ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? № 65 июнь 2021 г.
Кавказские родники
Чабуа Амирэджиби
Мзечабук (Чабуа) Ираклиевич Амирэджиби (в монашестве Давид,18 ноября 1921, Тифлис — 12 декабря 2013, Тбилиси) — грузинский советский писатель, классик грузинской литературы XX века, автор романа «Дата Туташхиа» (1973—1975) и ряда других произведений.
Дата Туташхиа
Книга 3
Низвергнув на землю дракона, вонзил Туташха в его огнедышащую пасть копье и обезглавил. И увидев это, возрадовались те, малые числом, но сильные духом, что втайне следовали поучениям Туташха, ибо узрели в нем своего избавителя. Но был надобен фениксу дракон, и вместо одной головы выросло у него семь. И все семь снова отрубил Туташха. Хлынул из них кровавый поток, и переполнились реки. Вышли они из берегов и унесли все содеянное предками. Не осталось на земле пахаря, и некому было ни сеять, ни пахать. Началась резня и братоубийство, ибо были все люди злы и неправедны, убивали без разбора и смысла, потому что, не ведая назначения человека на земле, просто жаждали превратить мир в пепелище. Всех ненавидели они и не знали, чего хотят кроме крови и смерти. Оправданием же был для них пример Туташха. Говорили, что он тоже пошел на дракона с мечом, желая силой своего меча одолеть драконову силу. Дракон же не погиб, но, напротив усемерился, ибо вместо одной отрубленной головы выросло семь, и семижды семь умножилось зло в мире. И увидев это, впал в отчаяние светлый юноша Туташха, ибо понял: никто не спасет род человеческий, кроме самого человека.
И решил тогда Туташха из духа всеобъемлющего и всемирного превратиться в человека.
И был, он тогда в замыслах своих уже богом.
Граф Сегеди
Как это ни удивительно, но во все времена умные люди – большая редкость. Для монархов, президентов и канцлеров их малочисленность вполне очевидна и является истинной проблемой. Но проблема, еще более тягостная и неразрешимая,– люди заурядные. Это величайшая беда человечества.
Давно замечено, что достойными и призванными править государством считают себя раньше всего люди посредственного ума и нищие духом. С изумительной энергией и упорством они рвутся вперед, и наиусерднейшим из них удастся достичь цели, то есть захватить бразды правления в свои руки. Я много размышлял о причинах их успеха. Думаю, что не ошибусь, сказав, что первооснова здесь маниакальная: когда человек слепо, фанатично верит в свое превосходство над другими, тогда каждый поступок смел до бесстыдства. Наглость повергает крепости – это известно, но ею не обойтись, чтобы удержать завоеванное. Здесь необходим ум, способность анализа и обобщения, необходимо творчество, что для нашего случая исключено с самого начала,– ведь мы говорим о людях ограниченных. Довольно быстро захваченные крепости уплывают из рук тех, кто их завоевал, и тут-то «величайшая беда человечества» обретает иронический характер. Того, кто хотя бы раз, и пусть даже недолгое время, побывал на высокой должности, боятся решительно все: он знает прегрешения других, и согрешившим приходится поддерживать оступившегося. Малочисленность умных людей – явление также хроническое, и поэтому наиболее реально, место одной заурядности займет другая заурядность. Те же, кто занимает должности еще более высокие, предпочитают оставить на старом месте известного им грешника, нежели посадить умницу, от которого неизвестно чего ждать. Лишившись одного кресла, заурядность пересаживается чаще всего в кресло еще более удобное. И так тянется до тех пор, пока он не предпочтет удалиться на покой в свою деревню, разводить спаржу, или не переселится в лучший мир. Его продолжительная деятельность тяжким бременем будет лежать на плечах народа и государства. Но беда в том, что к тому времени, когда пробьет час ухода одного маньяка, возникнут и окрепнут другие маньяки, ему подобные. Их череда бесконечна, это беспрерывный процесс, не знающий просветов, а не отдельные печальные случаи. Такова проблема серых, заурядных людей, именно серых и заурядных, ибо откровенные, безудержные карьеристы – это уже другой сорт.
Положение, создавшееся вокруг «Киликии», и события после того, как Дата Туташхиа вторично ушел в абраги, могут служить великолепной иллюстрацией и к деятельности людей посредственного ума, и к типу поведения умного, но для меня эти события важны больше всего тем влиянием, какое они оказали на мои собственные взгляды, деятельность и судьбу.
Однако, прежде чем приступить к рассказу, хочу поделиться еще одной мыслью. В зрелом возрасте люди, как я наблюдал не раз, свои отношения с другими строят по стереотипу, сложившемуся годами. Формирование стереотипа начинается с момента рождения и завершается к двадцати – двадцати пяти годам. В последующие годы сложившийся стереотип лишь совершенствуется, рафинируется либо же расчленяется на подстереотипы, и этот завершающий процесс длится на протяжении всей остальной жизни. Мною усвоен, допустим, такой стереотип: я непременно должен подавать нищему. Но какому нищему, в каких обстоятельствах подавать, а в каких нет? И если подавать, то сколько? Все это уже расчленение первоначального стереотипа. Еще в юности в моем сознании сложился стереотип: одеваться должно так, чтобы моя внешность не задевала внимания окружающих. Позлее я вооружился подстереотипами, отвечающими вкусам разных кругов общества, и стал варьировать свой туалет.
По мере того как в моем сознании расчленялись различные стереотипы и подстереотипы, развивался мой характер, менялась моя психология. Расчленение стереотипов моего поведения и поступков началось в годы учения за границей и на первых шагах секретной службы и продолжается до сих пор. Говоря фигурально, сколько раз встречались мне нищие, столько раз обогащался новыми разновидностями стереотип моего отношения к ним. Сколько светских и деловых визитов было в моей жизни, столько раз соответствующий стереотип заставлял меня обдумывать тонкости моего туалета и тем самым вырабатывать новый подстереотип своего поведения. Но основа – сочтем ее стимулом, импульсом, потребностью – оставалась неизменной: я должен подать нищему и не должен задевать своим туалетом посторонних. Стереотип – это прежде всего плод взаимодействия врожденных свойств и среды. Совокупность стереотипов определяет отношения человека и со средой, и с собственным внутренним миром. Таким образом, если стереотип – это предварительно выработанный способ взаимоотношений с одним явлением жизни, то принцип общения с целым миром обнаруживает истинное отношение человека ко всему на свете и истинное его душеустройство. Я говорю несколько упрощенно, но цель моя – разобрать и понять последствия возникшей ситуации, а не саму эту ситуацию в прихотливой логике ее событий, последствия и результаты которых остается лишь констатировать. Поэтому ограничусь тем, что сказал, и перейду к повествованию.
Полковник Сахнов, как и большинство его коллег по борьбе за преуспеяние и власть, отсиживался в крепости, взятой другим. Этот другой был его высочество великий князь. Сахнов же прочно сидел в дарованном ему однажды кресле, и комичность положения заключалась в том, что он вдобавок состоял членом чрезвычайного совета министерства. Всякий шаг против Сахнова расценивался как действие против августейшей семьи, и неприкосновенность полковника Сахнова считалась гарантированной, несмотря на то что и министерство внутренних дел, и шеф жандармов относились к своему подчиненному весьма сдержанно. Сахнов отлично понимал, с каким удовольствием с ним распрощались бы, и отвечал своему начальству зрелой неприязнью. Но так как лучший вид обороны – нападение, то Сахнов не только грезил о портфеле командира жандармского корпуса, но и предпринимал энергичные шаги к его получению.
К тому времени, когда Дата Туташхиа снова ушел в абраги, нам удалось замирить пять банд, насчитывающих двух или более человек; у четырех банд осталось по одному человеку: четырнадцать человек из числа замиренных мы завербовали и их руками уже уничтожили восемь непокорившихся абрагов; оставшиеся абраги – их было не более четырех-пяти – стояли у порога уничтожения; было обнаружено около двухсот укрывателей разбойников и абрагов, не менее четверти из них дали подписку о тайном сотрудничестве с нами. Помимо всего, мы обладали прекрасно разветвленной и хорошо законспирированной сетью распространения и сбора слухов. Расходы по проведению операции не превышали восьми – десяти тысяч, суммы ничтожно малой. Дорожные, почтовые и телеграфные расходы, содержание агентуры – все входило в эту сумму. Благодаря настойчивости и влиянию полковника Сахнова наш опыт очень скоро :тал практиковаться во всей империи. Согласно замыслу, он призван был обслуживать разнообразнейшие интересы державы и престола. Для того времени это было грандиознейшим новшеством. Насколько мне известно, тайные полиции европейских держав не располагали тогда подобными службами особого назначения. Единственным создателем «Киликии» – ее теоретических начал и практического их претворения – и в министерстве, и при дворе считался Сахнов. Он ходил в победителях, и излишне говорить о возможностях, открывшихся его честолюбию.
Несмотря на то что самовольная попытка переманить Дату Туташхиа окончилась плачевно, Сахнов остался куратором «Киликии» и неизменно получал от нас регулярные рапорты о ходе дел. Столь же регулярно мы получали от него ответные инструкции, однако все они дублировали уже осуществленные нами операции. И крупицы нового нельзя было обнаружить в них. Однажды, когда я находился в Петербурге, мне довелось выяснить, как составлялись эти инструкции. Получив очередной рапорт об успешном завершении какого-либо дела, Сахнов немедля составлял письмо на наше имя с предписанием безотлагательно решить то самое дело, о завершении которого мы только что доложили. Это письмо он давал прочитать товарищу министра или самому министру, если представлялся к тому случаи, и запечатанный пакет отправлялся в Тифлис. Убедился я и в, том, что полковник, по мере возможности, порочил служебную репутацию мою и Зарандиа. Находясь в Петербурге, я ни с кем не поделился своим открытием, но по возвращении в Тифлис рассказал все Мушни.
– Что вы об этом думаете, Мушни?
– Этого следовало ожидать, ваше сиятельство. Посудите сами. Пока вы и я находимся на своих местах, Сахнов живет под угрозой нашего протеста. Заяви мы претензию на авторство «Киликии», и ему придется доказывать, спорить, оправдываться. Его заслуги окажутся под сомнением. Он не камере, отказываться от чести быть автором «Киликии» и сделает все возможное, чтобы использовать ее успех в своих интересах. О;: пойдет на все, сомневаться в этом не приходится.
Я и по сен день не думаю, что борьба полковника с нами была продуманной и планомерной. Скорее им руководил инстинкт самосохранения – он присвоил плоды чужих трудов, и страх разоблачения и осмеяния постоянно жил в нем. Поэтему мне пришло в голову, что недурно было бы уверить его в том, что мы и не думаем устанавливать, кто истинный автор «Киликии». Я сказал об этом Зарандиа.
– Полковник ждет разоблачения, граф,– улыбнулся Зарандиа.—Это стало его навязчивой идеей, даже психиатр был бы здесь бессилен. Под каким бы соусом ни преподнесли мы ему эту мысль, он все равно заподозрит коварство.
– Как же быть?
– В настоящее время я не вижу такого хода, который не был бы расценен как покушение на его реноме!.. Но не надо бывать, что мы имеем дело с Сахновым, а от него, как вы изволили однажды заметить, можно ожидать всего – глупости, между прочим, тоже.
– Мне остается кунктаторство – к этому сводится ваш совет?
– Да, саше сиятельство.
– Пусть так,– сказал я, поняв, что Зарандиа решил выжидать, пока яблоко само созреет. Другого пути и в самом не было видно. – Об этом нужно еще подумать. И прошу не предпринимать ничего без моего согласия.
– Слово честного человека!
Разговор закончился, но Мушни Зарандиа все не уходил, и казалось, погрузился в размышления. Прошло довольно много Времени, прежде чем он поднял голову и посмотрел мне прямо глаза:
– Вы изволили сказать, что об этом нужно еще подумать. бы хотел ясности,– в каком направлении следует думать: только ли в том, чтобы не дать Сахнову возможности предпринять против нас что-либо серьезное, или и в том, чтобы полковнику доверили, скажем, надзор за государственными мельницами или публичными домами?
У нас еще и выбор есть? – Я рассмеялся, так как вопрос Зарандиа выходил далеко за рамки наших возможностей и компетенции.
Смотря по тому, как сложатся обстоятельства, ваше сиятельство.
– Но из чего мы исходим?
– Единственно из интересов империи и престола. Как всегда! Дать Сахнову возможность стать шефом жандармов было бы ошибкой, могущей обернуться трагедией для империи. Это была бы акция, направленная на подрыв государственных интересов. Я убежден в этом, и отвечаю за свои слова только я. Мушни Зарандиа откланялся и покинул кабинет, не дожидаясь моего ответа.
Я вдруг обнаружил, что впервые за долгие годы своей бы – совершенно невольно и незаметно для себя – вступил во взаимоотношения, уязвляющие мое служебное достоинство. И с кем! Со своим подчиненным! И для меня, и для Зарандиа полковник Сахнов был вышестоящим лицом, и лишь только после этого – человеком с определенными достоинствами и недостатками. Всякий тайный поступок или помысел, направленный против него, мог трактоваться как нарушение профессиональной этики, приближающейся по своему смыслу к нарушению присяги. Бесспорно, действия Сахнова заслуживали порицания и осуждения, но для этого необходим был мой или чей-либо письменный рапорт, посланный по соответствующей форме в соответствующие инстанции, которые бы изучили его соблаговолили или не соблаговолили решить это дело.
Я почувствовал, что Мушни Зарандиа намерен бороться против Сахнова средствами, не дозволяемыми субординацией... Моей прямой обязанностью, и при этом безотлагательной, было потребовать от него письменного разъяснения, наложить взыскание если это будет необходимо, и обо всем, что случилось, рапортовать шефу. Так было принято, и ничего другого я не мог ни представить себе, ни допустить. Так я и предполагал поступить, но что-то удерживало меня. То, видимо, рефлектировал я, уже поддался влиянию своего подчиненного и боюсь признать свою вину. Я восстановил в мыслях всю цепь взаимоотношений Сахнова и Зарандиа, вспомнил все свои беседы с Мушни; нет, я не подстрекал его к действиям против Сахнова, не давал толчка, даже скрытого, я просил лишь задуматься о том, не угрожает ли нам что-либо... Только это и было, но не находил я в себе желания воздать Зарандиа по заслугам.
