9 мая 2024  20:10 Добро пожаловать к нам на сайт!

ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? № 72 март 2023 г.

Лауреаты Русского Букера

 

Михаил Елизаров: PASTERNAK & БИБЛИОТЕКАРЬ | Блогер elena_dokuchaewa на  сайте SPLETNIK.RU 13 марта 2018 | СПЛЕТНИК

Михаил Елизаров

 

Материал подготовлен Редактором Алексеем Рацевичем

Pasternak

 

Продолжение, начало в № 70 журнале

 

7

Цыбашев пришел по указанному адресу. Дверь ему открыл глубокий старик, узнал в чем дело, и с усмешкой произнес: «Добро пожаловать в мои катакомбы». Цыбашев получил все книги, в которых нуждался, через неделю принес обратно, и тогда отец Григорий сказал ему, что он может оставить их себе.

Цыбашев помнил, с какой фразы отца Григория началось его перерождение. Он спросил, благодарно прижимая к груди подаренные книги, неужели священник сам не захочет их перечитать? И отец Григорий сказал, что нет, перечитывать он не будет.

Потом был разговор о литературе, и, кажется, тогда отец Григорий в шутку заметил, что единственная книга, которую он не устает перечитывать, это второй том «Мертвых душ», только не известная всем уцелевшая часть, а полный вариант, погибший в огне.

Тогда Цыбашев подумал, что в удивительной библиотеке священника хранится вариант уцелевшего гоголевского манускрипта или даже литературная подделка, но все равно уникальная по своей значимости.

Но отец Григорий уточнил, что имеет ввиду именно книжный пепел и великий подвиг писателя, отказавшегося от творчества, чтобы не грешить против истины.

Он говорил о трагедии человека, который в самом начале своего труда верил в религиозное призвание литературы, а под конец до того испугался увидеть беса в желтоватой прозрачности собственных книжных листов, что сжег последний труд и уморил себя. Гоголь, больше других желавший, чтобы его творчество нравственно преображало людей, почуял опасность ввести в соблазн себя и окружающий мир, сделав книгу проводником демонического.

Сказано все это было в полушутку, но на Цыбашева слова священника произвели впечатление.

Затем были следующие вечера и новые разговоры: «Ты по университетской традиции делишь книги на „плохие“ и „хорошие“, а это спорные категории, — учил отец Григорий. — С моей точки зрения, книги могут быть либо религиозными, либо светскими… В религии лежат истоки художественной литературы. Она тоже своего рода литургия, только повторенная на свой лад автором. Так, каждый писатель в некотором смысле религиозен, поскольку вдыхает жизнь в придуманные образы, но это, выражаясь в дантовской терминологии, лишь „Божественная Пародия“ на действительную связь между человеком и Богом, „похоть очей“, как говорил апостол Иоанн… Принято говорить, что светская литература также дает представление об этике, морали и способна подтолкнуть к размышлениям о высоких материях. Но человеку, приучившему себя однажды питаться „художественным“, опошленным бытием, „божественное“ становится не по вкусу.

Чтение растворяет личность, она живет чужими эмоциями, отдавая душу на растерзание бумажным, но от этого не менее пагубным, страстям. Литература схожа со склепом, в котором страница за страницей, камень за камнем замуровывается дух…

Неспроста даже в церквях пономари читали чувственные библейские псалмы, не интонируя. Единственная возможность донести смысл молитвы не искаженным — это бесстрастное чтение…» 

Отец Григорий стоял у окна, глядел во тьму, расцвеченную, как тритон, желтыми электрическими огнями, и говорил в своей всегдашней манере: «Наивно думать, что классическая литература более возвышенна. Часто она как та музыка Чайковского — дивные звуки, исторгнутые анальной лирой педераста. Невозможно в жизни быть последним извращенцем, а сев за письменный стол или рояль, став у мольберта, чудно преобразиться… У светского нет и не будет доступа к духовному…»

* * *

Священник быстро завербовал на свою сторону ничейного студента-филолога. А Цыбашев слушал и будто вспоминал настоящего себя. Слова отца Григория, здравые и совершенно не елейные, извлекали Цыбашева из-под хлама, которым его забрасывали в течение всей прежней жизни.

«Попытка человека создать религию из себя — величайшая ложь и соблазн. Поклонение тому, что не Бог, и есть язычество. Художественная литература стала новой религией, и поэт, ее пророк, прославил не Бога, а божка. Так появились во множестве книги, как глисты сосущие христианство. Люди предпочли подлинному Евангелию писательскую романную или стихотворную весть… Автор создает текстовую оболочку, признанную обществом образцом духовности, и эта оболочка начинает служить для выражения совершенно иного содержания. Дьявол набрасывает на себя эту книжную шкуру, проникает в порожние слова о Боге. За короткий срок в оболочке поселяется одетый в духовный костюм Бога другой владыка, у которого свое Евангелие. Так, уже умерший автор может сделаться разносчиком демонической заразы. С людьми же, попавшими под влияние подобных оболочек, происходит своего рода духовное облучение. Они дышат гнилью, пьют ее и едят, не замечая, как невидимая болезнь неумолимо образует метастазы на внутренностях души. И чем дольше это продолжается, тем больше продуктов духовного распада оседает во внутренностях души…»

Цыбашев, желая угодить священнику, заводил беседы о целом поколении, выросшем на мастер-и-маргаритной карамели с дьяволом внутри. Роман, залитый сахарной духовностью, в неожиданной интерпретации Цыбашева представал явлением более страшным, чем откровенный сатанинский трактат.

Отец Григорий улыбался и, остужая мнимый инквизиторский пыл собеседника, замечал, что роман о человеке робком и слабом, точно в насмешку названным Мастером, который за свои юродивые художества по мотивам Евангелия обрекается на безумие, становясь законной добычей Дьявола…»

Литература знала множество временных властителей дум. Каждое имя на разные сроки делалась более или менее активным пристанищем дьявола, а потом либо оставлялось как отработанная шахта, либо помаленьку эксплуатировалось.

В определенный момент явился спрос на книги, воспроизводящие «духовные ценности». Самостоятельно ли, с помощью ли бесов, как-то определился необходимый процент обогащенной духовности, по которому общество судило о произведении. Дело оставалось только за автором, более или менее выполняющим в текстах ударную духовную норму. Так появлялась оболочка, посредством которой дьявол как через лаз проникал прямо в душу.

Сами «духовные ценности» оказались с секретом. Вначале они были очень похожи на христианские. Потом само же общество переименовало их в более гуманные, «общечеловеческие», причем процентная духовность от этого ничуть не уменьшилась. Наоборот, добыча ее возрастала с каждым годом, но только сами ценности видоизменялись до того, что откровенно противоречили христианской традиции. Но подступиться к ним с критикой уже было проблематично…

Когда-то опасной, а теперь брошенной оболочкой был Лев Толстой. Цыбашеву вдруг делалось понятно, почему человек, казалось, искренне зла не принимавший, посеял истинное зло и в свое время был справедливо отлучен от церкви, которую презирал и ненавидел. Писательские кощунства, вроде эпизода с глумливым описанием православной литургии, сами по себе не делали оболочку оплотом демона. Но только демоническое вмешательство могло искусно повернуть мнение общества так, что полное скорби Послание Синода: «…Церковь не считает графа Толстого своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею. Многие из ближних его, хранящих веру, со скорбию помышляют о том, что он, в конце дней своих, остается без веры в Бога и Господа Спасителя нашего, отвергшись от благословения и молитв Церкви и от всякого общения с нею. Посему, свидетельствуя об отпадении его от Церкви, вместе и молимся, да подаст ему Господь покаяние в разум истины. Молимтися, милосердый Господи, не хотяй смерти грешных, услыши и помилуй и обрати его ко святой Твоей Церкви. Аминь», — представилось актом жестоким и вопиюще антидуховным.

Так оболочка стала «зеркалом русской революции», а потом была отметена ради новой, более перспективной. От использованного Толстого остался только высохший покров — школьная классика, окаменевшая как ископаемый кал.

Заброшенной оболочкой был Пушкин, чей поэтический хитиновый панцирь был давно уже пуст, и только в последнее время кто-то усиленно пытался превратить его в действующую оболочку — их, видимо, не хватало, а новые не появлялись.

* * *

Ум Цыбашева быстро пьянел в незнакомой ему атмосфере религиозной культуры. Но отец Григорий всегда уберегал его от крайних суждений. Спокойную духовную середину отец Григорий называл трезвостью и почитал одной из важнейших добродетелей. Он призывал Цыбашева не к литературофобии, а всего лишь к здравому осознанию своего места, умению отделять свой взгляд от настроений века и сверять его с православными эталонами.

«Не нужно думать, что художественная литература — зло. Она становится его носителем только в том случае, когда начинает претендовать на духовность, а вот на нее у литературы никогда не было прав. Духовность отсутствует как понятие в этом вымышленном мире. Художественные ландшафты разняться только степенью демонического… Вред от грубого скоморошничания „Луки Мудищева“ невелик. Откуда там завестись дьяволу? Спрятаться негде. А заумный пафос какой-нибудь „Розы Мира“ в сотни раз опаснее своей лживой спиритической мимикрией под духовность… С петровских времен, когда было унижено православное священство, люди предпочли проповеди светскую книжную литургию. Вслед за христианским Западом и Россия потеряла чувство духовного самосохранения, забыв, что религия не исторический пережиток, а оружие против невидимого и безжалостного врага. Каждое поколение вносило свою лепту в разрушение мистических церковных бастионов, ослабление Христова воинства…»

8

Взгляд Цыбашева задержал Пастернак. По своему типу он очень подходил, чтобы стать оболочкой. Имя было значительно и в то же время не особо выпирало из поэтической таблицы. Но стоило взять его в руки и рассмотреть поближе, сразу ощущался его идеологический удельный вес, точно среди алюминиевых форм затесался такого же объема кусок урана.

Настораживала его удивительная защищенность, но не только авторитетом Нобелевской премии. Существовало нечто более прочное, чем общественное мнение. Пастернак каким-то непостижимым образом оказывался вне критики негативной. Имя с религиозным экстазом произносилось либеральной интеллигенцией. Цыбашев даже помнил где-то вычитанную фразу о Пастернаке как о «духовной отдушине».

Лирика была точно покрыта смазкой — гладкая, изворотливая и скользкая, но, безусловно, из самого духовного ресторана — такой червеобразный деликатес, который приходилось не разжевывая глотать целиком. Употребление по строчке было чревато неприятными открытиями.

Стихи обладали какой-то радиоактивной особенностью облучать внимание. После прочтения оставалось образное марево, дурманящий поэтический туман. Чтобы поймать ускользающий смысл, Цыбашев буквально пригвоздил строку карандашом, и далее читал не отрывая грифеля.

