21 октября 2021  20:04 Добро пожаловать к нам на сайт!

Проза № 47


Вадим Михайлов

Осень Маргинала



Но времени на воспоминания не оставалось.

«Всё было напрасно, — подумал он, — вообще всё напрасно на земле».

Он терял сознание от недостатка кислорода, но страдания от удушья не испытывал. Были только белые искры во мгле… Не было обещанного туннеля. Не было света. Того света тоже не было. Был белый мрак…

Его откопали те двое, что не успели перейти со скального гребня на снег.

Втроём они нашли и откопали остальных. Никто не погиб. Все были на ногах и способны двигаться самостоятельно.

Они поднялись на вершину и спустились в лагерь.

Степан выпил стакан коньяку и залез в спальный мешок.

Засыпая, он подумал, каким прекрасным предстаёт перед нами наш ужасный мир, когда возвращаешься в него после смерти.

Вообще тот сезон был полон мистических угроз и предупреждений.

За неделю до лавины на траверсе Южного Домбая Степана и его группу застала гроза.

Он, естественно, шёл первым и вдруг почувствовал, как сырой и холодный воздух облака, опустившегося на них, насытился электричеством.

Кто-то невидимый и, возможно, слепой притрагивался пальцами к его ресницам и щекам.

Его волосы, которые обычно жили своей неприметной жизнью в отведенных им природой местах его тела, обрели вдруг неожиданную самостоятельность и двигались беспорядочно и беспокойно, подобно червям.

Лопаточка ледоруба дрожала, издавая тихие, но грозные трели, а вокруг штыка возникали голубоватые нимбы.

Но вершина была совсем рядом, оставалось двадцать или тридцать шагов по снегу.

Он верил, что не умрет в этот раз, что до конца жизни ещё далеко. Но он не мог и предполагать тогда, что «далеко» и «близко» измеряется не календарём, а чем-то иным. Чем — Степан не знал и никогда не узнает.

Электричество привлекало его с детства. Ещё ребёнком он любил делать короткие замыкания и вольтову дугу… Любил пробовать языком контакты батарейки от карманного фонарика. Он никогда не боялся молний и радовался грому и грозе.

Его два раза во время грозы в горах хорошенечко тряхануло. Воспоминания об этом не были страшными. Они даже были весёлыми, как после удачного взрыва найденного в лесу снаряда.

Степан, смеясь, рассказывал о некоей невидимой силе, которая сначала ощупывала его лицо, трогала пушок на его щеках, а когда убедилась, что это совсем другой человек, в досаде так толкнула его, что он едва не свалился с гребня.

Вспомнились ему и шаровые молнии, которые он видел.

Его поразила тогда чуждая человеку замедленность движения этих таинственных сгустков энергии.

Но удивительнее всего было, что в памяти людей, бывших тогда вместе с ним, эти таинственные шары были разного цвета. Для одних это был голубой, для других — красный, а Степан помнил, что шаровая молния была золотистого цвета...

Вокруг клюва ледоруба ореол сменился голубой змейкой. Гул, исходивший от металла, угрожающе возрастал. И тело Степана наполнилось дрожью и вибрацией. Раздался гром, подобный пушечному выстрелу, и мысли прервались, как рвётся плёнка в киноаппарате, обнажая белый экран.

Когда сознание вернулось к нему, экран всё ещё был белым, но, повернув голову, Степан обнаружил в этой белизне заносимые сухим снежком тела альпинистов.

Жалость к ним, таким молодым и неопытным, и тем более уже неживым, была так сильна, что он заплакал.

— Эй! — закричал Степан. — Вы живы?

— Живы… живы… — ответила самая маленькая и вздорная девочка.

— А чего же… лежите на снегу? Так ведь и насморк подхватить можно.

— А мы видим, что вы лежите, и тоже решили полежать…

Много лет спустя он понял, что был плохим инструктором, слишком рисковал, и только Господь спасал его и тех, кто с ним ходил.

А сколько погибло хороших и предусмотрительных!

Степан вспомнил рассуждение о том, что есть два способа жизни — детёныша обезьянки, который цепко держится за шерсть матери, и котёнка, который ползает, где хочет, но всегда под присмотром кошки.

А за три дня до того Степан водил их на Малый Домбай. Погода была отличная, скалы сухие. Идти было приятно.

Они спускались по красноватым осыпям.

Степан доверил отряд помощнику, а сам отошел по надобности в распадок.

И вдруг увидел на гребне чёрный каменный стул.

Он подошел ближе и удивился ещё более — стул был отлично сработан. Соразмерен в частях. Чёрная высокая спинка. Удобные подлокотники. Правда, вместо ножек был монолитный четырёхгранник. Всё гладко, прочно, отшлифовано и изысканно красиво. Чуть заметно искажены линии, как отражение в воде.

