ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? № 57 июнь 2019
Прибалтийские васильки
Влад Пеньков
Пеньков Владислав Александрович, автор трёх стихотворных сборников и ряда публикаций в отечественной и заграничной периодике («Знамя», «Нева«, «День и Ночь», «Эмигрантская лира», «Студия», «Зарубежные задворки», «Плавучий мост», «7 искусств», «Сетевая словесность», «Белый ворон», «Иные берега», «Топос», «Вышгород» и другие). Член Союза российских писателей. В настоящее время проживает в Таллине.
100 лет или Золотая рыбка
Возле ноября и снегопада,
и забыл уже, в каком году,
в домике с белёной колоннадой
выплавляли рыбку какаду.
Ночь лежала чернотою в лузе
голубых, как вечность, облаков.
Было хорошо мне от иллюзий,
хорошо без всяких дураков.
На столе таращила рыбёшка
крошечные ядрышки-глаза,
и казалось мне – ещё немножко –
потечёт из ядрышек слеза
на газету, на передовицу,
прожигая, нанося урон
важным изречениям и лицам
важных государственных персон,
прожигая стол, собой тараня
старый лакированный паркет.
Но не какаду, простой таранью
появилась рыбка та на свет.
Я не подарил её ребёнку –
дочери исправника – увы,
просто чешую снимал, как плёнку,
от хвоста до хрупкой головы.
Рыбка хороша была под пиво,
и не помню я – в каком году
проплывало горе так счастливо
слишком золотистой какаду.
Auf die Ufer
1
Так начинается сказка,
то есть обычная боль.
Ф. Т.
Сказка закончилась, кстати.
Веки едва разлепив,
видишь, что в белом халате
девушка... или мотив...
Мало ли что приблазнится.
Ты на неё погляди –
длинные стрелки-ресницы,
крестик на юной груди,
и отразилось во взоре
то, что всегда над тобой –
небо, как море и горе,
белой сирени прибой.
2
Это всё происходит отныне,
словно всё происходит не с нами –
пахнет вечером, морем, полынью,
и трава шелестит под ногами.
Так выходит, что жизненный опыт
ни к чему молодым и не очень.
Только влаги и соли накопят,
выражаясь по-блоковски, очи.
Только степь голубая над крышей
будет алою, серою, чёрной,
став на долю мгновения ближе
и – на двадцать минут – золочёной.
Blake
Пока я был с тобою рядом,
и обнимал тебя пока,
закат завзятым конокрадом
увёл куда-то облака.
И небо просто опустело.
Но впрочем, это не беда.
Пускай слоняются без дела
четыре всадника Суда.
А значит, нам дана отсрочка.
Да только будем ли целей? –
лицо белее, чем сорочка,
сорочка – ангела белей.
Другу
Говоришь, что не видно ни зги
ни в одной из небесных сторон?
В небесах по колено лузги.
Это я говорю про ворон.
Не о качестве космоса речь,
не о чёрной дыре ноябрей,
если может по космосу течь
пожилое тепло батарей.
Ты зашёл. А зашёл, так сиди,
маракуя хозяйский расчёт,
что, выходит, у бога в груди
то же самое, в общем, течёт.
На нехитрую закусь помножь,
на жару в осетинском спирту
эту – впрочем, невинную – ложь,
извинительную слепоту.
Ederlezi
Голова моя кружится.
Этим утром голова –
это омут, это птица
и цыганские слова.
Поросла она травою,
отмечая Юрьев день –
голубою-голубою,
голубой, как птичья тень.
Начинается мания
и кончается вино,
совпадают пневмония
и балканское кино.
По реке плывут, не тонут
чёлны, звуки и цветы.
Голова моя, что омут,
глубина которой – ты.
Юрьев день и Юрьев вечер
и цыганские зрачки.
Мне такое видеть нечем
через чёрные очки.
Я смотрю на дело это
сквозь печальный голос твой,
уходя в глубины света
помутневшей головой.
Другу в девяностые
There I was on a July morning
Looking for love...
With the day, came the resolution
I'll be looking for you.
Дождь прольётся. Или не прольётся.
