13 мая 2021  23:48 Добро пожаловать к нам на сайт!

Русскоязычная Вселенная № 14

Россия

 

Лила Южанова

 

Родилась и всегда жила в Санкт-Петербурге. Стихи начала писать в 90-х. По образованию экономистВ 2010-х открыла для себя, что поэты в Петербурге социально активны и "союзны". Подружилась со многими, посещала  различные ЛитО, но ни в одном не задержалась по​ неспособности в те годы к социально-поэтической регулярности. Воспитываю двух дочерей. Стихи печатаются в журнале Окно. В конкурсах и фестивалях практически не участвовала, за исключением фестиваля «Жемчужина в петлице Петербурга» в 2014 (?) году, где заняла первое место в основной номинации «Лирика» за стихотворение «Таллин».  

Материал подготовлен редактором раздела «Поэты

и прозаики Санкт-Петербурга»   Феликсом Лукницким 

 

СТИХИ

 

В молчьем лесу накормила молчица молчат, 

съели молчата молочный обед и молчат. 

Впрочем, они и затем уродились, молчата. 

В этом лесу от молчания всё и зачато. 

 

Нет ни отважных ежей, ни разгневанных мишек, 

нет ни могучих мужей, ни горластых мальчишек. 

Только молчата, растущие тише зайчат. 

В этом лесу от молчания каждый зачат. 

 

Тянут молчата к молчице послушные лапы 

и ожидают прихода единого папы. 

Вот он идёт по ковровой дорожке пролеска 

и нарушает законы молчания веско. 

 

Он нарушает любые законы законно, 

в этом лесу он уже не лесная икона. 

А не лесная - почти что небесная, лестно. 

 

Смотрит ночами подолгу весь праведный лес на 

небо над елями - тешится всякое чадо, 

что оно тайно от тиши небесной зачато. 

 

 

 

 

 

Я поселилась в квартире с обзором на дерево, 

это, пожалуй, и всё, что имеется дельного 

Я засыпаю – смотрю, просыпаюсь – приветствую, 

дерево то процветает, то кажется, бедствует, 

в переплетеньях овалы и точные ромбики, 

хмурые ветки бывалые, веточки робкие. 

Восемь, будильник – еще две минуты и в ванную, 

странно, но мне не понять его суть деревянную. 

Думала, мира объемлю идею, да где его… 

не ощутить до конца мне и этого дерева. 

Чувство, согласно которому повествовала я – 

тонкая тень красоты его существования. 

Вот и развязка, не меньше, чем по Аристотелю. 

Если бы вид из окна на него мне испортили 

скажем, рекламы щитом или прочей махиною, 

вспыхнула б эта во мне ощутимая химия? 

Впрочем, риторика…всё же в чудесное верится, 

доброе утро, мое несказанное деревце, 

я напишу сообщение, прежнего бережней – 

«доброе утро, мой будущий, бывший, теперешний». 

Дерево чуть покачнется, простое, священное – 

он улыбнется, читая моё сообщение. 

 

 

 

 

Море у нас - лёд, 
ветер у нас - нож, 
и потому пьёт 
наш человек, что ж... 
 
В тёмный его трюм 
зря я ковёр тку. 
Вот он берёт рюм 
и говорит: "ку". 
 
И говорит: ша! 
это моё дно, 
ду-говорит-ша 
боль-говорит-но. 
 
Скулы его - скол 
серых во мгле скал, 
в сердце его кол, 
чтоб, околев, спал. 
 
В ситце его сон, 
где он крылат, юн. 
Утро скулит псом, 
тонет его трюм. 

 

 

*** 

 

Стали меньше кругом огромности – я расту,  
чтобы ты меня видел, встаю на высокий стул,  
и мы вровень, и ты говоришь – объясните, мисс,  
почему вы растёте не выше себя, а вниз?  
 
Я рассматриваю лицо и в ответ молчу,  
вырастаю (в себя врастаю) – и вдруг мельчу:  
«Это метод ментально-стегающих хворостин».  
И от зауми сказанной перестаю расти.  
 
