17 января 2022  23:38 Добро пожаловать к нам на сайт!

"Что есть Истина?" № 61 июнь 2020 г.


Тихий Дон



Галина Ульшина

Ульшина Галина Григорьевна. Член Союза российских писателей с 2013 года. Родилась в 1952 году в поселке Красноармейском Орловского района Ростовской области. Детство прошло в поселке Архипо-Осиповка Краснодарского края. В пятнадцать лет переехала в Ростов-на-Дону. Окончила Ростовский государственный университет, училась в Московском пединституте им. Крупской. Работает дефектологом. Педагог, эссеист, писатель. Автор сборников поэзии «Осенний пасьянс», «Батайские звезды», «Дикая птица», «Вышепчи имя мое». Автор сборника рассказов«Точка в сердце», повести «Incunabula vita. Колыбель жития», исторического романа «Хазарская халва утешения». А также сборника рассказов «Красная Москва» и повести «Зеленоглазая птица павлина», изданных в России, Германии и Канаде. Публиковалась в литературных журналах «Клаузура» и «Наша улица» (Москва), «Ковчег» и «Дон» (Ростов-на-Дону), «Веси»(Екатеринбург), «Литературный Кисловодск» (Кисловодск), «Нана» (Грозный), в общероссийской газете «Литературная газета», в сетевых альманахах «RELGA», «45 параллель», «Точка ZR-рения», и нтернет-журналах «Гостиная» (США), «Южный остров» (Новая Зеландия) и других. Участница международного русскоязычного поэтического издания «Антология ХХI Век» (2013 г.) и антологии «45 параллельная реальность» (2014 г.). Победитель Международных конкурсов «Белая скрижаль» (2012 г.) и «Золотая строфа» (2012 г.) Живет в г.Батайске Ростовской области.
Материал подготовлен редактором раздела "Тихий Дон" Федором Ошевневым


Красная Москва

Я уже и думать забыла о существовании этих духов, когда внезапные воспоминания о них перевернули мою жизнь.

Однажды я шла к приятелю, который в тяжелые перестроечные годы из дипломированного строителя перекрасился в фотографа, и думала:

«И  почему некоторые фотографы сейчас называются «фотохудожник»?  Что это за приставка такая «художник» – а без этой приставки что, фотография не получится, что ли?»

Так думала я, а в голове проплывали черно-белые изображения  артистки Веры Холодной, лица  убиенной императорской семьи, спортивная и индустриальная эротика Ивана Шагина, чёрное знамя над Рейхстагом… Цветное фото было бы, конечно, лучше…

Конечно, за эти двадцать лет перестройки, точнее, опыта выживания под обломками  последней  рухнувшей империи, после армии менеджеров, дистрибьютеров, промоутеров и мерчендайзеров,  русское слово «художник»  даже как-то успокаивало. Даже не вспоминалась его частица «худо» в его узаконенном привычкой смысле, она просто воспринималась частью слова, тем более, что никто уже не помнил исконного значения слова художник – сведущий.

Оказалось, что и мой  приятель, к которому я шла, не былисключением и теперь величал себя не иначе, как «фотохудожник».

Мы с ним долго и безмятежно беседовали  об усохших нынче руслах изобразительного искусства и  его свежих течениях, к коим, без сомнения, относится и искусство фотографии, всегда современное. Перебирали его цветные и черно-белые снимки, среди которых иногда попадалась  сепия, когда я поразилась одной чёрно-белой фотке, где на старомодном туалетном столике, отражаясь в  оплывшем зеркале, стояла засохшая роза в фарфоровой вазочке, а рядом –  флакончик одеколона «Красная Москва», немедленно отозвавшийся в глубинах памяти.

Тот самый, с притертой стеклянной пробочкой в виде купола!..

Тот самый… Флакон был наполовину полон, и видно было, как в темной пахучей жидкости мерцал поглощенный свет, а поодаль, не сразу замеченная,  виднелась коробочка футляра – высокая, с белыми зигзагами и шелковой ниспадающей кисточкой наверху.

Точно такая же, как из моего детства.

У меня даже в голове помутилось от странного приступа ностальгии (или просто удивления?) и показалось,  что уже поплыл по комнате, подступая к горлу, узнаваемый запах «Красной Москвы», когда-то не то, что модных, а единственных, дорогих и приличных духов, сигнализирующих всему миру о том, что в дом пришел праздник.

В Новый год вся страна пахла ёлкой,  яблоками и «Красной Москвой»… Мандарины были, да, но редко, а вот апельсины?

О, они приехали в Ростов еще позже, в семидесятых…

Приятель, оказывается, что-то говорил, заглядывая мне  в глаза:

– Что с тобой, Галю?... Ты меня слышишь? Ау!... – И, догадавшись, в чём дело, радостно выдохнул, –  а-а-а!«Красная Москва»? Па-ни-маа-ю…– Он на секунду замер, что-то отыскивая в складках памяти, и тут же  завопил:Ну, конечно!.. Да у меня ж ещё флакон  есть – можно понюхать!…

Он немедленно ринулся в другую комнату, к тому самому старинному трюмо с фотографии, шумно вышвыривая  из ящичков скопившиеся коробочки и баночки.
– Тут был…Точно! Был же…– Я, с надеждой, следила за его руками. Увы…
– Это Ленка!не найдя флакон, искренне сокрушался приятель, ударив по коленям ладонями, обвиняя жену, – это она… – Он запнулся, подыскивая ей самое достойное оскорбление, и выдохнул, поднимая  воздетый указательный палец, – ак-ку-ра-ти-стка,  понимаешь!  Это ж пока я – в командировку,  она тут – порядки наводит! – Он в сердцах обхватил голову руками, – бабулин флакон – ё-маё! говорил же!

Нашему горю не было предела. Через полчаса я ушла, слабо утешившись подаренной фотографией с тем самым флаконом, на который я смотрела теперь с периодичностью в полчаса, боясь потерять предчувствие сладковатого забытого аромата прошлого.

