2 июля 2022  20:43 Добро пожаловать к нам на сайт!

"Что есть Истина?" № 58 сентябрь 2019 г.


Круглый стол Демократия - прошлое, настоящее и будщее



Максим Кантор


МОЕМУ ОТЦУ И УЧИТЕЛЮ КАРЛУ КАНТОРУ

МЕДЛЕННЫЕ ЧЕЛЮСТИ ДЕМОКРАТИИ


O miserum populum, Romanum, qui sub tam lentas maxillis erit.

Светоний. Жизнь Тиберия, 21

1. ВТОРАЯ ДЕМОКРАТИЯ

Нет утверждения более очевидного и вместе с тем более странного: демократия не есть достижение современной цивилизации, это один из ретро-режимов, которыми человечество увлеклось в Новое время.

Совсем не всегда люди хотят создать нечто небывалое, гораздо чаще они пытаются нечто повторить. Более того, люди страшатся нового, проще выдавать за новое — старое и привычное. На протяжении последних веков европейское общество неоднократно воспроизводило древние образцы социального величия. Иногда ретро-проекты удавались, иногда существовали недолго, но в любом случае — предмет поклонения находился в прошлом. И в данном случае предмет чаяний тоже хорошо знаком.

Демократия существовала в античных рабовладельческих государствах, этот строй выродился сам собой и перешел в диктатуру и тиранию. История подробно зафиксировала этот процесс. Многие авторы, например, Платон и Аристотель (задолго до авторитетов Нового времени — де Токвиля, Поппера, Шумпетера) обозначили основные принципы демократии, которые потом уточнялись, но никак не опровергались. Скажем, если Платон говорил, что демократия ведет к тирании, то этот тезис никто не опроверг — опровергали идеалы самого Платона, его кастовое государство, но не историю демократии. Просто договорились считать, что та, античная демократия выродилась в тиранию, а новая демократия есть метод борьбы с тиранией. Довольно странное умозаключение, однако распространенное.

С большой долей вероятности можно предполагать, что путь к диктатуре — естественное развитие народовластия: от прямой демократии — к демократии представительской, от представителей — к лидерам, соединяющим в себе черты республиканца и монарха, от таковых — прямо к тиранам. Так уже было, и, единожды обжегшись кипятком, можно в кипяток руку не совать — впрочем, возможно и то, что с тех пор законы физики поменялись. Новая, современная нам демократия сохранила многие родовые черты, однако добавила и несколько существенно новых черт. Капитолий в Вашингтоне не вполне похож на римский Капитолий, а среди тех, кого в современной России называют сенаторами, не отыскать Цицерона — хотя катилин хватает с избытком. И сенаторы, и форумы, и легионеры — все выглядит иначе. Античный полис не похож на современный многомиллионный город. Совсем не одно и то же — командование ротой и командование огромной армией. Вполне возможно, что фактор количественный повлиял на качество.

Скажем, на искусства и ремесла ушедшего века количественный фактор повлиял радикально — можно предположить, что и социальная модель изменилась. Вероятно, справедливо считать избирателями сотни миллионов человек, никогда не видевших своего лидера воочию, ведь называем же мы образным искусством квадратики, не содержащие никакой информации.

Если Аристотель полагал основным началом демократии равенство, которое «осуществляется в количественном арифметическом отношении», то на основании этого тезиса можно построить простое уравнение. В числителе будет находиться государственное право, а в знаменателе — количество граждан, на которых данное право равномерно распределяется, вне зависимости от их достоинств (так по крайней мере предлагал Аристотель). Пресловутые права человека, за которые боролись правозащитники всех стран в двадцатом веке — они, видимо, и есть результат данной дроби. Остается спросить: боролись они за тот результат дроби, который был известен Аристотелю, или у современной задачи появился новый ответ? Само уравнение с течением веков не изменилось, принцип демократии остается прежним — государственное право, поделенное на количество народонаселения — но изменился ли результат от миллионократного увеличения знаменателя? Или свобода и права человека рассыпались в «буйную пыль»? Может быть, изменился закон математики? Или в числитель теперь надо ставить не государственное право — но нечто иное?

До какой степени это манящее понятие «демократия» соответствует тому, что мы от него привыкли ждать? Двадцатый век много сделал для того, чтобы в демократию поверили как в главное лекарство мира. Демократия — так мы привыкли думать — спасла мир от тоталитаризма во время последних войн. И демократию мир принимает профилактически, чтобы уберечься от недугов. Впрочем, итог лечения оказался непредвиденным — и можно усомниться в том, что лекарство действительно хорошее.

Во всяком случае, помогает оно не всем и нечасто. Возможно — так бывает и в медицине — данное лекарство устарело? Двадцатый век слишком много надежд связал с демократией, и тем горше испытать разочарование. Как выражался античный медик Гален: «Данное лекарство абсолютно безотказно во всех случаях, за исключением тех, когда оно не помогает». Демократию слишком усердно славили, а теперь разочаровались — вот итог двадцатого века.

Исходя из сказанного, требуется рассмотреть социальный строй, именуемый «демократией», как в исторической перспективе, так и в современном воплощении.

2. МОРАЛЬНЫЕ ОСНОВАНИЯ СУЖДЕНИЯ

Вероятно, демократия лучше, чем авторитарный способ правления, во всяком случае, на первый взгляд кажется именно так. Даже если результатом демократической демагогии являются война и убийство — все равно это несколько лучшая война и более привлекательное убийство, нежели те, что совершает тирания. По крайней мере, человек гибнет, пребывая в иллюзии свободы, а не униженным рабом. Этот обман сладок. Руководствуясь именно такой логикой, Брут и Кассий умертвили Цезаря. «Кто здесь настолько низок, чтобы желать стать рабом?» — спрашивает шекспировский Брут своих сограждан, и страсть этого вопроса нисколько не ослабла в наши дни. Надо ли добавлять, что ввергнутые в гражданскую войну сограждане вскоре были перебиты у Филипп, а те, кто уцелел, оказались в триумфе Августа именно в статусе рабов. Но несомненно и то, что они пережили сладчайший катарсис свободы.

Подобно вере в Бога, вера в демократию может привести к разным последствиям. За демократические идеалы люди отдавали жизнь, за эти же идеалы они лишали жизни себе подобных. Отстаивая принципы демократии, томились в застенках узники, но других узников сажали в застенки как врагов демократии.

Принято считать, что бедствия человечества (геноцид, войны, лагеря) — есть следствие злой воли авторитарного тирана, а демократическая система правления такого безобразия не допустит. В памяти человечества живы лагеря, массовые расстрелы, пытки. Собственно говоря, пытки, лагеря и казни никуда не исчезли, количество зверств в мире нисколько не сократилось, но зверства (как бы это сказать помягче?) были по возможности дифференцированы, — зверства присутствуют в тех краях, которые еще не охвачены демократией, и наблюдатель всегда может констатировать прямую зависимость неразумного правления и зверской жестокости. Даже если зверства в этих землях учиняет сама демократия, то все-таки это происходит в целях вразумления, и повинен в этом режим варварской страны. Просвещенному обществу Запада кажется, что жестокость и насилие отодвинулись безмерно далеко от их территорий и преодолены они были именно демократией. Во всяком случае, демократия гордится тем, что она заменила строй палаческий на строй либеральный. И если не повсеместно, и не вполне заменила, то уж, по крайней мере, демократия сформулировала свод обвинений тиранам. Демократия подарила несколько прекрасных мгновений тем, кто уже не думал, что будет свободен — некоторые диссиденты смогли покинуть свои страны и присоединиться к демократическому обществу. И даже если в дальнейшем этого человека обманули и он не стал столь независим, как предполагал, ему все-таки на миг померещилась свобода. Этот мираж возник благодаря демократии, за это ей надо сказать спасибо.

Тиранов и генералиссимусов, вождей и председателей заменили всенародно избранные депутаты и президенты. Народные избранники сегодня заявляют, что приоритетом их политики являются свободы и права граждан.

Тем не менее, и даже именно поэтому, демократия заслуживает строгого суда и непримиримого отношения. Если для достижения всеобщего равенства и поголовной свободы демократии приходится идти на плутовство, финансовые махинации и локальные войны, эти преступления должны быть внимательно изучены. Если — следуя ходу развития и силе вещей — демократия должна утверждаться путем унижения одних и выдачи привилегий другим, необходимо дать этому оценку.

Объясняя разумность внедрения демократии, ее защитники говорят следующее. Демократия — как и ничто на свете — не в силах отменить разнообразные элементы неравенства, присущие самой природе вещей. Демократия — как и ничто на свете — не может отменить того факта, что одни люди рождаются блондинами, а другие брюнетами, что некие люди талантливы к математике, а иные к этой дисциплине не расположены, что есть природные гении коммерции — и бездельники. Объявить этих людей тождественными друг другу демократия не в состоянии. Все, что может сделать демократия, — это минимизировать данные противоречия, так сказать, на старте. Иными словами, вам не будет запрещено заниматься математикой, потому что вы брюнет, и тот факт, что вы лентяй, не препятствует вам открыть собственный бизнес. Демократия не гарантирует, что брюнет станет ученым, а лентяй не разорится — но этот строй дает всем равные возможности. Лишь в этом смысле демократия — за равенство. Но никакая демократия — как и ничто на свете — неравенства в принципе не отменяет. Неравенство демонстративно отменяет лишь тирания — которая всех (и брюнетов, и блондинов, и лентяев, и гениев) делает равными перед произволом диктатора. Это принудительное равенство и есть то, что демократия заменяет равенством возможностей

Иными словами, спросим мы защитника демократии, этот строй отличается от тирании именно тем, что дает возможность неравенству, заложенному природой в человеческом обществе, проявиться на законных основаниях — а не по воле тирана? Скажем, Платон приписал к сословию поэтов тех граждан, которые склонны к мусическим искусствам, но сделал он это, не внедрив иерархии внутри поэтической страты. Поэты платоновского государства равны друг другу — особенно если их сравнивать со стратой стражей. Это, вероятно, не соответствует природе дарований конкретных поэтов. Так, один из них мог бы дослужиться до того, что стать главным поэтом, потом перейти в иной социальный статус — например стать философом и правителем, и так далее. Демократия дала бы ему такую возможность — и в этом отношении его равенство было бы равенством иного качества. То было бы не равенство среди поэтов, но равенство и по отношению к представителям всех страт, к любому гражданину республики. Он был бы равен любому в возможности испытать свой талант — а результат испытаний определил бы ему реальное место в государстве.

Рано или поздно такое равенство возможностей привело бы, разумеется (в этом и смысл развития демократического общества — чтобы непременно привело), к фактическому неравенству. То есть один поэт стал бы правителем, другой сделался бы безвестным и забытым. В реальном мире (не в платоновской утопии, а на нашей почве, на датской) равенство возможностей инициирует дальнейшее неравенство, но производит это неравенство согласно законам честного соревнования. Лентяй разоряется, а финансовый гений делается хозяином жизни. Однако происходит это — так, во всяком случае, считает демократия, и спорить с этим трудно — по закону, а не по произволу.

То есть, спросим мы у защитника демократии, например, у Йозефа Шумпетера, в конце концов мы в любом случае (при тирании ли, при демократии ли) получаем — как конечный продукт социальной эволюции — неравенство? Просто в случае тирании это неравенство насаждается произвольно, по закону, вмененному одним деспотом, а в случае демократии это происходит по закону справедливому, принятому самим обществом, во имя каждого гражданина. Значит ли это, спросим мы, продолжая логику данного рассуждения, что демократия, борясь с принудительным равенством тирании, создает нечто, что мы должны определить как легитимизацию неравенства? То есть в процессе эволюции демократического общества мы получаем такое неравенство, которое имеет в своем анамнезе равенство возможностей, и тем самым легитимизировано.

Понимая демократию именно так, мы приходим к парадоксальному выводу — и в таком выводе нас убеждает современная история: если, глядя на преступления тирании, гражданин мира имеет моральное право бросить тирании упрек в произволе, нарушении моральных конвенций, искажении прав граждан, то глядя на преступления, чинимые демократией, такой упрек сделать практически невозможно.

Демократия добилась этой неуязвимости, но значит ли это, что она одновременно стала неуязвимой для моральной оценки?

Если поколения борцов с тиранией выкрикивали лозунг «Свобода, равенство, братство!», вправе ли мы предполагать, что они имели в виду именно легитимизированное неравенство, которое их устраивало более, нежели произвольное? И верно ли, что они имели в виду именно братство бедных с богатыми, когда бедность и богатство являются законными состояниями человека, и бедному уже нет причин жаловаться на судьбу? И можно ли достичь такого состояния несвободы, которое являлось бы свободой ввиду его полного соответствия правам другого, свободного гражданина?

Если бы ответили на все эти вопросы утвердительно, дискуссия о демократии действительно была бы закрыта раз и навсегда. Мы пришли бы к выводу, что демократия выполнила то, чего не могла добиться никакая тирания, — она узаконила приобретения сильных и власть жестоких и сделала дальнейшие обсуждения миропорядка нелепыми с правовой точки зрения. Нет практически никаких сомнений в том, что в соревновании за власть (честном и законном) выиграет расположенный властвовать, и это будет с большой долей вероятности — жестокий человек. В соревновании за богатство, скорее всего, победит не добрый, но жадный. В соревновании за славу, разумеется, победит тщеславный. Однако эти победы (которые произойдут в соответствии с равными возможностями) отныне будут вменены обществу как правовые достижения, но не как произвол. Права соблюдены, мнения сторон выслушаны, возможности испытаны, и жаловаться теперь некому — виноватых в принципе нет.

И однако та область, соревнований в которой быть не может, — а именно мораль, — вынуждает говорить о демократии столь же непримиримо, как и о тирании. Во имя унижений, пережитых гражданами сталинской России и гитлеровской Германии, во имя страха, который пришлось испытать нашим родным, мы обязаны не смириться с новой несправедливостью — лишь на том основании, что она несколько лучше той, прежней несправедливости.

Если время унижения и страха и может дать какой-то урок, то урок этот заключается в следующем. Никогда не соглашайся ни с какой, даже с малой степенью несправедливости. Малой несправедливости не бывает — если ты называешь обман небольшим, это значит, ты видишь лишь часть обмана. Обман всегда велик, небольшого обмана не бывает. Не соглашайся с малой несправедливостью лишь оттого, что для тебя лично она не болезненна. Помни, что кому-то именно эта (показавшаяся тебе небольшой) несправедливость будет крайне горька, и значит, своим согласием ты предаешь себе подобных. Не соглашайся с собственным благополучием: пока в мире существует бесправие, твое благополучие незаслуженно и фальшиво. Не принимай никакого строя, который ставит тебя над другим человеком, — безразлично, на чем будет основано твое превосходство, ты не имеешь на него морального права. Не закрывай глаза на страдания других людей — и если тебе кажется, что есть объективные основания для их унижения и твоего процветания, значит ты подлец. Если ты считаешь, что другие страдают заслуженно, оттого что недостаточно прогрессивны, недостаточно демократичны, не вполне цивилизованны, значит ты стал скотиной, значит годы тирании воспитали в тебе подонка и труса. Не смей принимать ни одной привилегии, которой ты не делишься с другими.