Я почувствовал, что Мушни Зарандиа намерен бороться против Сахнова средствами, не дозволяемыми субординацией... Моей прямой обязанностью, и при этом безотлагательной, было потребовать от него письменного разъяснения, наложить взыскание если это будет необходимо, и обо всем, что случилось, рапортовать шефу. Так было принято, и ничего другого я не мог ни представить себе, ни допустить. Так я и предполагал поступить, но что-то удерживало меня. То, видимо, рефлектировал я, уже поддался влиянию своего подчиненного и боюсь признать свою вину. Я восстановил в мыслях всю цепь взаимоотношений Сахнова и Зарандиа, вспомнил все свои беседы с Мушни; нет, я не подстрекал его к действиям против Сахнова, не давал толчка, даже скрытого, я просил лишь задуматься о том, не угрожает ли нам что-либо... Только это и было, но не находил я в себе желания воздать Зарандиа по заслугам.
...А не мог бы он (моя мысль потекла вдруг по другому руслу) воспользоваться нашей последней беседой против меня? Мог! Стоило ему подать министру, шефу или самому Сахнову рапорт – и мне пришлось бы доказывать, что меня вовсе не втянули в грязную историю. Я взялся было за перо, но не смог вывести и строки; мало того, только сейчас, наедине с пером и бумагой, я понял окончательно, что не предприму против Зарандиа и шага, ибо не хочу этого! И это был уже компромисс. Один из важнейших стереотипов моего понимания служебного долга лопнул как мыльный пузырь – у меня на глазах и без малейшего моего сопротивления. Видимо, тогда впервые возникла трещина в моем сознании и в моих представлениях о духовных ценностях.
Почему?
Я долго размышлял над этим. Сахнов никогда не был мне страшен. Мой вес и мои заслуги надежно защищали меня. К тому же я был состоятельным человеком, и отставка не выбрасывала меня из жизни. Я попал под влияние Зарандиа? Говорю уверенно: я весьма почитал этого человека, но настороженное отношение к нему никогда не исчезало во мне. Не оставалось сомнения: стереотип, о котором я говорил, прекратил свое действие...
Точи Микашавриа
В ту пору, когда я ушел в абраги, другие замирялись с правительством и возвращались к семьям. У меня в абрагах ходи ли два двоюродных брата со стороны матери – оба Чантуриа, и я укрылся у них. Мне шел тогда пятнадцатый год. Почему мне пришлось стать абрагом, я уже рассказывал, повторять не буду.
В тот год снова подался в абраги и Дата Туташхиа. При шел он в Мухурские горы, нашел нас... Я говорю, конечно, о своих двоюродных братьях, на меня смотрели еще как на дитя, какие у него со мной дела? Меня и отослали – за чем, не помню, а сами наговорились всласть, и когда я вернулся, Даты уже не было. Только много позже я узнал, о чем они говорили и но чему он вернулся в абраги. Дата им сказал, моим двоюродным братьям: «По каким дорогам ходите, где укрываетесь и что делаете, я знать не знаю. И знать не хочу. Но если что с вами случится, не моих рук дело. Так и запомните».
Леса в Мухурских горах такие – сотня абрагов укроется и знать друг о друге не будут. Уходить нам оттуда ни к чему. И Дата Туташхиа не уходил – было у него какое-то дело. Может быть, ждал кого?.. Мы редко попадались друг другу на глаза, да и то издали. Так и жили.
Быть абрагом, даже если нет на тебя облавы и место приглядел такое, что тебя не достать, все равно трудно. Убивает безделье. Сил нет, как оно осточертевает... Вот от этого абраг другой раз и теряет осторожность и попадает в капкан. Моим двоюродным братьям было полегче – все-таки взрослые. А как мне, мальчишке, усидеть на одном месте? Я и мотался туда-сюда. Все горы и скалы облазил, все леса прочесал. Деревья, овражки, пещеры наизусть знал.
Была там одна полянка. Вокруг холмы. Тихое-претихое было место. На полянке стоял когда-то дом, и жил в этом доме человек по имени Буху. Рассказывали, убил он брата. Случайно. Как получилось, и сам не знал. Вернулся после тюрьмы, в деревне жить не стал, а облюбовал эту одинокую поляну и поселился здесь до конца своих дней. От дома следов не осталось, а место с тех пор так и зовется – поляной Буху. Вода была далеко, и Буху вырыл колодец. Над колодцем поставил хибарку, входи, кому надо, двери не было. Колодец был очень глубокий. Крикнешь в него и долго ждешь, пока эхо назад вернется. Когда ноги приносили меня в эти места, я непременно спускался к колодцу и подолгу сидел, представляя, какое у Буху было здесь житье-бытье. Надоест думать, покричу в колодец, послушаю эхо. Вот и забава. Но не думайте, что я лазал по горам и лесам совсем уж без оглядки и опаски. Да и братья не позволили б. До ближайшей деревни было отсюда верст пятнадцать – двадцать. Сюда никто не поднимался, место славилось безлюдьем. Наблюдать и примечать я научился быстро – у ребят живая память. Примятая трава, сломанный сук, сдвинутый камень – все я замечал.
Спустился я однажды к поляне Буху, остановился на расстоянии выстрела, оглядел все вокруг – вроде ничего подозрительного, еще пониже спустился и вижу: под орехом человек сидит. Дуло ружья – прямо на меня. И глядит в упор. Я его узнал. Это был Дата Туташхиа. Здравствуйте, дядя Дата!
– Здорово, абраг! – ответил он весело. – Иди-ка сюда, только обойди колодец сзади.
Я подошел, мы потолковали о том о сем, он расспросил меня о братьях, и разговор вроде бы увял...
– Дядя Дата, почему вы велели мне обойти колодец? – решился спросить я.
– Я третий день тебя здесь поджидаю. Ты ведь любишь кричать колодец? Люблю. Ну и что?
– А то, что теперь в эту хибару хода нет, – Дата глядел на меня по-прежнему весело.
«Что-то он скрывает от меня»,– растерялся я.
– Раз вы сказали – не ходи, я, конечно, не пойду. О чем тут говорить, дядя Дата...
– Не в том дело. Пойти-то пойдем, только осторожно. Ты ступай позади меня.
Так и сделали. Дата Туташхиа подошел к хибарке с задней стены. Хибарка была из клепки. Каждая клепка – аршина три в длину, толщиной в два пальца и шириной – в пядь. Он раздвинул клепку, влез в хибару, я – за ним. Колодец был обложен камнем, примерно по пояс взрослому. Мы опустились на корточки, и, когда глаза привыкли к темноте, Дата Туташхиа спросил:
– Точи-браток, видишь в камнях рукоятку маузера?
– Вижу.
– Дуло его как раз против входа, сверху маузер и не увидишь, камнями прикрыт...
Меня и сейчас в пот бросает, как это вспомню, а каково было мальчишке? Сердечко колотилось, как у пойманной птахи. И ведь как придумано: войдет человек, переступит порог, еще шаг – и нога точнехонько у камня, за которым маузер. Выстрел– и какого ты ни будь роста, от ширинки до глотки, куда-нибудь пуля да попадет, это уже точно.
– А теперь послушай! Видишь веревку? Перережь ее осторожно, очень осторожно. Только режь самым острым ножом, тогда не опасно. И режь вот отсюда, от задней стены. Если и выстрелит – пуля пойдет в направлении входа, ты же будешь как раз напротив. Потом разберешь камни вот здесь и вместо пуль получишь маузер. А теперь пошли.
– А теперь послушай! Видишь веревку? Перережь ее осторожно, очень осторожно. Только режь самым острым ножом, тогда не опасно. И режь вот отсюда, от задней стены. Если и выстрелит – пуля пойдет в направлении входа, ты же будешь как раз напротив. Потом разберешь камни вот здесь и вместо пуль получишь маузер. А теперь пошли.
Мы вылезли наружу.
– Дядя Дата, это для нас готовили?
– Думаю, для тебя. Эта штука не для бывалого абрага. Бывалый абраг в таком тихом месте через дверь не пойдет. Тот, кто поставил капкан, знал, что ты любишь приходить сюда и входишь без опаски.
– Значит, хотели убить меня?
– Думаю, тебя. – И немного погодя Дата Туташхиа сказал: – Точи-браток, если кто тебя ударит без причины, а ты ему не ответишь, он пойдет своей дорогой и непременно пожалеет о своем поступке: врагом твоим этот человек не станет – помни это. Но если и ты его ударишь, он уже враг тебе. Ты оттого попал в абраги, что дал сдачи тому, кто ударил тебя без всякой причины. Он и стал твоим врагом. Власть и закон – твои враги. Поразмысли как следует, откуда взялась эта ловушка с маузером, и тогда поймешь, кто твой враг. Понял ты меня?
– Понял, дядя Дата. И теперь-то уж знаю.
– Вот и хорошо. Пусть господь пошлет тебе мир и победу над врагом. А я пойду.
Дата Туташхиа обнял меня и пошел вниз по склону. Тогда я не знал, что за холмом его ожидали двое. Мои братья выследили. Видно, Дата Туташхиа пришел в Мухурский лес, чтобы встретиться с друзьями...
– Куда ты идешь, дядя Дата? – Вопрос мой, конечно был наивен.
– Огород прополоть мне надо! – ответил он.
Стояла поздняя осень.
– Нашел время полоть, – рассмеялся я. Откуда было мне знать, что скрывалось в его словах?
– Еще не поздно. Огород и поле, которые мне отведены, надо полоть-мотыжить и зимой и летом. Мы расстались.
– Кто это сделал? – крикнул я ему вдогонку, когда он было уже далеко внизу.
– Ража Сарчимелиа или Поко Качава... Их рука. больше некому. И не пошел бы никто на такое дело, кроме этих крыс. Расскажи все Максиму и Платону.
Они поймут.
Теперь осталось рассказать вам, что мы с ними сделали, и пора кончать.
Ражу Сарчимелиа мы подстерегли на дороге. Я сидел возле те большого мешка с кукурузой. Максим и Платон засели в кустах. Идет Сарчимелиа. Подумал: сидит себе парнишка возле мешка – чего бояться? Он подошел, и мы сделали с ним то, что он сам, когда грабил народ: заставили поднять руки, ссадили с лошади, отобрали оружие и повели в лес. Платон сказал: " Ты засунул маузер в колодец на поляне Буху, а теперь давай вытаскивай. Мы знать не знаем, что ты там накрутил, нам вода нужна, без колодца нам нельзя». Он отпираться, не слыхал ни о колодце, ни о маузере. Мы связали его е и пустили вперед. Шли целый день и всю ночь, привели на поляну Буху.
– Входи! – сказал Максим.
Он в ноги нам, и чего только не сулил – один бог знает. Мы стояли на своем. Негодяй, однако, никак не хотел входить в хибару. Мне стало жаль его, я выстрелил и снес ему череп.
Спустя две недели мы пошли искать Поко Качава. Но опоздали. Кто-то прикончил его дней пять до нас.
ГРАФ СЕГЕДИ
Вскоре выяснилось, что наши опасения вполне основательны. В ответ на одну из наших докладных записок мы получили от полковника Сахнова письмо, исполненное негодования. Он был возмущен примирением с борчалинским абрагом Яхья Ибрагим-Оглы, – велено же было, по словам Сахнова, его уничтожить! Ничего похожего он не писал. Приехавший из Петербурга штабс-капитан Нарейко доверительно сообщил Мушни о том, что Сахнов не раз уверял министра и шефа жандармов в том, что граф Сегеди и Зарандиа якобы провалили переманивание Туташхиа. Сомневаться не приходилось, началась закладка динамита. Разумеется, можно было на каждую атаку Сахнова отвечать контрударом, но тогда складывалась весьма сомнительная ситуация: одно нападение – одна попытка оправдания, несколько нападений – уже несколько попыток оправдаться, а поскольку ты все время оправдываешься,– значит, виноват пусть не полностью, но отчасти наверняка. Полковника такое положение вполне устроило бы, к тому же оно давало ему повод для постоянных жалоб своему высокому покровителю: кавказцы не оставляют меня в покое, постоянно подстрекают против меня министра. Безрассудно было давать ему такую возможность, надо было действовать, а мы сложа руки ждали, когда наша крепость взлетит на воздух.
В одном из очередных своих посланий Сахнов обвинил меня в том, что Туташхиа жив лишь потому, что я попал под влияние Мушни Зарандиа. Зарандиа же обвинялся в пренебрежении служебными и государственными интересами из ложно понятого родственного долга. В то же самое время одному из моих заместителей стало известно, что Сахнов на заседании чрезвычайного совета министерства потребовал увольнения Сегеди и Зарандиа или же перевода их в другое ведомство. Чрезвычайный совет Сахнову, естественно, не внял, но Сахнов рад был и тому, что первое зерно сомнения было брошено. В остальном он уповал на будущее.
Полковник торопился, он явно нарушал темп, приличествующий избранному им методу. Отчасти эта торопливость была вызвана и нашим поведением – самолюбие Сахнова страдало оттого, что его советы и попреки мы пропускали мимо ушей и по существу ни во что не ставили его кураторство в «Киликии». Не мог не знать он и о том, что хоть немного, но мы осведомлены о его интригах, и паша пассивность не могла не тревожить этого вояку.
Затем посыпались письма, в которых Сахнов требовал немедленного уничтожения Туташхиа, будто для этого достаточно было одного выстрела. Министру он представил пространный доклад, где во всех деталях описывалось, как мы потакаем Туташхиа.
Спустя полтора-два года после того, как Туташхиа ушел в абраги во второй раз, я получил из Петербурга предписание немедленно уволить Мушни Зарандиа. Подписано оно было шефом жандармов и Сахновым. Мотивировки остались прежними: невыполнение неоднократных приказов об уничтожении Туташхиа и родственная связь Зарандиа с абрагом, будто и до того, и все это время Дата Туташхиа не оставался двоюродным братом. Мушни Зарандиа. Письмо имело гриф канцелярии министерства, а это означало, что оно послано с согласия самого министра внутренних дел! Это меня и обрадовало. Дело в том, что и в управлении и в министерстве Зарандиа и еще несколько провинциальных чиновников считались людьми неоценимыми. Более Того, Зарандиа даже числился официальным консультантом министра. Был случай, когда в беседе со мной министр сказал о Зарандиа: «Этот абориген – дядька, наставник и духовник сатаны». Меня не раз просили уступить Зарандиа, я всегда отказывался, и наконец меня оставили в покое. От Сахнова же все хотели избавиться, как от запущенной язвы, но придумать ничего не могли. И тут курица начала точить на себя нож. У меня создалось впечатление, что Сахнова исподволь, долго и настойчиво настраивали против Зарандиа, манипулируя -документами и сплетнями, а затем стали подводить его к мысли Избавиться от Зарандиа. Министр и шеф жандармов заставили Сахнова создать положение, при котором в увольнении Зарандиа был повинен сам Сахнов – и только он. Что разъяренный Зарандиа проглотит Сахнова, как пилюлю,– в этом не сомневались ни министр, ни шеф.