…В ближайшие дни пришлось сделать над собой усилие и зайти в неведомые магазины с пьянящими названиями  типа «Будуар», «Буржуа», «Летуаль», «АртПрестиж» и прочие, в ряду которых слово «Сувенир» звучало исконно русским.

Я, конечно, догадывалась, что там «Красной Москвы» не может быть, но быть может?...

Молодые «менеджеры по продаже», проще говоря, продавщицы, слыхом не слыхивали ни о какой-такой «Красной Москве», более опытные – слыхивали, но глазком не видывали.

Я заметила, что и сама  возбуждаю их осторожное любопытство –  примерно как ископаемый динозавр, или как Лохнесское чудовище, нагло вылезшее посреди городских кварталов и настойчиво ищущее доисторических свидетельств своего существования в свои злопамятные времена…

Что и говорить, обычно туда заходили худые до бестелесности модные девушки, выбирая себе флакончики с драгоценными каплями за четырех-пятизначные денежки, шептались, благоухали, а  вот теперь  тута стою я, простая русская, ещё  почти женщина, и  – хочу «Красную Москву»?!

Африканские губы ухоженных красоток-продавщиц  напевали  не издавна
знакомые моему слуху «Мажинуа-ар», «Пуассо-он», «Клема-а», а совершенно  неповторимые звукосочетания новых духов, как будто я попала не в магазинчик на соседней улице, а  на другую планету,  в другое пространство, измерение…
Что такое  есть этот «Красный Масква»? – было просто написано на их брезгливых мордашках.

Звучит, почти как скипидар для поясницы с радикулитом…

…Что ж,  дома я безутешно любовалась подаренной фотографией, водя пальцем по тонкому флакончику, трогала шелковую кисточку, ощущая её мягкость и боль… где-то на уровне сердца.

Блошиный рынок Ростова не дал в поисках положительного результата: ни пустых флакончиков, ни коробочек… Но тётки, когда я заговаривала с ними об этих  духах, начинали мечтательно улыбаться,  уходя, каждая, в свои воспоминания – они, эти духи, часто недосягаемые по цене, были  неотъемлемой частью  существовавшей  и внезапно исчезнувшей  советской эпохи, и воспоминания о ней будоражили пласты утишенных в памяти  образов, возрождали картинки, казалось, невозвратной жизни, которые теперь, как живые, вставали перед глазами…

Картинки, в принципе – одинаковые, но разнящиеся лицами участников.
Вот – накрытый в складчину стол в квартире сотрудницы, вокруг которого собирались «участники парада трудящихся масс»,прошедшие Седьмого ноябрямаршрутом от Нахичеванского рынка и соседних улочек до Театральной площади, а потом –  к ней, все к ней, к этой доброй сотруднице, замерзшие, голодные, с руками, натертыми транспарантами  и знамёнами, с набитыми в общем строю водянками от новых туфель – все  садились за накрытый ею стол, обильный, сверкающий рюмками и аперитивом.

Или – пустые гулкие коридоры средней школы, где лестничные марши усыпаны кружочками конфетти из хлопушек,  и  отдаленно слышна музыка из актового зала – С Новым 1965 годом! – гласил плакат во всю стену пролета, нарисованный гуашью по ватману, и ватный снег на буквах  был посыпан толчеными  стеклянными игрушками, отчего он натурально сверкал... Возле учительской пахло шампанским и «Красной Москвой»...

А теперь – ловишь себя на странной мысли, что «Красной Москвы» уже нет.
Вот просто – нет. Была – но уже нет…

Но физически ощущаешь присутствие прошлого –  оно  грызет изнутри, как
фантомная боль невосполнимости утраты, и  становится всё навязчивей возникшая идея, что если один раз, один-единственный малюсенький разочек нюхнуть этой самой «Красной Москвы», то всё будет хорошо, как прежде – уверенно, стабильно, защищённо.Как в детстве…Блажь, блажь!…

Ведь и про акулу капитализма знаю, и «Капитал» оказался, в самом деле, интересной, но слишком большой книгой, и притчу о сборщиках урожая выучила, и не уверена, что каждый сам кузнец своего счастья…Оказалось, что вообще кузнечик коленками назад… И никто ему не виноват… никто…

Хочу. «Красную Москву» хочу. Паранойя… «Ищите и обрящете»…

Стояли последние дни января 2008 года, впереди надвигался очередной «мущинский» праздник. И, хотя мои мужчины никакого прямого отношения к защите Отечества не имели, я заранее покупала им хоть что-нибудь, чтоб  потом не так стыдно было принимать от них подарки к 8 Марта, в день, так сказать, Вавилонских блудниц.

Попытка  безрадостных людей сделать всеобщий праздник, путем коллективного  одаривания  друг друга сувенирами, конечно, ощущения счастья не создает, а хлопоты вызывает. И боязнь обидеть. И страх накликать беду. Ну как же, а вдруг мужчины бросят оружие и уйдут с поста, не получив сувенира 23 февраля? А может быть, нас греет мысль, что чем больше подарок, тем яростнее они будут защищать Родину?... А в ответ девочки накроют «сладкий» стол к 8 Марта, и все дружно будут давиться тортиками, даже если в православном миру Великий пост.
Как бы то ни было, но я оказалась в маленьком магазинчике с парфюмерией, где юная продавщица, не вставая со стула, устало махнула рукой на выставленные мужские парфюмерные наборы и продолжила неспешную беседу с бравым кавалером, уже почти прилёгшим на прилавок.

И вдруг… мой взгляд выхватил красно-белую коробочку со знакомым зигзагообразным рисунком, похожим… нет… показалось…

Это что?

Девица лениво повернулась к полочкам.

Где?

Вот, вот это…Да нет же! Левее!