Я по опыту знаю – потребуется стихать,  
снегопад ерунды, словопад с головы стряхать,  
сняв амбиций и гордости пару височных гирь,  
закопать себя луковкой в собственный монастырь.  
 
И быть может однажды в итоговой смене вех  
я и вырасту многоэтажно, прицельно вверх,  
за язык заплатив десятину, ясак, налог,  
получу своё право на мастерский монолог.  
 
И тогда наконец-то раскрутится мой волчок,  
и меня только это /о, горе/ к себе влечёт,  
и взойдёт безупречный над луковицей нарцисс  
из себя, над собой, над тобою – не глядя вниз.  
 
Вот такое развитие мой получил сюжет,  
и змеюсь я над ним, но с престола сего сошед,  
я себя от себя запираю на все ключи – 
подрасти, говорю, поумерься и помолчи. 

 

*** 

Было ясно – вместе не навечно,  
рушимся, и больше не держи.  
Наше недостроенное нечто  
сразу невзлюбило чертежи.  
 
Криво-некрасиво, но летело, 
иногда ругалось налету.  
И кому какое было дело,  
что не тот нашёл себе не ту.  
 
Истончалось там, где кособоко,  
даже и не думало крепчать,  
вечерами падало из окон,  
плакать научилось и кричать.  
 
Стало на вулкане делать сальто –  
роковая вышла карусель.  
Рухнуло на залежи базальта  
нечто, выживавшее досель.  
 
И застыло жалобно, но чуждо,  
вроде пыли горсточки простой.  
Не жалей – ну разве же не чудо  
столько лет летавший недострой. 

 

*** 

В Петербурге утро сумрачно,  
солнце – вялый самоед.  
Ты выходишь из «Угрюмочной»,  
путь метёт узбек Самед.  
 
Выгребает, что циклонами  
нанесло, и не пройти.  
А тебе, невоцерквлённому,  
мнится дьякон на пути.  
 
«Что ж ты так, чертяга лютая,  
дух пропил в который раз» –  
говорит и сердце кутает  
в самой праведной из ряс.  
 
Знал бы он, какие люмпены  
в окружении твоём,  
а ты мамою излюбленный,  
а ты небом сотворён.  
 
Но с утра нырнул – утонешь как,  
глубже совесть полоща.  
Ладно дьякон – там, на донышке  
повстречаешь палача.  
 
Залепечешь, мол, не буду я.  
Рюмки грея тонкий лёд,  
скажет он: «чертяга лютая...»  
и смертельную нальёт.  
 
Потому дорожкой улочной,  
чтоб ты этих бед избег,  
не ходи вокруг «Угрюмочной»,  
где метёт Самед узбек. 

 

*** 

Баллада о поэте 

Лучше откройте окно, даже если не курите –  
жарко дымится чужая судьба огнерукая.  
Жил нелюдимый поэт в перекормленном городе,  
жил он один с нелюдимой своею супругою.  
 
Выдумкой не искривлю живописной пропорции,  
в дань соответствия документальному случаю  
я добавляю, что был он последним пропойцею,  
(так говорила соседка поэтова злючая).  
 
Гавкала клавиатура и мышка елозила  
целыми днями и в ночи, когда он не пьянствовал.  
Пела на кухне жена про надежду и озеро  
и утешала себя калорийными яствами.  
 
Не заходил он в редакции и не приветствовал  
в литературной среде популярные чтения.  
Плотника будучи сыном, уверовал с детства он –  
есть у поэзии высшее предназначение.  
 
Что понторезы...строку ирокезами выстригут,  
душу зелёнкой измажут да выколят пирсингом.  
Свойство ж великой поэзии – мета-логистика,  
то есть себя помещение в то, что написано.  
 
Не моментальное лучше бы – но своевременно  
стоит обдумать посмертного быта условия.  
Голые строфы украсить картинами Репина,  
в центре куплета фонтан, а правее столовая.  
 