Для меня все было ясно, но не мешало все-таки проверить свои впечатления. Министра и шефа, каждого в отдельности, я известил шифрованной телеграммой о том, что отказываюсь уволить Зарандиа, тем не менее отстраняю его от «Киликии» И перевожу на вакантную должность начальника политической разведки!.. Возражений не последовало, и я незамедлительно это осуществил. Назначение было согласовано со всеми инстанциями, и был издан приказ...
Сахнов ликовал, хотя победа была не совсем полной. Меня же интересовало лишь одно: что предпримет в этих обстоятельствах «дядька, наставник и духовник самого сатаны»?
– Мушни, вы не забыли свой старый принцип – не откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня? – спросил я его однажды.
– Существует и другой принцип, граф: не спеши сегодня с тем, что лучше сделать завтра,– ответил он, отлично понимая, о чем идет речь.
Впоследствии я не раз вспоминал этот краткий диалог. Что Сдвигало мною? Зарандиа пошел на повышение, для Сахнова стал недосягаем и никакой опасности со стороны бывшего своего куратора ждать не мог.
О себе я уже сказал: мелкие интриги – самое большее, чем мог донимать меня Сахнов. В этой ситуации, если быть верным стереотипу, от меня требовалось терпение и терпение: сахновы и так сворачивают себе шею, без чужой помощи. Но тогда зачем было мне подстрекать Зарандиа? Может быть, в привычной линии моего поведения возникло что-то новое, не известное мне самому.
План уничтожения Сахнова в голове Зарандиа тогда еще не сложился, да и не было у него для этого времени. Заботы нового назначения – знакомство с делами и переосмысление их, проверка и перестановка людей, укрепление связей и расширение их сети – надолго поглотили его время, энергию, талант. Но это не значило, что Сахнов забыт или прощен Зарандиа.
Судьба Сахнова очутилась в папке документов, кропотливо и блистательно подобранных Зарандиа.
Наверное, можно было бы найти способ куда более краткого и емкого изложения всего, что тогда произошло, но я этого способа не нашел. Поэтому поведу свой рассказ самым обычным порядком, тем более что некоторые факты требуют особого пояснения. Дело в том, что во всей истории существовал еще целый ряд обстоятельств, внешне совершенно не зависимых и от проблемы Сахнова и даже друг от друга. В пору, когда все это начиналось, трудно было предположить, что обстоятельства эти когда-нибудь вдруг сойдутся, чтобы лавиной обрушиться на Сахнова и унести его с собой. Итак, приступлю к своему повествованию.
– Вы помните Спадовского? – спросил меня как-то Зарандиа. – Того самого доктора Спадовского, что три года тому назад перебрался из Тифлиса во Владикавказ и дважды – благодаря споим связям – попадал в поле нашего зрения? Не припоминаете?
Как же, отлично помню.
Зарандиа раскрыл папку и положил передо мной пять страниц, канцелярского формата, плотно исписанных.
– Копня его прокламации.
– Любопытно.
– Скорее наводит на серьезные размышления.
Я приступил к чтению.
Спадовский был честнейший интеллигент, но необыкновенно падкий па разного рода модные течения в нашей политической мысли. Всякая новая политическая идея, едва возникнув, немедля находила в нем горячего приверженца, и было бы пустым занятием требовать от него последовательности. Он жил и действовал по принципу: все хорошо, что подрывает основы самодержавия и способствует возникновению в России нового политического строя. Поэтому он не упускал малейшей возможности дли опубликования в печати статей, компрометирующих и порочащих существующий порядок вещей. Он не жалел красноречия, самолично понося и обличая царизм среди своей обширном клиентуры и многочисленных друзей и знакомых. Он оказывал посильную денежную помощь разнообразным бунтарским элементам и при этом не давал закону и карающим ведомствам достаточных оснований для возбуждения против себя дела и привлечения к суду. Он был осмотрительный и хитрый человек Иго переезд из Тифлиса во Владикавказ был вызван тем, что и копне концов он нам порядком надоел, над ним сгустились тучи, и, чтобы избежать нежелательных осложнений, он решил переменить место жительства.
Это не повлекло, однако, за собой изменения его воззрений И образа жизни. Его деятельность во Владикавказе была та же, Что и в Тифлисе, и тамошние полиция и жандармерия отреагировали на его появление незамедлительно и куда суровее, чем В Тифлисе, ибо Владикавказ той поры был гнездом монархических настроений. Не долго думая, они навалились на Спадовского Всей тяжестью недавно основанной службы слухов. Прошло ничтожно мало времени, как среди монархически настроенных терских казаков распространился слух, что Спадовский немецкий шпион, а в очень узком кругу свободомыслящих стали упорно договаривать, будто доктор агент тайной полиции. Его переселение во Владикавказ связывали с каким-то судебным процессом, в котором Спадовский якобы играл роль провокатора. Со своей стороны, считаю долгом заметить, что ни одна из пущенных версий никаких оснований под собой не имела. Так или иначе, но Спадовский очутился в тисках подозрения, ненависти и презрения, что немало его, однако, не смутило. Он принялся изучать создавшееся положение и быстро обнаружил источник своей компрометации. Много позже по этому делу была образована специальная комиссия, которая выяснила, что Терская служба слухов в своей деятельности не совершила ни одного правильного шага. Начиная с инструкции о создании службы, спущенной Сахновым, и кончая организацией самой службы, все носило исключительно любительский характер, осуществлялось руками бездарных чиновников и поэтому дало трещину на первой же ступени своего существования. В подобной обстановке человеку типа Спадовского не составляло затруднений добыть фактический материал и доискаться истины.
В прокламации Спадовского, которую Зарандиа положил передо мной, содержалось описание структуры службы распространения слухов, излагалась методика работы и приводился весьма точный список резидентов и агентов. Теоретическая часть была подкреплена несколькими живыми примерами. Прокламация называлась «Вот в каком государстве мы живем!». Открывалась обвинительным прологом и завершалась революционными лозунгами. И в самом конце – обращение к читателю: «Честные люди! Срывайте маску с кровавого лика царизма! Переписывайте и распространяйте этот документ». Прокламация была составлена в стиле, который не давал возможности обнаружить автора.
– Откуда вам известно, что это принадлежит перу Спадовского?
– Сам Спадовский две недели назад привез подлинник в Тифлис и оставил его для распространения госпоже Анне Лукиничне Голяревич.
В прокламации Спадовского, которую Зарандиа положил передо мной, содержалось описание структуры службы распространения слухов, излагалась методика работы и приводился весьма точный список резидентов и агентов. Теоретическая часть была подкреплена несколькими живыми примерами. Прокламация называлась «Вот в каком государстве мы живем!». Открывалась обвинительным прологом и завершалась революционными лозунгами. И в самом конце – обращение к читателю: «Честные люди! Срывайте маску с кровавого лика царизма! Переписывайте и распространяйте этот документ». Прокламация была составлена в стиле, который не давал возможности обнаружить автора.
– Откуда вам известно, что это принадлежит перу Спадовского?
– Сам Спадовский две недели назад привез подлинник в Тифлис и оставил его для распространения госпоже Анне Лукиничне Голяревич.
– Если я не ошибаюсь, Анна Лукинична Голяревич преподает в классической гимназии?
– Совершенно верно. Она близкий друг и единомышленник доктора Спадовского. Ей следует снять двадцать копий, которые затем переправят в Баку и разошлют двадцати адресатам, заранее предусмотренным.
– Кто непосредственно будет снимать копии?
– Госпожа Елизавета Петровна Терехова. Подлинник в настоящее время находится у нее. Мы располагаем фотоснимком подлинника, заключением экспертизы о тождественности почерка, копией списка адресов и другими документами.
– Терехова... Не припомню теперь, для чего нам нужна была эта дама? Кажется, па ее адрес должны были доставить шрифт?.. Я не ошибаюсь?
– Вы правы, граф. Пакету, о котором вы говорите, предстояло пройти через руки Анны Голяревич, но сложилось так, что он не попал на территорию, нам подведомственную. Этой истории уже четыре года. С тех пор – я тогда еще не принял дела контрразведки – мы почти не использовали госпожу Терехову. В настоящее время меня занимает приезд Спадовского, а Терехова, как вам известно, приятельница Голяревич...
– Я понял, по мне не совсем ясно, при чем тут вы – это дело не входит в компетенцию вашего отдела...
– Ваше сиятельство, госпожа Терехова осталась при мне, она сама не захотела, чтобы я передал ее под начало другого чиновника. Да и сейчас я не могу этого сделать, ибо она нужна мне, и все это дело остается за мной.
– Что вы намерены предпринять?
– Пока что ничего. Надо посмотреть, как пойдут события, дождаться новых фактов.
– А вы не боитесь, что за это время прокламация все-таки просочится в общество?
– До сентября можно ждать спокойно – это срок, назначенный Тереховой для размножения прокламации.
– А что же Спадовский?
– Пока что он лечит свою прогрессивную клиентуру. Терскому округу ничего не известно ни о прокламации, ни о том, что мы кое-чем располагаем.
Итак, дело было начато, и по логике вещей мне следовало приказать Зарандиа, чтобы он отослал материалы в Терский округ. Я и не намеревался это сделать... И не сделал.
Что же меня, черт возьми, остановило? Трудно сказать, по свою пассивность я отношу теперь за счет не зависящего от моей воли процесса, который совершался тогда в моей душе: распадался, изничтожался стереотип, давно и прочно укоренившийся в моем сознании.
Зарандиа ушел, а мной овладело чувство, будто, вернувшись со званого обеда, я вдруг обнаружил, что при мне нет то
ли табакерки, то ли пенсне, то ли трости,– я пытаюсь вспомнить, шарю по углам, по карманам, а вспомнить не могу. Что-то я хотел спросить у Зарандиа, но так и не спросил... Но что? Что? Я должен был вспомнить – и действительно вспомнил. Зарандиа сказал о деле Спадовского: «Это наводит на серьезные размышления». Я упустил уточнить, что он подразумевал при этом. Много позже, благодаря тому же Зарандиа, мучивший меня вопрос всплыл снова, но об этом – в другой раз.
БЕКАР ДЖЕЙРАНАШВИЛИ
Тихо-тихо, но так обложили, что и уголка не осталось для Меня ни в Кахетии, ни в Кизики. Слухи пораспускали... Послушаешь – самому страшно. Деваться некуда, надо уходить. Раздобыл бумажку, будто я панкисский ингуш и подался , в Картли. В верхней Картли дремучие леса. Купил доброго коня и пошел трелевать бревна для шпал. В те времена все. Шпалы от Тифлиса до Батуми были дубовые. Вот для этих самих шпал мы дуб и трелевали.
Таскаю дуб месяц, другой, третий. Никому и в голову не приходит, что я абраг, платят сносно, да уж больно одно с другим не вяжется – Бекар Джейранашвили и мотыга или Бекар Джейранашвили и какая-то там волокушка для бревен! Мне девятнадцати не было, когда я подался в абраги. Одиннадцать только и знал что бродить по лесам и долам. Работать для меня – ну совсем невмоготу. Отвык! Бросить к черту эту трецевку?.. А куда пойдешь? Тут случай подвернулся – я и ушел Мегрелию. Но сперва расскажу, что за случай.
В тех местах, где я трелевал, было имение князя Амила-Квари. В управляющих у него служил некий Шалибашвили, зали его все Никой. Поговаривали, что спутался, мол, он с одной осетинкой, вдовой грузина. Назначил он ей как-то свидание ростомашвилевских хлевах. Лежат они себе или еще чем занимаются– врываются трое, вооружены до зубов. Шалибашвили связали по рукам и ногам и привязали к столбу, а бабу повалили и на глазах у него изнасиловали. Тот, что был у них за главного, говорит: «Я – Дата Туташхиа. Будешь про свои дела рассказывать, и про мои не забудь». Повернулись – и поминай, как звали.
Имя Даты Туташхиа тогда у всех с языка не сходило. Людей хлебом не корми, дай посудачить. Услышат на копейку, а наплетут – не расхлебаешь. Ну, а мне что делать? Я человек пришлый, откуда меня бог принес, никто не знает, из-под дубовых бревнышек нос не высовываю. Прикажете рассказывать всякому встречному-поперечному, что мы с Датой Туташхиа побратимы сколько лет... и такого за ним в жизни не водилось и водиться не будет? Да и без этого – какая муха его укусила, чтобы переть из Мегрелии в Картли из-за паршивой потаскушки Шалибашвили? Ну, расскажи я все это – кто слушать станет? Людям пустой слушок любой правды дороже.
Вижу – уходить пора. Самое время. Прикидываю и так и этак, как бы хуже не вышло. Начнут дознаваться – откуда взялся, да куда подался, да не с теми ли он дружками, что с шалибашвилевской бабенкой баловались. На мне и своих грехов висит – не счесть. Остался. Приехали из Гори полицмейстер, следователи, конвой. Рыщут, роются. Нас, рабочих, по одному таскают, допрашивают, показывают Шалибашвили и его осетинке – те или не те? Потоптались, наугощались в свое удовольствие, и прощайте, люди добрые. Одно я приметил – вроде бы искали они, а вроде бы и не очень. Но об этом после.
Помаялся я еще недели две, взял расчет, пошел в Хашури, продал лошадь, сходил в баню, надел новую черкеску, купил иноходца, отличный попался, вскочил в седло за тридцать червонцев, махнул через Сурамский хребет и через две недели был в Самурзакано. А почему в Самурзакано? Нужно мне было найти Дату. У нас давно уговор был, через кого друг друга искать, если нужда пришла. Человек этот был кузнецом, он знал, что мы побратимы, и про наш уговор тоже знал. Ждал я его пять дней. Дата, показалось мне, постарел немного и забота его гнетет, а так – тот же Дата, что и раньше.
