20 мая 2024  12:18 Добро пожаловать к нам на сайт!

ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? № 67 декабрь 2021 г.

Проза

 

Сомерсет Моэм

Бремя страстей человеческих

 

Начало в № 60

 

Глава 58

 

Наутро Филип проснулся рано, и первая мысль его была о Милдред. Ему пришло в голову, что он может встретить ее на вокзале Виктории и проводить на работу. Он быстро побрился, оделся на скорую руку и доехал до вокзала на автобусе. Он вбежал на перрон без двадцати минут восемь и стал следить за приходящими поездами. В этот ранний час из них высыпало множество народу: конторские служащие и приказчики сплошным потоком двигались по платформе и спешили в город, девушки шли парами или небольшими стайками, но чаще всего люди шагали в одиночку, думая о чем-то своем. Филип видел в утреннем свете их бледные, чаще всего некрасивые, лица; молодые шли легко, словно им было весело ступать по цементной платформе, но люди постарше двигались, как заводные, угрюмо и озабоченно.

Наконец Филип заметил Милдред и бросился навстречу.

– Доброе утро, – сказал он. – Я пришел узнать, как вы себя чувствуете после вчерашнего.

Она была в стареньком коричневом пальто и шляпке с прямыми полями. Выражение ее лица ясно давало ему понять, что она отнюдь не рада встрече с ним.

– Я ничего. Но мне некогда.

– Вы не возражаете, если я вас немножко провожу?

– Я опаздываю. Мне надо идти побыстрее, – ответила она, глядя на хромую ногу Филипа.

Лицо его побагровело.

– Простите. Не стану вас задерживать.

– А это уж как вам угодно.

Она пошла своей дорогой, а Филип уныло поплелся домой завтракать. Он ее ненавидел. Он ругал себя последними словами за то, что позволил ей так завладеть своими мыслями; Милдред была не из тех женщин, которым он хоть сколько-нибудь может понравиться, она всегда будет смотреть с отвращением на его уродство! Он решил, что вечером ни за что не пойдет в кафе, но, презирая себя, все-таки пошел. Она кивнула ему и улыбнулась.

– Кажется, я не слишком приветливо обошлась с вами утром, – сказала она. – Понимаете, я ведь вас не ждала, а вы свалились как снег на голову.

– Ничего, ничего.

На душе у Филипа сразу стало легко. Он был несказанно ей благодарен за каждое ласковое слово.

– Почему бы вам не подсесть к моему столику? – спросил он. – Никто вас сейчас не ждет.

– Ну что ж, пожалуй.

Он смотрел на нее, не зная, что сказать; мучительно придумывал какую-нибудь фразу, чтобы задержать ее подле себя; ему хотелось высказать ей, как много она для него значит. Но, полюбив всерьез, он потерял способность говорить любовный вздор.

– Где же ваш приятель со светлыми усами? – спросил он. – Я давно его не видел.

– Вернулся в Бирмингем. Он там работает по торговой части. В Лондоне бывает только наездами.

– Он в вас влюблен?

– А вы у него спросите, – ответила она со смехом. – Ну, а если даже влюблен, вам какое дело?

На языке у него вертелся резкий ответ, но он учился сдерживать себя.

– Не знаю, почему вы так со мной разговариваете, – вот и все, что он позволил себе сказать.

Она посмотрела на него своим равнодушным взглядом.

– Я вам как будто совсем ни к чему, – добавил он.

– А мне-то что до вас?

– И в самом деле, ничего.

Он потянулся за газетой.

– Уж очень вы горячий, – сказала она, заметив это движение. – Ни с того ни с сего обижаетесь.

Он улыбнулся и посмотрел на нее с мольбой.

– Хотите доставить мне удовольствие? – спросил он.

– Смотря какое.

– Позвольте мне проводить вас вечером на вокзал.

– Ну что ж, пожалуй.

Он ушел домой, но в восемь часов, когда закрылось кафе, уже поджидал ее на улице.

– Какой-то вы чудной, – сказала она, выйдя из кафе. – Я вас не пойму.

– По-моему, понять меня вовсе не трудно, – ответил он с горечью.

– Кто-нибудь из наших девушек видел, что вы меня дожидаетесь?

– Не знаю, мне все равно.

– А они над вами смеются. Говорят, что вы в меня врезались по уши.

– Вам-то ведь это безразлично, – сказал он сквозь зубы.

– Ну-ну, опять раскипятились!

На вокзале он взял билет и сказал, что проводит ее до дому.

– Вам, видно, время девать некуда, – сказала она.

– Я могу проводить время, как мне заблагорассудится, верно?

Между ними все время назревала ссора. Ведь он ненавидел себя за то, что ее любит. А ей словно доставляло удовольствие его унижать, и с каждой новой обидой в нем все больше накипала злоба. Но в этот вечер она была настроена дружелюбно и даже разговорчиво, рассказала ему, что родители ее умерли, и дала понять, что служит не для заработка, а ради собственного удовольствия.

– Тете не нравится, что я служу. Дома у нас всего вдоволь. Вы, пожалуйста, не думайте, будто мне непременно надо зарабатывать себе на жизнь.

Филип знал, что она говорит неправду. Эту ложь подсказало ей нелепое тщеславие мещанской среды, считавшей труд ради заработка позорным для женщины.

– У нас очень хорошие знакомства, – добавила она.

Филип не мог скрыть улыбки, и она это заметила.

– Чего вы смеетесь? – вспыхнула она. – Вы что, не верите?

– Разумеется, верю, – ответил он.

Она поглядела на него с подозрением, но тут же не смогла удержаться от соблазна поразить его роскошью, в которой выросла.

– У моего отца был свой кабриолет, и мы держали трех слуг. Кухарку, горничную и дворника. А какие у нас росли розы! Люди даже останавливались у калитки и спрашивали, чей это дом, – такие у нас были шикарные розы. Конечно, не очень-то хорошо, что в кафе мне приходится знаться со всякой шушерой, я к такому обществу не приучена, иногда даже подумываю, не бросить ли мне должность. Не воображайте, работы я не боюсь, но противно водиться с кем попало, я же все-таки девушка из хорошей семьи.

Они сидели друг против друга в поезде, и Филип, слушая ее с сочувствием, был на седьмом небе. Его забавляла и немножко трогала ее наивность. Ее щеки чуть-чуть порозовели. Он думал о том, каким блаженством было бы поцеловать ее в подбородок.

– Как только вы пришли в кафе, я-сразу подметила, что вы настоящий джентльмен, в полном смысле слова. Чем занимался ваш отец?

– Он был врачом.

– Джентльмена сразу видно. В них что-то есть, сама не знаю что, но только их всегда узнаешь с первого взгляда.

Они шли вдвоем со станции.

– Сходим еще разок в театр? – сказал он.

– Ну что ж, пожалуй.

– Почему бы вам хоть раз не сказать: "С удовольствием"?

– С чего бы это?

– Ладно, все равно. Давайте условимся когда. В субботу вечером вас устраивает?

– Ну что ж, пожалуй.

Они договорились, где встретиться, и тут заметили, что подошли к ее углу. Она протянула руку, и он задержал ее в своей.

– Послушайте, мне ужасно хочется звать вас Милдред.

– Зовите, если хотите, мне все равно.

– А вы зовите меня Филипом, ладно?

– Хорошо, если запомню. Мне куда удобнее звать вас мистер Кэри.

Он слегка притянул ее к себе, но она отступила.

– Это еще что?

– Вы не поцелуете меня на прощание? – шепнул он.

– Бесстыдник!

Она выдернула руку и быстро пошла домой.

Филип купил билеты на субботу. В этот день она освобождалась не раньше обычного и ей некогда будет поехать домой переодеться, но она собиралась утром принести с собой платье и надеть его в кафе. Если у заведующей будет хорошее настроение, она отпустит ее ровно в семь. Филип согласился ждать ее на улице начиная с четверти восьмого. Он не мог дождаться этого вечера, надеясь, что она позволит ему поцеловать ее в пролетке на обратном пути из театра. В экипаже мужчине удобно обнять женщину за талию (в этом большое преимущество экипажа перед такси), а такое удовольствие с лихвой окупало все расходы.

Но, когда в субботу Филип пришел в кафе пить чай и заодно окончательно условиться с ней о свидании, он встретил на пороге мужчину со светлыми усами. Филип уже знал, что фамилия этого человека Мюллер. Он был натурализованный немец, в Англии жил уже много лет и писал свою фамилию Миллер, на английский лад. Филипу доводилось слышать, как он разговаривает. Миллер говорил по-английски свободно, хотя и с легким акцентом. Зная, что немец ухаживает за Милдред, Филип жестоко ревновал. Он утешал себя только тем, что Милдред – женщина холодная, хотя отсутствие у нее темперамента очень его огорчало; считая, что она неспособна к страсти, он думал, что сопернику повезет не больше, чем ему. Но сейчас у него упало сердце: он сразу же подумал, что неожиданное появление Миллера помешает свиданию, которого он так ждал. Он сел за столик, терзаясь дурными предчувствиями. Милдред подошла к нему, приняла заказ и принесла чай.

– Ужасно жаль, – сказала она с искренним огорчением. – Но мне не удастся пойти с вами сегодня вечером.

– Почему? – спросил Филип.

– Не смотрите на меня так сердито, – засмеялась она. – Я тут ни при чем. Вчера вечером заболела тетя, а служанка сегодня выходная, вот мне и придется посидеть с больной. Не могу же я оставить ее одну?

– Ну, что поделаешь. Я провожу вас домой.

– Но вы же купили билеты. Жалко, если они пропадут.

Он вынул билеты из кармана и хладнокровно их разорвал.

– Зачем вы это сделали?

– Не стану же я смотреть один какую-то дрянную оперетку. Я взял билеты только ради вас.

– Если вы собираетесь меня провожать, это все равно невозможно.

– Вы назначили свидание другому.

– Вот еще выдумали! Такой же эгоист, как вы. Думаете только о себе. Разве я виновата, если тете нездоровится? 

Она поспешно выписала ему счет и отошла. Филип был еще неопытен, не то он бы знал, что, имея дело с женщиной, куда лучше принимать за чистую монету даже самую явную ложь. Он решил подождать у кафе и проверить, пойдет ли Милдред на свидание с немцем. У него была пагубная страсть выяснять все до конца. В семь часов он занял наблюдательный пост на противоположной стороне улицы. Он искал глазами Миллера, но не видел его. Через десять минут появилась Милдред в накидке и шали, которые были на ней, когда они ходили в театр. Она явно не собиралась домой. Увидев его прежде, чем он успел скрыться, она слегка вздрогнула, а затем направилась прямо к нему.

– Что вы тут делаете? – спросила она.

– Дышу свежим воздухом, – ответил Филип.

– Вы за мной шпионите, бесстыжие ваши глаза! А я-то думала, что вы джентльмен.

– Разве джентльмен стал бы с вами путаться? – пробормотал он сквозь зубы.

В нем сидел какой-то бес и еще больше портил все дело. Он хотел, чтобы ей было так же больно, как ему.

– Разве я не могу передумать? Я вовсе не подряжалась проводить все вечера с вами. Я же сказала, что еду домой, и не смейте ходить за мной по пятам и шпионить!

– Вы видели сегодня Миллера?

– Не ваше дело. Если хотите знать, я его вовсе и не видела, так что вы опять дали маху!

– А я его видел. Он столкнулся со мной в дверях.

– Ну и что с того? Не могу я, что ли, куда-нибудь с ним пойти? Вам-то какое дело?

– Он, кажется, заставляет себя ждать?

– А мне приятнее ждать его, чем позволять вам ждать меня. Зарубите это себе на носу. А теперь идите-ка лучше домой и больше не суйте нос в чужие дела.

Гнев вдруг прошел, и его охватило отчаяние, голос у него задрожал.

– Послушайте, Милдред, не будьте такой жестокой. Вы же знаете, как я к вам отношусь. Я вас люблю, понимаете? Ну что вам стоит пойти со мной? Я так ждал сегодняшнего вечера. Видите, Миллер не пришел, значит, ему на вас наплевать. Пойдем пообедаем вместе. Я куплю другие билеты, куда вы захотите.

– Я же сказала, что не пойду. И нечего разговаривать. Как решила, так и будет, я своих намерений не меняю.

С минуту он смотрел на нее молча. Сердце его разрывалось от горя. Мимо них спешили люди, с шумом проносились экипажи и конки. Он заметил, что Милдред ищет кого-то взглядом. Она боялась пропустить в толпе Миллера.

– Так больше продолжаться не может, – простонал Филип. – Это слишком унизительно. Если я сейчас уйду, я больше никогда не вернусь. Если вы не пойдете со мной сегодня, вы меня больше не увидите.

– Ишь ты! Кажется, думаете меня напугать? А я вам вот что скажу: скатертью дорога.

– Тогда прощайте.

Он кивнул и медленно заковылял прочь: в душе он еще надеялся, что она позовет его обратно. У следующего фонарного столба он остановился и повернул голову. Стоило ей подать знак – и он бы позабыл все, пошел на любое унижение, но, оставшись одна, она тут же перестала о нем думать. Он понял, что она была рада от него избавиться.

Глава 59

 

Филип терзался весь вечер. Он предупредил хозяйку, что его не будет дома, она не приготовила ужина, и ему пришлось пойти в ресторан. Потом он вернулся к себе, но наверху у Гриффитса была вечеринка, и шум, который доносился оттуда, еще больше нагонял на него тоску. Он решил сходить в мюзик-холл, но в субботу можно было купить только стоячие места; проскучав полчаса, он почувствовал, что у него болят ноги, и пошел домой. Он попробовал читать, но не мог сосредоточиться; между тем ему надо было заниматься. Через две недели предстоял экзамен по биологии, и, хотя предмет был легкий, он его совсем не знал, так как в последнее время забросил лекции. Впрочем, экзамен был устный; он не сомневался, что за две недели сумеет подготовиться и как-нибудь сдаст. Он верил в свои способности. Отложив книгу, он задумался: одна и та же мысль не покидала его ни на минуту.

Он горько жалел о своем поведении. Почему он поставил ее перед выбором: либо пойти с ним обедать, либо расстаться навсегда. Конечно, она отказалась. У каждого человека есть гордость. Теперь он сжег за собой корабли. Мысль об этом не так бы его мучила, если бы Милдред была огорчена, но он знал ее слишком хорошо: она была к нему совершенно равнодушна. Не будь он дураком, он прикинулся бы, будто верит ее рассказу о больной тетке; надо было найти в себе силы и скрыть огорчение, надо было сдержать свою вспыльчивость.

