нет. Возможно, диссертант просто переутомился. По крайней мере так считал профессор Иван Михайлович Нечипорук, его научный руководитель. Который, собственно, и включил Строева в состав археологической экспедиции. Профессор полагал, что диссертанту нужно немного отдохнуть и выводы его выстроятся сами собой. У профессора был большой опыт руководства.

 

В Пскове участников экспедиции разместили на частных квартирах. Квартира Строева находилась в Запсковье, на улице Первомайской, недалеко от храма Спаса Нерукотворного Образа, построенного в великий мор 1487 года. Квартира состояла из двух комнат. В большей жила молодая женщина с сыном пяти лет, а в меньшую поселили Строева. Женщину, как ему сообщили, звали Александрой Мюллер, и она была русской немкой.

 

Немка представилась Строеву как Саша. Так же звали ее сына, который встречал гостя вместе с ней. Мальчик обнял ее ногу, и ситцевое платье Александры превратилось в обтягивающие брюки. Погруженный в мысли о диссертации, Строев все же отметил, что у Александры стройные ноги.

 

Дом Строеву понравился. Это был старый купеческий дом красного кирпича. Окна его по вечерам светились желтоватым электрическим светом. Когда Строев первый раз вернулся с раскопок, он остановился у крыльца, чтобы полюбоваться их сиянием. Это сияние отражалось на автомобиле Победа, стоявшем у дома. И на круглых булыжниках мостовой.

 

Войдя, Строев увидел, что Александра с сыном пьют чай. И он пил чай вместе с ними.

 

Чем занимается ваша экспедиция, спросила Александра.

 

За стеной кто-то начал играть на скрипке.

 

Мы исследуем фундамент собора Иоанна Предтечи. За прошедшие столетия он значительно опустился. Строев медленно приблизил ладони к столу.

 

Ладони мальчика также едва касались стола. Заметив взгляд Строева, он стал водить пальцами по узорам клеенки. Это были сложные и мелкие узоры, но пальцы мальчика были еще мельче. С этой геометрией они легко справлялись.

 

При Иоанновом монастыре жил юродивый Арсений, называвший себя Устином, сказала Александра. У кладбищенской стены.

 

Сейчас там нет стены.

 

Нет даже кладбища. Александра подлила Строеву чая. Кладбище стало Комсомольской площадью.

 

А как же покойники, спросил мальчик. Что ли они стали комсомольцами?

 

Строев наклонился к самому уху ребенка:

 

Это выяснится в ходе раскопок.

 

На следующий вечер они отправились гулять. Пересекли улицу Труда, дошли до Гремячей башни и там сидели на берегу Псковы. Мальчик бросал в реку камешки. Строев нашел несколько осколков кафеля и пустил их по речной поверхности лягушкой. Самый большой подпрыгнул на воде пять раз.

 

В другой раз они отправились в Завеличье. Перейдя реку Великую по мосту Советской армии, направились в сторону Иоаннова монастыря. Подошли к собору и долго стояли на краю раскопа. По лесенке осторожно спустились вниз. Гладили древние камни, согревшиеся августовским вечером. Впервые за многие века согревшиеся. И впервые за многие века их кто-то гладил. Так думала Александра. Она представляла у этих камней древнего юродивого и не могла себе ответить, действительно ли верит тому, что о нем читала. А был ли, вообще говоря, юродивый? А была ли, спрашивается, его любовь? И если была, то во что же она превратилась за сотни ушедших лет? И кто тогда ее чувствует, если любившие давно истлели?

 

Мне хорошо с ними обоими, сказал Строев в сердце своем, потому что в них обоих я чувствую нечто родственное. Определенное, можно сказать, созвучие, несмотря на ее немецкое происхождение. Она спокойна, русоволоса, и черты лица ее правильны. Почему она одна со своим мальчиком, и где ее муж? Что делает она здесь, в русской провинции, среди вросших в землю подслеповатых окон, старых автомобилей, льняных (с накладными карманами) рубах навыпуск и дождями омытых, посыпанных пылью (ветер едва заметно колышет под ними ковыль) морщинистых и желтолицых обитателей досок почета? Не знаю, сам же ответил, что делает, ибо для этого мира она неорганична. И он представил Александру Мюллер на бурлящей ленинградской улице или, например, в театре им. С.М.Кирова, раскрасневшуюся, перед третьим звонком, и сердце его дрогнуло, потому что перенести ее туда было в его силах.

 

Потом они вернулись домой и пили чай, и за стеной опять зазвучала скрипка.

 

Это Пархоменко играет, сказал мальчик. Мы любим его слушать.

 

Александра пожала плечами.