Помаялся я еще недели две, взял расчет, пошел в Хашури, продал лошадь, сходил в баню, надел новую черкеску, купил иноходца, отличный попался, вскочил в седло за тридцать червонцев, махнул через Сурамский хребет и через две недели был в Самурзакано. А почему в Самурзакано? Нужно мне было найти Дату. У нас давно уговор был, через кого друг друга искать, если нужда пришла. Человек этот был кузнецом, он знал, что мы побратимы, и про наш уговор тоже знал. Ждал я его пять дней. Дата, показалось мне, постарел немного и забота его гнетет, а так – тот же Дата, что и раньше.
– Пойдем со мной, наши места посмотришь,– сказал Дата.
Поехал я с ним, поднялись мы высоко. Места там – дай бог! Знаешь, какие?.. В Кахети, скажем, гонишь арбу, заберешься в Сигнахи, глянешь оттуда на Алазанскую долину и такое увидишь, что злость к горлу подкатит и комом станет. Такая силища у тамошних мест, будто ходят по твоей душе, топчут ее и приговаривают: куда тебе до нас, дитятко! А ты возьмешь и, чтобы с души тяжесть эту стряхнуть, пошлешь своих быков по матушке, прочистишь глотку и запоешь так, что грудь колесом вздымается. Вот оно как бывает! И откуда только голос возьмется! И песня вольная выходит, гордая... А в Гурии и в Аджарии взглянешь на горы, долины, на море и небо, и мысли твои молнией засверкают, и захочется тебе стать ловким, быстрым. всех обогнать, всех победить. И песни у них там заносчивые, с норовом. А в Мегрелии и Самурзакано поднимешься не так уж и высоко, на какой-нибудь пригорочек, и такой у тебя мир и душе, такое ко всем расположение, браток! Хочешь всех любить, всех одарить, обласкать. С коня своего впору слезть морду его обнять и прощения попросить за то, что верхом на нем сидел да еще погонял. И песню затянешь тихую, душевную, будто сидишь у отцовского очага.
У каждого места своя душа, а все равно все места одним дышат—красотой. В Гурии и Аджарии человека, который от закона по лесам скрывается, называют пирали, в Мегрелии и Абхазии – абрагом, а по всей остальной Грузии – качаги. Но суть одна у них. Как ты его ни назови – пирали, абраг, качаги,– с ним его ум, его рука и человеческая справедливость, а все вместе это и есть мужество или, как в старину говорили,– удаль. Какие места выбрал абраг, такова и удаль его. Поэтому и зовутся они по-разному, а так бы люди их одним именем окрестили. Понятно или нет говорю – не знаю, только одно верно: тому, кто ушел в абраги, в Грузии везде хорошо, но во всей Грузии не найдешь мест лучше тех, что мне показывал Дата.
Ходили мы дней десять или около того, наохотились, накутились. Подошло время, и я рассказал ему о том, что случилось .С Шалибашвили. Дата помолчал, подумал, развел руками – что тут поделаешь —и дня два об этом ни слова. На третий день мы убили козулю, я ее свежевал, Дата с костром возился И вдруг говорит:
– Далековато обо мне слава насильника расползлась.
Я знал, что история с Шалибашвили эти два дня из головы у него не выходила и до могилы не выйдет,– надо знать Дату, еще два дня прошло, а может быть, три, он и говорит мне: . – Пойдем, брат Бекар, поглядим на Шалибашвили.
Этого я, по правде говоря, не ожидал.
– Ну, раз идти, так пойдем,– сказал я, когда пришел в себя.
Дня два его не было, а я в его землянке отсиживался. Впрочем, какая там землянка, это у меня бывали землянки. А его землянка – как барские хоромы. Во всем красота, понимание хозяйская рука. Сам все устроил, на все красоту навел – времени у него хватало.
Вернулся он, мы в последний раз переночевали и утром тронулись в путь. Лесами прошли в Имеретию. Имеретию пересекли по глухим тропинкам. В Картли нас никто не знал – шли обычной дорогой. Добрались до Квишхети, пришли к Грише Гудадзе. Он приходился Дате кунаком. Гриша принял нас хорошо. Мы оставили у него лошадей и оружие, взяли по косе и в полдень отправились в Хашури. Одеты мы были как поденщики, но при каждом – наган и по сотне патронов. Раньше был обычай – если побратим скажет: «Мне надо, идем со мной», иди и не спрашивай, куда и зачем тебя ведут, пока тебе не скажут. Так было заведено издавна потому, что побратим побратима звал на помощь только тогда, когда другого выхода у него не оставалось. Он вел и первую пулю встречал сам. Я знал: мы идем поглядеть на Шалибашвили. А что еще лежало на сердце у побратима, я не знал и спрашивать не стал бы. Что-что, а это мне было известно: самую большую опасность Дата возьмет на себя, меня побережет. А не пойдешь, тогда где еще искать равенства в опасности и законной доли в риске?
– Ты только одно, Дата, помни,– сказал я,– меня не жалей и не прикрывай, а то ляжет на меня грех дурного побратимства... Понял меня?
– Думаю, большая опасность нас не ждет,– сказал Дата, когда мы прошли с полверсты. – Что кому перепадет, то и делать, брат, будем!.. Давай лучше пораскинем мозгами, с чего начать и как дальше дело вести.
– А что надо нам? Чего хотим?
– Чего хотим – сам видишь. Разнесли о нас сплетни, обмазали грязью и перекрыли все пути. Тебя из Кахети выжили, да и мне не легче. Где и нога моя не ступала, и там моим именем зло и гнусность творят. Таких делишек, как Шалибашвили, да еще похуже, не меньше сотни насчитать можно, и все записано на наш счет! Я знаю, чьих это рук дело. Власть наша старается, но одной ей не управиться, ее дело – приказать, а уж охотников довести этот приказ до дела – не сосчитать. Они шныряют в народе, как волки в овечьей шкуре. Кто способен назло, какое над тобой и мной творят, тот на все способен. В этих прихвостнях – ее сила, без них государству не обойтись. Потому-то и обнаглела эта тварь —власть за них, закону к ним не подступиться. Чтобы удушить это зло в самом корне, пет у нас с тобой сил. Но чтобы руки у него отсечь, на это-то нас хватит?
– Хватит!
– Про что я и говорю. И что делаю! Ты спроси меня, зачем идем, по какой надобности? Надо эти длинные руки пообломать, а там поглядим, что жизнь покажет. Тебе полоть приходилось – огород там или поле?
– Ну и что? Сорняк-то опять прорастает.
– Прорастет – опять выдери!
– Да ты что? Чтобы нам одним такую прорву земли одолеть?
– Всю, конечно, не одолеем, твоя правда. Но .у сорняка, который вырастает па прополотом месте, той силы уже нет. Это одно. И потом, начнем мы с тобой полоть, и другие за нами потянутся. Справедливость возьмет свое, таких, как мы, будет все больше, больше, и когда пас станет легион, мы рукой и пулей дотянемся до зла, что гнездится на самом верху.
– Ладно, давай думать, с какого боку к этому делу подступиться.
– Здесь, в Хашури, знаю я одного... И вором он был, и жуликом, и по тюрьмам намотался, словом, мерзавец отпетый. Но у всякого мерзавца особый нюх на чужую мерзость. Он всегда ее найдет и запомнит: худо будет – он заставит других мерзавцев выручить себя. Моего мерзавца зовут Дастуридзе, Коста. Наверняка он знает о здешних темных делишках. Заставим его выложиться, а там видно будет.
– А что за этим Дастуридзе тянется?
– Одно его дело пахнет если не каторгой, то десяткой в Александровском централе.
– Тогда ему не отвертеться.
Пока добирались до Хашури, обмозговали, с чего начинать. Этот Дастуридзе держал на железнодорожной станции ресторан. Первым должен был возникнуть я. Дата с косами остался в тени па скамейке, которых было не счесть на пристанционной площади. Я обошел ресторан сзади и заглянул в кухню. У стены, что против окна, дремал повар. Возле окна судомойка средних лет мыла посуду в корыте. На столе стояли штук тридцать мисок с чанахи, ждали очереди в духовку. Мух было столько, что, наверное, в Хашури ни одной уже не осталось – все сюда слетелись.
Повар продрал было глаза, хотел что-то сказать и не смог, Только со второго раза выдавил из себя:
– Коста, выйди, а то в миски мух набилось.
– Уже иду! – раздалось в ответ, но появился Коста не скоро.
Видно, это и был Дастуридзе – кому бы еще быть Костой? Выглядел он лет на сорок и похож был на трясогузку.
– Ты что наделал? – заорал он, заглянув в миски с чанахи. – Ты куда столько мяса навалил? А ну давай сюда таз.
Таз был уже наготове, его и приносить не надо было. Дастуридзе прошелся вдоль стола, из каждой миски вынимал по Куску мяса, бросал в таз и бормотал:
– Сколько мяса выбросить! Кто съест столько мяса? Погубить меня хотите? По миру пустить?.. Куда столько?.. Кому?., Судомойка вытирала тарелки. Повар стоял позевывая, будто не слышал. Дастуридзе заглянул в последнюю и снова завел:
– И куда столько? Чистый шашлык! Поставь на лед! Разорить меня хотите? – Он уже остыл, только бормотал себе под юс с явным, как я заметил, удовольствием и уже повернулся 'Ходить, как я крикнул:
– Коста, давай сюда, дело у меня к тебе! Он подошел к окну и оглядел меня с головы до ног. То ли ему не понравился, то ли еще что, но он повернулся ко мне Шиной.
– Плесни-ка этому мясного бульону, да побольше,– бросил к повару. – И хлеба дай!
– Дело у меня к тебе! – крикнул я ему в спину. – Нужен не твой бульон...
Он оглянулся, долго так разглядывал меня и ушел, не сказав ни слова. Повар поставил на подоконник полную миску и принес хлеб и ложку.
– Поди поешь! Вот туда,– он показал на скамейку, где сидел Дата.
Я чуть было не протянул руку к миске, но спохватился, потому что заговорила баба:
– Господи! Он каждый день долбит нам, что мы его разорить хотим. А ты хоть раз возьми и разложи этого чертова мяса ровно столечко, чтобы и вынуть уже было нечего...
– Помолчи лучше. Пробовал я... В прошлом году... Тебя здесь не было, не знаешь...
– Ну и что было?
– Еще больше озлился.
– И что же ты? Прибавил?
– А что мне было делать?
– Ну, а он?
– Он добавку обратно вытащил... – Тут повар заметил, что я еще не ушел. – Ступай, ступай, только смотри, чтоб у миски ноги не выросли, а то пропавшие миски тоже на меня вешают.
– Он, видишь,– повар уже забыл про меня,– любит от всего хоть кусок оторвать, чтобы поменьше оставалось. Прямо страсть какая-то...
– Да зачем ему это?
– Ладно, баба! Помолчи... Все равно не поймешь.
Вот он каков, этот Дастуридзе. С какого боку к нему подъехать?– соображал я и не мог ничего придумать. А он, бог милостив, вдруг входит и прямо к окну. Поглядел на миску, ложку и хлеб, потом на меля... Тянуть дальше было нельзя.
– Обезьяна меня прислал. Дело есть,– сказал я.
У Дастуридзе слегка дернулась бровь, и такое удивленно разлилось по лицу, что меня взяло сомнение – Дастуридзе ли это? А если и он, дело-то известно ли ему?
– Что?.. Кто?
– Обезьяна!!!
– Не знаю я такого... Знать не знаю... Слыхом не слыхал,– зачастил он сердито и негромко.
– Не знаешь, говоришь?
– Не знаю и знать не хочу! – сказал Коста, только потише и позлей.
– Эй, Кола,– крикнул он повару,– забери посуду с окна, бульону ему... многого захотел.
– Дело, конечно, хозяйское,– сказал я,– но только и Обезьяна тебя давно знает, и Яшка сурамский тоже привет тебе посылал.
– Никого из них не знаю. Что-то ты напутал! – выпалил Дастуридзе совсем почти неслышно и вдруг схватил ложку, зачерпнул бульону и заорал повару: – Ты что, Кола, соли жалеешь? Какой преснятины налил, а ну давай соль!
– Это где же видано, чтобы бульон солили? Соль на столе, соли на свой вкус. Соли, значит, мало,– веселился я. – Забирай свою бурду, и пусть твой Кола посолит ее покруче и клизму себе поставит!.. А сам вали отсюда, гусиный помет, сказано тебе, дело есть!
– Уже иду,– промямлил он, едва ворочая языком, и пошел к дверям.
Пока Дастуридзе притащился, я устроился на одной из лавочек. Он плюхнулся рядом со мной, и я еще рта открыть не успел, как он затарабанил:
– Чего надо! Чего пристал?.. Откуда взялся? Прилип, как к маленькому... Думаешь, на дурака напал? Наплел черт знает что... С каким-то чертом лысым перепутал, а теперь лезет и лезет, скажи на милость...
И пошел, и пошел... Быстро, без передыху, слова путаются, брызжет. А в глазах и следа волнения нет. Чувствую,
Прощупывает он меня, выход ищет, а тарабарщина эта так, для отвода глаз. Он уже вконец запутался, порол бог знает что,
Слова не разберешь. Тут-то и подошел к нам Дата, тихо-мирно, плече две косы.
– Здравствуй, Коста!—Дастуридзе как язык проглотил.– Давненько мы, брат, с тобой не виделись... Годка четыре, не меньше, а?
Дата поставил косы на землю, оперся на них и спокойно разглядывал Дастуридзе.
На кресте и Евангелии могу поклясться: чтобы человека так шибануло, я в жизни не видел ни раньше, ни после.
– Эге... да это ведь Дата! – выдавил он из себя.
– Дата, он!
Он переводил глаза с меня на Дату, с Даты на меня – соображал, вместе мы явились или каждый сам по себе. Смекнул, Видно, что про Обезьяну Дата знать не мог. Но откуда я знаю, тоже не мог в толк взять. Видел он меня в первый раз. Присмирел наш хозяин, притих и так и эдак про себя прикидывал, откуда вся эта история с обезьяной могла нам в руки попасть. Стал он наши косы разглядывать, лезвия пальцем попробовал – ли время хотел выиграть, то ли чего еще ждал.