– Это? – Девушка эротично изогнулась и принялась трогать-откладывать коробочки, каждый раз нетерпеливо взглядывая на парня, а потом мне в лицо.

Нашла.

Да! Это что?

Щас гляну… Она нетвердо начала читать. Крас… (мак? площадь? поляна?) ная… Москва… что ли?

Не может быть! выпалила я, окаменевая. Дайте! Я почти выхватила коробочку.

Точно. «Красная Москва». Одеколон.

Ой, да подделка! Наверняка подделка.

Пока продавщица неуверенным жестом  протестовала, я вмиг отвинтила красную пластмассовую головку, не веря удаче,  и – вот он,  момент истины – поднесла крышечку к носу…Боже ж ты мой!

Наверное, я менялась в лице, так как продавщица и елейный ухажер не сводили с меня глаз, пока я со стоном вдыхала этот  незабываемый аромат детства, этот запах счастья и живых родителей, благоухание вечного праздника и веры в будущее…

Ручаюсь, что они такого идиотского посетителя не видели никогда…

Потрясенная, продавщица пролепетала:

– Вы это… вот это… –  она указывала пальчиком на этот бедный флакончик, – что?... Будете брать?

Ей было невдомёк, как  может, вроде с виду приличная тётка  покупать такую дешёвку в тонкой картонной упаковочке, отметая выставленные брендовые одеколоны, ценой на порядок выше?...

А я не верила своей  сбывшейся возможности выйти, вот  прямо сейчас на улицу заснеженного провинциального южного города и – плеснуть этим непобедимым ароматом сюда, в январь, где  трепещут на ледяном ветру продувных дворов многоэтажек никому ненужные, но ещё такие зелёные елки с остатками мишуры...

В радостном запале я что-то лепетала  пришедшим покупателям и несмышлёной девушке о «Любимом букете императрицы», о золотых медалях на выставке  парфюмерии в Париже, о революции, о скромных  радостях простых советских трудящихся, когда «Империя Брокара»,  известная во всем мире, стала называться просто «Замоскворецкий парфюмерно-мыловаренный  комбинат №5», а потом – фабрикой «Новая заря» со сменой  названия этого шедевра на «Красную Москву»

Продавщица и её кавалер, не мигая, удивленно слушали  меня, переглядываясь и качая головами, как свидетели воскрешения Лазаря, а случайные посетители, замерев,  не уходили, а занимали уголочек в магазине, вслушиваясь…

Вдруг, смявшись лицом, девушка белкой метнулась куда-то под прилавок, чем-то встревожено зашуршала, что-то  уронила и, наконец, вылезла, торжествующе сияя и держа над головой зажатый кулачок.

– А духи вы не хотите?– почти  торжествующе пропела она. – Коробочка вот помялась,  я и отложила… брак… – И с удовольствием произнесла, перекатывая во рту звуки, – «Красная Москва»!…

Наверное, я продемонстрировала всю гамму чувств, присущую человеку, живущему последние минуты, потому как уже  сама продавщица  стала мне быстро-быстренько стрекотать о том, что она отложит  эти духи до завтра, если у меня нет больше денег…

В подтверждение своих слов,  она сама  развинтила флакончик и замахала ладошкой так, что густой, а потом до боли знакомый терпковатый  запах поплыл по магазинчику,  а её парень рубанул рукой:да я сам за эту женщину заплачу! – так как пожилой посетитель, выйдя из тени угла, вызвался немедленно купить  эти духи своей жене…

О, чудо! Деньги у меня ещё были и я, отупевшая от свалившегося счастья, приложилась пальцем к уже своим духам и тупо прикасалась ко вновь прибывшим посетителям магазинчика, спрашивая  у каждого:

– А вы знаете эти духи? – И вглядывалась в их просветлевшие глаза.

Теперь уже сама молоденькая продавщица смеялась в облаке магического аромата, глядя на  изменившиеся лица посетителей…

Без копейки денег, под тяжестью покупок, я вышла из ларёчка, придерживая рукой коробочки. 

Две бабули молча вытекли из вечернего сумрака мне навстречу – чужие, хмурые, придерживая одна другую на снежных слежавшихся январских ухабах.

Мы поравнялись, когда одна сказала, растягивая местную «балачку»:

– Чуешь, Маня, шось пахнет, не наче як «Красна Москва»?…

– Да ты шо?! – Они  замерли, осматриваясь и водя по воздуху  старческими носами. И пра-авда…

– Девчата, – отозвалась я из темноты, – давайте я и вас надушу!

Старушки, причитая, что уже и забыли как они выглядят, эти духи, и, охая о своей безденежной «жисти», где и не купить было их вовсе, подставляли мне щёчки и ладошки. Затем к нам подходили ещё и ещё абсолютно незнакомые пожилые мужчины и женщины.  Прохожие спрашивали: «Что дают?», смеялись ответу и  протягивали ко мне руки. Вдохнув подаренный  пряный аромат неповторимой юности, затихали, поднося ладошку к лицу и подкатив мечтательно глаза горе. И – так, улыбаясь – уходили в свои неуловимые старческие жизни, в свои скудные жилища, в уже неисправимые судьбы…

И плыл по темнеющей провинции неземной дух «Красной Москвы», вместивший мечты Генриха Брокара,  светлые надежды императрицы Марии Федоровны и грёзы множества давно ушедших от нас русских красавиц, смешиваясь с хвоей отсыревших ёлок и увозимых с ярмарки мандаринов, и становясь от этого чуть горьковатым.

То и дело останавливались растерянные прохожие – неужели им почудилась сказка?


Зависть богов

Московский ресторан «Прага» заметно отличался неповторимой буржуазной уютностью от ростовских, особенно от модного бетонно-стеклянного ресторана «Балканы» – на то время лучшего ресторана Ростова восьмидесятых годов.
Каждую московскую сессию мы, студенты-заочники педагогического института, собранные со всех окраин Союза, отправлялись обмывать сданные экзамены именно в «Прагу».Всё-таки остаётся хорошая память и друг о друге, и о Москве.