 

Строев пытался увидеть их – всех троих, в окне, в желтом электрическом свете – мысленным взором с улицы. А может быть, даже взором из Ленинграда. Он уже сейчас знал, что будет тосковать по этой кухне, по автомобилю Победа у окна, булыжной мостовой и невидимой скрипке Пархоменко. Он уже рассматривал их, сидящих, как дорогую фотографию, и оконная рама была ее рамой, и свет люстры заливал ее желтизной времени. Почему я (думал Строев) тоскую заранее, предопределяя события и обгоняя время? И как это я всегда знаю наперед, что буду тосковать? Что же рождает во мне это щемящее чувство?

 

Я преподаю в школе русский язык и литературу, сказала Александра, но это здесь мало кого интересует.

 

Строев взял из вазы печенье и прижал его к нижней губе.

 

А что их интересует?

 

Не знаю. Помолчав, она спросила:

 

А почему вы выбрали средневековую историю?

 

Трудно сказать… Может быть, потому, что средневековые историки не были похожи на нынешних. Для объяснения исторических событий они всегда искали нравственные причины. А непосредственной связи между событиями как бы не замечали. Или не придавали ей большого значения.

 

Как же можно объяснять мир, не видя связей, удивилась Александра.

 

Они смотрели поверх повседневности и видели высшие связи. А кроме того, все события связывало время, хотя такую связь эти люди не считали надежной.

 

Мальчик держал печенье у нижней губы. Александра улыбнулась:

 

Саша копирует ваши жесты.

 

Через две недели Строев вернулся домой. Начинался семестр, и, вопреки ожиданиям, первое время он не чувствовал тоски. Не чувствовал он ее и позднее, потому что все осенние месяцы был занят окончанием диссертации и подготовкой ее к защите. В самом конце года Строев успешно защитился. Его диссертацией были довольны все, в особенности же профессор Нечипорук, убедившийся, что решение послать диссертанта на раскопки оказалось единственно правильным. В январь нового года Строев вошел, сбросив груз, висевший на нем долгое время и порядком, откровенно говоря, отравлявший его существование. Душа его стала легкой. В этом невесомом, почти парящем состоянии она ощутила отсутствие Александры Мюллер.

 

Это не значит, что Строев стал постоянно думать об Александре. И уж тем более что-то предпринимать, чтобы ее увидеть, поскольку действие не было сильной его стороной. Но перед сном, в тот трепетный миг, когда дневные дела уже отошли, а сновидения еще не приблизились, он вспоминал Александру. Перед ним проплывала ее кухня, матерчатый абажур над столом и расписанный листьями чайник. Лежа в своей постели, Строев вдыхал запах старого псковского дома. Он слышал шаги прохожих за окном и обрывки их бесед. Видел жесты мальчика, оказавшиеся его собственными жестами. Строеву становилось спокойно, и он засыпал.

 

Однажды он рассказал об Александре своему другу и коллеге Илье Борисовичу Уткину.

 

Возможно, это любовь, сказал, поколебавшись, Уткин.

 

Но любовь (Строев взмахнул руками) – это такое всепоглощающее чувство, от которого, как я понимаю, просто судорогой сводит. Колбасит практически. А я такого не чувствую. Мне ее не хватает – да. Мне хочется быть рядом – да. Слушать ее голос – да. Но не безумствовать.

 

Ты говоришь о страсти, которая действительно род безумия. А я говорю о любви осмысленной и, если угодно, предопределенной. Потому что когда тебе кого-то не хватает, речь идет о недостающей части тебя самого. И ты ищешь воссоединения с этой частью.

 

Звучит очень романтично, подумал Строев, но каково оно с такими понятиями в реальной жизни? Вот у Александры, допустим, сын, очень милый мальчик. Но это не мой сын. О его отце я ничего не знаю. Строев пожевал губами. И, строго говоря, не хочу знать. Не исключаю, что с этим человеком связаны какие-то мрачные истории. Какие-то, чего доброго, бездны в жизни самой Александры. Да дело по большому счету и не в нем. Я просто боюсь, что не смогу поладить с самим мальчиком.

 

Примерно через месяц он сказал Уткину:

 

Я все думаю о ребенке. Не будет ли он стоять между мной и Александрой?

 

Разве она уже согласилась быть твоей женой?

 

А ты думаешь, не согласится?

 

Я этого не знаю. Позвони, спроси.

 

Такие вещи не решаются по телефону.

 

Значит, поезжай.

 

Ну, ты тоже скажешь, Илья… К этому я еще не готов.

 

Я сам не знаю, чего хочу, признался Строев сам себе. У меня много разных мыслей и чувств, но я опять не могу сделать выводы.