Степан понимал, что этот стул, скорее всего, был создан игрой природных сил — ветром, водой и перепадами температур. Такой логике его учили всю жизнь.

Он понимал также, что это всё-таки стул, к тому же удобный для сидения, что он может принадлежать кому-то.

Он хотел сесть, но боялся обидеть неведомого хозяина.

«У духов или мистических существ не может быть того места, на котором сидят, то есть, задницы — подбадривал его внутренний голос. — Садись…»

Степан погладил подлокотник. Он был тёплый, будто чья-то рука только что сжимала его.

Сознание Степана содержало в себе множество языческих, мусульманских и христианских преданий.

А что, если?..

Ему невыносимо хотелось посидеть на этом загадочном троне, хотя он понимал, что это не его стул, и лучше бы разойтись по-хорошему. Безопаснее. Но природное озорство и героическое любопытство подталкивали его к другому решению.

А что, если?..

Эх! Была не была!..

Он решился и сел.

Стул был сработан будто для него — не слишком широк и не слишком узок. Он был удобен и хранил тепло. Скорее всего, солнечное тепло.

Этот поступок Степана не вызвал ни взрыва, ни землетрясения, ни какого-либо мистического возмущения в окружающей природе.

Лишь красота гор, видимых с этой точки, завораживала, усиливаясь многократно, лишая его воли и желания спускаться в лагерь.

Сидеть бы так вечно и смотреть на горы!

Степан видел удаляющийся отряд.

Было так тихо, что Степан подумал, что он оглох.

Чтобы убедиться, что это не так, Степан сглотнул… И услышал чавканье великана.

Но те, торопившиеся вниз люди, шли бесшумно, хотя были подкованы железом, и хруст камней был для них реальностью, и долго будет ещё тревожить их слух въяве и во сне.

В тишине гор возникла неясная музыка и отзвуки мужского хора.

Степан понимал, что нужно встать и бежать отсюда, пока не наступила ночь.

Но он не хотел уходить. Ему было хорошо здесь, на этом каменном стуле.

Он сливался с камнем, окаменевал.

Степан засмеялся, представив себе, как будут искать его и не найдут. А через несколько лет какой-нибудь инструктор, отбежав по надобности, удивится, увидев каменного человека, сидящего на каменном стуле.

Смех освободил его. Он встал и, смеясь на ходу, задыхаясь от смеха, побежал вниз, радуясь знакомому скрежету камней.

«Камни, конечно, хороши, но лишены юмора, — подумал он. — Не хочу быть каменным человеком!»

Он бежал вниз легко, словно летел. Его существо раздваивалось. Он становился лёгким, каким мечтал быть в детстве. Он уже не бежал, а совершал длинные плавные прыжки, почти летел, иногда отталкиваясь от склона ногами...

Через несколько дней он специально вернулся сюда, чтобы найти этот чёрный каменный стул и ещё немного посидеть на нём.

«Может быть, всё-таки случится что-нибудь интересное?» — думал он.

Но Степан так не смог найти его — запутался в многочисленных гребнях и распадках. И вернулся ни с чем.

Спустя сорок лет Степан рассказал о чёрном каменном стуле Козерожику, и та посоветовала ему почитать об этом у Толкиена и Кастанеды.

Степан, раскрыв эти книги, понял, что читать их можно только в очень ранней юности, когда нет своего опыта. Но и тогда небезопасно для психического здоровья.

После лавины на Софруджу он отпросился у начальства пожить недельку-другую в Алибекской хижине, чтобы написать наконец первые эпизоды своего сценария.

Естественно, ничего из этого не получилось. Он сидел на крыше хижины и смотрел на ледники, спускавшиеся со священной горы Эрцах.

По преданиям абхазов, тот, кто пройдёт босиком от моря до её вершины и не причинит никому зла, удостоится вечной жизни.

Степан подумал, что, пожалуй, он смог бы в хорошую погоду рискнуть и проверить, насколько можно доверять преданиям.

Но даже в солнечную погоду босым в снегу можно отморозить ноги, и тогда «прощай, альпинизм!» А что вечная жизнь без вершин, без бега по горным тропам, без друзей-альпинистов?!

Он стал вспоминать всё зло, которое причинил людям, и оказалось, что больше всех от него натерпелась мать и любившие его женщины…

От смущения Степан опустил глаза и увидел далеко внизу, на изгибе тропы, молодую, модно одетую молодую женщину. В одной руке она несла туфли на высоких каблуках, в другой — тяжёлую яркую сумку.

Не доходя ста метров до хижины, она села на камень и стала озабоченно рассматривать свои сбитые в кровь ноги.

Степан не сразу узнал Махвалу, не потому что забыл её или она так сильно изменилась, — он не ожидал её встретить здесь.

— А где твой футболист? — спросил он, открывая дверь хижины и пропуская гостью.