Странно, как он мог ее полюбить! Филип читал, что влюбленный смотрит на предмет своего увлечения сквозь розовые очки, но он-то видел ее такой, какой она была на самом деле. Она не казалась ему ни интересной, ни остроумной; все ее помыслы были пошлыми; ее житейская хитрость отвратительна, ей недоставало доброты, душевности. Как она признавалась сама, она думала только об одном – как бы получше устроить свою жизнь. Ее радовало, когда удавалось надуть ничего не подозревавшего простака; приятнее всего ей было кому-нибудь насолить. Филип горько посмеялся, вспомнив, как жеманно она держалась за столом. Милдред не выносила грубых слов; насколько позволял ее ограниченный словарь, она выражалась с претенциозной "изысканностью"; во всем ей чудилась непристойность; брюки она называла не иначе, как "нижней частью туалета"; даже сморкаться она считала неприличным и делала это исподтишка. Она страдала острым малокровием, а поэтому и расстройством пищеварения. Филипу были противны ее плоская грудь и узкие бедра, он ненавидел ее мещанскую прическу. Он презирал и проклинал себя за то, что любит ее.

Но он был совершенно беспомощен. Он чувствовал себя так же, как когда-то в школе, попавшись в руки какому-нибудь рослому мучителю. Он отбивался изо всех сил, но потом его вдруг охватывало такое безразличие, что он до сих пор помнил ту томящую слабость, которая словно параличом сковывала ему руки и ноги. Он становился беспомощным, как мертвец. Вот и теперь он испытывал такую же слабость. Он любил эту женщину, он понимал, что до сих пор еще никого не любил. Он прощал ей все недостатки ее наружности и характера; может быть, он любил их тоже – во всяком случае, они ему не мешали. Казалось, он совсем потерял себя и находится во власти какой-то неведомой силы, которая толкает его против воли, против его интересов. И, больше всего на свете ценя свободу, он ненавидел опутавшие его цепи. Он смеялся над собой, вспоминая, как часто мечтал испытать всепоглощающую страсть. Он ругал себя за то, что поддался ей. Он старался припомнить, с чего это началось; как было бы все хорошо, не пойди он тогда с Дансфордом в кафе. Он сам был во всем виноват. Если бы не его дурацкое самомнение, он никогда бы и думать не стал об этой наглой девке.

Но так или иначе то, что сегодня случилось, положило этому конец. Он больше не может к ней вернуться, если не совсем потерял всякий стыд и совесть. Он жаждал избавиться от этого рабского чувства: оно было недостойно и унизительно. Он больше не смеет думать о Милдред. Скоро боль пойдет на убыль. Он подумал о прошлом. Неужели Эмили Уилкинсон и Фанни Прайс терпели из-за него такие же муки, какие он испытывает сейчас? В нем зашевелилась совесть.

– Но я ведь тогда не знал, что это такое, – говорил он себе.

Спал он прескверно. На следующий день было воскресенье, и он занимался биологией. Сидя за книгой, он беззвучно шевелил губами, повторяя каждую фразу, чтобы лучше сосредоточиться, но ничего не мог запомнить. Он поминутно думал о Милдред, повторял слово в слово их последний разговор. Ему нужно было насильно заставлять себя вернуться к книге. Он пошел прогуляться. К югу от Темзы улицы были неказисты и в будние дни, но всю неделю там царили шум и движение, придававшие им, несмотря на убогость, оживленный вид; по воскресеньям же, когда лавки были закрыты и на мостовых не грохотали экипажи, эти улицы, погруженные в тишину и покой, становились неописуемо унылыми. Филипу казалось, что день никогда не кончится. Но он так устал, что вечером заснул тяжелым сном, а в понедельник утром проснулся с твердой решимостью зажить по-новому.

Приближалось Рождество, и многие студенты уезжали в деревню на зимние каникулы; Филип отклонил приглашение дяди приехать в Блэкстебл. Он сослался на предстоящие экзамены; на самом деле ему просто не хотелось оставить Лондон и Милдред. Он запустил занятия и теперь должен был за две недели пройти то, на что по программе полагалось три месяца. Он усердно принялся за дело. С каждым днем ему становилось все легче не думать о Милдред. Он уже поздравлял себя с тем, что у него такой твердый характер. Его страдания утратили остроту; боль притупилась; он был похож на человека, упавшего с лошади и хотя не поломавшего костей, но сильно избитого и еще напуганного. Филип почувствовал, что уже может с любопытством анализировать то состояние, в котором он находился последние недели. Он с интересом принялся исследовать свои чувства. Ему было даже чуть-чуть забавно. Больше всего его поражало, какую ничтожную роль играет в таких случаях рассудок; философская система, которую он для себя создавал с таким жаром, нисколько ему не помогла. Вот это ставило его в тупик.

Но стоило ему издали увидеть девушку, похожую на Милдред, как сердце его замирало. И, уже не в силах совладать с собой, он лихорадочно бросался ей вдогонку и только потом убеждался, что это совсем не она.  

Студенты собрались после каникул, и как-то раз он зашел с Дансфордом выпить чаю в закусочную той же фирмы, которой принадлежало кафе, где служила Милдред. Хорошо знакомая форма официанток нагнала на него такую тоску, что он не мог разжать губ. Ему вдруг пришло в голову, что Милдред могли перевести в другое кафе и в один прекрасный день он внезапно столкнется с ней лицом к лицу. От одной этой мысли он побледнел и перепугался, как бы Дансфорд этого не заметил; Филип совсем онемел; он с трудом делал вид, будто слушает собеседника, болтовня Дансфорда выводила его из себя. С величайшим усилием он сдерживался, чтобы не прикрикнуть на приятеля и не попросить его ради Христа помолчать…

Но вот настал день экзаменов. Когда пришла его очередь, Филип уверенно подошел к столу экзаменатора. Он ответил на три или четыре вопроса. Потом экзаменатор стал показывать ему различные препараты; Филип так редко посещал лекции, что, как только его спросили о том, чего нельзя было найти в учебнике, его песенка была спета. Он попытался скрыть, что не очень хорошо подготовлен; экзаменатор был не слишком настойчив, и скоро положенные десять минут истекли. Филип был уверен, что выдержал экзамен; но на следующий день, придя узнать результаты, был поражен, не найдя своего номера в списке выдержавших. Не веря своим глазам, он просмотрел список трижды.

– Ужасно обидно, что ты провалился, – сказал ему Дансфорд.

Филип посмотрел на него и по его сияющему лицу догадался, что тот выдержал.

– Ерунда, – сказал Филип. – Хорошо, что у тебя все в порядке. А я сдам в июле.

Он делал вид, будто не придает своему провалу никакого значения, и на обратном пути упорно разговаривал о посторонних вещах. Дансфорд со свойственным ему добродушием хотел поговорить о том, что послужило причиной неудачи Филипа, но тот заупрямился. Он был страшно подавлен; а то, что Дансфорд, которого он считал очень славным, но совсем недалеким малым, выдержал экзамен, делало его провал еще более обидным. Он всегда гордился своим умом и теперь в отчаянии спрашивал, не переоценивал ли он себя. За три месяца зимней сессии студенты первого курса уже успели себя проявить: выяснилось, у кого из них блестящие способности, кто сообразителен или трудолюбив, а кто попросту "тупица". Филип почувствовал, что его провал никого не удивил, кроме разве него самого. Было около пяти часов дня, он знал, что большинство студентов отправится пить чай в институтскую столовую; выдержавшие экзамен будут торжествовать; те, кому он, Филип, не по душе, будут смотреть на него со злорадством, а неудачники станут сочувствовать, чтобы найти сочувствие и у него; Филипа так и подмывало отправиться домой и не ходить в институт целую неделю, пока все позабудется, но именно потому, что ему так этого не хотелось, он пошел пить чай со всеми; он решил наказать себя. На сей раз он, кажется, забыл свое жизненное правило – следовать естественным склонностям с должной оглядкой на полицейского за углом… Если же он следовал этому правилу, значит, у него в характере была какая-то болезненная потребность себя мучить.

Но позже, выдержав пытку, к которой он себя приговорил, и выйдя в ночную тьму после шумных разговоров в курилке, он почувствовал невыразимое одиночество. Он казался себе смешным и никому не нужным. Ему мучительно хотелось, чтобы его утешили, и соблазн увидеть Милдред стал слишком силен. "Правда, – с горечью думал он, – от нее вряд ли можно дождаться утешения, но ему хотелось просто ее повидать; в конце концов она официантка и обязана прислуживать ему, как и всякому другому". Милдред была единственным дорогим ему человеком на свете. Бесполезно скрывать это от себя. Конечно, унизительно вернуться в кафе, словно ничего не случилось, но у него осталось не так уж много гордости. Не желая себе в этом признаться, он втайне надеялся получить от нее письмо; она ведь знала адрес института. Но она ему не написала: видно, ей было совсем безразлично, увидит она его снова или нет.

Он, твердил себе: "Я должен, должен ее увидеть".

Желание было таким непреодолимым, что у него не хватило терпения дойти до кафе пешком и он вскочил в пролетку; обычно он не делал этого из бережливости. Несколько мгновений он простоял на улице перед дверьми. Вдруг ему пришло в голову, что она больше здесь не работает. В ужасе он вбежал в кафе и сразу же ее увидел. Он сел за ее столик, и она к нему подошла.

– Пожалуйста, чашку чая и булочку, – заказал он.

Слова застревали у него в горле. Он боялся заплакать.

– А я-то уж думала, что вы умерли, – сказала она.

Она улыбалась. Улыбалась! По-видимому, она совсем забыла их ссору, которая не давала Филипу жить.

– Я решил, что вы мне напишете, если вам захочется меня видеть, – ответил он.

– Больше мне делать нечего, стану я письма писать!

Разве она могла сказать ему хоть одно ласковое слово? Филип проклинал судьбу, которая приковала его к такой женщине. Милдред пошла за чаем.

– Хотите, я присяду к вам на минутку? – спросила она, когда вернулась.

– Да.

– Где же вы были все это время?

– В Лондоне.

– Я подумала, что вы уехали на каникулы. Отчего вы не приходили?

Филип смотрел на нее измученными, горящими глазами.

– Разве вы не помните, я ведь сказал, что мы никогда больше не увидимся?

– Тогда зачем вы пришли?

Казалось, Милдред хочет заставить его испить чашу унижения до дна, но, зная ее, он понимал, что она говорит наобум; она мучила его без всякого злого умысла. Он ничего не ответил.

– Разве это не было подло, шпионить за мной? А я-то верила, что вы джентльмен в полном смысле слова.

– Не будьте со мной такой жестокой, Милдред. Я этого не вынесу.

– От вас прямо помрешь, ей-Богу! Никак я вас не разберу.

– Да все очень просто: я набитый дурак, полюбил вас без памяти, а вам, я знаю, на меня наплевать.

– Будь вы джентльменом, вы бы пришли на другой день и попросили у меня прощения.

Она была безжалостна. Филип взглянул на ее шею и подумал, как хорошо было бы полоснуть по ней ножом, который Милдред ему подала. Он уже достаточно хорошо знал анатомию, чтобы сразу найти сонную артерию. И в то же время ему так хотелось покрыть поцелуями ее бледное, узкое лицо.

– Если бы вы могли понять, как я вас люблю.

– Вы еще не попросили у меня прощения.

Он стал белее полотна. Она была уверена, что ни в чем не провинилась. Теперь она хотела видеть его унижение. А ведь он по натуре был человек гордый; на какой-то миг его охватило желание послать ее к черту, но он не посмел. Страсть делала его малодушным. Он готов был на что угодно, лишь бы ее видеть.

– Я очень жалею, что так случилось, Милдред. Пожалуйста, простите меня.

Он едва выдавил из себя эти слова. Они стоили ему неимоверных усилий.

– Ну, теперь, когда вы попросили прощения, могу вам сказать: я пожалела, что не пошла с вами в тот вечер. Мне казалось, что Миллер – джентльмен, но я, видно, ошиблась. И мигом его прогнала.

У Филипа даже дух захватило от счастья.

– Милдред, пойдемте со мной сегодня вечером! Давайте где-нибудь поужинаем.

– Ох, ей-Богу, не могу. Меня будет ждать тетя.

– Я пошлю ей телеграмму. А вы скажете, что вас задержали в кафе; она ничего не узнает. Ну пойдемте, умоляю вас. Я так давно вас не видел, мне хочется с вами поговорить.

Она недовольно оглядела свое платье.

– Чепуха! Мы пойдем куда-нибудь, где никто и не заметит, как вы одеты. А потом сходим в мюзик-холл. Ну, пожалуйста, скажите да. Мне это доставит такое удовольствие!

Она немного поколебалась; он смотрел на нее жалким, умоляющим взглядом.

– Ну что ж, пожалуй. Сто лет никуда не ходила.

Он едва удержался, чтобы не схватить ее руку и не покрыть поцелуями.

Глава 60

 

Они поужинали в одном из ресторанчиков в Сохо. Филип трепетал от радости. Это не был один из тех вечно переполненных ресторанов, куда ходит как почтенная публика, так и небогатый люд – первые в расчете поглядеть на то, как живет богема, вторые, потому что здесь кормят дешево. Это скромное заведение содержали некий славный уроженец города Руана и его жена; Филип открыл его по чистой случайности. Его привлекло французское убранство витрины, где посредине красовалось блюдо с куском сырой вырезки, а по бокам – груды сырых овощей. Прислуживал всего один невзрачный француз, пытавшийся научиться английскому языку в доме, где с утра до вечера слышалась только французская речь, а постоянными посетителями были несколько дам легкого поведения, две-три menages, которым сохраняли их салфетки, и несколько чудаков, забегавших сюда, чтобы наспех проглотить свой скромный обед.

Филипу и Милдред удалось получить отдельный столик. Филип послал официанта в соседний кабачок за бутылкой бургундского; он заказал potage aux herbes, бифштекс aux pommes и omelette au kirsch. И в обстановке и в самом обеде было что-то романтическое. Милдред сперва огляделась с неодобрением

– "не верю я этим иностранцам: Бог его знает, чего только не намешано в их блюдах", – но в конце концов и она не устояла.

– Мне здесь нравится, – заявила она. – Чувствуешь себя как дома.