Впрочем, демократией сегодня хотят поделиться. Правители могущественных стран настаивают на том, что гражданские права следует утвердить повсеместно. Демократию строят весьма напористо — и если некая страна не торопится внедрять демократию, на нее оказывают вооруженное давление. Именем демократии движутся полки и сбрасываются бомбы на те места, что еще не вполне вкусили от щедрот демократии. Очевидно, что моральное развитие просвещенной части человечества сегодня столь высоко, что мириться с наличием недемократических стран лидеры демократии не могут. Они активно желают делать далеким людям добро. И слушая их аргументацию, склоняешься к мысли, что сегодня миром правят

праведники. Правители мира, разумеется, ни в коем случае не праведники — и даже сами отвергли бы такое определение. Праведники они только в том смысле, что являются хранителями прав граждан, блюстителями устройства мира, основанного не на произволе, а на праве и законе. Именно в этом смысле они и хотят поделиться демократией — то есть поместить под свою опеку (внутри границ своего блюстительства прав) прочих, пока не охваченных этим законом граждан. Здесь происходит занятная (а для участников эксперимента трагическая) смысловая подмена. Граждане тех стран, где насильственно внедряется демократия, предъявляют претензию в том, что декларированных свобод и равенства им не завезли. Но демократия и не собиралась — и даже ни в коем случае не обещала этого делать. Демократию просто не так поняли! Демократия лишь обещала включить очередное государство в сферу своих законов, то есть дать возможность этим людям также принять участие в соревновании за легитимное неравенство. Фактических шансов победить в этом соревновании у новых граждан (например современных граждан Анголы или Ирака, или у древних даков, произведенных в граждане эдиктом Каракаллы) нет никаких. Им дают демократию лишь в том смысле, что определяют их место в общем порядке — и только. Вольно же им, наивным, было думать, что им везут на танках равенство — нет, им везут легитимное неравенство, на которое отныне у них нет оснований жаловаться.

Принять такое легитимное неравенство за цель развития человечества — зависит от каждого человека. Некоторые не могут с этим неравенством смириться, считают, что происходит обман. В истории встречались прекраснодушные мечтатели, которые не могли мириться с несправедливостью, пусть даже она и не затрагивает лично их. Они хотели всеобъемлющего плана развития человечества, такого проекта, который изменил бы человеческую природу — наделил бы счастьем всех в равной мере, а не только гипотетически. Такими были Иисус из Назарета или, допустим, Иммануил Кант. Их проекты объединяет одно: авторы проектов не обладали исполнительной властью, не двигали армиями — они просто провозглашали учение. На их руках нет крови, и может быть, поэтому их моральные призывы по-прежнему вызывают доверие. Вероятно, если бы мечтатели стали насаждать благо с оружием в руках, это благо сделалось бы относительным. Так планы Маркса оказались опорочены сталинской практикой — и сравнение марксизма с христианством, поруганным инквизицией, убеждает нас не до конца: если бы инквизиция имела место в девяностых годах первого века, сравнение звучало бы убедительнее. Конечно, можно вообразить, что ревнители категорического императива Канта пойдут громить тех, кто императив не усвоил, — но для того чтобы это произошло, требуется гигантская идеологическая работа. Если такую идеологическую работу не провести, категорическим императивом как основанием для убийства невозможно воспользоваться, не убив самого себя. Так и христианская религия сделалась директивной, лишь перейдя в ведомство церковной идеологии, на что потребовались века. В случае с марксизмом путь к идеологии оказался значительно короче — и это пугает.

Но уж если трудно оправдаться благородному Марксу, не имевшему никакого материального интереса в продвижении своего учения, то у современных циничных политиков не должно быть даже шанса на снисходительное отношение. Они, защитники прав и свобод, наживающие личные состояния на убийстве себе подобных, не должны найти никакого сочувствия в оценке. Невозможно буквально принести благо тому, кого ты убиваешь, — факт любого убийства отменяет понятие блага. Однако именно такое благо, внедренное посредством насилия, предлагают народам мира чаще всего. Именно такое благо предлагают и сегодня. И если эта несправедливость оказывается неуязвимой для правового суда, поскольку она законнее, нежели тирания, суда морального она избежать не может.

Одни люди мечтали о Городе Солнца, но совсем другие этот город строили, и строили напористо — исходя из положения, что однородная конструкция суть благо для всех. И разве Кампанелла, Платон и Маркс — все те, кого либеральный идеолог Поппер записал во враги «открытого общества», — разве они сравнятся своей директивностью с сегодняшней системой подавления людей во имя свободы? Сталин считал возможной интервенцию социализма, Троцкий говорил о перманентной революции, Гитлер мечтал о тысячелетнем рейхе, Буш настаивал на всемирной демократии — и все эти разговоры о мировом порядке базировались на идее универсальной справедливости. Количество жертв соизмеряют с качеством достижений, подсчитывают, сравнивают цифры, приходят к выводу, что дело того стоит. Подобная арифметика — необходимая деталь демократической политики. Если мы говорим о воле самого народа, о человечестве в целом — то придется взять калькулятор: интересно, скольких мы убьем, чтобы остальных освободить — точнее сказать, для того чтобы их господство получило законные основания?

Сегодняшний политический словарь выдвигает на первое место слово «цивилизация». Это магическое слово, которое, помимо материальных достижений, очевидно символизирует достижения правовые. На основании правовых достижений цивилизация может позволить себе такое, что в других условиях рассматривалось бы как зверство и бесчеловечность. Приобретенная индульгенция («податель сего является защитником прав человека») — позволяет делить мир на варваров и цивилизованных людей и обращаться с народами дифференцированно. Эту правовую индульгенцию выдает демократия, считается, что защитникам демократии позволено много. И следовательно, с демократии многое спросится.

Окончательное решение варварского вопроса — в какую именно цифру умерщвленных оно встанет? И разбомбленных сербов, и лишенных крова иракцев, и униженных палестинцев, и оккупированных чехов, и загнанных на стадионы чилийцев, и раскулаченных русских крестьян убеждали в том, что их беды необходимы для осуществления кардинального проекта блага. Когда социалистический строй насильно насаждался в Венгрии или Анголе, этот процесс именовали братской демократической помощью; когда капиталистические войска входят в Афганистан или Ирак, говорится, что они входят, чтобы защищать демократию. Значит ли это, что они хотят защищать свой порядок, в который на соревновательных условиях — и без малейших шансов на победу — будут допущены новые граждане? Сегодня, пока капиталистические интербригады поддерживают рыночную демократию вооруженной рукой, служилые интеллектуалы говорят о необходимости империи: демократия хочет отлиться в вечные, незыблемые формы.

В какой мере порядок империи есть гарантия свобод — для всех, а не для избранных? И что же это за вещь такая — демократическая цивилизация, которую надо продвигать столь напористо? Права людей — но на что именно? Равенство перед законом — но каким законом? Мы привыкли к тому, что значение слова «демократия» не раскрывается до конца — и это несмотря на то, что во имя демократии ежедневно гибнут люди. Так уточните хота бы, за что именно их убивают.

И Сталин, и Гитлер, и прочие тираны говорили, что хотят ликвидировать варварство и утвердить цивилизацию. Иногда цивилизацию именовали «новым порядком», а варваров — недочеловеками, но в принципе терминология отличалась незначительно от терминологии современных нам столпов демократии. Это утверждение только звучит чудовищно — на самом деле в нем нет ничего обидного: разница меж тиранами и демократами наверняка есть, просто очень хочется уточнить, в чем же именно она состоит. Ни один из тех, кто посылал войска в отдаленные уголки мира, не признавался в том, что ему просто нравится насиловать население, напротив, говорилось, что и в этот край пришла свобода. Демократический строй утверждает, что именно в его ведении находятся желанные ценности — «свобода», «равенство», «братство». Если бы это оказалось неправдой или даже неполной правдой, мы получили бы удручающую картину мира: спасители человечества обернулись бы жуликами и убийцами. Именно поэтому демократия более, чем любой иной строй, заслуживает суда.

3. КОНЕЦ ИСТОРИИ

Демократия есть главное достижение истории Запада, многие ученые пришли к выводу, что история в принципе закончилась — ведь ничего лучше для человечества придумать нельзя. Пробовали иные социальные устройства, выяснили, что этот — самый справедливый, установили его и вкушаем заслуженный отдых. Те люди, что пользуются демократией, полагают, что обладают лучшим социальным строем на свете — и зависть других укрепляет их в этом мнении. Страстно хотели демократии жертвы тоталитарных режимов в Европе, не менее страстно алчут ее в Латинской Америке, а как же нужна она в африканских странах! Тот факт, что демократия есть строй, выбранный преимущественно странами Запада, не останавливает в рассуждении. Демократическое государство требуется везде. Современные властители мира настаивают на повсеместном внедрении именно демократии. Степень удаленности от демократии показывает степень дикости — тот, кто ее лишен, выпал из истории.

Демократия есть предмет веры: достаточно произнести магическое слово «демократия» — и обретаешь статус правого в споре. Быть демократичным — значит быть либеральным, гуманным, порядочным. Быть демократом — значит противостоять тирании, варварству, рабству. В светских государствах люди верят в демократию так истово, как их предки верили в Бога. Вообразить, что публичный политик сегодня скажет, что он не принимает демократию, так же невозможно, как вообразить служителя церкви, не разделяющего христианских доктрин. Конечно, в истории социума возможны беды, но это не отменяет ценности идеала, как не отменяло значение христианства наличие попа-пьяницы. В последние годы мы стали свидетелями того, как именем демократии совершают военные преступления и убивают гражданское население — но если это и вызвало гнев по отношению к некоторым политикам, сам строй осуждению не был подвергнут. Да, демократия порой убивает невинных людей (Корея, Вьетнам, Ирак, Чечня, Сомали и т. д.), но ведь и хирург проливает кровь во время операции. Мадлен Олбрайт недвусмысленно сказала, что на некоторые потери среди гражданского населения следует соглашаться. Видимо, тоталитарное государство убивает людей просто потому, что хочет убивать, а демократическое общество — если и убивает, то с намерениями самыми лучшими.

Однажды Черчилль произнес афоризм, которым стали оправдывать любые казусы: «Демократию можно расценивать как не самую лучшую форму правления только если не принимать во внимание все прочие формы из когда-либо существовавших». Аргументация в заклинании отсутствует, звучит оно примерно как «нет бога, кроме Аллаха» или «учение Маркса всесильно, потому что оно верно». И утверждение Ленина об учении Маркса, и утверждение Черчилля о демократии — одной природы. В сущности, высказывание Черчилля (равно как и вера людей в его слова) представляет собой продукт идеологический.

Идеология демократическая ничем не отличается от идеологии коммунистической по степени доказательности: это лишь предмет фанатичной веры. Когда демократические политики оправдывают свои преступления тем, что на пути демократии встречаются препятствия, а вот когда мы их уничтожим, будет совсем хорошо — это ничуть не отличается от аргументации коммунистических диктаторов (мол, сегодня помучаемся, а потом наступит счастье). Коммунистическая риторика упирала на светлое будущее, то есть на некое общество, которого никто никогда не видел, — требуется принять возможность такового на веру. Даже либеральные нео-марксисты оправдывают коммунистическое учение тем, что дурные практики (Сталин, Мао, Кастро) его извратили, а подлинного коммунизма пока никто не видал. Так появились нелепые выражения «социализм с человеческим лицом», «еврокоммунизм» и т. п. Мир научился возражать этой риторике: если никто не видел хорошего коммунизма, вероятно, такового не существует в природе — то, что мы видели, и есть коммунизм.

Данная логика рассуждения применима и к демократии. Когда демократы указывают на то, что не войнами, репрессиями, рыночными спекуляциями, колонизацией и т. д. следует мерить демократию, а теми достижениями, кои пока не очевидны, но заблещут, едва устранят террористов, коррупционеров, милитаристов и империалистов, — возражать им следует точно так же, как и коммунистическим демагогам. Демократия явлена нам сегодня во всей полноте своих достижений, по всей очевидности, другой демократии («демократии с человеческим лицом») в природе не бывает. (Вот выведем войска из Ирака, обучим население демократическим нормам, построим светлое будущее… — Извините, этого никто пока не видел, а вот резня идет, взрывают каждый день, людей погибло больше, чем при Хусейне.) Короче говоря, если аргументация против коммунизма была основательна, ее же следует применить к демократии: хороша демократия или нет, нужно судить по ее реальным делам.

Сегодня демократия победила в просвещенном мире повсеместно, есть все основания считать демократию совершенно воплотившейся. Именно этот социальный строй — с мировыми корпорациями, просвещенными миллиардерами, локальными войнами, финансовой кредитной системой, оффшорными зонами для богатых и налогами для бедных, искусством «второго авангарда» и массовой культурой — и является венцом истории. Достигнута блаженная точка развития — и человечество замерло в испуге: как бы равновесие не нарушить!

Выражение «конец истории» звучало уже неоднократно. Сегодня знаменитый фаустовский дух европейской цивилизации в очередной раз обрел счастливое мгновение, которое хочется удержать навсегда. Некогда Гегель полагал, что мировой дух познал себя в Пруссии; современные мыслители считают, что тогда мировой дух ошибся — познать-то он себя познал, но не до конца. Потом мировой дух потерпел поражение под Лейпцигом, потом на поле Ватерлоо, и потребовалось еще полтораста лет, чтобы он возродился в полном объеме. Но вот сегодня, обретя современную демократию, мировой дух наконец-то успокоился.

Таким образом, анализируя демократию, мы очевидно сможем составить мнение о самом фаустовском духе.

4. КАКУЮ ВЫБРАТЬ?

Казалось бы, коль скоро известно, какой строй лучший, устанавливай его и живи припеваючи. Но не так все просто.

Несказанной популярностью сегодня пользуется тезис о неоднородности демократий. Этим тезисом русские чиновники оправдывают не вполне нормальные выборы президента, да и западные политики охотно данный тезис поддерживают: он доказывает, что Россия никогда не будет в той же мере демократической, что и Запад. Не задумываясь о том, что почти буквально цитируют Оруэлла («все звери равны, но некоторые равнее прочих»), сегодняшние политики говорят о том, что некоторые демократии демократичнее других. Это звучит дико, но политики утверждают, что каждая культура рождает свою, особую демократию. Так, экспериментальным путем установлено, что русская демократия не похожа на американскую, та, в свою очередь, на немецкую и т. д. Строят вроде бы по классическим рецептам, а получается не совсем то, что предлагалось в образце. Можно, конечно же, допустить, что в России построено нечто иное, недемократическое, что в этой стране демократия невозможна и любое усилие тщетно, но такое утверждение в корне противоречит основному демократическому принципу — равенству возможностей, и следовательно, такое утверждение отрицает демократию как таковую.

Перед нами классический софизм: если демократия в России невозможна, то демократии не существует в принципе. В самом деле, если демократия постулирует равенство меж негром и белым, рабом и господином, то, само собой разумеется, демократические принципы должны быть доступны и разным культурам. А то что же получается: негр белому равен, а американская культура не равна российской? Принцип равенства возможностей не может работать избирательно, или это не принцип равенства. Вероятно, следует признать (если возможности были равны, а результат усилий скуден), что природа края, особенности истории, культурная традиция сделали участие в соревновании заведомо нелепым. Так, хромой может добиться участия в соревнованиях по бегу, но его шансы невелики. Так не является ли цинизмом приглашать его принять участие в забеге?

По результатам состязания можно сделать два вывода.

Первый вывод. Когда речь идет о создании общего демократического порядка мира, имеется в виду такое устройство, которое выберет из граждан разных стран лучших и наиболее адекватных системе и сделает из них элиту, наделив заслуженным богатством. Прочие граждане, формально принадлежа демократическому правовому полю, окажутся в менее выгодных условиях — но причин сетовать на судьбу у них не будет. Их страна не смогла получить убедительных результатов в соревновании, но отдельные граждане добились успеха — вошли в мировую элиту.

Второй вывод. Существует несколько инвариантов равенства — утверждение не столь уж приятное, но, по крайней мере, логичное. Существует, например, равенство детей перед невозможностью участвовать

в голосовании, безусловное равенство людей перед неизбежностью смерти, и формальное равенство граждан перед законом. Это все — инварианты равенства, и они не вполне тождественны друг другу. Так, равенства перед законом можно избежать, равенство детей перед лицом взрослых ликвидирует возраст, и лишь равенство живых перед смертью неотменимо. Так и демократии различных культур являют нам возможные толкования понятия «равенство», положенного в основу общественного устройства. Какое именно из «равенств» было вменено в качестве социального регулятора — это действительно вопрос культурной традиции. Возможна также и комбинация этих решений. Например, к определенным традициям данной страны (допустим, крепостному хозяйству) добавляется отбор лучших из хозяев в мировую элиту. Такое решение может стимулировать внутреннее традиционное развитие и одновременно оказаться вписанным в общую картину мира.

Но и этого мало.