 

В марте Уткин сам спросил Строева об Александре.

 

Я боюсь, сказал Строев, что она может выйти за меня только для того, чтобы уехать из провинции. Или чтобы у ее ребенка был отец.

 

А ты не хочешь, чтобы она уехала из провинции и чтобы у ее ребенка был отец?

 

Почему ты меня об этом спрашиваешь?

 

Потому что ты еще не смотрел на происходящее ее глазами. Если у тебя получится это сделать, значит, ты ее любишь и тебе нужно к ней поехать.

 

В конце мая Строев сказал Уткину:

 

Знаешь, Илья, я, пожалуй, поеду.

 

Строев сел в поезд и отправился в Псков. В окно вагона врывался тополиный пух. Строев ехал и думал, что Александру он там уже не застанет. Подойдет к двери, а ему никто не откроет. Он прижмется лбом к стеклу кухонного окна. Приложит ладони к вискам, чтобы не мешало отражение, и увидит остатки прежнего счастья. Абажур, стол. На столе пусто. Сердце сожмется. Из соседней двери выйдет укоризненно Пархоменко (а я вам, понимаете, играл), плечистый, коротконогий. Вот что, оказывается, стояло за музыкой. Их нет, скажет Пархоменко, уехали навсегда. На-всег-да. Вы слишком долго собирались. В сущности, дело ведь здесь и не во времени, ибо настоящая любовь вне времени. Она может ждать хоть целую жизнь. (Пархоменко вздохнет.) Причина текущих событий в отсутствии внутреннего огня. Ваша беда, если хотите, в том, что вам не свойственно приходить к окончательным выводам. Вы боитесь, что принятое решение лишит вас дальнейшего выбора, и это парализует вашу волю. Вы и сейчас не знаете, зачем приехали. Между тем вы упустили лучшее, что готовила вам жизнь. У вас, доложу я вам, были все условия, какие только может предоставить человеку природа: жилье на тихой псковской улице, старые липы у окна и хорошая музыка за стеной. Из перечисленного вы не воспользовались ничем, и ваша нынешняя поездка, как, впрочем, и предыдущая, – пустая трата времени.

 

Пустая трата времени, задумчиво сказал Амброджо.

 

Пустая трата времени, повторил купец Ферапонт.



На Руси Амброджо Флеккиа появился то ли в 1477-м, то ли в 1478 году. В Пскове, куда его направил купец Ферапонт, итальянца встретили сдержанно, но без враждебности. Его принимали как человека, чьи цели не вполне ясны. Когда же убедились, что конец света является единственным его интересом, к нему стали относиться теплее. Выяснение времени конца света многим казалось занятием почтенным, ибо на Руси любили масштабные задачи.

 

Пусть выясняет, сказал посадник Гавриил. Опыт мне подсказывает, что признаки конца света у нас будут самыми очевидными.

 

Познакомившись с итальянцем поближе, посадник Гавриил стал ему покровительствовать. Без этого покровительства Амброджо пришлось бы нелегко, потому что он ничего не производил и ничем не торговал. Своей неплохой, в сущности, жизнью в Пскове он был всецело обязан щедрости посадника.

 

Гавриилу нравилось беседовать с Амброджо. Итальянец рассказывал ему о бывших в истории знамениях, о признаках конца света, о знаменитых битвах и просто об Италии. Рассказывая о своей родине, Амброджо сокрушался, что не может передать волнистой голубизны гор, влажной солености воздуха, а также многих других вещей, делающих Италию прекраснейшим местом на свете.

 

И не жаль тебе было покидать такую землю, спросил его однажды посадник Гавриил.

 

Жаль, конечно, ответил Амброджо, но красота земли моей не давала мне сосредоточиться на главном.

 

Все свое время Амброджо посвятил чтению русских книг, в которых он пытался найти ответ на волновавший его вопрос. Многие люди, зная о его поисках, спрашивали о времени конца света.

 

Мню, яко единому Богу се ведомо есть, уклончиво отвечал Амброджо. В чтомых мною книгах многажды о сем речено, обаче несть в них численного согласия.

 

Разноречие источников приводило Амброджо в смятение, но попыток выяснить дату конца света он не оставлял. Его удивляло, что, несмотря на указание семитысячного года как наиболее для конца света вероятного, приближения грозного события не чувствовалось. Как раз напротив: большие и малые видения Амброджо касались лет куда более поздних. В сущности, он был этому даже рад, но недоумения его от этого увеличивались.

 

В лето 6967 (читал Амброджо) грядет рожество Антихристово, и будет в рожении его трус, иже николиже не бывал прежде времени сего окаянного и лютого, и будет плач велик тогда по всей земли вселеньской.