Вошел высокий человек с гривой седых волос и растрепанной бородкой, в поношенном плаще и видавшей виды шляпе. Он кивнул Филипу, с которым уже тут встречался.

– Он похож на анархиста, – сказала Милдред.  

– Это и есть один из самых опасных анархистов в Европе. Он сидел во всех европейских тюрьмах и убил больше людей, чем любой бандит. У него всегда бомба в кармане, поэтому с ним лучше держать ухо востро: чуть что не так скажешь – выкладывает бомбу на стол.

Она посмотрела на высокого старика со страхом, а потом недоверчиво взглянула на Филипа. Заметив, что глаза его смеются, она нахмурилась.

– Вы меня разыгрываете.

Он даже захохотал от удовольствия – так он был счастлив. Но Милдред не нравилось, когда над ней смеются.

– Не вижу ничего смешного, когда врут.

– Не сердитесь.

Он взял ее руку, лежавшую на столе, и нежно ее пожал.

– Господи, как вы прелестны, – сказал он, – я готов целовать землю, по которой вы ходите.

У него кружилась голова, когда он смотрел на это бледное, чуть-чуть оливковое лицо, а в ее тонких бескровных губах таилось какое-то противоестественное очарование. У нее была небольшая одышка от малокровия, и рот ее всегда был полуоткрыт. В его глазах это только делало ее еще привлекательнее.

– Ну, а я вам хоть немножечко нравлюсь, а? – спросил он.

– Если бы не нравились, будьте спокойны, я бы здесь не сидела. Вы джентльмен в полном смысле слова, этого у вас не отнимешь.

Они кончили обедать и стали пить кофе. Махнув рукой на бережливость, Филип выкурил дешевую сигару.

– Вы и представить себе не можете, – сказал он, – какое для меня счастье вот так сидеть здесь с вами и на вас смотреть. Я так по вас скучал. Мне вас ужасно недоставало.

Милдред улыбнулась и чуть-чуть покраснела. Сегодня ее не мучила боль в животе, которая всегда начиналась, как только она поест. Она относилась к Филипу ласковее, чем когда бы то ни было, и непривычная мягкость ее взгляда наполняла его сердце радостью. В глубине души он понимал, что отдаться на ее милость было сумасшествием, куда разумнее было бы сделать вид, что он к ней безразличен, и всячески скрывать ту страсть, которая кипела у него в груди; она только воспользуется его слабостью. Но он уже потерял всякую осторожность: он рассказал ей о муках, которые испытал во время их разлуки; о борьбе с самим собой – как он старался победить свое влечение, думал, что ему это удалось, но понял, что оно стало только сильнее прежнего. Он знал теперь, что вовсе и не хотел подавить свое чувство. Он так ее любит, что готов вынести какие угодно страдания. Он открыл перед ней свое сердце. Он с гордостью показал ей всю свою слабость.

Охотнее всего он так бы и остался сидеть в этом убогом, но уютном ресторанчике, но он знал, что Милдред любит развлечения. Она была женщина суетная и не могла долго усидеть на одном месте. Он боялся, что она соскучится.

– А не пойти ли нам в мюзик-холл? – сказал он.

У него мелькнула мысль, что, если он ей хоть сколько-нибудь дорог, она предпочтет остаться здесь.

– Я как раз думала, что нам пора двигаться, если мы хотим куда-нибудь попасть, – ответила она.

– Тогда пойдем.

Филип с нетерпением ожидал конца представления. Он задумал план и, как только они сели в пролетку, словно ненароком обнял ее за талию. Но тут же вскрикнул и отдернул руку: он укололся. Милдред расхохоталась.

– Ага, вот что бывает, когда суют руки не туда, куда надо, – сказала она. – Я всегда знаю, когда мужчина пробует меня облапить. Сразу накалывается на булавку.

– Я буду осторожнее.

Он снова обхватил ее за талию. Она не противилась.

– Господи, как хорошо, – блаженно вздохнул он.

– Пожалуйста, если вам уж так нравится, – заметила она.

Они поехали в Гайд-парк, и Филип торопливо ее поцеловал. Он как-то странно робел перед ней, и сейчас ему пришлось собрать все свое мужество. Она безмолвно подставила губы. Казалось, поцелуй не доставил ей удовольствия, но и не вызвал в ней никакого протеста.

– Если бы вы знали, как долго я этого ждал, – прошептал он.

Он попытался поцеловать ее снова, но она отвернулась.

– Хватит с вас одного раза, – сказала она.

Он проводил ее до Херн-хилла и на углу улицы все-таки попросил:

– Можно мне вас поцеловать?

Она равнодушно на него посмотрела, потом, окинув взглядом улицу и убедившись, что кругом никого нет, сказала:

– Ну что ж, пожалуй.

Он схватил ее и стал горячо целовать, но она его оттолкнула.

– Не сомни мою шляпку, дурачок. Какой ты нескладный.

Глава 61

 

Они стали видеться каждый день. Он начал было ходить в кафе и в полдень, но Милдред ему запретила, сказав, что это даст девушкам повод для разговоров; пришлось довольствоваться чаепитием, но он каждый день поджидал ее, чтобы проводить после работы до вокзала; раз или два в неделю они вместе обедали. Он делал ей небольшие подарки: браслет, перчатки, носовые платки и другие мелочи. Он тратил больше, чем мог, но ничего не поделаешь: она проявляла к нему нежность, только если он ей что-нибудь дарил. Она знала точную цену каждой вещи, и ее благодарность была строго соразмерна стоимости подарка. Филип не обращал на это внимания. Он был так счастлив, когда она сама вызывалась его поцеловать, что даже не огорчался, если за ласку эту надо было сперва заплатить. Узнав, что она скучает по воскресным дням дома в Херн-хилле, он стал ездить туда по утрам, встречать ее на углу и ходить с ней в церковь.

– Люблю раз в неделю сходить в церковь, – говорила она. – Ведь это так прилично, правда?

Пока она ходила домой обедать, он наспех проглатывал что-нибудь в местной гостинице; потом они отправлялись гулять в парк. Им почти не о чем было говорить, и Филип, отчаянно боявшийся ей наскучить (а это было очень легко), лихорадочно придумывал тему для разговора. И, хоть такие прогулки явно не забавляли их обоих, он никак не мог с ней расстаться и делал все, чтобы их продлить, пока ей это не надоедало и она не начинала сердиться. Он знал, что она к нему равнодушна, и все же пытался заставить ее полюбить, хотя рассудок подсказывал ему, что Милдред неспособна любить; для этого она была чересчур холодна. Не имея на нее прав, он, помимо своей воли, бывал слишком требователен. Теперь, когда они немного сблизились, ему труднее было сдерживаться, он нередко становился раздражительным и, сам того не желая, говорил резкости. Они часто ссорились, и она переставала с ним разговаривать; это всегда кончалось его покаянием – он униженно молил его простить. Он злился на себя за то, что не может сохранить хоть каплю достоинства. Его мучила бешеная ревность, когда она заговаривала в кафе с другим мужчиной, а, ревнуя, он совсем терял голову. Тогда он оскорблял ее, убегал из кафе, а потом проводил бессонную ночь, ворочаясь в постели и испытывая попеременно то гнев, то раскаяние. На следующий день он снова появлялся в кафе и молил о прощении.

– Не сердись на меня, – говорил он, – я так тебя люблю, что ничего не могу с собой поделать.

– Кончится тем, что терпение у меня лопнет, – отвечала она.

Он хотел, чтобы она пригласила его домой, надеясь, что более тесные отношения дадут ему преимущество перед случайными знакомыми в кафе; однако она его к себе не пускала.

– Тетя еще подумает невесть что! – говорила она.

Он подозревал, что она просто не хочет показать ему свою тетку. Милдред говорила, что тетка – вдова джентльмена (слово, которое у нее обозначало высокое положение в обществе), сама понимая, что добрая женщина вряд ли способна оправдать эту репутацию. Филип полагал, что она просто вдова мелкого лавочника. Он знал, что Милдред благоговеет перед "высшим обществом". Но не мог ей объяснить, что его нисколько не смущает скромное положение ее тетки.

Самая большая ссора произошла у них в один из вечеров за обедом, когда она сказала ему, что какой-то господин пригласил ее в театр. Филип побледнел, лицо его застыло.

– Ты, надеюсь, не пойдешь? – сказал он.

– А почему бы и нет? Он очень приятный, воспитанный господин.

– Я могу пойти с тобой, куда ты захочешь.

– Но это совсем не одно и то же. Не могу я всегда бывать только с тобой. Кроме того, он предложил мне самой назначить день. Я пойду с ним в один из тех вечеров, когда мы с тобой не встречаемся, так что ты ничего не теряешь.

– Если бы ты имела хоть какое-то представление о порядочности и не была бы такой неблагодарной, тебе бы и в голову не пришло с ним пойти.

– Не знаю, чем это я такая уж неблагодарная! Если ты имеешь в виду свои подарки, пожалуйста, бери их обратно. Очень они мне нужны!

В ее голосе появились сварливые нотки, которые он не раз у нее слышал.

– Думаешь, весело всегда ходить с тобой? Вечно одно и то же: "Ты меня любишь?", "Ты меня любишь?" Прямо тошно становится…

(Он знал, что безумие ее об этом спрашивать, но никак не мог удержаться от этого вопроса.)

– Да-да, ты мне нравишься, – отвечала она.

– Только и всего? А я люблю тебя больше жизни…

– Ну, я не из таковских, чтобы об этом трепать языком.

– Если бы ты знала, как я был бы счастлив от одного твоего слова!

– Что ж, я так всем и говорю: берите меня такой, как я есть, не нравится – всего вам с кисточкой!

Но иногда она выражалась еще откровеннее и на его вопрос отвечала:

– Ах, да не нуди ты все про одно и то же!

Тогда он мрачнел и замолкал. Он ее ненавидел.) …Вот и сейчас он ей сказал:

– Знаешь, если тебе со мной тошно, не пойму, зачем ты вообще со мной встречаешься?

– А ты думаешь, мне это очень надо? Ты же сам меня насильно заставляешь.

Жестоко задетый, он ответил ей в бешенстве:

– Ну да, я гожусь только на то, чтобы кормить тебя обедами и водить в театр, когда рядом нет никого более подходящего, а чуть кто-нибудь подвернется, я могу убираться к черту? Нет, спасибо, надоело.  

– Я никому не позволю так с собой разговаривать. Вот я тебе покажу! Больно нужен мне твой дрянной обед!

Она встала, надела жакет и быстро вышла из ресторана. Филип остался сидеть. Он решил, что не тронется с места, но не прошло и десяти минут, как он вскочил в пролетку и погнался за ней, сообразив, что она поедет на вокзал на конке и они попадут туда одновременно.

Филип заметил ее на перроне, постарался, чтобы она его не увидела, и поехал в Херн-хилл тем же поездом. Он не хотел заговаривать с ней до тех пор, пока она не пойдет домой и ей некуда будет от него сбежать.

Как только она свернула с ярко освещенной, шумной улицы, он ее нагнал.

– Милдред! – позвал он.

Она продолжала идти, не глядя на него и не отвечая. Он окликнул ее снова. Тогда она остановилась и повернулась к нему.

– Чего тебе надо? Думаешь, я не видела, как ты торчал на вокзале? Оставь меня наконец в покое!

– Прости меня, пожалуйста. Давай помиримся.

– Нет. Мне надоели твои выходки и твоя ревность. Я тебя не люблю, никогда не любила и никогда не полюблю. И больше не желаю иметь с тобой ничего общего.

Она быстро пошла вперед, и ему пришлось чуть ли не бежать за ней вдогонку.

– Ну пойми же меня и прости, – говорил он. – Легко быть приятным с теми, кто тебе безразличен. И если бы ты знала, как трудно, когда любишь так сильно, как я. Ты хотя бы меня пожалела. Ведь я тебя не упрекаю, что ты меня не любишь. В конце концов что ты можешь с собой поделать? Я только хочу, чтобы ты позволила мне любить тебя.

Она продолжала молча идти, и Филип в ужасе увидел, что они совсем уже близко от ее дома. Он стал униженно и бессвязно бормотать ей о своей любви и раскаянии.

– Если ты на этот раз меня простишь, обещаю: тебе больше не придется на меня сердиться. Можешь встречаться с кем тебе угодно. Я буду счастлив, если ты пойдешь со мной, когда у тебя не будет никого более интересного.

Она остановилась. Они дошли до угла, где всегда прощались.

– Можешь убираться. Вовсе не желаю, чтобы ты тащился за мной до самой двери.

– Я не уйду, пока ты меня не простишь.

– Господи, как мне все это осточертело!

Он медлил, инстинктивно чувствуя, что все-таки может ее разжалобить. Как ему ни было противно, он решился сказать:

– Какая ты злая, мне ведь и так несладко живется. Ты не понимаешь, что значит быть калекой. Конечно, я не могу тебе нравиться. Разве я не знаю, что не вправе от тебя этого требовать?

– Да я вовсе не то хотела сказать! – поспешно отозвалась она, и в голосе ее зазвучала жалость. – Ты же знаешь, что это не так!

Теперь он вошел в роль и продолжал тихим, сдавленным голосом:

– Нет, я это всегда чувствовал.

Она взяла его руку и посмотрела на него. На глазах у нее навернулись слезы.

– Даю тебе слово, вот на это я никогда не обращала внимания. Не прошло и двух дней, как мы познакомились, а я уж перестала это замечать.

Он хранил угрюмое, трагическое молчание. Ему хотелось, чтобы она думала, будто он не может побороть свое волнение.

– Ты же знаешь, что ты мне очень нравишься, Филип. Но иногда ты меня так злишь! Давай помиримся.

Она протянула ему губы, и со вздохом облегчения он ее поцеловал.

– Ну как, доволен? – спросила она.

– Ужасно.

Она пожелала ему спокойной ночи и убежала домой. На следующий день он подарил ей маленькие часики с брошкой, которые можно было приколоть к платью. Она уже давно мечтала о таких часах.

Но через несколько дней, подавая чай, Милдред сказала:

– Помнишь, что ты мне обещал в тот вечер? Ты сдержишь слово?

– Да.

Он заранее знал, что она сейчас скажет.

– Дело в том, что меня пригласил тот господин, о котором я тебе говорила.

– Хорошо, желаю тебе повеселиться.

– Ты не возражаешь?

Он теперь научился собой владеть.

– Меня это не очень радует, – улыбнулся он, – но я не хочу отравлять тебе жизнь.