* * *

Был показательный эпизод из воспоминаний Юрия Олеши. Он предлагал Маяковскому купить рифму: «Медик€амент — медяками». Маяковский давал всего лишь рубль, потому что рифма с неправильным ударением. На вопрос: «Тогда зачем вы вообще покупаете?» — Маяковский отвечал: «На всякий случай».

С Пастернаком получалось так, что им были скуплены все рифмы «на всякий случай».

Сколько ни в чем не повинных слов русского языка страдало от жестоких побоев и ударений. За местоимение «твои» приняло муку «хво€и». По преступному сговору с поэтом «художница пачкала красками тр€аву», чтобы получить «отраву». «Гамлет» наверняка не подозревал, что «храмлет» (очевидно, хромает). Рожденные избавлять от страданий, «страдали… осенние госпит€али». «Сектор» превращал нектар в «н€ектар».

Созвучий не хватало, и злоумышленник совершал невозможные сводничества, например рифмы «взмаху — колымагой», «бухгалтер — кувалда». Или вообще поступал гениально просто: «скучный — нескучный».

С распухшим слогом маялись «сентяб-ы-рь», несколько «люст-ы-р» и «вет-ы-вь».

Обычным делом было живодерское, совсем не айболитовское пришивание к анапесту, как зайцу, дополнительных стоп — «и небо спекалось, упав на песок кро-во-ос-та-на-вли-ва-ю-щей арники». Не в силах отомстить в анапесте «нынче нам не заменит ничто затуманив-шегося напитка», язык все же иногда давал сдачи.

Зверски замученный ямб вдруг изворачивался и жалил палача. Тогда из «рукописей» вылезали половые органы-мутанты: «…Не надо заводить архивов, над руко-п€исями трястись…» Или поэт, того не желая, с возрастным шепелявым присвистом просил художника не предавать дерево: «…Не предавай-ся-сну…»

На каждом шагу случались артикуляционные насилия: «…Попробуй, приди покусись потушить…» или «…И примется хлопьями цапать, чтоб-под-буфера не попал…», соперничающие с «бык-тупогуб-тупогубенький бычок…»

В логопедической муке: «Пил бившийся, как €об лед, отблеск звезд» — рождался таинственный Как€облед, открывая кунсткамеру компрачикосов. В ее стеклянных колбах находились «застольцы», «окраинцы» и «азиатцы», — чтобы у последних получилось «венчаться». В химическом растворе висел Франкенштейн поэтической инженерии: «Тупоруб», — рожденный из «поры» и сослагательного наклонения: «…Мы-в-ту-пору-б-оглохли…»

Ради сомнительной рифмы к «ветер» наречие «невтерпеж» безжалостно усекалось до «невтерпь». «Личики» кастрировались до «личек», иначе не клеилось с «яичек». Были «щиколки» вместо «щиколотки»; подрезанное в голове — «вдогад» ради «напрокат». Попадались и тела, с трудом поддающиеся опознанию: «всклянь темно».

«Выпень» батрачил на «кипень». «Наоткось», по аналогии с «накось», очевидно, просто предлагалось выкусить, как тот туман, который «отовсюду нас морем обстиг».

Становился понятен траур «фразы Шопена», которая «вплывала, как больной орел». Болезнь птицы, переведенной из семейства ястребиных в водоплавающие, была трагически закономерна.

«Над блюдом баварских озер» происходило несогласование единственного и множественного чисел.

В «Сестра моя — жизнь»:

 

…Когда поездов расписанье

Камышинской веткой читаешь в пути,

Оно грандиозней Святого писанья,

Хотя его сызнова все перечти… —

претензия была даже не к утверждению, что расписание поездов более грандиозно, чем Святое писание, а просто к смысловому несогласованию в повелительном наклонении — «хотя его сызнова все перечти».

Все глумления над смыслом совершались с поистине маниакальным объяснением — «чем случайней, тем вернее, слагаются стихи навзрыд». Главное, во всем этом не было ничего от хлебниковского словотворчества — «леса обезлосели, леса обезлисели», ничего от веселой обериутовской зауми Заболоцкого и Хармса, в своих дневниках величавшего Пастернака «полупоэтом».

Громада творчества была неприступна — от поэтических завываний юного барчука:

О вольноотпущенница, если вспомнится,

О, если забудется, пленница лет… — до интонаций бердичевского аптекаря, вздыхающего в «еврейском родительном»:

Что слез по стеклам усыхало!

Что сохло ос и чайных роз! Мутный роман о Докторе, завернутый в лирическую броню приложения — с начинкой о Боге, делался недосягаемым для критики.

Читатель, вдруг заметивший весь этот стилистический бардак, соглашался скорее признать собственную поэтическую глухоту, чем промах у Мастера. Это уже работала «духовность», уничтожавшая все живое, пытавшее подступиться к святыне.

* * *

С заповедью наречения имен, данной Адаму, в новый мир пришла вещественность. Названные предметы перестали быть равными себе и стали различаться. В стремлении поэта попрать вещественность и тем самым «расчеловечить» мир слышались отголоски древней зависти павшего Ангела-светоносца — Денницы к существу, созданному по образу Божьему и наделенному правом именовать. Как дух безумия, Пастернак всю жизнь создавал языковой хаос, одетый в одежды смысла:

Пошло слово «любовь», ты права,

Я придумаю кличку иную.

Для тебя я весь мир, все слова,

Если хочешь, переименую. О поэтическом фантоме «Пастернак» когда-то проговорились Ходасевич и Адамович. И не такими уже и странными были слова Цветаевой, прозревшей за необъяснимой душевной черствостью Пастернака нечеловеческое и писавшей ему: «Право, тебя нельзя судить как человека. Убей меня, я никогда не пойму, как можно проехать мимо матери на поезде, мимо двенадцатилетнего ожидания… Но теперь ваше оправдание — только такие создают такое. Ваш был и Гете, не пошедший проститься с Шиллером, и десять лет не приезжавший во Франкфурт повидаться с матерью — бережась для второго Фауста или еще чего-то… Ибо вы от всего — всего себя, этой ужасной жути: нечеловеческого в себе, божественного в себе… Я сама выбрала мир нечеловеков — что же мне роптать…» 

Под старость нечеловек уже вел трансляцию из поэтического макета Бога:

 

Я в гроб сойду и в третий день восстану,

И, как сплавляют по реке плоты,

Ко мне на суд, как баржи каравана,

Столетья поплывут из темноты.

9

Так несколько месяцев Цыбашев играл в литературоведа, пока не понял, что почти завалил собственный диплом. Времени на написание не оставалось. Вышвырнуть просто так пять лет учебы было бы довольно глупо. Цыбашев еще не задумывался о том, чтобы стать священником, он, скорее, не особенно стремился преподавать язык и литературу в школе. Как вариант маячила надежда на аспирантуру, пускай даже заочную, и с ней возможность еще три года разбираться с призванием, совмещая поиски с диссертацией. Только ради этих трех лет он решился на поступок.

Откровенно поговорив с родителями, он получил из семейной кассы триста долларов, на которые приобрел у секретарши на кафедре готовую дипломную работу с гарантированной пятеркой, ибо диплом был написан для таких вот бездельников, маменькиных сынков его же научным руководителем.

Поддержав профессора материально, Цыбашев удачно защитился и, как человек с пониманием, был прикреплен к кафедре философии, пока соискателем.

Осенью Цыбашева, по родительскому знакомству, пристроили читать литературу в частном лицее, аргументируя, что это никак не школа, а много солиднее.

Он проработал в лицее около года. Директор был передовых взглядов, и, возможно, поэтому в лицее часто появлялись разные личности, обаятельные, улыбчивые, и читали они лекции совсем не по академическим предметам.

Физик от «Центра космического сознания» обнародовал для старшеклассников и преподавательского состава открывшееся ему спиралеобразное устройство Вселенной и выводил на доске формулы конца Света.

Женщина-астролог, в длинном черном платье, увешанная бусами и амулетами, в конце лекции составила для лицея гороскоп, больше похожий на комплимент.

У приглашенного хироманта после успешного выступления многие приобрели за скромные деньги им же составленную брошюрку о его древнейшей науке.

Приходили в лицей и представители кришнаитов, после которых актовый зал на веки вечные пропах ароматическими палочками, а говоря точнее, паленым навозом.

Христианство несколько раз представили отечественные баптисты и улыбчивые американские мормоны.

Цыбашеву вначале казалось, что все это не выйдет за рамки цирковых выступлений, но он ошибся. Лицей брал курс на духовность. На педагогических советах все чаще поднимался вопрос о многостороннем и полноценном развитии учащихся.

Цыбашеву запомнилась та снисходительно-насмешливая реакция коллег на его замечание, что неплохо бы ввести, как было в учебных заведениях дореволюционной России, уроки Закона Божьего, разумеется, со свободным посещением. Тогда директор сказал, что как же так, такой молодой парень и таких консервативных взглядов, и давно пора бы усвоить, что у них светское, многонациональное учебное заведение.

Заканчивались девяностые годы, а Цыбашев словно никак не хотел понимать, что интерес к православию давно прошел, и даже наоборот, у общества созрели претензии к церкви, к примеру за притесненное инакомыслие в лице иудаизма или ислама.

Вскоре в школе утвердился новый предмет, восполняющий пробел в духовном воспитании — история культуры и этики, и вести его взялась бойкая дама из общерелигиозных теософских примиренцев.

На тот момент для Цыбашева защита православия вылилась в форму интеллектуального протеста против диктата архаичного оккультизма.

Он правильно решил, что чем язвить, лучше переубедить, и стал ввязываться в частые дискуссии с преподавателями и учениками.

Цыбашев быстро понял, что проповедник из него никудышний. Он мог еще с грехом пополам пересказывать темы, пройденные в беседах с отцом Григорием. Собственных знаний ему не хватало, и по-смердяковски каверзный вопрос какого-нибудь хитроумного дитяти-выпускника ставил его в тупик.

Так, пересказывая слова отца Григория о православии как о религии свободной личности, Цыбашев поскальзывался на банановой кожуре — «раб Божий». Приходилось выкручиваться, аргументируя, что тексты двухтысячелетней давности были созданы при рабовладельческом строе, слово «раб» просто отчетливо демонстрировало дистанцию между человеком и Богом и христианство вовсе не религия рабов.

По объяснениям отца Григория, свобода выражалась в способности человека по собственной воле помещать свое бытие либо в вечную жизнь — рай, либо в вечную смерть — ад.

Люди были созданы Богом не для смерти, но не бессмертными. Первый человек пребывал в Добре, в Боге и, соответственно, в бессмертии, а также в состоянии совершенного сознания.