– Не слушает он меня,– сказал я Дате. – Думает, я за себя стараюсь. А мое дело маленькое. Мое дело сторона. Мне и отвар не нужен, я его и есть не стал, а уж какой был бульон, слава тебе господи! Просили меня слово передать. Станет слушать – хорошо, нет – дай ему бог всего хорошего, тебе – доброй косовицы, а я обижусь и пойду, куда ноги понесут.
– Так как же ему быть, Коста? – спросил Дата. – Говорить или уйти?
Дастуридзе молчал и уже не разглядывал нас, а сидел, уставившись в землю, и думал.
– Ну, раз так, говори! – сказал мне Дата.
– Они с Обезьяной – есть такой вор ростовский – в России богатый монастырь с мокрым делом обчистили. Ты говоришь, последний раз года четыре назад его видел? Вот тогда и свело их дело. След их взяли быстро, в лицо тоже знали, погоня па пятки им наступала, и они – прямиком в Грузию. Одного золота притащили одиннадцать фунтов – с икон золото поснимали, украшения всякие, цепочки да еще шестнадцать бриллиантов. Один – со сливовую косточку. Два – с абрикосовую. Тринадцать – с вишневую. Мельче не было. И еще набрали серебра, подсвечников и еще бог знает сколько всего, не перечесть... Поделили они все поровну и пришли в Хашури. Обезьяну Коста оставил здесь, а сам подался в Сурами, был у него там барыга – так он Обезьяне сказал. Вернулся и говорит: барыга дает каждому за все про все по восемьсот червонцев. Обезьяна прикинул: пока покупателя найдешь, тебя накроют, и восемьсот червонцев уйдут, и в тюрягу угодишь. Согласился. А Коста шакал что сделал? Он в Сурами сторговался с Яшкой отдать все за три тысячи червонцев, а напарнику, видишь, сказал– восемьсот. Мало того, пока шли в Сурами, он у товарища стянул бриллиант, тот, что с косточку сливы, и один, который с абрикосовую. И проглотил. Пришел в Сурами – нет обезьяновых бриллиантов. Обезьяна обшмонал дружка. А чего искать, когда они у него в кишках. Ну, известно, драка, мордобой, то-се. Коста и говорит: «О бриллиантах твоих я ничего не знаю, хочешь, забирай из моей доли две тысячи и проваливай на все четыре стороны!» Таким вот путем Коста с сурамским Яшкой спровадили Обезьяну с его тысчонкой. Коста остался при двух тысячах и парочке крупных бриллиантов. Про Якова и говорить нечего. Там тысяч на десять, не меньше было.
Дастуридзе молчал и уже не разглядывал нас, а сидел, уставившись в землю, и думал.
– Ну, раз так, говори! – сказал мне Дата.
– Они с Обезьяной – есть такой вор ростовский – в России богатый монастырь с мокрым делом обчистили. Ты говоришь, последний раз года четыре назад его видел? Вот тогда и свело их дело. След их взяли быстро, в лицо тоже знали, погоня па пятки им наступала, и они – прямиком в Грузию. Одного золота притащили одиннадцать фунтов – с икон золото поснимали, украшения всякие, цепочки да еще шестнадцать бриллиантов. Один – со сливовую косточку. Два – с абрикосовую. Тринадцать – с вишневую. Мельче не было. И еще набрали серебра, подсвечников и еще бог знает сколько всего, не перечесть... Поделили они все поровну и пришли в Хашури. Обезьяну Коста оставил здесь, а сам подался в Сурами, был у него там барыга – так он Обезьяне сказал. Вернулся и говорит: барыга дает каждому за все про все по восемьсот червонцев. Обезьяна прикинул: пока покупателя найдешь, тебя накроют, и восемьсот червонцев уйдут, и в тюрягу угодишь. Согласился. А Коста шакал что сделал? Он в Сурами сторговался с Яшкой отдать все за три тысячи червонцев, а напарнику, видишь, сказал– восемьсот. Мало того, пока шли в Сурами, он у товарища стянул бриллиант, тот, что с косточку сливы, и один, который с абрикосовую. И проглотил. Пришел в Сурами – нет обезьяновых бриллиантов. Обезьяна обшмонал дружка. А чего искать, когда они у него в кишках. Ну, известно, драка, мордобой, то-се. Коста и говорит: «О бриллиантах твоих я ничего не знаю, хочешь, забирай из моей доли две тысячи и проваливай на все четыре стороны!» Таким вот путем Коста с сурамским Яшкой спровадили Обезьяну с его тысчонкой. Коста остался при двух тысячах и парочке крупных бриллиантов. Про Якова и говорить нечего. Там тысяч на десять, не меньше было.
– Мда, слабоват мужик,– сказал Дата.
– Ты о ком это?
– Да Обезьяна или как там его.
– Обезьяна мне так сказал: я потому уступил, что мне на пятки наступали, деваться было некуда.
– Я не о том. Камушки свои зачем уступил – вот я о чем.
– Я сам Обезьяне говорил, прикончил бы дружка, распотрошил и нашел бы бриллиантики в желудке или и кишках.
– А он?
– Я, говорит, тогда в ворах ходил, а человеку воровской крови в свином дерьме не пристало копаться. Видишь, какой разговор?
– Можно было что-нибудь еще придумать...
– Я ему и это сказал, а то нет... Подождал бы, пока переварит, и заставил бы своими руками свое же дерьмо перебрать, перемыть и найти, а тогда бы и брал.
– А он что?
– А что? Дастуридзе, видишь, говорит ему, желудок у меня туго варит: запором мучаюсь, пока дождешься, нас накроют, а так бы отчего не подождать, сам бы увидел, что не брал я ничего и не глотал.
– Выходит, правда за Коста, ничего не скажешь! Брал не брал, а погоня ведь здесь!
– Обезьяне куда деваться? Выдал он Коста напоследок: барабану столько не перепадает... И прощай, друг дорогой!
– Ну, а ты-то откуда все узнал?
– А я уже неделю как из царицынской тюрьмы. Обезьяна там по другому делу срок ожидает. Про монастырь и мокрое дело там ничего не знают. Обезьяна узнал, что я освобождаюсь и в эти края путь держу, он меня и попросил Коста найти.
– Чего просил?.. Какая там Обезьяна? Косточки... бриллианты... Чего надо? – затарабанил опять Дастуридзе.
– О чем, спрашиваешь, просил Обезьяна? Он сказал, живет Коста там-то и там-то, поди и скажи ему... Словом, вот что он тебе велел: Обезьяна дал мне адрес – сто пятьдесят червонцев ты должен послать по этому адресу. Сделаешь – значит, ты согласен и на то, что я тебе сейчас скажу... Подтверждаешь вроде, и фамилию поставишь – Подтвердилов. Как деньги пошлешь, поедешь в Царицын, подмажешь следователя, чтоб Обезьяну освободили, а как он выйдет, ты ему и отдашь тот бриллиант, с косточку сливы, а который с абрикосовую – оставишь себе. Пусть, говорит, будет у Коста.
Многовато дел он тебе надавал! А ну, как не согласится Коста, что Обезьяне делать?
– Он сказал: приду с топором-топориком, дерево под корень, а его схаваю и деток его заодно!.. Детки-то есть у тебя?
– Не пойму я что-то,– сказал Дата. – Ты поясней давай!
– А чего ясней... Он сидит по такому делу, Обезьяна этот, то ни при какой погоде ему меньше двадцати лет каторги не светит. Если Коста не сделает, как он велел, Обезьяна расколется по монастырскому делу. Ему-то от него ни жарко ни холодно, Косту с собой рядом посадит – вдвоем-то веселее. Обезьяна уже не вор, трумленый он, так что в таких делах ничто ему не помеха и никто не судья. Он на это с легкой душой пойдет... Что, опять не понятно?
Видал я шакала в капкане. Дастуридзе был точнехонько шакал. Опять пошел он пришептывать, приговаривать, совсем громко забормотал:
– Бриллиант со сливовую косточку... с абрикосовую косточку.. бриллиант... с косточку сливы, слива с абрикоса... абрикос в косточку... бриллиант в сливе... слива с абрикосовую косточку... абрикос с бриллиант... – видно, думал сойти за полоумного. Думал, мы от него отстанем. Или чего еще думал, не знаю. Помешаться тут было немудрено. Здесь любого посади, заставь думать и разбираться в этом деле – ничего бы не вышло.Вроде бы все ясно, а твердо все-таки ничего не известно, это Дастуридзе понимал.
– А что, если Обезьяне этому сказать: нет больше Дастуридзе, отдал концы, преставился? – спросил Дата, и Дастуридзе навострил уши.
– Ты что, в своем уме? Он пошлет меня к сурамскому Яшке, а тому – хоть нож, хоть петля, ничего из него не выбьешь, дело и раскроется, это уж не сомневайся!
– А ты... Яшка концы отдал... помер, и все! – закричал Дастуридзе.
– Держи карман... Мне что, из-за тебя пол-Грузии на тог свет отправить? Да и не поверит Обезьяна!
– Бриллиант со сливовую косточку... бриллиант с абрикосовую косточку...
Теперь-то он уже кое-что понял. Первое – что мы с Датой заодно. Другое – он у нас в сетях, и от Обезьяны мы пришли или нет, а ему от нас никуда не деться. Одного он не знал: нужны нам бриллианты его, или денег нам хватит, или что другого у нас на уме. Он к пустился опять абрикосничать, чтобы с мыслями собраться.
– Я так понимаю,—сказал Дата,—вы монастырь ограбили в тот самый год, когда в Майкопе Бжалава призрел тебя голодного и босого, а ты в благодарность стянул у него два одеяла и смылся.
– Нет, нет, Дата... господь с тобой.
– Четыре года прошло... как раз, когда одеяла пропали. Ты уж не говори, что не крал, не серди меня. А то обижусь, и хоть не за тем пришел, вытряхну из тебя за парочку сотню одеял... не волнуйся!
Дастуридзе стал вдруг спокоен, хмур и прям.
– Не знаю я ни Обезьяны, ни Яшки сурамского, ни монастырь я не обобрал, ни Бжалаву. Пришли вы ко мне не дать, а взять. Я все это вижу и говорю вам честно: вас я не боюсь, прочности моей камень позавидует, а разговаривать здесь не место. Хотите, пойдем в дом.
– Ты, видно, из гимназии только-только, ей-богу!
– А он правда в гимназии учился,– подтвердил Дата.
Хозяин двинулся вперед, мы за ним к ресторану.
Он и бахвалился, и куражился, но видно было, сломлен человек. И сам он это знал. В небольшой комнате нам накрыли стол. Он сел во главе стола, как тамада, и сказал:
– Ешьте побыстрее, выкладывайте, с чем пожаловали, и проваливайте отсюда!..
Бедняга решил взять нас наглостью! Мы с Датой переглянулись... Я встал, двинул его кулаком в челюсть, и он вместе со стулом грохнулся оземь.
– Поднимись и сядь!
Он поднялся, сел, и я двинул его еще разок.
– Я спросил, зачем пожаловали, что тут плохого? – На всякий случай Дастуридзе прикрыл лицо локтем. Я преподнес ему в третий раз и сказал:
– За этим и пожаловали! А так чего нам еще?
– Кричать буду..,
– Ну, много не покричишь. – Дата наполовину вытащил из-за пазухи рукоятку нагана, дал хозяину поглядеть и сунул обратно.
– Долго еще бить будете?
– Пока вежливости не научишься. Он тебе сказать кое-что Хочет. Ты его послушай,– я кивнул на Дату.
– Стоило эту историю заводить. Говорили бы прямо,– проворчал Дастуридзе.
– Нужно было, дяденька, нужно. Нам правду надо было знать. А от такого, как ты, правды не услышишь, пока он лбом
'Земли не достанет и целовать эту землю не будет. Я тебя, КоСта, предупреждаю, одеяльный ты воришка, чтобы я здесь ни вранья, ни хитрости не видал! Ясно? А теперь вот что: как на Шалибашвили напали, знаешь?
– Знаю.
– Чья рука?
Дастуридзе скрючило. Видно, хотел сказать, что не знает, но осекся.
Еще бы не осечься! Кто бы ему тут врать позволил?
– Ну, ну, веселей, поживей да посмелей! – ободрил я его.
– Табисонашвили и еще двое.
– Зачем им это?
– Они люди Кандури, он их и навел.
– А Кандури что за фрукт?
– Кандури не знаете?
– Не знаем.
Дастуридзе почесал в затылке.
– Я скажу, но имя мое забудьте. Обещаете? Что у вас на е, не знаю... А у меня дети малые.
– Может быть, ему подписку о неразглашении дать, как ты умаешь, Бекар-дружище?
– Я же объясняю: мы все стоим при доходном деле! Где доход, там и закон поцарапан. Пришлет он мне ревизию – дороже т. По три раза в месяц присылать будет! Или по миру иди, Или плати. Платить лучше. Я ему даю, и все знают, что даю. Меня и не трогают.
– Отлично, я вижу, все устроено!
– Ты говоришь, вместе сидели. За что ты сидел, ясно. А он?
– За кражу и так, по мелочи... за мелкое воровство.
– Что же он брал?
– Сначала он базарным воришкой был, шопчиком, ходил годный и вшивый. Звали его кто Бандурой, кто Чонгури. Когда с ним сидел, он три года отбывал – у своей невесты кусок на платье спер.
– У собственной невесты, говоришь?
– У нее. Отсидел он срок и постригся в монахи в Кинцвисском монастыре. Несколько лет там протянул. Потом как-то исхитрился, сменил черные ризы на белые, стал попом и служил здесь, в Хашури, пока экзархом не назначили архиепископа Алексия Опоцкого... А остальное я вам уже рассказал...
– Где он живет, ты, конечно, знаешь? Дастуридзе махнул рукой.
– Вы мне скажите, где он живет. У него домов с усадьбами не перечесть. А живет он почти все время в Хашури. Сегодня служба, и у духовенства тоже какое-то их сборище. Без Кандури ни там, ни здесь не обойтись. В Хашури его и надо искать.
– А теперь скажи, какой порядок заведен у этого Кандури, Бандури, Чонгури, отца Алексия или как там его еще, чем занимается, к кому он ходит, кто к нему...
– Всего по горло! Женщины, пьянки, крупная игра. Все, конечно, шито-крыто. У них своя компания. Чужих и кто чином пониже они на пушечный выстрел не подпускают.
– А в тюрьме кто о нем пекся? Как жил? Что ел?