Она с волнением ждала предстоящего свидания и не могла досыта о нем наговориться. Филип не понимал, делает она это потому, что хочет заставить его страдать, или просто лишена всякой чуткости. Он уже привык извинять ее злые выходки тем, что она глупа. У нее не хватало ума понять, какую боль она ему причиняет.

"Да, не очень-то весело влюбиться в женщину, у которой нет ни воображения, ни чувства юмора", – думал он, прислушиваясь к тому, что она говорит.

Но этот недостаток многое оправдывал. Не то он никогда бы не смог простить ей своих страданий.

– Он взял билеты в "Тиволи", – говорила она, – попросил, чтобы я сама выбрала, и я решила пойти туда. А обедать мы будем в кафе "Ройял". Он уверяет, что это самый дорогой ресторан в Лондоне.

"Еще бы, ведь он джентльмен в полном смысле слова", – мысленно добавил Филип, сжав зубы, чтобы у него это не вырвалось вслух.

Филип пошел в "Тиволи", чтобы поглядеть на Милдред с ее спутником; это был смазливый молодой человек с прилизанными волосами и щеголеватым видом коммивояжера; они сидели во втором ряду партера. На голове у Милдред была большая черная шляпа со страусовыми перьями, которая очень ей шла. Она слушала своего спутника с той спокойной улыбкой, которую Филип так хорошо знал; бурное проявление чувств было не в ее характере, и только пошлая шутка могла вызвать у нее смех; но Филип видел, что ей очень весело. Он с горечью подумал, что ее спутник с его дешевым крикливым лоском – ей настоящая пара. При ее вялом характере ей должны нравиться шумные люди. Филип любил споры, но не владел даром занимать собеседника пустой болтовней. Он завидовал непринужденному шутовству некоторых своих приятелей, вроде Лоусона; чувство неполноценности делало его робким и неуклюжим. То, что интересовало его, нагоняло на Милдред скуку. Она считала, что мужчины должны разговаривать о футболе и скачках, а он понятия не имел ни о том, ни о другом. Он не знал и ходячих острот, которые всегда вызывают в обществе смех.

Филип всю жизнь уважал печатное слово и теперь, чтобы забавлять Милдред, стал прилежно читать "Спортинг таймс".

Глава 62

 

Филип скрепя сердце покорялся пожиравшей его страсти. Он знал, что все человеческое преходяще и потому рано или поздно всему должен настать конец. На это он возлагал все свои надежды. Любовь точила его, как червь, высасывала все его жизненные соки; она поглощала все его существо целиком, не оставляя ему ни других радостей, ни других интересов. Прежде его восхищала изящная гармония Сент-Джеймского парка – он часто сидел там, глядя на ветви какого-нибудь дерева, тонко вычерченные в небе, словно на японской гравюре; он находил неизъяснимое очарование в прекрасной Темзе с ее баржами и причалами; изменчивое небо Лондона рождало в его душе светлое настроение. Но теперь красота потеряла для него всякий смысл. Когда с ним не было Милдред, он становился угрюмым и беспокойным. Иногда он пытался утолить свою тоску, глядя на картины, но бродил по Национальной галерее, как случайный турист; ни одна из картин не вызывала в нем душевного волнения. Он спрашивал себя, сможет ли когда-нибудь опять наслаждаться тем, что прежде так любил. Чтение всегда было его самой большой радостью, но теперь он утратил к книгам всякий интерес и вяло просиживал свободные часы в институтской курилке, перелистывая один журнал за другим. Любовь была для него мукой, он ненавидел свою кабалу, чувствовал себя пленником и жаждал свободы.

Иногда, проснувшись утром, он ощущал в душе непривычный покой и ему казалось, что избавление пришло, что он уже свободен от этой позорной любви. Но стоило ему стряхнуть с себя сон, как сердце снова начинало надсадно ныть – тогда он понимал, что до исцеления ему далеко. Безумно тоскуя по Милдред, он ее презирал. Теперь он понимал, что нет на свете худшей пытки, чем любить и презирать в одно и то же время.

Копаясь по обыкновению в своей душе и без конца думая о своем положении, Филип решил, что вылечится от унизительной страсти, если сделает Милдред своей любовницей. Он испытывал к ней физическое влечение, и, если его удовлетворить, он освободится от своих невыносимых цепей. Он знал, что Милдред к нему совершенно равнодушна. Его страстные поцелуи вызывали у нее безотчетное отвращение. Она была лишена чувственности. Не раз он пытался пробудить ее ревность рассказами о своих парижских приключениях, но это ее вовсе не интересовало; в кафе он иногда подсаживался к столикам других официанток и делал вид, будто с ними заигрывает, но она оставалась совершенно безучастной. Он видел, что она нисколько не притворяется.

– Ничего, что я сел сегодня за чужой столик? – спросил он однажды, провожая ее на вокзал. – Все твои, кажется, были заняты.

Это была неправда, но она не стала спорить. Даже если ее и не огорчила его маленькая измена, он был бы ей благодарен, сделай она вид, что ревнует. Самый легкий упрек был бы бальзамом для его души.

– По-моему, глупо, что ты садишься каждый день за один и тот же столик,

– ответила она. – Надо время от времени быть вежливым и с другими девушками.  

Но, чем больше он об этом думал, тем тверже верил, что, только если она ему отдастся, он почувствует себя свободным. Он был точно рыцарь из старой сказки, превращенный колдуном в чудовище, который едет на поиски волшебного напитка, чтобы вернуть себе природную красоту и стать. Филип мог надеяться только на одно. Милдред очень хотелось побывать в Париже. Как и для большинства англичан, Париж был для нее царством веселья и мод; она слышала о магазине "Лувр", где можно было купить самую модную вещь вдвое дешевле, чем в Лондоне. Одна из ее подруг провела медовый месяц в Париже и пробыла в этом магазине целый день; хотите верьте, хотите нет, но, пока они с мужем жили в Париже, они не ложились в постель раньше шести утра; они были даже в "Мулен Руж" и еще невесть где. Филипу не хотелось думать о том, что, если в Париже она и уступит его домогательствам, это будет только вынужденной расплатой за полученное удовольствие. Не все ли равно, какой ценой он удовлетворит свою страсть? У него даже появлялась безумная, мелодраматическая мысль ее опоить. Он заставлял ее пить, но она не любила вина; ей нравилось, когда он заказывал шампанское – это было шикарно, – но никогда не выпивала, больше половины бокала. Она любила оставлять нетронутым полный до краев бокал.

– Пусть официанты видят, с кем они имеют дело.

Филип воспользовался минутой, когда она казалась ласковее, чем обычно. В конце марта ему предстояли экзамены по анатомии. Неделей позже, на Пасху, Милдред должна была получить три выходных дня.

– Послушай, – предложил он, – почему бы нам не съездить в Париж? Мы бы так чудесно провели время.

– Что ты, это будет стоить уйму денег.

Об этом Филип уже думал. Поездка обошлась бы ему по меньшей мере в двадцать пять фунтов. Для него это была большая сумма. Но на Милдред он готов был истратить все, до последнего гроша.

– Ерунда! Скажи, родная, что ты поедешь!

– Еще что! Я и не подумаю ехать с холостым мужчиной, раз он мне не муж. Как ты смеешь даже заикаться об этом?

– Какая разница?

Он стал распространяться о великолепии рю де ла Пэ и блеске "Фоли Бержер". Он описал магазины "Лувр" и "Бон Марше". Он рассказал ей о различных кабаре, посещаемых иностранными туристами. Он расписал ярчайшими красками те стороны Парижа, которые сам ненавидел. Он умолял ее с ним поехать.

– Послушай, – сказала она, – ты говоришь, что меня любишь, но, если бы ты действительно меня любил, ты бы на мне женился. А ведь ты даже ни разу не сделал мне предложения.

– Ты же знаешь, что мне еще не по средствам жениться. В конце концов я только на первом курсе и целых шесть лет не буду зарабатывать ни гроша.

– А я тебя и не упрекаю. Я бы все равно за тебя не пошла, хоть ты тут ползай передо мной на коленях.

Он не раз уже думал, не жениться ли ему на ней, но эта мысль приводила его в ужас. В Париже он пришел к убеждению, что брак – смешной мещанский пережиток. К тому же он знал, что постоянная связь с этой женщиной будет его гибелью. Он был полон предрассудков своего класса, и его ужасала мысль о женитьбе на официантке. Жена из простонародья помешает ему получить приличную практику. Наконец, денег у него было в обрез, он едва дотянет до получения диплома; он не мог бы содержать жену, даже если бы они условились не иметь детей. Он вспомнил Кроншоу, привязанного к вульгарной девке, и содрогнулся. Он представлял себе, во что превратится Милдред с ее жеманными манерами и пошленькой душой; нет, жениться на ней просто невозможно. Но все это он решал рассудком; чувство же подсказывало ему, что он должен получить ее любой ценой, и, если не сможет этого добиться без брака, он женится на ней, будь что будет. Пусть дело кончится катастрофой – ему все равно. Когда у него появлялась какая-нибудь мысль, она завладевала им целиком, ни о чем другом он не мог думать; к тому же он отлично умел убеждать себя в правильности того, чего ему хотелось. Один за другим он отбрасывал все разумные аргументы против этого брака. С каждым днем он все больше привязывался к ней; неудовлетворенное чувство делало его злым и раздражительным.

"Ну, если я на ней женюсь, тут уж я заставлю ее заплатить за все мучения, которые от нее терплю", – говорил он себе. Наконец он почувствовал, что не может больше этого вынести. Однажды вечером после обеда в маленьком ресторанчике в Сохо, где они теперь часто бывали, он сказал:

– Послушай, ты серьезно сказала на днях, что не выйдешь за меня замуж, даже если я попрошу?

– Ну да, а что?

– Я не могу жить без тебя. Я хочу, чтобы ты была со мной все время. Я старался в себе это подавить, но не смог. Теперь уж я и бороться перестал: видно, это на всю жизнь. Я хочу, чтобы ты стала моей женой.

Она начиталась достаточно романов, чтобы знать, как подобает отвечать в таких случаях.

– Я, конечно, очень благодарна тебе, Филип. Твое предложение для меня – большая честь.

– Не болтай чепухи Ты выйдешь за меня замуж?

– А ты уверен, что мы будем счастливы?

– Нет. Ну и что из этого?

Слова вырвались у него против воли. Они ее удивили.

– Вот чудак! Зачем тогда ты хочешь на мне жениться? К тому же ты сказал, что тебе это не по карману.

– У меня еще осталось около тысячи четырехсот фунтов. Вдвоем жить не дороже, чем одному. Нам хватит моих денег, пока я не получу диплома и не пройду практики в госпитале, а потом я наймусь к кому-нибудь ассистентом.

– Значит, ты еще целых шесть лег ничего не будешь зарабатывать? И пока что нам придется жить на четыре фунта в неделю?

– Нет, на три, не больше. Мне надо платить за учение.

– А сколько ты будешь получать, работая ассистентом?

– Три фунта в неделю.

– Да неужели тебе надо зубрить все эти годы да еще и потратить весь твой капитал на то, чтобы в конце концов зарабатывать три фунта в неделю? Мне ведь будет житься не лучше, чем сейчас.

Он помолчал.

– Другими словами, ты за меня не пойдешь? – спросил он хриплым голосом.

– А вся моя любовь, стало быть, для тебя ровно ничего не значит?

– В таких делах надо думать раньше всего о себе. Я, конечно, не прочь выйти замуж, но зачем мне это делать, если я буду жить не лучше, чем сейчас? На кой мне это нужно?

– Ты бы так не рассуждала, если бы я тебе нравился.

– Может быть.

Филип замолчал. Он выпил залпом стакан вина, чтобы проглотить комок, подступивший к горлу.

– Посмотри на ту девушку. Которая идет к выходу, – сказала Милдред. – Она купила горжетку в магазине "Бон Марше" в Брикстоне. Я видела ее на витрине, когда проходила мимо.

Филип мрачно улыбнулся.

– Чего ты смеешься? – спросила она. – Ей-Богу, правда. Я еще тогда сказала тете, что ни за что не куплю чего-нибудь с витрины: охота, чтобы каждый знал, сколько ты заплатила.

– Я тебя понять не могу. Ты разбиваешь мне сердце и тут же порешь всякую чушь, которая не имеет никакого отношения к нашему разговору.

– Как тебе не стыдно, – ответила она обиженно. – Разве я могла не обратить внимания на эту горжетку, если я еще тогда сказала тете…

– Наплевать мне, что ты сказала тете… – нетерпеливо прервал ее Филип.

– Не смей выражаться! Ты же знаешь, как я этого не люблю.

Филип усмехнулся, но в глазах у него было бешенство. Он помолчал. Он смотрел на нее, насупившись. Он ненавидел, презирал и любил ее.

– Если бы у меня была хоть капля здравого смысла, я бы никогда с тобой больше не встречался, – сказал он наконец. – Знала бы ты, как я себя проклинаю за то, что полюбил тебя.

– С твоей стороны не очень-то красиво мне это говорить, – ответила она, надув губы.

– Да, красоты тут мало, – рассмеялся он. – Пойдем в театр.

– Ну и чудак же ты, смеешься всегда не к месту. Я тебя потому и понять не могу. А если тебе со мной плохо, зачем идти в театр? Я могу поехать домой.

– Затем, что с тобой мне не так плохо, как без тебя.

– Интересно все-таки, что ты обо мне думаешь на самом деле?

Он громко рассмеялся.

– Милая, если бы ты знала это, ты бы со мной больше никогда и разговаривать не стала.

Глава 63

 

В конце марта Филип провалился на экзамене по анатомии. Они готовились к нему вместе с Дансфордом по скелету, который купил Филип, задавая друг другу вопросы до тех пор, пока оба не выучили каждую связку, каждое утолщение и каждую впадину в человеческих костях. Но в экзаменационном зале Филипа вдруг охватила паника, и он не смог ответить на заданные вопросы, боясь, что ответит неверно. Он сразу понял, что провалился, и даже не дал себе труда пойти на следующий день в институт, чтобы это проверить. Вторичный провал окончательно зачислил Филипа в группу тупиц и лентяев его курса. 