Очевидно, что демократий в двадцатом веке было представлено как минимум две: одна — социалистическая и другая — капиталистическая. Возникает путаница. Не могут два совершенно различных строя именоваться одинаково, однако же — умудрились. Одна из демократий управлялась однопартийной системой, а другая — многопартийной. Одна из демократий считала условием своего существования отсутствие частной собственности, а другая, напротив, считала условием своего существования наличие частной собственности. Расхождение это радикальное. Каждая из этих демократий считала себя подлинной, а свою конкурентку объявляла фальшивой самозванкой. Граждане социалистической демократии боролись за то, чтобы жить при демократии капиталистической, а отдельные граждане капиталистической демократии ждали чуда — появления в их странах социалистической демократии.

Так возник поразительный парадокс социальной истории. Капиталистический, либеральный и многопартийный мир противостоят миру социалистическому, казарменному и однопартийному — и обе системы называли себя демократическими. В результате борьбы один из игроков выбыл — сегодня именно капитализм представляет демократию. Как получилось, что социализм (чей принцип — равенство) стал ассоциироваться с диктатурой? Как получилось, что капитализм (чей принцип — неравенство) стал выразителем демократии? Разумеется, можно сказать, что искусственно вмененное равенство и есть тирания — но мы ведь говорим в данном случае именно о равенстве возможностей, то есть о том, что обязательно является прерогативой как социалистической, так и капиталистической демократий. Любой человек в социалистическом мире формально имел шанс стать генеральным секретарем партии (и становился), так же, как при капитализме любой формально мог стать миллионером (и такие случаи тоже бывали). В реальности, разумеется, продвижение к цели было обусловлено многими факторами — но буква закона говорит о равенстве возможностей. Речь о том, что идеология капитализма оправдывает неравенство как цель соревнования, а идеология социализма неравенство как цель отрицает — и при этом оба уклада демократичны. Был даже выдуман такой специальный термин «социалистическое соревнование», то есть состязание в производстве блага для всего коллектива, которое не давало бы победителю социальных привилегий.

Перед нами один из великих трюков истории — две разные вещи имеют сходное название, — остается только умиляться ее логике. То были две версии демократии, и обе отстаивали права на истину.

Рассуждая об упомянутых демократиях, нелишним будет упомянуть их предшественницу — демократию рабовладельческую. Такая рабовладельческая демократия была в Древней Греции и Древнем Риме. И даже в пределах Древней Греции мы находим разноукладные демократии — афинскую и спартанскую например. Возникает законный вопрос: так какая же из демократий самая что ни на есть настоящая?

Как на грех, приходят на ум государства, которые сделались воплощением социального зла — гитлеровская Германия или Италия времен Муссолини. Их принято именовать тоталитарными и противопоставлять их демократии, однако преобразование Веймарской республики в Третий рейх осуществлялось исключительно по воле народа, и методы доведения народа до искомого энтузиазма ничем не отличались от демократических избирательных кампаний.

Корпоративное государство Муссолини, Третий рейх, испанский анархо-синдикализм, русский большевизм, военный коммунизм, Народный фронт — все это разные модели народовластия, использованные в двадцатом веке. Эти социальные модели вступали в противоречие, люди, вовлеченные в их строительство, истребляли друг друга — но ничто не мешает нам считать все эти модели инвариантами демократии. Яблоки бывают и красные, и зеленые, и спелые, и гнилые — но они все яблоки.

Имеется лишь одно отличие, его часто обозначают как критическое: в некоторых моделях народовластия отсутствует парламентская система, упразднена многопартийность. Впрочем, в ходе истории двадцатого века мы неоднократно наблюдали, как многопартийная система превращалась в фактическую власть одной партии — партии власти. Так, в ходе бурной российской перестройки множество партий стремительно свелось к одной правящей партии; так, в новейшей английской истории интересы консерваторов настолько совпали с интересами лейбористов, что сделалось безразлично, какую именно партию представляет власть, и т. д. Некогда трибун Публий Клодий перешел из патрициев в плебеи, поскольку демократическая карьера давалась в те годы легче — и с тех пор такая стратегия стала нормой. Общеизвестно, что лейборист Блэр изначально собирался стать консерватором, но оказалось, что подходящее место в противной партии вакантно. Черчилль послужил либералам, пока не освободилась должность у консерваторов — и пошел к консерваторам тут же, как представилась возможность. И Дизраэли, и древние римляне, и современные демократа — во все времена власть была важнее убеждений. Во время борьбы за пост канцлера Германии между Шредером и Колем дикторша радио перепутала речи кандидатов — и никто не заметил: все совпадало. Если формально многопартийная система и сохраняется, то носит по большей части декоративный характер, и всякий лидер мечтает от этой обузы избавиться.

То, что Гитлер и Муссолини избавились от многопартийной системы, либеральные демократии оценили весьма высоко — и с некоторой завистью.

Как остроумно заметил лидер Британского союза фашистов Освальд Мосли: «Будущие поколения будут смеяться над нами, поскольку мы, делегируя шесть человек на строительство государства, одновременно делегировали четырех на то, чтобы им мешать».

Разумеется, не один лишь Мосли отметил неэффективность многопартийной системы.

Постулат непременной многопартийности весьма условен. Очевидно, что депутат, представляющий народ, не является вполне народом; но точно так же и лидеры партии не вполне равны самой партии. Партия есть инструмент достижения власти — но власть не равняется партии. «Мы говорим 'Ленин' — подразумеваем 'партия', мы говорим 'партия' — подразумеваем 'Ленин'», — эти строчки Маяковского значат только одно: партия ничего не решает, все решает конкретная власть.

Собственно, национал-социализм был одной из предложенных форм народовластия, и только. И лишь когда Гитлер пришел к власти, нацизм в его лице обрел известные сегодня черты и стал страшной силой. Вождь нации (фюрер) был делегирован народом на эту должность, а время его правления, в сущности, соответствует двум легитимным президентским срокам — формально ничто не указывает на тиранию. Ни о каком переизбрании Гитлера во время Второй мировой войны речи быть не могло — как не шло речи о переизбрании Рузвельта — в то же время и по тем же причинам. В сегодняшней России, упорно оставляющей лидера на вечное правление всеми доступными методами, — властвует тот же принцип показательного следования народной воле. Коль скоро демократия есть воля народа — что может быть естественнее для демократии. нежели некоторое отступление от правил ради еще более последовательного исполнения народной воли.

Каким могло стать правление Гитлера в победившем Третьем рейхе, судить затруднительно — но, вероятно, риторика народовластия сохранилась бы. Скорее всего, он остался бы у власти навсегда: Шпеер планировал возведение колоссального дворца Гитлера — и это означало пожизненное правление фюрера. Но разве не возводили (или не планировали) колоссальных дворцов, посвященных Ленину? Разве в Риме не открывали арки солдатских императоров? Разве демократы чураются аллей славы и пантеонов? Безвкусное великолепие соответствует вкусам толпы, лидер вынужден подчиняться пристрастиям народа.

Легендарный поход Муссолини на Рим есть демонстрация воли народа, что бы ни говорили идеологические противники дуче. Соблазнительно сказать, что Мао манипулировал волей избирателей, однако трудно вообразить, как технически возможно манипулировать миллиардом воль. Приходится признать (сколь это ни обидно слышать гуманистическому уху), что те, кого принято именовать диктаторами, — в той же мере избранники народа, выразители народных интересов, как и просвещенные

правители просвещенных западных держав — просто народы разные. Звучит неприятно, но Китайская Народная Республика и Французская Республика — являются в одинаковой мере демократическими странами; правда, демос, населявший эти страны, был различен.

Когда миллионы хунвейбинов скандировали лозунги, это происходило не оттого, что Председатель Мао довел молодежь до исступления — это просто означало, что люди активны и верят в свое будущее. Когда сотни тысяч рукоплескали Гитлеру, это происходило не оттого, что ловкач Гитлер манипулировал массами, — нет, просто люди верили в возможность перемен. Гитлер говорил лучше многих, указывал дорогу яснее — как бы ни хотелось этот факт отрицать сегодня.

Народ вообще невозможно обмануть, если кто-то и способен обмануть народ, то только сам народ. На открытых процессах тридцатых годов толпы советских граждан требовали смерти «взбесившимся псам» — троцкистам не потому, что хитроумный сатрап Сталин их подговорил. Просто эти люди хотели отстоять свое единство любой ценой: не троцкистов, так любых других отщепенцев они послали бы на казнь. А единство толпы (в отличие от кантовской этической общности) питается только недобрыми делами.

Поэтому, выбирая народовластие как наиболее желанный строй, требуется уточнить, какую именно демократию мы выбираем.

Перед нами много демократических моделей, у каждой есть грешки. Английский колониализм, американский империализм, российское крепостничество — все это вполне уживается с демократией. Можно сказать, что феномен демократии размыт: под это определение попадает множество форм государственного устройства, спекулирующих понятием народовластия. Некоторые из этих форм не соответствуют представлениям о демократии как субституте свободы. Но это ничего не значит: понятие свободы многажды переосмыслено.

Позволительно также предположить, что демократия как таковая содержит в себе элементы разных экономических укладов и тасует их — в зависимости от исторических и культурных особенностей страны. Но можно допустить и другое: демократия как легитимная форма неравенства длит этот принцип — на законных основаниях разницы в культурах — и в разных своих инвариантах. То есть демократия российская не равна демократии американской, а та немецкой именно потому, что все это — демократии. Точно так же, как в результате соревнования внутри одного общества закрепляется неравенство на законных основаниях, так и неравенство демократий разных культур заложено в природе мира. Надо ли добавлять, что даже внутри одной страны и одного экономического уклада существует соревнование различных толкований демократии, различных демократических партий.

К сожалению, демократическая идея рекрутирует изрядное количество авантюристов и пройдох, негодных к другой работе, — и последствия этого плачевны. Можно лишь сочувствовать избирателю, который должен сделать выбор между тремя-четырьмя одинаковыми во всех отношениях врунами, каждый из которых желает быть представителем этого избирателя. От обилия разночтений возникает постоянная путаница и появляются проекты слияния разных партий в одну: ведь все они «демократические». Так, мы недавно наблюдали бесплодные усилия российских «демократов» объединиться, так в тридцатые годы в Германии существовала «концепция поперечного фронта» Шлейхера — подразумевалось слияние профсоюзов с левым крылом национал-социалистской партии и привлечение к ним немецкой народной партии. В таких прожектах рисуется утопическая картина, в которой демократы берутся за руки во избежание гражданской войны и победы третьих сил. Как в сегодняшней России, так и в Германии тридцатых, этот план не сработал — и прежде всего потому, что всегда найдется очередная сила, которая объявит себя самой подлинной демократией, наиболее адекватной представительницей народа.

Выявить ту демократию, которая является самой что ни на есть подлинной, — вот задача для истории. Эту задачу история и решала.

5. ДЕМОКРАТИЯ В ПЕРСПЕКТИВЕ МИРОВОЙ ВОЙНЫ

Двадцатый век есть век победившей демократии, в ходе истории века лишь уточнялся конкретный метод правления: среди многих предложенных демократий выбиралась наиболее результативная. Были опробованы разные варианты демократии: корпоративное государство Муссолини, советы большевиков, национал-социализм Гитлера, американский федерализм, развитой номенклатурный социализм, управляемая демократия, демократический централизм, буржуазная демократия, военный коммунизм. Разные народы и разные культуры практически единовременно стали пробовать, как использовать форму народовластия — фиктивную или реальную. Если к тому же принять во внимание такие институты, как Интернационалы четырех созывов, всевозможные народные фронты, и, наконец, Лигу Наций, а затем Организацию Объединенных Наций, действующую на том же принципе народного представительства, — то перед нами встает комплекс усилий: применить принцип демократии сколь можно широко. Иное дело, что различные демократии плохо уживались друг с другом. Национал-социализм вступил в конфликт с большевизмом, американская демократия ненавидела демократию советскую и не слишком уживалась с демократией европейской. Демократия Китая также не признавала советский вариант демократии, а демократия Чили протестовала против экспансии демократии американской. Анархисты-синдикалисты не соглашались с конституционными демократами, а печальный конфликт так называемых «меньшевиков» и «большевиков» составил интригу Октябрьской революции. Демократическим следует считать правительство в республиканской Испании — впрочем, генерал Франко также оперировал понятиями «свобода» и «братство». Демократический режим в Югославии другими демократами был признан несостоятельным, и таких примеров можно привести сотни. И конфликт разных изводов народовластия был явлен в двадцатом веке во всей сокрушительной силе. Этот конфликт народовластий стал контрапунктом двадцатого века, это самый важный конфликт новейшей истории. Разрешить этот вопрос практически, выбрать сильнейшую особь среди демократий — можно было лишь путем истребления конкурентов. Равные убивают равных, чтобы выделить наиболее равного, так мир и пришел к оруэлловской формуле. Этим кровопролитным столкновением демократий стала Вторая мировая война.

В годы Второй мировой войны на поле брани сошлись несколько держав — и каждая из них имела основания считать себя демократической, всякий правитель выражал лишь волю народа: Черчилль в не меньшей степени, чем Сталин, а Гитлер в не меньшей степени, чем Рузвельт. Что касается Де Голля, тот просто недоумевал — к чему столько лишних политических прений, если речь о простом: о судьбе нации. Если добавить к этому перечню идею национального возрождения Италии, Фронт национального спасения Испании и народные движения в малых странах Европы — то налицо будет именно народная война, демократическая бойня.

Это надо произнести со всей определенностью: Вторая мировая война есть не что иное, как процесс естественного отбора среди демократий. Вторая мировая война сменила Первую мировую войну с последовательностью и неотвратимостью, поскольку конфликт монархий был переведен в конфликт демократический.

Глядя на историю двадцатого века, следует признать простой факт: перед нами великая битва за первенство в демократии. Признать этот простой факт затруднительно, поскольку привычно толкуют эту войну как битву демократии с тиранией. Понимание процесса затрудняет стереотип изложения событий. Стоит произнести термин «германская военная машина», как перед нами встает тираническое государство восточного образца — то есть нечто, не имеющее отношения к европейским демократиям.

История Второй мировой войны традиционно подается в том ключе, что на поле брани столкнулись авторитарная модель, несущая тиранию, — и модель демократического общества, отстаивающего свободу. Так, распространено художественное сравнение с греко-персидскими войнами, и немецкие войска сравнивают с легионами Ксеркса, тогда как англоязычные демократии должны напоминать греков. Так средствами искусства внушается, что двадцатый век явил нам битву свободных личностей с манипулируемой тираном толпой. Эта легенда весьма популярна.

В реальности, конечно же, разница в культуре и географии между немцами и англичанами не столь разительна, как между греками и персами. В истории этих стран больше сходства, нежели различий, — если сравнивать их со странами Востока. Обе эти страны исповедуют одну и ту же религию, имеют сходные (а часто одинаковые) предания старины, родословные их героев часто перекрещиваются, страны совместно участвовали в Крестовых походах, и так далее. Однако между типами народовластия, учрежденными в этих европейских странах, — вопиющая разница. Германия (страна-проект, собранная воедино всего лишь за сто лет до описываемых событий Бисмарком) и Франция (существовавшая в традиции Империи уже много веков) предлагают два полярных типа народовластия, которые ужиться друг с другом не могут никак

Один тип народовластия можно определить через термин «миростроительный», это тип германской демократии, молодой и амбициозной. Эта демократия полна замыслов (оставим в стороне этический характер замыслов, Бисмарк, например, был социалистом в большей степени, нежели Гитлер), и она не принимает сложившийся строй демократии имперской, которую можно определить через термин «мироуправляющий». «Миростроительный» и «мироуправляющий» типы демократий формировались в различных обществах исходя из особенностей того самого народа, который формально распоряжался своей судьбой — то есть из истории и культуры. К «миростроительному» типу демократий мы можем отнести демократию российскую, тогда как английская демократия несомненно «мироуправляющая». Ужиться вместе, сосуществовать мирно эти типы демократии не могут в принципе. Один тип управления — это нечто вроде менеджмента, разумного ведения колониями, соблюдения законов и прав таким образом, чтобы легитимизировать неравенство на века. Другой тип народовластия — это нечто революционное: требование пересмотреть принцип образования элит — на основании расовой концепции, идеала социальной справедливости, классовой теории или еще чего-то. И та и другая модель социума — суть демократии, они лишь по-разному рассматривают систему управления миром. Вступили в бой две разноукладных модели социума — или (с благодарностью принимаю термин, предложенный мне Сергеем Шкунаевым) «миростроительная» и «мироуправляющая» демократии.

