22 июля 2019  10:49 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту

Проза


Психология лжи. Обмани меня, если сможешь Скачать книгу

 
Андрей Константинов, Борис Подопригора

Если кто меня слышит. Легенда крепости БАДАБЕР


(Продолжение, начало в 35)

Часть IV КРЕПОСТЬ

1

…Борис ошибся. Замеченная им колонна была вовсе не караваном Халеса-рахнемы. Судьба словно решила слегка «поприкалываться» над Глинским, ещё немного пощекотать ему нервы…

ГАЗ-66 «Николая Дорошенко» стоял на невысоком перевале и был хорошо виден и с двух сторон прямого на этом участке шоссе, и вниз по склону, и сверху — всюду километра за два-три. Борис делал вид, что копается в моторе при поднятой кабине, когда короткая колонна «тойот» и «уазиков» подошла и остановилась. Это были не «духи». Это были «зелёные» из кандагарского корпуса, союзники. Глинский чуть не застонал, закусив с досады губу, — появление невесть откуда взявшегося подразделения бабраковцев могло попросту сорвать операцию ещё до её начала…

Афганский капитан, быстро осмотрев «заглохший» автомобиль и странного, какого-то «тормознутого» русского водителя, по-русски предложил взять машину на буксир и подбросить до ближайшей по маршруту заставы.

Борис шумно поблагодарил, прижимая руку к груди, но отказался, кивнув на портативную геологическую радиостанцию — «ангарку»:

— Спасибо, друг-азиз, ташакор! Не надо, не надо! Уже доложил, понимаешь?! Сейчас приедут, через несколько минут. Экспедиция у нас рядом, километров десять всего… Понимаешь? Едут уже, говорю.

Афганский капитан молча смотрел некоторое время на придурковатого шурави. Лицо его не выражало никаких эмоций. А вот глаза — те кое-что выражали. Простой такой вопрос. Типа: «Ты что — совсем дурак, парень?» Но вслух капитан озвучивать этот вопрос не стал. Советский водитель говорит, что за ним скоро приедут? Что ж… Приедут так приедут… У этого капитана были свои причины не любить шурави. Правда, имелись резоны и любить.

И трудно сказать, чего было больше. Когда этот весьма родовитый офицер учился в Союзе в военном училище, советские вертолёты разнесли в пыль его родовой кишлак. Случайно уцелели только младший брат да старшая сестра с двумя племянниками. Их потом долго и совсем бесплатно лечили советские доктора, одному из племянников даже глазной протез сделали — стеклянный такой глаз, которым мальчишка страшно гордился и посмотреть на который приходили даже взрослые из других кишлаков.

Наконец, капитан пожал плечами, махнул рукой на прощание, сел в головную «тойоту», и колонна ушла.

Борис перевёл дух и отёр рукавом бушлата взмокшее лицо. А ведь было совсем не жарко. Солнце светило ярко, но оно уже не успевало как следует прогреть воздух поздней афганской осени. Накануне вечером в помещении кандагарского разведпункта на двойном «исламо-христианском» пакистанском календаре Борис впервые за долгое время остановил взгляд на дате — 3 ноября 1984 года.

Глинский, успокоившись, походил вокруг машины, снова закурил и, запрокинув голову, посмотрел в безоблачное бледно-голубое небо. Небо молчало. И вообще было безветренно и очень тихо. Настолько тихо, что Глинский слышал стук собственного сердца. По крайней мере ему так казалось…

Подаренные судьбой дополнительные полчаса свободы пролетели быстро: только что вокруг была разлита какая-то неправдоподобно безмятежная тишина — и вдруг перевал с характерным надрывом перемахнули две груженые «тойоты» и резко затормозили по обе стороны от машины Глинского:

— Дришь! («Гриша!» — вспомнил Борис.)

Борис не заметил, кто выкрикнул команду, и завертел головой. Увидев безбородое лицо выскочившего из автомобиля Халеса, Глинский чуть не вздохнул с облегчением — всё, вот теперь дороги назад уже нет.

Да, бывают в жизни такие парадоксы — за спиной последний мост догорает, а человек вздыхает облегчённо. Правда, такое бывает очень нечасто. И не в обычной жизни.

О захватившей Бориса банде моджахедов и её главаре следует, пожалуй, рассказать чуть подробнее, чтобы понять логику их действий.

А история бандгруппы таджика Халеса-рахнемы была не совсем обычной, хотя по тому времени и не исключительной. Сам Халес имел спаренную кличку — Штурман и одновременно Маклер. Он, строго говоря, был не столько непримиримым борцом против кабульской власти, сколько обычным наркокурьером. Точнее, не совсем обычным — он являлся связным между настоящим наркобароном Исмаилом Кандагари (тоже таджиком, кстати) и «главным бухгалтером» пакистанских учебных центров Исламского общества Афганистана Бурхануддина Раббани. О последнем особо рассказывать незачем, поскольку он считался одним из самых известных лидеров моджахедов, а вот Исмаила хорошо знали в несколько более узких, так скажем, кругах. Своё прозвище Кандагарский[81] он получил по месту расположения главной в Афганистане лаборатории по производству героина. А находилась она (а быть может, и до сих пор находится, кто знает?) по соседству с кандагарским аэропортом, имевшим местный позывной как раз не «Кандагар», а «Кандагари» — чтобы при радиообмене случайно не спутать его с соседним и созвучным «Пешавар». И плевать, что официальный международный позывной Кандагара звучал совсем иначе — «Мирвайс».

Кстати, Исмаил окончательно перешёл в наркобизнес с должности начальника службы грузовых перевозок родного аэропорта. Ведь до прихода советских войск самолеты из кандагарского аэропорта постоянно летали и в Пакистан, и в Иран, и в арабские страны — и в те благословенные времена сухопутный наркотрафик был практически не нужен. Но потом всё резко изменилось: по мере расширения зоны военных действий самолёты сюда стали летать всё реже и реже. И к началу 1984 года Кандагар принимал и отправлял от силы по рейсу в два дня и то исключительно в Кабул или Джелалабад. А там ведь конкуренты. Да и советские, надо сказать, весьма серьёзно взялись за наркотрафик, справедливо полагая, что именно он служит главным источником финансирования моджахедов. Вот и пришлось Исмаилу переквалифицироваться в «сухопутную крысу», и очень кстати подвернулся под руку бывший штурман, а до того лётчик Халес.

Исмаил знал Халеса давно, знал как человека прагматичного, без религиозных «закидонов» и прочих «тараканов» в голове. Халес никогда на боестолкновения специально не нарывался, но и своего без боя тоже не отдавал. В общем, выбирая между контрабандой и войной, он всегда выбирал «мир». Ну а возможностями контрабандистов во все времена, как известно, пользовались спецслужбы — самые разные, иногда весьма даже экзотические, ну и советские, конечно же, тоже.

И не то чтобы бывший штурман Халес был напрямую завербован советской разведкой — нет, конечно, всё не так просто, — но уж больно часто оружие, которое он регулярно доставлял из Пакистана, не доходило до конечного адресата. То есть получалось так, что это не он не довозил, а получатели-посредники не раз нарывались на засады шурави. Кстати говоря, тот самый первый «ермаковский» «стингер» перевёз через границу именно Халес. Перевёз и передал в руки тех, кого Ермаков со своей группой уничтожил. А ещё именно с Халесом ходил в Пакистан «путешественник» Миша-Мишико — под видом афганского бадахшанца, налаживавшего торговые и другие связи с единоверцами-исмаилитами по всему Среднему Востоку вплоть до Индии. (Между прочим, духовного лидера исмаилитов Ага-хана IV, чье поручительство в ту пору значило очень много, моджахеды и их покровители очень хотели сделать своим союзником. Но до сих пор нет однозначного мнения, поддался он на уговоры или нет… Впрочем, речь сейчас не об этом.)

Так вот. На момент описываемых событий Халеса начал в чем-то подозревать некий Яхья — один из главных получателей героина, «бухгалтер» и «завуч» одного из пакистанских учебных центров. Яхья происходил из пуштунов и уже поэтому не доверял «нарко-таджикской» связке Исмаила и Халеса.

Как говорится, кто платил, тот и следил. И в последнее время Яхья с группой соплеменников особо тщательно отслеживали доставку груза. Чем больше было груза — тем надёжнее его прикрывали. А порой и просто в открытую сопровождали от Кандагара до самого Пешавара, встречаясь с «наркоизвозчиками» то там, то здесь.

Конечно, Яхья мог давно из-за своих подозрений просто убрать Халеса, тем более что «рахнему» не очень жаловал и Раббани, тоже таджик. Ведь род Раббани происходил не только из Самарканда, но и Худжанда, одного из главных центров таджикской государственности, который когда-то в древности назывался Александрией. А корни Халеса тянулись даже не в сам Герат, а куда-то в «презренную периферию». К тому же Яхья происходил из славного «королевского» рода дуррани, многие представители которого достигли министерских, дипломатических и генеральских званий…

Яхья мог, конечно, убрать Халеса. Но как списать со счетов другого гератского таджика — Исмаила? А он, как «лётчик лётчику», доверял Халесу. И цена этого доверия — до полутонны героина за маршрут — что ни говори, а аргумент во всех смыслах более чем весомый… Яхья злился, но пока ещё к «активным действиям» не переходил. Халес всё прекрасно понимал, но не показывал виду. И все эти увлекательные нарко-моджахедские интриги тоже чуть было не сорвали в самом начале операцию «Виола»…

…Поначалу к Борису отнеслись спокойно — его просто поставили раком, то есть на колени, заставив руками упираться в землю, и долго обыскивали машину. Разумеется, ничего интересного «духи» в ней не нашли — только какие-то камни в жестяных «ушатах», лом и пару стальных заступов, похожих на мотыги, да и радиостанция-«ангарка» была явно примитивнее тех, которыми пользовались «духи», по крайней мере, при радиообмене на коротком расстоянии. Халес прищурился и качнул вверх стволом автомата, подавая Глинскому простую команду, мол, вставай!

Борис встал, суетливо отряхнулся. Халес — седоватый, безбородый и вообще выделявшийся в своей банде некой внешней «интеллигентностью», спросил на ломаном, но понятном русском:

— Ты — куда?

Глинский затряс головой и заблажил:

— Мохтарам, уважаемый, помоги, а? Буксир-камак-помоги, а то машина с экспедиции запаздывает. Ну хоть до блока. У меня вот — пять тысяч афгани, больше нет, возьми…

И Борис стал пихать Халесу потрёпанные бумажки афганских денег. Контрабандист даже брезгливо отступил на шаг назад. А потом он долго жёстко смотрел на сразу замолчавшего русского шофера, будто прикидывал, брать его с собой или нет. Наконец он принял решение и сказал на дари:

— Хамрох берим![82]

Глинский уже подумал было, что ему пока везёт. И что первый этап прошёл не так страшно. Он повернулся послушно к «тойоте» и потерял сознание от удара прикладом в голову — стремительного, как бросок кобры. Борис даже не успел понять, кто именно из «духов» его ударил.

Глинский не знал, сколько времени он провёл в беспамятстве. В себя он пришёл уже на дне кузова под какими-то едко пахнущими и плотно чем-то набитыми мешками. Он лежал лицом в собственной блевотине, перепачкав рубашку и «геологическую» куртку. Но крови вроде бы не было. Голова, конечно, болела, но терпимо. Борис осторожно повертел ею и вздрогнул от боли. Он снова замер. Руки и ноги оказались связанными сзади парашютной стропой. Милая такая перетяжка — «хамбоз» называется. Это когда, чем больше свободы для рук, тем нестерпимее боль в ногах и наоборот, разумеется.

«Тойота» стояла уже долго. А рядом с ней слышались голоса. Глинский прислушался — люди не просто разговаривали, они ругались. Точнее, ругался один из собеседников, причем истериковал по нарастающей. Второй, в котором Борис по голосу узнал Халеса, говорил спокойно.

И если Халес часто произносил хорошо знакомое в Афганистане слово «геолуг», то его собеседник постоянно орал: «Мал‘екла! Безан!»[83] Кто-то явно настаивал на немедленной смерти проклятого шурави. Глинский замер, но испугаться по-настоящему даже не успел — его выволокли из машины и бросили под ноги здоровенного бородатого «духа». Тот ногой совсем неинтеллигентно развернул Бориса лицом к себе. И с такой ненавистью этот урод заглянул Глинскому в глаза, что у того в голове мелькнула только одна мысль: «Ну вот и всё, сейчас пристрелит…»

Страха, как ни странно, почти не было, все чувства как-то притупились, смазались… Глинский смотрел на автоматный ствол и пытался понять, что случилось, чего этот бородач так завёлся, аж до трясучки почти… Он ещё не догадался, что этот бородач — тот самый Яхья из рода дуррани. Нет, во время подготовки к заброске про Яхью ему говорили и даже описывали, но фотографии не было, а опознать пуштуна влёт по приметам — это, знаете ли… Скажем аккуратно — это очень сложно.

Не мог знать Борис и причин нынешней бесноватости Яхьи — но если бы вдруг каким-то чудом узнал, то обязательно порадовался бы. Порадовался бы, несмотря на своё, мягко говоря, печальное положение.

А дело было вот в чём: Яхья загодя вышел со своей шайкой из Пакистана в Афганистан — чтобы не только проконтролировать контрабандиста Халеса в месте перегрузки героина из машин на верблюдов, но и чтобы успеть сделать ещё кое-что. А именно — перетащить в Афганистан «блоупайп».[84] Ну и, как говорят в России, «жадность фраера сгубила». Яхья натолкнулся на группу советских «коммандос» под командованием все того же капитана Ермакова. Встреча оказалась для обеих сторон неожиданной, но для Яхьи гораздо более печальной, чем для шурави. Пуштун из королевского рода еле унёс ноги, потеряв одну машину, семь человек и тот самый «блоупайп». Главарь небольшой банды мулла Насим, которому предназначался груз, напрасно прождал целый день, теряясь в неприятных догадках. (А капитана Ермакова, кстати, за этот «блоупайп» наконец-то представили к ордену Красного Знамени. Это при том, что взял он этот ПЗРК вчистую при двух легкораненых в своём «юбилейном» пятидесятом (!) рейде…)

Ну вот и психовал Яхья. Запсихуешь тут. Всем нашёптывал, что Халес — продажный, а сам сравнялся с ним в утраченных «стингерах»-«блоупайпах». Вернее, даже «превзошёл» его, поскольку лично Халес ничего не терял, а вот у Яхьи-то «игрушку» непосредственно из его рук вырвали. Он переживал. И не знал, как отомстить Халесу. И искал, на ком и на чём сорвать зло. А тут как раз под руку подвернулся этот русский шофер, которого пленил всё тот же «продажный» Халес.

Напряжение нарастало. Яхья снова завёл свою шарманку про то, что поганого шурави надо казнить. Халес вроде бы напрямую не спорил, но как бы между прочим заметил, что за этого русского он рассчитывал получить долларов двести, а то и все триста, поскольку он — почти что офицер. Ну, поскольку он — «геолуг», а не просто солдат-«аскар».

— Ага щоуравайда! — сказал, словно гавкнул, Яхья. — Ага коферда, шайтан бачаи, зандаву карван, Марге раванда![85]

Пуштун снова дёрнул стволом автомата. Борис инстинктивно съёжился. Однако бородач, несмотря на всю воинственную риторику, открывать огонь всё же не торопился. Формально пленный принадлежал этому хитрому гератскому таджику, поэтому просто так взять и застрелить шурави — это…

Это, конечно, можно, но… Но это всё равно, что вот так взять среди бела дня и застрелить чужую овцу. Могут не понять свои же. Вот если бы, скажем, эта овца заразная была, тогда — да, и то нужно, чтобы факт её болезни подтвердили свидетели…

Ситуация, похоже, становилась тупиковой. Борис, стараясь дышать «через раз», чувствовал, как по позвоночнику стекают капли холодного пота. Много капель и часто.

Но тут Халес ещё раз доказал, что не зря «рахнема» — это не только «штурман», но и «маклер».

Кашлянув как-то совсем не по-афгански, он негромко заметил:

— Этот геолог — он молодой и сильный. Он не ранен и пойдёт быстро. Нас он не задержит. Зачем спорить из-за такой ничтожной мелочи, как этот неверный? Тем более что, как я слышал, у настоящих моджахедов появились более важные проблемы…

— Какие ещё проблемы? — раздраженно рыкнул бородач.

— Говорят, что мулла Насим потерял «блоупайп», который ты, уважаемый, вручил ему для передачи братьям.

Яхья замер, а Халес продолжил, как ни в чем не бывало:

— Если это так, то он должен отправиться к Аллаху. Мои люди помогут.

Пуштун медленно опустил ствол и внимательно взглянул в глаза контрабандисту. Прозвучавшие слова означали очень многое. Очень. Во-первых, Халес дал понять, что факт утраты «блоупайпа» уже известен, и Яхью ждёт неминуемое разоблачение с последующими «оргвыводами» — его, конечно же, назовут нерачительным финансистом и плохим командиром, и от этого не защитит даже высокое происхождение…

А во-вторых, Халес дал понять, что готов прикрыть его и принять экстренные меры к устранению муллы Насима, кстати — конкурента по контрабандному бизнесу… Да, этот мулла даже и в руках-то «блоупайп» не подержал, но… Честно говоря, он тоже давно раздражал Яхью. Да и по происхождению он был нуристанцем, то есть ещё более презренным, чем этот оборотистый таджик… Да, быстрая смерть муллы Насима, скажем, от рук всё тех же проклятых «советских коммандос» могла бы решить важную проблему…

В-третьих, за услугу Халес просит не так уж и много — дать ему заработать на этом глупом заблудившемся шурави, ну и… вообще, не очень плотно «опекать» в будущем. Это, конечно, вслух не произносилось, но подразумевалось. Яхья был мужчиной горячим, но весьма практичным — мало ли какой «побочный бизнес», не нуждающийся в посторонних глазах и ушах, встретится Халесу на долгом пути до Пешавара… А Аллах, как известно, одинаково не жалует ни искушаемого, ни соглядатая… Яхья медленно кивнул и так же медленно, с достоинством засунул под язык щепотку чарса:

— Дага Насим ди Ходай па нивал шавандай.[86]

Халес лишь воздел глаза к небу и лицемерно вздохнул.

Борис, по понятным причинам вслушивавшийся в этот увлекательный диалог с особым интересом, незаметно перевёл дух. Кажется, пронесло… По крайней мере сразу его не пристрелят. Теперь Глинский знал, что значит ощущать себя принадлежащей кому-то вещью… В этих местах, похоже, мало что изменилось со времен Александра Македонского, давшего название родине предков Раббани. Тогда, наверное, так же гнали рабов с караванами и так же выясняли отношения между собой главари крупных и мелких шаек…

Несмотря на боль в голове, засыхающую на лице и в волосах блевотину, Борис почувствовал какой-то внутренний подъём. Так бывает после того, как жизнь какое-то время висит на волоске. Глинский вдруг вспомнил, как во время второго инструктажа «на даче» генерал Иванников однажды сказал:

— Восток, — оно, конечно, дело тонкое. Но, знаешь, Борюша, не тоньше купюры, это я тебе говорю…

Борис сдержал, разумеется, улыбку. Испуганный шофёр-«геолуг» никак не мог в такой ситуации улыбаться…

2

…Всю следующую неделю небольшой караван, состоявший из пяти верблюдов и семи погонщиков, шёл в Пакистан. Шли долго и как-то вязко: сначала вроде бы в одну сторону, потом — в другую. Борис всё время пытался сориентироваться на местности, но общий маршрут движения представлял весьма приблизительно. Днём его за связанные за спиной руки длинной кожаной петлей пристёгивали к верблюду, и он так и шёл, поминутно спотыкаясь, наполовину спиной вперёд. Шёл по тридцать километров в день. Это было очень, очень тяжело, зато неимоверная усталость быстро вытеснила страх. Конечно, Глинскому было страшно. Он ведь был никаким не суперменом, а самым обычным человеком, ну, может быть, лучше других подготовленным, но не более того.