Но это его мало трогало. Он думал о другом. Он говорил себе, что Милдред – все-таки женщина, надо только ее разбудить; у него была своя теория, он считал, что женщина распутна по самой своей природе и что настойчивость в конце концов всегда победит. Весь вопрос заключался в том, чтобы дождаться своего часа, сдерживать раздражение, обезоружить ее мелкими знаками внимания, воспользоваться минутой физической усталости, которая всегда размягчает волю, превратить себя в прибежище от мелких огорчений, связанных с ее работой. Он рассказывал Милдред о связях своих парижских друзей с веселыми подружками. Жизнь, которую он описывал, была полна очарования, озорства, в ней не было и тени скотской грубости. Вплетая в свои воспоминания приключения Мими, Родольфа, Мюзетты и остальных героев Мюрже, он поведал Милдред повесть о беззаботной нищете, которую скрашивали песни и смех, о не признанной законом любви, которую возвышали красота и молодость. Он никогда не нападал на ее предрассудки, но пытался их победить, убеждая ее, что все это нравы глухой провинции. Он не позволял себе принимать близко к сердцу ее невнимание или сердиться на ее равнодушие. Он знал, что она с ним скучает; сделав над собой усилие, старался ей во всем угождать и всячески ее развлекал; не позволял себе раздражаться, никогда ни о чем не просил, не жаловался, никогда ее не бранил. Когда она не приходила на свидание, он встречал ее на следующий день с улыбкой; если же она начинала извиняться, он отвечал, что все это не имеет никакого значения. Теперь он никогда не показывал виду, что она заставляет его страдать. Он понимал, что его болезненная страсть ей в тягость, и стал тщательно скрывать малейшее проявление чувства, которое могло быть ей неприятно. Он вел себя героически.

Хотя Милдред никогда не упоминала о происшедшей в нем перемене – она, видно, и не очень-то ее сознавала, – эта перемена все же на нее подействовала: Милдред стала с ним доверчивее, рассказывала ему о своих маленьких обидах – а она постоянно бывала обижена – то на заведующую кафе, то на одну из официанток, то на свою тетку. Она стала разговорчивее, и, хотя ее болтовня не касалась ничего, кроме мелких повседневных дел, Филипу не надоедало ее слушать.

– Когда ты ко мне не пристаешь со своей любовью, ты мне нравишься, – сказала она ему как-то раз.

– Ну, это ты мне польстила, – рассмеялся он.

Милдред было невдомек, как опечалили Филипа ее слова и каких усилий стоил ему этот беспечный ответ.

– Если тебе так уж хочется меня поцеловать, что ж, пожалуйста, – сказала она в другой раз. – Меня от этого не убудет, а тебе – удовольствие.

Порой она даже сама просила его пойти с ней поужинать, и это приводило его в умиление.

– Я бы ни с кем другим себе этого не позволила, – говорила она извиняющимся тоном. – Но с тобой можно.

– Вот спасибо, – улыбался он.

Однажды вечером, в конце апреля, она попросила его пойти с ней куда-нибудь поесть.

– Хорошо, – сказал он. – А куда бы тебе хотелось сходить потом?

– Давай никуда не пойдем. Посидим, поболтаем. Ты не возражаешь?

– Конечно, нет.

Ему показалось, что она понемножку начинает к нему привязываться. Три месяца назад мысль о вечере, проведенном с ним наедине, нагнала бы на нее смертельную тоску. День был ясный, и весна вселяла в Филипа бодрость. Он уже привык довольствоваться малым.

– Послушай, – сказал он, когда они ехали на империале конки (она сама настояла, что надо быть поэкономнее и не брать извозчика), – вот будет чудесно, когда настанет лето! Мы каждое воскресенье сможем проводить на Темзе. Возьмем с собою завтрак и устроим пикник.

Она слегка улыбнулась, и, осмелев, он взял ее за руку. Она ее не отняла.

– Мне кажется, что ты ко мне и в самом деле немножко привыкла, – улыбнулся он.

– Глупый, сам знаешь, что ты мне нравишься. А не то стала бы я с тобой ходить.

В маленьком ресторане в Сохо их уже знали как завсегдатаев, и, когда они вошли, patronne встретила их с улыбкой. Официант подобострастно поклонился.

– Давай сегодня закажу обед я, – предложила Милдред.

Филипу казалось, что сегодня она еще прелестнее, чем обычно, он протянул ей меню, и она заказала свои любимые блюда. Выбор был невелик, и они уже по многу раз перепробовали все, что мог предложить ресторан. Филипу было весело. Он глядел ей в глаза и любовался нежным овалом ее бледного лица. После обеда Милдред взяла сигарету. Курила она очень редко. "Неприлично, когда дама курит" – постоянно твердила она.

Слегка запнувшись, Милдред спросила:

– Ты удивился, когда я сегодня напросилась с тобой поужинать?

– Сама знаешь, какое это для меня удовольствие.

– Мне надо тебе что-то сказать, Филип.

Он посмотрел на нее, сердце его упало, но он прошел хорошую школу.

– Валяй, – сказал он, улыбаясь.

– А ты обещаешь быть умницей? Дело в том, что я выхожу замуж.

– Да ну! – сказал Филип.

Это единственное, что он смог вымолвить. Он не раз думал о такой возможности и о том, как он тогда поступит и что скажет. Он смертельно страдал, представляя себе свое отчаяние, ярость, которая его охватит, мысли о самоубийстве; но, может быть, он слишком ясно предвидел все это – во всяком случае, теперь он чувствовал просто слабость, как во время тяжкой болезни, когда жизненная энергия уходит и больному становится безразличен исход его недуга: ему хочется только одного – покоя.

– Понимаешь, годы идут, – сказала она. – Мне уже двадцать четыре, пора устраивать свою жизнь.

Он молчал и машинально глядел на хозяйку за стойкой, потом перевел глаза на красное перо на шляпке одной из обедавших дам. Милдред даже обиделась.

– Ты бы мог меня поздравить, – сказала она.

– Поздравить? Мне все еще не верится, что это правда. Я так часто об этом думал. Вот смешно, что я так обрадовался, когда ты позвала меня пообедать. За кого же ты выходишь замуж?

– За Миллера, – ответила она, порозовев.

– За Миллера? – закричал пораженный Филип. – Но ты же не видала его несколько месяцев!

– Он завтракал у нас на прошлой неделе и сделал мне предложение. Он очень хорошо зарабатывает. Семь фунтов в неделю, и у него прекрасные виды на будущее.

Филип снова замолчал. Он вспомнил, что ей всегда нравился Миллер; он умел ее развлечь, а то, что он был иностранцем, окружало его каким-то экзотическим ореолом.

– Видимо, этого надо было ожидать, – сказал он наконец. – Ты должна принять предложение самого выгодного покупателя. Когда свадьба?

– В будущую субботу. Я уже заявила в кафе об уходе.

У Филипа сжалось сердце.

– Так скоро?

– Мы поженимся гражданским браком. Эмиль считает, что так лучше.

Филип почувствовал страшную усталость. Ему захотелось поскорее от нее уйти и сразу же лечь в постель Он попросил счет.

– Я посажу тебя на извозчика и отправлю на вокзал. Тебе вряд ли придется долго ждать поезда.

– А разве ты со мной не поедешь?

– Пожалуй, нет, если ты не возражаешь.

– Как хочешь, – ответила она надменно. – Значит, увидимся завтра, ты ведь придешь пить чай?

– Нет, лучше сразу поставить точку. Зачем мне зря себя мучить? Кучеру я заплатил.

Он кивнул ей и заставил себя улыбнуться, потом сел на конку и поехал домой. Прежде чем лечь в постель, он выкурил трубку, но глаза его слипались. Он не чувствовал боли. Он заснул тяжелым сном, как только голова его коснулась подушки.

Глава 64

 

Но около трех часов ночи Филип проснулся и больше не мог заснуть. Его не оставляла мысль о Милдред. Как ни старался он о ней не думать, пересилить себя он не мог. Он все твердил и твердил себе, пока голова не пошла кругом: она должна была выйти замуж; девушкам, зарабатывающим себе на жизнь, нелегко живется; нашелся человек, который берется создать ей домашний уют, нечего порицать ее за то, что она согласилась. Он признавал, что с ее точки зрения было бы безумием выйти замуж за него, Филипа: только любовь – может скрасить бедность, а ведь она его не любит. Это не ее вина; это – просто факт, с которым надо считаться, как со всяким фактом. Филип пытался рассуждать хладнокровно. Он объяснял себе, что, по сути дела, чувство его родилось из раненого тщеславия и тщеславие же было главной причиной его мучений. Он презирал себя не меньше, чем ее. Потом он стал строить планы на будущее, все те же всегдашние свои планы, которые перемежались с воспоминаниями о том, как он целовал ее нежные бледные щеки и как певуче звучал ее голос. Впереди у него было много работы – летом предстоял экзамен по химии, не считая двух переэкзаменовок. Он отдалился от своих товарищей по институту, но сейчас ему нужно было их общество. По счастливому стечению обстоятельств неделю назад ему написал Хейуорд – он сообщал, что будет проездом в Лондоне, и пригласил его пообедать; но Филип, боясь, что это помешает его встрече с Милдред, ответил отказом. Хейуорд собирался провести здесь весну, и Филип решил написать ему сам.

Он обрадовался, когда пробило восемь часов и можно было встать с постели. Он был бледен и чувствовал себя разбитым. Но он принял ванну, оделся, позавтракал, и у него стало легче на душе – боль несколько утихла. Ему не хотелось идти в это утро на лекции; вместо этого он отправился в универсальный магазин, чтобы купить Милдред свадебный подарок. После долгих колебаний он остановился на дорожном несессере. Он стоил двадцать фунтов, и это было много больше того, что он мог себе позволить, зато подарок был кричащий и безвкусный. Филип знал, что она тут же позаботится выяснить, сколько он стоит, и находил горькое удовлетворение в том, что выбрал подарок, который ей понравится и в то же время будет выражать его презрение.  

Филип с тревогой ждал дня свадьбы Милдред; он боялся, что ему предстоит пережить нечеловеческие муки, и обрадовался, получив в субботу утром письмо от Хейуорда, в котором тот писал, что сегодня приезжает и зайдет за Филипом, чтобы тот помог ему найти квартиру. Желая отвлечься от своих мыслей, Филип взял расписание, выяснил, когда приходит поезд Хейуорда, и отправился на вокзал. Встреча приятелей была восторженной. Оставив багаж в камере хранения, они весело отправились в путь. Хейуорд предложил – это было так на него похоже – прежде всего провести часок в Национальной галерее; он уже давно не видел картин, и ему нужно на них поглядеть, чтобы вернуть себе вкус к жизни. Филип долгое время не встречался с людьми, с которыми можно было поговорить об искусстве или книгах. Со времени их парижской встречи Хейуорд увлекся новейшей французской поэзией, а во Франции такое изобилие поэтов, что он без труда мог рассказать Филипу о нескольких новых гениях. Они бродили по Национальной галерее, показывая друг другу свои любимые картины; от одной темы они перескакивали к другой; беседа становилась все более оживленной. Солнце сияло, и воздух дышал приятным теплом.

– Давай посидим в Гайд-парке, – предложил Хейуорд. – Квартиру поищем после завтрака.

В парке царила весна. День был удивительный, невольно сердце радовалось тому, что живешь на свете. Молодая зелень деревьев нежно вырисовывалась на фоне неба, а по небу – бледному, прозрачно-голубому – были раскиданы легкие, пушистые облачка. За зеркальной гладью пруда высилась серая громада казарм конной гвардии. Чинное изящество раскинувшегося перед ними пейзажа дышало прелестью картин восемнадцатого века. Впрочем, парк напоминал не Ватто, чьи ландшафты полны такой идиллии, какую увидишь разве только во сне, а скорее более прозаического Жана-Батиста Патера. На душе у Филипа было легко. Он понял то, о чем прежде только читал: искусство (а он воспринимал природу как художник) способно утолять душевные муки.

Они зашли позавтракать в итальянский ресторан и заказали fiachetto кьянти. Увлеченные беседой, они засиделись за столом. Они вспоминали своих гейдельбергских знакомых, говорили о парижских друзьях Филипа, о книгах, картинах, о нравах и о жизни; вдруг Филип услышал, как часы пробили три, и вспомнил, что Милдред уже замужем. Он почувствовал, как его, словно ножом, резануло по сердцу, и с минуту не слышал, что говорил ему Хейуорд. Филип налил себе еще кьянти. Он не привык к вину, и хмель ударил ему в голову. Зато сейчас у него было легко на душе. Его ум так долго бездействовал, что беседа привела его в возбуждение. Филип был рад поговорить с человеком, который жил теми же интересами, что и он сам.

– Послушай, – сказал он, – не будем тратить этот великолепный день на поиски квартиры. Переночуешь у меня. А квартиру найдешь завтра или в понедельник.

– Хорошо. Что же мы будем делать? – откликнулся Хейуорд.

– Давай сядем на пароход и поедем в Гринвич.

Эта мысль понравилась Хейуорду, и они, взяв извозчика, отправились к Вестминстерскому мосту. Там они как раз поспели на отходивший пароходик.

– Помню, – сказал Филип с улыбкой, – когда я приехал в Париж, кто-то, кажется Клаттон, произнес длинную речь о том, что красотой наделяют действительность художники и поэты. Они творят красоту. По существу, между колокольней Джотто и фабричной трубой нет никакой разницы. Но прекрасные произведения обогащаются тем чувством, которое они вызывают в последующих поколениях. Вот почему старые вещи прекраснее современных. "Ода о греческой урне" сегодня прелестнее, чем тогда, когда ее сочинили, потому что целое столетие ее читали несчастные влюбленные и находили утешение в ее строках.

Филип предоставил Хейуорду самому догадываться, какой из проплывавших мимо парохода пейзажей навеял ему эти мысли, – ему было так приятно, что собеседнику ничего не нужно разжевывать. Его глубоко волновало, что он вырвался из той жизни, которую так долго вел. Висевшее над Лондоном нежное марево окрашивало серые камни зданий в мягкие оттенки пастели; очертания верфей и складов могли по четкости и изяществу линий поспорить с японской гравюрой. Они плыли вниз по течению: великолепная река – символ обширной империи, – полная движения и жизни, все шире расступалась перед ними; Филип с благодарностью думал о художниках и поэтах, открывших столько красоты в том, что его окружало. Перед ними раскинулся лондонский порт; кто может описать его величие? При виде его загорается воображение – столько образов населяют эту широкую протоку: доктор Джонсон и рядом с ним Босуэлл, а вот и старик Пепис вступает на борт военного корабля; тут оживает пышный карнавал английской истории с ее романтикой и дерзаниями. Филип повернулся к Хейуорду, глаза его блестели.