Первородный грех, дав представление о Зле, то есть о том, что не есть Бог, запустил в мире и людях механизмы смерти. Познавший Зло человек стал, каким его Бог не замысливал, и потому не мог уже находиться в присутствии Бога. Так унаследованным грехом человека стала раздвоенная как змеиное жало смерть: первая, разъединяющая душу и тело — «частное скончание», по словам Иоанна Дамаскина, и вторая — смерть, навечно разделяющая душу и Бога.

Грехопадение было в своем роде как передающаяся из поколения в поколение потеря иммунитета. Бог не мог избавить человека от первой телесной смерти, но мог спасти от второй, гораздо более страшной — вечного адового забвения.

Чтобы вновь обрести бессмертие, следовало восстановить связь с источником вечной жизни, с Богом. Люди были не в силах сделать это, и тогда Бог сам стал человеком, чтобы вернуть людей к себе и даровать им бессмертие. Христос сделался средством, благодаря которому люди хоть умирали прежнею смертью, но не оставались в ней. Человечество было спасено не распятием, как утверждали протестанты, а Воскресением, доказавшим, что смерть может стать не вечной могилой, а коридором в вечную жизнь.

Итак, смерть была страшной болезнью, но от нее было найдено лекарство, и единственное, что требовалось от людей, чтобы спастись, это принять его…

Тогда возникал вопрос: чем хуже фармацевтические показатели католичества, протестантизма во всех его формах, того же ислама и, куда более древнего, чем христианство, иудаизма. Чем плох, в конце концов, буддизм, называющий другими словам те же христианские истины?

И начинались умелые попреки в непримиримости: «Раз вы уже такой православный, то пусть хотя бы светлый образ Александра Меня, человека, в духовности которого у вас, надеюсь, не возникает сомнений, послужит вам примером истинно православной терпимости». 

Итак, смерть была страшной болезнью, но от нее было найдено лекарство, и единственное, что требовалось от людей, чтобы спастись, это принять его…

Тогда возникал вопрос: чем хуже фармацевтические показатели католичества, протестантизма во всех его формах, того же ислама и, куда более древнего, чем христианство, иудаизма. Чем плох, в конце концов, буддизм, называющий другими словам те же христианские истины?

И начинались умелые попреки в непримиримости: «Раз вы уже такой православный, то пусть хотя бы светлый образ Александра Меня, человека, в духовности которого у вас, надеюсь, не возникает сомнений, послужит вам примером истинно православной терпимости».

В принципе, с тем же успехом можно было говорить о непримиримости врача, который настойчиво предлагает аспирин больному, в инфекционном бреду утверждающему, что гидроперит как таблетка выглядит ничем не хуже аспирина.

Апостолы, святые подвижники, видимо, не сумевшие подняться до гуманно-демократических высот людей, знакомых с православием понаслышке, считали своим долгом предостеречь особо любопытствующих от экспериментов с иными религиозными практиками; святитель Игнатий Брянчанинов называл католиков еретиками-латинянами по той простой причине, что святые отцы Церкви никогда еретиков христианами не называли; нигде в Евангелии не говорилось о необходимости хвалить чужие религиозные взгляды, ибо это равносильно хулению своей собственной веры. И, наконец, либеральничающий филокатолик, батюшка мудрствующей интеллигенции, Александр Мень, перед смертью своей практически благословивший оккультизм, в конечном счете оказал сомнительную услугу православию. Так считал отец Григорий, и вслед за ним Цыбашев.

Он прочел много книг, еще больше услышал от отца Григория, и ему, в принципе, было что рассказать, но для аудитории благожелательной и терпимой.

Цыбашев готовил ловушки с прагматической приманкой и срезался как-то слишком показательно. В его рассказе представал непрощающий Абсолют, подчиненный закону кармы, и уже потому, с точки зрения христианской философии, Абсолютом не считающийся. И был Бог Евангелия, не бесчувственный космический закон, но Абсолют всепрощающий, принимающий человека таким, каким он становится в результате покаянного преображения, без оглядок на прошлое, Бог, подаривший своему творению свой образ и подобие, то есть возможность быть личностью, Бог, чье смирение перед человеком простерлось до Голгофы. Кого, по логике, должен был бы предпочесть даже не верующий, а просто Homo Pragmaticus?

Но звучал приблизительно следующий ответ: «Да, судя по вашему рассказу, Бог православия добрее и лучше. Но лучшее еще не означает правду. А правда — она карма, и не обессудьте, раз уж она показалась вам чересчур горькой».

10

В младших классах православное воспитание делалось проблематичным, хотя бы потому, что при слове «поп» если не возникал смех по ассоциации со стыдной частью тела, то непременно вылезал пушкинский «толоконный лоб». Свято место пусто не бывало. Золотого ангелка с октябрятского значка, по инициативе Министерства образования, теснил другой, уже поэтический кудрявец, вполне способный претендовать на обожествленное детство, которое также можно было в виде курчавого профиля с детскими бакенбардами заключить в звездочку и носить на кармашке пиджака.

Цыбашев в своем стремлении навязать православие где-то перегибал палку. Одно дело в одиннадцатом классе говорить о демонизме в поэзии Блока на примере поэмы «Двенадцать». И совсем другое — объяснять ученикам третьего класса именительный падеж: «Кто? Что?» — и переходить к толкованию слов Григория Богослова: «Не Сущий из сущего, а сущее из Сущего» — вначале был Кто, он создал Что — как в именительном падеже. В сущности, он хотел сказать, что Бог создает безличностную природу, а не возникает из нее, что он творит мир, но сам он не есть мир.

Ему неоднократно делали замечания, что он вместо преподавания литературы занимается совершенно не тем, и в который раз шутливо напоминали, что он преподает не в церковноприходской школе.

Вскоре в лицейской стенгазете даже появилась карикатура. Цыбашев узнал свою копию, с увеличенным носом, в балахоне, который должен изображать рясу, с крестом и кадилом, изгоняющую смеющихся бесов с лицами писателей. Но, глядя на картинку, Цыбашев понимал, кем хотел бы себя видеть. Так у него появилась мысль стать священником.

* * *

Потом произошел второй важный эпизод в его жизни. Цыбашев услышал за дверью класса голос теософской дамы, читающей с протяжными голосовыми подъездами, то есть с выражением, следующие строки:

…Он отказался без противоборства,

Как от вещей, полученных взаймы,

От всемогущества и чудотворства,

И был теперь, как смертные, как мы… — Ребята, почему отказывается Иисус от противоборства? Теперь вы должны это лучше понимать… Правильно, потому что, как всякий посвященный, Иисус знал о законе кармы, с которой нелепо бороться…

Цыбашев зашел в класс.

Учительница приветливо улыбнулась ему:

— Мы тут немного влезли в литературоведение, не обессудьте. Ваше мнение нам будет тоже интересно, — она засмеялась, — хотя мы его уже все заранее знаем.

Цыбашев сел на свободное место за первой партой, напротив учительницы.

Она вскинула к лицу книгу.

— Дальше поэт пишет:

…И, глядя в эти черные провалы,

Пустые, без начала и конца,

Чтоб эта чаша смерти миновала,

В поту кровавом он молил отца… — Пастернак предельно ясно объясняет очевидные вещи. Иисус знает об ответном ударе, который обрушится на весь народ за убийство великого Учителя. Он прозревает казнь и грядущую трагедию народов во время молитвы в Гефсиманском саду…

— И откуда же Иисус мог знать о законе кармы? — резко спросил Цыбашев.

Дама с ярой готовностью ответила, положив книгу на парту перед Цыбашевым:

— Официальная церковь, разумеется, подвергает редакции биографию великого Учителя. Но имеются очевидные факты, что долгое время он провел в Гималаях. Речь сейчас не об этом. Апостолы ведь тоже были наказаны кармой. Почти все они приняли насильственную смерть. Христос стал не искуплением, а наказанием. В жизни Христа, а не в смерти, заключалось для людей спасение…

Поглядывая на Цыбашева, дама хищно воодушевилась:

— Ваши взгляды мне известны. Но воистину, — она перешла на патетический шепот, — только с дьявольской подачи христианин Кальвин мог сказать, что человечество обязано было убить Христа, чтобы спастись, а Мартин Лютер воскликнуть о благословенном грехе, подарившем миру такого спасителя. Так, двуличная церковная мораль веками косвенно утверждает, что Христос пришел толкнуть людей на страшный кармический проступок. Церковь позабыла слова самого Христа: «Сын человеческий пришел не губить души человеческие, а спасать», — дама вдруг успокоилась, — хотя тут следует сказать особо — сам термин «Спаситель» — применим только в том смысле, что Иисус спасал людей от незнания, принося им позабытые истины Агни Йоги… 

Цыбашев пытался оставаться ироничным и холодным:

— Я разделяю ваше возмущение западными отцами. Но, во-первых, какое имеют к ним отношение православные священники? Наша церковь благословляет не крестную смерть, а воскресение Иисуса. А во-вторых, цитата ваша говорит, собственно, о том, что сказавший подобное не мог верить в карму. Иначе он бы не губил народы.

Произнося это, Цыбашев вертел в руках книгу. К своему удивлению, он заметил, что это сборник евангелических текстов, предваренный предисловием со стихами Пастернака. Мелькнуло даже название епархии, выпустившей книгу. Цыбашева это настолько удивило, что он только краем уха прислушивался к выкликам о гниющем трупе христианства, в бессилии борющемся с новым сознанием и наступающей новой эрой, которая не делит людей на православных и остальных…

Цыбашев подумал, что сейчас очень неплохо было бы найти что-нибудь из пастернаковских нелепиц и прочесть вслух, и в тот же момент как-то очень болезненно и глубоко порезал о страницу палец — книга была издана на очень качественной плотной бумаге, с острыми как лезвие краями. Эта боль как-то странно отрезвила его. Он сразу бросил книгу на парту, поднес палец ко рту и стал высасывать из раны кровь.

Дама уже читала другой отрывок:

 

…И странным виденьем грядущей поры,

Вставало вдали все пришедшее после,

Все мысли веков, все мечты, все миры,

Все будущее галерей и музеев,

Все шалости фей, все дела чародеев…

Цыбашев поднялся, предвидя трактовку о феях и чародеях, и вышел из класса.

* * *

Уже дома Цыбашев вспомнил, что хотел пересмотреть кое-что из Пастернака, достал томик стихов, на вид совершенно не агрессивный, изданный на бумаге желтоватой и рыхлой как промокашка, и начал пролистывать книгу в поисках нужного стиха.

Цыбашев нашел то, что искал, стал читать, придерживая страницу. Он не заметил, как опять открылся порез на подушечке указательного пальца. Бумажное острие листа угодило прямо в разверстую ранку. Цыбашев сразу увидел быстро расплывающуюся на желтом листе бурую кляксу и с интересом наблюдал, как стремительно напитывается красным бумага. На этом процесс не остановился, и кровь начал тянуть следующий лист. Книга была ненасытна как вампир. А Цыбашев все сидел и зачарованно смотрел, как уходит в листы его кровь, и не мог оторваться от этого зрелища. Потом он потерял сознание.