На этот раз нам отвели в общем зале боковое место, отгороженное от стены колоннадой балясин, между которыми был виден ещё один стол, накрытый кому-то явно не по нашему кошельку – уж больно ярко выделялись на фоне белой скатерти красные и черные пятна икры и прозрачной сёмги, змеились загорелые миноги, бледнел проросший чеснок, возвышались горки мясного ассорти и айсберги непостижимым образом завернутых салфеток.

На нашей же скатерти было много свободного пространства, не заполненного ничем, кроме нашего желания не сдаться сытой Москве путем коллективного поедания вареной колбасы в самом сердце столицы в её уютном ресторане.

Я должна сделать маленькое отступление и пояснить, что никогда не была диссиденткой, а космополитизм меня не волновал в принципе, так как на Кавказе вокруг меня всю жизнь жили и греки, и армяне, и черкесы, и украинцы, и…даже и не вспомню кто, не считая невыездных артистов и писателей, приезжающих к нам на море, в эту зону летнего отдыха, так разительно отличавшуюся от зоны «вечной зимовки». По моим представлениям, это замечательно, когда людей можно легко отличить друг от друга кого цветом лица, кого длиной носа, кого именем.

Здесь, на нашем курорте, побывали все, кроме французов.Были немцы – и как они попали на юг в послевоенные годы? – всего семей десять. Марксы, Лейднеры, Штольцы… Даже матери у них были немецкие – когда мутер одноклассника Куртика приходила в школу, наша классная шепотом звала ее «фрау».

Она упорно отличалась шляпкой от наших задерганных мамаш с шестимесячной завивкой и все это терпели – а как иначе? Бедная немочка проиграла войну – нельзя же глумиться над побежденной нацией. Да и мы, детвора, не дразнили их никогда, даже и поиграть с ихними пацанами были не против – немчата сами сторонились нас, держась стайкой.

Все другие дети хороводились до ночи, а эти – нет. Держались наособицу… Англичан, правда, у нас тоже не было.

Но наша классная руководительница, биологичка, была такой высокой, худоногой и чопорной, что мы не раз задавали ей вопросы: «А у вас нет родственников в Англии?» На что она, носившая фамилию Курочкина, как насмешку над ее геральдическим знаком, холодно и высокомерно отвечала: «Нет. Не имею». Конечно, подразумевая при этом: «No! I havenot!» Странно, но эта рыжеволосая надменная дама, с одной веснушкой во все длинное лицо, спровоцировала школьную эпидемию любви к английскому. Все старшеклассники то и дело норовили прочитать при ней что-либо эдакое в подлиннике – ну, Шекспира там или хотя бы английские народные песенки без перевода Маршака, силясь увидеть в ее глазах признаки узнавания родного языка. Чарльз Диккенс с его Оливерами Твистами и Дэвидами Копперфильдами был настольной книгой, так как Марк Твен уже не соответствовал школьной англомании своим Томом Сойером и Геккльбери Финном…

А вот французского нам не преподавали – не нашлось во всем Краснодарском крае для нас учительницы!...

И курортники не попадались со знанием этого языка, не говоря уже о самих французах. И всё труднее было поверить, что когда-то вся русская знать забывала родную речь, сменив ее на французскую. Были бонны, гувернантки, день по-французски, день по-немецки, день по-английски… О чем вы, Грибоедов? Раздражали целые страницы стихов и романов на французском у Толстого, Пушкина, Лермонтова – классики незаметно становились инопланетянами, оставившими тайные послания просвещенным потомкам, к которым мы никакого отношения не имели... Я долгое время не могла себе представить даже приблизительно, как именно звучит этот язык, которым изъяснялся свет? И чем он отличен от немецкого – ведь буквы так похожи?..

Наконец, мне повезло: я поступила в хореографическое училище имени А. Вагановой, где преподавали французский язык. А как же иначе – каждое движение руки и ноги имело французское название. Балет русский – а названия французские. Пришлось срочно выучивать всякие там шоссе-элевэ и батман-танзю, сопровождая это демонстрацией. Я представляла себя грассирующей француженкой, согревающей пальцы горячим круассаном где-нибудь в кофейне с видом на Лувр…

Иногда по радио передавали песни Ива Монтана, но это было редко. В училище приезжали живые индианки в сари – намостэ! – мы делали им книксен, отставив согнутую ножку назад, а руки складывали молитвенно перед грудью. Были как-то американцы – розовые и зубастые… Им тоже книксен.
Китайцы тоже были, одноцветной стайкой. Блестящие волосы, одинаковые темно-синие костюмы. Ни-хао! – им книксен, а они в ответ сгибаются пополам и кланяются...

А французов никогда не было…

Может, меня просто успели отчислить из училища до их появления?..

Потом я видела финнов, шведов (такие добродушные! – а с нами воевали), японцев (так хотелось спросить: чем отличается сипуку от харакири?), корейцы стали моими соседями по дому, бурятка – подругой… Все вроде бы и хорошо складывалось, да вот грыз червяк – никак я не увижу соотечественников Бальзака и Саган, Рембо и Парни, Робеспьера и Марата, Тюдоров и революции…
Впрочем, я уже не болела Францией – вовсю пела Мирей Матье, при желании можно было пробраться на показ французского кино, понюхать «Climat» своей начальницы, подаренное всем отделом в складчину… Однажды на толкучке мне даже удалось купить французский лифчик «с косточками» – его я долго надевала на «выход».

Университет – замуж – дети – развод…

Но чёрт меня дернул поступить во второй вуз, чтобы теперь, за тыщу верст, расхлебывать сессионную кашу.

И вот я очередной раз в Москве и я снова вспомнила о французах…

Мы рассаживались с чувством Шарика, впервые допущенного в кабинет профессора Преображенского. Я оказалась у самых балясин – протяни руку и коснешься соседа с красивого банкетного стола. И надо же было такому случиться, что этими соседями оказались именно французы!