Но постепенно Борис стал привыкать к страху. Человек ко всему привыкает, пока жив… Периодически Глинского избивали, но не сильно, а так — для общего взбадривания и напоминания, кто есть кто. Борис, как мог, подыгрывал избивавшим его «духам» — и стонал, и вскрикивал, и ойкал, и закатывал глаза. У него получалось довольно натурально. «Духи», по крайней мере, не ожесточались. Ну и Глинский был доволен — пусть лучше у этих уродов будет хорошее настроение, а то, как известно, тяжёлые мысли тянут к тяжёлым предметам…

В первый же день, когда он захотел отлить, его заставили встать на колени и пинками с затрещинами объяснили, что мочиться можно только так, а стоя это делать неприлично. Протестовать Глинский, разумеется, не стал: на коленях так на коленях, как скажете, уважаемые, хоть лёжа, только ногами по голове не надо…

Кормили его смоченными в жирной воде крошками от сухарей. Правда, сами «духи» тоже скорее постились. Пару раз Борису, как собаке, кинули куски твёрдой вяленой баранины. Глинский, как пёс, её и досасывал, не слишком заботясь о сохранении достоинства. Тут бы силы поддержать…

Все в караване жевали чарс, подкармливали им и Бориса. Он не отказывался. Вообще, уже первые два-три дня в караване дали ему чуть ли не больше, чем вся «скоропостижная» подготовка «на даче». Глинский не разумом, а нутром ощутил, что здесь — другое «измерение» жизни. Человек из другого мира не может осмыслить его, но может попытаться просто впустить его внутрь себя… Здесь всё было другим и чужим: и запахи, и отношения между людьми, и система ценностей, и даже измерение времени. Как-то Глинский вспомнил вопрос, заданный ему однажды афганцем еще в Кабуле: «А в России бывают понедельники?»

Караван часто останавливался в заброшенных кишлаках — их было много, в них, как правило, и ночевали.

Советских (или «бабраковских») вертолётов за всё время пути Борис так и не увидел, правда, один раз услышал. «Духи» тогда переполошились, и караван спешно вернулся в кишлак, где они останавливались на ночлег.

Но вертолёт так и не показался из-за барханов — звук становился всё тише и тише. А потом и вовсе растворился в белёсом небе. На радостях «духи» в тот раз избили Глинского чуть сильнее обычного…

На седьмой день пути караван пересёк весьма условную границу с Пакистаном. Собственно, никакой границы не было вовсе — ни контрольно-следовой полосы, ни столбиков, ни колючей проволоки, ни людей — вообще ничего. Только верблюжий скелет на тропе — и всё. Судя по всему, по скелету «духи» и поняли, что они уже в Пакистане, потому что сразу как-то радостно запричитали…

Ещё через часа два пути они встретили другой караван — «водозаправочный». «Духи» долго закупали воду, болтали со встречными караванщиками, а потом все вместе собрались помолиться. Кстати, до этого они почти не молились. Ну да всем известно, что путешествующие даже священный пост в месяц рамадан могут не соблюдать. Путешествующие и воюющие…

…Наконец, они добрались до какого-то большого кишлака под Пешаваром — Борис определил это по характерному гулу самолетов, а других аэродромов-то на десятки вёрст вокруг не было.

Погонщики начали суетиться с разгрузкой, а Глинского загнали в неглубокую яму, крытую досками. И словно забыли про него. Борис не заметил, как заснул. Он вообще научился спать где угодно — даже со связанными руками и ногами. Ничего удивительного — ему ведь пришлось прошагать рядом с верблюдом около двухсот километров…

Под вечер за Глинским пришла машина с красным полумесяцем на дверце и облупившейся английской надписью «Medicare». Борису развязали руки и ноги, однако завязали глаза.

После чего ехали ещё где-то с час, потом машина остановилась и долго стояла — минут сорок. Глинскому показалось, что автомобиль остановился перед закрытыми воротами. Так оно и было…

Когда малолитражка заехала наконец-то в какой-то гараж, к ней сразу подошёл некий то ли индус, то ли пакистанец в военной форме без знаков различия.

Борис, с глаз которого только что сдернули повязку, моргая смотрел на него. Этот человек, как оказалось, худо-бедно говорил по-русски. Правда, окончания «по-европейски» «проглатывал», но понять его было можно.

Этот «индопакистанец» представляться не стал, подвёл Бориса к белому обшарпанному столу с пластиковой столешницей и приказал написать на листке бумаги фамилию, имя и отчество, год и место рождения, а также название гарнизона, номер части, где захваченный проходил службу, а ещё звания и фамилии командиров.

«Николай» старательно начал записывать свои данные. Когда он аккуратно выводил шариковой ручкой «геологическая партия», пакистанец-индус вдруг спросил:

— Партие? Это такой организаций от КэйПиЭсЭс?

Борис ответил дурным взглядом и затряс головой:

— Не-е! Не партийный я. Нет. Комсомольцем — да, был, не спорю. По возрасту ушёл. А у нас, почитай, все так. А в партии — нет… Я ж просто водила, и всё. А вы не знаете, где тут можно сходить в туалет?

«Индопакистанец» ничего не ответил, хмуро забрал бумагу и вышел, предварительно усадив Бориса к колесу машины. В гараже оставался ещё один молчаливый «дух», тот самый, который и привёз Глинского. «Дух» молча сидел у стены на корточках и равнодушно смотрел на Бориса. Автомат он держал на коленях.

Глинский блаженно вытянул гудевшие сбитые ноги и прикрыл глаза. Он запрещал себе думать о тех, кого оставил в Союзе. Этому его учили специалисты-психологи «на даче». Они научили Бориса аутотренингам и методикам переключения внимания. Глинский понимал, что вспоминать — это только душу бередить и силы терять. Всё понимал. Но не вспоминать то, что не вспоминать нельзя, получалось не всегда. Слава Богу, что от кошмарной усталости ему хотя бы совсем ничего не снилось…

Борис начал задрёмывать и, видимо перестав контролировать себя, вдруг увидел институтский главный корпус — словно бы он утром спешит, опаздывает на первое занятие… Причём почему-то спешит только он один, а все остальные — и преподаватели, и курсанты, никуда не торопясь, сами подбадривают его хлопками и криками, а больше всех — капитан Пономарёв. Словно он, Борис, на каком-то соревновании дистанцию бежит… «Что-то не так, — понял во сне Глинский. — Что-то здесь не так… Почему бегу только я один?»

Из вязкой дрёмы его грубо вырвал какой-то узкоглазый, до пояса раздетый здоровяк с дурным запахом изо рта — Борис и не слышал, как тот подошёл. Узкоглазый грубо схватил его за шиворот и потащил куда-то за собой. Путь был недолгим, вскоре Борис уже озирался в каком-то стрёмном помещении — то ли в кухонной подсобке, где рубили мясо, то ли в пыточной. Уж больно сильно там пахло несвежей кровью — спасибо Мастеру: он, конечно, циник, но циник, учивший различать кровь вчерашнюю от крови с прошлой недели…

В подсобке находились ещё три «духа», один из которых сразу же схватил Бориса за челюсть и резко заставил запрокинуть голову, будто хотел перерезать горло. Двое других, буднично переговариваясь, ловко сдернули с Глинского штаны. Борис почувствовал, как его бесцеремонно кто-то схватил за член и завертел головкой, словно прицеливаясь. Глинский, решив, что его хотят изнасиловать, инстинктивно дёрнулся, но, получив удар кулаком по яйцам, согнулся и осел.

«Духи» безо всяких сексуальных игр навалились на него, а косоглазый хазареец, которого называли Юнус, быстро обрезал ему на члене крайнюю плоть острой белой щепкой. Боль, конечно, была, поначалу острее некуда, но потом… В общем-то, терпимая. И крови пролилось не очень много…

Борис не успел прийти в себя, а «духи» уже сорвали с него рубаху, потерявшую в дороге цвет, и стали грязными ногтями ковырять вытатуированную на левом плече иконку Николая Чудотворца. Эту наколку Глинскому сделали «на даче» специально, чтобы больше веры было в то, что он — гражданский водила. Но «духам» очень не понравилась икона, и они стали требовать, чтобы Юнус срезал татуировку вместе с кожей.

«Джарихэ саннат» (тот, кто делает обрезание) вяло отругивался, отталкивая протягиваемый ему тесак, и презрительно, по-кошачьи шипел. «Духи» настаивали, обстановка постепенно накалялась, и тут в подсобку зашёл ещё один моджахед. Этот вёл себя как начальник, и все сразу же замолчали. В руках вновь прибывший на «торжественную» церемонию обрезания держал самый настоящий английский офицерский стек, которым и постучал по столу:

— Тихо! Молчать! Что у вас тут?

Косоглазый хазареец Юнус, совмещавший обязанность мясника и палача, чуть выступил вперёд:

— Уважаемый Азизулла! Они хотят, чтобы я срезал языческий рисунок с плеча советского… Но я хочу сказать, если мне будет позволено…

— Ну говори, говори!

— Те, кто с советским Богом, — лучше слушаются. А те, которые коммунисты, они безбожники…

Азизулла, судя по всему — начальник тюремной охраны, презрительно скривился:

— Все советские — безбожники, даже те, кто имеет наглость называть себя мусульманином. Хорошо. Не хочешь резать — не режь. Ты стал ленивым, Юнус, совсем ленивым.

— Но, уважаемый Азизулла…

Азизулла не дал узкоглазому договорить, взмахнул своей коротенькой тросточкой. Подойдя к скрючившемуся на полу Глинскому, он слегка ударил его тонким концом стека и своеобразно представился, коверкая и перемешивая русские и английские слова:

— Я — афхонистон рояль армий офисар. Ты — руси гафно. Андерстэнд? Понимат?

— Понимать! — быстро закивал Глинский. — Всё понимать!

Он чуть было не добавил «ваше благородие!», но подумал, что это, наверное, было бы уже перебором. Да и не оценил бы Азизулла, просто не понял бы.

Между тем «рояль армий офисар» ещё раз ткнул стеком Бориса:

— Вот твой нэйм?

— А?

— Што твой савут?

— Так это… Николай же… Коля…

Азизулла покачал головой:

— Ноу. Нет Колья.

— Так как же… Нихт ферштейн, или как там у вас?

Азизулла кивнул своим охранникам, те быстро подняли Глинского на ноги. Стек толкнул Бориса в грудь:

— Абдулрахман.

— Чиво?

— Абдулрахман — твой нэйм. Фахмиди?

— Так, а как же… А я же этому мужику написал — Николай… Я ж не знал…

Стек ударил его по щеке.

— Твой зачем?

— Я понял. Ферштейн. Абдулрахман.

Вот и всё. На этом обряд обращения в ислам был завершен. Даже на чтении фатихи (бисмилли), обязательном при обращении в ислам, «сэкономили». От Бориса даже не потребовали произнести ритуального «Аллаху акбар!»,[87] как того требовал канонический ритуал. Схалтурили, одним словом. Без души дело сделали — так, для галочки.

Глинский, вообще говоря, никогда особой набожностью не отличался (да это в то время было просто невозможно для советского офицера), но всё равно ощутил некое приятное злорадство — ему не очень-то хотелось славить чужого бога, отрешившись тем самым от своего. Пусть и «с фигой в кармане», пусть и в своего-то вера не очень… Но всё же. Как говорится, пустячок, а приятно.

Правда, уже потом «духи» под предводительством Азизуллы всё же позакатывали глаза к небу и пошевелили губами, шепча что-то. Вроде как помолились — секунд пять. А потом Азизулла, поигрывая стеком, величественно покинул подсобку. Как показалось новоявленному Абдулрахману, он в последний момент пукнул.

На этом «праздник веры» закончился. Программой явно не предусматривалось угощение. Правда, косоглазый хазареец взял древний грязный шприц с какой-то бурой жидкостью и уколол новоявленного Абдулрахмана в пятку. Сделал он это с привычной лёгкостью, будто муху со стола согнал. А потом охранники пинками вытолкали его наружу и погнали через двор. Вот только тогда Глинский сумел оглядеться и увидеть, что вокруг — каменные стены. Он все-таки попал в крепость! Да, точно, это Бадабер! Как на космическом снимке.

Контуры этой крепости Борис мог нарисовать с закрытыми глазами. «Господи, неужели добрался? Это ж такое везение! Это ж уже полдела…»

Порадоваться ему не дали. Охранники без церемоний затолкали его в камеру-одиночку, выкопанную в каменистом грунте и сверху прикрытую обвязанными колючей проволокой досками. Лаз-вход в камеру закрывался подобием двери с амбарным замком. Собственно, камерой это крошечное помещение можно было назвать с очень большой натяжкой, потому что больше всего оно походило на склеп: высота до «колючего» потолка — чуть больше метра, длина — метра три, ширина — полтора метра. Не разгуляешься.

Что-то подсказало Борису, что запихнули его в этот каменно-земляной мешок надолго. И, как говорится, предчувствия его не обманули. В этом склепе его держали больше двух суток. Эта камера в крепости выполняла функции штрафного изолятора и своеобразного карантина. Позже Глинский выяснил, что так поступали со всеми «новичками» — по требованию американских советников, которые пытались изучать и «пробивать» вновь поступивших пленных по своим каналам.

Эти первые двое суток в крепости оказались самыми тяжёлыми. Вколотый Борису наркотик подействовал быстро, и перед его глазами поплыл какой-то желтоватый туман. Заснуть по-настоящему не получалось, но и бодрствованием назвать состояние Глинского было нельзя — он всё время проваливался в полузабытье, в котором ему мерещились какие-то тени и голоса. И первым, кого он увидел в этих своих видениях, был, разумеется, тот самый убитый зеленоглазый «англичанин». Покойник не пытался что-то сказать или сделать, он просто молча смотрел своими выпуклыми глазами и еле заметно улыбался… Пот прошибал Бориса от этого взгляда, и, выныривая из полудремы-полузабытья, он подолгу не мог отдышаться… Тем более что в этом склепе действительно не хватало воздуха.

Чуть легче стало только на вторые сутки, если в атмосфере собственных испражнений вообще могло полегчать. Просто действие наркотика закончилось, и видения с голосами пропали. Перед тем как провалиться в нормальный, не наполненный тенями сон, Глинский успел подумать: «Ну, начало вроде бы не завалил… Если мне ничего не кажется…»

3

Он не знал, сколько часов проспал, но разбудили его ночью и выгнали на разгрузку длинных плоских ящиков, обернутых брезентом. Скорее всего, в этих ящиках были ПЗРК, но маркировок на брезенте не было, а задавать «нетактичные» вопросы охране Глинский не стал. У них, у охранников, на все вопросы ответ один — удар плёткой.

Ящики разгружали в основном пленные афганцы, большинство из которых уже опустились совсем до скотского состояния и даже уже не могли членораздельно говорить. Это, правда, касалось в основном солдат-дехкан. Они даже вшей ели.

Бывшие офицеры армии ДРА держались получше, но… тоже, честно говоря, представляли собой достаточно плачевное зрелище. Ослабевшие сильно — у многих уже повыпадали зубы…

И во время этих ночных работ Борис увидел первого шурави — обросшего, в невероятно грязных лохмотьях, но с узнаваемо славянскими чертами лица. Но кто он по фамилии — по судьбе, узнать было невозможно. Пленник тоже вроде бы заметил Глинского, но его мутные, гноящиеся глаза никакого интереса не выказывали. Этот шурави даже не кивнул. «Неужто они всех всегда на наркоте держат?» Засмотревшегося на соотечественника Бориса огрел стеком Азизулла, обдавший его туалетным запахом:

— Нэу смотрит. Работа! Карку!

— Всё-всё, — закрылся руками в покорном полуприседе Борис. — Работаю-работаю!

Азизулла усмехнулся:

— Карош слушай Аллах — синьор! Андерстэнд? Синьор — чиф-сарбаз!

Не до конца полагаясь на свои филологические познания, он добавил:

— Ты — чиф. Он — сарбаз.

И начальник охраны для разъяснения своей мысли обвёл стеком суетящихся пленников.

— Старшим поставите?

Азизулла ткнул стеком во внушительные кулаки Глинского:

— Карош!

— Ну да! — не стал спорить Борис. — Силы докы е… Исты бы по-людски довалы… А як що треба подывытысь за хлопцями, або навести який порядок — то нэма пытання. Я в плане выховяння дуже злый. В менэ ж четверо дитей. Розумиешь? Как это по-вашему? Ча’ар авлад!

По-украински он заговорил затем, чтобы по обратной реакции определить, кто откуда из работавших вместе с ним молчаливых узников-шурави.

А начальник охраны — неизвестно, что он понял из сбивчивой речи Абдулрахмана, но последние слова, произнесенные на исковерканном дари, попали в точку: его брови даже непроизвольно уважительно вздернулись — ведь для афганцев четверо детей — это признак мужской состоятельности…

Азизулле действительно был нужен надсмотрщик над пленными — эта, так сказать, должность уже три недели была вакантной. А этот новый русский шофёр — он вроде бы сильный, выносливый, как верблюд. Глуповатый, правда, но старается. Даже какие-то слова на дари выучил — рабочий ишак, хотя, вишь ты, и с извилинами. Такой как раз и нужен, чтобы не военный… Но ставить русского над афганцами? Афганец лучше следит за шурави. А с другой стороны, русские особых проблем пока не приносили, в отличие от афганцев, да и не живут афганские сарбазы долго… А офицеры? Им веры ещё меньше, чем шурави. Да и живут они столько, сколько майор Каратулла скажет. Хотя что тут мудрить? Плётка надёжнее любого муллы воспитает и тех и других…

Видимо, чтобы посмотреть, справится ли Абдулрахман с афганцами (склонными, кстати, к истеричности и традиционно державшими русских на расстоянии), Азизулла распорядился разместить Бориса в одной камере с двумя пленными офицерами-бабраковцами.

Но эти двое встретили нового соседа спокойно, можно даже сказать доброжелательно. Один, правда, лишь буркнул что-то нечленораздельное и даже не поднялся с пола, зато второй представился по-русски:

— Я — капитан авиаций Наваз. Ты — офицер? Коммунист? Как тебя звать?

«Ну вот, ещё одна проверочка», — решил Борис, а вслух сказал:

— Да никакой я не коммунист. И не офицер. Шофёр я из геологической партии. А зовут… Ваши в Абдулрахманы перекрестили.

Лётчик понимающе покивал и других вопросов задавать не стал. Тишину через некоторое время нарушил сам Глинский:

— Слышь, Наваз, а как ты сюда попал?

— Сбили. На границе.

— Понятно… А этого, соседа нашего, как зовут?

— Фаизахмад. Джэктуран — старший капитан, из «коммандос».

— А чего он такой… хмурый.

— Он пуштун. Из рода дуррани. Он мало с кем говорит.

— А ты в Союзе, что ли, учился?

— Да. Четыре года… Жена Оксана из город Краснодар. Дочь — Софиийа, афганская казачка, по-советски — Сонья… Потому что много спит. Сейчас — дома.

У чуть смягчившегося Наваза на глаза навернулись слёзы. Он, наверное, вправду считал, что его дом — в Краснодаре. Помолчали. Потом Борис задал новый вопрос:

— Слушай, Наваз… А чего этот, начальник, ну, Азизулла этот… Говорит, старшим хочет сделать… У вас что — своего старшего нет?

— Сейчас нет, — покачал головой капитан. — Три недель — умер.

— Как умер?

— Спал и умер. Здесь много умирает. Тюремник был — вэ-вэ, мент. Был при короле в кабульской тюрьме Пули-Чархи. И потом при Тараки, Амине и Бабраке ещё был…

Из обстоятельного рассказа сбитого лётчика Борис узнал очень много интересного и важного. Все старшие надсмотрщики, кого помнил Наваз, либо «умирали», как кабульский тюремщик, либо постепенно наглели и пытались вести себя с охранниками запанибрата, что тоже заканчивалось печально. Их «разжаловали» и отдавали куражливым моджахедам из учебного лагеря в качестве «куклы» для рукопашного боя. «Кукол» забивали руками и ногами, а если и после этого они оставались живыми, резали холодным оружием. А потом мёртвых «кукол» оттаскивали километра за два от лагеря и оставляли шакалам. В том месте всё время паслась настоящая шакалья стая, у них хватало еды.

Ну а просто умерших, как этот кабульский тюремщик, — их всё же хоронили, — не звери ведь… Закапывали в пятистах метрах от лагерной стены. Как-то раз «похороны» случайно увидели иностранные советники и страшно возмутились «антисанитарией». Они принесли какие-то едко пахнущие химикаты и заставили пленных опрыскать могильник. И после этого охранники нашли подальше от лагеря каменистый ров и велели складывать мёртвых туда, приваливая их камнями…

Советских пленных всё же более-менее берегли, и они, так сказать, составляли в крепости условно «постоянный состав». Нет, их особо не щадили, но «берегли» больше, чем офицеров-бабраковцев и уж тем более — рядовых афганской армии. Солдаты-бабраковцы редко выдерживали даже месяц. Сделает такой солдатик-сарбаз тысячу кирпичей из глины, перенесёт ящиков сто, пятьдесят каменных плит перетащит — и Машалла, как говорится. Да пребудет с несчастным Аллах…

— Да… — сказал Борис, почёсывая голову. — Дела. А сколько тут всего пленных?