Очнулся Цыбашев от страшного холода, ночью, перебрался в кровать и снова провалился в беспамятство.

На следующий день он не смог подняться и пойти на работу, ибо чудовищно ослаб. В полузабытьи подобрал книгу стихов, выпившую, наверное, не меньше трети его крови. За сутки она высохла и топорщилась покореженными, бурого цвета, листами. Шрифт подсох какой-то черной корочкой, словно это была книга для слепых с выпуклыми буквами.

Цыбашев сцарапнул несколько строчек, они отвалились как шелуха, прикрывающая истинный их смысл, и он прочел на бумаге совсем другое, не для людей, настолько страшное и мерзкое, что закричал и в страхе откинул прочь проклятую книгу.

В слабости он лежал дни, ночи, осознавая случившееся. Вспоминал день своего крещения и плакал, потому что только теперь ощутил всю благодать и любовь Бога.

Ненасытная бездна, находящаяся в злой книге, с кровью вытянула родную ей субстанцию, весь псевдодуховный яд, накопившийся в Цыбашеве.

11

Цыбашев все больше склонялся к мысли о поступлении в духовную семинарию. Для начала он корректно поговорил о своих будущих планах с директором лицея. Тот позволил себе что-то вроде напутствия и благословения. Через месяц, когда Цыбашеву нашли замену, он, никем не порицаемый, получил расчет и хвалебную характеристику.

В семье тоже все обошлось мирно, во многом благодаря тому, что речь свою Цыбашев обставил спокойно, без помпезности. Родители быстро примирились с его решением. В последнее время сын их очень устраивал, хотя бы потому, что второй год не курил, и вообще поменялся в лучшую сторону — стал более уравновешенным и терпимым.

Каждый из родителей даже нашел для себя какое-то приятное объяснение. Отец с грустным удовлетворением сетовал, что, сам того не желая, создал воспитательную систему, формирующую личность со столь высокими духовными запросами. Мать видела за этим решением поступок обиженного сердца. Подруга Цыбашева, на которой он чуть не женился, поддавшись всеобщему процессу брачевания на пятом курсе, не выдержала его колебаний и вышла замуж. Сам-то Цыбашев вздохнул с облегчением, но мать была уверена, что он страдает. Все это ей напоминало добротную сентиментальную историю и уже потому нравилось. Потом она вспомнила, что семинария уж никак не монастырь и, даже если сын туда и поступит, еще не значит, что закончит, а если и закончит, то, верно, обзаведется попадьей. После этого мать окончательно успокоилась.

Единственный, кто не одобрял стремления Цыбашева, был отец Григорий. Он настойчиво советовал продолжать работу, учебу в аспирантуре, говоря, что служить Богу можно и в миру. Отец Григорий чувствовал некий душевный ущерб в Цыбашеве и боялся, что мощная мистика православия, с которой тому предстоит столкнуться, может оказаться непосильной для его психики. Старый священник помнил таких восторженных молодых людей, единожды в экстаз вошедших и так в нем до смерти и пребывающих.

Впрочем, по ходатайству отца Григория, Цыбашева взяли в православный храм. Там он полгода работал сторожем и помогал священнику при службах.

Он отказался от навязчивых проповедей, осознав, что унижает собственную веру, превращая ее в источник конфликтов с окружающими, и по-прежнему виделся со всеми своими приятелями, не чураясь пивных посиделок.

* * *

Когда Цыбашев еще дорабатывал в лицее последний месяц, его отправили на склад за книгами. Лицей, радея об учащихся, благоразумно закупал для уроков литературы недорогие издания изучаемых авторов в нескольких десятках экземпляров, чтобы все ученики класса были обеспечены необходимой для урока книгой. Это действительно было удобно. Во-первых, не у каждого дома находилась достаточная библиотека. Имелась и вторая выгода. Учитель и ученики работали с одинаковыми изданиями, поэтому не возникало проблем с быстрым поиском нужного эпизода или цитаты.

В последний раз, экономя деньги, лицей приобрел книги у какой-то уж совсем завалящей фирмы, через день после заключения сделки вообще разорившейся. Банкроты постарались остаться честными и сказали, что — да, заказа они не выполнили, но у них на складе, который прошлой весной затопило, еще остались неповрежденные водой книги, может, и не совсем по теме, но тоже хорошие, даже кое-что из классики, и все они теперь принадлежат лицею, если лицей пожелает. Что-то — лучше чем ничего, и Цыбашеву поручили разобраться с содержимым на затопленном складе. 

В последний раз, экономя деньги, лицей приобрел книги у какой-то уж совсем завалящей фирмы, через день после заключения сделки вообще разорившейся. Банкроты постарались остаться честными и сказали, что — да, заказа они не выполнили, но у них на складе, который прошлой весной затопило, еще остались неповрежденные водой книги, может, и не совсем по теме, но тоже хорошие, даже кое-что из классики, и все они теперь принадлежат лицею, если лицей пожелает. Что-то — лучше чем ничего, и Цыбашеву поручили разобраться с содержимым на затопленном складе.

Эта часть города производила тягостное впечатление. Казалось, люди давно уже не живут здесь. Да и с трудом верилось, что в крошащихся пористым кирпичом домах может находиться что-нибудь живее крыс. Цыбашев выехал в ясный день, но в этом месте лучи будто пробивались сквозь навеки закопченное заводами небо, хотя сами заводы уже умерли. Машина долго кружила по ветхим улочкам, где в вековой грязи еще плавали островки асфальта. Цыбашев и водитель по очереди спрашивали редких прохожих, где находится улица лейтенанта Смирского.

Улица нашлась, и на пятнадцатом номере обрывалась каким-то полем. Дома с номером «семнадцать», где должен был находиться склад, не было. Когда Цыбашев уже усомнился в благородстве банкротов и решил, что они отдали не существующее, из окна ближайшего дома выглянула старуха и сняла все подозрения.

То, что Цыбашев и водитель приняли за сваленный шифер и жесть, оказалось крышей, сливающейся в своей грязевой однородности с ландшафтом, среди которого подобьем распятия возвышалась верхушка деревянного столба электропередачи.

Через десяток метров дорога довольно резко уходила вниз. Дом находился будто на дне обмелевшего озера. Водитель наотрез отказался спускаться, сказав, что они потом оттуда по такой грязи не выедут.

По доскам, положенным на кирпичи, как по мостикам, Цыбашев добрался до крыльца приземистой двухэтажной постройки с узкими нежилыми окнами. На первом этаже были заметны следы спешной эвакуации, поэтому, кроме мусора, ничего там не имелось. Люди вывезли все свое добро. Но оказалось, что невысокий дом уходит под землю, по крайней мере еще на несколько этажей.

Цыбашев спустился в первое складское помещение. Электричество на удивление еще работало, но картина от этого не делалась утешительней. Хоть в подвале было почти сухо, состояние упакованного книжного имущества говорило, что уровень воды когда-то находился на почти метровой отметке, потом вода схлынула. По этой же отметке было видно, какой пласт книг спасен, а какой, по мнению владельцев, не подлежал продаже и соответственно был оставлен.

Ряды упаковок с книгами напоминали мощную средневековую кладку. Разбухшие, они и по весу были как каменные блоки. Цыбашев наудачу достал несколько блоков, разорвал на них серую оберточную бумагу. Показался тусклый глянец обложек недорогой фантастики. В верхних упаковках еще в приемлемом состоянии были первые двадцать книг. Остальные безнадежно промокли. Страницы в книгах под тяжестью слиплись в грязно-коричневый брус, и отделить их друг от друга уже не представлялось возможным.

Цыбашев около часа перебирал книги, снимая эти литературные «сливки», переносил на первый этаж и там складывал на газеты. Потом решил осмотреть второй подземный этаж, откуда поднимался тяжелый кисловатый запах.

Свет одинокой неоновой трубы под потолком отразился в ряби изумрудного химического цвета. Три последние ступеньки, ведущие в помещение, уже покрывала вода. Сквозь ее зеленую прозрачность Цыбашев видел затопленные упаковки с книгами, а те, которые выступали над водой, поблескивали скользким мраморным лоском. Некоторые были разорваны, и обрывки бумаги под водой напоминали огромные лепестки. Книги в них лежали как слитки. Одна была совсем недалеко от Цыбашева. Стоило только окунуть руку и достать ее.

Цыбашев закатал рукав до локтя и попытался это сделать. Глубина обманула прозрачностью. Ему пришлось, промочив ботинки, спуститься на ступень ниже, чтобы выудить книгу. Это был «Доктор Живаго» — банкроты говорили, что у них имелась и классика. Поражало то, что долгое пребывание в воде не размягчило томик, а, наоборот, превратило в монолит, на ощупь больше похожий на минерал, чем на типографский продукт.

Цыбашев поднялся с добычей наверх. Он долго смотрел на эти сросшиеся страницы, закатанные в известняк твердого переплета, потом, поддавшись какому-то наитию, бросил книгу об стену, и она разбилась на две части.

Цыбашев поднял обломок. Скол пошел вдоль книги, словно открыл немыслимую диагональную страницу романа, в которой верхние строчки начальных страниц постепенно переходили в нижние строчки последних. И все это можно было прочесть. Сам же скол сверкал как лезвие ножа.

12

В семинарию Цыбашев поступать так и не стал. С одной стороны, он уже, наведя справки, понимал, что сделать это не менее проблематично, чем в советское время. С другой стороны, был отец Григорий, всегда служивший Цыбашеву образцом православного духовенства, который и семинарии не заканчивал, и рукополагался в катакомбной церкви. Это же не помешало ему быть настоящим священником, солдатом и учителем.

Когда умер отец Григорий, Цыбашев лишился главного своего советчика и наставника и далее все свои поступки уже взвешивал на собственных весах правильности.

Он готовился к службе духовного ассенизатора, поэтому находил рукоположение в истинно православной церкви даже более правильным, ибо не хотел пачкать ризы русской патриаршей церкви. Он видел, что дух страны погребен под сатанинскими испражнениями. И кому-то нужно было это убирать. Просто уже не оставалось времени быть гласом, вопиющим о вреде нечистот. Их проще всего было самому смыть, как в уборной.

Из рассказов старого священника он определенно знал, где можно получить рукоположение катакомбных епископов. Имя отца Григория во многих областях страны служило ему пропуском. Цыбашева рукоположили в украинской автокефальной православной церкви.