Я бы во все глаза вела из укрытия наблюдение, но как раз напротив, у стены с посудой, стоял спортивного вида парень со сложенными на груди руками, он безотрывно глядел в нашу сторону – охранник заведения. Но все равно можно было увидеть и услышать, как худосочная девушка с фигурой травести произносила тост на диковинном языке – так щебетали птицы по весне. Я с благоговением смотрела на её фигурку, обтянутую перламутровым, почти космическим комбинезоном, на её втянутый лягушачий животик… И вдруг увидела блюдо с устрицами… Они были так похожи на черноморских мидий, которых мы, дети моря, сами поедали сырыми…

Какие они весёлые, эти французы! Хохотали над чьей-то шуткой, прочириканной соловьиными словами, и поднимали бокалы, опрокидывая затем чёрные створки моллюсков в рот…

Счастливые! – завтра улетят в свой Париж, будут рассуждать о повышении налогов где-то в кофейне над Сеной, проезжать поездом мимо подсолнухов Ван Гога, могут сходить на русское кладбище Сен Женевьев де Буа…

А мне – в  Ростов-на-Дону, в однокомнатную гостинку для малосемейных, где мы проживаем вчетвером с сыном, мамой и её пьющим мужем.

Наверное, эти французы хорошо понимают, какие они счастливые – поэтому так смеются. Мой сосед по русскому столу уже превысил норму потребления и пошёл на рекорд.

Приняли хорошо и французы. Судя по тому, как заинтересовался мною сосед через балясины, французы уже осмелели не на шутку.

Сначала он просунул нос и заглянул между колонночек одним глазом – мы внезапно встретились взглядами и виновато улыбнулись. На его «Parlez-vousfrançais?» я замахала испуганно руками – не пришлось, извините, как-то вот так… все больше английский… Ду ю спик?.. Нет? Ну, я так, в общем-то, и предполагала…

Француз снова показал мне спину: за его столом произносили бурно поддержанный тост. Мы тоже не дураки – все накатили по очередной. Чувствую: кто-то навис прямо у меня над головой – а это мой француз перевесился через перила отгородки и протягивает мне вилку с его красной рыбкой. Я от растерянности сначала зажевала продукт, разглядывая его симпатичную кругленькую мордашку с редеющими волосами, а потом выдавила «мерси». Водка под сёмгу действительно оказалась вкуснее.

В ответ я передала на вилочке, в дырочку между балясин, свой единственный бутерброд с икрой – угощайтесь, мы не мелочные. Молчаливый охранник, видимо переодетый кагэбэшник, хмуро на меня посматривал, но рук с груди не снимал.
К сигарете в моих пальцах с французской стороны немедленно протянулась рука с зажигалкой. Вот так и куется дружба народов, подумала я и вспомнила Ярослава Мудрого с его дочерью Анной, королевой Франции, и русскую Галу, супругу Сальвадора Дали, и жену Пикассо Ольгу Хохлову… 

Оркестр положил гитары и ушёл на законный перерыв.

Французы пели свои песни, бравурные и отрывистые, нисколько не похожие на «Марсельезу», заливались хохотом и снова пили. Мы, не отставая, заедали вареной колбасой принесенную в сумках водку и обещали помнить и выручать друг друга на следующей сессии.

Зазвучала снова музыка…

Наш международный роман заимел сторонников по обе стороны перил, и поэтому все взгляды были сейчас прикованы к моему лысоватому смешливому французу, опять вознесшемуся у меня над головой. На этот раз он держал пачку с выдвинутой сигаретой. Я приняла. Огонь – мерси!.. Расселись по разные стороны баррикад. Одна из наших студенток заметила: «Там что-то написано!».

Да, на сигарете были слова, написанные ручкой. Загасили. Присмотрелись, передавая друг другу сигарету. Молча передали ее мне.

«…ать можно?» – просто и без обиняков было написано на этой сигарете.
Франция затихла тоже, наблюдая в щели между балясинами за развитием сюжета.
Я никогда не была националисткой, шовинисткой, большевичкой и даже в комсомоле была без удовольствия. Но, окаменевая от внезапно накатившегося неизвестного мне чувства, я молча и медленно раскуривала эту сигарету, внезапно вспоминая всей генетикой своей русской фамилии, как однажды эти французы сожгли вот эту самую Москву и замерзали, отступая по Смоленской дороге, потому что вызвали своей жестокостью первое партизанское сопротивление в истории русских войн – сейчас я была изнасилованная русская крепостная Василиса, возглавившая один из партизанских отрядов, вооруженных рогатинами и кольями.

Я поднялась во весь свой нехилый рост. Ребята, не Москва ль за нами?..
Лоснящийся француз быстренько взобрался на перила – ну прямо как кочет на жердочку в курятнике...

Я вынула раскуренную сигарету изо рта. Не отводя глаз, выдохнула дым прямо в его лицо. Щелчок – и сигарета ткнулась в его блестящую лысину. Француз, охнув, скатился к себе. На французской стороне послышался крик и шум. Охранник, наблюдавший за всем, резко исчез.

Оркестр положил гитары и снова ушел на законный перерыв.

– Девочки, быстро, давайте споем нашу! Народную! – Староста нашего курса, русская Валечка, всю свою жизнь прожившая в Тбилиси, наверное, имела в виду «Сулико». Она так и сказала: «дЭвочкы»…

Но кто-то уже поднял флаг Родины, затянувши «По До-о-ну гуляет…» и по-дирижерски взмахивая мне руками, чтоб я вступила.

«Па-а-а Дону гуляет… – верхней терцией звонко врезала я и с удовольствием установила личность гуляющего: – Ка-а-зак  ма-ла-до-о-ой!»

С разных концов зала подхватили.