 

Да (думал Амброджо), Антихрист должен появиться за тридцать три года до конца света. Но 6967 год от Сотворения мира (он же 1459 от Рождества Христова) давно прошел, а знамения пришествия Антихристова все еще не ощутимы. Следует ли из этого, что конец света откладывается на неопределенный срок?

 

В один из дней посадник Гавриил сказал ему:

 

Мне нужен человек, который добрался бы до Иерусалима. Я хочу, чтобы в память моей погибшей дочери Анны он повесил в храме Гроба Господня лампаду. И этим человеком мог бы быть ты.

 

Что ж, ответил Амброджо, я мог бы быть этим человеком. Ты много для меня сделал, и я отвезу лампаду в память твоей погибшей дочери.

 

Посадник Гавриил обнял Амброджо.

 

Знаю, что ты ждешь здесь конца света. Я думаю, до того времени ты успеешь вернуться.

 

Не волнуйся, посадник, сказал Амброджо, ибо если ожидаемое произойдет, то оно будет заметно повсюду. А посещение Иерусалима благодатно.

 

По улице вели связанного калачника Самсона.

 

Славные, милые мои хлебобулочные изделия, говорил, плача, калачник. Я любил вас паче жизни моей и чужой, ибо умел вас взлелеять как никто другой в целом граде Пскове. Юродивый же Карп хватал вас своим нечистым ртом и валял по земле, он раздавал вас тем, кто горбушки вашей не стоит, а все улыбались, мня, яко добро творит. И я улыбался, ибо что же мне оставалось делать, когда все числили меня добрым человеком, да я и был таким, если разобраться. Просто мера ожидавшегося от меня превышала меру моей доброты, так бывает, что тут удивительного. И вот, доложу я вам, зазор между ожидаемым и имевшимся заполнялся во мне просто-таки свинцовой злостью. Зазор увеличивался, и злость увеличивалась, а на устах моих цвела улыбка, которая была для меня, верите ли, родом судороги.

 

Знаешь ли, сколько времени ты уже провел во Пскове, спросил Арсения юродивый Фома.

 

Арсений пожал плечами.

 

А я знаю, возликовал юродивый Фома. Ты отработал уже за Лию, и за Рахиль, и еще за кого-то третьего.

 

Только не за Устину, сказал в сердце своем Арсений.

 

Фома показал на уводимого стражей калачника Самсона и закричал:

 

С уходом Карпа в твоем молчании больше нет смысла. Ты мог молчать, потому что говорил Карп. Теперь у тебя нет такой возможности.

 

Так что же мне теперь делать, спросил Арсений.

 

Карп звал тебя в Небесный Иерусалим, а ты не стал ему попутчиком. Это и понятно: ты не пойдешь туда без Устины. Но отправься в Иерусалим земной, чтобы попросить о ней у Всевышнего.

 

Как же я доберусь до Иерусалима, спросил Арсений.

 

Есть тут у меня одна идея, ответил юродивый Фома. Пока же, приятель, отдай мне мешок с грамотами Христофора. Он тебе больше не понадобится.

 

Арсений отдал юродивому Фоме мешок с грамотами Христофора, но внутренне был скорбен. Отдавая мешок, Арсений подумал, что у него, оказывается, оставалась привязанность к имуществу, и устыдился своего чувства. Юродивый же Фома понял, что творится в душе Арсения, и сказал ему:

 

Не скорби, Арсение, поскольку собранная Христофором мудрость войдет в тебя бесписьменным путем. Что же касается описаний трав, то для тебя, я считаю, это уже пройденный этап. Исцеляй болящих, принимая их грехи на себя. Как ты, надеюсь, понимаешь, для такого лечения не требуются травы. И еще: отныне ты не Устин, но, как прежде, Арсений. Готовься же, товарищ, в путь.



Вскоре всему Пскову стало известно, что Устин заговорил. Что имя его не Устин, а Арсений. И все ходили на него смотреть, но не могли его увидеть, потому что жил он уже не на кладбище, а в гостевой келье Иоаннова монастыря.

 

Ну что вам здесь, цирк, что ли, спрашивала у приходивших настоятельница. Человек четырнадцать лет жил на свежем воздухе, так дайте же ему прийти в себя.

 

В один из дней к Арсению пришел Амброджо.

 

Меня послал к тебе посадник Гавриил, сказал Амброджо. Он хочет, чтобы ты стал моим спутником на пути в Иерусалим. Я исхожу из того, что конец света наступит не раньше 7000 года, 1492-го от Рождества Христова. Так что, если все будет в порядке, мы успеем вернуться.