— Баскетболист… — поправила Махвала. — Улетел во Францию с командой… Но он уже не мой… Мы расстались…

Она бросила туфли и прижалась к нему.

Он выпустил из рук её дорожную сумку.

В сумке брякнуло стекло, и через некоторое время кроваво-красная струйка доползла до её ступни.

— А ребёнок?

— Я всё сделала вовремя… В Грузии слишком много баскетболистов…

— И ты пришла сюда, потому что считаешь, что в Грузии мало придурков?

— Они слишком часто гибнут… И если не позаботиться, исчезнут совсем. А без них скучно жить… Прости, я неудачно пошутила… Просто хочу быть с тобой. Кстати, твоя Янина вышла замуж…

Они сидели за большим столом, рассчитанным на двадцать или тридцать человек.

На дубовой столешнице лежал цыплёнок, и копчёная бастурма, и вырезка молодого барашка, стояли баночки ткемали и аджики, и пучки свежей зелени — тархуны, кинзы, петрушки… Пимпили — жгучий перец из Мигрелии…

— Будь здорова!

— Будь здоров, возлюбленный мой, несчастный русский! Убедури руси…

«Нет пищи вкуснее, чем в памяти … старика», — подумал Степан.

Был солнечный день, и цветы пахли мёдом.

Бабочка села на смуглый сосок, и женщина улыбнулась с мукой — щекотка сродни боли, но она не смахивала бабочку, знала что это неповторимо красиво, и будет, что вспоминать в старости. Она лежала на спине и смотрела в небо. А в небе была головокружительная синева и его лицо…

Ночью она захотела походить по Алибекскому леднику.

Степан отыскал для неё ботинки из спасфонда, дал свои журабы и пуховку.

Луна светила, словно и не луна это была, а голубое солнце.

Только тени жили не отдельно от предметов — камней и глыб льда, как днём, но срослись с ними, были естественным их продолжением.

Было тихо, ручьи истощились, притихли, только внутри ледника ещё слышался приглушенный гул живой воды.

Они шли молча.

Эта прогулка была омрачена звуком, который походил на выстрел, — рядом с ними в леднике родилась новая трещина, пока едва заметная, как небрежный прочерк в школьной тетради. Она росла на глазах.

— Пойдём домой, — попросила Махвала. — Мне холодно.

Степан слышал, как стучат её зубы.

— Ой! Что это?! — она вцепилась в его руку.

Мимо них медленно проплыло нечто, подобное облачку, но отдалённо напоминавшее человеческую фигуру. Непонятное нечто смотрело на них.

Этот взгляд сопровождал его всю жизнь. Иногда Степан ощущал его вне себя, как чужой взгляд со стороны, иногда оно смотрело на мир изнутри его глазами. Но здесь, ночью, на леднике он как бы заразился ужасом спутницы, и мороз прошёл по его спине.

В хижине Степан спросил Махвалу:

— Это был твой приятель?

— Кто? — не поняла она.

— Ну, тот, на леднике… Из тех, кого ты отправила на тот свет своей любовью…

— А я думала, твоя подруга подсматривала за нами…

Они так и не узнали, кто прошёл мимо них. Скорее всего, один из бомжующих духов, их так много развелось на земле. Не принятые ни светом, ни тьмой, они тоскуют и наводят тоску на живых.

Они провели ночь, ублажая друг друга ласками,

- Возьми меня в жёны, — сказала она и сжала его предплечье. — Я буду верной женой. Я не хочу больше быть блядью. Нам будет хорошо вдвоём… Я ведь умею не только это… но и дружить… Я умная… может быть, даже талантливая…

— Невозможно.

— Почему? Ведь твоя романтическая любовь кончилась… Она вышла замуж.

— Я встретил женщину в Москве… У неё муж… Но я знаю, она вернётся ко мне.

— Кто она?

— Она Львица…

— Я тоже Львица!

— Может быть, ты и львица, но другая… Она — моя Львица...

— У вас ничего не получится.

— Почему?

— Львицы несовместимы с Близнецами. Она слопает тебя… Только косточки останутся…

- У меня Луна во Льве.

Степан как мог утешал её.

— …Не огорчайся, я вовсе не подарок... Ты ещё не видела меня злым и холодным… Ты забудешь меня завтра или послезавтра…

Утром Махвала сказала, что хочет уехать как можно скорее в Грузию, и Степан проводил её до остановки автобуса.

Он не стал говорить ей, о чём думал тогда на леднике.

