26 апреля 2024  18:22 Добро пожаловать к нам на сайт!

ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? № 64 март 2021 г.

Поэты и прозаики Санкт-Петербурга

 

Лила  Южанова

Лила Южанова

 

Родилась и всегда жила в Санкт-Петербурге. Стихи начала писать в 90-х. По образованию экономист. В 2010открыла для себя, что поэты в Петербурге социально активны и "союзны". Подружилась со многими, посещала различные ЛитО, но ни в одном не задержалась по​ неспособности в те годы к социально-поэтической регулярности. Воспитываю двух дочерей. Стихи печатаются в журнале Окно. В конкурсах и фестивалях практически не участвовала, за исключением фестиваля «Жемчужина в петлице Петербурга» в 2014 (?) году, где заняла первое место в основной номинации «Лирика» за стихотворение «Таллин».

Материал подготовлен Феликсом Лукницким

 

Интервью с поэтом. Лила Южанова (прямой эфир) 30.09.18

 

СТИХИ

 

 

В молчьем лесу накормила молчица молчат,

съели молчата молочный обед и молчат.

Впрочем, они и затем уродились, молчата.

В этом лесу от молчания всё и зачато.

Нет ни отважных ежей, ни разгневанных мишек,

нет ни могучих мужей, ни горластых мальчишек.

Только молчата, растущие тише зайчат.

В этом лесу от молчания каждый зачат.

Тянут молчата к молчице послушные лапы

и ожидают прихода единого папы.

Вот он идёт по ковровой дорожке пролеска

и нарушает законы молчания веско.

Он нарушает любые законы законно,

в этом лесу он уже не лесная икона.

А не лесная - почти что небесная, лестно.

Смотрит ночами подолгу весь праведный лес на

небо над елями - тешится всякое чадо,

что оно тайно от тиши небесной зачато.

 

***

 

Я поселилась в квартире с обзором на дерево,

это, пожалуй, и всё, что имеется дельного.

Я засыпаю – смотрю, просыпаюсь – приветствую,

дерево то процветает, то кажется, бедствует,

в переплетеньях овалы и точные ромбики,

хмурые ветки бывалые, веточки робкие.

Восемь, будильник – еще две минуты и в ванную,

странно, но мне не понять его суть деревянную.

Думала, мира объемлю идею, да где его…

не ощутить до конца мне и этого дерева.

Чувство, согласно которому повествовала я –

тонкая тень красоты его существования.

Вот и развязка, не меньше, чем по Аристотелю.

Если бы вид из окна на него мне испортили

скажем, рекламы щитом или прочей махиною,

вспыхнула б эта во мне ощутимая химия?

Впрочем, риторика…всё же в чудесное верится,

доброе утро, мое несказанное деревце,

я напишу сообщение, прежнего бережней –

«доброе утро, мой будущий, бывший, теперешний».

Дерево чуть покачнется, простое, священное –

он улыбнется, читая моё сообщение.

 

***

 

Море у нас - лёд,
ветер у нас - нож,
и потому пьёт
наш человек, что ж...

В тёмный его трюм
зря я ковёр тку.
Вот он берёт рюм
и говорит: "ку".

И говорит: ша!
это моё дно,
ду-говорит-ша
боль-говорит-но.

Скулы его - скол
серых во мгле скал,
в сердце его кол,
чтоб, околев, спал.

В ситце его сон,
где он крылат, юн.
Утро скулит псом,
тонет его трюм.

 

***

 

Стали меньше кругом огромности – я расту, 
чтобы ты меня видел, встаю на высокий стул, 
и мы вровень, и ты говоришь – объясните, мисс, 
почему вы растёте не выше себя, а вниз? 

Я рассматриваю лицо и в ответ молчу, 
вырастаю (в себя врастаю) – и вдруг мельчу: 
«Это метод ментально-стегающих хворостин». 
И от зауми сказанной перестаю расти. 

Я по опыту знаю – потребуется стихать, 
снегопад ерунды, словопад с головы стряхать, 
сняв амбиций и гордости пару височных гирь, 
закопать себя луковкой в собственный монастырь. 

И быть может однажды в итоговой смене вех 
я и вырасту многоэтажно, прицельно вверх, 
за язык заплатив десятину, ясак, налог, 
получу своё право на мастерский монолог. 

И тогда наконец-то раскрутится мой волчок, 
и меня только это /о, горе/ к себе влечёт, 
и взойдёт безупречный над луковицей нарцисс 
из себя, над собой, над тобою – не глядя вниз. 

Вот такое развитие мой получил сюжет, 
и змеюсь я над ним, но с престола сего сошед, 
я себя от себя запираю на все ключи –
подрасти, говорю, поумерься и помолчи.

 

***

 

Было ясно – вместе не навечно, 
рушимся, и больше не держи. 
Наше недостроенное нечто 
сразу невзлюбило чертежи. 

Криво-некрасиво, но летело,
иногда ругалось налету. 
И кому какое было дело, 
что не тот нашёл себе не ту. 

Истончалось там, где кособоко, 
даже и не думало крепчать, 
вечерами падало из окон, 
плакать научилось и кричать. 

Стало на вулкане делать сальто – 
роковая вышла карусель. 
Рухнуло на залежи базальта 
нечто, выживавшее досель. 

И застыло жалобно, но чуждо, 
вроде пыли горсточки простой. 
Не жалей – ну разве же не чудо 
столько лет летавший недострой.

 

***

 

В Петербурге утро сумрачно, 
солнце – вялый самоед. 
Ты выходишь из «Угрюмочной», 
путь метёт узбек Самед. 

Выгребает, что циклонами 
нанесло, и не пройти. 
А тебе, невоцерквлённому, 
мнится дьякон на пути. 