– Кашку! Он кашу обожает. Как все поедят, он соберет миски, все остатки соскребет в одну, да еще каждую миску пальцем оботрет. Съест остатки и опять по миске пальцем пройдется. Брюхо у него всегда как бурдюк. А все равно голодный. В тюрьме его и прозвали Кашкой.
– Понятно. А Шалибашвили как найти?
– Шалибашвили в Цхрамуха живет.
– Где это?
– Здесь неподалеку. Полчаса ходу.
– Знаешь, друг, что мы сейчас сделаем? Пойдем все втроем и проведаем этого Шалибашвили.
– Мне с вами? – Дастуридзе даже побледнел.
– С нами, Коста, с нами.
– Я... Я не знаю, где он живет. Что в Цхрамуха, знаю, а где дом стоит – не знаю.
– Так ты, видно, не знаешь, где и Кандури дом?
– Не знаю... Я с вами человека пошлю. Он все знает. Я положил ему руку на плечо, и он замолчал.
– Эй, ты... что из мисок с чанахи мясо вытаскиваешь!... Это же надо таким ишаком быть, чтобы до простой вещи не допереть: жизнь твоя в наших руках, и пока мы здесь, нам с тебя глаз спускать нельзя. Куда мы, туда и ты! Хочешь бел нас – ради бога, но только уж не взыщи: душу вынем, падалью валяться будешь...
– Ну, что ты, Бекар-дружище! Зачем так грубо? Падаль... Нехорошо, совсем нехорошо. Что за выражения? Можно ведь сказать: усопший, преставившийся, да и мало ли еще прекрасных слов в нашем языке!..
– Вот-вот, усопшим мы тебя и оставим, покойничком, а и живых тебя оставить – сам на себя беду накличешь. Нам-то что? А ты вздумаешь с нами развязаться, свинью нам подложить– и не дойдешь ведь пустой своей головой, что бриллиант, который с косточку кураги, останется тут, а ты на сахалинскую каторгу загремишь. Нет, дорогой, жалко нам тебя. Куда тебя живьем отпускать? На собственную твою погибель? А с нас взятки гладки.
Деваться некуда – пошел он с нами.
– Что вам от Шалибашвили нужно? Может, я знаю?
– Мы хотим узнать: правда ли, тот, кто его осетинку изнасиловал, свалил все на Дату Туташхиа? Больше нам ничего от него не надо.
– Правда, чистая правда. На Дату свалил...
– Помолчи, Коста, ради Христа. С чужих слов нам не хуже тебя известно.
Опустил Дастуридзе уши, будто усталый осел.
ГРАФ СЕГЕДИ
В ту пору на Кавказе существовала одна проблема, неразрешимая и живучая, отчего она и была предметом неукоснительных забот тайной полиции. Я говорю о проникновении (влияния Турции в среду мусульман, особенно дагестанских. В начале двадцатого века это влияние обрело черты теоретической системы, целостного учения, получившего название панисламизма. Резиденты и шпионы султана энергично споспешествовали всему, что было направлено против интересов Российской империи на Кавказе. Эта деятельность требовала солидных затрат, в условиях Кавказа – преимущественно золотом, и туркам приходилось отыскивать все новые пути переправки золота на Кавказ.
Должен сделать небольшое пояснение. Использование турками и персами кавказских горских племен против христианской Грузии имело многовековую историю, берущую начало: задолго до рескрипта императора Александра Первого. Грузины были весьма искушены в противостоянии султанским шпионам и в умении прибирать к рукам высокопробное султанское золото. Не прошел для них даром и девятнадцатый век, когда грузинский опыт обогатился нашим собственным, и в канун двадцатого века каналы, по которым золото из Турции поступало на Кавказ, были нами уже хорошо изучены и контролировались весьма тщательно. Перед турками то и дело возни-кали препятствия, преодолевать которые становилось все труднее и труднее, однако и мы порой бродили на ощупь. Успех в этом состязании переходил с одной стороны на другую. К тому времени, когда Сахнов присвоил
Должен сделать небольшое пояснение. Использование турками и персами кавказских горских племен против христианской Грузии имело многовековую историю, берущую начало: задолго до рескрипта императора Александра Первого. Грузины были весьма искушены в противостоянии султанским шпионам и в умении прибирать к рукам высокопробное султанское золото. Не прошел для них даром и девятнадцатый век, когда грузинский опыт обогатился нашим собственным, и в канун двадцатого века каналы, по которым золото из Турции поступало на Кавказ, были нами уже хорошо изучены и контролировались весьма тщательно. Перед турками то и дело возни-кали препятствия, преодолевать которые становилось все труднее и труднее, однако и мы порой бродили на ощупь. Успех в этом состязании переходил с одной стороны на другую. К тому времени, когда Сахнов присвоил авторство «Киликии», уже пять лет турки брали над нами верх, и турецкое золото, как явствовало из агентурных донесений, без препятствий достигало адресатов, и как оно к ним доходило, по каким путям, через чьи руки, мы установить не могли. Зарандиа предполагал (и об этом он говорил во множестве докладов и на множестве совещаний, что на территории Кавказа существует постоянный казначей, который снабжает золотом подпольную сеть панисламистов. У этого казначея был счет в одном из иностранных банков, турки вносили на этот счет суммы, которые надлежало выдать резидентам, а казначея извещали, кому положено выдать и сколько. Чтобы подтвердить эту гипотезу, нужно было найти доказательства, их искали изобретательно и постоянно, а результатов как не было, так и не было. С годами дело осложнялось еще и тем, что по мере того, как росла добыча и обработка кавказской нефти, увеличивался капитал, больше становилось внезапно разбогатевших людей, и поди угадай, кто из них мог оказаться этим загадочным казначеем, кем нам следует заняться, кого изучать. Осуществить столь обширную слежку было физически невозможно. Предстояло выработать новую методику, ибо прежняя не давала уже ничего.
Как известно, один из краеугольных камней права в любом цивилизованном обществе стоит на том, что закон, предусматривающий наказание за преступление, вступает в силу лишь тогда, когда против преступника есть улики. Иными словами: как бы ни был сыск убежден, что данное преступление совершено именно этим человеком, человек этот пользуется правом неприкосновенности до тех пор, пока ему не будут представлены неоспоримые доказательства либо данного преступления, либо какого-нибудь другого, возможно совершенно нового. Это относилось и ко всей враждебной деятельности турок, прикрывалась ли она панисламизмом или какой-нибудь иной маской.
Мусульманское вероисповедание и, стало быть, Коран в Российской империи пользовались свободой. Идея панисламизма заложена в самом Коране, его исповедование не противоречит закону, и уличать в преступлении, применять закон там, где речь идет, казалось бы, только о проповеди панисламизма, значит поставить себя в весьма сомнительное положение. Единственный вопрос, который мы могли задать панисламистам, звучал приблизительно так: под чьей эгидой вы видите объединение исламского мира? На это проповедники панисламизма отвечали: разве мы призываем к выходу из Российской империи? Кто и где мог это слышать? После этого на нашу долю оставалась лишь борьба с частными проявлениями сепаратизма, которую мы и осуществляли с большим или меньшим успехом.
Куда проще было осудить и наказать разбойника, бандита и любое подобного рода сопротивление властям или подстрекательство к такому сопротивлению. Здесь вина во всех ел у чаях была налицо, оставалось лишь разоблачить преступника и наказать его.
Что же касается панисламистов, то мы своей борьбы не оставляли, и часто победа доставалась нам, но даже в случае успеха выяснялось, что мы лишь отсекли мелкие ветви и побеги, нам же надо было свалить все дерево, а корни его выкорчевать. Добиться этого было невозможно до тех пор, пока каналы, питающие панисламизм, не были перерезаны. Духовное противостояние панисламизму, то есть борьбу с самой идеей, осуществляла христианская церковь. Пищей материальной, его поддерживающей, то есть золотом, занимались тайная полиция и жандармское управление. Нам удалось захватить несколько курьеров, спешивших к резидентам с крупными суммами на руках. Мы точно знали, для чего предназначались эти деньги, а им хоть бы что! Ответ был всегда один: деньги – мои. Стоило нам поймать за руку непосредственно при передаче денег – все равно пустой результат: я ему должен, утверждал один; он вернул мне долг, подтверждал другой. Как слепые лошади ходили мы по этому кругу, а туркам, конечно, оставалось только радоваться и торжествовать.
Я рассказал все это затем, чтобы стало понятно, с чего пришлось начинать Мушни Зарандиа в деле о султанском золоте, и справедливость требует заметить, что для распутывания этого узла у него на руках поначалу не было ничего.
В моем ведомстве никто не справился бы с этим делом лучше Зарандиа. И действительно, едва приняв новый отдел, он тут же выдвинул дело о султанском золоте в первый ряд. Время, однако, шло, и не видно было, чтобы Зарандиа нащупал хоть какой-нибудь путь. Однажды я спросил его, что делается нами против турок.
– Вашему сиятельству известно,– сказал он,– что существуют и другие дела подобного рода, и не менее важные – между всеми ними угадывается связь. Я обдумываю способ, который позволил бы разрешить разом если не все эти проблемы, то хотя бы какую-то их совокупность. Дайте мне еще время, совсем немного – ну, месяц-полтора...
А смежных дел и правда было немало. Вот одно из них. Приказы по чрезвычайно важным или особо секретным делами я фиксировал номерами, непременно заканчивающимися нулем: 70, 120, 410 и так далее. Документ, помеченный таким номером, требовал немедленного продвижения или ответа, одно дело издать приказ, другое – его исполнить. На новом посту Зарандиа поджидало несколько невыполненных приказов, помеченных нулем. Один из этих приказов был вызван сообщением нашей разведки о том, что генеральный штаб австро-венской армии получает тайные донесения с территории Закавказского военного округа. Австрийцы располагали данными послужных списках офицерского состава артиллерийских частей, дислоцированных в Закавказье, и об общей численности их орудий. Кроме того, у них на руках был подробный доклад о политических настроениях гражданского населения, царящих и в армейских частях, расположенных в Закавказье. Такого рода сведения были доступны множеству офицеров и чиновников и в нашем округе, и в соседних, что больше всего и мешало решить этот ребус. Чтобы только напасть на след виновного, нужно было соединить усилия нескольких родственных ведомств и запустить в действие целую систему практических мероприятий.
Зарандиа видел все трудности, которые воздвигались перед ним, но дело заинтересовало его, и одновременно с другими столь же неотложными делами он дал немедленный ход документу об австрийском шпионаже. И здесь, как и в истории с султанским золотом, он не располагал ничем, кроме приказа, помеченного нулем. Работа же предстояла ему неимоверно трудоемкая. Ему предстояло подробнейшим образом изучить все закавказские связи с заграницей и с иностранцами, и это на территории, где почти десятая часть городского населения имела иностранное подданство. Изучать предстояло и вообще по линиям политической разведки, и для того, чтобы выполнить мой приказ. Эта задача, по первому впечатлению, может показаться несложной, на деле же она почти неразрешима.
Изучив сообщение нашей австрийской агентуры, на основании которого был составлен мой приказ, и сопоставив этот документ с реальным положением вещей, Зарандиа убедился, что перед ним резидент, искусный в своем деле и весьма просвещенный, и что агенты этого резидента связаны с лицами, весьма компетентными. Коллекционирование подобных сведений – и Зарандиа был в этом, несомненно, прав – нельзя было приписать энтузиазму любителя, а то, что материал этот пересылался в Австрию, свидетельствовало о том, что патриотические мотивы здесь исключены. Было очевидно, что существует предатель и покупатель либо же поставщик фактов и вымогатель, его шантажирующий. Прошло еще немного времени, и Зарандиа установил, что те же сведения, которыми располагали австрийцы, попали также в руки турок и персов. Это означало, что на Кавказе действовали шпионы трех государств, или шпион был один, но работал на трех хозяев.
Теперь о методе, избранном Зарандиа, чтобы установить ту группу лиц, за которой надлежало следить и изучать ее. В его методе я ощутил нечто метафизическое, но ведь исключение сплошь и рядом более реально, чем тривиальность, и вызываем интерес несравненно более острый.
Первый вывод Зарандиа был таков: сообщение об артиллерийском вооружении и послужные списки офицерского состава доставлялись одним лицом, а донесение о политическом состоянии умов в армии и в обществе – другим. Что Зарандиа прав – не было никакого сомнения, но поскольку от точности этого им вода зависели все наши последующие действия, необходимы были неопровержимые доказательства, что дело обстоит имен но так, а не иначе. Доказательств у Зарандиа не было ни малейших, тем не менее он стал действовать, исходя из предположения, что существуют два автора.
Правильным был и второй шаг, если можно считать правильным действие, вытекающее из предположения, лишенного доказательств. Зарандиа составил три списка. В первом списке числились лица, которые могли быть осведомлены о количестве и типе нашего артиллерийского вооружения и имели при этом широкие связи среди офицеров. Во второй список попали лица, ум и образование которых позволяли делать наблюдения над политическими настроениями общества. Третий список содержал имена возможных резидентов.
Дальше он опять свернул с пути, протоптанного и всеми принятого, и взялся за дело, на первый взгляд совершенно безнадежное. Он не стал расчищать и сокращать списки путем исключения лиц, которые по своему характеру, образу жизни и имущественному положению не могли заниматься подобным делом. Нет, он взял первые два списка и в каждом из них выбрал по одному человеку, который находился в связи с кем-либо из предполагаемых резидентов третьего списка. Таких трехчленных комбинаций Зарандиа получил около тридцати и лишь после этого обратился к методу исключения. В конце концов он положил мне на стол список, в котором значилось лишь шесть групп.
– Теперь остается только прочесать эти группы, ваше сиятельство.
Все это казалось столь произвольным, что походило больше на шутку или на игру праздного ума, чем на серьезную работу.
Я рассмеялся. Вслед за мной рассмеялся и Зарандиа.
– Чему вы смеетесь, Мушни?
– Я радуюсь, граф!
– Что же так обрадовало вас?
– Они здесь, у меня,– Зарандиа любовно похлопал пачку папок, покоящуюся у него под мышкой.
– Кто они? – Его упорная самонадеянность начинала уже меня раздражать.
– Шпионы. Один уж во всяком случае. Для начала нам и одного достанет. А здесь досье двадцати. Было бы неплохо вам с ними познакомиться. Разумеется, в свободное время.