Много ли нам надо от дождя?
Голубым сверканьем уколоться,
в голубую вечность уходя.
Растрепались «фенечки», в которых
смешано «люблю» и «одинок».
Приторным и чёрным пахнет порох,
дёшево и приторно – лубок.
Голуби кружатся над траншеей,
от горячих труб – белёсый пар.
Несколько рабочих красношеих,
матерясь, помешивают вар.
Sorry, утро. Только – песня спета.
Спета вся, включая ла-ла-ла.
Красное удушливое лето
сладко, словно ржавая игла.
July morning Vol. 2
Гроза прошумела в июле,
сверкнула небесная ртуть.
И есть ощущенье – надули,
оставив писать как-нибудь.
А хочется – неба и блеска,
чего-то такого, о чём
летают – в окне занавеска
и ангел за правым плечом.
Another July morning
Волчья сныть, лебеда, над рекой
ни муссонов тебе, ни пассатов.
Облака. И нездешний покой,
словно в песне парней волосатых.
Словно летнее утро свежа
и алее рассвета в июле,
кровь тихонько стекает с ножа.
Это местные гостя пырнули.
Made of Bilibin
Потому что нас мало любили,
как в плацкартную ляжем постель
в эту землю, к которой Билибин
присобачил дремотную ель.
Над которой, с тоскою во взоре,
пролетает его же Яга.
Глинозёмное Лукоморье
и бабаевская фольга,
золотая таранька в шалмане
привокзальном, где тот же мастак
на лице у запойного Вани
вывел очи размером с пятак –
вот такой, понимаешь ли, пушкин
разлубочный присутствует здесь.
А вагонов товарных частушки
враз собьют институтскую спесь.
Выпьешь тёплую, каркнешь вороной
и увидишь – отходит состав,
грусть пустую к пустому перрону
сероватым дымком подверстав.
И пойдёт по железной дороге,
как по рекам молочным ладья,
чтобы вечно стоять на пороге
аввакумовского жития.
My life
Просто так получается
лет сорок семь подряд –
досочка не кончается,
звёзды во тьме горят.
Мелется-не перемелется
ни в труху, ни в муку,
разовая безделица –
сорок семь раз «ку-ку».
My sweet lady Jane
Увядай, стыдливая «десятка»,
в крупных пальцах Гали-продавщицы.
Во вселенной, Галя, неполадка,
а иначе б стал сюда тащиться....
У вселенной музыка плошает.
Леди Джейн от этого тоскует.
Смотрит клён – унылый и лишайный
на неё – печальную такую.
Дай мне, Галя, светлую, как утро
порцию московского разлива,
чтоб напоминала камасутру
пена хлестанувшая красиво.
Чтобы взор, омытый этой пеной,
увидал, как отцвела Галюшка,
чтоб вселилась лондонка мгновенно
в розовую кукольную тушку.
Как дрожат изысканные пальцы,
как слеза стекает за слезою
на пельмени и коробки смальца –
на товар советских мезозоев.
.......................................................
Магазин, затерянный в хрущовке.
Продавщица, пьяная от пота.
Кто мог знать, что враз, без подготовки,
я лишусь хорошего чего-то:
права по дворам ходить, мурлыча
песенку лохматых шиздесятых,
слушая, как плачут и курлычат
смуглые невольники стройбата,
видеть выси (оказалось, толщи),
бормотать, мол, поздно или рано...
Бросьте, Галя, что вам эти мощи
лондонки, сочащейся туманом.
Transparency
Мне хочется немного ясности –
прогала в низких облаках,
в который (остальное – частности)
видна господняя рука.
Чтоб что-то было, было что-то –
аллея, дождик, бриз морской –
сотворено Его заботой,
овеяно Его тоской
по тем, кто бродит по аллее
и говорит про пустяки,
пока сквозь облако белеет
дрожащий свет Его руки.
Von Rilke
Сидишь над тарелочкой кильки
и в приступе водочной жажды.
А мир, как цитата из Рильке, –
прекрасен, напрасен, однажды.