– Милый Чарльз Диккенс, – прошептал он, смеясь над собственным волнением.

– А ты не жалеешь, что бросил живопись? – спросил Хейуорд.

– Нет.

– Значит, тебе нравится медицина?

– Ничуть, но ничего другого мне не подвернулось. Нудная зубрежка в первые два года учения ужасно меня угнетает, и, к несчастью, у меня, по-видимому, нет особой склонности к наукам.

– Но не можешь же ты снова менять профессию!

– Конечно, нет. Я доведу это дело до конца. Наверно, медицина станет интереснее, когда я перейду в больницу на практику. Меня, кажется, больше всего на свете интересуют люди. И, пожалуй, медицина – единственная профессия, которая дает тебе независимость. Ты носишь знания у себя в голове; с ящиком инструментов и небольшим запасом лекарств можно найти работу повсюду.

– Разве ты не собираешься обзавестись частной практикой?

– Во всяком случае, не скоро, – ответил Филип. – Как только я пройду практику в больнице, поступлю на судно; мне хочется повидать Восток – Малайский архипелаг, Сиам, Китай и прочие страны, – а потом возьмусь за любую работу, какая попадется. Что-нибудь всегда подвернется – ну, например, холерная, эпидемия в Индии. Мне не хочется сидеть на одном месте. Я мечтаю повидать мир. Для бедняка единственный способ увидеть мир

– это сделаться врачом.

Пароход подошел к Гринвичу. Над рекой величественно высилось благородное здание, построенное Иниго Джонсом.

– Погляди, вот, должно быть, то место, где бедный Джек нырял в реку за медяками, – сказал Филип.

Они стали бродить по парку. Там играли оборванные дети, и воздух звенел от их крика; на солнышке грелись старые моряки. Казалось, все здесь было, как сто лет назад.

– Жаль, что ты потерял два года в Париже, – сказал Хейуорд.

– Потерял? Погляди на движения этого ребенка, на узоры, которые чертит на земле солнце, пробиваясь сквозь листву, на небо… Знаешь, я никогда бы по-настоящему не увидел этого неба, если бы не два года в Париже.

Хейуорду показалось, что голос у Филипа дрогнул, и он поглядел на него с изумлением.

– Что с тобой?

– Ничего. Извини мою дурацкую чувствительность, но за последние полгода я так изголодался по красоте.

– Ну, ты меня удивил. Ведь раньше ты был таким сухарем…

– Черт побери, я вовсе не хотел тебя удивлять, – рассмеялся Филип. – Пойдем-ка пить самый что ни на есть прозаический чай.

Глава 65

 

Приезд Хейуорда был для Филипа спасением. С каждым днем он все меньше думал о Милдред. Прошлое он вспоминал с брезгливостью. Ему было непонятно, как мог он поддаться такому позорному чувству; он думал о Милдред с жгучей ненавистью; из-за нее он перенес столько унижений. Теперь он помнил только недостатки ее характера и внешности; его пробирала дрожь при одной мысли о былых отношениях с ней.

"Все это из-за моего проклятого слабодушия", – говорил он себе. Его любовная история напоминала неприличную выходку, учиненную при всем честном народе; она уже непоправима, и единственное средство – поскорее о ней забыть. А в этом ему помогала ненависть к пережитому позору. Он был как змея, сбросившая кожу, и с гадливостью озирался на старую оболочку. Его радовало, что он снова стал самим собой; он видел, сколько радости упустил в жизни, пока был погружен в безумие, именуемое любовью. Нет, с него хватит; если любовь такова, он больше не желает любить. Он поделился с Хейуордом кое-чем из того, что ему пришлось пережить.

– Помнишь, это, кажется, Софокл молился о том, чтобы поскорее настал час, когда он освободится от хищного зверя – страсти, пожирающей его сердце?

В самом деле, Филип словно родился заново. Он вдыхал весенний воздух, будто никогда им раньше не дышал, и получал ребяческое удовольствие от всего, что происходит на свете. Пору своих безумств он называл полугодом каторги.

Не прошло и нескольких дней после приезда Хейуорда в Лондон, как Филип получил приглашение из Блэкстебла на выставку картин из одной частной коллекции. Он взял с собой Хейуорда и, просматривая каталог, заметил, что на выставке есть картина Лоусона.

– Наверно, это он прислал приглашение, – сказал Филип. – Давай поищем его, он, должно быть, стоит возле своей картины.  

Картина – портрет Рут Чэлис в профиль – была повешена в дальнем углу, и Лоусон действительно оказался неподалеку от нее. В светской толпе, собравшейся на вернисаж, художник в своей широкополой мягкой шляпе и просторном светлом костюме выглядел немножко растерянным. Он радостно поздоровался с Филипом и, как всегда словоохотливо, сообщил, что переселился в Лондон, что Рут Чэлис – потаскушка, что он снял мастерскую (с Парижем покончено), что ему заказали портрет, а им нужно пообедать вместе и наговориться всласть, как в былые дни. Филип напомнил ему, что он уже знаком с Хейуордом, и его позабавило впечатление, которое тот произвел на Лоусона своим элегантным костюмом и изысканными манерами. Хейуорд был здесь в своей стихии – не то что в убогой маленькой мастерской Лоусона и Филипа в Париже.

За обедом Лоусон продолжал рассказывать новости. Фланаган вернулся в Америку. Клаттон исчез. Он пришел к убеждению, что нельзя ничего создать, пока живешь в атмосфере искусства, среди художников, – надо спасаться бегством. Чтобы облегчить себе этот шаг, он перессорился в Париже со всеми. У него развилась страсть резать всем в глаза правду-матку, и это помогло его друзьям стойко перенести известие о том, что Клаттон намерен отрясти прах французской столицы от ног своих и переселиться в маленький городок на севере Испании, приглянувшийся ему из окна поезда по пути в Барселону. Он живет сейчас в этом городке отшельником.

– Интересно, выйдет ли из него толк, – сказал Филип.

Судорожные попытки Клаттона выразить нечто самому ему неясное, дремлющее в его сознании сделали художника угрюмым и раздражительным; Филипа занимала психологическая сторона вопроса. Он смутно чувствовал, что и сам находится в таком же положении, только ищет смысла не в искусстве, а в собственной жизни. Ему приходится выражать свое "я" поступками, образом действий, и он не знает, как ему быть.

Впрочем, Филипу некогда было додумать эту мысль до конца – Лоусон пространно поведал ему повесть о своих отношениях с Рут Чэлис. Она бросила его ради юного студента, только что приехавшего в Париж из Англии, и вела себя непристойно. Лоусон полагал, что кому-нибудь следовало бы вмешаться и спасти этого молодого человека. Она его погубит. Насколько понимал Филип, Лоусон был огорчен главным образом тем, что разрыв произошел в разгар его работы над ее очередным портретом.

– Женщинам не дано понимать искусство, – сказал он. – Они только прикидываются, будто его понимают. – Но он рассудительно добавил: – Как бы то ни было, я выжал из нее четыре портрета, и еще не известно, как получился бы пятый.

Филип позавидовал легкости, с какой художник относился к своим романам. Он не без приятности провел полтора года, бесплатно получил превосходную натурщицу и расстался с ней в конце концов без особой горечи.

– А что слышно о Кроншоу? – спросил Филип.

– Ну, он человек конченый, – с жестоким легкомыслием молодости ответил Лоусон. – Протянет не больше шести месяцев. Прошлой зимой он схватил воспаление легких и провалялся семь недель в английской больнице. Когда он оттуда вышел, врачи сказали, что его единственное спасение – бросить пить.

– Бедняга, – улыбнулся трезвенник Филип.

– Некоторое время Кроншоу крепился. Он все-таки продолжал посещать "Клозери де лила" – без этого он не мог обойтись, – но пил там горячее молоко avec de la fleur d'oranger и стал чертовски скучен.

– Ты, наверное, так ему и сказал?

– Ну, он сам это знает. Недавно снова запил. Говорит, что слишком стар и не может начинать все сначала. Не хочет прозябать пять лет, предпочитает счастливо прожить полгода и умереть. К тому же он последнее время, кажется, очень нуждается. Понимаешь, пока он был болен, он ни гроша не зарабатывал и его девка отравляла ему существование.

– Помню, как он меня поразил, когда я с ним познакомился, – сказал Филип. – Мне он показался человеком необыкновенным. Противно, что в жизни преуспевает только пошлая мещанская добродетель.

– Да нет, Кроншоу – подонок. Ему на роду было написано умереть под забором, – изрек Лоусон.

Филипа огорчило, что Лоусон сказал это без всякого сожаления. В жизни что посеешь, то и пожнешь, но ведь вся ее трагедия заключается в неумолимости, с какой следствие вытекает из причины.

– Ах, я совсем забыл, – сказал Лоусон. – Сразу после твоего отъезда Кроншоу прислал тебе подарок. Я думал, что ты вернешься, и не стал его пересылать, да к тому же он, по-моему, и не стоил того, чтобы отправлять его по почте; но я получу его вместе с моими вещами, и, если хочешь, зайди за ним ко мне в мастерскую.

– А что это такое?

– Да какой-то ветхий коврик. Ему, наверное, грош цена. Я даже спросил Кроншоу, какого черта он прислал тебе такую рвань. По его словам, он увидел его в какой-то лавчонке на рю де Ренн и купил за пятнадцать франков. Это как будто персидский ковер. Он сказал, что ты спрашивал его о смысле жизни и вот его ответ. Но он был пьян в стельку.

Филип рассмеялся.

– Ах да, понял. Я его возьму. Это была одна из любимых загадок Кроншоу. Он говорил, что я сам должен найти разгадку, не то ответ будет бессмысленным.

Глава 66

 

Занятия шли у Филипа легко. Дел у него было по горло: в июле ему предстояло держать экзамен по трем предметам – два из них он раньше провалил, – но он был доволен жизнью. У него появился новый друг. В поисках натурщицы Лоусон нашел актрису, игравшую маленькие роли в каком-то театре; собираясь уговорить ее позировать, он пригласил ее в одно из воскресений пообедать. Для приличия она привела с собой приятельницу, и Филипу, которого пригласили четвертым, было поручено эту подругу занимать. Задача была нетрудная – приятельница оказалась забавной болтушкой с острым язычком. Миссис Несбит пригласила Филипа к ней зайти; ее квартирка находилась на Винсент-стрит, она всегда бывала часов в пять дома. Он пошел, остался доволен приемом и зачастил к ней. Миссис Несбит была миниатюрная женщина лет двадцати пяти, с привлекательным, хоть и некрасивым, скуластым личиком – на нем живо блестели глаза и весело улыбался большой рот. Лицо было ярким и напоминало портреты современных французских художников: кожа была необычайно белая, щеки – очень румяные, густые брови и иссиня-черные волосы. Все это создавало странное, но скорее приятное впечатление некоторой неестественности. Она развелась с мужем и зарабатывала на жизнь себе и ребенку сочинением бульварных романов. Несколько издателей специализировались на выпуске такого рода макулатуры, и заказов у нее было хоть отбавляй. Оплачивалась работа плохо, миссис Несбит получала пятнадцать фунтов за повесть в тридцать тысяч слов, но была довольна.

– В конце концов, – говорила она, – читателю это стоит всего два пенса, а он любит перечитывать одно и то же. Я просто меняю имена, вот и все. Когда мне это надоедает, я вспоминаю про счет из прачечной, квартирную плату или о том, что нужно купить ботиночки ребенку, и снова берусь за перо.

Кроме того, она подрабатывала в разных театрах на выходах, когда там нужны были статистки, – это давало ей от шестнадцати шиллингов до гинеи в неделю. К концу дня она валилась с ног от усталости и засыпала мертвым сном. Она никогда не унывала. У нее было острое чувство юмора, и она умела посмеяться даже над неприятностями. Иногда ее дела принимали совсем плохой оборот, у нее не было ни гроша в кармане; тогда ее скудные пожитки перекочевывали в ломбард, а сама она сидела на хлебе с маслом, пока не возвращалось благоденствие. Хорошее настроение никогда ее не покидало.

Филипу была незнакома такая беззаботная, необеспеченная жизнь, и миссис Несбит очень его смешила, забавно описывая свою борьбу за существование. Он спросил ее, почему она не пытается заняться настоящей литературой, но она знала, что у нее нет таланта, а то чтиво, которое она мастерила не покладая рук, сносно оплачивалось, к тому же ни на что другое она не была способна. Никаких надежд на лучшее будущее она не питала. Не было у нее и родственников, а все друзья нуждались не меньше ее самой.

– Я не задумываюсь о будущем, – говорила она. – Если у меня хватает денег на квартирную плату и сверх того остается немножко на еду, значит, мне не о чем беспокоиться. Стоит ли жить на свете, если будешь думать не только о сегодняшнем, но и о завтрашнем дне? Когда дела идут из рук вон плохо, всегда что-нибудь подвернется.

Вскоре Филип привык заходить к ней пить чай каждый день, а для того чтобы его посещения ее не обременяли, всякий раз приносил с собой либо пирог, либо фунт масла, либо пакетик чаю. Они стали называть друг друга по именам. Он не был избалован женским сочувствием и охотно рассказывал ей о всех своих злоключениях. Когда Филип бывал у нее, он не замечал, как бежит время. Он не скрывал, что восхищается ею. Она была отличным товарищем. Помимо воли он сравнивал ее с Милдред; упрямство и тупость одной, не проявлявшей ни малейшего интереса к чему бы то ни было, выходящему за пределы узкого круга ее представлений, были так не похожи на отзывчивость и живой ум другой. Ему становилось страшно при одной мысли, что он мог связать себя на всю жизнь с такой женщиной, как Милдред. Однажды вечером он рассказал Норе всю историю своей любви. Нельзя сказать, чтобы эта история его украшала, – и тем приятнее ему было встретить трогательное сочувствие.

– Кажется, вам повезло, что вы от всего этого избавились, – сказала она, когда он кончил.

У нее была смешная привычка склонять голову набок, как это делают маленькие лохматые щенки. Она сидела на стуле и шила – ей некогда было бездельничать, – а Филип уютно примостился у ее ног.

– Я даже сказать вам не могу, как я рад, что все это позади, – вздохнул он.  

– Бедняжка, вам, видно, здорово досталось, – прошептала она и сочувственно положила ему руку на плечо.

Он поцеловал ее руку, но она ее отдернула.

– Зачем это? – спросила она, покраснев.