Лучшие книги туда он отправил заранее,  
зарифмовал два бокала с бутылью шотландского,  
выстроил дактилем пятиэтажное здание.  
Вот бы веранду – жена его охала ласково.  
 
Двери, ворота, веранда,…а часики тикают,  
с ложечки лето лизало медовую лужицу,  
столько еще сочинить предстояло великого.  
Тихо надежду допев, опочила супружница.  
 
Слёзный глоток опрокинув до донышка коротко,  
стал он поспешно выдумывать не эпитафию:  
«Милая Люба, пишу тебе платьице с воротом,  
ворот из ткани ажурной – мечта твоя давняя».  
 
Осень в домах разжигала аккорды гитарные,  
злая соседка сушила грибочки на ниточке  
и угрожала машиной ему с санитарами:  
«Хватит скулить по ночам, упеку тебя Иначе».  
 
А на сочельник ему подвывала метелица,  
мирно как будто внушала какую-то истину.  
Он ощутил Красоту – и куда она денется,  
и не воспетая, и не бывалая изданной –  
 
белые плечи жены и соседка паршивая,  
косточки старого города, мускулы нового,  
танец весенней межи... а вообще еще жив ли он,  
или его заковало безмолвия олово.  
 
Дни оставались недолгие – он это чувствовал,  
создал пустой документ:  
«Время жизни, с деталями».  
 
И переправил в холодное, горнее, чуждое.  
Там и заполнит словами живыми и алыми. 

 

 

*** 

Союз наш не распался, но зачах,  
и чтобы оттенить досаду эту,  
на шесть виолончелей при свечах  
мы дорого купили два билета.  
 
И тут же затревожился набат  
о тщетности подобных развлечений,  
что сдать билеты можно бы назад.  
И вот осталось пять виолончелей.  
 
О, счастье, больше некуда спешить,  
мы были очарованы – честны ли,  
к тому же в горле, кажется, першит.  
Виолончелей чувственных четыре.  
 
Рассудок, дотанцовывай кадриль  
на линии, заведомо извитой.  
Виолончели мне звучали три,  
но и они теряются из виду.  
 
И кто за песню эту даст ответ,  
ни он и ни ООН, ни даже НАТО.  
Теперь виолончелей только две,  
но мне всегда того и было надо.  
 
Чтоб только двое – как же без него  
мне иногда бывало антибого.  
Но мой виолон-че-ловечий звон  
с рождения витает одиноко.  
 
И только в одиночестве ладна,  
а вскрикнет – и сама себе излишня  
моя виолончель – звучи одна 
так тоненько, что даже и не слышно. 

 

*** 

 

Семь белоснежных званых гномов,  
все высоки и величавы.  
Один имел смиренный норов,  

седой волчара.  

 
Другой носил в чехле гитары  
два одиночества и розу,  
и от вина был до угара тверёзым. 

А третий выдумал театр  
и возгорел в огне либретто,  
но он бы вынес и три ада 

за роль поэта.  

 
Четвёртый жил в раю кручины  
и то ключи терял, то двери.  
Он пил феерию – горчила  
тщета увиденных феерий.  

 
А пятый был красивей прочих,  
с кольцом огранки рок-н-ролла,  
но он страдал от острой порчи  

руки и горла.  

 
Шестой в дорожной колыбельной  
перевозил медвежьи плюши,  
он был не глупый и не бедный,  
но как и пятеро – заблудший.  

 
Седьмой был выше Джомолунгмы,  
но в городском центральном храме  
весь уместился – жаль, а мог бы 
не видеть граней.  
 
Семь семицветиков в букете,  
едят конфеты и печенье  
и веселятся, будто дети –  
мальчишек семеро ничейных.  
 
В моей крови нечеловечьей  
нет генной памяти о братьях.  
Но я для вас купила свечи,  
надела платье. 

 

 

 

 

Rado Laukar OÜ Solutions