И звёзды пылают и бьются,
летят по вселенной осколки,
как будто раскокали блюдце
вот с этою – пряной засолки.
И где же мне место под небом –
однаждным, прекрасным, весенним?
И смотришь на ломтики хлеба
и рыбу – с фатальным весельем.
А дальше
Золотая пора листопада...
Это ясно. А дальше-то как?
Ветерок чёрно-серого ада
просвистит в снегиря как в кулак.
Будет каждое слово цениться
и дешёвых не станет совсем.
Потечёт из словесной криницы:
Галилея моя, Вифлеем.
И прижмётся – и тесно, и плотно
батареи квартирной жара.
А босой и простуженный плотник
по окраинным бродит дворам,
ходит-бродит, не знает покоя,
говорит про блаженство души
и не знает ни сна ни постоя,
а окраина лаем кишит,
брешут частных застроек собаки,
ад свистит, снегири мельтешат.
Очень больно мотает на траки
плоть живую живая душа.
А потом закурим
Мы ляжем с тобою в кровать.
Споют нам Гарфанкель и Саймон
о том, что любить – умирать,
что воздух дыханьем расплавлен.
Мы будем смотреть в потолок.
Качнётся у каждого сердце –
вчера бесполезный брелок
сегодня – открытая дверца.
Заходят туда сквозняки
и птицы влетают без спроса.
А в белом изгибе руки
отсутствие знака вопроса.
А в синих глазах темнота.
Гарфанкеля голос высокий.
И горькая складка у рта,
и губы, что листья осоки.
Природа молчит за стеклом,
молчит, прижимается к стёклам,
глядит на бутылки с бухлом
и видит, что скатерть намокла,
что скатерть немного в вине,
что ближе к сгущению ночи
вся ты – лишь ресницы одне
и синие-синие очи,
что смотрит всё это со дна,
как на небо смотрит русалка –
тиха, одинока, бледна,
и смотрит и страшно и жалко.
Ангел мой
Город задыхается от гари,
музыки, сирени и жары.
Облако, сравнимое с Агарью,
покидает милые дворы
и проходит мягкою походкой
в сторону пустынь и пустырей,
над дворами, пахнущими водкой,
белыми от цвета простыней.
Нет, не жалость. Не подходит – жалость.
Так на этом свете повелось,
если отчего-то сердце сжалось,
то, скорей всего, причина – злость.
Вы кого другого пожалейте.
Здесь Агарь, так вышло, ни при чём.
У неё – играющий на флейте
ангел за сияющим плечом.
Ангел гневный, ангел золотистый.
Нам ещё аукнется потом
музыка небесного флейтиста –
нежность, извлекаемая ртом.
Т. Н.
Твоих бессонниц не нарушу,
и сны уже не потревожу.
Июньский день снимает душу,
как шелушащуюся кожу.
Ты это не зовёшь ожогом.
Но я – международной почтой –
на языке своём убогом
просил прощения за то, что...
За что – не знаешь. Сам не знаю.
За то, что плакала в подушку?
За то, что таллиннским трамваем
я приезжал к тебе с подружкой?
Наверное. За то и это.
За то и это, и другое.
За то, что золотого цвета
твоё молчанье дорогое.
За серебро моих приветствий, –
за месяц набежало тридцать,
и в силу неких соответствий
мне поздно за себя молиться.
Июнь 1997
Ближний круг-93
Алый, словно сердце или роза,
января пернатый кардинал
за гемоглобиновые слёзы
у меня однажды проканал.
Это плачет красными слезами
русская поэзия сама –
то она на шконку залезает,
то в пролёт слетает, то – с ума.
Вся её блестящая порода
в этих вот текущих снегирях.
Через это смотрят на природу,
через это дома, не в гостях,
у жильца Флоренции и неба.
«А налево – жизни не видать».
Оттого сворачивать налево,
прямо в небо – это благодать.
И вот там их шаткая походка
не имеет рыночной цены.
Ходку вслед за ходкой вслед за ходкой
совершают сукины сыны.
Если дело пахнет керосином –
строчка розой пахнет сгоряча.
Запивают смоль аминазина
влагою Кастальского ключа.