– А вы возражаете?

Она посмотрела на него искрящимися от смеха глазами, потом улыбнулась.

– Нет, – сказала она.

Он привстал на колени и приблизил к ней свое лицо. Она твердо посмотрела ему прямо в глаза, и ее крупный рот дрогнул в улыбке.

– Ну и что? – спросила она.

– А знаете, вы молодец. Я вам так благодарен за ваше отношение ко мне. Вы мне ужасно нравитесь.

– Не будьте идиотом, – сказала она.

Филип взял ее за локти и привлек к себе. Не сопротивляясь, она чуть наклонилась вперед, и он поцеловал ее яркие губы.

– Зачем это? – снова спросила она.

– Потому, что это приятно.

Она не ответила, но в ее глазах мелькнула нежность, и она ласково провела рукой по его волосам.

– Понимаете, ужасно глупо, что вы так себя ведете. Мы были такими хорошими друзьями. Почему бы нам не остаться ими по-прежнему.

– Если вы действительно хотите воззвать к моему лучшему "я", – возразил Филип, – вам не следовало бы меня гладить.

Она тихонько засмеялась, но продолжала его гладить.

– Я себя очень плохо веду, да? – сказала она.

Филип удивился, ему стало немножко смешно, он заглянул ей в глаза и вдруг увидел там нежность и предательскую влагу; их выражение его тронуло. Он почувствовал волнение, и у него тоже навернулись слезы.

– Нора, неужели вы меня любите? – спросил он, сам себе не веря.

– Такой умный мальчик, а задает такие глупые вопросы.

– Хорошая вы моя, мне ведь и в голову не приходило, что вы можете меня полюбить.

Он прижал ее к себе и поцеловал, а она смеялась, краснела и плакала.

Выпустив ее, он отодвинулся, сел на корточки и посмотрел на нее с удивлением.

– Ах, будь я проклят! – сказал он.

– За что?

– Опомниться не могу.

– От удивления или от радости?

– От счастья! – воскликнул он чистосердечно. – И от гордости, и от восторга, и от благодарности.

Он взял ее руки и покрыл поцелуями. Для Филипа начались счастливые дни, которым, казалось, не будет конца. Они стали любовниками, но остались друзьями. В чувстве Норы к Филипу было немало материнского: ей нужно было кого-нибудь баловать, бранить, с кем-нибудь нянчиться; она была человек семейственный и получала удовольствие от того, что заботилась о его здоровье и о его белье. Его хромота, доставлявшая ему столько огорчений, вызывала у нее жалость, и эта жалость проявлялась в нежности. Она была молода, сильна и здорова, и отдавать свою любовь ей казалось вполне естественным. У нее был веселый и жизнерадостный нрав.

Филип ей нравился, потому что он смеялся вместе с нею над всем, что казалось ей смешным, а больше всего он нравился ей потому, что он был он.

Когда она ему это сказала, Филип весело ответил:

– Глупости. Я нравлюсь тебе потому, что я человек молчаливый и никогда не мешаю тебе болтать.

Филип совсем не был в нее влюблен. Она ему очень нравилась, ему приятно было проводить с ней время, его развлекали и занимали ее разговоры. Она вернула ему веру в себя и залечила раны его души. Ему необычайно льстило, что она его любит. Его восхищали ее мужество, ее оптимизм, дерзкий вызов, который она бросала судьбе; у нее была своя маленькая философия, бесхитростная и практичная.

– Знаешь, я не верю в церковь, священников и все такое прочее, – говорила она. – Но я верю в Бога и думаю, что он на многое посмотрит сквозь пальцы, если только ты не ноешь и по мере сил помогаешь слабому. И еще я думаю, что люди, как правило, – очень хорошие, и мне жаль тех, про кого это не скажешь.

– А как насчет загробной жизни? – спросил Филип.

– Я, конечно, ничего про нее не знаю наверняка, – улыбнулась она, – но надеюсь на лучшее. Во всяком случае, там не придется платить за квартиру и писать бульварные романы.

Она обладала чисто женским умением тонко польстить. По ее словам, Филип совершил мужественный поступок, бросив Париж, когда убедился, что великий художник из него не получится. Сам он так и не мог решить до конца, был ли этот поступок продиктован мужеством или слабодушием, и ему было приятно сознавать, что она считала его героическим. Нора рискнула заговорить с ним и о том, что обходили молчанием все его друзья.

– Очень глупо с твоей стороны так переживать свою хромоту, – сказала она. Увидев, что он густо покраснел, она все-таки продолжала: – Знаешь, люди куда меньше это замечают, чем тебе кажется. Они обращают на это внимание только при первом знакомстве.

Он молчал.

– Ты на меня сердишься?

– Нет.

Она обняла его за шею.

– Пойми, я говорю об этом только потому, что люблю тебя. Я не хочу, чтобы ты из-за этого себя мучил.

– Ты можешь говорить мне все, что тебе вздумается, – ответил он с улыбкой. – Эх, если бы я мог хоть как-нибудь показать, до чего я тебе благодарен!

Ей удалось прибрать его к рукам и в других отношениях. Она не давала ему ворчать и смеялась над ним, когда он сердился. Благодаря ей он стал куда приветливее.

– Ты умеешь заставить меня делать все, что ты хочешь, – сказал он ей как-то раз.

– А тебе это неприятно?

– Ничуть, я и хочу делать то, что тебе нравится.

У него хватало здравого смысла, чтобы понимать, как ему повезло. Он считал, что она дает ему все, что может дать жена, и в то же время не лишает его свободы; она была самым очаровательным другом, какого можно пожелать, и понимала его лучше любого мужчины. Их любовные отношения были крепким звеном в их дружбе, не больше. Они ее дополняли, но отнюдь не были самым для них главным. И потому, что желание Филипа было удовлетворено, он сделался уравновешеннее, уступчивее. Он чувствовал себя в ладу с самим собой. Иногда он вспоминал ту пору, когда был одержим безобразной, унизительной страстью, и сердце его наполнялось ненавистью к Милдред и отвращением к себе.

Приближались экзамены – они волновали Нору не меньше, чем его самого. Он был польщен и растроган ее вниманием. Она взяла с него слово, что он сразу же явится к ней и сообщит результаты. На этот раз он благополучно сдал все три экзамена, и, когда пришел ей об этом сказать, она вдруг расплакалась.

– Ах, как я рада, я так беспокоилась!

– Дурочка, – рассмеялся он, но и его самого душили слезы. Таким отношением дорожил бы кто угодно.

– Ну, а что ты станешь делать теперь? – спросила она.

– Теперь я с чистой совестью могу отдохнуть. Я свободен до начала зимней сессии в октябре.

– Наверное, поедешь к дяде в Блэкстебл?

– И не подумаю. Останусь в Лондоне и буду тебя развлекать.

– Я бы предпочла, чтобы ты уехал.

– Почему? Я тебе надоел?

Она рассмеялась и положила руки ему на плечи.

– Потому, что тебе много пришлось поработать. Посмотри на себя – ты совсем извелся. Тебе нужны свежий воздух и покой. Пожалуйста, поезжай.

Он помедлил, глядя на нее с нежностью.

– Знаешь, я не поверил бы, что это искренне, если бы это была не ты. Ты думаешь только обо мне. Не пойму, что ты во мне нашла.

– Ты, видно, решил дать мне хорошую рекомендацию и деньги за месяц вперед, – весело рассмеялась она.

– Я напишу в рекомендации, что ты внимательна, добра, нетребовательна, никогда не волнуешься из-за пустяков, ненавязчива и тебе легко угодить.

– Все это чепуха, – сказала она, – но я тебе открою тайну: я одна из тех редких женщин, для кого жизненный опыт не проходит даром.

Глава 67

 

Филип с нетерпением ожидал возвращения в Лондон. За два месяца, которые он провел в Блэкстебле, он часто получал письма от Норы. Это были длинные послания, написанные размашистым, крупным почерком, в которых она с юмором описывала маленькие события повседневной жизни: семейные неприятности домохозяйки, дававшие ей богатую пищу для насмешек; комические происшествия на репетициях – она была статисткой в одном из популярных спектаклей сезона; наконец, забавные приключения с издателями ее романов. Филип много читал, купался, играл в теннис, катался на парусной лодке. В начале октября он вернулся в Лондон и стал готовиться к очередным экзаменам. Ему хотелось поскорее их сдать, – ими кончалась самая скучная часть учебной программы, и студент переходил на практику в больницу, имел дело уже не только с учебниками, но и с живыми людьми. С Норой Филип встречался ежедневно.

Лоусон провел лето в Пуле – он привез целую папку эскизов пристани и пляжа. Он получил несколько заказов на портреты и собирался пожить в Лондоне, пока его не выгонит из города плохое освещение. Хейуорд тоже был в Лондоне: он рассчитывал провести зиму за границей, но из лени с недели на неделю откладывал отъезд.

За последние годы Хейуорд оброс жирком – прошло пять лет с тех пор, как Филип познакомился с ним в Гейдельберге, – и преждевременно облысел. Он это очень переживал и отрастил длинные волосы, чтобы прикрывать просвет на макушке. Единственное его утешение было в том, что лоб у него теперь стал, как у мыслителя. Голубые глаза выцвели, веки стали дряблыми, а рот, потеряв сочность, – бледным и слабовольным. Он все еще, хоть и с меньшей уверенностью, разглагольствовал о том, что собирается совершить в туманном будущем, но понимал, что друзья уже в него не верят. Выпив две-три рюмки виски, он впадал в меланхолию.

– Я неудачник, – бормотал он, – и не гожусь для жестокой борьбы за существование. Все, что я могу сделать, – это отойти в сторону и предоставить грубой толпе топтать друг друга из-за благ мирских.  

Он давал понять, что быть неудачником – куда более возвышенная и благородная позиция, чем преуспевать. Он намекал, что его отчужденность от жизни вызвана отвращением ко всему пошлому и низменному. Особенно красиво говорил он о Платоне.

– А я думал, что ты уже перерос увлечение Платоном, – нетерпеливо сказал ему как-то Филип.

– Почему? – спросил Хейуорд, подняв кверху брови.

Он не склонен был об этом рассуждать. Хейуорд обнаружил, что куда выгоднее порой гордо промолчать.

– Не вижу смысла в том, чтобы снова и снова перечитывать одно и то же,

– говорил Филип. – Это только один из видов безделья, и притом утомительный.

– Неужели ты так убежден в своей гениальности, что при первом же чтении постигаешь глубочайшие мысли философа?

– А я и не желаю их постигать, я не критик. Я интересуюсь философом не ради него, а ради себя.

– Зачем же ты тогда читаешь вообще?

– Отчасти для удовольствия – это вошло у меня в привычку, и мне так же не по себе, когда я ничего не читаю, как и когда я не курю, – отчасти же, чтобы лучше узнать самого себя. Когда я читаю книгу, я обычно всего лишь пробегаю ее глазами, но иногда мне попадается какое-нибудь место, может быть, одна только фраза, которая приобретает особый смысл для меня лично и становится словно частью меня самого; и вот я извлек из книги все, что мне было полезно, а ничего больше я не мог бы от нее получить, даже если перечел бы ее раз десять. Видишь ли, мне кажется, что каждый человек – точно нераскрывшийся бутон; то, что он читает или делает, по большей части не оказывает на него никакого воздействия; но кое-что приобретает для каждого из нас особое значение и словно развертывает в тебе лепесток; вот так один за другим раскрываются лепестки бутона и в конце концов расцветает цветок.

Филипу самому не нравилась эта метафора, но он не знал, как иначе объяснить то, что чувствует, но пока еще смутно себе представляет.

– Ты хочешь что-то совершить, ты хочешь кем-то стать, – пожал плечами Хейуорд. – Ах, как это вульгарно!

Теперь Филип хорошо знал цену Хейуорду. Он был безволен, кокетлив и так тщеславен, что надо было все время следить за собой, как бы не задеть его самолюбия; в его сознании лень безнадежно перепуталась с идеализмом, и он сам не мог их разделить. Однажды в мастерской Лоусона он встретил журналиста, которого очаровала беседа с ним; неделю спустя редактор одной газеты прислал ему письмо, предлагая написать критическую статью. Целых двое суток Хейуорда раздирали сомнения. Он так долго говорил о том, что намерен заняться журналистикой, что у него не хватало духу сразу же ответить отказом, но мысль о какой бы то ни было работе приводила его в ужас. В конце концов он отклонил предложение и вздохнул свободно.

– Это помешало бы моим основным занятиям, – сказал он Филипу.

– Каким занятиям? – безжалостно спросил Филип.

– Моей духовной жизни, – гласил ответ.

Потом он принялся с пафосом разглагольствовать о женевском профессоре Амиэле, чьи таланты сулили блестящее будущее, но так никогда и не проявились; только после его смерти была обнаружена причина и в то же время оправдание его неудач: гениальный дневник, который нашли в его бумагах. При этом Хейуорд загадочно улыбался.

Впрочем, Хейуорд все еще мог увлекательно рассказывать о книгах; он обладал изысканным вкусом и тонко судил о литературе; он питал также неиссякаемый интерес к чужим мыслям, что делало его занимательным собеседником. По существу, мысли эти были ему глубоко безразличны – они никогда не оказывали на него ни малейшего воздействия; он обращался с ними, как с фарфоровыми безделушками, выставленными в аукционном зале: он вертел их в руках, любуясь формой и покрывавшей их глазурью, прикидывал в уме, сколько они должны стоить, потом, положив на место, тут же о них забывал.

Но именно Хейуорду суждено было сделать важнейшее открытие. Как-то вечером после соответствующей подготовки он повел Филипа и Лоусона в некий кабачок на Бик-стрит, примечательный не только сам по себе и своей историей (он был овеян воспоминаниями о знаменитостях восемнадцатого века и будоражил романтическое воображение), но и лучшим в Лондоне нюхательным табаком, а самое главное – своим пуншем. Хейуорд ввел приятелей в большую, длинную комнату с остатками былой роскоши и огромными изображениями обнаженных женщин на стенах: это были монументальные аллегории, написанные учениками Гейдона, но табачный дым, газ и лондонские туманы углубили их тона, и они стали похожи на картины старых мастеров. Темные панели, потускневшая массивная позолота карниза, столы красного дерева – все это создавало атмосферу роскоши и комфорта, а обитые кожей сиденья вдоль стен были мягкими и удобными. Прямо против входной двери красовалась на столе голова барана – в ней-то и держали знаменитый нюхательный табак.