Ничто не указывает на то, что воевали два принципиально разных общества (как в Греко-персидской войне) — напротив.

Более того, всего лишь за двадцать лет до описываемых событий те же самые нации воевали, и в то время никто не называл одних — персами, а других — греками; культурные знаменатели тогда были равны, да и социальные — были равны тоже. Демократические войска вышли на те же самые поля сражений, нередко с теми же самыми ротными командирами, в тех же самых сапогах, и резервисты Первой мировой дослуживали под Курском. Короткое перемирие, и те, кто получил железный крест за Марну, добавили к нему дубовые листья в Критской кампании. Биографий солдат вермахта, отслуживших кампанию Первой мировой, а затем так же исправно кампанию Второй мировой — предостаточно. Многие из них вообще не покидали рядов армии. Для простоты можно бы ограничиться легендарными примерами самого Гитлера или Германа Геринга, или Иохима фон Риббентропа, получившего свой первый железный крест на Восточном фронте Первой мировой. Но помимо непосредственных руководителей рейха существуют сотни представителей высшего командного состава армии (Гейнц Гудериан, Ульрих Клеманн, Курт Штудент, Эрнст Фосс, фон Роман, Ойген Кениг, Людвиг Ренн — перечисляю наугад, подобных биографий множество), которые даже не были демобилизованы в промежутке между войнами. Что говорить о сержантском составе, сохраненном практически во всех армиях неизмененным (в статусе резервистов) до Второй мировой, о матросах, которых оставляли во флоте на тех же самых судах? Именно это обстоятельство дало возможность генералу Айронсайту предположить, что война будет легкой. «Мы уже знаем противника, просто те, кто сегодня генералы, вчера были капитаны». То же самое мы наблюдаем и во Франции (пример маршала Петена достаточно убедителен), и даже в России, несмотря на гражданскую войну, белую эмиграцию и репрессии в командном составе. Переменились ли за двадцать лет эти солдаты? Меняются ли за двадцать лет народы? Так ли разительно меняется за двадцать лет человек вообще? Разве стали англичане более цивилизованными и демократичными, а немцы стремительно растеряли свой германский интеллект? Что же заставляет исследователя предполагать, что во Второй мировой конфликтовали принципиально разные общества и даже — так порой говорят — разные культуры?

Принять эту точку зрения — значит повторить положения гитлеровской пропаганды и представить Вторую мировую войну как войну цивилизации с варварами. Ведь именно на этом настаивал Геббельс, когда называл вооруженных арийцев — армией, представляющей Новую цивилизацию. Конечно, теперь можно вернуть Геббельсу его аргументацию и поименовать немцев untermensch'ами. Но, хочется надеяться, что логика Геббельса нам чужда. Парадоксальным образом историки настаивают именно на ней, только теперь выдают за варваров атакующую, германскую сторону — а не осажденную, как прежде трактовали конфликт нацисты. Эта трактовка тем уязвимее, что культуры враждующих сторон поразительно сходны: в песнях, монументальном искусстве, архитектуре, церемониале, партийной структуре. Тип красоты и манера поведения, кинематограф и лозунги — все было схожим; при чем здесь конфликт цивилизаций? Все без исключения враждующие стороны находились в сложных, запутанных отношениях, которые трудно квалифицировать как вражду. Гитлер брал пример с Черчилля и Ллойд-Джорджа, искал с Британией мира, Сталин заключал сепаратный мир с Гитлером, Чемберлен обманывал поляков, чтобы угодить Германии, экс-король Британии Эдуард приезжал любоваться на мюнхенские парады, Черчилль был очарован Муссолини, Муссолини почитал Маркса, а Сталин считал себя марксистом, и так далее, и так далее. Идеология фашизма, родившаяся в Британии и закрепленная триумфами Муссолини, риторикой Гитлера и практикой Сталина, — вряд ли может быть названа продуктом варварской, неевропейской цивилизации. Идеи коммунизма, выдуманные в Англии уроженцем Германии Марксом, трудно отнести буквально к славянским изобретениям. То был весьма сложный момент в истории Европы, момент, когда ориентиры смешались, — эта невнятная каша из убеждений до известной степени была общей, как ни обидно такое сознавать. И если исследователь распределяет роли постфактум, для чистоты картины, он затрудняет понимание истории.

В сущности, в оценке Второй мировой войны произошла подмена понятий. Описывая эту войну, мы говорим о битве варварства и цивилизации, тоталитаризма и демократии. Это мешает объективному анализу ситуации. Определенный тип войны (а именно, конфликт метрополий) старательно выдается за совсем иной тип, а именно, за конфликт колониальный, когда цивилизация вступает в бой с дикими туземцами. С варварами Рим воевал на своих пограничных рубежах, приписывая к своим владениям Галлию. С варварами воюет современная Империя, приписывая к зонам влияния Ирак.

Колониальные войны европейские страны вели в изобилии, истребляя сипаев, индейцев и африканцев, подавляя восстания тех, кого считали людьми низшей категории. Однако колонизаторские войны (равно и войны туземцев за независимость) не могут претендовать на статус мировых — они не решают вопрос лидерства в мире. В естественной истории нет и в принципе не может быть затяжных конфликтов представителей разных видов. Лев может загрызть оленя, но принципиальных войн за лидерство львы с оленями не ведут.

Совсем особый случай — мировая война. В мировой войне дикари не участвуют по определению — мир делят меж собой сильные партнеры. В войне метрополий интересы и цели распределены поровну — иначе такая война не сделалась бы мировой интригой. Игроки и партнеры обладают равными шансами — иначе война нереальна. Глобальные войны, меняющие карту, возможны внутри одного общественного вида, внутри одного строя, внутри одной системы. Монархи воюют с монархами, феодалы с феодалами. Не исключение и война двадцатого века.

Особенность мировой войны двадцатого века состоит в том, что, начавшись как конфликт внутри одного социального строя, она превратилась в конфликт совсем иного рода, внутри совсем иного социального строя. То была европейская гражданская война (если пользоваться термином, предложенным Э. Нольте), но, что существенно, это была война монархий, перешедшая в войну разноукладных демократий. По сути, ее можно сравнить с Пелопоннесской войной, в которой Спарта и Афины решали вопрос первенства. Такие сравнения всегда грешат излишней красотой — ничто в истории не повторяется буквально — и однако, если это сравнение длить, то нелишним будет упомянуть о том, что в долгой перспективе победила не Спарта, победа в конце концов, спустя века, досталась Риму, римской модели демократии.

Однако сама пелопоннесская модель демократического конфликта вполне подходит как рабочее определение Второй мировой войны. Современная «Пелопоннесская» война (соперничество разных демократий и длилось примерно равное время: 30 лет в двадцатом веке — и 27 лет в пятом веке до н. э.) старательно выдается современной историографией за войну, проходившую по типу «греко-персидской».

Это принципиальное противопоставление сторон как полярных социальных моделей вносит методологическую путаницу в анализ событий. Исследователям приходится прибегать к одному и тому же приему — оценивать обращение германского народа к своим мифологическим корням, эпосу Валгаллы и т. д. как беспримерную аномалию. Историкам снова и снова задают риторический вопрос: как проникло варварство далеких веков в нашу христианскую цивилизацию? Как случилось, что народ, давший философов и гуманистов — и т. д. Путь рассуждений не ведет никуда, поскольку именно народ, родивший философов и гуманистов, закономерно шел к демократии, а античные основы демократии диктовали дальнейшее развитие событий.

И, справедливости ради, так случилось повсеместно. Культ германского прошлого вполне уравновешивался британским культом прошлого (артуровские циклы, прерафаэлитская эстетика, экстатические прозрения Блейка и т. п.), а немецкое идолопоклонство — идолопоклонством американским. Если принять, что монументы Третьего рейха есть вопиющее язычество и антихристианский тоталитаризм, то как прикажете относиться к скульптурным портретам отцов демократии, вырубленным в скале? Немецкое лютеранство, конечно, являет сорт религиозного национализма, но американское сектантство связано с вселенским католичеством еще того менее. Это как понимать — в контексте христианской традиции или как-то иначе? И кто именно, простите, представляет языческую сторону конфликта?

Гораздо более перспективным для понимания происходившего в двадцатом веке является оценка именно самой демократии как социального строя, провоцирующего язычество. То, что практически все демократии пришли к этому культу одновременно, — представляется совершенно очевидным, и однако мы упорно продолжаем считать орды стран Оси — язычниками, а силы союзников — христианами. Эта историческая аберрация происходит по понятной причине, причине идеологической. Победившая демократия внедрила свою терминологию в оценке варварства и цивилизации — этой тенденциозной терминологией и пользуются, вопреки исторической точности.

Примечательно, что Первую мировую в истории принято оценивать как нелепую катастрофу; представители «потерянного поколения» растерянно констатировали, что потеряли точку отсчета, не знают, за что сражаться, причины столкновения не ясны — тогда зачем же их убивают? Совсем иное дело Вторая мировая война: здесь всем ясно решительно все. Если Первую мировую принято считать кризисом европейской цивилизации, то Вторую мировую объявляют войной за спасение цивилизации. И это непонятно: зачем спасать то, что находится в глубоком кризисе? Если верно первое утверждение, то дурную цивилизацию, ввергшую народы в войну, и защищать не стоит. Если цивилизация гнилая — а это, кажется, установлено — то на кой ляд ее объявлять святой?

Это тем более загадочно, что за гнилую и за святую цивилизации воевали те же самые люди. Одна и та же война с коротким перемирием — как может быть, что у первой половины войны цель не ясна, а у второй — ясна? Ситуация проясняется, если принять то, что социальные ориентиры были изменены в течение самой войны. Изменились понятия «цивилизации» и «власти».

Нелепая Первая мировая война не достигла цели — поскольку внятных целей у нее не было; монархические амбиции оказались ничтожными по сравнению с демократическими амбициями наций. Говорится, что войне помешали революции и демократические процессы, на деле же революция сделала войну по-настоящему возможной, революции придали войне смысл, политическую перспективу. Когда стало трудно убивать людей по приказу царя, война зашла в тупик. Выражаясь словами Ленина, потребовалось «превратить войну империалистическую в войну гражданскую». Но переведя конфликт в гражданский, демократический — война скорректировала свои планы. Какие заманчивые перспективы открылись перед человечеством! Потребовалась работа двух поколений, чтобы убедить народы снова пойти в бой — на сей раз осмысленно, добровольно, по собственной инициативе снова лезть в ту же самую мясорубку, куда их прежде толкала воля монархов. Теперь люди умирали осмысленно — за свою свободу; их точно так же убивали и калечили, но людям казалась, что они сами выбирают свою судьбу. Теперь-то они умирали не напрасно!

Так демократическая война (столкновение фашизма, нацизма, империализма, большевизма, колониализма, анархизма и либерального колониализма) внесла необходимые поправки в социальное развитие двадцатого века.

Такое рассмотрение истории исключает, например, теорию «вертикального вторжения варварства» (термин Ортеги-и-Гассета, столь любимый идеологами новой империи) в тело цивилизованной Европы, вообще исключает объяснение феномена фашизма через варварство далеких веков. Не было битвы цивилизации с варварством, не было битвы демократии с тиранией, не было войны свободных греков с персидскими рабами — это все выдумки идеологов. Нет-нет, современный Леонид не загораживал дорогу Ксерксу наших дней, это просто демократы дрались друг с другом. Англичане называли итальянскую демократию — тиранией, а Муссолини говорил, что «объявляет войну плутократической демократии Англии». И трудно сказать, кто из них не прав в определениях: все правы.

В тридцатые годы разнокалиберные демократии продолжили спор, который в десятых вели монархии. То, что в 14-м году находилось в ведении царя Николая, короля Виктора-Эммануила и кайзера Вильгельма, перешло в ведомство Сталина, Муссолини и Гитлера — представителей народа. Если рассматривать мировую войну как единое целое — с 1914-го по 1945 год, то следует отметить, что за время пятнадцатилетнего перемирия (1919 год, Версальский договор — 1920 год, мирный договор Берлина с Америкой — 1936 год, война в Испании) произошло радикальное перевооружение сторон, смена идеологий. Благодаря череде революций на поле битвы вышли уже не монархии, но демократии. Как заметил герой Первой мировой войны генерал фон Мольтке: «Невозможно быстро закончить эту войну, поскольку воюют не армии, но народы», — и генерал точно описал процесс перевооружения. В окончательной битве сошлись уже не монархии, но демократии, оттого бойня получилась свирепее и результаты вышли убедительнее.

Так рыцари на ристалище, сломав копья, сходят с коней и берутся за мечи и топоры. Да, это была европейская гражданская война, но существенно, что в ходе этой войны произошло качественное изменение структуры воюющих обществ и, соответственно, уточнение целей войны.

Первая мировая война решала спор, какой из монархий владеть рынками; Вторая мировая война решала, какой из типов демократии положить в основу мировой Империи. Это совсем разные задачи. Надо ли удивляться тому, что в столкновении миростроительной и мироуправляющей демократий — победила последняя? Победила мироуправляющая демократия, то есть принцип менеджмента, принцип долгосрочных инвестиций, принцип капитала. Демократия богатых победила демократию бедных, демократия пролетариата проиграла демократии банкиров. И это, в сущности, закономерно.

Подобно тому как поверженные монархи идут на поклон монархам-победителям — на поклон к победившей демократии пошли поверженные демократии. Разница существенная, монарху отдает шпагу монарх, но в случае победы демократии над демократией признавать поражение приходится народу. Та демократия, которая выиграла в этой бойне, провозгласила именно себя подлинной, и свой тип правления единственно верным. Так сформировался новый тип Империи — цель, которую монархи в четырнадцатом году неясно видели перед собой, но увидеть и воплотить смогли только демократы. Собственно, этот тип складывался веками, мы не вправе сказать, что он явился в совершенно новой оболочке, но коррективы — сообразно масштабам — были внесены. Так был сформулирован новый тип колониализма, который впоследствии оставалось закрепить законодательным путем — распустить прежние колонии, основанные монархиями, и создать новые, по народному демократическому принципу.

То был переход западной цивилизации в новый этап развития, рождение тотальной имперской демократии. И больше того: в ходе войны выявился народ-лидер: коль скоро конфликт перешел в область народную, биологическую, то лидер определялся путем естественного отбора. Форма народовластия, соответствующая этому народу, и власть данного народа были объявлены критерием свободы. Потребовалась большая война, чтобы найти биологически активный центр новой империи. Отныне другие народы (а соответственно, и другие формы народовластия) будут носить характер колониальный.

В свете этого предположения любопытно изучить, например, роль маршала Петена, коллаборациониста. Его линия поведения может рассматриваться как предательская, но можно рассуждать и так он служил Империи, и оставался солдатом Империи, просто перешел на роль наместника. В сопротивлении он не видел проку и оказался прав: надолго ли хватило политики де Голля? Прозорливый Петен не стал суетиться — все равно дело закончилось принятием проекта Виши.

На истории мировой войны следует задержаться: странности современной демократии происходят из странностей этой войны. Это была действительно какая-то неправильная война.

Первую фазу ее (а именно действия во Франции) назвали «странной войной» — и верно, тогда случилось много необъяснимого с военной точки зрения: армии избегали столкновений, Гитлер дал возможность английским войскам уйти нетронутыми через Дюнкерк, хотя легко мог их уничтожить и положить конец войне в принципе. Термин «странная» следовало бы распространить на всю эту войну.