Я вышла из-за стола и продолжала петь, уже стоя в центре зала. Народ, объединенный этим простонародным  плачем славянки о несостоявшейся любви, этим неистребимым протяжным гимном одиночеству, подтягивался к нам.
Хор разогревшихся посетителей третьего этажа московского ресторана «Прага» яростно выводил припев: «Па-а-едешь венчаться – а-аб-рушится  мо-ост» – и каждый пел о крушении своих надежд, о своих единожды сожженных мостах, о судьбе, одинаково для всех неласковой…

Незаметно выбрались из своей элитной резервации  французы… Всей своей делегацией они протиснулись к нам, поющим в центре, и обрушили шквал аплодисментов, как только песня утихла. А мой лысенький французик – оказавшийся маленьким толстяком, упал на одно колено и всё целовал мне руки, повторяя: «Пардон, пардон!..» Я  простила его.

Что мы – не люди, что ли?..   


Яда Соскица, Циганская Суламита


Положи мя, яко печать, на сердце твоем, яко печать, на мышце твоей: зане крепка, яко смерть, любовь, жестока, яко смерть, ревность: стрелы ея – стрелы огненные.Песнь Песней

Нас с маленьким сыночком положили в больницу. Он простыл и тяжко дышал – чувство вины меня не отпускало. Во всём виновата  мать, а кто же еще? – терзалась я, втаскивая  сумки в палату на двоих
Вторая кровать оставалась не занятой, что – с одной стороны дарило спокойствие, а с другой – усугубляло ощущение отчуждения и враждебности пространства и скатанным матрацем, и холодной цепкостью сетки и равнодушием крашенной облупленной стены.Из крана капала вода. Ну, хоть раковина с зеркалом есть
Вскоре мы с малышом  ушли на осмотр и на ингаляции, а возвратившись, я обнаружила у себя в палате цыганку с дитятей. Она сосредоточенно возилась со своими узлами, пока малыш спал –  с покрытой головой, в длинной пёстрой юбке, всё как обычно.

Только очень молодой была цыганка, лет пятнадцати, не больше.

Драстуйти,  женчина! – вежливо и тихо поздоровалась цыганка, слегка кивнув головой и не сводя с меня глаз.  – Меня Катей зовут…А вас как?

Я не успела ответить. Дверь распахнулась и в палату влетела заведующая отделением:

– Вы извините нас… – глазами ко мне, но подбородком указывая на цыганку, – мест в палатах нет, и вот…Вы не будете возражать, нет? – уже настойчиво вглядываясь мне в лицо.

Я как-то неловко, но отрицательно мотнула головой и одновременно пожала плечами. Заведующая явно облегченно вздохнула.

– Но… если что,  – и многозначительно посмотрела на цыганку,  – я приму меры. Не-мед-лен-но приму меры! – И удалилась, высоко подняв голову в высоченном колпаке очень  похожем на поварской.

А  слова «я приму меры» остались висеть в палате.
Катя,  спрятав лицо, возилась с узлами так, что под тонкой желтой кофтой бились её острые лопатки, как бьются крылышки  цыплёнка в отчаянной попытке взлететь.

Малыши беззаботно сопели на разных бочках: мой на левом, а цыганчонок – на правом.

– А меня Галиной звать, – продолжила я прерванную беседу, пытаясь сгладить  неловкую паузу.

Цыганка  легко развернулась всем гибким корпусом:

– А вы не бойтесь меня! – Она по-особенному сверкнула глазами. – Дура она, хоть и заведующая…

– Да я и не боюсь, – примирительно улыбнулась я Кате, чувствуя, как остро

она всё понимает и уязвлена. – Давай, Катя, чай пить, пока тихо.

Так мы и познакомились.
Вечером, укачивая детей, Катя протяжно затянула вполголоса: «Яадасоосница…», известную  старинную песню, и я поддержала её нижней терцией. Я знала мотив этой песни, впрочем, как и многих цыганских, правда, я всегда пела «ай да сосница», совершенно не представляя, что стоит за этими загадочными словами. Да, впрочем, какая была разница, если песня  и так была печальная, душевная и, как нельзя лучше, помогла нашим пацанам угомониться.

Загрустившая Катя теперь рассеянно крутила в ладонях стакан с чаем да вздыхала о своём, и – а может, мне просто показалось? –  украдкой вытирала слёзы.

__________

На другой вечер Катя настирала с мылом пелёнок и подгузников и развесила кругом: и на батарею, и на спинки кровати, и на дверцы шкафа. Санитарка, протиравшая полы не сказала нам ни слова.

А утром… Утром к нам влетела грозная заведующая в сопровождении  свиты медсестер и санитарок с категорическим требованием  Кате «немедленно убрать», а мне «проследить, чтобы впредь…»

Я тихо, но внятно задала вопрос:

– А где  госпитализированной матери, мне, ей или другой,  в вашем отделении взять чистые пеленки? – я сама отчаянно, но безуспешно надеялась, что мне принесёт пелёнки муж. Ни мужа, ни пелёнок, ни телефона. – Отделение детское, а белья нет! Вы не знаете об этом?

Некоторое время стояла мёртвая тишина. Не ожидали, значит.

Катя, растерянно сжав руки, замерла, но белые косточки пальцев выдавали её волнение. Сёстры переглядывались. Няньки переминались с ноги на ногу.

Гордо приосанившись, заведующая  подчеркнуто снисходительно пояснила мне, что в «её отделение» родственники с самого утра приносят выглаженные пелёнки и ползунки, а мужья, образуя очередь при входе,  с утра до вечера несут и несут пакеты с деликатесами, и  никто – вы слышите? – никто не требует белья. Никто и никогда. И она, завотделением, от меня, взрослой русской женщины,  такого  непонимания  не ожидала. Тут она мельком бросила испепеляющий взгляд на поникшую Катю, опустившую каменное лицо.

Я рассчитывала, что вы будете влиять на неё, а выыы… – теперь заведующая пробуравила глазами меня, сокрушённо покачивая колпаком.