Зарандиа положил мне на стол пачку папок. Я взял верхнюю и раскрыл ее. Не просмотрев и половины документов, я невольно перестал читать... Поразительная все-таки вещь – досье сыскного ведомства! Не надо думать, что это копилка из отрицательных данных об интересующем нас лице. Отнюдь нет! Здесь сказано о заслугах и наградах, здесь отмечены высочайшие человеческие и гражданские достоинства.
И все же досье – это совокупность документов, подобранных против определенного лица, и будь вы исполнены самого пылкого доброжелательства, знакомясь с досье, вы будете искать в его герое нарушителя правопорядка, человека с нравственными изъянами, преступника. Мне доводилось читать досье людей, считавшихся гордостью нации и общества, и будь я читателем неопытным, неискушенным в подобных делах, я бы непременно подумал, что передо мной развернуты деяния подонка и висельника. Так и с этими двадцатью. Ничего не стоило заподозрить их всех в государственном преступлении, видя в каждом шпиона дюжины государств, а уж о прочих смертных грехах я и не говорю.
– Ну, так что? – Я оторвал глаза от досье и пристально посмотрел на Зарандиа.
– Пока что ничего. Но думаю, что вскоре кое-что будет.
– Вы исходите из этого? – Я положил руку на стопку папок и тут же понял, что наношу пощечину Зарандиа. Однако в лице его ничего не изменилось.
– Нет, ваше сиятельство,– сказал он спокойно,– я пришел к этому.
В дальнейшем этот список из двадцати человек перекраивался не раз. Одни и те же имена перекочевывали из группы в группу, и возникали совершенно новые комбинации. В конце концов осталось всего два звена. Одно из них – в нем было четыре человека – находилось в Баку. Все материалы об этих четырех, снабженные инструкцией и заданием, были переправлены в Бакинский подотдел. Ведение этого дела Зарандиа поручил своему заместителю, оставив за собой, разумеется, главенство и право контроля. Второе звено состояло из шести тифлисцев. Особые надежды Зарандиа были связаны именно с этим звеном.
Вот они, эти люди.
Полковник Андрей Николаевич Глебич – пятидесяти лет, инспектор артиллерии Закавказского военного округа. Могучего телосложения. Отец шестерых детей. Кутила, крупный игрок, любитель анекдотов и весельчак, душа общества. Мстислав Старин-Ковальский, поручик, адъютант Глебича. Остер на язык, насмешлив, зол, циничен, бонвиван, охотник до женщин и их кошельков.
Вот они, эти люди.
Полковник Андрей Николаевич Глебич – пятидесяти лет, инспектор артиллерии Закавказского военного округа. Могучего телосложения. Отец шестерых детей. Кутила, крупный игрок, любитель анекдотов и весельчак, душа общества. Мстислав Старин-Ковальский, поручик, адъютант Глебича. Остер на язык, насмешлив, зол, циничен, бонвиван, охотник до женщин и их кошельков.
Петр Михайлович Кулагин – ему за шестьдесят. В молодости окончил духовную семинарию, но от служения богу почему-то отошел, редактирует газету и является политическим консультантом синода, советник штаба Закавказского военного округа по духовным делам, внештатный сотрудник цензуры, добровольный староста Тифлисского военного собора. Бездетен Замкнут и молчалив. Муж молодой, красивой, склонной к флирту госпожи Ларисы Кулагиной.
Хаджи-Сеид, по паспорту Расулов, тифлисский перс. Довольно крупный негоциант, но настолько необразованный, что расписывается с трудом, а считает с помощью четок. Запч мается скупкой ковров, тканей ручной росписи и ювелирных поделок местных кустарей. Его посредники вывозят эти товары в европейские столицы, сбывая тамошним антикварам. Сам Хаджи-Сеид за пределы Тифлиса – ни шагу. Дом – мечеть – баня раз в неделю. Других маршрутов он не знает. Исключение– чрезвычайно редкие визиты к мадемуазель Жаннет де Ламье, вызванные, как считают одни, амурной привязанностью, а другие – деловой, ибо предполагалось, что они компаньоны. Свою деятельность Хаджи-Сеид начал в тифлисских банях, будучи терщиком, затем, закинув за плечи суму паломника, отправился в Мекку и Медину, а вернувшись оттуда с деньгами, основал дело и продолжал богатеть.
Искандер-эфенди Юнус-оглы был секретарем и кассиром Хаджи-Сеида. Он владел почти всеми языками, необходимыми для ведения коммерческих дел в Азии. По восточным меркам был отлично образован. Этот отуреченный грузин кроме Оттоманской империи служил еще в Персии, Афганистане, Египте, В Москве и Петербурге, и всегда в должности секретаря, переводчика, советника при крупных негоциантах. Без роду и племени в свои шестьдесят лет был одинок и питал нежную склонность к проституткам самого дешевого разбора. В мечеть не ходил, совсем не пил, а свободное время убивал в чайных, погрузившись в размышления. Никаких других стоящих сведений у нас о нем не было.
Мадемуазель Жаннет де Ламье, приближающаяся к тридцатипятилетнему возрасту, была француженкой по происхождению, весьма привлекательной и пикантной, флер романтических любовных приключений окутывал ее имя. Ей принадлежал тифлисский магазин дамского белья французской фирмы, и дамы Тифлисского света предпочитали одеваться у нее, ибо у мадемуазель де Ламье можно было узнать о новостях парижской оды раньше всего. Наша заграничная агентура выяснила, что родилась она в семье разорившегося дворянина, ставшего бродячим циркачом. До семнадцати лет кочевала вместе с родительским цирком, потом танцевала в варьете, была белошвейкой, и так продолжалось до двадцати семи лет, когда след ее вдруг терялся на целых четыре года, пока наконец, в возрасте уже тридцати лет, она не объявилась в Тифлисе в качестве владелицы крупного магазина.
Все эти сведения, разумеется, как-то приближали Зарандиа истине, однако сам он считал, что у него в кармане – ключ раскрытию преступления. Что же касается меня, то было бы странно, если б я не предполагал, что с равным основанием можно было выбрать шесть других досье, которые столь же доказательно свидетельствовали о преступлении, сколь и те, на которых остановил свое внимание Зарандиа. Словом, я не склонен был разделять его оптимизма. Ни один из моих подчиненных не мог получить права на дальнейшие действия, если я сомневался в целесообразности операции. Исключением был лишь Мушнн Зарандиа. Ведь в конце концов, в который уже раз подумал я, главное – его отношение к делу, а результат получится сам собой. Как всегда, так и в этот раз его отношение к делу было исполнено ума и добросовестности,– можно ли в таком случае лишать его права на предприимчивость? И я махнул рукой: пусть делает как знает.
БЕКАР ДЖЕЙРАНАШВИЛИ
Мы вскинули косы на плечо, пустили вперед Дастуридзе и тронулись по дороге в Цхрамуха. Вечерело. Дом управляющего князя Амилахвари был неказист: наверху две комнатенки с галереей, внизу марана и не знаю еще что. Зато фруктовый сад – дай бог!
На цепи сидел пес, ростом с бычка, уши обрезаны, ошейник унизан какими-то бляхами. Такой он поднял лай, я думал, уши лопнут. Дверь марани была открыта. Выходит Шалибашвили, коренастый, плотный мужик. Не помедлив и секунды, даже не взглянув на нас хорошенько, он проследовал по дорожке и распахнул калитку, приглашая войти.
– Добрый вечер, Нико!
– Пошли вам бог мира и здоровья! Входите, входите, чего стоять?
– Погоди, Нпко... Послушай, что я скажу... – завел было Дастуридзе, но Шалибашвили его перебил:
– После, после... Входите, прошу вас! Да входите же! Хозяин повел нас к дому.
– Этой стороны держитесь, сюда, вот так, сюда! Злющий пес, не приведи господь... Шатаешься по чужим имениям, так собственный пес волком стал. И на меня бросается, проклятущий... сюда, сюда! Ну, здесь ему нас не достать. Пожалуйте в дом. Так, так...
Мы вошли в марани.
– Мир и достаток дому сему,– благословил Дата на своем мегрельском наречии. Пожелали добра хозяину и мы.
– И вам дай бог здоровья,– ответил он. – Ты вот сюда садись. Вы – сюда. Садитесь, садитесь... Хозяйка! Гости у нас... Слышишь ты меня? – крикнул он кому-то наверху и, вернувшись в марани, продолжал чуть слышно, так что не только хозяйка, мы сами едва разбирали:
– Не забудь тушинского сыру и балыку. Вчерашнюю говядину так и неси холодную, мы здесь сами ее нарежем... Я же говорил тебе – испеки! Так тебе и надо – пеняй теперь на себя. Стой и подогревай вчерашние лаваши, не вздумай принести неподогретые,– получишь у меня. Вот плюну сейчас, и, пока высохнет, ты должна быть здесь... – Шалибашвили и правда плюнул и, повернувшись ко мне, сказал громко, почти на крике: —Похоже, ты мастак вскрывать квеври. – И обернулся к Дате: – Подойди-ка сюда...
Дата поднялся и подошел к нему.
– Вот тебе двугривенный... Держи, держи... Теперь загадай на два этих квеври и подбрось. Какой стороной упадет, тот квеври и откроешь! Бросай, чего тянешь!
Дата загадал и подбросил монету.
– На эту выпало, на этот квеври!.. – Шалибашвили захлопал в ладоши, рад был – дальше некуда. Чуть в пляс не пустился.
– Иди снимай крышку,– закричал он мне,– иди, иди.., Вино что надо, лучшего не найдете!
Я открывал квеври, Дата глядел, дивясь, на Шалибашвили, а Шалибашвили радовался от всей, видно, души:
Я открывал квеври, Дата глядел, дивясь, на Шалибашвили, а Шалибашвили радовался от всей, видно, души:
– Вот сеятель идет, бросает семя и приговаривает: это птицам небесным, это вдовам сирым, это гостю... Так ведь? Вот и я... И я так же. Три квеври припас для гостей. Видит бог, не вру! Да что за недобрый год выдался? Куда все гости подевались? Нет и нет никого!..
Вошла хозяйка. На подносе у нее все, что приказал шепотом Шалибашвили... ей-богу, не вру! Мы с Датой встали и поклонились хозяйке. Дастуридзе и ухом не повел, пока я под тихую не двинул его легонько. Ну и хороша ж была женщина! И ладную, и статную послал ему господь жену! Такая она вся из себя... Такая... Я, грешным делом, подумал: у этого сукина сына такая дома красавица, а он еще к любовнице шастает. Но куда человеку от себя деться? Все ему мало, всего не хватает.
А Шалибашвили нес и нес, рта не закрывая:
– Вы-то меня кликнули, а я сидел и думал: видно, бог на на прогневался, дурная это примета – стоят квеври нетронутыми. Тут слышу – зовут: Нико, Нико! Пошли вам бог всех благ, а божьей милости поклон, что вас сюда послала, ну в мое время, бальзам от тоски и душевной хвори, право... Коста, дай-ка сюда эти роги! Вон там они, там... Воды туда не капни! Вином, вином ополоснем... Чтобы вином ополоснуть, нужна мужская рука, женщина здесь не помощник, сам и ополосни... давай налью... У-у-х! Хорошо! Этот – тебе, этот – этот – тебе. А этот – мне... Встанем! Пить стоя!.. Да пусть будут над нами мощь и удача всех трехсот шестидесяти пяти святых Георгиев! Будем благословенны! Пусть не оставит нас благодать матери господа нашего Христа девы Марии! Святая троица и все четыре евангелия да пребудут с нами и ныне, и присно, и во веки веков! Пьем, братья мои! Мы осушили роги и сели за низкий столик.
–А теперь эти вот роги, две парочки! Все четыре один к одному!.. Была у меня пара быков, во всей Картли таких не найти! Эти рога – от них. Все один к одному. На йоту друг от друга не отличаются. Хотите, смерим! Коста, что за людей ты мне привел?.. Ничего не едят... Берите это. Это попробуйте. Хорошие, видно, люди. Я говорю – видно, а там бог им судья...
– А ты дал мне слово сказать? – говорит Коста. – Я еще у калитки хотел вас познакомить, а ты – «после, после!».
– Конечно, после. Куда спешить? Кто нас гонит? А не захотят говорить – так и не надо. Гость – он от бога. И... по одному тосту скажем...
– Был бы твой волкодав с тобою в хлевах Ростомашвили, черта с два вломился бы к тебе Табисонашвили! – пролез я в болтовню хозяина.
– Верно говоришь, никто бы не вломился... это не собака, это сатана! А с чего ты взял, Табисонашвили это был, или Белтиклапиашвили, или Джиркигледжиашвили? Этого и власти не знают, а тебе откуда знать? Пес что надо, такого ни у отца моего не было, ни у деда, ни у прадеда... А про Табисонашвили кто тебе сказал?
– Он! – Я ткнул пальцем в Дастуридзе.
– Ну, эта лиса все знает. Он же человек этого безмозглого плута. Раньше они оба по мелочам воровали, а теперь в большой разбой ударились... Лиса! Позавчера взял я было лису, да ушла, паскудина, промазал... больно далеко шла.
– Я говорил? Я говорил? Ничего не говорил!.. Ничего не знаю. Просили привести к Шалибашвили, я привел. А так ничего я вам не говорил, ничего...
– Да заткнись ты, Коста, бога ради! Не валяй дурака! Он присмирел и, пока мы беседовали, молчал как мертвый.
– Ты про безмозглого плута говорил, а кто он? – спросил Дата.
– Кандури... Сколько на меня хлопот из-за него свалилось, не счесть. Но я на своем стою. Меня не сдвинешь. Пусть сперва вернет те бурдюки, что свистнул он у меня на горийском базаре.
– Погоди, кто украл у тебя бурдюки? Кандури?
– Кандури. Теперь напялил рясу, бороду до брюха отпустил и взялся учить народ уму и совести... Не на такого напал! Думаете, там пустые бурдюки были?! Два больших бурдюка и четыре поменьше. Большие-то были буйволиные. А вы знаете, сколько в самый большой буйволиный бурдюк вина войдет? Не знаете? Я бы сказал, да позабыл... Буйволиных то бурдюков у меня с той поры и не было – вот и позабыл. Лет пятнадцать прошло, как он их стянул. Помнил бы, и спрашивать не стал бы! Подставляйте роги, подставляйте!..
– Когда они учинили это бесстыдство и поднялись уходить, что тебе Табисонашвили сказал? – спросил Дата.