 

На чем же ты основываешься в своих расчетах, спросил его Арсений.

 

Все очень просто. Уподоблю дни тысячелетиям, ибо сказано в восемьдесят девятом псалме: тысяща лет пред очима Твоима, Господи, яко день вчерашний. Поскольку дней в неделе семь, получаем семь тысячелетий жития человеческого. Ныне год 6988-й: в нашем распоряжении еще двенадцать лет. Для покаяния не так уж, я считаю, мало.

 

Уверен ли ты, спросил его Арсений, что сейчас именно этот год, то есть уверен ли ты в том, что от Сотворения мира до сегодняшнего дня прошло ровно 6988 лет?

 

Если бы я не был в том уверен, отвечал Амброджо, наверное, не звал бы тебя с собой в Иерусалим. Посуди сам: от 5500 года, когда родился Спаситель наш Иисус Христос, все царствования удостоверены эллинскими и римскими хрониками. Сложи годы правления императоров римских и константинопольских, и ты получишь искомую дату.

 

Но почему – прости меня, чужеземец, – ты считаешь, что от Сотворения мира до рождества Спасителя нашего Иисуса Христа прошло в точности 5500 лет – не больше и не меньше? Что послужило источником для такого заключения?

 

Я лишь внимательно читаю Священное Писание, отвечал Амброджо, и оно является главным моим источником. Например, Книга Бытия указывает возраст каждого из праотцев ко времени рождения первенца. Более того, в ней названо количество лет, прожитых праотцем после рождения первенца, а также общая сумма лет жизни праотца. Как видишь, брате Арсение, две последние позиции для моего счета даже избыточны. Чтобы узнать общее количество протекших лет, достаточно сложить годы праотцев ко времени рождения их первенцев.

 

Но ведь буквы, означающие числа, подвержены порче, возразил Арсений. Долгаго ради времени пишемая стираются и незнаема бывают. И се егда в т(вeрдo) едина чертица сотрется, то несть разумети, т(вeрдo) было или п(окои), да тем в трехсотном числе осмьдесятное мнится. Чем ты докажешь, скажи, Амброджо, что расчеты твои непогрешимы и что рождество Спасителя нашего Иисуса Христа действительно пришлось на 5500 год? Какой, спрашивается, гармонией ты поверишь всю эту алгебру?

 

Числа, Арсение, имеют свой высший смысл, ибо отражают ту небесную гармонию, о которой ты спрашиваешь. Теперь же слушай внимательно. Страсть Христова выпала на шестой час шестого дня недели, и это указывает на то, что Спаситель родился в середине шестого тысячелетия, то есть в 5500 году от Сотворения мира. На то же указывает сумма измерений Моисеева ковчега, которая, согласно двадцать пятой главе Книги Исход, составляла пять с половиной локтей. Потому и Христос как истинный Ковчег должен был прийти в 5500 году.

 

Этот человек способен рассуждать здраво, сказал Арсений Устине. С таким и в самом деле можно отправиться в Иерусалим. Если верить его расчетам (а я к этому склонен), на путешествие у нас есть по меньшей мере десять лет. Так что я, любовь моя, иду к самому центру земли. Иду к той ее точке, которая ближе всего к Небу. Если дано моим словам долететь до Неба, то произойдет это именно там. А все мои слова – о тебе.



С того дня Арсений и Амброджо начали готовиться к путешествию в Иерусалим. На дорогу каждому из них посадник Гавриил предназначил по кошельку золотых венгерских дукатов. Дукаты признавались на всем пространстве от Пскова до Иерусалима и охотно брались паломниками в дорогу. Посадник мог бы дать их и больше, но он знал, что в Средневековье монеты редко задерживались у путешественников надолго. Как деньги, так и вещи преодолевали пространство с трудом. Их владельцы часто возвращались домой без того и без другого. Еще чаще – не возвращались.

 

Полезнее денег для странствующих порой были рекомендательные письма и личные связи. В ту непростую эпоху было важно, что кто-то кого-то в определенном месте ждет или, наоборот, куда-то отправляет, ручается за него и просит ему споспешествовать. В некотором роде это было подтверждением того, что человек и прежде имел место в жизни, что он не возник из ниоткуда, а честно перемещался в пространстве. В самом же общем смысле путешествия подтверждали миру непрерывность пространства, которая все еще вызывала определенные сомнения.

 

Арсению и Амброджо выдали рекомендательные письма в несколько городов. Это были письма особам княжеского достоинства, духовным лицам и представителям купечества: помочь при случае могло любое из них. Каждому пожалов

Свернуть