Иначе, чем безумием, нельзя объяснить факт, что Германия в одиночку решилась воевать со всем миром. В том, что мир Германию разбил — удивительного нет, удивительно — как можно было одному напасть по всем направлениям сразу? Впрочем, немецких фашистов и считают сумасшедшими, не так ли? И в этом пункте также содержится странность: «историческая вина», вмененная немецкому народу, не может быть полноценным юридическим термином, если речь идет о безумии. Если народ сумасшедший, на нем нет исторической вины, но если вина есть, то народ, безусловно, не сумасшедший. Но может ли народ сойти с ума, особенно если это крайне рациональный народ?

По выражению Вальтера Ратенау, министра реконструкции тех лет, Германия напоминала нормального человека, насильно помещенного в сумасшедший дом, в результате чего этот человек понемногу усвоил повадки своих сокамерников. Германия должна была сойти с ума, и она благополучно с ума сошла.

Прежде чем появились мистики из гиперборейского общества Туле, расовые теории, оккультисты и геополитики, и для того чтобы они появились, — в стране были созданы условия жизни, далекие от нормальных. Были введены репарации, превышающие во много раз годовой доход — и введены они были сроком на тридцать семь лет, добавьте сюда денежные купюры с указанным сроком годности (как на консервах) — это чем не безумие?

Рассказывают так: сначала случилась мировая война; виновных наказали, в их стране случился кризис, они озлобились; в результате к власти пришла банда националистов, они одурачили народ, захватили полмира, сожгли евреев, зло стало очевидно всем. Добрые люди мира, сплотившись, встали на защиту гуманности, победили зло. Если бы это было правдой, в результате войны жизнь на планете радикально поменялась бы.

Когда происходит война из-за некоего объекта — результатом является обладание данным объектом. Скажем, результатом войны за Лотарингию становится обладание Лотарингией. В результате войны за престолонаследие на трон восходит король. Логично предположить, что когда происходит битва за гуманизм, то в результате победоносной войны искомый гуманизм обретают.

Но этого не произошло. Как убивали людей так и продолжают убивать — причем после Второй мировой войны убили не меньше, чем во время ее, но больше. Это необходимо знать. Дальнейшие убийства осуществлялись теми же самыми политиками и военными, которые совсем недавно избавили мир от так называемой коричневой чумы. Не прошло и десяти лет, и те же самые люди применили оружие против другой коричневой чумы — на сей раз словом «коричневый» описывается цвет кожи. Многие из офицеров, участвовавших в Мировой войне, не успели даже зачехлить оружие, как потребовалось снова его пускать в дело. Соратники Сталина, Черчилля, де Голля и Рузвельта прошли хорошую школу в сороковых — и в пятидесятых действовали превосходно. Это противно разуму, в это не хочется верить: ну не могут же люди, которые только что — вчера! — боролись за демократию, не могут же они! Отлично могут, и как раз во имя демократии. Но ведь только что они покончили именно с адептами расовой теории — так что же теперь?

Но кто и когда говорил, что расовые теории или жестокость как таковая были чужды победителям в битве за гуманизм? До тех пор пока гуманистический новояз не вошел в современную политику, — никто из европейских колонизаторов вообще не поминал о том, что такое хорошо и что такое плохо по отношению к туземцам. Я приведу лишь одну — но выразительную — деталь. В берлинской тюрьме Моабит нацисты пытали Эрнста Тельмана, его били кнутом из кожи гиппопотама. Когда впервые слышишь про этот кнут, то мерещится что-то экзотическое и даже забавное. На самом деле это изощренная штуковина, изобретение весьма злых людей. Кожа гиппопотама толстая и жесткая, вырезанные из нее ремни, засыхая, скручиваются в спирали, а края их становятся острыми. Получается длинная, скрученная в спираль бритва. Когда человека бьют таким кнутом, то сдирают с него кожу заживо, кожа слезает клочьями. Этот инструмент изобрели прогрессивные английские колонисты — и широко применяли его при вразумлении туземцев; никто не выдерживал больше двадцати ударов, умирали в мучениях. Тельман оказался крепче — выжил; его перевели из Моабита в Бухенвальд, где и расстреляли.

Едва с Третьим рейхом было покончено, как победители принялись за другие дела — работы в мире оставалось с избытком. То был процесс деколонизации, переоформления отношений с подмандатными территориями, передел старого мира, — этим намеревались заняться фашисты, но ведь и демократам переделывать старый мир надо тоже. И, как выражалась леди Макбет, кто бы мог подумать, что в старике столько крови.

Алжирская война пятьдесят четвертого — шестьдесят второго, Суэцкий конфликт пятьдесят шестого года, Гана в пятьдесят седьмом. Британские Индия и Пакистан, а также Бирма и Цейлон, французский Индокитай в пятидесятых. Прибавьте португальские Родезию, Анголу, Кению, голландскую Индонезию. Многим людям (не европейцам, разумеется) слово «Калимантан», говорит больше, чем нам Майданек. Прибавьте сюда бельгийское Конго, где кровавая война шла много лет подряд, вплоть до шестьдесят седьмого года. Алмазные шахты, золото, медь, цинк, руда — дело того стоило. Отрезанные европейцами руки, уши и носы — Катанга, вот еще одно название, которое следует помнить наряду с Майданеком, народу там погибло не меньше, чем в лагере смерти. Мадагаскар сорок восьмого года, Камерун шестидесятого, Малайзия шестьдесят третьего. Все перечисленные войны были именно демократическими — во всяком случае, одна из воюющих сторон, несомненно, была цивилизованной и демократической.

Помимо указанных, были и внутренние туземные войны — спровоцированные процессом деколонизации. Западные демократы принимали в них посильное участие, поддерживая одну сторону или обе сразу. Йемен и Марокко, Бокасса в Центральной Африке. Мобуту в Заире, Амин в Уганде. Лаос семьдесят пятого года. Филиппины шестьдесят восьмого.

Мы еще не добрались до Востока: арабы и евреи, Палестинский вопрос, война Ирака и Ирана, тамильские войны в Бирме, история республики Бангладеш. Мы еще не отметили американскую кампанию во Вьетнаме, резню в Корее, Иракскую и Югославскую кампании, Афганистан — советскую и американскую агрессии. Надо ли прибавлять сюда резню в Руанде и Сомали, Чили и Аргентину, Молдавию и Карабах, Узбекистан и Чечню — или уже достаточно? Вероятно, к общему счету надо приплюсовать движения сепаратистов — курдов, басков, ирландцев, колумбийских партизан, и так далее.

Иногда эти бесконечные локальные войны именуют Третьей мировой войной — и без всяких на то оснований: во всяком случае, эта двадцатилетняя резня по окраинам мира не дала нам новых Хемингуэев, Ремарков и Сартров. Если и были туземцы-гуманисты, то их голос до просвещенного мира не дошел. А что же и превращает локальную резню в мировую войну, как не великий урок гуманизма, извлеченный из кровопролития. То были мелкие демократические конфликты, в основе их лежало понимание свободы и гражданских прав. Во всяком случае, велись все эти войны с демократическим пафосом и во имя демократии. Посчитайте жертвы, начав для простоты с Руанды, где число убитых перевалило за миллион — и сравните с итогами мировых войн.

Простое любопытство вынуждает спросить: почему демократы сначала боролись с бесчеловечностью и немедленно после победы сами принялись убивать людей? Это столь же интересно, как и то, почему читатели Шиллера в тридцать девятом взяли в руки автомат. Это, собственно говоря, один и тот же вопрос. И может быть, гуманизм не победил во Второй мировой войне потому, что боролись вовсе не за гуманизм.

Чтобы ответить на все эти вопросы, необходимо разъяснить самую кардинальную странность Второй мировой войны.

Это была война, в которой все было наоборот. Все определения были перепутаны изначально. Это была война, в которой нападали те, кому надо бы обороняться, а оборону держали нападающие. Это была война, в которой стратегия была страшнее тактики, а тактика была очень страшной. Эта война не нуждалась в мирном решении и откладывала мир до тех пор, пока все вокруг не стало полем боя.

Это была на столетие вперед спланированная война, хоть план ее и удивлял многих современников. Джон Мейнард Кейнс (тот самый, автор экономики Нового курса), анализируя итоги Версальского мира, написал так: «В истории найдется немного эпизодов, которые так мало заслуживали бы снисхождения потомства, как то, что произошло теперь: мы начали войну как будто бы в защиту священных международных обязательств, а кончилась она тем, что победоносные борцы за этот идеал нарушили одно из самых священных обязательств такого рода». Впрочем, Кейнсу посчастливилось дожить до сорок шестого и увидеть, что дело устроилось наконец ко всеобщему благополучию.

Эта война, внедрив в современную историю понятия «гуманизма» и «злодейства», «цивилизации» и «варварства» (разве кто-нибудь думал во время Столетней европейской войны в этих терминах?), на деле все эти понятия перепутала. Кажется: все предельно ясно в этой драме, а финал пьесы скомкан. Это оттого, что с самого начала все в этой войне перепуталось, словно артисты нарочно брали чужие роли.

Романтикам выпало играть роль мясников, прагматикам и спекулянтам — роль бескорыстных мечтателей, рабам и крепостным — роль свободных людей. Студенты немецких университетов душили в газовых печах детей, британские банкиры из Сити представлялись филантропами, американские империалисты сыграли роль борцов за свободу народов, крепостные крестьяне Поволжья салютовали штандартами поверженного врага. Каждый из участников драмы представился кем-то иным, не самим собой. Когда это английский колонизатор сражался за свободу чужого народа? Разве можно вообразить себе, что Черчилль, в молодости подавлявший независимость буров, вдруг решил биться за независимость кого бы то ни было в принципе? Когда американский империалист делился с революционером?

Странность исчезнет, стоит понять, что слова «колонизатор», «империалист», «революционер» имеют совершенно иное значение в демократическом обществе; они теряют свой первоначальный смысл, существуют в иной логике. Взятые из словаря восемнадцатого века, эти слова в реальности двадцатого не описывают ничего внятного. В новой логике английский колониалист и финансовый воротила выступают гарантами слабого и нищего рабочего, они защищают его от посягательств другого колониалиста. Если они завтра данного рабочего съедят без соли, то это не опровергнет их благодеяний. В данной логике понятие «демократ» не означает революционера — демократ, это тот, кто за строгий порядок. И народ, мечущийся между невнятными определениями своих вожатых, в толк не возьмет: кто же, собственно, собирается повысить ему зарплату? Демократы? Капиталисты? Националисты? Никто не собирается — народ имеет к демократии отношение служебное.

Эти перевернутые роли есть следствие перевода войны империалистической — в войну гражданскую, а затем войны гражданской — в управляемую народную войну.

Гражданская война — это то состояние мира, которого добивался Ленин и которое Сталин, Черчилль и Гитлер совместными усилиями уничтожили. Исходя из этого, я не могу принять (несмотря на обаяние формулировки) концепцию Эрнста Нольте о длительной европейской гражданской войне. Вернее сказать, гражданская война как фаза мутации общества, несомненно, присутствовала, затем войну перевели в иное качество, более перспективное. Перевести войну империалистическую в войну гражданскую — это было революционное требование десятых годов. Надо было сделать так, чтобы два воюющих меж собой крестьянина увидели, что враг на самом деле общий — не участвующий в схватке буржуй. Это сознание привело к остановке монархической войны, к делению нации на враждебные классы, к братоубийственной резне в России, созданию враждебных правительствам интернационалов трудящихся и т. д. Но чтобы мировая империя уцелела, да еще к тому же выстроилась на новых условиях, следовало произвести два следующих шага. Войну гражданскую надо было перевести в войну народную, а войну народную — в войну новой империи. Так только можно было добиться нового передела мира, появления новых классов, нового — более мощного — финансирования власти, новых поборов с провинций. Гражданские войны — история Рима описывает их подробно — и вели к Империи. Так случилось и в наше время, но переход к основной задаче занял несколько стадий. Новым, ключевым для новой истории процессом, стала война народная.

Термин «народная война» использовался не только в России, он описывал состояние дел в любой стране того времени: сражались не только армии, но народы. Скажем, в 1812 году, по выражению Толстого, Россия применила против регулярной армии Наполеона ненормальное по тем временам оружие — «дубину народной войны», потому и победила. Но во Второй мировой «дубиной» пользовались все — немецкие мальчишки обороняли Зееловские высоты, народное ополчение защищало Москву, Черчилль призвал защищать каждый дом, Кодряну готовил школьников в партизаны. Мысль о дуэли армий отсутствовала в принципе. Соответственно и поражение терпела не одна лишь армия.

То было радикальное изменение в сознании воюющих сторон — прежде дрались за границы, а теперь за мировой порядок, при котором тот или иной народ, нация, этнос получает преимущества развития — а другой народ унижен. Соответственно и народ сражался за свое выживание в качестве этноса, мобилизуя все свои силы. Поразительно, каким образом немецкая промышленность не только не снизила, но напротив, увеличивала выпуск военной продукции вплоть до лета 1944 года, пик производства самолетов приходится на июнь 1944-го, и это несмотря на жестокие бомбардировки. На Нюренбергском процессе министр вооружений Шпеер показал, что в экономическом отношении война была проиграна Германией уже к маю 1944-го, и тем не менее если разрушались здания заводов, люди продолжали работать под открытым небом, станки останавливались лишь тогда, когда танки противника въезжали в заводские ворота. Сохранились свидетельства о том, что горняки в шахтах продолжали работать, когда бои уже велись на отвалах — и никакой гитлеровской пропагандой, никакими идеями национал-социализма этот смертный энтузиазм объяснить невозможно. Войной (то есть продолжением политики) это буквально назвать нельзя, то был скорее естественный отбор, и нация дралась за свое биологическое существование. Скажем, в испанской гражданской войне сражались не за границы, но за идеи: за коммунизм, за республику, за католичество, за монархию, против фашизма — но в любом случае не за этнос, это было бы невозможно, при том, что народ был поделен пополам. В этой войне проиграла идея республики, проиграла идея анархо-синдикализма, класс пролетариата — и если в ходе войны и проиграл народ, то лишь потому, что его использовали в экспериментальных целях. Совсем иначе развивались события в войне народной, войне демократической.

Народная война оставила социальные идеи (в том числе и демократическую риторику) в стороне. Солдаты умирали за Родину и за Сталина или Гитлера (и далеко не в первую очередь за идеалы национал- социализма или программу ВКПб). К тому времени как прозвучали слова «Вставай, страна огромная!», было понятно, что отныне на бой зовут всех подряд — и белых, и красных, и середняков, и бедняков, и интеллигентов, и чиновников, и партийцев, и беспартийных. То же самое произошло в Германии, когда внедрили понятие Volk (народ).

Когда гражданскую — классовую — войну (bellum civile) заменяют на войну народную (bellum populare) происходит то, что весь народ переводится в ранг армии. Такого термина у римлян не было, они говорили лишь о «внешних войнах», которые вели регулярные армии (приведенный латинский термин в русскую публицистику ввел Загоскин, описывая войну 1812 года), но, вероятно, и в Риме знали такую общую беду, когда требуется участие всех граждан: если Карфаген должен быть разрушен, то встает весь народ.

Конечно, и в гражданской войне тоже участвует население, но в гражданской войне все же существует различие между солдатом и крестьянином: тот полководец, который жжет деревни, квалифицируется если не как бандит, то как солдат, превысивший полномочия. Даже сталкиваясь с партизанским движением, диверсиями и саботажем (Наполеон в Испании и России, англичане в Оранжевой республике, и т. д., вплоть до белых генералов во время гражданской войны) армия применяла жестокость дозированно, не резала баб и детей. Те генералы, которые шли на экстраординарную жестокость, действовали так отнюдь не по приказу командования. При переводе войны в статус народной — принцип менялся полностью. Отныне воевали не армии. Не германская армия сражалась с Советской армией, но немецкий народ с русским народом, английский народ — с германским. А народ по отношению к другому народу способен проявить любую жестокость. Практика Sonderkommanden, когда сжигается вся деревня со стариками и младенцами (сегодня это называется словом «зачистка» и применяется по приказу командования в Чечне, Ираке, Вьетнаме и т. д.), различие между населением и армией практически нивелирует.