— Семнадцать. Ваших десять и наших семь. У нас почти офицеры живут. Только трое — сарбазан. Их много берут — их много умирают.

Помолчав, Наваз добавил, что ещё совсем недавно советских было на два человека больше. Но одного из них пустили на праздничную игру «бузкаши». А второго, маленького роста, отдали «куклой» моджахедам-выпускникам из учебного лагеря. Отдали, потому что он сошёл с ума, всё время весело смеялся и почему-то всех называл «дядя Фёдор» — это было единственное русское словосочетание, которое сохранилось в его памяти. А ещё он обмочился во время намаза, как раз перед «санитарной инспекцией» американских советников. И его пытались заставить съесть политый его же мочой песок. А он не захотел, вот его и отдали «куклой».

— Дела… — снова сказал Глинский и переспросил: — А что такое «бузкаши»?

Наваз пожал плечами и устало прикрыл глаза:

— Скоро увидишь. Это такое старый игра. Все садится на лошадь и берут друг у друга… как это?.. овец. Овец сначала отрезают голова. А здесь вместо овец берут пленный. Только сначала стреляют руки и ноги… А потом бросают в ворота — как футбол — «Кубань».

Из своего угла что-то сердито буркнул Фаизахмад, и капитан перевёл Борису:

— Он говорит, конец разговор. Надо спать. Скоро утренний молитва. Подъём скоро.

— Ну, надо так надо, — не стал спорить Глинский.

4

Пленных поднимали на утреннюю молитву ещё до восхода солнца — часов в пять утра. Молились или прямо во дворе крепости, или — по праздникам — в недостроенной мечети, которую спешно возводили впритык к внешней стороне крепостной стены. Вообще говоря, утренняя молитва служила не столько приобщению пленных к «истинной вере», сколько выполняла функции утреннего осмотра-развода — чтобы оценить, кто в каком состоянии находится. Ну а потом пленников разгоняли по «объектам» — одни лепили ни чем пока не заполненные склады в самой крепости, других отправляли на строительство мечети, третьи возводили казармы — за крепостью, но, разумеется, внутри лагерного периметра, обозначенного всё более растущей каменной стеной с бетонными вышками-«стаканами» для охраны. А в казармы по окончании строительства собирались переселять из палаток моджахедов-курсантов. Причём палатки вмещали в себя от силы сто пятьдесят — сто шестьдесят «духов», а казармы были рассчитаны уже на тысячу с лишним рыл.

Все сооружения нужно было заглублять в каменистый грунт, для чего его предварительно долбили тяжёлыми деревянными заступами. Стальные кирки и лопаты пленным не давали, боялись, что узники бросятся с ними на охрану. Видимо, прецеденты были.

А ещё их заставляли укреплять периметр лагеря изнутри. Для этого из окрестных каменоломен пленники таскали подходящие камни, похожие на плиты, и укладывали их вдоль уже возведённых, но пока ещё не очень высоких стен — так, чтобы на стене можно было свободно разойтись двум часовым. Такими же плитами наращивали ту из стен, что закрывала обзор городка иностранных советников. Получалось что-то вроде экрана на случай возможного разлёта осколков. Больше трёх узников одновременно из крепости не выпускали. Ну разве что очень редко — на общую молитву в недостроенную мечеть.

На строительство же этой мечети выводили по две тройки, причём каждую сопровождали два вооруженных охранника, а саму мечеть окружали до десяти курсантов. «Духи» боялись побегов.

Узников постоянно перетасовывали и днем во время работы знакомиться и говорить не давали. Если охранники замечали, что кто-то разговорился, — сразу били по спине плёткой. И гавкали:

— Чоп бэгир! Карку![88]

Поэтому у Бориса долго не получалось наладить отношения с соотечественниками. Слишком забитыми они были во всех смыслах этого слова. Бывало, не раз и не два спрашивал Глинский кого-нибудь украдкой, мол, как зовут да откуда, а тот — сначала тупо смотрит, а потом отбегает. Они словно боялись русской речи больше, чем плётки…

А чего удивительного? Многие давно уже перестали ощущать себя людьми. Кололи-то их этой бурой дрянью в пятки почти каждый день, а после укола почти на полдня пропадало всякое желание разговаривать, и туман этот проклятый плыл перед глазами. Вот шурави и молчали. Они лишь иногда бессмысленно повторяли слова молитв, столь же бессмысленно глядя перед собой, да безмолвно откликались на простые односложные команды. Их и использовали на тяжелой, но «безмолвной» работе: погрузке-разгрузке да на строительстве, где всё понятно и без слов.

Утренняя рабочая смена занимала часов пять. После нее пленные буквально валились с ног. Им давали отдохнуть, кормили (кое-как, конечно) — и на новую смену. Во время «обеденного перерыва» узники молча лежали в своих норах-камерах и лишь вслушивались в приближающиеся шаги.

Очень скоро, буквально через несколько дней, Борис понял: если так пойдет и дальше, то через несколько недель он сам превратится в законченного наркомана, и тогда… Тогда не помогут даже те отрезвляющие снадобья, которые узкоглазый Василь-Василич учил делать его на «даче» из ничего… Пусть им кололи не чистый героин, а какую-то значительно более слабую дрянь, но… Глинский отчаянно пытался что-то придумать, но ничего не придумывалось. И дни тянулись за днями, абсолютно похожие один на другой. Унылые до жути и жуткие до унылости. В череде таких дней терялось ощущение времени…

…Моджахедов-курсантов, разумеется, не кололи. С ними каждый день, кроме пятницы, проводили занятия иностранные инструкторы и свои, так сказать, учителя — моджахеды со стажем, следовательно, с кровавыми заслугами. «Теорию» курсанты усваивали внутри лагерного периметра, правда, на неё явно не нажимали. Кстати, об этом и много ещё о чём другом Фаизахмад ночью рассказывал Навазу — явно не догадываясь, что Абдулрахман может что-то понять.

А раз в три дня курсантов выводили для практических занятий на стрельбище или «инженерный полигон». Технически стрельбище было оборудовано не очень, но для полевых условий годилось. Там курсанты учились кидать гранаты и расстреливали из гранатометов древний советский БТР-40 с красной звездой на борту. Стреляли мало — экономили боеприпасы. Каждому курсанту давали только один раз выстрелить из гранатомета. Стрельбами руководили свои инструкторы — иногда под руководством «завуча» Яхьи. А иностранные советники, нечасто появлявшиеся в самой крепости, учили курсантов диверсионным приёмам, главным образом минно-взрывному делу, — сразу за стрельбищем.

Половину пути к стрельбищу курсантов сопровождала либо «похоронная команда» из двух-трех узников, либо «туалетная процессия». И если первая — хоронила трупы, то вторая выносила два бака с нечистотами, один — свой, другой — курсантский. Баки эти на деревянных щитах верёвками волокли по двое пленных. Туалет в крепости был весьма незамысловатым — пустой бак опускали в яму между камерами-норами, а сверху укладывали крест-накрест тонкие прогибающиеся доски — вот, собственно, и все удобства. Когда бак вытаскивали наружу, пленникам отправлять естественные надобности запрещалось. Так иностранные советники учили — в целях борьбы с антисанитарией. Ну и, как говорится, «терпение укрепляет веру»…

Кстати, многие курсанты из учебного центра не слишком-то отличались от пленных — ну разве что их задействовали на работах полегче и пореже да кормили получше… Но на строительство мечети их тоже гоняли. Так сказать, на занятия по практическому богословию. Тем более что чуть ли не половину курсантов составляли те же самые бабраковские солдаты, только добровольно перешедшие к душманам… Как, например, Хамид, какой-то родственник Азизуллы. Он, бывший бабраковский унтер-офицер, сначала перешёл к моджахедам, потом его ранили в ногу, и уже после этого Азизулла его забрал к себе охранником.

Число курсантов, живших в палатках за крепостной стеной, менялось каждую неделю. Одни прибывали в лагерь, другие возвращались в Афганистан вести «священную войну». Так что численный состав обучаемых «духов» колебался от пятидесяти до ста пятидесяти бородатых рыл. Хотя, если честно, по-настоящему бородатых среди них было не так уж много, всё больше лет по четырнадцать-пятнадцать. Как ни странно, но именно эти полуподростки были самыми дерзкими, злыми и религиозными. Другой большой группой среди курсантов были дезертиры из армии ДРА — эти парни, лет по двадцать — двадцать пять, считались совсем взрослыми мужчинами и действительно были «матёрыми бородачами». Все они перешли к «духам» с оружием в руках. Те, кто перебежал без оружия, автоматически становились пленными. Бородачи-дезертиры были не такими злыми, как пацанята, но отличались особой сексуальной озабоченностью — дрочили, где только могли, особо не стесняясь друг друга, тем более шурави. Ну и, наконец, третью чётко выделявшуюся среди курсантов группу составляли «старики» — то есть те, кому перевалило за тридцать. Выглядели они намного старше, что, в общем-то, неудивительно — и в начале XXI века в Афганистане редко кто доживает до пятидесяти лет. Эти тридцатилетние «старики» и вели себя по-стариковски, то есть воевать особо не хотели, а в «духи» пошли из-за вполне сносных и, главное, стабильных харчей. Если рядом не крутились особо рьяные «борцы за веру», которых «старики» побаивались, «деды» вполне могли и поболтать с пленными шурави — используя пальцы, мимику и мешая полтора десятка русских слов с различными наречиями дари или пушту. Как-то раз один такой «старикан» поинтересовался у Глинского, за сколько сатлов[89] маша[90] в России можно купить ишака. Борис растерялся и ответил, что в России нет ишаков. Афганец удивился, зачмокал и выдал тираду, общий смысл которой сводился к тому, что, мол, неужели Россия такая маленькая?! Настолько маленькая, что даже ишаки не нужны…

В общем, эти афганцы, отгородившиеся от всего мира горами и пустынями, чем-то напоминали Глинскому памятных по 1970-м годам отшельников-староверов Лыковых, которых геологи нашли в дремучих саянских лесах. Те не знали, что царя давно нет, но рассказы о полетах в космос их не впечатлили. А больше всего они удивились полиэтиленовым пакетам — вот это чудо!

Конечно, от социально-возрастного состава курсантов во многом зависела обстановка в лагере, а следовательно, и в расположенной на его территории крепости: лагерь Зангали, крепость Бадабер — эти два названия почти не разделялись, так уж устоялось. Однако для пленников все-таки самая большая угроза исходила не от курсантов, а от охранников. Охрана была штатной и очень хорошо мотивированной — они получали за службу не только еду и одежду, но и деньги. Половину охранников составляли местные пуштуны, вторую — афганцы-таджики, которых рекомендовал сам Раббани, считавший лагерь Зангали своей вотчиной. При этом, несмотря на то что сам Раббани был таджиком, командовал лагерем пуштун, майор пакистанской армии по имени Каратулла. Он в крепости почти не появлялся и к пленным не подходил, за исключением каких-то особых случаев. Последний раз таким случаем стала «особо церемониальная казнь» одного бабраковца. Это было месяцев за восемь до попадания в крепость Бориса, как сказал Наваз. Глинский спросил, за что казнили бедолагу, но бывший летчик, как ни морщил лоб, так и не смог вспомнить, за что: продолжительные уколы в первую очередь отбивали память. То есть, что сегодня произошло, ещё помнили, а что на прошлой неделе — уже не всегда. Некоторые забывали даже свои имена и вообще казались не от мира сего…

Ни пленные, ни даже сами моджахеды, конечно, не знали, для чего они так спешно укрепляют периметр лагеря и возводят столько казарменных корпусов. Пожалуй, только Глинский в силу специальной подготовки догадывался, что инфраструктура лагеря поддерживается и развивается в ожидании масштабных событий: прибытия сюда тысяч моджахедов неафганского происхождения. Последующие события показали, что ими стали в основном арабы. Именно из них создавали, по существу, «второй фронт» для борьбы с советскими «оккупантами». Этот «второй фронт» был абсолютно необходим, потому что одни только афганские «духи» вряд ли могли бы свергнуть кабульскую власть.

Об этом стало как-то не принято говорить, но на самом деле очень немалая часть афганцев вполне сочувственно относилась к кабульской власти, да и к советским — тоже. Другое дело, что воевать с соплеменниками эта относительно лояльная часть тоже особо не хотела. Межнациональные и, тем более, межплеменные отношения в Афганистане всегда были сложными, а по мере ожесточения военных действий стали ещё сложнее. Но её, эту кабульскую власть, всё-таки поддерживали. Да-да. Не стоит тупо повторять постперестроечные утверждения, что, мол, власть Бабрака и Наджибуллы держалась исключительно на советских штыках и что «весь афганский народ восстал против оккупантов и их марионеток». Всё было совсем не просто.

Кабульскую власть поддерживали не только записные партноменклатурщики, получившие образование в Советском Союзе, да особо «прикормленные» спекулянты-дуканщики. Её поддерживала вполне прогрессивная и деятельная часть общества: какая-никакая местная интеллигенция, работяги-ремесленники и даже часть «продвинутых» дехкан-середняков, получивших-таки землю и начавших собирать с неё урожаи. Причем урожаи не мака для производства наркотиков, а риса, да и шафрана больше, чем при шурави, здесь никогда не собирали.

При шурави в Афганистане было построено около ста пятидесяти предприятий и учреждений только общегосударственного значения — заводов, мастерских, школ, больниц, электростанций, тех же элеваторов — около сорока. Впервые в городах Афганистана стал пусть робко, но всё же заявлять о себе средний класс. Афганцы, которые побывали в советской Средней Азии, считали тамошнюю жизнь настоящим земным раем (кэшварэ Худо — «страной Аллаха») и охотно делились своими впечатлениями с земляками и сослуживцами. Те не всегда верили и просили рассказчиков поклясться на Коране, что всё сказанное ими — правда. Многие афганцы научились не только читать, но и думать. Причём думать не только о дне сегодняшнем, но и на перспективу. Конечно же, большинства они не составляли, но как объяснить, что уже в XXI веке посещавшие Афганистан русские (для афганцев мы по-прежнему шурави) сплошь и рядом встречали восторженный приём, в том числе со стороны бывших моджахедов. Те прямо говорили: «Шурави воевали честно». Им вторили дуканщики: «И по лавкам не стеснялись ходить, то есть уважали — не то что американцы…»

А тогда, в восемьдесят четвертом, врагам кабульской власти был жизненно необходим «второй фронт», причём интернациональный, снимающий любые сомнения «подраспустившихся» афганцев в грядущей победе «воинов Аллаха». Он и был создан к 1989 году. А в 1992 году Кабул пал… Так вот для этого «второго фронта» требовалась материальная база, так сказать основа для будущего наступления моджахедов на Кабул. И спешно строящийся и расширявшийся руками курсантов и пленных лагерь Зангали был частью этой базы… Одной из основных, кстати.

Борис Глинский не мог знать, что незадолго до того, как он попал в крепость, в одной из «беззвёздочных» гостиниц (точнее — общежитий) Пешавара (в той самой, которую занимали американские инструкторы) лидер палестинских «Братьев-мусульман» Абдалла Аззам и его более энергичный саудит-единомышленник по имени Усама бен Ладен открыли «Бюро услуг» («Мактаб аль-хидамат») по приёму-набору арабских добровольцев. Поэтому в том же общежитии завели ничем не примечательную тетрадочку в блеклую зелёную линеечку формата А4 — стандартный листок. В тетрадочку для финансовой отчётности записывали под условными именами первых добровольцев из будущих бен-ладенских «двадцатитысячников». И так уж случилось, что сама эта тетрадочка нашлась в пожитках одного из первых «моджахедов-интернационалистов» из Саудовской Аравии. Он без задней мысли и подарил её «бухгалтеру». И была эта тетрадочка произведена и сброшюрована на обычной фабрике в славном городе Медина, что находится всё в той же Саудовской Аравии и хорошо известен паломникам-мусульманам всего мира. Фабрика называлась скучно: «Основа» или «Отправная точка». По-арабски — «Аль-Каида». Пройдут годы, и это слово узнает весь мир. А о хлипкой тетрадочке постараются забыть, потому что главными борцами с международным терроризмом станут как раз те, кто финансировал аккуратного «бухгалтера»…

5

…Минул почти месяц с того дня, как Глинский попал в крепость, а к цели своей, к радиоточке, он не только не продвинулся, но и даже не узнал, есть ли она вообще в Бадабере. Ну «законтачил» он более-менее с несколькими пленниками, и то больше с офицерами-бабраковцами, иногда что-то между собой обсуждавшими. Толку-то… Надсмотрщиком его Азизулла так пока и не назначил. Борис чувствовал, что время идёт, что тупеет от наркотиков, и лишь усилиями воли удерживал себя от отчаяния…

Всё изменил случай, в который раз уже поставивший Глинского на грань жизни и смерти…

Однажды в лагерь в очередной раз заявился «завуч» Яхья. Он только что вернулся из Афганистана, и вернулся не просто так, а с новыми счетами к шурави, которые уничтожили своей авиацией его кишлак. Настроение у «духа» было соответствующее, хотя он и старался этого не показывать, когда появился в крепости вместе с Азизуллой и американским инструктором, тем самым «индопакистанцем», которого почтительно называли «мистер Абу-Саид». Этот инструктор, кстати говоря, чаще других захаживал в крепость, и Глинский пару раз видел, как Азизулла передавал ему какие-то бумаги, наверное отчёты о наблюдении за пленными. Советник иногда сам заговаривал с шурави. Бориса он как-то спросил ни с того ни с сего:

— Твой друг сказал — ты хочет бить караул. Я думаю, это он хочет… как сейчас?.. Искейп — бежат за дверь?

Борис обомлел, а «индопакистанец» долго невозмутимо разглядывал его, потом помолчал, как будто хотел спросить о чём-то ещё, но не подобрал слов. Наконец, хмыкнул и ушёл, не дожидаясь ответа.

В этот раз пленных вывели во двор крепости, построили, и Яхья при помощи советника спросил: нет ли среди узников бывших связистов? Дескать, захватили новую советскую станцию, а вот разобраться с ней не могут. У Глинского ёкнуло сердце, но он вовремя увидел-угадал усмешку на дне глаз Азизуллы. Скорее всего, это была очередная проверка-провокация. Из пленных никто не откликнулся. Яхья медленно прошёлся перед строем и остановился сначала перед несуразно длинным парнем по кличке Джелалуддин. Тот промолчал. Яхья перевёл взгляд на стоящего рядом Абдулрахмана. Тот скорчил совсем тупую физиономию и тоже молчал, уставившись на трофейные хромовые сапоги «духа». У «духов», кстати, это было особым «цимесом» — надевать обувь побеждённого врага. Самим-то узникам полагались рваные галоши или же солдатские сапоги со срезанными голенищами.

Не дождавшись ни от кого никакой реакции, Яхья отошёл обратно к Азизулле и советнику — он начал им что-то говорить, кивая головой в сторону пленных. Несколько раз Борис уловил слово «бузкаши», и по спине его пробежал холодок… А Яхья, оказывается, и впрямь выбирал «овцу» для праздничной конной забавы (видимо, так он хотел почтить память погибших родственников), и именно сильно похудевший Абдулрахман представлялся ему лучшей кандидатурой. Видимо, всё никак не мог успокоиться ещё с того времени, когда Халес помешал пристрелить этого «геолуга».

Понять намерения этого упыря было несложно, поскольку он показывал на Бориса рукой. Ну и обрывки фраз до Глинского долетали, Яхья напирал на то, что Абдулрахмана взяли в плен относительно недалеко от разбомбленного кишлака, так что, дескать, тут уж сам Аллах на него перстом указал.