Не опуская глаз, я упорно процедила, что ни мне, ни  Кате некому приносить ни бельё, ни еду. Поэтому выбор прост: или мы стираемся сами, или воняем.

Растерянная заведующая, поперхнувшись, допустила вариант «стираемся», но чтобы утром всё-все было убрано. На этом и порешили.

И она ушла, высоко неся свою поварскую шапочку.

По нянькам пронёсся шёпот: ссспаровалисссь! И дверь хлопнула.

Мы с Катей переглянулись и прыснули от смеха.

– Спасибо вам, тёть Галь, – смутившись от вспышки смеха, прошептала Катя, – они бы тут сожрали меня.

Это Катя о медперсонале. Я в ответ только вздохнула: не исключено.

__________


Вечером, так и не дождавшись от мужа чистых пелёнок, я сама выстирала испачканные в раковине, а Катя с мокрыми, вымытыми содой волосами, укачивая своего Петеньку, снова напевала: «Яда сосница, раскачалася» И вытирала слёзы.

Я дотерпелась, пока не развесила тряпки, не собрала на стол, не налила чай и только тогда спросила, о чем  эта  песня, что Катя плачет?

Трудно было допустить, что она настолько скучала  за домом в Тихорецке, где у неё остались и мать, и отчим,  и сёстры,  или – за мужем…

Катя просто ответила, что песня о сосне, которая качается, и о молодой девушке, что навязалась парню, хотя  обещана другому. И  снова пропела мне перевод:

Не люблю я его,

Я люблю другого,

Я клятву ему дала

Что убегу с ним.

А сама потемнела лицом и, как вчера, сумрачно уставилась в стакан, где кружились, кружились чаинки и тонули.

Мокрые Катины кудри свивались в тугие кольца, и она выглядела удивительно красивой: тоненькая, юная, немного горбоносая, с летающими тенями ресниц. Суламифь да и только. Внезапно она вскинула голову, как птица в гнезде, и  напряглась, прислушиваясь к звукам ночного города под окнами больницы, водя ухом в поисках опасного звука. Она не сразу вернулась в палату, то есть, она никуда и не уходила, но мысли её были не здесь, а где-то далеко-далеко. Всё прислушивалась, слепо всматриваясь в заоконную темноту поздней осени.

Лишь вечером следующего дня, она рассказала свою историю несчастной любви, совсем не похожую ни на «печальную повесть» Ромео и Джульеты, ни на трагедию Тристана и Изольды, ни на коварство героев Нибелунгов, ни на горе Рогнеды, насильно взятой Владимиром в жёны.

__________


Цыганские женщины ездят «по делам» по всей стране, а уж по югу страны – святое дело, на торговлю. Петушки варят сахарные, торгуют с рук халатами-тапочками, гадают по курортам – заработок ищут.

Так, поехала юная Катя по делам в Краснодар, сначала к родичам в табор и, нос к носу, на перекрёстке столкнулась с молодым цыганом. Да с первого взгляда почувствовала и родство, и привязанность, и судьбу. Встретились так, как будто они знали друг друга тысячу лет, увиделись впервые – так и пошли в одну сторону вдвоём, уже не помня откуда они вышли друг другу навстречу и куда оба шли.
 Дело молодое – и Катя «прогулялась».

Три  тайных дня и три волшебных ночи они провели, не отрываясь друг от друга.

Что ж, таких девушек замуж берут неохотно, но парень настолько серьезно влюбился, что дал зарок на ней жениться.

Нет? Так украду! – поклялся он, сверкая глазами.

Катя вернулась в Тихорецк с сообщением о предстоящей свадьбе. Дескать, жди, мамо, сватов!

Осторожная мать, отправив младших девочек спать,  начала наводить у Кати справки: кто да что, чей да откуда? И пригорюнилась не на шутку.

Наутро, пряча бессонные глаза, отвела невесту в дальний угол дома и сообщила своё решение, горячо шевеля сухими губами:

– Нельзя, дочка, за него.

Катя обомлела, кинулась в ноги родительнице, и,запутываясь в юбках, обняла материнские колени, заглядывая в непреклонные глаза, моля и надеясь:

Мамо!!!

– Брат он тебе. – Отвела мать взгляд. – Родной.

__________


Катя дошла до этих материнских слов и застыла, глядя в щербатый больничный пол, чуть-чуть раскачиваясь взад-вперед, как бы убаюкивая свою непереносимую боль.

Худая, с острыми плечиками, с черными тенями под огромными глазами, она судорожно перебирала  локоны своей косы, запутывая в кудрях тонюсенькие пальцы – отрешённая, обречённая, отчаянно одинокая.

Как это – брат? – не выдержала я, предполагая двоюродное родство, но никак не близкое, единоутробное.

Родной он, тёть Галь…– глухо ответила Катя, очнувшись, и встрепенулась.

Мне показалось, что она снова услышала  звук, когда-то пробудивший её к жизни.

– У нас женщины, когда уходят,  оставляют детей мужу. Особенно мальчиков. Мама мной тяжелая была, когда ушла к отчиму. А сына большенького – оставила. Она мне никогда, ничего не говорила, что у неё есть сын в Краснодаре, а мы  живём тут,  в Тихорецкой… А вот, видишь, мы встретились – ну кто бы знал?

Катя вдруг  заулыбалась,  горячо  и убедительно шепча скорее себе, чем мне:
– Я только глянула на него!  У меня даже ноги отнялись. И он, мой Ванечка, тоже смотрел на меня так… в душу мне смотрел...

Катя прошептала «мой Ванечка» так, как старухи истово молятся Иисусу сладчайшему, катая во рту каждую согласную  и наполняясь звуком гласных, вслушиваясь в озвученное слово всем своим существом: «мой Ванечка»…

И затихла, боясь спугнуть видение.

Так ты замужем? – бестактно спросила я, кивая на Петеньку.