Приятели заказали пунш. Они стали его пить. Это был горячий ромовый пунш. Перо дрогнуло бы перед попыткой описать его совершенство; такая задача не под силу трезвому словарю и скупым эпитетам этой повести – возбужденное воображение ищет возвышенных слов, цветистых, диковинных оборотов. Пунш зажигал кровь и прояснял голову; он наполнял душу блаженством, настраивал мысли на остроумный лад и учил ценить остроумие собеседника; в нем была неизъяснимая гармония музыки и отточенность математики. Только одно из его качеств можно было выразить сравнением: он согревал, как теплота доброго сердца; но его вкус и его запах невозможно описать словами. Если бы за это взялся Чарльз Лэм, он бы со своим безупречным тактом мог нарисовать очаровательные картины нравов своего времени; или лорд Байрон, посвятив ему станс в "Дон Жуане" и добиваясь недостижимого, может, и достиг бы подлинного величия; Оскар Уайльд, рассыпая самоцветы Исфахана по византийской парче, наверно, сумел бы создать образы, полные чувственной красоты. В поисках сравнений ум бродил между видениями пиров Элагабала, утонченными мелодиями Дебюсси и пряным ароматом сундуков, где хранятся старинные наряды, кружевные брыжи, короткие панталоны, камзолы давно минувших дней; сюда надо добавить едва уловимое дыхание ландышей и запах острого сыра…

Хейуорд открыл кабачок с этим бесценным напитком, встретив на улице человека по фамилии Макалистер, с которым он учился в Кембридже; то был биржевой маклер и философ. Он посещал этот кабачок раз в неделю; вскоре Филип, Лоусон и Хейуорд стали встречаться здесь в вечерние часы каждый вторник. Мода изменчива, и в кабачке теперь бывало немного посетителей, что оказалось на руку любителям застольной беседы. У Макалистера, широкого в кости и приземистого для своей комплекции, были крупное мясистое лицо и мягкий голос. Последователь Канта, он судил обо всем с точки зрения чистого разума и страстно любил развивать свои теории. Филип слушал его с живым интересом. Он давно пришел к убеждению, что ничто не занимает его так, как метафизика, но не был уверен в ее пользе для житейских дел. Скромная философская система, которую он выработал, размышляя в Блэкстебле, не очень-то помогла ему во время его увлечения Милдред. Он сомневался, что рассудок может быть хорошим пособником в жизни. Похоже было на то, что жизнь течет сама по себе. Он ясно помнил, как властно владело им чувство и как он был бессилен против него, словно привязан к земле канатом. В книгах можно было вычитать много мудрых мыслей, но судить он умел только по собственному опыту (и не знал, отличается ли он в этом отношении от других). Решаясь на какой-нибудь шаг, он не взвешивал "за" и "против", не подсчитывал будущей выгоды или убытка – его неудержимо влекло куда-то, и все. Он жил не отдельной частицей своего "я", а всем своим существом в целом. Сила, во власти которой он находился, не имела, казалось, ничего общего с рассудком; рассудок его только указывал ему способ добиться того, к чему стремилась его душа.

Макалистер напомнил ему о категорическом императиве.

– "Действуй так, чтобы каждый твой шаг был достоин стать правилом поведения для всех людей".

– По-моему, это полнейшая чепуха, – сказал Филип.

– Вы смельчак, если отзываетесь так об одном из тезисов Иммануила Канта, – возразил Макалистер.

– Почему? Слепое преклонение перед чужим авторитетом сводит человека на нет; на свете и так слишком много идолопоклонства. Кант выводил свои законы не потому, что они были непреложной истиной, а потому, что он был Кантом.

– Ну, а почему вы возражаете против категорического императива?

(Они спорили с такой горячностью, словно на весы была брошена судьба целых империй.)

– Закон этот предполагает, что человек может избрать свой жизненный путь усилием воли. И что лучший путеводитель – человеческий разум. Но чем веления разума лучше приказа наших страстей? Просто власть их различна, вот и все.

– Вам, кажется, нравится быть рабом своих страстей.

– Я раб своих страстей поневоле, мне это вовсе не нравится, – рассмеялся Филип.

Говоря это, он вспомнил горячечное безумие, которое толкало его к Милдред. Он вспомнил, как бунтовал против своей одержимости и как болезненно ощущал свое падение.

"Слава Богу, теперь я от всего этого освободился", – подумал он.

Но даже теперь он не был уверен, что не обманывает себя. Когда он находился во власти страстей, он чувствовал в себе необыкновенную силу, мозг его работал с удивительной ясностью. Он жил куда полнее в напряжении всех душевных сил, а это делало его нынешнее существование чуть-чуть бесцветным. Бурное, всепоглощающее ощущение жизни вознаграждало его за непереносимые страдания.  

Впрочем, неосторожное заявление Филипа вовлекло его в спор о свободе воли, и Макалистер, обладавший обширными познаниями, приводил один аргумент за другим. У него была врожденная любовь к диалектике, и он вынуждал Филипа противоречить самому себе; он загонял его в угол, откуда тому удавалось спастись только ценой тяжелых уступок; Макалистер опрокидывал его логикой и добивал авторитетами.

Наконец Филип признал:

– Я ничего не знаю о других людях. Могу сказать только о себе. Иллюзия, что воля моя свободна, так сильно во мне укоренилась, что я не в состоянии от нее избавиться, хотя и подозреваю, что это только иллюзия. Однако эта иллюзия является одним из сильнейших стимулов всех моих поступков. Прежде чем что-нибудь совершить, я чувствую, что у меня есть выбор, и это влияет на каждый мой шаг; но потом, когда поступок уже совершен, я прихожу к убеждению, что он был неизбежен с самого начала.

– Какой же ты отсюда делаешь вывод? – спросил Хейуорд.

– А только тот, что всякие сожаления бесполезны. Снявши голову, по волосам не плачут, ибо все силы мироздания были обращены на то, чтобы эту голову снять.

Глава 68

 

Как-то утром, вставая с постели, Филип почувствовал головокружение; он снова лег и понял, что заболел. Руки и ноги ныли, его знобило. Когда хозяйка принесла ему завтрак, он крикнул ей в открытую дверь, что ему нехорошо, и попросил чашку чаю с гренком. Через несколько минут кто-то постучал в дверь и вошел Гриффитс. Они жили в одном доме уже больше года, но знакомство их ограничивалось тем, что они кивали друг другу, встречаясь на лестнице.

– Я слышал, вам нездоровится, – сказал Гриффитс. – Вот и решил зайти взглянуть, что с вами.

Филип, сам не зная почему, покраснел и стал уверять, что все это пустяки. Через часок-другой он будет на ногах.

– Лучше дайте мне измерить вам температуру, – сказал Гриффитс.

– Ей-Богу же, это ни к чему, – с раздражением ответил Филип.

– Не упрямьтесь.

Филип сунул градусник в рот. Весело болтая, Гриффитс присел на край постели, потом вынул градусник и поглядел на него.

– Послушайте, дружище, вам надо полежать в кровати, а я приведу старика Дикона, пусть он вас осмотрит.

– Чепуха, – сказал Филип. – Ничего со мной не сделается. Не беспокойтесь обо мне.

– Какое тут беспокойство? У вас температура, и вам надо полежать. Верно?

У него была какая-то подкупающая манера говорить – озабоченный и в то же время мягкий тон. Филипу сосед показался чрезвычайно милым.

– Вы умеете найти подход к больному, – пробормотал Филип с улыбкой, закрывая глаза.

Гриффитс взбил его подушку, ловко расправил простыни и подоткнул одеяло. Он вышел в гостиную, поискал сифон с содовой водой и, не найдя его, принес сифон из своей квартиры. Затем он опустил штору.

– Теперь засните, а я приведу старика, как только он кончит обход.

Филипу показалось, что прошло несколько часов, прежде чем Гриффитс появился снова. Голова у Филипа раскалывалась, отчаянно ныли руки и ноги, он готов был расплакаться. Наконец в дверь постучали и явился Гриффитс – здоровый, сильный и веселый.

– Вот и доктор Дикон, – сказал он.

Врач подошел к постели – это был немолодой, спокойный человек, – Филип видел его в больнице. Он задал несколько вопросов, быстро осмотрел больного и поставил диагноз.

– Ну, а вы что скажете? – с улыбкой спросил он Гриффитса.

– Грипп.

– Совершенно верно.

Доктор Дикон оглядел убогую меблированную комнату.

– А вы не хотите лечь в больницу? Вас поместят в отдельную палату, и за вами будет лучший уход, чем тут.

– Я предпочитаю полежать дома, – сказал Филип.

Ему не хотелось трогаться с места, к тому же он всегда чувствовал себя стесненно в новой обстановке. Ему неприятно было, что вокруг него станут хлопотать сестры, и его пугала унылая чистота больницы.

– Я за ним поухаживаю, – сразу же вызвался Гриффитс.

– Что ж, хорошо.

Он выписал рецепт, сказал, как принимать лекарство, и ушел.

– Ну, теперь извольте слушаться, – сказал Гриффитс. – Я ваша дневная и ночная сиделка.

– Это очень мило с вашей стороны, но мне, право же, ничего не нужно, – сказал Филип.

Гриффитс положил руку ему на лоб. Это была крупная прохладная сухая рука, Филипу было приятно ее прикосновение.

– Я только схожу в нашу больничную аптеку и сразу же вернусь.

Немного спустя он принес лекарство и дал Филипу. Потом поднялся наверх за своими книгами.

– Вам не помешает, если я буду заниматься у вас в гостиной? – спросил он, вернувшись. – Я оставлю дверь открытой, и вы сможете меня позвать, если вам что-нибудь понадобится.

В сумерки, очнувшись от тяжелого забытья, Филип услышал в гостиной голоса. Какой-то приятель Гриффитса зашел его проведать.

– Послушай, ты ко мне сегодня вечером не приходи, – услышал он голос соседа.

Через несколько минут еще кто-то появился в гостиной и выразил удивление, застав Гриффитса в чужой квартире. Филип расслышал, как тот объясняет:

– Присматриваю тут за одним студентом второго курса, это его комната. Бедняга заболел гриппом. Вечером, старина, в карты играть не будем.

Когда Гриффитс остался один, Филип его окликнул.

– Послушайте, вы, кажется, откладываете из-за меня вашу вечеринку? – спросил он.

– Да вовсе не из-за вас. Мне надо подучить кое-что по хирургии.

– Не надо откладывать вечеринку. Ничего со мной не сделается. Вы обо мне не беспокойтесь.

– Ладно, ладно.

Филипу стало хуже. К ночи он начал бредить. Очнувшись под утро от беспокойного сна, он увидел, как Гриффитс встал с кресла, опустился на колени и рукой подкладывает в огонь уголь. Он был в халате, надетом Поверх пижамы.

– Что вы здесь делаете? – спросил Филип.

– Я вас разбудил? А ведь старался протопить камин как можно тише.

– Почему вы не спите? Который час?

– Около пяти Решил возле вас подежурить. Перенес сюда кресло, побоялся лечь на матраце: вы бы меня и пушками не разбудили, если бы вам что-нибудь понадобилось.

– Зря вы так обо мне хлопочете, – простонал Филип. – А что, если вы заразитесь?

– Тогда вы поухаживаете за мной, старина, – сказал Гриффитс, заливаясь смехом.

Утром Гриффитс поднял штору. После ночного дежурства он выглядел бледным и утомленным, но настроение у него было отличное.

– Теперь я вас умою, – весело сказал он Филипу.

– Я могу умыться сам, – сказал сконфуженный Филип.

– Чепуха. Если бы вы лежали в больнице, вас умывала бы сиделка, а чем я хуже сиделки?

Филип был слишком слаб, чтобы сопротивляться, – он позволил Гриффитсу обтереть ему лицо, руки, ноги, грудь и спину. Тот делал это с милой заботливостью, не переставая добродушно болтать; потом он переменил ему простыню – совсем как это делают в больнице, – взбил подушку и поправил одеяло.

– Видела бы меня сейчас сестра Артур! – сказал он. – Вот бы ахнула… Дикон придет проведать вас утром.

– Не понимаю, отчего вы со мной так возитесь, – сказал Филип.

– Для меня это хорошая практика. Так интересно иметь своего пациента.

Гриффитс подал ему завтрак, а потом пошел одеться и поесть. Около десяти часов он вернулся с гроздью винограда и букетиком цветов.

– Вы необычайно добры, – сказал ему Филип.

Он провалялся в постели пять дней.

Нора и Гриффитс ухаживали за ним поочередно. Хотя Гриффитс был ровесником Филипа, он усвоил по отношению к нему шутливый отеческий тон. Он был заботлив, ласков и умел ободрить больного; но самым большим его достоинством было здоровье, которым, казалось, он наделял каждого, кто с ним соприкасался. Филип не помнил материнской ласки, и у него не было сестер, его никто не баловал в детстве, поэтому его особенно трогала женственная мягкость этого большого и сильного парня. Он стал поправляться. Теперь Гриффитс сидел праздно в его комнате и занимал его забавными рассказами о своих любовных похождениях. Гриффитс любил поволочиться, у него бывало по три, по четыре любовных приключения сразу, и его повесть об уловках, к которым приходилось прибегать во избежание скандала, можно было слушать, не уставая. У него был дар окружать все, что с ним происходило, романтическим ореолом. Обремененный долгами, заложив все свои хоть сколько-нибудь ценные пожитки, он умел оставаться веселым, щедрым и расточительным. Он был по натуре искателем приключений. Ему нравились люди сомнительных профессий, с темным прошлым, а его знакомства с подонками общества – завсегдатаями лондонских кабачков – были необычайно обширны. Женщины легкого поведения относились к нему по-дружески, делились с ним своими горестями, радостями и невзгодами; шулера, зная о его безденежье, угощали его обедом и одалживали пятифунтовые ассигнации. Он не раз проваливался на экзаменах, но бодро переносил свои неудачи и так мило умел выслушивать родительские назидания, что его отец – врач, практиковавший в Лидсе, – не мог рассердиться на сына всерьез.

– В науках я ни бум-бум, – весело признавался он, – да и сидеть за книгами – для меня мука.

Жизнь казалась ему сплошным праздником. И все-таки было видно, что, перебесившись и получив наконец диплом, он будет преуспевающим врачом с большой частной практикой. Одно его обаяние само по себе могло излечивать больных. 

(Продолжение)

Rado Laukar OÜ Solutions