Намерениям Яхьи неожиданно воспротивился Азизулла, в принципе недолюбливавший его, как таджик пуштуна. Самым-то главным «раисом» всё же был Раббани, тоже таджик, стало быть, и лагерь — как бы таджикский! А этот пуштун ходит тут, как хозяин, всем распоряжается… Спорщиков развёл американский «индопакистанец». По неведомым причинам он поддержал Азизуллу. Яхья, в конце концов, сдался. Тем более что в словах Азизуллы, объяснившего, что, мол, для «бузкаши» нужен маленький, во всяком случае не такой высокий, как Абдулрахман, определенная логика всё же была…

В итоге на роль мяча выбрали другого шурави — он откликался на имя Шарафуддин и был совсем доходным, щуплым и измождённым: охранники его окликали «харкос», то есть «вагина ослицы». Вроде бы его звали по-настоящему Игорем, был он когда-то связистом, а до армии жил под Краснодаром — более подробные сведения о нём Борис теоретически знал, но без деталей. А сам Шарафуддин практически никогда ни с кем не разговаривал. Странно, что он вообще ещё был жив… То ли Шарафуддин не понял, что произошло, то ли ему было всё равно, но он абсолютно не сопротивлялся, когда его через некоторое время повели на покатое до самого лагерного периметра поле за строящейся мечетью. Остальных пленных на этот раз согнали туда же — в назидательных, так сказать, целях. Курсантов тем более повели смотреть — чтобы волю укрепить…

«Духи» разбились на две команды по четыре всадника — одну возглавил Яхья, а «капитана» другой Борис не знал. Шарафуддина положили спиной на землю (он сам покорно лёг), и здоровенный охранник Касим деловито прострелил ему ключицы и колени. Шарафуддин завыл, но его крики быстро заглушили визг и улюлюканье всадников, бросившихся к телу, которое они, нагибаясь с сёдел, старались вырвать друг у друга… Очень быстро Шарафуддин замолчал — его буквально растерзали под искренний, до слез, смех зрителей. Не смеялись только пленные. Правда, и особого ужаса их лица не выражали. Только обречённость…

Во время всей этой «забавы» Глинский постоянно ловил на себе взгляды Азизуллы. Почувствовав, что за ним наблюдают, Борис отсмотрел весь «спектакль», не отрывая глаз и не выказывая никаких эмоций. Азизулла это явно оценил, ведь русский видел такое в первый раз — и ничего. Видать, этот шурави и впрямь толстокож и туповат, как раз таким и должен быть надсмотрщик из пленных… Но окончательное решение Азизулла принял лишь на следующий день после поражения пуштунской в массе «команды» Яхьи от моджахедов остальных национальностей.

…Как уже говорилось, пленных выводили из крепости на работы по тройкам, а тут как-то так вышло, что один пленный афганец, самый возрастной, сунулся почему-то четвёртым. Звали его Абдул Хак, и вроде он был подполковником. Борис давно к нему присматривался, прикидывал, не мог ли этот беззубый, непонятно как выживший, но явно не бестолковый афганец быть тем самым вышедшим однажды в эфир, о котором говорил Иванников. Может быть, он сам обучался в Ленинграде, в академии связи… Чтобы проверить свои догадки, Борис постарался чуть ближе познакомиться с Абдул Хаком. Расчёт его был несложным — сблизиться, а потом в разговоре несколько раз употребить слово «политехнический». Академия связи ведь у станции метро «Политехническая» расположена. Если Абдул Хак там учился, должен среагировать…

Вот Борис и старался так сманеврировать, чтобы оказаться поближе к Абдул Хаку, а тот вдруг сунулся четвёртым «на выход», притом практически на глазах у начальника охраны Азизуллы!

Абдулрахман среагировал мгновенно и перехватил Абдул Хака. Но перехватил мягко, без излишней, так сказать, агрессии, бить не стал. Именно это обстоятельство Азизулла особо отметил: а русский-то, похоже, не просто сильный и толстокожий, но и по-своему сообразительный — понял или догадался, что нельзя на правоверного руку поднимать! Даже если этот правоверный — такой же узник.

Больше сомнений у Азизуллы не осталось, и русский Абдулрахман был назначен надсмотрщиком за пленными. Впервые эту должность доверили шурави. Для лагеря, в котором однообразными неделями ничего нового не происходило, где к смерти одинаково привыкли все по обе стороны крепостной стены, это стало событием…

Правда, в жизни самого Бориса это мало что изменило, хотя… Нет, кое-что все-таки изменилось. Чуть длиннее, выражаясь фигурально, стал поводок, пристегнутый к рабскому ошейнику. Стало больше возможностей общаться с узниками — под разными «хозяйственными» предлогами. Чуть меньше стали грузить тяжёлой работой и совсем на чуток получше кормить. А ещё этот первый, совсем незначительный успех воодушевил Бориса, словно придал ему новые силы. У Глинского словно второе дыхание открылось. Это трудно было объяснить рационально, но он просто чувствовал — лёд тронулся…

6

…Во время подготовки «на даче» Мастер обучил Глинского простой и незамысловатой игре в очко пустым спичечным коробком. Ещё в учебном «зиндане» Борис попрактиковался с привезёнными туда на пару недель зэками — выходило у него неплохо. Логика игры была простой, «интернациональной», значит, доступной каждому: если коробок падает плашмя и этикеткой вниз — ноль очков и передача хода, этикеткой вверх — два очка, и можешь остановиться и «накопить», а можешь продолжать играть, но если выпадает ноль — очки «сгорят». Встанет коробка на ребро — получай пять очков, ну а если на попа (или, как говорили тогдашние зэки, «на буру») — твои все десять. Задача — набрать ровно «очко», то есть двадцать одно. Перебирать нельзя: набрал, например, 22 — вычитай двадцать одно, останешься с одним очком и начинай путь наверх сначала… Там, в «зиндане», проигравший должен был до конца дня найти сигарету. Или чай для индивидуального «чифиря». Ничего не смог найти — подставляй своё «очко». Так что профессиональные зэки там, в учебном «зиндане», сексуальными проблемами не страдали. Их больше занимали два других, более насущных вопроса: зачем их свезли на какую-то странную, никому доселе не ведомую пересылку и выйдут ли они из неё живыми? Оба вопроса, разумеется, были риторическими, и вслух их высказывать никто не решался…

Сам Мастер техникой броска владел действительно мастерски: он из десяти бросков умудрялся раз пять ставить коробок на ребро и минимум раза два — на попа.

Глинский, конечно же, таких «высот» не достиг, но кое-каким приёмам и хитростям научился. Понятно, что коробок — это не карта краплёная, но подкидывать его можно по-разному и свою тактику в этой игре тоже нужно знать…

Вскоре и случай подходящий подвернулся — «завуч» Яхья, с садистским удовольствием смаковавший на глазах у пленников сигарету «Мальборо», выбросил пустой спичечный коробок. Выбросил, машинально хотел было смять его своим трофейным хромовым сапогом, но почему-то передумал. Когда «дух» отошёл подальше, Борис осторожно подобрал коробок.

Осторожность действительно была нужна — буквально накануне Яхья плёткой практически до смерти забил солдатика-бабраковца, недавно привезённого в лагерь, — он и умер на следующий день. Вся вина несчастного заключалась в том, что он попытался докурить-дососать брошенный Каратуллой окурок…

…Первым, кого Борис научил играть в коробок, стал Абдул Хак — тот самый подполковник, которого Абдулрахман не выпустил из крепости. Этот афганский таджик зла на Глинского не держал и на сближение пошёл легко. По-русски он говорил, но, как и на дари, не очень разборчиво — из-за того, что у него почти не осталось зубов. Но Абдулрахману он явно стремился что-то сказать именно по-русски, с какой-то идеологической вычурностью типа: «Товарищ шурави, мы должны и в тюрьме бороться против американский басмач…»

Тем не менее Борис постепенно привык к его шепелявому-шамкающему выговору и понимал практически всё, что рассказывал подполковник. Оказалось, что Абдул Хак — ветеран НДПА,[91] халькист, то есть «революционер-большевик» — в отличие от парчамистов-«реформаторов». Он в апреле 1978 года освободился из кабульской тюрьмы Пули-Чархи вместе с лидером саурской революции Нур Мухаммедом Тараки. Подполковник, по его словам, учился в Москве, в Военно-политической академии имени Ленина, а потом в Алма-Ате. В плену он оказался в далёком декабре 1983-го, попав в «духовскую» ловушку во время рейда. Абдул Хак и сам не понимал, как сумел протянуть столько месяцев в плену. Лишь высказал осторожное предположение, что его берегут для какого-то равноценного обмена, всё же он был подполковником и почти соратником самого Тараки…

Кстати, на слово «политехнический» Абдул Хак никак не отреагировал, а вот на коробок «повёлся» моментально. Вообще говоря, для правоверного мусульманина азартные игры — грех, но афганцы — люди невероятно азартные, а уж в лагере-то, где никаких развлечений нет и в помине, тут и говорить не о чем. Семя упало на более чем благодатную почву. Борис не только подполковника играть научил, но и коробок подарил, который тот утащил в свою земляную камеру-нору. И пошло-поехало. «Коробочная лихорадка», как эпидемия, мгновенно распространилась среди пленных и словно слегка «разбудила» их. Все стали ненамного, но всё же больше общаться между собой. А раньше, скорее, отталкивались друг от друга…

Через несколько дней Абдул Хак представил Борису своего сокамерника Сайдуллу. Тот тоже говорил по-русски и, пожав руку Глинскому, доброжелательно сказал:

— Товарищ Абдулрахман, если нужно, мы будет помогать…

Этот Сайдулла оказался майором из «коммандос». Его, тоже халькиста, в последнем рейде нарочно ранил приданный группе майор-парчамист, переметнувшийся к моджахедам. Занятно, что Сайдулла был пуштуном-ахмадзаем и происходил из одного племени с начальником лагеря Каратуллой.

Познакомился чуть ближе Борис и с некоторыми пленными шурави. И это оказалось совсем не просто — на контакт ребята ни в какую не хотели идти. После смерти Шарафуддина их осталось девять: Абдулла, Мухаммед, Карим, Нисмеддин, Асадулла, Файзулла, Исламудцин, Абдулсалим и Хафизулла. Свои настоящие имена парни называть побаивались, а кое-кто просто и не мог: белобрысый Мухаммед, например, был ранен при пленении в рот, поэтому говорил нечленораздельно и сильно кривил голову набок…

Да и охрана старалась плётками пресекать любые разговоры. Хотя нет, уже не любые. Охрана не то чтобы сильно помягчела, но лютовали душманские вертухаи уже совсем не так, как раньше. Известная истина: каким ты зверем ни будь, но совместное с одними и теми же людьми компактное проживание (даже по разные стороны забора) всё равно сближает. Так уж устроен человек, если он, конечно, не абсолютно отмороженный садист, как те же Юнус с Азизуллой, а таких всё же встречалось не много, как и сколько-нибудь смышлёных…

…Неизвестно, кто из узников первым сыграл в коробок с охранником, и при каких обстоятельствах это произошло. Но кто-то это, однако, сделал, потому что «коробочная лихорадка» перекинулась на охрану, а потом и на курсантов. Игромания поразила практически всех без исключения, непонятно даже, откуда коробки-то в лагере взялись в таком количестве…

Больше всех от этого «стихийного бедствия» выиграли, конечно, пленные. Охранникам скучно было играть только друг с другом — раз, другой, третий… Потом они сами стали в качестве противников привлекать узников. А играть-то интереснее на что-то! Но что возьмешь с пленного, у которого ничего нет? Однако выходили как-то из положения: играли, например, на удар плёткой по голове против сигареты. Плётка, она что — стегает больно, но вытерпеть можно, а сигарета — это… Это почти счастье. Ну и своеобразная «валюта», разумеется… Бывали, правда, и более неприятные ставки — опять же сигарета против того, чтобы отдрочить член охраннику. Или не только отдрочить… Правда, на такие жертвы шли только маленький, шустрый, но на вид недалёкий Абдулла и «пришибленный» Файзулла. Абдулрахман предположил, что это, наверное, Володя из Иркутска. Правда, уверен не был.

Так или иначе, но узники не только общаться между собой стали больше, но и порой лишний кус еды выигрывали, да и те же сигареты, которые, может, и вредят здоровью, но с которыми всё равно веселее. Охранники, конечно, могли не отдавать проигранное, но! А кто тогда после этого с тобой играть будет? Да и кто-то из своих, как правило, рядом болеет, своей очереди ждёт. Будет потом, понимаешь, всякие обидные вещи рассказывать. А репутация — она ведь везде репутация. Даже в таком богом забытом месте, как крепость Бадабер… Глинский, кстати, слыл непобедимым игроком и вскоре невероятно разбогател: у него за сутки накапливалось до полупачки сигарет!

А ещё Борис сумел добиться, чтобы его и нескольких других пленных пореже кололи наркотой. И это была уже серьёзная победа. Добиться такого было, конечно же, непросто. Однако получилось же. И непоследнюю роль на пути к этой победе сыграли навыки, переданные Борису «на даче» узкоглазым Василь Василичем…

Дело было так: когда Абдулрахмана назначили надсмотрщиком, ему постепенно разрешили ходить без охраны не только внутри крепости, но и за её стенами — когда там узники работали. Да куда он там сбежит, если на каждой угловой башне-«стакане» лагерного периметра по пулемету, не считая того угрожающе спаренного, что над главными воротами? Вот и ходил себе Абдулрахман, собирал какие-то лепесточки, перемешивал их с золой и ещё с чем-то, потом жевал их… Охранников это ужасно забавляло, они даже решили поначалу, что Абдулрахман маленько головой тронулся, что в крепости случалось частенько. Но вскоре смеяться перестали.

Уколы пленным обычно делал хазареец Юнус — тот самый, который обрезал Бориса. И по всему было видно, что этот «хирург» колется и сам, по крайней мере частенько мучается от передоза.

…Вот и в тот день Юнус был сильно не в духе — морщился всё время от головной боли, губу кусал. Когда дошла очередь колоть Абдулрахмана, случилось неожиданное: пленный вдруг как-то сочувственно взглянул в глаза «хирургу» и произнес короткую благодарственную молитву, показывая пальцем на спасённый хазарейцем вытатуированный «образок» на плече. А потом этот шурави протянул Юнусу комочек из растолчённых лепестков и сказал:

— На.

Хазареец вздрогнул. Он, обычно хмурый и недоверчивый, понял, что голова должна пройти, и неожиданно послушно положил комочек в широко раскрытый рот, обдав Абдулрахмана каким-то неестественным зловонием. А узник жестами показал, что комочек нужно прожевать и проглотить. Юнус так и сделал. И ведь помогло этому узкоглазому. Явно помогло! По крайней мере на следующий день перед уколом хазареец выглядел намного добрее. И когда Абдулрахман покорно выставил пятку для укола, Юнус вопросительно взглянул на него. Пятку-то Абдулрахман выставил, но головой покачал очень выразительно. Юнус ещё раз посмотрел в глаза пленному, а потом убрал шприц и односложно буркнул:

— Бору.[92]

Ну и, как говорится, понеслось: через день к Борису с той же проблемой обратился Парван, младший брат начальника охраны Азизуллы. Парван подвизался в лагере кем-то вроде прораба или завхоза и отвечал, в частности, за строительство мечети… И ещё через день Бориса практически совсем перестали колоть — за исключением тех случаев, когда за процедурой наблюдал сам Азизулла, а это было очень редко. Кстати, Глинский и начальнику охраны кое в чём сумел помочь: дал ему комочек, от которого тот стал значительно реже испускать из себя скопившиеся газы — только когда сильно нервничал.

Проще говоря, пердеть меньше стал этот урод, чего, кстати, «рояль армий офисар» раньше слегка стеснялся. Особенно когда орудовал английским стеком или представал пред очи американского союзника.

Затем Абдулрахман вылечил одному охраннику постоянно слезившийся глаз, а другому — язву на руке. А потом выяснилось, что этот шурави ещё умеет головную боль снимать, нажимая пальцами на какие-то точки… Но всё равно самой большой популярностью пользовались комочки от передоза. Этим же практически вся охрана страдала. И это притом, что злоупотреблять героиновыми «леденцами» или маковым жмыхом Аллах не разрешает никому! Но слаб человек, даже если он — правоверный…

Кстати, некоторые особо ушлые охранники, чтобы не впасть в зависимость от Абдулрахмана, потребовали немедленно выдать рецепт заветных комочков, и этот шурави даже неоднократно всё показал — а вот почему-то у него получалось, а у «духов» — нет. Вроде все вместе всё одинаково делали, в тех же самых пропорциях — ан нет! То ли имелся ещё какой-то секрет, то ли этот Абдулрахман и впрямь был колдуном, как кто-то сказал однажды про него.

Сам же Глинский лишь улыбался и объяснял «духам», что у него в роду — все потомственные целители. Моджахеды верили — они вообще легко велись на всё таинственное и загадочное, просто как дети…

И конечно же, Борис лечил и пленных, которые постепенно начали слегка оживать. А снять с иглы ещё несколько человек у Глинского получилось вот как: однажды он снова полечил голову «прорабу» Парвану, а когда тому полегчало, ненавязчиво предложил сыграть в коробок. «Прораб» тупо согласился, вынул свой собственный, нераздолбанный коробок и поинтересовался: на что, мол, играть будем?

Абдулрахман на ужасно ломанном языке предложил:

— Сколько раз выигрываю, столько пленных колоть не будут. Сколько проиграю — столько комочков из лепестков принесу. Идёт?

Парван нахмурился, и Борис поспешил снизить ставку (борзеть-то тоже нельзя, не в пионерском же лагере на соревновании):

— Лично вам, уважаемый, я всегда просто так помогу… Но я могу вам дать и для других… Вы сможете продать или подарить…

Парван задумался. Он хотел было сказать этому обнаглевшему русскому, что, мол, и так, безо всякой игры тот принесет столько комочков, сколько ему прикажут… Но передумал. Парван был далеко не дурак, иначе не назначили бы его «прорабом». Он был оборотистым малым и быстро понял, что нет никакого толку брать за грудки этого шурави. Его можно пристрелить, конечно, прямо сейчас — но кто тогда будет делать волшебный массаж головы, от которого уходит боль и проясняются мысли. Можно избить его до полусмерти и заставить всё время делать комочки бесплатно — но, как говорила как-то Парвану мать, даже лепёшку, чтобы была вкусной, надо печь с чистыми мыслями и хорошим настроением. Так то какую-то лепешку, а тут — волшебные комочки! Обидится этот Абдулрахман, натолчёт туда чего-нибудь не того, глядишь — а у тебя через полгода ноги отнимутся… Кто этих колдунов знает? Лучше с этим шурави сделать маленький совместный бизнес. Правда, если об этом узнает старший брат, то он церемониться не станет… В больших семьях старшие братья всегда начеку, ведь младшие всегда норовят подсидеть старших…

А с другой стороны, ну чего такого особенного хочет этот Абдулрахман — чтобы некоторых шурави не кололи? Так это, если разобраться, даже хорошо. Если пленников не колоть, они лучше работают, а от уколов становятся как сонные мухи! А Парвана и так все шпыняли за давно уж минувшие сроки окончания строительства мечети. Сроки-то все прошли, а до купола ещё ой как далеко, не говоря уже о минарете… Так что…

— Хуб, — сказал Парван, — играем…

Честно сказать, шансов у него не было вообще никаких. Ну то есть совсем. Играл-то он не так плохо для научившегося полторы недели назад, но уж слишком был азартен — как любой лох-любитель. А любой профессионал знает, что выигрывают в любую игру прежде всего не удачей и не подтасовкой, выигрывают холодной головой.

Борис каждый раз дарил Парвану иллюзию близкой победы — настолько близкую, что у того просто вспыхивали глаза. Потом, правда, почему-то всё равно выигрывал шурави. Просто везло ему, наверное. Играли долго. Но после ещё одного проигрыша Парван все-таки остановился. Нашёл в себе силы. Видимо, решил, что так и до измены недалеко, если ещё немного…

Слово своё Парван сдержал: сказал брату Азизулле, что ему нужно на стройке пять пленных без уколов, там, мол, ответственный момент, первую балку ставить надо… Брат возражать не стал.

Однако окончательно спасли Бориса от уколов совсем не его «подвиги» в игре в коробок и даже не шаманское целительство лепестками. Ему удалось продемонстрировать «духам» свои технические таланты и навыки, и это действительно подняло его авторитет на невероятную высоту. Ну по шкале узников, конечно…

А вышло всё спонтанно: однажды «духи» в очередной раз приволокли в лагерь совершенно «убитый» «уазик». В лагерь часто таскали разную поломанную технику, поскольку афганские умельцы (подчас, кстати, даже неграмотные) порой творили чудеса и могли чуть ли не БТР собрать из трех велосипедов. Только, чем дольше длилась война, тем меньше таких умельцев оставалось: зачем работать, если привычней воевать?