Она кивнула, понурив голову.

– У нас не спрашивают – выдают, и всё.

– А Ванечка... знает?

Катя едва сказала, одними губами:

– Передал, что с дитём заберёт. Решайся, говорит.

Сейчас и я отчетливо услышала негромкий свист.

Так –  конюхи подзывают лошадей, охотники – собак, разбойники – подельников.

Катя вздрогнула, испугавшись сама себя, вскинулась, закружилась как-то и, приняв решение, выпрямилась.

– Я сейчас! – и исчезла за дверью, оставив спящего Петечку на меня.

Сдвинув обе кровати к стене, сунув своему сыну грудь, и засыпая, я думала о внутриутробном браке Изиды и Осириса, о сестрах фараонов, ставших их жёнами, о династийных браках с кузинами в  европейских королевствах, и о традиционно-инцестных браках в Иудее и Средней Азии  даже сейчас, таких как дядя и родная племянница. Но запрет  на подобные союзы возникал из-за опасности проявления  у детей наследственных заболеваний, (например, гемофилия, какой страдал  царевич Алексей, получивший эти гены от английской ветви родственников по линии потомков королевы Виктории). Чего только не видывала человеческая история, чтобы сохранить деньги « в семье», земли, власть и страсть?

А тут – просто любовь…

Я чувствовала себя матерью троих детей: своего, Петеньки и самой юной Кати.

Так и заснула.

__________


Наши дети быстро шли на поправку, и  мы все чаще могли оставлять сыновей друг на друга, а сами быстренько пробежаться по магазинам. Худущий  полупрозрачный Петенька так жадно присасывался к голубоватой больничной каше, что выстанывая, проглатывал её вмиг, и приходилось мне бежать за добавкой. А утром, повеселевшая Катя, только успевала, раздвинув колени и ловко подцепив  босой ногой газету из-под кровати, высаживать  кряхтящего Петеньку, который  тараща глазищи, тужась и потея, облегчался и снова смеялся, барахтаясь на кровати.

А Катя целовала его в макушечку и фыркала в пузико – это был её сыночек, пусть и от нелюбимого…
Медперсонал, почуяв нашу с Катей круговую оборону, оставил нас своим вниманием. Выщербленные полы в палате мыла Катя, за бутылочками с кашей ходила я сама, пыль мы вытирали по мере её появления. Перестроечная больница жила своей жизнью.
На другой день сияющая Катя вернулась с передачкой в руках: большой пакет с мандаринами и всякой вкусной снедью.

– Мама была? – я себе уже  представила долгий путь матери из Тихорецка и посочувствовала ей.

Катя что-то невнятное буркнула в ответ и снова выбежала прочь, попросив меня следить за Петенькой.

Малышей я привычно уложила вместе, сдвинув обе кровати, и улеглась с краю, чтобы не упали, пока они ползают. Так и задремала.

Когда Катя пришла я не помню, но утром она пела, уже не вытирая слёз:

Яда сосница

Кочинэлапэ,

Чявогрэнтрадэла

Радынэлапэ


А в середине следующего дня, пока я днём дремала в обнимку с сыном, Катя долго скрипела сумками, жужжала змейками, шелестела обёрточной бумагой, шуршала юбками, стонала дверцами шкафа и двери и, наконец, угомонилась.

Я открыла глаза. Постель Кати была убрана, на матрасе расстелена  газета, усыпанная мандаринами.

Ни Петеньки, ни Кати, ни вещей.

Странно…Я даже в шкаф заглянула: пусто. Ушла? Но нас еще не выписали!
В закрытую дверь постучали и выкрикнули:

– К вам посетители!

Я, уже не надеясь на пелёнки и передачки от своего командированного мужа, укутав сына, спустилась в холл – кто же пришел?

А там, в окружении дочерей, узлов и сумок стояла цыганка.

Я сразу поняла, что это и есть Катина мать из Тихорецка, и обомлела.
Увидев именно меня с  такой растерянной физиономией, а не Катю,  женщина знакомо потемнела лицом и как-то съёжилась.

– Сбежала, значит!– выдохнула она и обреченно опустила голову.
Я, наконец,  поняла всё и, пытаясь как-то смягчить конфликт, спохватилась:

– Я сейчас мандарины принесу! – я судорожно цеплялась за что-то приятное для них. – Катя оставила...Вам!

– Не надо! – тихо, но властно одёрнула меня цыганка. – Оставь. Она не знала, что мы будем.
Растерянным девочкам от усталости было не домандарин,  они с таким трудом дотащили сюда огромные сумки, и понимали, что эти самые сумки им придется тащить  назад. И печально ждали начала исхода.
Как-то примет Катин муж и весь табор известие о побеге?

Не потребуют ли изгнания из табора не только Кати, но и всей семьи, не проклявшей непокорной дочери?

Не ляжет ли пятно позора старшей своевольницы ужасом безбрачия для младших сестёр? Не брызнет ли кровь отмщения?

Я простилась с ними.
Так вот к какому свисту прислушивалась Катя – это Ванечка давал о себе знать и напоминал Кате о данной им клятве выкрасть её «даже с дитём».

И она решилась.
На другой день меня внезапно выписали, выговаривая за поддержку дикой цыганки и, не стесняясь в выражениях, обсуждали недисциплинированность Кати в частности и цыган вообще.

Залетевшая в палату заведующая отделением, в упор меня не видя, обозрела стены, голые матрацы,  и грозно скомандовала:

– Продезинфицировать  это помещение!

И лишь потом посмотрела на меня как на насекомое, которому осталось жить всего ничего, только до санации.

__________


Что ж, а я теперь знаю перевод песни «Яда сосница», и всегда при первых звуках скрипки вспоминаю эту давнюю историю.

Так и положила она своего Ванечку «яко печать на сердце своём, яко мышцу на руке своей» – не оторвать. Что будет?

Rado Laukar OÜ Solutions