«Что ж ты так, чертяга лютая, 
дух пропил в который раз» – 
говорит и сердце кутает 
в самой праведной из ряс. 

Знал бы он, какие люмпены 
в окружении твоём, 
а ты мамою излюбленный, 
а ты небом сотворён. 

Но с утра нырнул – утонешь как, 
глубже совесть полоща. 
Ладно дьякон – там, на донышке 
повстречаешь палача. 

Залепечешь, мол, не буду я. 
Рюмки грея тонкий лёд, 
скажет он: «чертяга лютая...» 
и смертельную нальёт. 

Потому дорожкой улочной, 
чтоб ты этих бед избег, 
не ходи вокруг «Угрюмочной», 
где метёт Самед узбек.

 

Баллада о поэте

 

Лучше откройте окно, даже если не курите – 
жарко дымится чужая судьба огнерукая. 
Жил нелюдимый поэт в перекормленном городе, 
жил он один с нелюдимой своею супругою. 

Выдумкой не искривлю живописной пропорции, 
в дань соответствия документальному случаю 
я добавляю, что был он последним пропойцею, 
(так говорила соседка поэтова злючая). 

Гавкала клавиатура и мышка елозила 
целыми днями и в ночи, когда он не пьянствовал. 
Пела на кухне жена про надежду и озеро 
и утешала себя калорийными яствами. 

Не заходил он в редакции и не приветствовал 
в литературной среде популярные чтения. 
Плотника будучи сыном, уверовал с детства он – 
есть у поэзии высшее предназначение. 

Что понторезы...строку ирокезами выстригут, 
душу зелёнкой измажут да выколят пирсингом. 
Свойство ж великой поэзии – мета-логистика, 
то есть себя помещение в то, что написано. 

Не моментальное лучше бы – но своевременно 
стоит обдумать посмертного быта условия. 
Голые строфы украсить картинами Репина, 
в центре куплета фонтан, а правее столовая. 

Лучшие книги туда он отправил заранее, 
зарифмовал два бокала с бутылью шотландского, 
выстроил дактилем пятиэтажное здание. 
Вот бы веранду – жена его охала ласково. 

Двери, ворота, веранда,…а часики тикают, 
с ложечки лето лизало медовую лужицу, 
столько еще сочинить предстояло великого. 
Тихо надежду допев, опочила супружница. 

Слёзный глоток опрокинув до донышка коротко, 
стал он поспешно выдумывать не эпитафию: 
«Милая Люба, пишу тебе платьице с воротом, 
ворот из ткани ажурной – мечта твоя давняя». 

Осень в домах разжигала аккорды гитарные, 
злая соседка сушила грибочки на ниточке 
и угрожала машиной ему с санитарами: 
«Хватит скулить по ночам, упеку тебя Иначе». 

А на сочельник ему подвывала метелица, 
мирно как будто внушала какую-то истину. 
Он ощутил Красоту – и куда она денется, 
и не воспетая, и не бывалая изданной – 

белые плечи жены и соседка паршивая, 
косточки старого города, мускулы нового, 
танец весенней межи... а вообще еще жив ли он, 
или его заковало безмолвия олово. 

Дни оставались недолгие – он это чувствовал, 
создал пустой документ: 
«Время жизни, с деталями». 

И переправил в холодное, горнее, чуждое. 
Там и заполнит словами живыми и алыми.

 

***

 

Союз наш не распался, но зачах, 
и чтобы оттенить досаду эту, 
на шесть виолончелей при свечах 
мы дорого купили два билета. 

И тут же затревожился набат 
о тщетности подобных развлечений, 
что сдать билеты можно бы назад. 
И вот осталось пять виолончелей. 

О, счастье, больше некуда спешить, 
мы были очарованы – честны ли, 
к тому же в горле, кажется, першит. 
Виолончелей чувственных четыре. 

Рассудок, дотанцовывай кадриль 
на линии, заведомо извитой. 
Виолончели мне звучали три, 
но и они теряются из виду. 

И кто за песню эту даст ответ, 
ни он и ни ООН, ни даже НАТО. 
Теперь виолончелей только две, 
но мне всегда того и было надо. 

Чтоб только двое – как же без него 
мне иногда бывало антибого. 
Но мой виолон-че-ловечий звон 
с рождения витает одиноко. 

И только в одиночестве ладна, 
а вскрикнет – и сама себе излишня 
моя виолончель – звучи одна
так тоненько, что даже и не слышно.

 

***

 

Семь белоснежных званых гномов, 
все высоки и величавы. 
Один имел смиренный норов,

седой волчара. 


Другой носил в чехле гитары 
два одиночества и розу, 
и от вина был до угара тверёзым.

А третий выдумал театр 
и возгорел в огне либретто, 
но он бы вынес и три ада

за роль поэта. 


Четвёртый жил в раю кручины 
и то ключи терял, то двери. 
Он пил феерию – горчила 
тщета увиденных феерий. 


А пятый был красивей прочих, 
с кольцом огранки рок-н-ролла, 
но он страдал от острой порчи

руки и горла. 


Шестой в дорожной колыбельной 
перевозил медвежьи плюши, 
он был не глупый и не бедный, 
но как и пятеро – заблудший. 


Седьмой был выше Джомолунгмы, 
но в городском центральном храме 
весь уместился – жаль, а мог бы
не видеть граней. 

Семь семицветиков в букете, 
едят конфеты и печенье 
и веселятся, будто дети – 
мальчишек семеро ничейных. 

В моей крови нечеловечьей 
нет генной памяти о братьях. 
Но я для вас купила свечи, 
надела платье.

Rado Laukar OÜ Solutions