Но тут эти местные мастера развели руками. «Уазик» хотели уж было на стрельбище отволочь, чтобы сделать из него гранатометную мишень, но тут Абдулрахман откуда-то нарисовался, сунул нос в мотор, а потом стукнул себя в грудь и сказал, что починит двигатель. Моджахеды возражать не стали и даже разрешили шурави взять металлические инструменты — ему действительно уже худо-бедно доверяли…

Борис провозился с этим тарантасом почти целый день и, когда охранники начали было уже раздражаться и терять терпение, всё-таки запустил двигатель. И мало того, что запустил, ещё и проехался на ожившем автомобиле несколько метров. «Духи», что называется, просто обалдели. Загомонили, стали руками размахивать. Кто-то побежал звать Азизуллу. Тот явился, долго ходил с умным видом вокруг «уазика», потом бросил охранникам короткое распоряжение и ушёл, явно довольный.

В тот вечер Бориса впервые накормили почти досыта — разваренным рисом с жирными остатками курсантской шурпы. Честно говоря, много есть Глинский и сам побоялся — не знал, как скукожившийся желудок отреагирует… Но он — ничего, вроде выдержал…

Когда Абдулрахману прилепили «профессиональную» кличку — «Мастери»,[93] он невольно вспомнил почти тёзку — Мастера, но нет, до него, «мобилизовавшего» саму Индиру Ганди для «нештатного» возвращения домой, капитану Глинскому всё же было далеко. Зато к нему теперь, как в мастерскую, стали возить всякую битую и неисправную технику — а она, честно говоря, на границе между Афганистаном и Пакистаном почти вся была такая. Полностью исправную и не битую там найти — это надо было ещё постараться… Так что вскоре Бориса не только колоть перестали, но и постепенно освободили от производства кирпичей и других тяжёлых работ. Ну и кормить стали лучше. А ещё — невиданное дело — его даже пару раз Азизулла лично сигаретами угостил. Даже при курсантском мулле… Нет, правду говорят, что с умелыми руками где угодно не пропадёшь…

Единственное, что все-таки слегка раздражало «духов», это отсутствие у Абдулрахмана рвения к изучению ислама. Не очень давались Мастери мусульманские премудрости, особенно молитвы — плохо запоминал он арабские слова.

Вот и решили «духи» «прикрепить» Абдулрахмана к Абдулле — самому маленькому и молодому из пленных. Этот парнишка ведь был настоящим, «природным» мусульманином, а не «перекрещённым», как русские. Даже непонятно, почему его переименовали с одного мусульманского имени в другое. Природное мусульманство, кстати, давало Абдулле определённые, если можно так сказать, «льготы» — его моджахеды почти не били и, что самое главное, — вообще не кололи. Ведь одно дело — когда «мстишь неверным», и совсем другое — единоверец, которого нужно лишь «подрулить» на путь истинный… К тому же про Абдуллу говорили, что он вроде бы сам пришёл… Моджахеды любили иногда поиграть в «идейность» и всеобщее братство всех мусульман, независимо от их происхождения. Обычно такое случалось на какой-нибудь исламский праздник.

Тогда «духи» проводили с пленными многочасовые «исламские чтения». На этих чтениях моджахеды ханжески делали вид, что все мусульмане «единятся сердцами», однако всё «единение» и всё «духовское» благочестие уходили вместе с праздником. Так что, по правде говоря, Абдулла находился на привилегированном положении не столько из-за своего мусульманского происхождения, сколько потому, что духи сделали его «бачой».[94] Поэтому и жил Абдулла в «двухместной» камере, где у него даже был собственный матрас — кусок поролона, обтянутый грязной дырявой тряпкой. По местным меркам — просто номер люкс в гранд-отеле. Кстати, такой же матрас выдали и Борису, хотя к нему духи с нескромными предложениями не лезли. Наверное, он их не сильно возбуждал — грязный, лобастый, бородатый. А вот у Абдуллы борода и усы не росли, видимо, это и «заводило» охранников, кое-кто из которых и сам в прошлом побывал «бачой». Для тех мест — обычное дело. Как парням и молодым мужчинам удовлетворять свои половые инстинкты, если женитьба — дело сложное и дорогое, просто так с какой-нибудь девушкой не познакомишься на танцах (ввиду их отсутствия в принципе), а пик сексуальной активности как раз и приходится на 20 лет. Что тогда остаётся? Только дрочить, трахать ишаков или таких вот, как Абдулла, делать «бачой».

Странным парнем был этот самый Абдулла. Глинский, когда первый раз его увидел, даже вздрогнул — лицо его смутно знакомым показалось. Но ведь, если Борис его где-то раньше видел, то, значит, и Абдулла видел его… А это ж не шутки, это смертельно опасно, это предпосылка к срыву всей операции. Но сам Абдулла никаких признаков узнавания не выказывал, и Глинский решил, что он обознался, что ему просто показалось… Известное дело — все узкоглазые лица похожи друг на друга, с точки зрения европейцев конечно. Которые, в свою очередь, для азиатов тоже все на одно лицо.

Так вот Мастери в целях «ускорения исламизации» перевели в камеру к Абдулле, который должен был стать «муаллемом».[95]

Какой уж там педагогический талант скрывался в Абдулле — это только Аллах ведает, однако вскоре Абдулрахман научился молиться вполне сносно, даже освоил характерный распев. Лучше других у него получалось декламирование той суры из Корана, которая называется «корова». Мастери с Абдуллой даже научились её дуэтом выпевать, убедительно у них получалось, Азизулла однажды услышал — даже похвалил…

И всё же темнил что-то этот Абдулла, что-то недоговаривал, хотя по-русски говорил даже без акцента. Нет, не таким уж простоватым был этот парень, как показался в самом начале. Он рассказал, что родом из Самарканда, что раньше звали его Джалилом и что он служил в Афганистане водителем. Но в выученных Борисом наизусть списках без вести пропавших никакого Джалила или Джалилова не было… Как бы вскользь упоминался, правда, некто Халилов — но без звания, номера части и ведомственной принадлежности. Вообще изначально не было ясности, кто он такой, и даже был ли он на самом деле. У Мастера, составлявшего картотеку, даже закралось подозрение, что с этим Халиловым чекисты что-то темнили — то ли он был, то ли его не было. Как будто прикрывали собственный прокол, о котором напрямую рассказывать не хотели. Может, он был просто беглецом из Средней Азии — вроде эмигранта, на время прибившегося к советской части, а потом бросившего её? Или никакой он не советский, а долго с родителями живший в Союзе афганец, потом осиротевший и по привычке вертевшийся около шурави. Такие встречались. Или ещё неведомо как запутавший сначала армейское, а потом и чекистское «делопроизводство». Во всяком случае, в ведомственных (военные — гражданские) списках пропавших без вести его имя не значилось — это точно.

(У этого парня действительно была необычная история. Гафар Халилов не был даже призван в армию — он каким-то образом на тузельской пересылке украл форму и документы у какого-то солдатика, затесался в команду, добрался до Кабула и даже умудрился попасть в автобат. Там его и должны были разоблачить. Уже пошли из Ташкента грозные письменные ориентировки по линии военной контрразведки… На сутки опоздали — самолёта не было. Халилов успел поисполнять «интернациональный долг» всего семь дней, а на восьмой колонна, в которой он ехал, попала в засаду. Тела этого «дезертира наоборот» так и не нашли… Этот Халилов был не шпионом и не эмигрантом, а романтическим пареньком с буйной фантазией. Он сбежал на войну в Афганистан, как раньше мальчишки сбегали на войну в Испанию…)

Но почему же тогда Абдулла сказал, что он — Джалил, а не Халил? Страхуется? От кого? От недалёкого водилы из геологической партии? Зачем?

Кстати, никаким водителем Абдулла не служил, да и не мог им служить: Борис несколько раз брал паренька подручным на ремонт очередного джипа и мгновенно понял, что тот ничего не понимает в автомобилях. То есть совсем ничего. Можно, конечно, за разное хаять Красную армию, но вот такого девственно чистого мозгами красавца просто не выпустили бы из учебки. Может, его били бы там каждый день, но в итоге либо он всё же худо-бедно, но выучил матчасть, либо из него сделали бы инвалида. Абсолютное большинство выбирало первый вариант. А этот Абдулла — он вроде и не инвалид, но матчасть не знает совершенно. Похоже, ни в какой учебке он просто не был, хотя и советский по происхождению… Значит, скорее всего, он и есть тот самый Халилов, запутавший всех и вся.

«Несчастный мальчишка — стоило ли из мирной жизни бежать на войну? Или, тем более, искать лучшей доли в Афганистане, чтобы в итоге стать „бачой“»?

Борис вздохнул от своих невесёлых мыслей. Ему стало бы еще намного более невесело и просто страшно, если бы он узнал, что ещё скрывает этот Абдулла. Но он не знал. Пока не знал.

7

На тот день, когда его перевели в камеру к Абдулле, Борис сумел уже более-менее четко идентифицировать четверых из остальных восьми советских пленных.

Карим оказался рядовым Мустафой Каримовым, мотострелком, крымским татарином из Бахчисарая. Борису долго не удавалось его разговорить. Карим казался нелюдимым, угрюмым и жестоким, общался только со своим сокамерником Нисмеддином, вообще был похож на зверя, готовящегося к последнему прыжку, — его даже охранники как-то инстинктивно сторонились. Но с Каримом было проще, потому что в своё время Челышев как раз про него говорил, что «он точно в Зангали». Так что его-то биографию Глинский знал вплоть до родственников, чем и воспользовался однажды. Труднее всего было «дожать» Карима на то, чтобы тот сам в разговоре назвал свою настоящую фамилию и хотя бы просто пошёл на контакт, не говоря уже о какой-никакой доверительности. Но Борис с этим справился — однажды, после вечерней молитвы, завёл разговор вроде бы ни о чём. Карим поначалу не реагировал, молчал, озирался, переминался на нагноившихся из-за уколов ногах… А потом Глинский спросил намеренно по-украински — ему показалось, что крымский татарин недолюбливает именно русских:

— Карим, слышь, Карим… А чому тоби цэ имя?

Пленный долго не отвечал, потом буркнул равнодушно, но по-русски:

— Из-за фамилии.

— Так ты — Каримов, чи шо?

— Угу.

— А дэ жив?

— В Крыму. Крымский татарин, слышал, как нас в конце той войны в Среднюю Азию гнали? Как там говорили, «эшалонами»…

— Ни. Нэ чув.

Глаза Карима налились злостью, и Борис даже схватил парня за руку:

— Да ты пидожды, Карим, не заводся. Москали и нас, хохлов, голодом морили… Дэ ж я про ваших чув бы? По радио, чи шо? Я зовсим тоди про цых татарив крымских взнав, колы про цього пилота читав… Як його? Двиче Герой Радяньского Союзу…

Карим вздрогнул:

— Султан Амет-хан?

— Точно! Вин, часом, нэ з твоий родыны?

Карим задрожал ещё сильнее и вдруг разрыдался.

— Родственник… По матери…

В плен Каримов попал просто: уже перед дембелем следовал в колонне в Шинданд, чтобы оттуда лететь в Союз. Не с основной колонной, а с маленькой, короткой, которая на день раньше основной вышла. Ну и всё — неожиданное нападение под Гиришком, разрывы гранат, упал с брони, растерялся и даже автомат свой не нашёл…

На следующий день Карим подвёл к Борису своего сокамерника Нисмеддина, которого звали когда-то Василием Пилипенко и который был младшим сержантом Советской армии.

Пилипенко и Каримов в Афганистане служили вместе на одной заставе и были там, кстати, «на ножах», а теперь Мустафа, как мог, о Васе заботился. Младшего сержанта взяли в плен в ходе того же самого нападения на колонну, шедшую в Шинданд, только он, в отличие от Каримова, отстреливался, пока автомат не переклинило… «Духи» это знали и часто избивали Нисмеддина, в итоге даже лёгкое ему повредили. Он сначала всё время натужно кашлял, а потом и вовсе потерял голос.

Борис принялся лечить сержанта своими комочками, и через некоторое время тот, совсем уж было «доходной», воспрянул духом, даже кое-как разговаривать начал. И в благодарность, что ли, рассказал как-то Глинскому кое-что интересное:

— Слышь, Абдулрахман…

— Да ладно, зэмэля, зараз духыв нэ мае…

— Мыкола… Армян… Ну, Асадулло… Вин каже, що ты нэ якый ни граждански водий, а офицер-автомобилист.

— Тю?

— Та вин каже, що граждански водии гаечны ключи по-другому назвають… Вин сам до армии працював дальнобийщиком. Ну, воны там ключи по призвищу розлычалы — «фунт», «малыш», ще якысь. А вот офицерьё з автобату — ци як раз — по номерам…

— И що з того?

— Ну так… А вин щё чув, як ты с Абдуллой на якомусь чурэкском размовляли, но не лагэрном.

— Так цэ ж мы молитвы учимо…

— Вин каже, що вы щось тэмните…

— Та хто ж тэмнить? Армянин цэй злэ балакае. Коржа в мэнэ попросыв, а потим — цыгарку. Ну, я нэ дав.

— Дывысь, вин стукае.

Глинский и сам догадывался, что Асадулла регулярно «постукивает» охране. Идентифицировать рядового Ашота Маркаряна, естественно, было легче всего — по национальным, так сказать, отличительным признакам. Он действительно до армии работал «дальнобийщиком», неплохо зарабатывал и поэтому хотел от армии «откосить». Да, видно, накладка какая-то вышла, потому что вместо «откоса» загремел Ашот аж в Афганистан, в автобат. Прослужил он всего год, подвели оборотистость и стремление всюду делать маленький «гешефт». Его сдал «духам» знакомый дуканщик, которому тот время от времени завозил разный нехитрый товарец — типа консервов — на реализацию.

Этот Ашот, превратившись в Зангали в Асадуллу, почему-то искренне верил, что «духи» его пока проверяют, но потом заберут куда-то шоферить. К Борису он с самого начала относился враждебно — конкурента в нём увидел, не иначе…

«Надо бы с этой сволочью поосторожнее», — решил тогда для себя Глинский. Только, что значит поосторожнее? Держаться подальше? В тюрьме друг от друга не спрячешься…

К тому же Борис подозревал, что «стучит» не один только Асадулла. Сначала он подозревал в этом Абдуллу, но потом понял, что ошибался. Абдулла как раз и не пытался стать стукачом. Скорее наоборот, он спасал от расправы всех, кого мог. Частенько сам получал за это. Понятно, что и куда он получал?..

Кстати, четвёртого шурави Борис «опознал» как раз потому, что его пытался спасти Абдулла. Он рассказал Глинскому, что пленный по имени Файзулла сломал выжигатель, который вручил ему Парван. «Прораб» хотел, чтобы Файзулла выжег на деревяшке священную Каабу, даже картинку принёс. Подарить, наверное, кому-то хотел. Файзуллу для этого даже в радиорубку пустили, там розетка электрическая была.

— Погоди-ка, — остановил Абдуллу Борис, у которого словно остановилось сердце. — Какую радиорубку?

— Ну которая здесь, в крепости, — пожал плечами Абдулла. — Она там, справа, на втором этаже. Рядом со складом, где инструменты.

— Здесь есть радиорубка?

— Есть. Я даже помогал электрику здешнему, ну этому, Хамиду, электропроводку там чинить.

— Починили?

— Починили… А что?

— Да ничего. И чего этот твой Файзулла?

— Он выжигать начал, а выжигатель — раз, и перестал работать. Файзулла говорит, что не ронял его. Аллах знает, почему работать перестал. А Парван Файзулле обещал: если поломает — «куклой» будет.

Борис во время этого разговора ремонтировал очередной джип. Машину в крепость приволокли всего на несколько часов, и оторваться от работы он не мог.

— Ладно. Иди, скажи своему Файзулле, чтобы он сюда выжигатель тащил. Гляну…

Абдулла убежал. А Глинский отёр рукой вспотевший лоб и устало прикрыл воспалённые глаза. «Радиорубка. Здесь все-таки есть радиорубка. Прямо в крепости. Это удача. Вот только… Работает ли она? И где же тогда антенна? И как попасть в эту радиорубку? Как мне хотя бы всего на несколько минут остаться там одному? Как?»

От этих мыслей его оторвали прибежавшие Абдулла и Файзулла. На обычно невыразительном лице последнего явно проступало выражение ужаса. «Выжигателем» оказался переделанный паяльник. Ломаться там, в принципе, было нечему. И действительно, проблема оказалась никакой — просто отошёл контакт. Борис поджал его и вернул выжигатель Файзулле:

— На. Сбегай, к розетке, проверь. Должен работать.

Файзулла убежал и через несколько минут вернулся счастливым:

— Работает! Выжигает!

— Ну и хорошо.

— Спасибо, Абдулрахман!

— Спасибо не булькает.

— А? Так я, это… Чего тебе за это сделать? Хочешь, отдрочу или там…

Бориса аж передёрнуло всего:

— Я тебе отдрочу! Ты давай, завязывай эти дела пидорные!

— Так я как лучше хотел… Отблагодарить…

— Как лучше он хотел… Скажи лучше, как звать тебя. Не «петухом» же кликать.

— Так это… Файзулла…

— Это пидорское имя. А нормальное, русское, помнишь?

— Имя…

— Ну да, имя. Как мама называла…

До Файзуллы дошло не сразу:

— Так это… Володя…

Глинский вздохнул:

— А откуда ты, Володя?

— Как? Ну камера, знаешь, рядом с вашей с Абдуллой, мы там вместе с Хафизуллой и Абдулсалимом… Ты приходи после намаза, пока не запрут… Тебя-то пустят…

Борис снова вспыхнул:

— Ну и дятел ты тростниковый, Володя… Я сам тебе сейчас так пущу! Родом ты откуда? Из какого города? В Советском Союзе?

— Из Иркутска…

В голове у Глинского словно учётные карточки зашелестели: Иркутск, Иркутск… Кто у нас из Иркутска? Всё точно сошлось: да, это действительно — Владимир Пермяков, сапёр. До службы учился в художественной школе… Ну да, да — отсюда и таланты к выжиганию. В плен попал по-идиотски — «деды» послали в дукан за «кишмишёвкой», он и пошёл… Вслух же Борис сказал:

— Ты так скоро всё на свете позабудешь… Как на самом деле Хафизуллу и Абулсалима зовут, знаешь?

— Нет… Нам же нельзя…

— Нельзя, а вы потихоньку. Узнай их настоящие имена, и мне расскажешь завтра после утреннего намаза. Если охрана пускать не будет, скажешь, что за золой идёшь. Понял?

— Понял, Абдулрахман.

— Николаем меня зовут. Когда «духов» рядом нет. Понял?

— Понял…

Как ни странно, но оказалось, что Володя-Файзулла действительно понял. Утром следующего дня он доложил Мастери, что Абдулсалим — это «Серёга из Минска». Глинский мысленно перелистнул свою «картотеку» и определил минчанина как младшего сержанта Сергея Василенко, мотострелка, дембеля, попавшего в плен в ходе своего последнего рейда, в который попросился сам (чтоб, мол, с чистой совестью уйти на дембель). «Духи» утащили его, когда он от тяжелой контузии потерял сознание…

Хафизуллой оказался рядовой Константин Захаров, призванный из Волгограда. Он служил снайпером в легендарной гератской разведроте 12-го мотострелкового полка. Борис поднапряг память: вроде бы на счету этого Захарова до плена было аж семнадцать «духов» и его даже к «Красной Звезде» представили… Пропал без вести после зачистки «дружественного» кишлака… Судя по всему, оглушили чем-то сзади и…

«Это хорошо, хорошо, — думал Борис, переваривая новую информацию: — В случае чего на Василенко и Захарова опереться можно будет, они ребята боевые… Лишь бы их с уколов снять…»

Последняя мысленная оговорка была существенной — уколы, всё же регулярные, делали своё дело, и ребята, когда-то действительно бывшие боевыми, теперь напоминали ходячих мертвецов с потухшими глазами… (Да и сам Глинский не раз ловил себя на том, что забывает уже им установленные имена и события.)