Впрочем, сан священника был нужен Цыбашеву не из мистических соображений, чтобы, допустим, усилить благодатью силу проводимых им обрядов. Цыбашев не хотел себя ничем усиливать и защищать, как не стал бы накачивать мышцы и приобретать оружие. Он знал об участи православия в грядущем царстве Антихриста, о своем будущем проигрыше и гибели, потому шел на врага без доспехов как схимник — поединщик Куликова поля. Но только с принятием сана Цыбашев получал возможность с головой окунуться в другой мир, где уже веками ведется незримая мирским людям духовная битва, о которой говорил апостол Павел — «не против плоти и крови, но против духов злобы поднебесных». 

В том мире опасность исходила даже из книги. Так, Сатана вещал через избранную оболочку. Книга навязывала людским глазам его видение мира, говорила внутри человеческих слов на сатанинском языке и, таким образом, обращала в его веру.

Поиски епископа дали Цыбашеву еще одну возможность убедиться, что основная опасность исходила от организаций, занимающихся расширением религиозного опыта, уводящих из надежных стен православных канонов. Главная задача Церкви была спасать, но спасти можно было лишь тех, кто осознает опасность и видит, от кого она исходит. Спасение против воли оказывалось слишком трудной задачей. Оставалось устранять источники угрозы. И чистку следовало начинать с оболочек христианства, приютивших оккультные секты.

13

Вход в храм был со двора, а парадный подъезд вел прямо в административную часть. Какой юрисдикции храм подчиняется — Русской ли зарубежной Церкви, Украинской, Униатской Церкви или Московской Патриархии, табличка на двери не сообщала.

Цыбашев вошел в приемную, где на стенах помимо нескольких икон висел и плакат с распятием, сложенным точно из голубых кубиков рафинада, излучающих спиральные потоки, изображающие энергии. Цыбашев улыбчиво представился секретарю как священник, подготовленный по специальной программе университета штата Мичиган, сообщив, что хочет поговорить с митрополитом. Его попросили подождать, потому что владыка заканчивает службу. Действительно, из-за двери доносился голос, гудящий бессмысленный набор фраз на церковнославянском.

До конца службы Цыбашев успел просмотреть рекламные буклеты для желающих обучиться на целителя или достичь вершин экстрасенсорного мастерства. Имелись также распечатки каких-то неканонических молитв в стихах, вероятно, принадлежащих перу митрополита. В храме по совместительству с «богослужением», исповедью, крещением, соборованием и отпеванием предлагались услуги астрологов, снятие порчи, а также помощь биоэнергетических терапевтов.

Бутафорская служба закончилась, двери открылись. Тучный владыка с митрой на голове, облаченный в саккос и епитрахиль, из-под которого выглядывал лиловый край подрясника, благословил едва видную в глубине храма паству и, развернувшись, вышел в приемную, постукивая жезлом. Пройдя мимо Цыбашева, он свернул за угол, где, видимо, находился его кабинет. Секретарь объяснил, что владыка потерял много энергии и должен отдохнуть, помедитировать.

Цыбашев листал Агни-Йогу. Секретарь, зайдя на минуту к митрополиту, выглянул и пригласил войти. Цыбашев прошел в полутемный кабинет, драпированный поблескивающей тканью. Митрополит уже снял с себя все облачение и остался по-домашнему в подряснике, поверх которого были надеты панагия с Божьей Матерью и крест.

— Священник Сергий, — представился Цыбашев.

Митрополит насупленно изучал его около минуты, потом тяжело произнес:

— А вот теперь можешь сесть…

По басовитой важности речи и как бы опаляющему взгляду Цыбашев понял, что митрополит паразитирует на одном из кинематографических образов Григория Распутина.

— Не удивляйся, что я тебя не сразу сесть пригласил. Это я твою ауру смотрел. Если бы она мне не понравилась, я бы с тобой и разговаривать не стал. С чем пришел?

Цыбашев вскользь упомянул о программе университета, подготовившей из выпускников философского факультета православных иереев, одинаково терпимых к Востоку и возрожденному опыту православного целительства. Затем, обнадежив митрополита словами из послания апостола Павла к коринфянам: «Дары различны, но Дух один и тот же», — Цыбашев вытащил из рукава плоский предмет, похожий на мраморный наконечник копья, размером с ладонь, и, приблизившись к митрополиту, воткнул чуть пониже сверкающей камнями панагии.

Митрополит упал в кресло и парализованно застыл, мутнеющими глазами наблюдая, как мраморное нутро острия, проткнувшего ему живот, наполняется изнутри его кровью, которая исчезает в нем как в трубе, подсоединенной к пустоте.

Через двадцать минут полностью обескровленное тело владыки покрыла желтизна, а торчащее из тела орудие его убийства сделалось бумажной мякотью коричневого цвета.

14

Цыбашев никоим образом не соотносил свою деятельность с особо жестокой формой экзорцизма, ибо в него не верил и называл пагубным заблуждением католичества. Православная Церковь утверждала, что священник, дерзающий с помощью особых молитв и ритуальных действий изгонять злых духов, подвергнет себя поруганию от них, как говорил преподобный Исаак Сирин: «Ибо ты выходишь учить тех, кому уже шесть тысяч лет. А твое дерзкое прекословие служит для бесов оружием, которым возмогут они поразить тебя, несмотря на всю твою мудрость и на все твое благоразумие».

Убийство врага на войне не было жестокостью, православному священнику или монаху церковь не воспрещала быть ратником.

Цыбашев тоже участвовал в войне, в которой не ждал для себя пощады. Сломленное православие все больше утрачивало возможность защищать себя и свое государство. Враг безнаказанно позволял все мыслимые кощунства на захваченной территории. Надежды на духовную преемственность не оставалось.

Когда-то у Византии нашелся наследник — Киевская Русь. Прежде чем наступила ночь христианского Константинополя и над Византией взошел мусульманский месяц, она передала свое духовное сокровище.

России уже некуда было нести свою веру. Во всяком случае, не в страшный Китай, готовый растворить в своей даосистской, конфуцианской и буддийской «царской водке» сусальное золото православия. Умирание России уже перестало быть чем-то абстрактным. Агония растягивалась на десятилетия, но конец был очевиден и прогнозируем.

Цыбашев всегда помнил слова святителя Игнатия Брянчанинова о людях, покушающихся немощною рукою остановить всеобщее отступление, и не мнил себя каким-то избранным защитником Церкви и страны. Он просто не желал смиряться с выкликами нелюдей о «гниющем трупе православия». Цыбашев не считал себя воцерковленным в трупе. Речь не шла о жестокости. И просто имелся предел милосердия и всепрощения.

* * *

«Пастернак», оболочка языковой вседозволенности, лаковой бессмыслицы и рифмованных пересказов Евангелия, стал общим знаменателем с длинной поперечной чертой, поверх которой должно было хватить места всему, на духовность претендующему. Демонический знаменатель литературного сектантства держал на своих плечах все родственные числители, уже не имеющие к литературе никакого отношения. Разумеется, стихи и тихий как омут роман о Докторе были нужны далеко не каждому. Но во все времена именно почитатели оболочек приставлялись кроить культуру страны. И работали они, даже того не желая, по эскизам, создающим наготу, на которой легко поселялись паразиты с ярлыком «Духовность», разрушающие единственно истинную духовность для России — православие. На одурманенную оболочками душу легко ступал враг: буддийский лисоглазый Тибет, Космический Разум — Люцифер или ньюэйджевский Заратустра — сверхчеловек в латексовом черном костюме нетопыря. 

Копия из окаменевших книг подобно ключам отпирали вход в демоническую клоаку, в эту смрадную Шамбалу, всасывающую обратно то зло, что из нее когда-то вытекло — как больший магнит притягивает к себе мельчайшую магнитную крупицу.

Цыбашеву виделся в этом особый смысл. Ибо говорилось в главе двенадцатой Евангелия от Матфея: «Фарисеи же сказали, он изгоняет бесов не иначе как силою Вельзевула, князя бесовского. Но Иисус, зная помышления их, сказал им: всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет, и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит. И если сатана сатану изгоняет, то он разделился сам с собою: как же устоит царство его».

Вскоре Цыбашев заметил еще одну важную особенность. Обезвреженные «Пастернаком» словно вырезались из памяти внешнего мира. Их гибель не вызывала резонанса. Достаточно было устранить главного носителя «духовности», и бесовская опухоль, лишившись основного цементирующего компонента, рассасывалась.

* * *

У Цыбашева был свой приоритет врагов. Он пока не обращал внимания на откровенные сатанинские группы — те не скрывали своей направленности, их в случае чего легко можно было найти. Честным врагом был ислам, явно враждебным, и поэтому не таким опасным.

В первую очередь опасен был скрытый враг, набросивший на себя содранную кожу христианства: прикрывшиеся православием колдовское знахарство и лжестарчество; словно бесы, орущие на все голоса из одержимого тела протестантизма, — многочисленные секты евангельских христиан-баптистов, лживые свидетели распятия Христа на столбе — иеговисты, сайентологи, уже не книжные, а вполне реальные, со вставными карнегиевскими улыбками мормоны; были поклонники узкоглазого корейского лжехриста Муна и, наконец, отечественные теософы.

Цыбашев совершил немало карательных рейдов. Из врагов, не маскирующихся под христианство, ему пришлось умерить миролюбивых поклонников синюшного божка, напомнив слова гуманнейшего Свами Прабхупада о кришнаитском понимании принципа ненасилия: «Любой человек, действующий в сознании Кришны, даже убивая, не совершает убийства».

А в центр паучьей гимнастики и сводящей с ума медитации — йоги, с липким названием, похожим на прокисший восточный лукум, Цыбашев наведался уже не один. У его труда появился напарник, и вдвоем они разнесли индуистское логово и раздавили главного паука.


Стать отцом

 

Батя раньше на дни рождения мне ничего не дарил. Всегда матушка что-нибудь покупала, только делала вид, будто подарок от них двоих: «Вот тебе от мамы и папы», — и давала какого-нибудь зайчика или грузовичок, а потом говорила, чтобы я шел на улицу играть.

За стол меня не сажали, там сидели батины и матушкины гости. Так даже лучше было, мне все равно оставляли полбутылки ситро и кусок торта. Это пока я совсем маленький был, а потом мы стали беднее жить и мне перестали игрушки дарить.

На восьмилетие я ничего не получил и обиделся, конечно. Батя тогда меня к столу подозвал и сказал: «Вот я тебе решил сделать подарок, ты уже взрослый и можешь говорить вслух слово „блядь“, и я тебя за это не накажу».

Матушка тут же выступать начала, я ей и сказал: «А ты, блядь, не лезь». Не в том смысле, что матушка — блядь, а в том, чтобы она не лезла.

Батя ремень из-за пояса рванул, а нельзя — подарки не отдарки. Гости ржать начали, батя обрадовался тоже, что всех рассмешил, и сам начал меня подзадоривать. Я им до ночи вокруг стола бегал и «блядь» выкрикивал, а они смеялись, и матушка тоже.