Взамен классовых врагов или солдат противника стали наказывать просто евреев, просто славян. Так действовали в дохристианскую эпоху (афиняне проявляли исключительную жестокость в Пелопоннесской войне, отрубали всем мужчинам правые руки, продавали всех женщин в рабство, за что их осуждали, говоря, что так можно поступать лишь с варварами), такое практиковали европейцы в колониях, но внутри европейской цивилизации это было новшеством. Отныне наказание народа (скажем, недавние бомбардировки Сербии) получили легитимное, демократическое оправдание. Данная страна — совсем не армия, не правительство, но страна — нарушила мировой порядок, и народ этой страны следует проучить. Разумеется, в таких случаях говорится, что виноват режим данной страны — но если этот режим демократический, какой из этого следует вывод? Что это не вполне та демократия, какая требуется, — и демос надо вразумить.

Война народная ведется не против класса угнетателей, не против чужой армии, но против народа, данный народ наказывается (или истребляется) просто на основании того, что он не слишком удобен в употреблении, не годен для нового порядка мира. Приговор «историческая вина» немецкого народа — из того же словаря. Классовая, то есть гражданская, война возникла как наследие монархий, как следствие революционного изменения общества, следствие претензий, вмененных бедными богатым. Но следующую фазу — войну народную, войну против народа придумала уже демократия; народная война — это демократическая война.

В такой народной войне понятия «капиталист», «демократ», «республиканец» и прочие, имевшие определенный смысл в войне гражданской, — уже теряют всякий смысл. Чехарда определений, перекочевавших в мировую демократическую войну из войны гражданской, внесла изрядную путаницу. Однако постепенно с определениями разобрались — сегодня они никого уже с толку не собьют. Нанося сегодня карательные удары по промышленным объектам Ирака, Ливии, Югославии, Сомали, Грозного, — те, кто отдают приказы, оперируют аргументами, введенными в пользование во время возникновения демократической войны.

Логика хладнокровного истребления мирного населения была сформулирована именно тогда. О зверствах нацистов говорено предостаточно, сегодня имеет смысл сказать о том, что такова логика народной войны в принципе. Ничего более чудовищного, чем рациональное убийство нацистами еврейских детей — не существует. Ежедневное убийство детей, стариков и женщин, убийство, которое выполняли как тяжелую работу взрослые, неглупые люди — этого нельзя ни забыть, ни простить.

Но это ведь было не сумасшествие, но последовательная акция — это была стратегия. А всякая стратегия поддается пониманию.

Возьмем сравнительно простой пример — бомбардировку англичанами Гамбурга. Бомбардировки мирного населения — это очень и очень похоже на лагерь смерти, однако они находят полное оправдание. Да, погибали рабочие, а не солдаты, но — будем называть вещи своими именами — эти рабочие производили то, что могло обернуться во вред войскам противника. Да, союзники бомбили не только левый берег Эльбы, но и правый, тот берег, где промышленных объектов не было. (Для справки: из общего количества 955 044 тонны бомб, сброшенных англичанами на Германию, только 143 585 тонн было сброшено на промышленные объекты, а на города — рекордная цифра — 430 747 тонн.) Да, убили сотни тысяч жителей, люди сгорели заживо, город обратился в пепел, как некогда Помпея. Однако — и так рассуждают компетентные историки — будем последовательны: так называемое мирное население Гамбурга работало на верфях, производящих подлодки. Отчего солдат, обслуживающий полевое орудие, может считаться мишенью на войне, а рабочий, обслуживающий верфь, где собирают лодку, которая выйдет в море и станет оружием, — не считается оправданной мишенью для стрельбы? И если жена данного рабочего обеспечивает мужа супом и котлетами, — то можно ли считать ее вовсе не повинной в боевых действиях армии, чье оружие производит рабочий? Почему (воспроизвожу рассуждение профессионала) можно обвинять пилотов, сбрасывающих бомбы, но с рабочих, которые производят оружие нападения — обвинение снято? Уж если пилоты виноваты, то и рабочие виноваты, а следовательно, бомбардировка Гамбурга — оправданное и нормальное решение военного вопроса.

Эта логика ведет рассуждение далеко. Как можно снять вину с женщин, которые потенциально могут произвести на свет мужчин, способных стать врагами нападающей стороны? И как можно миловать младенцев, которые со временем имеют шансы превратиться в солдат? И разве можно оставить в живых стариков, которые могут помнить такое, что станет основанием для формирования оппозиционного сознания?

В пределе рассуждения — это логика геноцида. Стирая границу между мирным населением и войной (а в Гамбурге эта граница была стерта буквально, вместе с людьми), не замечая того, оправдывают Холокост. Как можно щадить приказчика, если убиваешь банкира — ведь из приказчика вырастет банкир? Как можно щадить народ, если убиваешь его солдат — ведь из мирного населения рекрутируются новые солдаты? Как можно щадить ребенка, если убиваешь его отца? Как можно оставить в живых некоторых евреев, если убиваешь других? Все равно народятся новые евреи — и они снова станут банкирами. В сущности, нацистские палачи не испытывали ненависти к еврейским младенцам — они просто разумно понимали, что младенцы вырастут и тоже будут евреями, не исключено, что станут ростовщиками, такими же, как и те, что губят германскую экономику. Если пилот бомбардировщика в той же мере является солдатом, что и жена портового рабочего, то и еврейский младенец в той же мере агрессивен, как Рокфеллер, требующий репараций. Эта логика, примененная единожды, делает в дальнейшем любое обвинение в жестокости — бессмысленным. Однако именно эту логику применяли — что же удивительного в том, что победители в войне за гуманизм оказались не особенно гуманными?

Бомбардировки Нагасаки, Хиросимы, Кельна, Франкфурта, Гамбурга были оправданы, хотя по степени бесчеловечности они ничем не отличаются от практики лагерей смерти. Эти злодейства были совершены как акт возмездия или просто как хладнокровное убийство — в любом случае, их совершили уравновешенные люди, которых история в безумии не заподозрила. Общество, решившее бросить атомную бомбу на мирный город, никто безумным не считает. Так выглядит демократическая война — только и всего.

Рассуждая об убийствах, приходится смотреть на цифры — в конце концов, не этим ли заняты либеральные политики, когда сопоставляют дебет жертв освободителей с кредитом жизней освобождаемых? Демократическая война, увы, делает такую арифметику неизбежной, ведь мы говорим, что в результате убийства некоторых многим будет лучше. И цифры, сообщенные нам официальной идеологией, почти всегда фальшивы: злодеяния тоталитарных держав подаются в превосходной степени сравнительно с ущербом, учиненным демократическими врачами.

Думаю, будет справедливо числить среди лагерей смерти — наряду с Майданеком, Бухенвальдом, Колымой — также и Хиросиму с Нагасаки. Немецкая демократия устроила лагеря смерти одного типа, русская демократия — лагеря смерти другого типа, а Хиросима и Нагасаки — американские лагеря смерти. В этом заключении нет ничего поразительного — оно просто точное.

Демократическая война есть достижение двадцатого века, явление, обеспечившее рекордное количество жертв. Ни феодальная война, ни империалистическая война, ни колониальная — такой богатой жатвой похвастать не могут. Собственно говоря, война демократическая вернула человечество к племенной войне, к тотальному истреблению враждебного племени. Новая бесчеловечность отличается от племенной тем, что в основе ее лежит обдуманный принцип равенства, принцип свободы и права — примененный избирательно, то есть по отношению к одному обществу. Нацисты, убивавшие евреев, исповедовали определенные принципы, оперировали словами «право» и «благо», но применяли их к своему народу — не к чужому. То была тотальная война демократического общества против народа, объявленного неспособным усвоить принципы демократии.

Граница между армией и мирным населением стерлась в войнах двадцатого века не случайно, и не злой волей немецких нацистов. Отсутствие различия между гражданскими и военными свидетельствует об одном: о принципе демократии, примененном в бою. Такая бесчеловечная война, какая велась в двадцатом веке, стала возможна меж демократическими странами — и как следствие применения демократических принципов. Народ был объявлен хозяином своей судьбы, и народ убедили, как должно своей судьбой распорядиться: отдать жизнь. Смерти повинен каждый, на том же основании, на каком он наделен правом голоса; использовав человека однажды для прихода к власти, логично продолжать его использовать.

На войне, не отличающей прачку от летчика, люди гибнут за свое равенство в правах: прачка ведь уравнена в правах с летчиком? Миллионы гибли не за Черчилля, Рузвельта, Сталина, Гитлера, не за колонии, рынки сбыта, прибавочный продукт, алмазные шахты, — но за свободу народа в целом. А в чем эта свобода выражается — никто и ответить бы не смог. Вероятно в том, чтобы отдать жизнь за колонии и рынки сбыта. Когда американская демократия истребляет иракское население, и количество жертв стократно превышает количество жертв свергнутой тирании — в этом нет противоречия. Режим Ирака был уничтожен как диктаторский — а диктатору не под силу убить столько людей, сколько убивает демократия. Нелогично сравнивать количество жертв демократии с количеством жертв тирании — да, демократия убивает больше народу, но неправы тираны, тирания есть препятствие прогрессу.

Когда английская и американская демократии стали уничтожать германскую демократию, которая истребляла русскую демократию, — счет пошел на десятки миллионов убитых. Но результатом демократической резни стала победа одной из демократий — то есть торжество наиболее прогрессивного способа управления уцелевшими жителями планеты. В дальнейшем, уже победив, «мироуправляющая» демократия стала налаживать порядок во всем своем хозяйстве сразу. Демократия ведет имперские войны, упорядочивает мир. Столкнувшись с косностью иных провинций, победившие демократы прибегли к суровым карательным мерам — и счет убитых тоже пошел на миллионы. Именно это, то есть тотальный диктат демократии, и принято считать общественным благом.

Человек сделан по образу и подобию Божьему, так неужели убийство себе подобных (то есть подобных Богу, как и ты сам) можно оправдать цивилизаторской целью, объяснить иначе, чем жаждой власти и денег? И на кой ляд сдалась демократия, если у нее руки в крови? Суждение следует высказывать крайне осторожно, чтобы вместе с пафосом защиты людей от демократической тирании — не оправдать былого тоталитаризма. Действительно, при Сталине воровали меньше, при Гитлере строили великолепные дороги, Муссолини наладил расписание поездов в Италии — да и народу они убили не многим больше, чем демократы. Но, пожалуй, этого недостаточно, чтобы забыть газовые камеры и лагеря. То, что сегодня от обличения воров-депутатов легко переходят к оправданию Сталина и Гитлера, такая же невыносимая глупость, как и то, что воров-депутатов объявили представителями разума и добра. Тоталитаризм, разумеется, никак и ничем не лучше демократии — но много хуже и страшнее. Миростроительная демократия гораздо живее и откровеннее в риторике, чем демократия мироуправляющая. Сталин и Гитлер были гораздо откровеннее сегодняшних демократов — и уже этим они страшнее. Черчилль мог бы сказать о Гитлере теми же словами, какими Дизраэли говорил о Бисмарке: «Бойтесь этого человека, он говорит то, что думает». Великолепна рыцарственная риторика Черчилля — хотя бы благодаря ей одной он останется символом свободы, и никто не станет вспоминать, что он первый санкционировал применение отравляющих газов в Первой мировой или выдал казаков на растерзание Сталину, не будут поминать ему антисемитских политических статей, написанных задолго до Розенберга (о, разумеется, Черчилль никогда не договаривался до жестоких рецептов, он лишь трезво оценивал возможности народов) и жестокой колониальной политики.

Невозможно отрицать, что победа над фашизмом принесла народам свободу. Это — безусловно — была необходимая миру победа над абсолютным злом. Так же трудно отрицать и то, что сегодняшняя свобода содержит в себе элементы тоталитаризма. Противопоставлять тоталитаризм и демократию нелепо, поскольку они явления одной природы.

Позволю себе предположить, что тоталитаризм возникает именно из демократии просто потому, что взяться ему больше неоткуда. Тоталитаризм есть финальная фаза демократии, такое состояние общества, когда оно от правозащитной риторики переходит в состояние рабства незаметно, практически добровольно. Следует различать тиранию, так сказать, первичную, явившуюся органичным продуктом эволюции, то есть безмерную власть фараона, Ивана Грозного, Чингисхана — и власть, сделавшуюся тотальной, так сказать, путем вторичной переработки эволюционного процесса. И Сталин, и Муссолини, и Гитлер, и Пиночет, и Франко, и полковник Бакаса, и папа Дювалье, — есть прямое порождение демократии, они демократы по своему происхождению. Именно эту власть, тотальную, конституционно укрепленную, жертвующую каждым во имя всех, а всеми во имя власти империи — и называют тоталитаризмом. Такая власть — продукт вторичной переработки общества, Чингисхан к ней отношения не имеет. Скажем, Саддам Хусейн был тиран — но его режим не является тоталитарным, это первичное образование, деспотия, присущая данной культуре. А генерал Пиночет, вероятно, тираном не был — напротив, был либеральным сеньором — но установил тоталитарный режим. Соответственно, борьба тоталитаризма с демократией во многом напоминает борьбу бабочки с куколкой, и приводит эта борьба к образованию новой бабочки.

В послевоенной Европе многим антифашистам казалось естественным перейти от сопротивления фашизму — к сопротивлению любой иной форме угнетения. Заявленная гуманистическая — именно гуманистическая! — программа обязывала.

Альбер Камю в 1944 году (шли бои в Париже) опубликовал текст «От Сопротивления — к Революции»: после оккупации и вишистского режима странным казалось возвращение к Третьей республике. Впрочем, союз социалистов, радикалов и коммунистов под руководством де Голля, разумеется, просуществовал недолго, логика общественного демократического блага всегда побеждает. И это привычное благо отливается в привычную форму — форму империи. То, что послевоенное антифашистское братство просуществует недолго, предсказала еще Ханна Арендт (см. ее «Истоки тоталитаризма»). Отнюдь не доктриной антифашизма были озабочены сильные мира сего после победы — но тотальным контролем над миром. Арендт толковала фашизм как феномен, объединяющий две исконных черты западной цивилизации — расизм и империализм. Однако именно империализм, именно идея империи (о, разумеется, идея «демократической» империи!) и сделалась актуальна для победителей. В ход пошли привычные с римских времен бинарные оппозиции: цивилизация — варварство; в варвары записали побежденных фашистов и коммунистов, а победителей назвали цивилизаторами. Сформировали когорту лизоблюдов-культурологов — и дело пошло. Лишь бы левая идея не прошла, лишь бы на частную имперскую собственность не посягнули. Общественное благо — это именно предотвращение революций, предотвращение бунта голодных.

Средством подавления бунта голодных во все времена была война, то есть не что иное, как бунт сытых. Именно демократическая народная война способствовала прекращению революций и установлению нового порядка.

Англия, прекрасная Англия, первая бросившая перчатку Гитлеру, всегда была контрреволюционной страной, и то, как она последовательно давила Наполеона, и то, как она последовательно стравливала большевиков и фашистов, — действия одной природы. Не то чтобы Наполеон или Сталин несли миру благо, а империалисты не дали благу свершиться, просто любое устройство мира, ставящее под сомнение главенство Британии, — неприемлемо. Черчилль сказал вполне определенно, что ведет войну за сохранение привилегий — то есть за полноценное правление мироуправляющей демократии, за мировой менеджмент. Дрались не с фашизмом, дрались не с идеей расового неравенства, не с лагерями и душегубками, дрались как раз за идею неравенства — такого неравенства, при котором Империя правит миром. Дрались за легитимное неравенство — против революционного. Исходя из этой, главной, задачи мелкие тактические прения сторон не столь уж и важны. Фашист ли, империалист ли, колониалист ли, просто ли созерцатель загородных угодий — история великой Империи расставит все на подобающие места. В конце концов, английский фашист Освальд Мосли был зятем министра иностранных дел лорда Керзона — а внутри большой семьи можно договориться: один проводит границы у Польши, другой их стирает.

Этот бунт сытых, управляемая народная война, стала строительной площадкой новой демократии.