Много лучше их выглядел Исламуддин, которого почти не кололи, так как он выполнял для «духов» функции «незаменимого» переводчика. Пo-таджикски он говорил не просто бегло, а как на родном, но и по-русски — без акцента. То есть он был классическим билингвом, поэтому Борис догадался, что в прежней жизни этого парня звали Валентином Каххаровым. Его отец был таджик, мать — русская. Он недолго проучился на филфаке ТаджГУ, где преподавала мать. После отчисления за прогулы Валентина «забрили» в армию, сначала в Карши — к узбекам, потом в Афган… Служил нештатным переводчиком в разведбате, в плен попал ещё в начале 1984-го, отстав от группы во время рейда… Скорее всего, сопротивления при пленении не оказал…

И только о последнем, о «кривошеем» Мухаммеде, Глинский пока так и не узнал ничего, что бы позволило его опознать. Говорить этот блондинистый бывший здоровяк почти не мог, да и особо не хотел, держался замкнуто, даже несколько обособленно от остальных. Почему-то он подолгу с каким-то странным выражением на лице смотрел на вытатуированный на плече Бориса образок, если оказывался поблизости. Глинский несколько раз пытался его разговорить, но тот мычал что-то непонятное, опускал голову и отходил в сторону.

Абдулла рассказал «Мастери», что вроде бы этого белобрысого раньше звали Олегом, так он обрубком пальца кому-то из узников на земле написал. А доставили его в Зангали буквально за несколько дней до того, как в крепость попал сам Борис.

Глинский изо всех сил напрягал память, но его внутренняя «картотека» не выдавала никого из списка пропавших без вести по имени Олег и со схожими приметами. Может, этот парень попал в плен совсем недавно и просто не успел попасть в список. Конечно, готовили Бориса на совесть, но и армейская «Волокита Бюрократьевна» всем известна…

8

А время неумолимо шло. Итак, теперь Глинский смог установить почти всех пленных шурави, познакомиться с офицерами-афганцами, ну и толку то? Да, он знал, что в крепости есть радиоточка, и что? Попасть туда Борису казалось настолько же нереальным делом, как добраться до работающего на «межгород» телефона. Но всё оказалось значительно проще, чем он ожидал. Так иногда бывает в жизни — то, что кажется простым, оказывается невероятно сложным, а представлявшееся невозможным вдруг осуществляется чуть ли не само собой, «элегантно и легко», как любил когда-то приговаривать Челышев. Когда-то очень давно, совсем в другой жизни…

…В тот день Глинский уж точно не думал, что что-то получится с выходом в эфир. Это был четверг, предвыходной по исламским правилам день, условно говоря — короткий. По четвергам во второй половине, ближе уже к вечеру, «духи» начинали расслабляться и вообще готовиться к тому, чтобы достойно встретить пятницу. По пятницам особая трудовая активность не поощрялась, поскольку это «неугодно Аллаху». Пленных всё равно, конечно, гоняли, но — так, больше по уборке, а не строительству. И уж тем более нельзя было по пятницам ремонтировать машины. Пятничный ремонт мог ниспослать на тарантас проклятие Всевышнего, это ж понимать надо!

И кому охота на проклятом автомобиле разъезжать? Чтобы он заглох в самый неподходящий момент? Или разбился, потеряв управление? Горных-то дорог хватает… Спасибо, дураков нет…

А Глинскому как раз подогнали очередную «тачку» — джип «лендровер», причем не очень старый и вообще «богатый». С салоном, украшенным всякими ковриками, плетёнками, чётками и ещё чёрт знает чем. Эта машина принадлежала какому-то местному «раису»,[96] дружившему с Азизуллой, и тот ему похвастался, что есть, мол, у него в крепости волшебный Мастери — всё что угодно отремонтировать может. А в джипе этого «раиса» как раз электрика «заглючила». Ну ясное дело, припахали Абдулрахмана. Он возился с этим «лендровером» с утра, но устранить неисправность никак не получалось. А машину нужно было вернуть хозяину обязательно в четверг. Видимо, Азизулла так наобещал, потому что он уже дважды приходил посмотреть, как идут ремонтные работы и вообще злился и нервничал.

Наконец, он заявился в третий раз, понял, что «воз и ныне там», и ужасно разорался. Видимо, обиделся. Он орал, что Абдулрахман не ценит хорошего отношения, что он обленился и обнаглел, и ещё по-всякому его обзывал. Так разошёлся, что даже Абдуллу зачем-то приплёл, мол, Мастери не делом занимается, а с «бачой» шутки шутит, кокетничает мягко говоря. И заодно врезал своим стеком по голове Абдулле, помогавшему Глинскому. Следующим — в очереди на экзекуцию должен был стать сам Абдулрахман. Но вместо того, чтобы присесть и съёжиться в ожидании удара, Борис сам чуть ли не «наехал» на Азизуллу:

— А как я тебе её сделаю этими инструментами?! Ими только в жопе у ишака ковырять! Знаешь, что такое — жопа? Здесь же электрика, это дело тонкое! Мне специальные инструменты нужны, понимаешь?! Маленькие отвёрточки! Ма-аленькие ключики! Пинцетик маленький! Я уж не говорю про лупу, про фонарь! Ну я ж — не волшебник!

Азизулла оторопел, а Абдулла, всхлипывая, быстро-быстро начал переводить, торопясь успеть до очередного удара стеком.

Видимо, до начальника охраны что-то дошло, потому что бить он никого не стал, лишь раздраженно спросил непонятно кого:

— А откуда я возьму сейчас эти маленькие инструменты?

Но вопрос — вроде как риторический — в воздухе, однако, не повис, потому что внезапно Абдулла выпалил:

— Я знаю!

Азизулла и Глинский с синхронным удивлением посмотрели на паренька. Тот снова затараторил:

— Такие в радиорубке есть, я видел, когда мы там розетку чинили… Я могу показать!

Азизулла нервно кивнул и подтверждающе взмахнул стеком:

— Давай! Живо!

Абдулла и Мастери рысью рванули к крепостным воротам. Присматривавший за их работой толстый охранник с автоматом вскочил и хотел было бежать за ними, но Азизулла раздраженно махнул ему рукой: мол, сиди уж, «воин Аллаха»…

Абдулрахман с Абдуллой мигом поднялись на второй ярус и вихрем ворвались в радиорубку — сидевший там бабраковский перебежчик Хамид аж вздрогнул и инстинктивно схватил приставленный к стене автомат. Но Абдулла заверещал, как резаный, через слово повторял «приказ самого Азизуллы». Потом до бывшего бабраковца, что называется, «дошло», и он начал искать инструменты в ящиках стола. Вытащил несколько коробочек-пеналов, махнул рукой: мол, выбирайте, что вам надо. Глинский покопался в коробках, отобрал несколько отвёрток и ключей и кивнул Хамиду:

— Скоро всё вернём!

Тот равнодушно пожал плечами. Краем глаза Борис оценил радиостанцию: она была ему знакомой до боли! Более того, она была включена и готова к работе! А антенка — вон она — вдоль верхнего внешнего яруса радиорубки тянется. Снизу её и не видать! Но куда деть Хамида с Абдуллой? У Глинского чуть руки не затряслись: близок локоток, да не укусишь!

…Всё так же бегом они вернулись к машине. Насупленный Азизулла ждал их. Ещё подбегая, Глинский победно затряс руками, в которых тащил добытые в радиорубке инструменты:

— Всё, начальник, всё сейчас будет! Нашли маленькие! Сейчас сделаем!

Абдулла перевёл. Начальник охраны хмуро кивнул и пошёл прочь, поигрывая стеком и не стесняясь проблем с пищеварением. Наверное, воображая себя английским полковником. Или даже генералом — по крайней мере, спину держал очень гордо и прямо…

Дальше Борис действовал по какому-то наитию, что называется, «поймал кураж». Он лихорадочно прошёлся по всей цепочке электрооборудования, проверил ещё раз все контакты, прочистил их, а потом сказал Абдулле:

— Так, аккуратно доверни здесь, здесь и здесь. Только осторожно, резьбу не сорви… А я ещё раз смотаюсь — отвёрточку ту крестовидную надо бы… Вроде была там такая крохотуля, чего я её сразу не взял?

Не давая Абдулле опомниться, Глинский махнул рукой толстому охраннику:

— Слышь, я туда ещё разок смотаюсь? Две минуты?

Толстяк что-то буркнул в ответ, даже не подумав приподнять свою задницу…

Инстинктивно Борис рассчитал всё правильно: время близилось к дневному намазу, а молиться надо там, где тебя застал призыв муэдзина. Но в радиорубке — холодный цементный пол, там неудобно, тем более Хамиду с его больными коленями. А вот внизу, на первом ярусе, в комнате для охранников на полу толстый квадратный ковер из верблюжьей шерсти! На нём молиться явно комфортнее…

…Радиорубка была открыта и пуста. Глинский сглотнул комок в горле и переступил порог: ну, помоги, Господи!

И Господь помог. Бросившись к радиостанции, Борис сделал всё спокойно, но с невероятной, какой-то нечеловеческой быстротой.

Уже через несколько секунд, аккурат тогда, когда заорал муэдзин, Абдулрахман, как примерный мусульманин, бухнулся на колени и приступил к молитве. Суру «корова» он читал не просто старательно, а с чувством! Можно сказать, с душой. Вот только смотрел он не в сторону Мекки, а на свесившийся со стола шнур с древним резиновым микрофоном…

Можно было, конечно, обнаглеть и для верности прочесть суру дважды, но совсем уж «борзеть» Борис не стал. Тем более что по разведзадаче второй, «исполнительный», сигнал можно было передавать не раньше, чем через неделю после первого…

Борис аккуратно выключил станцию, вышел из радиорубки, оглянувшись и убедившись, что его никто не видит, истово перекрестился, машинально сказав при этом шёпотом по-арабски:

— Аль-хамду-лиль-Лла![97]

«…Я смог! Получилось! Ё… Привет, Родина. С тобой говорил капитан Борис Глинский…»

9

От такой удачи трудно было не впасть в эйфорию. У Бориса словно крылья выросли, и он на каком-то невероятном подъёме мигом доремонтировал тот чёртов «лендровер». В тот день у него всё получалось «элегантно и легко». Ведь он смог! Он сделал то, во что сам-то уже не очень верил…

Как тут было удержаться от победных «наполеоновских» планов: ещё недельку продержаться. Потом снова Родине «отзвониться», и всё, как говорится, «ждите такси, пакуйте чемоданы».

Но на Востоке не зря говорят: «Если хочешь рассмешить Аллаха — поведай ему о своих планах».

Удача, повернувшаяся было к Глинскому лицом, не замедлила продемонстрировать ему свою совсем не симпатичную задницу. Все надежды на скорый повторный отзвон на Родину рухнули так же внезапно, как и появились.

Подгадил пленный афганец, Наваз, капитан-летчик. Он, оказывается, задумал побег. И почти осуществил задуманное.

Впрочем, обо всём по порядку.

Это случилось на третью ночь после победного выхода Глинского в эфир. В «бабраковской» камере, где жили капитан Наваз, старший капитан Фаизахмад и бывший инструктор по физо лейтенант Асаф, началась какая-то шумная возня. Что-то там такое непонятное происходило — то ли ругались, то ли дрались, то ли сильно спорили о чем-то… Борис даже пытался охранников позвать, но те лишь отмахнулись: они были очень заняты, как раз делили чарс. А утром, перед намазом, старший капитан Фаизахмад доложил напрямую Азизулле о смерти капитана Наваза. У него якобы ночью кровь горлом пошла, так как накануне его каменная плита придавила. Азизуллу эта новость не сильно взволновала, и он привычно распорядился оттащить мёртвого на крепостной «кабристан».[98] Не «торкнуло» его ничего, не кольнуло — даже охранников не послал мертвеца проверить. Расслабился начальник охраны. Лопухнулся. Видимо, никак не мог предположить, что пленные рискнут пойти на неслыханную наглость: попытаются под видом мёртвого вынести живого. А они попытались. Завернули Наваза в дырявый мешок из-под сухарей и потащили на волокушу. Когда «мертвеца» выносили из «норы», Глинский сам отчетливо видел, как из мешка капает густая, бордовая кровь. Перед тем как бросить труп на волокушу, пленные афганцы Фаизахмад и Асаф даже помолились. Ну а потом потащили свой скорбный груз на кладбище. В сопровождение им выделили двух курсантов, одного «старика» лет тридцати пяти и пацанёнка пятнадцатилетнего.

Ну ушли они и ушли. Дело житейское. Глинскому, конечно, жаль было Наваза, но в Бадабере такие чувства, как жалость, очень сильно деформировались. К тому же этот Наваз, поначалу очень приветливо отнёсшийся к Борису, в последнее время вёл себя как-то странно: смотрел неприязненно, что-то бормотал непонятное, будто малость рассудком повредился…

Минут через тридцать — сорок после того, как «похоронная процессия» вышла из крепости, с кладбища донеслись автоматные очереди. Сначала никто ничего не понял, а потом такое началось!

Прибежали конвоировавшие «похоронщиков» курсанты и с криками набросились с «дандами»[99] на охранников. И это притом, что у последних статус-то лагерный был малость повыше. В общем, началась свара. Глинский, завидев такие страсти, постарался отскочить куда подальше, чтоб под горячую руку не попасть. Он по-прежнему не понимал, что случилось.

Потом прибежал и Азизулла, и даже сам начальник лагеря майор Каратулла. Этот обычно невозмутимый майор вдруг разорался на начальника охраны! И не только разорался — ещё и влепил при всех пощёчину, крайне оскорбительную для мусульманина, да ещё красноречивым жестом показал, что, мол, в следующий раз вообще зарежет…

Борис начал догадываться, что произошла попытка побега, но подробности сумел узнать лишь к вечеру от Абдул Хака, у которого в охране был кореш — чуть ли не какой-то очень дальний родственник…

Оказывается, Наваз ночью сам себе перегрыз вены, чтобы вымазать тело кровью. Фаизахмад и Асаф, видимо, согласились в конце концов подыграть сокамернику. Чем уж он их убедил — Аллах ведает… И ведь почти что получилось!

Когда «мёртвого» стали закапывать, «старый» курсант стал поодаль на колени, чтобы справить малую нужду. (У тех афганцев, которым за тридцать, это дело, кстати, много времени занимает, поскольку у каждого третьего — либо аденома предстательной железы, либо простатит.) Зато молодой оказался на высоте — заметил вовремя, что «мёртвый» шевельнулся. Заметил, перепугался и заорал, будто его режут. «Старик» прямо со спущенными штанами схватил автомат и засадил в «труп» очередь, а когда увидел, что штаны обмочил, то и «похоронную команду» тут же порешил… Так этот «дух» и в лагерь прибежал с мокрыми штанами, кореш Абдул Хака это сам видел…

Сказать тут было нечего. Борис долго молчал, а потом спросил у подполковника, почему Наваз пошёл на такой сумасшедший риск.

Абдул Хак пожал плечами и пришмакивая объяснил, как мог, что Наваза недели две назад пообещал повесить сам Каратулла, если за того не передадут выкуп — не за освобождение, конечно, а всего лишь за то, чтобы пожить ещё: пленённых лётчиков-бабраковцев, как правило, даже не резали, а душили на месте. Трудно сказать, обещал ли Наваз Каратулле этот выкуп, но к угрозе отнёсся всерьёз. В Афганистане повешение (точнее — любая казнь без пролития крови) вообще считается большим позором, а уж для воина, для офицера, это куда большее бесчестие, чем плен или даже измена…

— Жалко парня. А ещё больше — Фаизахмада с Асафом, — сказал Глинский.

Абдул Хак как-то странно усмехнулся:

— Фаизахмад не верил тебе, товарищ Абдулрахман:

— Да? А что ж так? Обидел я его чем?

— Нет. Он говорил, что ты — неправда. Не шофёр.

— Да-а? Как интересно. А кто?

— Офицер.

— Что?!

— Офицер. Только белый. Белый эмигрант. Фаизахмад говорил, ты — провокация американских империалистов. О таких в советском училище рассказывали.

— А ты что?

— Я не соглашался. Говорил, если ты не такой, то просто советский офицер, не империалист.

С досады Борис даже хлопнул себя по ляжкам:

— Далось всем моё офицерство. Тю. Рожа у мэнэ така благородна, чи шо?

Глинский и в самом деле встревожился. Сначала армянин Асадулла, теперь вот, оказывается, покойный Фаизахмад, да и Абдул Хак тоже… сомневается. Может быть, была выбрана неправильная модель поведения? Может, он, Глинский, вёл себя слишком дерзко и независимо? Но Борис специально вылепил именно такой образ: слегка дурковатый водила, но с золотыми руками, а потому знающий себе цену и готовый собачиться с кем угодно — хоть с Генеральным секретарем ЦК КПСС, хоть с главным моджахедовским головорезом. Похоже, «драматургическую» находку Глинского не очень оценили. Правильно Мастер говорил: «Не мудри. Запомни, всегда, чем проще и тупее, тем надёжнее».

Тем временем к ним подошёл майор Сайдулла и предложил помолиться во помин всех новопредставившихся. Абдулрахман, радуясь возможности соскочить с опасной темы, с готовностью согласился.

…Молились втроем. Странно, но Борис вдруг и впрямь ощутил себя рядом с единоверцами, он впервые почувствовал, что ислам не противоречит его естеству… Да и вообще, молитва, пусть и мусульманская, как это ни странно, начинала даже ободрять.

«С ума схожу. Ничего-ничего. Держимся. Не беспокойся, Родина… Скоро вот ещё весточку подам, и всё… Скорей бы».

Но ни о каком «скоро» после такого «сольного» выступления афганских союзников даже речи быть не могло. После публичного разноса, полученного от Каратуллы, Азизулла совсем взбесился: вздрючил по самое некуда охранников — даже кое-кого «на фронт» отправил, а про пленных и говорить нечего. На них-то всю злость и сорвали.

Разумеется, после такого происшествия режим содержания узников был ужесточён. Какие там коробки, какие сигареты! Уколы снова стали почти всем делать. Правда, Мастери пока не трогали — его гнобить Азизулла не хотел, Абдулрахман всё же ему ремонтом машин деньги зарабатывал. Порой даже неплохие.

Но Борис всё равно испытывал какое-то странное иррационально-подсознательное ощущение, будто куда-то, словно в воронку, стремительно вытекает отпущенное ему время…

10

Напряжение в крепости стало потихоньку спадать недели через две после неудачного побега. Нет, в целом отношение к узникам, конечно, кардинально не изменилось, но и особо лютовать «духи» перестали. Видимо, решили, что оставшиеся пленные хорошо усвоили урок.

Мастери, который всё это время вёл себя «тише воды, ниже травы», стал вновь изредка под различными предлогами наведываться в радиорубку. Чаще всего там дежурил всё тот же Хамид, который, в принципе, стал по-нормальному относиться к Абдулрахману. По крайней мере ни разу не рыкнул: мол, какого шайтана ты сюда шляешься, собака?!

Смущало Мастери только то, что в каждый его приход станция была выключенной. Более того, судя по копившейся на ней пыли, к радиостанции уже давно никто не прикасался. Это было действительно странно. Ведь раньше-то она выходила в эфир, судя по всему, регулярно…

Загадка разрешилась, когда во время очередного визита Бориса в радиорубку Хамида позвал со двора Парван. «Прораб» был явно чем-то недоволен, и бабраковский предатель пулей выскочил к нему. Глинский замер. Очередная проверка? Вроде как-то непохоже… Но все же вот так оставить пленного (причем явно технически грамотного) рядом с радиостанцией… Хамид, конечно, раздолбай, как и почти все охранники, но не до такой же степени!

Борис осторожно выглянул во двор со второго яруса: размахивая руками и горячо о чем-то споря, Парван и Хамид шли к воротам, судя по всему — к мечети.

Глинский решился: была не была. Он быстро подскочил к рации и осторожно, стараясь не оставить следов на покрывавшей её пыли, попытался включить. Станция молчала. С тем же успехом Борис мог включить стол, на котором она стояла. У этой старой, ещё довоенной станции, доставшейся «духам», скорее всего, от английского привоенного контингента в Иране, «сдохли» батареи, причём очень специфические, такие трудно заменить другими. Да и саму станцию, ясное дело, не заменить. Взопревший от напряжения Глинский пробовал ещё и ещё — всё оказалось без толку. Рация не включалась. Старые батареи были на месте, но они полностью разрядились. Новых в радиорубке Борис не нашёл. Скорее всего, их и не было. Не нашли подходящих. И когда найдут — неизвестно.