С тех пор, если я с плохим настроением из школы приходил или, допустим, спотыкался, то мог безнаказанно вслух «блядь» произносить.

А однажды навернулся локтем о дверь в коридоре и по-другому выругался. Батя как пес из комнаты выскочил, заорал, что я еще не дорос этими выражениями ругаться, и таких навешал мне, что я неделю на животе спал.

Помню, девять лет исполнилось, батя опять меня к столу позвал и при гостях заявил, что разрешает мне «ебаный в рот» говорить — вспомнил, что я именно это сказал, когда в коридоре локтем треснулся.

Матушка, наученная прошлым результатом, ничего не возразила. Батя специально на нее посмотрел и спросил, чего она теперь не вмешивается, а матушка взяла и на кухню свалила.

Я думаю: ну все, в следующий раз батя ничего не подарит, и без всяких приглашений вокруг стола бегать начал и «ебаный в рот» кричать.

А тут и матушка из кухни прибежала ругаться. Ну, я тогда и про «не ее, блядь, ебаный в рот, дело» выдал.

Гостям сделалось весело и бате тоже — юмористом себя почувствовал. Он, чтобы как в прошлый раз было, за ремень схватился, ты как, мол, с матерью говоришь, а потом руками развел: «Все, сын, имеешь право!»

Это «ебаный в рот» батя очень вовремя подкинул. Мне ведь тяжеловато приходилось. В школе я много чего выучил и говорил когда хотел, а дома — разрешенное. Каждую минуту себя контролировал, чтобы лишнего не сболтнуть — как разведчик. Такая двойная жизнь очень выматывала.

Единственное, что выручало, батя стал на всякий календарный праздник что-нибудь новенькое дарить. Целые фразы по знаменательным датам — Новый год, а просто слова, типа «пидорас» или «мудак» — это на праздники поменьше, которые государственные.

Хорошо запомнился день рождения — двенадцать лет. Я тогда «ебать» в полном комплекте получил. Очень ценный подарок, потому что батя принципиальный оказался.

К примеру, еще давно, мне лет девять тогда уже было, на двадцать третье февраля разрешил говорить «пизда». Я возьми как-то через месяц и скажи в разговоре: «полный пиздец». Батя сразу влепил мне по загривку — не было, говорит, конкретного разрешения на это выражение! Только через год сделал подарок — «пизда» во всех формах.

Та же история — со словом «хуй». Подарить-то подарили, а употребление ограничили, в пределах «на хуй надо». Я аж до ПТУ ждал, когда батя посылать его на хуй разрешит.

Разрешил. Но с условием, что он все равно мне пиздянок навешает, но уже не за то, что я это сказал, а потому, что он отец, и не мне, говну, на него пасть разевать.

Два года мордовал. Первое время не знал, куда спрятаться. Батя всегда так ситуацию поворачивал, чтоб я его побыстрее матюгами обложил и он своим законным правом воспользовался — силу, блядь, применить.

Домой прихожу, сесть не успею, а он уже тут как тут, провоцирует, насчет уроков расспрашивает. Короче, цирк, и на арене Олег Попов.

Я бате кричу: «На хуй пошел!» — и деру от него. Он за мной, а у самого ведь дыхалка только в жопе осталась — устает быстро. Бежит, дороги не разбирает, ботинок ему под ноги брошу, а он через этот ботинок, мудачина бухой, и наебнется.

Бате от таких дел тоже неинтересно сделалось. Яйца на битву чешутся, а догнать не получается. Это не как с матушкой, которую ловить, что два пальца обоссать. Хватай за патлы и устраивай по всей пизде Восьмое марта. 

Разрешил. Но с условием, что он все равно мне пиздянок навешает, но уже не за то, что я это сказал, а потому, что он отец, и не мне, говну, на него пасть разевать.

Два года мордовал. Первое время не знал, куда спрятаться. Батя всегда так ситуацию поворачивал, чтоб я его побыстрее матюгами обложил и он своим законным правом воспользовался — силу, блядь, применить.

Домой прихожу, сесть не успею, а он уже тут как тут, провоцирует, насчет уроков расспрашивает. Короче, цирк, и на арене Олег Попов.

Я бате кричу: «На хуй пошел!» — и деру от него. Он за мной, а у самого ведь дыхалка только в жопе осталась — устает быстро. Бежит, дороги не разбирает, ботинок ему под ноги брошу, а он через этот ботинок, мудачина бухой, и наебнется.

Бате от таких дел тоже неинтересно сделалось. Яйца на битву чешутся, а догнать не получается. Это не как с матушкой, которую ловить, что два пальца обоссать. Хватай за патлы и устраивай по всей пизде Восьмое марта.

Подумал батя и в ближайший календарный юбилей позволил ему сдачи давать. Но не учел, что я тоже окреп. Я ему в первом же раунде так ебало разворотил, что уполз пидор старый в умывальник пломбами харкать. Но без обид — сам разрешил.

Батя еще долго не сдавался. Даже бухать перестал на время, чтобы координация в бою не подводила. Каждый божий день с ним махались. У него под конец зубов ни хуя не осталось, брови раз сто зашивали. Мне, правда, ребро сломал — неделю гордился, сука.

Шестнадцать лет стукнуло, паспортидзе выдали. Событие знаменательное. Озадачился батя, как с подарком изъебнуться. Слова-то уже раздарены, во всех падежах. Курить мне еще в седьмом классе позволил. Я, вообще, с пятого класса покуривал, но тайно, а после разрешения — официально, на балконе. Сейчас не об этом…

* * *

Батя, в итоге, нашел выход: «Вот, ты можешь теперь меня на хуй посылать, а я тебе ничего не возражу».

Это он, конечно, больше себе подарок сделал, о здоровье подумал. А мне тоже вначале по приколу было.

К примеру, батя телек смотрит, я подхожу — раз, и программу ему переключу.

Он вякнет что-то типа: «Какого, блядь?!»

А я лениво так отвечаю: «На хуй заткнись!» — но ни каких других грубостей больше — только то, что батя сам разрешил.

Он бесится, а драться-то уже бздит, матюгами только меня и кроет. Через год вообще перестал со мной связываться, попиздит для порядка немного себе под нос да уебет радио слушать.

Потом батя долго с подарками жался, а на восемнадцать лет все сразу выдал: «Можешь, — говорит, — меня любыми словами безнаказанно ругать». Но это он подарил, потому что знал, что у меня призыв скоро.

Больше двух лет не виделись. Я-то в десантуре службу мотал, ну, понятно, озлобился там, по семейному теплу соскучился, а батя, сука, к моему приезду решил хуйней с говном отделаться, вроде «можешь водку покупать» — ни на какую жопу не натянешь! Я ведь избалованный воспитанием был, привык нормальные подарки получать. Так и сказал ему: «Ты, еб твою, подарок нормальный давай! У тебя сын из армии вернулся!»

Он, блядь, юлит, дарить не хочет. Потом родил: «Если я тебя на хуй пошлю, можешь меня, сын, отпиздить, и тебе за это ничего не будет».

Помню, домой заваливаю и с порога шутить начинаю: «Мать, — кричу, — хавчик какой-нибудь остался или этот хуеглот ебучий (батя, то есть) все сожрал?» — и слушаю. Батя ругается на чем свет стоит, но за базаром следит.

Только однажды проговорился и на хуй меня послал. Я ему такой пизды вставил, что он печенью просрался. Но никто его за язык не тянул, сам разрешил.

И пошло-поехало. За «еб твою мать» — по ебалу. За «пидораса» — по ебалу. И так далее. В общем, батя за год все слова по второму разу подарил. Совсем весело стало.

Прихожу: «Батя, где ты есть, гандон блядский?»

Он молчит, голову, как страус, в жопу засунул и ножками так туп-туп-туп — в сортире прячется. Боится лишнее слово сказать.

Я опять: «На говно свое дрочишься, мандюк?»

Для юмора по двери наебну, крикну: «А, вот ты где, Перда Ивановна, заныкался! Уебывай на хуй!»

Батя сразу воду спускает, и на двор. Но — все честно. Сам разрешил.

Время идет. Новый праздник. Батя начал по третьему разу слова передаривать, но уже с другой возможностью — ограничивать ему употребление. Допустим, из всех известных выражений с «хуй» какое-нибудь, типа «на хуй надо», — запретить. А праздников у нас много. Добрались так и до «пизды». Через полгодика я из всех выражений со словом «пизда» одну только «пизду» ему в пользование оставил.

Дальше подарил мне право весь комплект из «ебать» до «ебаный в рот» сократить. А если не уследит и лишнее скажет — то без обид.

На следующий год батя разрешил оставшиеся слова запретить. Я у него и «хуй» забрал, и «пизда», и «ебаный в рот». Дольше остальных «блядь» оставил, а то он вообще бы изъясняться не мог.

А со временем и «блядь» запретил. Батя вообще языка лишился. Как ребенок стал. Без зубов, шепелявит, падает. Меня увидит, в штаны ссытся, плачет и съебывается. Боится, что я его за плохое поведение накажу.

Я двадцать пять лет отмечал. Мы с матушкой сидели и выпивали. Батю к столу позвал. Он говорит: «Разрешаю тебе подарить мне зайчика или грузовичок».

Я потом купил и вручил ему: «Вот тебе, от папы и мамы».

15

Алексей Нечаев, или как он называл себя — Леха, этот насквозь пропитанный матерщиной парень, оказался неоценимым помощником. Он вырос в том же дворе, что и Цыбашев, только в дремучей рабочей семье. Частые уличные драки и ежедневные стычки с отцом развили в нем незаурядные способности кулачного бойца. Служба в армии закрепила их. Он не обладал никакой специальной техникой, но удары его, на вид расхлябанные, не по-боксерски размашистые, были сокрушительны.

Одного его присутствия хватило, чтобы Цыбашев смог нанести визит секте, прикрывающей свою, японского происхождения, ересь изучением каратэ, и Леха, не имеющий никакого пояса, кроме любимого солдатского ремня с тяжелой латунной пряжкой, врожденной злобы и булыжников-кулаков, уложил на землю местного учителя, которого Цыбашев добил потом острием.

Когда несколько лет назад Леха отвоевал себе первенство в семье, странное психологическое заблуждение овладело им. Он вдруг ощутил себя отцом своего родителя и жил, погруженный в болезненный туман этой идеи.

Его ровесник в сане священника, имеющий право на духовное отцовство, показавшийся Лехе во многом отражением его самоощущения, внезапно обострил эту глубинную боль человека, сознательно впавшего в сиротство и безотцовщину. Лехе, несмотря на силу и злость, самому не хватало родителя. Появление священника Цыбашева словно пробило скорлупу заблуждения, и он, как вылупившийся на свет пролетарский тиранозавр, хищный и жестокий, навсегда увидел в Цыбашеве «отца». 