7. ВИШИ — ПРОЕКТ ЕВРОПЕЙСКОЙ ДЕМОКРАТИИ

Лет тридцать назад один остроумный человек (Анатолий Ракитов) сказал: «Если разрешить интеллигенту выразить все свои сокровенные желания в одной фразе, дать возможность громко и публично ее выкрикнуть, то интеллигент крикнет: Хочу дубленку!» Надо ли специально отмечать прозорливость Анатолия Ракитова — и то, как его правота подтвердилась всем ходом советской истории.

Перефразируя его мудрое замечание, сегодня можно сказать так. Если дать возможность искренним демократам сформулировать свои требования ко времени и стране в одной фразе, то фраза будет следующей: Даешь империю!

Казалось бы — ну зачем демократу славить империю, это же демократу совсем некстати. Империя — это, если вдуматься, несколько недемократично. А вот, поди ж ты — славит демократ империю, да как громко! Именно так, со всей страстью, убежденно, продуманно возжаждали порядка те, кто вчера стоял в оппозиции к тоталитаризму. Имперский порядок (мнит интеллигентный демократ) означает комфорт, медицину, страховку, пенсию. Одним словом, цивилизацию, которая спасет его, демократа, от варварства. Так, советский служилый интеллигент, лишь недавно убежавший от власти Советской империи, потянулся в империю капиталистическую, и очарование фигуры Петра Первого вновь овладело просвещенными умами. Новая империя, сложенная из старого мира, будет уже не страшной, мнится интеллигенту, в этой империи закон и порядок будут служить наднациональной идее, нравственным началам. Так некогда и философ Хайдеггер возрадовался воцарению «нового порядка» и написал, что видит «цель философии в служении».

Новый порядок — это совсем не то, что старый порядок при узконациональном тоталитаризме, поскольку глобальный наднациональный имперский порядок оставляет гражданину некоторые частные права — то есть держит его как бы и в оккупационной зоне, но на особом положении. Этническая империя Третьего рейха, разумеется, есть некая историческая ошибка, но сколь же много иных благостных примеров: Римская империя, империя Карла Великого, империя Македонского, и так далее. И, пестуя надежду на то, что частная жизнь интеллигента достигнет полноты цивилизованного комфорта, сколь же хочется примкнуть к некоей большой, организующей силе, спасающей от варварства. Именно так и рассуждали Карл Шмитт и Мартин Хайдеггер — и никак иначе.

Правды ради надо отметить, что даже идеология гитлеровской империи (несмотря на людоедскую расовую политику) была крайне осторожна в расистской риторике. Так, например, интернациональные дивизии СС-ваффен — элитные подразделения — комплектовались практически из всех народов Европы, и каждая страна была представлена своим подразделением. Практически все народы: украинцы, фламандцы, французы, испанцы, латыши, эстонцы, хорваты и т. д. — формировали собственные дивизии, включая печально знаменитую албанскую 13-ю горнострелковую дивизию СС; сербской дивизии, кстати, не существовало. (Уместно — в рифму к недавним событиям — вспомнить кампанию за возвращение Албании области Косово, начатую еще итальянскими и германскими идеологами в сороковом году. Фашистская печать тех лет требовала присоединить к Албании помимо Косово также область Чамери, населенную греческими албанцами; война Греции была объявлена Муссолини от имени Албании — ради «освобождения угнетенного албанского меньшинства»). Историю собирания империи (и обретения малыми народами алкаемых прав) вообще трудно отделить от истории коллаборационизма: политика, проводимая Гитлером, — характерный, но ничуть не исключительный пример. Делением стран на народности, отсечением валлонов от фламандцев, бретонцев от французов проводилась, в первую очередь, линия «обретения прав народом» — и это была сугубо демократическая политика. Сохранилось довольно свидетельств того, как всякий малый народ боролся за свои малые права, признанные метрополией, — и против так называемого братства народов. Быть в империи — и сохранить автономность, признанную властью, — то был план, отменяющий всякий интернациональный союз. Лидер хорватских «усташей» Анте Павилич даже направил меморандум Хаусхоферу (автору концепции геополитики), в котором обосновал раздел Югославии тем, что лишь «коммунистическая идеология всегда выступает за многонациональное государство» — а концепция империи формируется иначе: не фиктивным братством, но «на правовой», договорной основе. Политика по поддержке сепаратизма в противовес коммунистической интернациональной идее была настолько успешной, что локальное самоуправление подчас превосходило в исполнительности регулярные немецкие части. Например, в инструкции Министерства внутренних дел Германии от 14 ноября 1940 года предлагалось считать кашубов и мазуров (народности в Польше) «неполяками», интересы словаков противопоставляли интересам чешским, и так далее — примеры можно длить бесконечно. И разумеется, всякий раз использовалась старая добрая имперская дихотомия: противопоставление цивилизации и варварства. Главным оправданием коллаборациониста является именно идея «цивилизованной» Империи, коллаборационист не потому предает своих сограждан, что он жадный и трусливый, но потому, что он солидаризируется с цивилизованной частью нации и борется с недостаточно цивилизованной. Более цивилизованные кашубы противопоставляются дикарям-полякам. Более цивилизованные словаки — дикарям-чехам, более цивилизованное российское начальство — российскому варварскому народу. Интересы империи (то есть интересы цивилизации, а это звучит значительно!) заставляют коллаборациониста совершать любые требуемые действия — но он сохраняет осанку и стать свободного гражданина.

И новообращенные граждане метрополии служили империи исправно, без лести преданно, перевыполняя нормы по выдаче евреев.

Наивно было бы полагать, что представители иных народов и даже иных рас (но уравненные в военных — и гражданских! — правах с нацией метрополии) сражались спустя рукава. То были в полной мере эквиваленты коммунистических интербригад, и точно так же, как интербригадовцы под Мадридом служили идее интернациональной солидарности трудящихся, так наемники Нового порядка самозабвенно служили империи. В последние дни Гитлера его бункер обороняли французские легионеры — и дрались они не хуже, чем швейцарские наемники у Фридриха или нубийцы в римских легионах. Здесь уместно будет привести в качестве примера — исключительно как типологическое сравнение, вне моральных характеристик события — современные капиталистические интербригады, оккупирующие Афганистан или Ирак. На территории Афганистана вы сегодня можете видеть солдат любой национальности — вплоть до недавно примкнувших украинских подразделений, — которые сражаются за свободу и порядок, не вполне ясно отдавая себе отчет, за чью свободу и чей порядок они сражаются. В некотором смысле они сражаются за порядок вообще, воплощенный в новейшей империи.

Данный пример (в несколько гротескной форме, разумеется) иллюстрирует метод собирания народов империей и основания приобретения имперских гражданских прав и свобод. Как Третий рейх дал особые права вишистской Франции — так и современная Империя даст гражданские права частному гражданину — и той разумной стране, которая впишется в новейший порядок.

Правота Петена воссияла и утвердилась вполне, едва прошел ажиотаж послевоенных лет. Сохранив национальный колорит и этнические особенности, флаг, герб и гимн — европейская нация должна вписаться в общую картину. Надо чем-то разумно поступиться, но взамен нечто и получить: вид на жительство, талон на питание, оклад, пенсионную карточку. Философия коллаборационизма оказалась самой уместной политикой.

Не только Анри Петен проявил прозорливость, вписавшись в Третий рейх, но и сами лидеры Третьего рейха готовы были встроиться в демократическую модель — едва почувствовали, что рейху приходит конец. Так называемые сепаратные переговоры Гиммлера, активное сотрудничество Шелленберга с союзниками, двойная игра Канариса — той же самой природы. В конце концов, безразлично, как именно будет называться империя, важно то, что Империи потребуется верный солдат.

В сущности, реформы Горбачева той же природы: перестройка — это не просто изменение советского режима, это встраивание российского государства в тотальную социальную модель. Упертая в своей социалистической фантазии Россия — это просто-напросто плацдарм Второй мировой, который взят последним. Очень быстро советского руководителя научили, что для полноценного встраивания в мировую империю следует пожертвовать тем и этим, поступиться амбициями, отдать республики, идеологию, народ — но сколько же имперских пряников можно получить взамен!

Никто в послевоенной Франции не радовался петушиной голлистской политике — неразумность галльского изоляционизма ежесекундно подтверждалась в экономике, но, напротив, вишистская политика Саркози оказалась весьма уместна в современной демократической Империи.

Чем привлекательна Империя (иначе цивилизация) для либерального гражданина — ответ на этот вопрос дается гражданами ежечасно: плюрализмом, многосоставным характером структуры. Кажется, что в Империи всем найдется место, и это залог того, что никого не обидят. Негры, башкиры, мексиканцы и албанцы объединятся в одно большое тело — причем сохранят свои этнические и культурные особенности, а приобретут надежную крышу, пользуясь бандитским сленгом. Собственно говоря, имперская демократия

«крышует» отдельные народности и маленькие гражданские права. И либерал, натерпевшийся от опасностей века, понимает, что надо прибиться к надежной «крыше» — чем ракетоноснее империя, тем больше надежд на личную независимость гражданина. Сербу личных свобод достанется крайне мало, если он не пристроится к «крыше» добровольно. А вот разумному обитателю Иерусалима, жителю Латвии или прогрессивному чеху — защита обеспечена. И чем же это плохо?

Гарантией свобод рядового маленького человека является политический плюрализм. Считается, что это основное достижение демократии, и лучше, чем плюрализм, ничего нет. Современный либерал смакует идею политического плюрализма, ему кажется, что после морока коммунистической догматики — именно плюрализм есть защита его маленьких прав. До известной степени это утверждение таит в себе опасность: общество, чтобы развиваться, должно иметь единую цель. Если принять пожелание либерала буквально и вообразить себе общество, не имеющее ясной политической ориентации, но раздерганное на мелкие партии — то ужаснешься перспективам такого плюрализма. Однако, если плюрализм прописан в теле Империи, беспокоиться не о чем. Империя развивается сообразно своим хищным инстинктам — экстенсивное поглощение варварских народов и есть ее обычное занятие. Однако, находясь внутри Империи, можно безмятежно наслаждаться плюрализмом — так насекомые, размножаясь в шкуре животного, нисколько не мешают основным занятиям зверя. Правда, в известной мере психология насекомых меняется от того, в шкуре какого именно зверя они живут. И чем крупнее хищник, тем плюрализм насекомых активнее и безнаказаннее.

Поразительное сочетание демократической и имперской психологий породило уникальные социальные позиции сегодняшнего мира.

Вероятно, любому из читателей приходилось слышать презрительные эпитеты, коими награждают нищих палестинцев — израильские евреи. Поразительным образом это можно слышать из уст эмигрантов из антисемитских стран, которые по себе знают, что такое унижение. Как еврей, который должен помнить о геноциде и Холокосте, может угнетать палестинца, объявлять его человеком, стоящим на низшей ступени развития, нежели он сам? Как может эмигрант из Советского Союза, который еще вчера протестовал против оккупации советскими войсками Афганистана, одобрять вторжение в Ирак и оккупацию того же самого Афганистана Америкой? Как может тот, кто пережил унижения тоталитаризма, славить генерала Пиночета — а все советские диссиденты отметились в этом деле? Как может либерал желать власти тотальной Империи? Ах, все это только кажется противоречивым — внутри демократической империи это самая распространенная логика.

Некогда евреев убивали немецкие нацисты — нацисты были представителями плохой, недолговечной империи. Сегодня Израиль вошел в Империю демократическую и надежную, евреи приняты в качестве достойных граждан достойной империи — в связи с этим они вправе считать арабов людьми несколько менее состоятельными, в том числе даже и биологически. Некогда Афганистан был атакован советскими войсками — это было неправильно, потому что Советская империя была недостаточно сильной, теперешняя Империя сильна достаточно, и сегодняшняя атака на Афганистан — справедлива. Когда диссидентов угнетали советские коммунисты — это было гнусно, поскольку Советская империя представляла цивилизацию не полномочно. Но Пиночет был одобрен цивилизованной империей, и значит, его репрессии против локальных диссидентов оправданы. Что здесь непонятно?

Помню, я как-то спросил знаменитого критика современного искусства, есть ли у него убеждения, и тот ответил, что есть: он верит в плюрализм. Этот ответ мне показался нелепым. Комический герой одного романа ответил на вопрос о своем политическом кредо словом «Всегда!», и вот ответ моего собеседника показался мне столь же комичным. Истина не нуждается в плюрализме, поскольку истина бывает только одна. И если в традиционном архаичном государстве или в государстве коммунистическом вопрос цели был понятен, то при демократии — ясность не входит в компетенцию демократического общества, ясность и цель передоверены большому сверхобществу — цивилизации в целом. Именно в этом и состоит пафос вопроса Пилата (имперского плюралиста): что есть истина? Для Пилата ответ размыт: он демократ и придерживается плюралистической концепции; когда потребуется — ему прикажут. Истина ясна для Христа, и с таким знанием в Империи долго не живут.

Мы наблюдаем сегодня, как либералы и демократы отстаивают идею империи — из естественного чувства самосохранения, из нормальной, биологической тяги к стойлу, но прежде всего потому, что демократия без империи — не работает. Мировая война затем и велась, чтобы создать империю нового типа, империю демократическую.

«Народовластие беспредметно, оно не направлено ни на какой объект. Демократия остается равнодушной к добру и злу… Демократия скептична, она возникает в скептический век, век безверия, когда народы утеряли твердые критерии истины и бессильны исповедовать какую-либо абсолютную истину… Демократия не знает истины, и потому она предоставляет раскрытие истины решению большинства голосов».

Так написал однажды Герцен, впрочем, демократия вскоре и сама убедилась, что хотя плюрализм и хорош несказанно, но для работающей модели государства двух партий достаточно. В дальнейшем упростили и это решение: сегодня разница между правыми и левыми нужна только журналистике. Новые английские лейбористы сильны тем, что они консервативнее консерваторов. Полемика существует в газете — подлинное положение вещей решено заранее, и совсем не голосованием.

Демократия существует в теле империи — на тех же правах, на каких правительство Виши существовало в теле Третьего рейха, депутаты Ольстера существуют в британском парламенте, Баскония существует в Испании, а свободная Чечня существует в России. Имперский интерес этим нисколько не ущемлен, а сами демократические страны — Франция, Испания, Британия, Россия — в свою очередь, вписаны в более крупную социальную модель.

Обсуждая выборы в Италии с итальянской знакомой, я услышал: «Ужасно то, что происходит! Все-таки у нас есть традиции демократии!» Я спросил: какие именно? Антонио Грамши или Джузеппе Мадзини? Бенито Муссолини или Лаки Лучано? Фашизм или мафия, боровшаяся рука об руку с американцами против фашизма? Все это разные формы народовластия, это и есть традиция — невозможно вычленить из истории демократии один компонент и объявить традицией именно его.

Да это и не нужно. Сила Берлускони в том, что он аккумулирует традицию в целом, объединяет и левых и правых, и Северную лигу и внучку Муссолини — и все это ради того, чтобы продолжить и развить дело великого Петена, борца за демократию в условиях империи. Берлускони есть высшее достижение демократии сегодня: субстрат власти и политических свобод, прав маленького человека и выгод большого бизнеса.

Подчинись логике империи — и приобрети немного личных свобод. Можно это назвать коррупцией и коллаборационизмом, а можно сказать, что коллаборационизм есть разумная гражданская политика, а коррупция есть условие существования демократии. Биографии Шредера, Ширака, российских вождей, и так далее по списку — сказанное подтверждают. Семинары демократического правителя, которые проводит на Сардинии демократ Берлускони и которые охотно посещают его коллеги, президенты свободного мира, несомненно, есть высшая фаза развитой управляемой демократии. Проди победил, прошло весьма короткое время — и победитель Проди ушел в отставку: сила вещей дала себя знать. И совершенно безразлично, кто придет на его место, — он окажется встроенным в один большой проект, в котором найдется место каждому. Этот проект по видимости плюралистичен и дает каждому право на самовыражение.

Остается только удивляться тому, как разные голоса соединяются в общий радостный хор.