Теперь стало понятно, почему Хамид столь беспечно оставил Мастери в радиорубке…

Глинский чуть ли не в голос застонал с досады. Хотя досадой назвать охватившее его чувство было нельзя. Борис был близок к самому настоящему отчаянию: один, всего один выход в эфир — и задание было бы выполнено!

Где теперь искать связь? У американских советников, которых в Зангали становилось всё больше?

«А может, это америкосы решили „точку“ заглушить? — подумал Глинский, выходя из бесполезной радиорубки. — У них-то своя собственная связь есть, а душманскую „точку“ на всякий случай решили прикрыть. На всякий случай. Мало ли что? Тем более в преддверии возможного визита нашей делегации… Вот шайтан… Бляди… Прости, Родина… Сегодня — не судьба».

Судьба любит злые шутки. Впрочем, и добрые тоже. Глинскому была припасена ещё одна «шуточка», причём такая, что и не понять сразу — добрая она или злая… Забегая вперед, нужно отметить, что запас таких «шуток» у судьбы не исчерпался.

11

Азизулла, которому после попытки побега Наваза явно не жилось спокойно, решил продать Абдуллу. Этот «бача», по мнению начальника охраны, «деморализировал» своей смазливостью воинов Аллаха, а это «харам».[100] Ведь Зангали всё же учебный центр, а не бордель! Да и на Мастери этот Абдулла плохо влияет, тот, видимо, его окончательно своим «бачой» сделал, вот и отвлекается на него, силы тратит не на то, что надо… Раньше Мастери работал быстрее, а теперь разленился и обнаглел…

Эту «замечательную» новость Абдулле сообщил толстый охранник Назим — как раз после того, как очередной раз «попользовал» парнишку.

Этот Назим явно сам в детстве был «бачой»; вот и мстил за свою судьбу ещё более беззащитным. Он очень развеселился, увидев, в какое отчаяние впал Абдулла от известия о предстоящей продаже. Так развеселился, что даже захотел «бачу» снова…

Ночью в их совместной камере Абдулла, глотая слезы, рассказал всё Борису. Глинский, у которого голова была занята лишь тем, где бы найти новый канал связи, попытался как-то приободрить мальчишку. Хотя как тут приободришь?

«Плохо дело, — думал Борис, слушая постоянные всхлипывания Абдуллы, и с трудом подбирал какие-то слова утешения. — Сейчас они парнишку, а потом кого? Может, они решили подразогнать всю нашу „шарашку“? От греха… Может, это всё из-за предстоящего визита? Сначала „точку“ заглушили, теперь вот шурави распродавать стали… Плохо. Ай, шайтан, как плохо…»

Глинский тяжело вздохнул, приобнял всхлипывающего Абдуллу (по-братски, конечно) и начал массировать ему голову, пытаясь успокоить.

Вот в этот момент тот и выдал:

— Товарищ старший лейтенант… Спасите меня… Пожалуйста…

Несмотря на то что эти слова мальчишка произнёс еле слышным шёпотом, они словно взорвались в голове Глинского. Он настолько обалдел, что даже подумал, будто эти слова ему причудились — здесь, в Бадабере, многим разные голоса время от времени слышались. А некоторым даже слышались постоянно…

— Что?! Как ты меня назвал?!

Борис даже встряхнул Абдуллу за узкие плечи. Парень всхлипнул и ещё тише даже не прошептал, а практически прошелестел:

— Товарищ старший лейтенант… Я вас сразу узнал… Никому не говорил… Тогда, в самсахане на Комсомольском озере… Вы на гитаре играли… И кот такой большой был, помните? Вы его «дивуаром» называли… А я потом ещё вам самсу принёс… на дорожку… Помните?

Глинский тяжело перевёл дух. Пирожки он помнил, кота — тоже, и то, что на гитаре играл… А паренька, естественно, забыл. Кто же запоминает официантов? Вот откуда его лицо знакомым показалось…

«Мать моя… Сразу, значит, узнал и не выдал… А теперь, значит, намекает, что…»

У Бориса голова пошла кругом: ничего себе, сюрприз! Пытаясь выиграть время и хоть как-то переварить новости, Глинский хрипло спросил:

— Кто ты? Говори как есть. Как тебя сюда занесло? Правду говори, если хочешь, чтобы…

Борис не договорил, чтобы «что». Чтобы он помог? А чем помочь?

Но Абдулла всхлипнул ещё несколько раз и начал рассказывать свою историю…

…Судьба Гафара Халилова сложиться хорошо не могла по определению. Нет, если бы ещё он родился где-нибудь в России, тогда какие-нибудь варианты быть могли. Но он родился в самаркандской пригородной махалля. Родился от папы-узбека и матери-кореянки, то есть, по «сословному» пониманию, занимал положение почти что отверженного. Для таких даже благородное имя Гафар, то есть Славный — как издевательский прикол. Вроде как Эммануил или Кристобаль для какого-нибудь потомственного «пензюка».

Неудивительно, что в школе все смеялись над Гафаром. И не только смеялись, а и шпыняли по-всякому и даже били.

В Самарканде находилось военное автомобильное училище, куда набирали случайных абитуриентов из России и лучших со всей части Средней Азии, чаще — тоже русских. Это училище считалось чуть ли не главным окном в Большой мир. В тот мир, где не было унизительной жизни в забытой Аллахом махалля, ежегодного шестимесячного рабства на хлопковых полях во славу главного советского хлопкороба со странным именем «Герой Соцтруда Адылов», где не знали о мздоимстве беков, переродившихся в райкомовских инструкторов и секретарей.

Гафар мечтал об автомобильном училище, но путь туда ему был заказан. С его-то родословной? Смешно… У семьи Гафара не было даже пяти баранов, без которых «сам» начальник отделения военкомата не давал направления в училище. Этот начальник хвастался, что его восемь звёздочек на погонах дороже генеральских, поскольку сделаны из чистого золота…

Семья Халиловых жила очень бедно. Мать каждые два года рожала Гафару очередных братика-сестрёнку, отец ежегодно шабашил где-то под Уренгоем… Гафар учился хорошо, мать наградила его корейской переимчивостью к языкам, и с узбекским, и с таджикским, и с русским у него проблем не возникало — тем более что Самарканд был городом триязычным. А ещё Гафар был мечтателем и идеалистом. Ему было тесно в махалля, он хотел жить масштабами всей страны. Но об этой стране он слышал лишь по радио да на пионерских линейках…

Первый раз сбежать Гафар решил сразу после окончания восьмилетки. Сил уже не было терпеть бедняцкую философию матери: «…чем меньше пальцев, тем больше мяса в плове…» Мальчишка хотел настоящей жизни.

Кстати, беглецов насильно в махалля не возвращали. Но если они возвращались сами, не найдя счастья на чужбине, их направляли «на хлопок» в первую очередь. Для перевоспитания, так сказать…

Однажды в июне 1983 года Гафар разговорился на самаркандском автовокзале с лейтенантом-автомобилистом, тоже корейцем, возвращавшимся после отпуска в гарнизон под далёкой Вологдой.

Офицерик оказался разговорчивым, и Гафар ловил каждое его слово — так и в автобус, следовавший до Ташкента, за ним полез. Водитель оказался знакомым и платить за билет не заставил. Да у Гафара и денег-то не было…

Так парнишка оказался в Ташкенте. Лейтенант уехал, денег на обратную дорогу не нашлось, но бедняки легко находят, как прокормиться.

Сначала Гафар устроился в кафешку «Тюльпан» неподалеку от Алайского базара. Но в конце восемьдесят третьего кафешку переделали в похоронное бюро, обслуживающее Туркестанский военный округ. Чтобы прежнее «историческое» название не выглядело слишком игриво, к слову «тюльпан» добавили прилагательное «чёрный». В этом похоронном бюро много чего делалось неформально. Никто и не думал, например, поинтересоваться у шустрого смышлёного парнишки его документами. Гафар был услужлив, всегда на подхвате. Его часто брали с собой в Тузель на разгрузку пустых гробов — в Афганистане-то их выпиливать было не из чего.

И вот однажды Гафар задержался в Тузели. И не просто задержался, а ещё и «переоделся» в военную форму — там какие-то парни перед отправкой в Афган мяч гоняли…

Как раз начиналась очередная перекличка, а документы всей команды находились в руках у полупьяного прапорщика… Гафар воспользовался неразберихой и оказался в самолете. Он хотел на войну, хотел совершить подвиг для своей страны.[101]

Правда, в тот раз дальше кабульского аэропорта Гафар не попал — там его вычислили, задержали и обратным рейсом отправили в Союз. Смешно, но его даже не привлекли к уголовной ответственности! С одной стороны, конечно, нарушение правил пересечения государственной границы, с другой — а что с малолетки возьмёшь? Тем более что малолетка — не шпион, а вполне себе патриотически настроенный паренек…

Да и не хотелось особистам особо раздувать эту дикую историю: в Советском Союзе, как известно, граница — на замке, мышь не прошмыгнёт, не то что этот узкоглазый малолетка…

Тузельского коменданта, разумеется, взгрели и отправили в Афган, куда он так и так собирался сам. Ему и строгий выговор объявили лишь за «создание предпосылок к нарушению пограничного режима», но потом взыскание быстро и по-тихому сняли…

Гафар, конечно же, про судьбу коменданта ничего не знал, потому что с ним особо морочиться не стали, даже до родного Самарканда не довезли, прямо в Ташкенте дали коленом под зад, и всё…

Из «Чёрного тюльпана» его, понятное дело, тоже выперли. Пришлось Гафару перебраться официантом в самсахану на Комсомольском озере… Там-то парень и увидел Бориса Глинского. Увидел и запомнил — очень уж этот старший лейтенант поразил его воображение. Старлей, выпив, так здорово на гитаре играл… А потом ещё и стихи вслух декламировал… Даже соседи по столикам вслушивались… Офицер спросил у Гафара, как зовут то и дело взбиравшегося на стол жирного чёрного кота, и долго смеялся, узнав, что его кличка — Слон. Старший лейтенант сказал, что кота надо теперь звать «Дивуаром». Кот Дивуар. Гафар не понял, в чём, собственно, юмор, но с готовностью смеялся вместе со всеми.

Это удивительно, но в какой-то степени сам старший лейтенант Глинский и помог Гафару сбежать в Афганистан во второй раз. Он попросил парня принести пирожки-самсу на дорожку в офицерскую общагу — вот Гафар и принёс. Его, в белом колпаке и переднике с пакетом пирожков в руках, даже не попросили на КПП предъявить документы… Да и кому в голову могло прийти? А история прежнего коменданта, как говорится, уже канула в Лету, да и знал о ней очень «узкий круг ограниченных лиц».

Самсу Гафар Борису отдал, а дальше действовал по старой схеме, но уже с поправкой на приобретённый опыт.

Солдатскую форму он украл, как и в первый раз, у одного из очередных «футболистов»: в Ташкенте, известное дело, футбол — круглогодичный вид спорта. Переодевание много времени не заняло, а потом Гафар пошёл по палаткам, якобы искать «зёму». Во второй палатке под подушкой самой ближней к выходу койки лежали документы…

…Через два часа очередная партия «интернационалистов» улетала в Кабул. Вместе с Гафаром Халиловым, у которого теперь были документы на русскую фамилию. Он надеялся, что вместе с документами украл новую Судьбу. Он не ошибся. Но Судьба только сама любит шутить и не терпит, когда одурачить пытаются её саму.

Кабульскую пересылку Гафар проскочил как по маслу. Он только успел сойти на землю, как буквально натолкнулся на нервного капитана-зампотеха, искавшего в новой партии водилу для своего автобата. Этот капитан ещё к предыдущему рейсу приезжал за водителями-сменщиками, но опоздал — шоферюг быстро разбирали. Капитан нервничал, потому что ему — хоть умри — нужно было этим же днем вылететь в родной гарнизон, в Шинданд, чтобы успеть подготовиться к завтрашней проверке из штаба армии. Этот зампотех даже на борт уже записался, а они, кстати, в Шинданд не каждый день летали. Капитан тоскливо вглядывался в лица вновь прибывших и безнадежно уже повторял:

— Кто водила? Водила есть? Шофер — кто?

— Я водила… — скромно представился ему Гафар, полагавший достаточно разумно, что, чем быстрее его «купят», тем больше шансов остаться в «действующей армии».

Зампотех чуть не подскочил от радости. Он быстро забрал у Гафара документы, убежал куда-то, стремительно вернулся очень довольным:

— Ну всё… Отметку шлёпнул… Слышь, ну тебя и сфоткали на «военник» — хрен узнаешь… А ты что, без вещмешка? А шинель где? Украли? Это ты зря, брат… В большой семье, знаешь, клювом не щёлкают. А то всё прощёлкать можешь. Ладно, на чём реально работаешь?

— На всём, — потупил взор Гафар, державший в руках лишь руль мопеда.

— Да? — удивился капитан. — Сразу и не скажешь. Ну ладно… Полезай в борт, вундеркинд. А у нас в Адраскане тихо, не прогадаешь. И мать твоя будет спокойна…

Про мать Гафар старался не вспоминать. Они вместе с отцом, братьями и сёстрами осталась там, в прежней жизни. В той, из которой он так хотел вырваться…

В плен его взяли на шестой день пребывания в Афганистане. А буквально на седьмой день в часть пришло грозное распоряжение из особого отдела армии о его задержании. Чуть-чуть это распоряжение запоздало. Кстати, в этом распоряжении Гафар был почему-то назван «лицом корейской национальности» — по матери, что ли, его так определили… Эта мелочь — «корейская национальность» — позже сыграет роковую роль в судьбе не одного только Гафара…

А в первые дни ему везло: ел досыта, сидел себе в автопарке и помогал дембелю Васе из Ростова-на-Дону готовить ГАЗ-66 к передаче. О том, как он будет этот автомобиль водить, Гафар старался не думать. Как-нибудь: «Аллах поможет», — любил приговаривать в сложных ситуациях вечно усталый отец.

…За руль Гафара так и не успели посадить, зато успели прилепить кличку — Чурек.

Ну а потом он выехал всё с тем же Васей в афганский корпус — надо было что-то отвезти бабраковцам, или «зелёным», как их ещё называли. Гафара послали с дембелем из-под Ростова, так сказать «на обкатку», для изучения маршрута. Весёлый Вася с энтузиазмом рассказал Чуреку, как пойдет дома в загс — непременно в дембельской форме с аксельбантами из выбеленных строп, с вшитой гитарной струной, в заранее выменянных хромовых офицерских сапогах… Гафар даже задрёмывать начал под эту болтовню.

Внезапно БТР, пыливший перед их грузовиком, окутался чёрным облаком. А ещё через мгновение раздался оглушительный взрыв. Сразу же пахнуло горячей гарью с едким запахом селитры. Гафар закашлялся, задыхаясь, и даже не услышал автоматной очереди по стеклу кабины…

…Очнулся он от того, что кто-то садистски давил ему на кадык стволом его же «Калашникова». Рядом какие-то с виду четырнадцатилетние пацаны, лениво посмеиваясь, выворачивали карманы у шумно хлюпавшего кровью Васи. У дембеля из Ростова была оторвана челюсть, пуля попала ему в скулу. Мотор грузовика работал — видимо, очередь разнесла только ветровое стекло.

В голове Гафара даже мысли не мелькнуло о побеге или сопротивлении. Он мог думать только о том, что его сейчас убьют.

Давление автоматного ствола на его кадык чуть ослабло.

— Айе ту хазара асти?[102]

(На западе Афганистана просто не знали других «узкоглазых».)

— Озбэк астам…[103] — словно со стороны услышал Гафар свой собственный голос. — Аз шахрэ Самаркянд…

Только через несколько секунд он понял, что лежит на земле со спущенными штанами.

— Афарин![104] — даже как-то весело сказал старший из пацанов, улыбчивый, совсем не похожий на плакатного душмана. Он подмигнул Гафару и представился:

— Джумалиск’ам… Гушьку. Ба кафирэ камак ку.[105]

Гафар хотел было переспросить, как помочь, но быстро всё понял. Другой афганец, ещё моложе Гафара, уже деловито тащил подёргивающегося Васю в колёсную колею.

— Зуд шу, бача![106]

Джумалиск стволом загнал Гафара за руль грузовика, сам сел рядом и снова подмигнул:

— Харакат ку, шоурави![107]

У Гафара потемнело в глазах, и он в первый и последний раз в своей жизни отпустил сцепление. Крика Васи из Ростова он не слышал и надеялся, что тот успел умереть ещё до того, как по нему проехал его же грузовик, так и не переданный сменщику…

Гафара погнали в банду однорукого Якдаста, где тут же пустили по рукам. Особо старался весёлый Джумалиск, ласково называвший Гафара своей «хазарейской невестой». Наверное, хазарейцы ему что-то сделали или задолжали…

Где-то через месяц его обрядили в когда-то белое ярмарочное одеяние, выдали непонятные бумажки и закинули в грузовик — «барбухайку». Там, в кузове, было уже много афганцев, человек сорок. Благообразный седой старик, не стесняясь, схватил Гафара за яйца и сказал, что оторвёт их, если он хоть слово по-русски пикнет на блокпосту…

«Барбухайку» раз пять останавливали шурави, но не обыскивали, потому что водитель-пуштун заранее собрал со всех «бакшиш» тысячными купюрами афганей-«афошек».

На одной заставе, правда, здоровенный русский салага (форма новая, невыгоревшая, а сапоги старые, раздолбанные) с безумными глазами всё же переворошил пожитки всех пассажиров, дико крича при этом:

— У кого, суки, мазь Вишневского? «Компот» в котёл упал, сдохнуть может… Ну, бляди…

Гафар не сразу понял, что, видимо, что-то случилось со щенком по кличке Компот. Ну и «деды» отправили салагу за мазью…

Салага этот Гафару запомнился. Его с заставы потом Олегом окликнули…

Из ярмарочного «перекладного» Кандагара Гафара уже без проверок отправили в Пешавар, где по случаю представили лидеру Исламского общества Афганистана самому Бурхануддину Раббани. Поскольку какие-то предки Раббани были выходцами из Самарканда, он задавал вопросы на вполне сносном узбекском языке.

Гафар честно рассказал о себе и всех своих жизненных перипетиях.

Раббани покивал и громогласно заявил во всеуслышание, что Гафара, кто бы он ни был по крови, «вёл Аллах» и что к «братьям» он пришел добровольно. А посему Раббани дал команду сделать из земляка «истинного моджахеда».

Целый месяц его особо не трогали, только заставляли учить Коран. Потом приехал какой-то то ли пакистанец, то ли европеец. Этот «гость» на понятном русском языке рассказал Гафару об аресте в Союзе его старшего брата Рашида Халилова.

Дескать, брат специально обманом отправил Гафара в Афганистан «воевать с Советами», для того чтобы подготовить почву к собственному бегству в Южную Корею. Якобы брата взяли, когда он оформлял турпоездку в «полукапиталистическую» Югославию…

Получалось, что теперь уже путь на родину Гафару был по-любому заказан. Вернее, не Гафару, а уже Абдулле…

Как он ни учил Коран, но за «правоверного мусульманина» его всё-таки не очень принимали — слишком уж узкоглазый. Но до поры не трогали, помятуя наказ Раббани. Однако лидер Исламского общества Афганистана то ли забыл о своём «крестнике», то ли не до него ему было…

И вот однажды, якобы чтобы проверить нового моджахеда в деле, Абдуллу отправили в лагерь, который местные называли «Зангали».

Отправили, чтобы тайно следить за пленными. Лагерь этот находился в семи километрах от аэродрома Пешавар, и в нём размещался учебный центр имени Халида ибн аль-Валида. Общая площадь лагеря, огороженного каменной стеной, составляла почти полтысячи гектаров. В лагере кроме палаток для курсантов-моджахедов и мечети, которую только-только начали строить, стояла мрачная средневековая крепость.

В ней размещались склады с оружием и подземная тюрьма для пленных…

Сначала Абдуллу бросили в камеру-нору с пленными офицерами-афганцами. Через две недели его перевели в другую — так он узнал, что в крепости есть ещё и шурави… Начальство было недовольно его работой. Абдулла не рассказывал ничего интересного, и постепенно он, вроде как «не справившийся со своими обязанностями», перешёл на положение обычного узника.