Хоть Леха и не верил в Бога, Цыбашев посвятил его в свой труд, ибо согласно Евангелию, даже во блуде пребывающий ближе к Царству Божию, чем фарисей, взбирающийся на вершину Закона. Леха, выросший в рабочей семье, не был отравлен воскресшим интеллигентским язычеством, он был атеистом. Новый духовный миропорядок теософского Антихриста собирался искоренить как православных, так и тех, кто, не веря ни в каких богов, привык сквернословить и пьянствовать в своих кварталах, тех, кого индуисты презрительно называли «шудры» и «мудхи» — вьючные особи труда, отбросы Кали Юги, надрывающиеся на тяжелой работе, низшие среди людей. Леха стоял не за православие, а за самого себя.

16

Показалась бетонная громада Дома культуры железнодорожников — величественная сталинская постройка эпохи гигантизма, с колоннами и титанами в униформе на входе, пятиэтажный социалистический колизей, приспособленный для массовых мероприятий. Цыбашев хорошо помнил этот ДК. Сюда его, семилетнего, мама водила в кружок бальных танцев и на уроки фортепиано, а несколькими годами позже он посещал здесь шахматную секцию. В огромном актовом зале на семьсот мест, с пурпурным занавесом, с гипсовой головой Ленина, размером, наверное, с ту самую отрубленную голову великана-богатыря из «Руслана и Людмилы», Цыбашева в третьем классе принимали в пионеры, а еще через пять лет выдали комсомольский билет. Леха помнил о секции бокса, откуда он, впрочем, был отчислен за курение и хулиганское поведение.

С перестройкой начался закат здания, без должного ухода оно ветшало. Постепенно закрылись все музыкальные и спортивные секции, а дирекция, стараясь подогреть в ДК жизнь, разрешила проводить в зале рок-концерты — так коридоры и туалеты познали вандализм.

Потом ДК стало вообще ничейным, и о мифологических железнодорожниках напоминали только титаны на входе, безносые как сфинксы. Вдруг у дома появилось сразу множество хозяев, его разобрали по этажам, растащили по кабинетам, приватизировали до подвалов и чердачных помещений. Здание обрело вторую жизнь, но под прежним названием была деловая начинка из офисов и представительств самых различных организаций…

* * *

Зал был несомненно великоват для пришедших — они сгрудились перед сценой, сдвинув назад мешающие им ряды с креслами. Всего собралось не больше полусотни, но каждый обладал пронзительным голосом.

На сцену выпорхнул проворный человечек в сером костюме. Анфас он был похож на приветливого совенка с близко посаженными круглыми навыкате глазами и покатым носом. С его появлением шум в зале не стих, а, наоборот, усилился. Под одобрительные хлопки и приветственные выкрики он благословил собравшихся каким-то физкультприветным соединением рук над рыжей головой.

Проповедник терпеливо ждал, пока утихнут аплодисменты, раскланивался и слал воздушные поцелуи, затем произнес с американским акцентом, на дне которого плескался осадок одесского диалекта:

— Дорогие братья и сестры! Боже же мой, как я рад вас видеть! Как вы замечательно все выглядите, птьфу три раза, чтоб не сглазить!

Раздался смех, больше похожий на голодные вопли черноморских чаек. Проповедник унял его одним деловитым «аминь». Он сделал небольшую паузу и заговорил, неуловимо мелодизируя интонации. Его речь, с ужимками, вскриками, выразительной жестикуляцией и ритмом, отбиваемым носком ботинка, напоминала исполнение Леонидом Утесовым песни «С одесского кичмана бежали два уркана»:

— Мы здесь тут все приятели, здесь нет случайных всяких. И каждый, кто пришел, не новичок. Аминь! Я рад, что, кроме старых, давно знакомых старост, я вижу новых лиц из округов.

Все зааплодировали. Проповедник прижал руки к сердцу:

— Не терпится начать мне, ой, эту нашу встречу, но мне тут пять минут тому назад ужасно посмешили веселым анекдотом, что не могу его не рассказать! — аудитория заранее расплылась в улыбке.

— Итак… — он плавно съехал на гайморитный американский прононс. — Jesus was getting more and more annoyed at the drugs problem on earth. He called an emergency meeting with his apostles and after a few hours discussion, they all decided that they needed more information. So the apostles volunteered to go on earth and to bring back samples of each drug. After a few days, the apostles start coming back. — Who’s there? — It’s Peter. Jesus opens the door. — What did you bring back, Peter? — Hashish from Morocco. — Excellent, come in. — Who’s there? — It’s Mark. Jesus opens the door. — What did you bring back, Mark? — Marijuana from India. — Excellent, come in. — Who’s there? — It’s Matthew. Jesus opens the door. — What did you bring back, Matthew? — Cocaine from Columbia. — Excellent, come in. — Who’s there? — It’s John. Jesus opens the door. — What did you bring back, John? — Ecstasy from Montreal. — Excellent, come in. — Who’s there? — It’s Luke. Jesus opens the door. — What did you bring back, Luke? — Speed from Amsterdam. — Excellent, come in. — Who’s there? — It’s Judas. Jesus opens the door. — What did you bring back, Judas? — FBI! Everyone against the wall!

* * *

Проповедь катилась по привычному стереотипу, с шутками, смехом и выкриками из зала, «аминями» и «аллилуйями». Цыбашев слушал, стараясь вытащить из этого речевого потока смысл.

Стихотворная ритмичность проповедника незаметно сменилась деловитой прозой:

— Специально, чтобы облегчить вашу миссионерскую работу, нашим советом в Бостоне были сочинены некоторые методические указания. Они не для широкого пользования, только для старост сфер и общин. Как и в прошлых выпусках, там чудесным манером расписано, как вам надо разъяснять про нашу Церковь на вечерях и просто в беседах на улицах. Я успел заметить, что у многих, даже опытных, старост нашего региона иногда возникают проблемы, казалось бы, на пустом месте… Приведу в пример вопрос, который почему-то ставит в тупик: «Если Бог, в которого вы верите, всемогущ и добр, то почему он допускает существование Зла?» Во-первых, отмечу, что многие забывают говорить людям: «Это вы спросили очень мило». Фраза безумно необходима. С нее начинается любой ответ. Это начало вашей психологической победы. Вас слушают. Что надо сказать? «Зло — это плохо». Но! Сделайте на лице хитренько, — проповедник свесил набок голову и лукаво улыбнулся, — и спросите: «Что вы предпочтете — мир, в котором есть зло и место для вас, или мир без вас?» Ясный перец, что вам ответют! Они все хочут жить!

Зал отозвался хохотом и аплодисментами.

— Бог создал человека свободным, Бог дал ему право самому решать, на какой путь — добра или зла становиться, то есть человеку позволено делать зло, и в этом его свобода. Итак, Бога почему-то устраивает наличие Зла. Бог может создать добрый мир, но в таком мире не будет демократии. Можем мы представить мир, точно такой же, как наш, но только без Зла? Нет, такого мира быть не может. Это нейтральный вакуум, в котором нет ничего, даже добра — оно может проявиться при наличии своей противоположности. В таком мире нет и места для нас с вами. Вот для чего Богу нужно Зло: чтобы мы жили! И вот всем стало понятно, что Зло жизненно необходимо. Оно является поводом для добрых поступков, которые бы не появились, не будь Зла. Невозможно простить человека, если он не совершил чего-то дурного, а ведь прощение является одной из высочайших моральных добродетелей. Бог разрешает Зло, чтобы высшие добродетели могли проявить себя. Без предательства Иуды не было бы искупительной жертвы Христа. Бог не борется с Сатаной. Сатана — его орудие. И в Иуду только по желанию Бога входит Сатана. О чем это говорит? Сатана действует по желанию Бога. Это я говорю в общих, так сказать, чертях, чтоб им пусто было, аминь! 

Проповедь закончилась. Люди расходились. У сцены остались только одиннадцать человек. С ними рыжий староста региона говорил отрывисто и резко, выпятив брезгливую фиолетовую губу. Потом все двенадцать покинули зал и пошли гулкими сумрачными коридорами.

Маленький проповедник шел впереди. Голос его, потерявший музыкальность, отражался от бетонных стен дребезжащим эхом ругательств, когда он или кто-нибудь из сопровождения пытался извлечь свет, колотя по сломанным выключателям. Только в одной лампе дрогнул неон и слабо осветил мощенный паркетом путь.

Двенадцать свернули на лестничную площадку, спустились на этаж ниже. Там опять начинался сумеречный лабиринт. За очередным поворотом они наткнулись на двух человек, которые, не пожелав разминуться, пошли им навстречу.

Последнее, что видел и чувствовал в своей жизни рыжий проповедник, это мелькнувшее бородатое лицо и тонкую, узкую как змея, боль, рассекшую ему низ живота. Гаснущее сознание только почувствовало открывшуюся дыру, стремительно всосавшую всю кровь из пробитого нутра.

Как полегли с раздробленными головами четверо самых верных из одиннадцати его сопровождающих старост — остальные семеро разбежались, — рыжий проповедник Церкви бостонского Спасения не видел, потому что умер.

17

Аудиозапись с вечера, посвященного восьмилетнему юбилею …ского округа Церкви Иисуса Христа Святых Последних Дней.

— …Ибо мы написали памятную книгу по образцу, данному нам перстом Божьим! А сейчас выступит президент округа Церкви Христа Святых Последних Дней Татосов Владимир Аркадьевич. (Аплодисменты.)

Татосов

Со времени Восстановления Евангелия Иисуса Христа, совершенного через Пророка Иосифа Смита, прошло более ста пятидесяти лет. Известный русский религиозный мыслитель Владимир Соловьев рассказал одну замечательную притчу. Пришел в мир учитель и построил фундамент здания, оставил проект — как строить дальше — и ушел. Пришли одни люди и сказали: «Проект неясен, будем консервировать основание». Другие сказали: «Основание устарело — будем строить на новом месте». Третьи же сказали: «Вспомним, что сказал учитель. Он говорил: „Стройте на установленном основании“. Именно на этом фундаменте построена Церковь Иисуса Христа Святых Последних Дней. Она руководима Живым Господом, живыми двенадцатью апостолами из штата Юта и скреплена нашими свидетельствами об истинности книги Мормона! (Аплодисменты.) Также спешу сообщить, что в Доме ученых состоится встреча со старейшиной Гордоном. И второе. Конференция округа переносится на первую декаду июня. Место проведения будет оговорено. А сейчас слово президенту общества милосердия, Малицкой Аделаиде Иосифовне. (Аплодисменты.)