8. ДЕМОКРАТИЯ В ПЕРСПЕКТИВЕ ИМПЕРИИ

«Есть люди, которые родились рабами», — сказал трезвый Аристотель, но западное общество привыкло оборачивать эту формулу исключительно против общества восточного. Сегодня Запад представляет собой (или кажется, что представляет) развитую правовую систему, тогда как Восток — по мнению Запада — это запущенная система обычаев, бесправий, этнических конфликтов, нуждающихся в правовой коррекции.

Конфликт демократического общества и обществ тоталитарных легко сформулировать, используя аргументы спора между Западной и Восточной римскими империями. Противоречия западных и восточных обществ, обществ либеральных и традиционных, демократических и тоталитарных явлены нам историей Восточной и Западной римских империй словно бы в свернутом виде.

Упреки, адресованные некогда Византии, веками позже были адресованы социалистическому обществу и вообще восточной модели правления: невозможно объединять власть светскую и духовную, это приводит к нарушению гражданских свобод.

Большинство граждан Западной империи (наследники римского права) усвоили главную мысль критиков империи Восточной: обрядовая пышность подавляла там смысл религиозного ритуала, государственная идея заменяла духовные искания, а духовная власть и власть светская были сконцентрированы в одной фигуре — в фигуре басилевса, то есть императора. Если духовный лидер наделяет правом на власть, а светский лидер это право использует, то в лице восточного императора наблюдается явный перебор: право на власть и власть сама по себе — совмещены в одном лице. Знаменитая симфония власти, коей гордится Византия, в глазах западного демократа — нарушение гражданских конвенций.

Советский Союз, славянские социалистические страны и даже некоторые тоталитарные режимы, которые никак не могли считаться наследниками Византии, были уличены в использовании именно этой модели управления — считалось, что такая модель власти и есть родовая примета тирании. В Корее, Сербии, Ираке, Иране, Румынии злокозненные тираны являлись одновременно и духовными отцами нации, то есть являли своей властью вопиющее противоречие с точки зрения римского права: они легитимизировали сами себя.

Россия, переживая изоляцию от Европы, особенно сильно томилась своим прошлым. Одной фразы Чаадаева («Россия пила из нечистого источника»), фразы, вообще говоря, бездоказательной, хватило на то, чтобы поколения демократически настроенных людей стали проклинать свое происхождение и веру отцов. Еще резче о дурном влиянии Византии отзывался де Местр: «преступления и бред, в которые впала Византийская империя», оказали роковое влияние на Россию. И как же обитатели российских бредовых пустырей чаяли вырваться на Запад — к праву и легитимности. Жители тоталитарного государства желали полноценного демократического строя, где понятия не подменяют друг друга, где интимный мир души, мир внутренней свободы не подвластен гнету сатрапа. Представлялось, что именно демократия и обеспечивает разделение мира внутренней свободы и мира внешнего долга. Правитель в демократическом государстве — лишь исполнитель закона, наемный менеджер, но не сатрап.

Но, здраво рассуждая, демократическая модель общества предлагает вариант правителя не менее противоречивый и столь же уязвимый для логического анализа.

Римский император, сочетающий в себе черты демократа и монарха, — такая же нелепость, как византийский император, сочетающий власть светскую и духовную. Как можно одновременно быть за демократию — и за империю? Как можно воплощать собой свободу и право каждого и одновременно претендовать на подчинение и верность каждого? Это же, если смотреть на вещи непредвзято, просто невозможно, это чушь. Однако практика демократического управления подводит именно к этой формуле власти.

Когда прямая демократия заменяется представительской, когда представители формируют номенклатуру, а номенклатура выбирает своего лидера — этот образовавшийся лидер делается воплощением народа, он становится воплощением демократии. Именно по демократическим законам и по демократической логике он пришел к власти — и отныне он «гарант» прав и свобод многих, он и есть демократия. Одновременно этот же самый человек является императором, поскольку вся полнота власти и все свободы принадлежат ему. Что с того, что он вознесен на вершину как символ свобод — он и сохранит в себе это значение, наряду с властностью императора. Таким гарантом свобод и власти одновременно был император Октавиан Август, и современные правители берут с него пример. Длительное правление, с необходимой жестокостью и разумными свободами, заботой о своем народе и порядком в колониях — идеал цивилизации. Чтобы лучше защищать гражданские свободы, настоящий демократический лидер должен стать диктатором, наладить институт преемников власти, сделаться полновластным господином страны.

Такой демократ-монарх есть естественное порождение демократии, и этой фигурой заканчивались все демократические республики. Так осуществлялся переход от римской республики к императорскому Риму, от французских республик к империям, от Веймарской республики к рейху, от советов — к Советской империи. Таким демократом-императором был Цезарь, таким был Наполеон, и Наполеон III был таким же; таким монархом-демократом был Сталин, такими избранниками-повелителями народа были Гитлер и Муссолини, и сегодняшние правители, длящие свое пребывание у власти во имя блага демократии, в точности такие же. Им все мнится, что они похожи на Октавиана Августа, но первая параллель, которая приходит на ум, — это амбициозный коротышка Наполеон III.

Чтобы такой лидер пришел к власти и стал представлять демократию и империю одномоментно, прежде него должна сформироваться демократически-имперская идеология. Иными словами, должен появиться демократ, искренне, без лести преданно, любящий империю, срастивший в своем сознании эти понятия так, что кажется: одно без другого не существует. Эта задача и решалась в последние десятилетия в капиталистической России.

Возникшая сегодня (и как всегда вовремя) преданная любовь к Петру Первому появилась, как это ни парадоксально, не от желания противостоять Западу — но в надежде на то, что в Западную империю новая капиталистическая Россия войдет, покончив со своими узконациональными особенностями, — через модель большой империи. То будет империя западного образца, с учетом западных уроков, и это даст возможность влиться в большое тело западной цивилизации на равных правах. Дихотомия: национализм — империализм будто бы не оставляет интеллигентному демократу выбора. Неужели же мы хотим российского хаоса — революции, бунта, нигилизма? Да ни в коем случае, и еще меньше этого хаоса хочет наш западный торговый партнер. Народ в данной схеме трактуется как варвар (так его, собственно, и трактовал сыноубийца Петр), и народ должен быть приведен к общим цивилизационным стандартам, чтобы элита общества могла не краснеть за население своей страны, общаясь с зарубежной элитой. Соединяясь в одно целое с западной цивилизацией (ее иногда, для удобства, именуют мировой), элита империи может на законных — и даже этических — основаниях торговать пенькой, лесом, нефтью, алюминием и людьми. Теперь элита представляет нравственный закон и порядок, а не просто бараки да колючую проволоку. Такой закон и порядок и представлял Петр, разрушивший, вообще говоря, всякий порядок власти в России, устранивший престолонаследие — и отдавший страну произволу гвардии и дворцовых переворотов. Упразднивший патриаршество, забравший власть над церковью, окончательно закрепостивший крестьянство, лишивший свобод Украину, император продолжает в нашем сознании оставаться тем, кто принес в Россию права. Подкупает прежде всего образ героя, перешагнувшего через обычай ради «дела», строителя, не обращающего внимания на букву, но пестующего дух. На деле все обстоит прямо наоборот: именно Петр и ввел жесткий регламент империи, а его бытовая размашистость — лишь декорация. Этот тип царя- простолюдина, сделавшего из холопа — князя, панибратствовавшего с челядью и пытавшего сына, неприхотливого в быту и жадного до запредельного разгула, это сочетание «человека как все» и «небожителя» — и есть искомый образ демократа-императора. Разумеется, панибратство с челядью длилось лишь до того момента, пока прихоть не понуждала с челядью расправиться, но как же лестно холопу, если его треплют по щеке. Вообще говоря, Петр Первый был человек жестокий до зверства, сохранились собственноручные заметки царя касательно инструмента для вырезывания ноздрей, он рекомендует устроить дело так, чтобы вырывать все мясо до костей — и однако Петра числят едва ли не покровителем гуманности; единственная цель Петра была обретение государством финансовой и военной мощи — и однако принято думать, что целью его было просвещение России. Невиданные прежде поборы и налоги, поставившие народ в невиданные же условия нищеты и бесправия, нынче в интеллигентной среде принято считать гуманными преобразованиями. Этот поразительный трюк в нашем сознании оказался возможен единственно потому, что Петр олицетворял проверенный историей тип — тип демократа-императора. Демократия (а точнее говоря, тот комплекс благостных чувств, который рождает в современном избирателе этот термин) играет в политике демократа-императора роль исключительно декоративную. Декоративными, внешними были и так называемые западные заимствования Петра, про которые Костомаров однажды сказал

совсем просто: «Распоряжения тогдашнего времени, касавшиеся внешней стороны жизни, столько же раздражали современников Петра, сколько принесли вреда России в последующее время… Русский, перенявший кое-какие приемы европейской жизни, уже считал себя образованным человеком, смотрел с пренебрежением на свою народность, между усвоившим европейскую наружность и остальным народом образовалась пропасть. Можно было, вовсе не заботясь о внешности, вести дело государственного преобразования и народного просвещения, а внешность изменилась бы сама собой». Но такой путь слишком долог для императора, который хочет торговать сегодня, богатеть сегодня, владеть сегодня, пороть сегодня. Пока лес (нефть, алмазы, золото, пенька, алюминий) дорожает — надо строить вертикаль власти, а если для крепости империи надо выглядеть элегантно, побрить бороды, разрешить абстракционизм или сплясать вместе с немецким оркестром — то почему бы это и не сделать? Данный тип власти современная идеология и предлагает полюбить — через нее придет наднациональное понимание цивилизации, осуществится идеал — Россия войдет в сонм цивилизованных народов.

Ничего более желанного, нежели эта идеология, для императора-демократа и быть не может. Из такой демократически-имперской идеологии вырастает — уже выросла — демократическая номенклатура. Собственно роль демократического-имперского мыслителя и сводится к легитимизации такой номенклатуры, к приданию ее правлению этического, цивилизационного смысла. И, как это всегда бывает в истории (а в истории России с удручающей последовательностью), едва явился спрос на Имперскую идею, как туг же возникла служивая имперская идеология. Как они умудряются влюбляться во власть по приказу, неведомо, — однако влюбляются. Салтыков-Щедрин именовал таких либералов «панегиристами хищничества». Современный либерал осмысленно выступает за мироуправляющую демократию, за Империю, за сложившийся — легитимный! главное что легитимный! — тип угнетения и «сочиняет правила на предмет лучшего производства хищничества». Ничего более страшного, нежели хаос, для такого либерала нет — хоть ни о каком хаосе, в сущности, речи нет и в помине, речь может идти лишь о том, чтобы поставить под сомнения права хозяев. Но этого новый идеолог не допустит; он враг «всяких утопий». Этот — уже подробно описанный Салтыковым-Щедриным — тип идеолога возрождается снова и снова.

Демократу-интеллигенту номенклатура представляется гарантией бытия в империи — мощный корпус чиновничества ограждает от народного варварства. Здесь его чаяния и пожелания императора — сходны. Правителю номенклатура нужна также.

Для утверждения своей власти правителю прежде всего надо перевести законодательную власть в ранг совещательной: то есть непомерно раздуть административную, чиновную составляющую общества, расширить сенат за счет верных богачей и коррумпированных депутатов, люмпенизировать средний класс, поставить продажное чиновничество на стражу государственных законов. Таким образом, он сможет быть уверенным, что ни одно решение, ни одно мнение не пробьется сквозь толщу чиновного аппарата, но поглотится чавкающей административной кастой. Эта административная подушка будет всегда выдаваться за необходимый цивилизации щит, коим общество отгораживается от стихий. Практическая польза административного ресурса состоит в том, что он сам из себя производит легитимизированную народом власть, поскольку номенклатура представляет народ. Так поступали и Цезарь, и Сулла, и вообще все перспективные демократические лидеры — создав управляемый бюрократический аппарат, Цезарь получал возможность «рекомендовать» народу, то есть просто назначать половину магистратов. Поскольку рекомендация и утверждение в должности проходят абсолютно демократическим путем — претензий к лидеру быть не может. Управляемая номенклатура (ср. термины новейшего времени: управляемая демократия, централизованная демократия, вертикаль власти) есть фундамент власти лидера. При поддержке номенклатуры становились пожизненными трибунами, потом делались всенародно избранными диктаторами, потом «вечными диктаторами» (dictator in perpetuum), потом «верховными жрецами», потом вводился пожизненный принципат — и счастливым гражданам казалось, что они переживают сладчайший миг торжества демократии. Ведь это они сами выбрали себе господина — другого-то нет! Вот и депутаты подтверждают, а депутатам мы должны верить.

Среди советской либеральной интеллигенции было принято иронизировать над эпитетом, примененным некогда к Сталину, — «отец народов». Этот эпитет, равно как и сходные именования корейского председателя Ким Ир Сена, относят к вопиющим примерам тоталитарного словаря. На самом деле данный способ отождествления лидера с народом есть изобретение именно демократии. Сталин, принявший это наименование, ничем не отличается от американского президента, названного «лидером свободного мира», или от Юлия Цезаря, поименованного «отцом отечества».

9. НОМЕНКЛАТУРА

По сути, речь идет о новом правящем классе, который имеет вполне определенное название — номенклатура. Номенклатура — есть обособившаяся социальная страта, которая производит правителей демократического общества. Избиратели имеют право выбирать из членов номенклатуры своего будущего хозяина.

Исследователи советского общества полагали, что «номенклатура» — феномен, присущий лишь социализму. На самом деле «номенклатура» есть необходимая страта всякого демократического общества, необязательно социалистического.

В Советском Союзе это выглядело так: из рядовых граждан выделялся корпус верных идеологии управляющих, эти чиновники образовывали касту, с внутренними правилами, обособленными от общества. Они никогда не могли вернуться в строй рядовых, но навсегда оставались в своем кругу, а если теряли пост, то передвигались на иной пост, равного значения. Так министр рыбной промышленности мог легко стать министром путей сообщения, а потом секретарем городской партийной организации — при том, что между рыбой, паровозом и партбилетом формально мало общего. Общим является принцип управления, принцип отдельности класса управляющих от класса управляемых, то неравенство среди равных, которое Оруэлл описал словами «все равны, но некоторые равнее».

Захват власти, произведенный Иосифом Сталиным, фактически состоялся именно благодаря созданию номенклатуры. Демарш Троцкого, пытавшегося отделить Политбюро от партийного аппарата, демократизировать партию, оказался для Троцкого роковым — аппарат победил: по сути, победа Сталина над Троцким была победой администрации революции над самой революцией. «Административный ресурс», как сказали бы сейчас, просто задавил ленинское Политбюро. Когда в 1926 году Троцкого и Зиновьева вывели из состава Политбюро и положение о построении социализма в одной отдельно взятой стране восторжествовало над идеей мировой революции, это означало окончание романтического периода прямой демократии — и переход к представительскому правлению, к планомерной административной работе. Сталин — великий администратор, великий менеджер, его сила — в номенклатуре.

Однако номенклатура не есть порождение именно социалистического строя: номенклатура имманентна демократии в принципе.

Оруэлл определил страты как «партию внутреннюю» и «партию внешнюю», но можно определить эти же страты — как владельцев и вкладчиков, акционеров мажоритарных и миноритарных, депутатов и налогоплательщиков. Еще точнее: номенклатура и избиратели. Во всех без исключения демократических странах формируется устойчивая каста администраторов, которые являются как бы механиками демократии — они словно приставлены обществом к сложной машине и следят за состоянием шестеренок. Выделение чиновников в особую касту основано на принципе представительской демократии, и (помимо политики) воспроизводится во всех институтах общества: в экономике прежде всего, но также и в искусстве, и в науке. Не знание предмета (см. общественные обязанности в стратах Платоновой республики), но преданность страте, принадлежность к касте управляющих заставляет чиновника заниматься экономикой, войной, финансами. Равные среди равных выделяются для принятия ответственных решений, и — раз выделившись — они уже сохраняют эту привилегию навсегда. Да, президент через четыре года уходит с поста, премьер может быть смещен — но они ни в коем случае не перейдут в разряд вкладчиков и налогоплательщиков, они навсегда останутся в привилегированной касте как владельцы акций, члены клубов, депутаты

(Продолжение следует)

Rado Laukar OÜ Solutions