Один раз только Гафар вроде как помог установить личность советского пленного — это когда в крепость пригнали раненного в рот крепкого белобрысого парня. Абдулла опознал в нём того салагу с заставы, который мазь искал, и, по понятной ассоциации, сказал, что фамилия солдата — Вишневский. Вроде как он где-то когда-то встречался с этим пленным, который теперь сам сказать ничего не мог…

За всё время нахождения в крепости у Абдуллы это был единственный случай, когда он помог начальству заполнить хоть какую-то бумагу.

Ввиду его полной бесполезности на него, как на моджахеда, махнули рукой, а вскоре охранники начали развлекаться с ним как с «бачой». Заступаться за него никто не стал…

12

…Гафар рассказывал долго. Он не рассказал только, как проехал на грузовике по дембелю Васе. Ну и ещё путался в том, кто и сколько раз его «бачой» делал.

Когда рассказ закончился, Борис долго молчал, ошеломлённо переваривая услышанное. Потом тихо спросил:

— Гафар, так меня с тобой поселили, чтобы ты за мной присматривал?

Абдулла кивнул:

— Да… Но я ничего… Аллахом клянусь, товарищ старший лейтенант…

— Да тихо ты! Лейтенант, лейтенант… Да… Веселые дела…

Глинский не знал, что делать. Вот так «спалиться» — ну кто ж мог предположить такое стечение обстоятельств? А может, Абдулла всё же выдал его? Вроде не похоже… Не стали бы «духи» затевать такую сложную контригру, просто сдали бы америкосам или шлёпнули бы… Но точно не оставили бы всё как есть. Да и Абдуллу, если бы он выдал, — точно бы не стали за такой подвиг продавать на сторону… Ну так он ещё может успеть выдать…

У Бориса мелькнула в голове неизбежная в таком раскладе мысль: может, нужно немедленно ликвидировать Абдуллу? Ведь он, получается, не только лично ему, Глинскому, опасен, но и всем остальным. Операция «Виола» — единственный шанс для всех, и если она сорвётся…

Абдулла будто почувствовал что-то, ворохнулся, будто воробей, вздохнул прерывисто:

— Товарищ ста… Николай… Вы не думайте, я вас не выдам… Просто… Ну придумайте что-нибудь. Вы же умный! Вы же их всех хитрее и умнее! Вы же тут не просто так, а чтоб нас всех спасти, да?

— Да тихо ты! Был бы умным — тут бы не сидел, сопли бы тебе не подтирал… Дай подумать…

Под горестное сопение Гафара думалось тяжело. А придумывать что-то было надо.

«Это он так говорит, что не выдаст. А как там на самом деле с утра обернётся — Аллах знает. Дрогнет душа у пацанёнка — и всё, прощай, Родина… Ну а что делать-то?

Допустим, задушу я его. Жалко, конечно, пацана… Нашёл приключений на свою жопу… Ну, допустим, кончу я его… И что мне утром Азизулле говорить? Как объяснять про покойника? Сказать, что он напал на меня и попытался изнасиловать? Азизулла, конечно, редкий мудак, но в такой бред не поверит… Скорее поверит, что я своего „бачу“ убил из ревности… В тоске перед разлукой…»

Борис молчал, угрюмо щурил глаза, вглядевшись в темноту, будто надеялся увидеть там какую-то подсказку. Абдулла сидел тихо, как мышонок.

«Можно, конечно, этому Гафару сердце остановить. Как там Василь Василич учил… Следов никаких не будет… Умер во сне… Или дать Абдулле „особый комочек“, по специальному рецепту сделанный… От него он тоже не проснётся… Но „духи“ по-любому что-то заподозрят. Заподозрят и чего-нибудь со мной сделают нехорошее. Хорошее они вообще делать не умеют… Козлы сраные… Убить-то, может, и не убьют, но на цепь посадят… И хрен я что с этой цепи передам заскучавшей Родине… Стоп. Родина.

Родина ждёт… А может, Гафар — этой мой шанс? Может, Аллах послал „союзничка“?

Если передать сигнал с ним… Риск, конечно, авантюра… Но тут по-любому всё — авантюра. Не рискнёшь — ни хрена и не сделаешь. Можно просто сдохнуть в этом долбаном Бадабере… Если Гафар — мой шанс, как его вывести из лагеря?.. И времени совсем нет… Думай, „товарищ Абдулрахман“, думай!»

Внезапно на Глинского снизошло что-то вроде озарения. Он сначала отбросил эту мысль, как совершенно безумную, но потом вернулся к ней, прокрутил, так сказать, в голове с разных сторон…

«Авантюра, конечно… Но что ещё остаётся? Кто не рискует, как известно, тот сидит дома и на войну не ездит. Может, и сработает…»

Борис взял Абдуллу за плечо:

— Так, Гафар. Слушай меня внимательно: от того, как ты всё запомнишь и сделаешь, будет зависеть и твоя жизнь, и моя, и вообще… всех…

— Клянусь Аллахом…

— Да погоди ты со своим Аллахом! Слушай внимательно: завтра Парван собирается на водовозке в город. Что-то в городе ему надо, а на обратном пути собирался как раз воды залить, там кончилась. Водовозка часто глохнет, там, похоже, и тумблёр, и свечи… Неважно… Я обещал Парвану с утра перед выездом посмотреть — чтоб он в дороге не заглох. Ты держись где-нибудь поблизости. Я, когда в мотор полезу, Парвана отвлеку, покажу ему там какую-нибудь «бяку-каку». А ты сразу запрыгивай в люк. Незаметно только, иначе… Сам понимаешь, не маленький.

Если доберешься до Исламабада, запомни адрес: Рамна, 4. И читай суру «корова», всем читай и никуда не уходи… Скажешь, что ты русский, советский… Если не дойдёшь — запомни номер телефона, который я тебе скажу… Постарайся хотя бы позвонить — и только «корову» читай, и всё… Помнишь «корову»?

— Помню…

— Ничего, я тебе ещё напомню, мы с тобой всё отрепетируем… И запомни, Гафар, если всё пройдет как надо — я тебе слово даю, никаких неприятностей на родине у тебя не будет. Будет орден, почёт и уважение. Тебе и твоей семье. Слово даю.

— Слово офицера?

— Да. Слово офицера.

— Аллахом клянусь, я всё сделаю…

— Хорошо. Я тебе верю. Давай-ка «корову» повторим, а потом начнём телефонный номер запоминать: первые три цифры — начиная с трёх, каждая на единицу больше, потом — раз-два-три, а с седьмой цифры, она, кстати, семь, — каждая из трёх на единицу меньше. Схватил? Тут за ошибку в любой цифре такая цена…

В эту ночь они практически не спали — да какой тут сон? Забылись почти перед рассветом, и почти сразу же их разбудил призыв на утренний намаз. Глинский даже обрадовался пронзительному крику муэдзина: в коротком сне к нему опять приходил зеленоглазый «англичанин», он усмехался и впервые что-то сказал, только непонятно, что именно, — губы шевелились, а звука не было…

Борис вытер пот со лба, отходя от кошмара, и выругался про себя: «Что ж ты, сука, теперь всё время ко мне по ночам шляться будешь? Не сидится тебе в раю… или где ты там… Мне что, каяться перед тобой? Не дождёшься… Не я б тебя — ты б меня завалил и небось не каялся бы…»

После утренней молитвы всё пошло своим чередом. Покупатели Абдуллы приехали в раздолбанной «тойоте» с предвыборным плакатом на дверце. Гафара переодели дервишем и посадили у стены на корточки. Сами покупатели вместе с Азизуллой куда-то ушли, наверное, туда, где можно было спокойно и без лишних глаз поторговаться. Абдулла сидел смирно и дрожал всем телом. Потом к воротам подъехала водовозка, за рулем которой сидел хмурый, невыспавшийся Парван. Мастери сразу подбежал к нему, деловито поднял капот, начал копаться в моторе, привычно для всех ругаясь. Парван зевал и потягивался, злясь на Мастери, который всё хотел ему что-то показать в двигателе… Привязался, как репей просто. Ну заглянул «прораб» с умным видом в мотор, потаращил немного глазки. Разумеется, не понял ни черта, но несколько раз важно кивнул…

Охранники, те, что сидели за пулемётами на вышках, тоже толком ещё не проснулись. Да к тому же один — Мансур, который мучился животом и всё время бегал к выгребной яме…

Никто не заметил, как в люк водовозки скользнула маленькая, щуплая фигурка.

Когда машина выезжала из ворот крепости, Мастери развеселил охранников: он споткнулся и упал, рассыпав свои инструменты. Охранники долго смеялись, слушая, как он ругается…

13

То, что Абдулла сбежал, моджахеды поняли не сразу. Сначала они просто искали его по всем углам и думали, что кто-то решил с «бачой» поразвлечься. «На посошок», так сказать. Когда же до Азизуллы «дошло»… Он словно с цепи сорвался. Орал, будто резаный. Шмон устроили не только в крепости — аж по всему лагерю. Охранники носились, как тараканы ошпаренные, и лишь благодарили Аллаха за то, что майор Каратулла уехал на несколько дней в Исламабад по каким-то своим делам.

Разумеется, взяли за шиворот и Мастери, но тот сразу «дурака включил» — мол, делов никаких не знаю, сами своего «бачу» ищите, где хотите… Даже возмущаться стал, за что тут же заработал от Азизуллы стеком по роже… И не один раз, кстати… Три дня «духи» бесновались. И все эти три дня Глинский молился, чтобы у Гафара всё получилось. Борис уже и сам не понимал, Богу он молился или Аллаху или им обоим одновременно…

С каждым новым днём в его душе крепла надежда…

Но на четвертый день Абдуллу привезли в лагерь — избитого, связанного, как барана…

…Посмотреть на показательную экзекуцию согнали всех пленных. Особенно старался хазареец Юнус с вонючим ртом — он лично для начала выбил ногой Гафару все зубы, а потом…

Борис молча смотрел на этот кошмар потухшими глазами и взгляд не отводил. Вскоре уже Абдулла даже не кричал, а как-то отчаянно надсадно выл — дико, страшно, на одной ноте… Но Глинского он так и не выдал.

А потом Юнус вырезал Гафару язык — и тут же скормил его лагерным собакам…

Однако насмерть парня всё же не забили — по непонятным причинам. Азизулла внезапно остановил расправу. Кто знает, может, хотел дождаться возвращения Каратуллы и предоставить ему право решать, как поступить с беглецом-предателем дальше?

Абдулла, всё так же воя, сумел лишь доползти до выгребной ямы, постоянно сплевывая кровь…

К нему подошел «хирург» Юнус и, видимо, сделал что-то, чтобы парень не истёк кровью и не захлебнулся ей — что именно, Борис не увидел за широкой спиной хазарейца. Да он, честно говоря, и видеть не хотел…

Потерявшего сознание Абдуллу так и оставили валяться у выгребной ямы, запретив остальным пленным к нему приближаться.

Честно говоря, Глинский был уверен, что паренек до следующего рассвета не доживёт. Но, видимо, в этом тщедушном теле ещё оставалась какая-то первобытно-дикая тяга к жизни. Даже к такой жизни…

Гафар бредил и стонал в забытьи более двух суток. На третьи он очнулся и даже смог пройти несколько шагов, прежде чем упал. Даже Юнус удивился его кошачьей живучести. Всё это время Глинский буквально с ума сходил от неизвестности. Поговорить с Абдуллой Борис смог лишь через неделю после его страшного возвращения в крепость, хотя, конечно, разговором их общение можно было назвать с очень большой натяжкой. Гафар мог только мычать, кивать, отрицательно трясти головой да чертить пальцем в пыли цифры. Тем не менее он смог передать Мастери самое главное — дойти он не дошёл, но позвонил. Борис много раз переспрашивал, правильно ли он его понял. Гафар, превратившийся в маленького старичка, упрямо кивал. Вот только Борис не очень понял, откуда он позвонил, — по его кивкам, мычанию и каракулям на земле выходило, что из полиции. Полицейские его задержали, приняли за дервиша и поначалу дали даже позвонить… Гафар вроде «корову» в трубку прочитал, но не до конца, что ли… Но больше половины. А потом уже полицейские заподозрили что-то не то и передали паренька контрразведке. Там он, разумеется, сказал всё — и кто он, и откуда… Но Бориса вроде бы не выдал, стоял на своем, мол, испугался продажи и убежал, случай подвернулся…

И Глинский поверил, что Абдулла не врёт. Ну нельзя так врать с вырезанным-то языком и едва не отправившись на тот свет в диких муках… И к Борису вернулась пусть робкая и слабая, но всё равно вернулась надежда… Надежда на то, что его операция вступила в завершающую фазу. Он, капитан Глинский, сделал всё, что мог. И что не мог — тоже. И он выполнил свое задание… Теперь нужно было набраться терпения и ждать. Ждать и верить…

…Если бы он только мог знать… Нет, Гафар-то как раз его не обманул и не подвёл: пусть коряво, но он сделал то, что нужно, позвонил по заученному номеру… Вот только в Москве после некоторых колебаний всё же не сочли возможным признать этот звонок… сигналом на начало исполнительной фазы мероприятия, шифр «Виола»… Сомнения Москвы были вполне объяснимы, ведь получить удалось лишь некий обрывок — то ли действительно сигнала, то ли какой-то ерунды, непонятно чего… Или это вообще была провокация? Пакистан ведь!

Магнитофонная запись звонков дежурному по советскому посольству действительно зафиксировала некий странный эпизод: звонивший, видимо очень молодой парень, невнятно назвал имя — то ли «Абдуллах», то ли «Абдурахман» — он как-то скомкано его произнёс. Дежурный по посольству, как на грех разговаривавший по второму телефону, среагировал нормально, грамотно:

— Кя балта хе?[108]

В ответ через паузу, заполненную хриплым дыханием, послышалось распевное:

— Бисмилла-оль-рахман-оль-рахим.[109]

Потом послышался треск каких-то помех, потом тишина и гудки. Больше странный молодой человек не перезванивал.

Об этом происшествии сразу же был проинформирован Мастер, который в свою очередь немедленно доложил о звонке в Москву. Но в ответ Мастер получил втык: дескать, донесение должно быть предметным, в увязке с задачами, а не о том, что кто-то из религиозных фанатиков помолился в трубку… Тем более что с «именем Аллаха…» начинается любая сура Корана.

Мишико, однако, не сдался — он сумел установить, что странный звонок был сделан из полицейского участка, кстати самого близкого к дипломатическому городку. Именно это обстоятельство заставило Мастера отнестись к звонку крайне серьезно — сомнительно, чтобы пакистанская контрразведка стала бы затевать какую-то игру или провокацию именно с полицейского номера. И на телефонное хулиганство звонок не был похож. Да и кто стал бы хулиганить в пакистанской-то полиции?

У Мастера в этом полицейском участке был знакомый констебль. Не то чтобы завербованный, но так… «идущий на контакт». Мишико ведь сразу, как приехал в Исламабад, специально неподалеку от посольства выехал на встречную полосу — там-то движение левостороннее, как в Англии, — может же человек с непривычки ошибиться? Разумеется, его задержали. А пакистанские полицейские — это серьезные парни. Российские гаишники-гибэдэдэшники по сравнению с ними никакие не взяточники, а так, глупые, неталантливые дети. Разумеется, Мастеру пришлось откупаться. Ну а как иначе познакомиться с «нужными людьми»? «Аэрофлотовец Ладо» умел располагать к себе серьезных парней…

Так вот, его «друг», полицейский констебль, за три канистры «многофункционального» авиационного керосина рассказал действительно странную историю. Оказывается, у дипломатического городка полицейские задержали какого-то подозрительного молодого дервиша. Ну доставили его в участок и сначала даже дали позвонить. Но вместо разговора он вдруг начал как-то неуместно молиться, и полицейские трубку у него отобрали. При этом дервиш говорил, похоже, как узбек, но не как афганец.

Полицейским это показалось подозрительным, они доложили своему руководству, а через некоторое время за дервишем приехали из контрразведки. Контрразведчики были очень довольны, и полицейских даже наградили за бдительность двумя новенькими электрическими чайниками.

Эту информацию Мастер также передал в Москву, но нарвался лишь на глухое раздражение. Ему, тем не менее, ответили — с корректной издёвкой. Оказывается, отправленный им для идентификации «голос» принадлежал «…подростку, предположительно до 15 лет, на что указывает отсутствие признаков возрастной ломки». И кроме того «…по данным Особого отдела КГБ СССР 40-й ОА, среди пропавших без вести (возможно, пленённых) военнослужащих, представителей гражданского персонала ограниченного контингента советских войск в Афганистане, а также совграждан иной ведомственной принадлежности лиц узбекского (среднеазиатского) происхождения, соответствующих запрашиваемым признакам, не установлено». (Особый отдел формально был прав: пропавший без вести Гафар Халилов проходил по ориентировкам как «лицо корейской национальности».) В связи со всем вышеизложенным версию исламабадской резидентуры военной разведки о том, что на связь с посольством мог выходить кто-то из содержащихся в Бадабере пленных, в Москве сочли неубедительной.

Ну а Мастера исподволь ткнули носом в строчки из его же аттестационной характеристики: «…в сложной обстановке действует уверенно, однако склонен к авантюризму, вплоть до позёрства».

Кстати, в Москве, на Полежаевке, донесения исламабадской резидентуры главному агентурному начальнику, тому самому, похожему на академика, приносил в специальной папке новый сотрудник центрального аппарата — подтянутый, аккуратный и исполнительный майор Самарин. У этого офицера были отличные перспективы.

Однажды генерал, готовивший доклад Ивашутину, просматривая бумаги, спросил как бы рассеянно:

— А сам-то… Как мыслишь?

Самарин практически ничего не знал об операции «Виола» (тем более имени «исполнителя»), но позицию занял твердую, офицерскую:

— Командованию, конечно, виднее… Но если со стороны — понятно, что посольские спешат… Тут, пожалуй, слишком.

Генерал одобрительно хмыкнул, и Слава понял, что угадал общее настроение начальника. «Академик» протёр очки и позволил себе снизойти до неслужебного вопроса подчиненному:

— Ольга-то как? Не родила ещё?

— Никак нет, товарищ генерал. Ждём наследника.

— Ну дай Бог, как говорится. Она у тебя настоящая офицерская жена — сразу после свадьбы уже и наследника ждёте. Знаю… Всё чётко. Впрочем, ей есть в кого… Береги её.

— Так точно, товарищ генерал, спасибо!

Генерал, знавший Ольгу с детства, был искренне рад за зятя старого друга. «Академик» знал очень много секретов и настоящих «всемирно-исторических» тайн. Но он не знал (да и никто не знал), что «настоящая офицерская жена» несколько… не уверена в предстоящем отцовстве именно Славы Самарина…

Что касается Профи, то он-то как раз склонен был поддержать Мастера, но Москву, как известно, не перешибёшь…

Иванников вообще чувствовал, что на Полежаевке как-то изменилось отношение к «Виоле». Нет, там про операцию, конечно же, не забыли. Но пришёл к власти Горбачёв, наступили новые времена… Они резко так наступили, выпукло. И операция «Виола» плавно перестала вдруг быть приоритетной. Профи это почувствовал первым. То его три месяца подряд Ивашутин постоянно и дотошно заслушивал по «Виоле» (как будто других проблем у начальника разведки воюющей армии нет и не предвидится), а тут вдруг разом переключился на «текущие реализации» да на «неоправданные потери».

При последнем докладе Ивашутин о «Виоле» даже не спросил, а когда Профи сам заговорил об этом, хозяин «Полежаевки» перебил генерала:

— Скоро политическое решение состоится. Вот-вот. Будем готовить вывод из Афганистана. Задержались мы там… А как с консервацией? А как с забазированием? Необходимо всячески поддержать полковника Силагадзе![110] Вот о чём, Виктор Прохорович, вам следует в первую очередь думать. Об этом и о том, что в Пакистан массово арабские наёмники прибывают…

Что мог на это ответить Иванников? К тому же ведь прямо-то никто и не говорил, что «мероприятие по шифру „Виола“ отменяется». Но вот отзыв из Афганистана «профессора» Челышева — главного разработчика операции, следовательно, её главного куратора, — означал больше, чем просто перенацеливание его на новое направление.

…Конечно же, капитан Глинский ничего этого не знал. Он знал другое: Гафар пусть и не «элегантно и легко», пусть с очень большими огрехами, но передал сигнал. Значит, Родина в курсе. А если в курсе, она найдет способ послать обратную весточку — о том, что сигнал получен и принят. Капитан Глинский ждал и надеялся…

«Ну где же ты, Родина?..»

 

(Окончание следует)



 
Свернуть