– Я что, дурак, что ли? Меня на мякине не проведешь! На хинкальный фарш искромсай Табисонашвили – я его узнаю. Я его прижал, он признался: не сам, говорит, пришел, не моя была воля. Знает, сукин сын, я его не продам,– вот и сказал. А в суд чего подавать? Собака собачью шкуру никогда не порвет, давно известно... Я тут с вами разболтался, может, лишнего наговорил – ничего не сделаешь, такой уж я с рождения. Вы думаете, я не знаю, зачем вы сюда пожаловали? Тут сидит с нами Коста, лиса и мошенник. Там – Табисонашвили и Кандури. Табисонашвили и скажи: «Я – Дата Туташхиа. Когда про свои дела будешь толковать, про мои тоже не забудь». Знать хотите, сам я это придумал или Табисонашвили сказал? И если сказал, то кто ему велел? И что было у того советчика на уме и на что он рассчитывал?.. Я вам все это уже выложил, И не по пьянке,– вижу, забота эта вам житья не дает, и сказал. А их я не боялся и не боюсь. – Шалибашвили щелкнул Дастуридзе по лбу. – Вот так вот. Только больше того, что я сказал, от меня не услышите. Вон Кандури в Хашури пьет да спит, а Табисонашвили в дверях у него сидит... Остальное как хотите, так и понимайте. А я знать ничего не хочу, пока он мне бурдюки не вернет. Ну, а теперь – кутим!.. В кутеже и застолье имена знать положено, без имени тоста нет. Ты, по Выговору твоему слышу... – Шалибашвили подумал... – рачинец, зовись Симоникой, а ты,– он опять запнулся,– мохевец, будешь у нас Шиолой. Выпьем за тех, кто родил нас, дал нам имя и голову, грудью нас кормил и в дом хлеб приносил, выпьем за них, а тем, кто почил, вечный покой! – Шалибашвили залпом осушил рог.
Мы еще долго сидели. Шалибашвили болтал без умолку, но о деле ни слова. А мы и не просили.
Кончились тосты. Дата вынул свой «Павел Буре». Было около десяти. Мы поднялись. Шалибашвили достал турьи роги, наполнил их и протянул нам. «Идем по делу,– сказал Дата,– больше нельзя». Мы долго препирались – пить не пить, пока Шалибашвили не опрокинул себе в рот свой рог, за ним оба наших, а рог Коста Дастуридзе, огромный турий рог, вылил ему за шиворот после того, как он тоже отказался пить. Мы простились. Дастуридзе продрог и честил Шалибашвили чем свет стоит. Перепало и нам. «Не брани его, Коста, он порядочный человек, да к тому же и умница». «Это дьявол и сукин сын,– не согласился Дастуридзе. – Когда в Хони блоху освежевали и шкуру в Куру выбросили, прибило ее в Гори, горийцы сказали, что больно много мяса на шкуре осталось. Один из этих горийцев Шалибашвили дедом приходится. Броцой его звали».
– И силы у него хватает, и смелости. И не бурдюков он дожидается,– сказал Дата.
– Бурдюков, как же! – хихикнул Дастуридзе. – Кандури ночей не спит, мозги сломал, все гадает, отчего это Шалибашвили не мстит, что на уме держит!
– А ты сам думаешь, что у него па уме?
– Кто знает... Любит Шалибашвили одну поговорку: «Пойдет бык на буйвола —рога обломает». Не осилить ему Кандури. Он это знает и ждет.
– Чего ждет?
– Пока Кандури не споткнется. Тогда он на него навалится. Шалибашвили зла не забывает.
– Есть еще одна поговорка: «Не пасть верблюду так низко, чтоб ноши осла не поднять».
– Видно, этой пословицы Шалибашвили не знает!– сказал Дастуридзе.
– Не в этом дело,– сказал Дата,—не совсем в этом... А теперь, Коста-дружок, веди-ка нас к Табисонашвили. Надо бы узнать, кто велел ему пустить тот поганый слушок.
– Кто велел? Чей он человек, тот и велел.
– Шалибашвили сказал, что Табисонашвили у каких-то дверей сидит. Это Кандури двери?
– Он у Кандури в охране. И правда, как пес, у дверей сидит.
– Давай и мы к тем дверям подойдем.
Дастуридзе замолчал и заговорил опять, лишь когда показались первые дома Хашури:
– Что делать собираетесь?
– Пока не знаем. Как обернется, так и сделаем, а ты будешь делать, как мы тебе скажем.
Мы подошли к дому Кандури. Это был, скажу вам, не домишко Шалибашвили – мы стояли у настоящего дворца. У самых больших господ не доводилось мне видеть такого огромного, просторного и красивого дома. Дом был в два этажа, с одного угла поднимался третий. Вокруг большой сад, обнесенный кирпичной оградой, оштукатуренной и крашеной. Поверх ограды в три ряда колючая проволока. На втором и третьем этаже было темно. Из окон первого падал свет.
Железные ворота были заперты наглухо. Покрытые золотой краской, они поднимались так высоко и были так крепки, что и великану через них было не перемахнуть. Коста повел нас в обход – где-то в ограде надо было найти и открыть маленькую дверцу. Все это Дастуридзе проделывал с такой готовностью и охотой, что я подумал, прикинул и понял: человек потрепыхался и положился на судьбу. Но я ошибся, и вскоре прояснилось, откуда в нем такая легкость.
Мы налегли на дверь. Она была заперта изнутри. Где запор и как его открыть, найти было невозможно, как и на больших воротах...
Делать было нечего. Я нашел две распорки, взобрался на плечи Дастуридзе, вставил их между двумя рядами колючей проволоки, раздвинул, пролез между ними и спрыгнул в сад. На двери был большой засов, укрепленный еще большим крюком. Я вытащил крюк, отодвинул засов, впустил Дату и Коста и снова все заделал, как было.
На первом этаже с задней стороны было два крохотных окошка. Оттуда падал свет. Мы подкрались и заглянули внутрь.
Это был марани – на коне скакать по этому марани! Подобного я не видел. Один большой угол занимали квеври, давильня и пропасть разной посуды. В дальнем от нас углу возвышался камин – двугорбого верблюда вместе с его тюками можно было изжарить в этом камине. В камине тлели, потрескивая и сверкая, огромные дубовые пни. Посередине тянулся длиннющий стол, вдоль которого стояло множество кресел – с полсотни людей, если не больше, можно было усадить за этим столом. Еще в одном углу была тонэ с вытяжкой для дыма, выкрашенной под цвет золота. Стены были облицованы тедзамским камнем с резными изображениями из белого мрамора: тут тебе и голые бабы, и мальчишки с девчонками в чем мать родила, и бычьи головы, и раздутые птицы – то ли индюки, то ли орлы, и чего только еще там не было!.. Одна стена вся сплошь была отведена под портрет царя-батюшки, выложенный из мелких камешков, цветных и блестящих, а на стене напротив – Иисус Христос, распятый Христос, тоже из каких-то камешков и стекляшек. С потолка спускалась громадная люстра свечей на пятьсот. И тьма свечей в огромных подсвечниках по всем стенам, во всех углах,– у кого было время их считать? Перед камином стоял столик с резными балясинами. Миски, тарелки, кувшины, блюда – все из серебра. За столиками сидели два попа без ряс, а напротив них растянулся на львиных и тигровых шкурах длиннобородый мужик в красном халате. Шкуры были брошены на какую-то лежанку – то ли кресло, то ли тахта. Лежанка шла к камину под углом, но на чем держалось все это сооружение, не разобрать было. Еще свисали с потолка две керосиновые лампы – по обе стороны лежанки Кандури,– у одной желтое стекло, у другой – зеленое. Тот, что в красном халате, с одной стороны получался красно-желтым, а с другой – зелено-красным.
Не поверите, мне все казалось, я сплю и во сне все это вижу. Коста шепнул, что тот, в красном халате, и есть Кандури. Табисонашвили нигде не было видно. Коста сказал, он либо у балконной двери сидит, либо в прихожей кемарит.
Дата обошел дом справа, мы с Дастуридзе – слева. Табисонашвили сидел на балконе. Было темно, он курил, мы его и увидели. Справа мелькнула тень Даты – он крался по стене. Когда от Табисонашвили его отделяло шагов десять, я чихнул. Табисонашвили поглядел в нашу сторону, смотрел, смотрел, но что увидишь, когда темень несусветная, а мы на земле – распластавшись. Я хлопнул в ладоши. Табисонашвили поднялся и медленно двинулся на звук. В опущенных руках – по маузеру, во рту —папироса. Здоровый он был, негодяй. Шел, как вставший на дыбы медведь. За ним крался Дата. Нагнал его и, приставив дуло нагана к горлу, шепнул:
– Брось оружие!
У Табисонашвили папироса вывалилась изо рта, потом маузеры – из рук. Маузеры брякнулись о доски пола. Я поднялся и подобрал их. Ничего, кроме кинжала, я у Табисонашвили больше не обнаружил, обыскал очень старательно. Мы толкнули его впереди себя, завели в глубину сада и усадили на землю.
– Как это вы без собак, а?.. Опусти, опусти руки!
Табисонашвили будто обухом по голове ударили, рта раскрыть не мог,– пришлось почесать ему ребра маузером, стал приходить в себя:
– Гавкать начнут, звука не услышу... А вы что... кончать со мной будете?.. Убивать... или как?
– Тише давай!
– Когда ты со своими холуями вломился к Шалибашвили и бабу его изнасиловал, зачем понадобилось тебе назваться Датой Туташхиа?
– Не убьете – скажу.
– Подавно по скажешь, если убьем. Ты скажи, а мы поглядим, убивать или нет, смотря по настроению.
– Кандури велел...
– Перед ним подтвердишь?
– А как же, если, конечно, не убьете!
– Ты подтверди, может, и не убьем! Дастуридзе поднял руку – что-то хотел сказать.
– На пальцах у Кандури кольца с крупными камнями видал?
– Видал.
– Кольцо с очень крупным бриллиантом?..
– Есть здоровенный камень, а как называется, не знаю.
– Похож на стекло этот камень?
– Видал.
– Кольцо с очень крупным бриллиантом?..
– Есть здоровенный камень, а как называется, не знаю.
– Похож на стекло этот камень?
– Да, совсем как стекло и блестит так же.
– И сейчас на нем?
– Сегодня видал.
– С абрикосовую косточку будет?
– Будет!
Дастуридзе от радости хлопнул в ладоши. В тишине это прозвучало как выстрел. Я своей ладонью проехался по его щеке, и снова все стихло.
– Веревка у тебя найдется? – спросил я Табисонашвили.
– Веревка?.. Веревка, веревка, веревка... Есть, есть, как же! Под грушами качели висят – веревки что надо! Я быстро срезал веревки.
– Стань на четвереньки!
Табисонашвили не сопротивлялся. Я его связал. Получилось хорошо—передвигаться на четвереньках он мог свободно, а ни встать, ни другого чего уже не мог. На Алазани мы ослов так стреножили.
– Ступай вперед и впусти нас в дом!
Табисонашвили – на четвереньках, мы – за ним. Приоткрыл дверь в коридор, мы – за ним. Приоткрыл дверь марани, мы – туда же. Я ему пинка, Табисонашвили пополз и замер посреди марани.
Три человека, потеряв речь и разинув рот, глядели на нас и Табисонашвили, а мы на них. Смотрю – нет Дастуридзе. Оглянулся – торчит за дверью, смотрит в приоткрытую щель.
– Сосчитай, сосчитай... деньги счет любят! – сказал кто-то.
Кому тут еще быть? Огляделся – вижу, попугай. Сидит в большой клетке. Тоже золотом покрашена. Ну до чего красив, сукин сын! Я не удержался, подошел поближе. А Табисонашвили стоит посреди марани на четвереньках, голову свесил, как старый конь...
– Убирайтесь! – завопил одни из попов, тот, что потолще. На меня даже слюна попала.
– Полицию, полицию позвать! – заорал второй.
У нас уговор был такой, что Дата начинает первым, а мы молчим, рта не открываем, ни на что не откликаемся. Я должен был обойти марани и все разглядеть как следует. Дата должен был следить за ними не отрывая глаз. Я отошел от попугая и прямиком к квеври. Оттуда—к тонэ. Двигался я не спеша, и вид у меня был такой, будто, кроме меня, здесь и нет никого.
– Убирайтесь! – закричал снова тот, что потолще.
– Полицию, полицию! – эго опять второй.
– Сосчитай, сосчитай... Деньги счет любят!..
У нас за поясом по маузеру, в руках по нагану – мы уберемся, ждите! И кому интересно полицию вызывать? Табисонашвили? Но ему на четвереньках и к утру до полиции не добраться, отпусти даже мы его.
Этак, прогуливаясь, подошел я к камину. Обыскал священников. Оружия при них не было. У Кандури из-за голенища вытащил здоровенный нож, сделанный из кинжала. Хороший был нож, он мне после лет десять прослужил. Осмотрел руки. На большом пальце правой руки сидело большое бриллиантовое кольцо, камень – величиной с абрикосовую косточку. Я осмотрел все кольца и нагнулся поглядеть, на чем это Кандури сидит. Поднял шкуры, львиные, тигриные, заглянул под них... Под шкурами лежали огромные, туго набитые и накрепко зашитые мешки! Шкуры и прикрывали это ложе.
авторство «Киликии», уже пять лет турки брали над нами верх, и турецкое золото, как явствовало из агентурных донесений, без препятствий достигало адресатов, и как оно к ним доходило, по каким путям, через чьи руки, мы установить не могли. Зарандиа предполагал (и об этом он говорил во множестве докладов и на множестве совещаний, что на территории Кавказа существует постоянный казначей, который снабжает золотом подпольную сеть панисламистов. У этого казначея был счет в одном из иностранных банков, турки вносили на этот счет суммы, которые надлежало выдать резидентам, а казначея извещали, кому положено выдать и сколько. Чтобы подтвердить эту гипотезу, нужно было найти доказательства, их искали изобретательно и постоянно, а результатов как не было, так и не было. С годами дело осложнялось еще и тем, что по мере того, как росла добыча и обработка кавказской нефти, увеличивался капитал, больше становилось внезапно разбогатевших людей, и поди угадай, кто из них мог оказаться этим загадочным казначеем, кем нам следует заняться, кого изучать. Осуществить столь обширную слежку было физически невозможно. Предстояло выработать новую методику, ибо прежняя не давала уже ничего.