Малицкая

Я бы хотела напомнить о первом зернышке, давшем рост замечательным плодам духа нашей Церкви. Образование общества произошло в тысяча восемьсот сорок втором году, в городе Наву — историческое время построения Храма. Повод был самый обыкновенный. Мужчинам, строившим храм, нужны были рубашки. Сара Кимбалл, преданный член Церкви, и ее швея Маргарет Кук привлекли к работе многих сестер. Так они решили образовать общество милосердия. Они предоставили пророку Иосифу Смиту устав общества. Пророк благословил начинание… (Аплодисменты.) Нами проводится огромная благотворительная работа. Чтобы подробно рассказать о ней, понадобился бы не один вечер. И еще мы собираемся устроить в нашем приходе кулинарный конкурс «Хозяюшка», будут разыграны призы за лучший рецепт выпечки. О своем желании принять участие в конкурсе сообщать мне или президенту общества молодых женщин, сестре Инне Колмановской! (Аплодисменты.)

Колмановская

Дорогие братья и сестры. Мы знаем, что проповедь Евангелия — кровь нашей Церкви, делающая ее истинной и живой. На занятиях школы я многому учусь: как преодолеть страх и робость, мешающие лучше рассказать о книге Мормона, о пророке Иосифе Смите. Очень часто мы не замечаем людей вокруг нас, которым, возможно, было бы интересно узнать о нашей Церкви, а мы стесняемся делиться знаниями об истине. Но этим мы обкрадываем только себя, лишаясь того благословения, которое уготовил для нас Господь — радости и счастья от миссионерской работы. Благодаря этому открытию я смогла так поделиться Евангелием с одной девушкой, что это навсегда изменило ее жизнь. Одна из моих маленьких побед — это сестра Жанна Морозова. Соблазны мира чуть не сокрушили ее, но она нашла в себе силы преодолеть их. (Аплодисменты.)

Сестра Жанна

Я с детства занималась танцами. Через полгода после моего крещения меня приняли в профессиональный ансамбль. Ни один из моих партнеров не был членом Церкви, и никто не жил по нравственным законам. Наш ансамбль усиленно готовился к заграничной поездке, я много времени уделяла репетициям и совсем забросила Церковь. Тогда ко мне пришла сестра Инна и сказала: «Ты думаешь, что сможешь остаться чистой в таком окружении? Эти люди не соблюдают ни Слова Мудрости, ни закона целомудрия. Как Святой Дух сможет пребывать с тобой?» Эти слова дошли до моего сердца, я осознала, что вокруг меня мрак, мы с Инной опустились на колени и стали молиться. Потом Инна мне сказала, что я должна уйти из ансамбля. Я сама так и не смогла пойти к моим партнерам по ансамблю и поговорить, это сделала за меня Инна. Целую неделю я молилась и плакала, но сестра Инна говорила мне, что мы должны жертвовать для Церкви и Бога тем, что нам дороже всего. Сестра Инна нашла мне другое применение. Я стала членом общества милосердия в нашем округе. Мы часто встречаемся, посещаем семинарские занятия, совершаем прогулки и наслаждаемся другими церковными мероприятиями. На собраниях по домоводству мы делаем матерчатых набивных зверьков. Я каждый день читаю Книгу Мормона, это моя опора в жизни… (Плачет.) Извините…

Пауза.

Колмановская

А сейчас у нас в гостях поэтесса Тамара Арутюнянц, преподаватель воскресной школы, и ее воспитанники! (Аплодисменты.)

Арутюнянц

Мы жили в грязи и пороке,

Но к нам пришел Иосиф Смит.

Он, как и многие пророки,

Был оклеветан и убит.

К нему, святому человеку,

Сошли апостолы Христа,

Служение Мелхиседека

Вещали нам его уста.

Того не смочь мне, что сумел он,

Но даже на двери моей

Квартиры напишу я мелом:

Арутюнянц и дети (хором)

Церковь! Христа! Святых! Последних! Дней! (Аплодисменты.)

Арутюнянц

Я хочу пригласить на сцену директора воскресной школы Гринберг Наталью Борисовну. 

Пауза.

Колмановская

А сейчас у нас в гостях поэтесса Тамара Арутюнянц, преподаватель воскресной школы, и ее воспитанники! (Аплодисменты.)

Арутюнянц

Мы жили в грязи и пороке,

Но к нам пришел Иосиф Смит.

Он, как и многие пророки,

Был оклеветан и убит.

К нему, святому человеку,

Сошли апостолы Христа,

Служение Мелхиседека

Вещали нам его уста.

Того не смочь мне, что сумел он,

Но даже на двери моей

Квартиры напишу я мелом:

Арутюнянц и дети (хором)

Церковь! Христа! Святых! Последних! Дней! (Аплодисменты.)

Арутюнянц

Я хочу пригласить на сцену директора воскресной школы Гринберг Наталью Борисовну.

Гринберг

Большое спасибо, Тамара, за чудесные стихи. А теперь наши ученики покажут сценку под названием «А Бог сказал: “Нет!”». У фортепиано сестра Маша Ростоцкая. (Аплодисменты.)

Первый ребенок

Я просил Бога дать мне счастье!

Все вместе

А Бог сказал: «Нет!»

Гринберг

Он сказал, что дает благословение, а счастье зависит от меня.

Второй ребенок

Я просил Бога избавить меня от боли.

Все вместе

А Бог сказал: «Нет!»

Гринберг

Он сказал, что страдания уводят меня от мирских забот и приближают меня к нему.

Третий ребенок

Я попросил Бога исцелить мою больную сестричку.

Все вместе

А Бог сказал: «Нет!»

Гринберг

Дух ее здоров, а тело живет лишь временно.

Четвертый ребенок

Я просил Бога дать мне терпение.

Все вместе

А Бог сказал: «Нет!»

Гринберг

Он сказал, что терпение — результат страдания, оно не дано, оно выстрадано.

Все дети хором

Я попросил Бога помочь мне любить других так же, как он любит меня.

Гринберг

Бог сказал: «Наконец-то ты понял, что я хочу от тебя!»

(Аплодисменты.)

Татосов

Слово президенту кворума старейшин, Хацкевичу Илье Владимировичу.

Хацкевич

Благословенные братья в Иисусе Христе! Этими словами христиан давно минувших дней хочу я поприветствовать вас. Потому что мы с вами действительно благословенные. Господь нас избрал, открыл глаза и поставил на прямой узкий путь. А кто захочет разделить его с нами, этот трудный и прекрасный путь, как не братья и сестры по вере, которые укрепят нашу надежду и вселят в нас милосердие? А найдя попутчиков, нам необходимо самое главное — иметь с собой компас и лампу. Это и есть олицетворение нашего спасителя! (Аплодисменты.) Как вы заметили, ваши миссионеры сменились опять. Теперь ваших миссионеров зовут…

Старейшина Оукс

Дорегие братья и сестры, это я, старейшина Оукс. Я рад, что у менья била возможность слюжить здес. Я люблю вас всех. Спасибо за вашу веру. Когда я вижу ее, я знаю, что все будьет хорешо относительно Церкви. Это Церковь от Бога. Иисус Христос — глава Церкви. Било хорошо трудиться здесь, строить Сион. Читайте книгу Мормона. Это наш вернейший компас. (Аплодисменты.)

Старейшины Хеннок и Паркер говорят по-английски; звучит голос переводчика.

Старейшина Хеннок

Меня зовут старейшина Хеннок. Я из штата Оригон, США, мне двадцать два, я играю на гитаре и барабанах. У меня есть два брата и сестра, а также собака. В моей семье все — члены Церкви. Я счастлив быть здесь. (Аплодисменты.)

Старейшина Паркер

Меня зовут старейшина Паркер. Дорогие братья и сестры, как вы помните, одна из миссий церкви — проповедь Евангелия. Миссионеры говорили с вами об этом после вашего крещения. Мы понимаем, что трудно делиться Евангелием. Но это очень важно. Поэтому и мы здесь — распространять наше Евангелие. У нас есть школа миссионеров, чтобы помогать членам Церкви делиться Евангелием с друзьями. Пожалуйста, приходите, давайте поделимся Евангелием вместе.

Хацкевич

Дорогие братья и сестры, чуть не забыл. Одиннадцатого мая в помещении прихода состоятся занятия по целестиальному браку. Теперь слово первому советнику президента общества молодых мужчин Весину Игорю!

(Аплодисменты.)

Весин

Очень рад представившейся возможности еще раз поблагодарить от всего сердца людей, которые помогли провести наш маленький праздник. От имени всего прихода поздравляем Николая и Кристину Бордовских. Эта прекрасная пара заключила брак на вечность. Два года назад Кристина ушла из жизни, и только в нашей церкви два любящих сердца получили возможность соединиться. Также мы поздравляем с днем рождения братьев и сестер: Бурденко Наташу, Мушинскую Ольгу, Марченко Наташу, Гофман Полину, Николавцева Антона, Крипелина Диму. Крепкого душевного здоровья, радости и благословений. (Аплодисменты.) Наша приходская семья выросла за прошедшую неделю еще на три человека. Это Трепченко Руслан, Бокун Ирина Львовна и Рушина Надежда. В добрый путь, дорогие братья и сестры. В этих поздравлениях и пожеланиях изливается чистейшая любовь Христова. Помните, что Бог любит вас и ждет вашей взаимности. (Аплодисменты.)

Татосов

Особо хочется отметить неоценимый вклад в дело Церкви Иисуса Христа Святых Последних Дней секретаря округа — Валерия Страхова. Его самоотверженная работа в городских архивах помогла спасти души тысяч наших умерших соотечественников, посмертно крещенных в нашей Церкви. Эти люди после смерти получили надежду увидеть свет Христа. Сам Валерий, по причине болезни, не смог посетить наш вечер, но здесь находятся его помощники. (Аплодисменты.)

Цыбашев

В историю нашего города навсегда войдет дата — четырнадцатое февраля девяносто второго года. В этот знаменательный день на нашу землю ступили ангелы во плоти, первые четыре миссионера Церкви нашего Спасителя. То были старейшины Оукс, Карпентер, Ромни и Гарднер. Кроме чемоданов, они несли свою веру и восстановленное пророком Смитом Евангелие. Чужой город встретил их неприветливо. Как все истинно великое, этот день прошел для большинства жителей тихо и незаметно. Но именно с него начинается отсчет великих деяний и чудес Господа в нашей жизни. Мудрость Божественная, благодать и Дух Святой стали неотъемлемой частью нашего существования. Власть Сатаны кончилась, едва ангелы во плоти переночевали в дешевой гостинице…

Нечаев

И, поебавшись паровозом в жопу, вышли на улицы проповедовать!

Татосов

Что это за безобра…

* * *

 

(Окончание следует)

Rado Laukar OÜ Solutions