А думал он вот о чём. Может быть, они бы и стали мужем и женой… Если бы она тогда не освободилась от их ребёнка… Если бы не было той ночи в палатке… И ещё много других «если бы»… Но чувствовал, как это мелко и отвратительно, и главное — неправда, не в этом было дело. Беда была в том, что она могла играть только белыми фигурами, предлагая ту партию, которая была интересна ей. Нет, она не давила, но всё время ставила партнёра в положение, когда у него не оставалась выбора, кроме того, что хотела она. Она была замечательный драматург в любовных делах, но острота эпизода интересовала её больше, чем главная линия драматургии — смысл отношений и цель. Человек, личность не слишком интересовали её…

Она заставляла мужчину играть придуманную роль в придуманной ею пьесе, а после окончания спектакля забывала о нём.

В Москве и взаправду Львица ждала его.

Они ещё сопротивлялись некоторое время, упирались, стараясь найти в другом какой-нибудь изъян, но не выдержали.

По уставу общежития Львица не могла проживать в его комнате, потому что не была его женой. Она не могла выйти из его комнаты, потому что назад её не пустили бы, как жену совсем другого человека.

Степан затенил щели двери чёрной бумагой, чтобы из коридора не виден был свет.

Они открывали двери только на условный стук.

Львица, тоскуя по свободе передвижения, открывала окно и сидела, свесив ноги наружу — это называлось «гулять». В ожидании Степана она писала рассказы и читала их вечером ему, как Шехерезада своему повелителю.

Прожив полгода взаперти у Степана, Львица сказала ему, что соскучилась по матери и хочет уехать ненадолго к ней, в русскую провинцию. Ей не всё нравилось в Степане, а то, что вроде забавляло поначалу, стало раздражать. Даже его кавказский акцент. И манера подшучивать над всем и всеми…

Степан не возражал против её отъезда — если так хочет, пусть едет, жизнь такая длинная… Ну, ошибся. Ну, что ж…

…Она ходила с друзьями по знакомому волжскому городу, и вроде всё было хорошо, всё как прежде, но чего-то теперь не хватало в её жизни… Ей было жаль терять его…

Он был болен. Тосковал по ней. Звал её мысленно. И когда она позвонила, когда его вызвали к телефону, подумал, что вот она услыхала его голос. Он слышал её голос и радовался и вроде чувствовал себя уже совершенно здоровым, но не мог избавиться от обиды, что он ждёт её, а она не приезжает.

Ей показался его голос чужим и неприятным, как-то странно дребезжащим, но акцент был уже почти незаметен. Позднее она привыкла к этому скрипу и знала — Степан не в духе, Степан чем-то недоволен…

Они снова были вместе. Львица снова сидела взаперти и печатала на его старенькой машинке свои рассказы.

Степан приходил после просмотра трёх-четырёх западных фильмов, после «Психо», после «Собачьего мира», глотал таблетку андаксина, чтобы немного прийти в себя, молча готовил ужин.

Львица как-то сказала ему, что больше не хочет замуж, потому что ей надоело быть домработницей, тем более что Степан, разумеется, бабник и неверный человек. Она видела, какими глазами он смотрит на женщин… И вообще она не умеет готовить ничего, кроме яичницы… Они разбегутся, как только кто-нибудь из них пожелает этого.

Ладно, — сказал он. — Никто никому не должен. Но мне не нужна домработница. Я сам умею всё… Обещаю тебе до конца нашей совместной жизни — кофе в постель и тарелку харчо на обед…

Он читал странички, отпечатанные Львицей на старенькой пишущей машинке, и мир нисходил в его сердце.

… По полю уже ходили люди. Бабушка заторопилась, повесила мне на шею котомку. Но с этого конца всё было выбрано, и не отвердевшая ещё земля затягивала чьи-то следы. Мы побежали по меже на другой конец поля. Потрескивала под ногами прошлогодняя трава.

Бабушка подняла первую картошку, надорвала тонкую сухую кожицу, понюхала.

Подошла Клавдя, наша соседка.

— Трахмал, чистый трахмал... Надо бы пораньше вам, я ведь говорила, что все кинутся.

Ещё вчера Клавдия сказала, что у Черемисской рощи с осени осталось поле не выкопанной картошки. Сейчас она вытаяла, подсохла на солнце, только собирай.

К нам подбежал Шурка председателев.

— Вы чего проспали? А мы с кузовом, как по грибы. Скоро полный.

Шурка давно уж бегает босиком. Ему хорошо, его отпускают.

— Бабушка, я разуюсь?

— Ты собирай, собирай.

— А Шурка босиком.

— Шурка и зимой босиком бегает. А тебе мать что наказывала?!

Шуркин отец до войны был председателем колхоза. Огромного роста, краснощёкий, он приходил к моему деду покурить. Дед сам выращивал махорку. Он подкидывал меня к потолку, прямо к матице.

— Ну как, городнушка, где лучше жить — в городе или в деревне?

— Конечно, в деревне.

Леонид гулко хохотал.

— За Шурку моего выйдешь, не раздумала?

Леонида взяли на фронт только на второй год войны. Военкомат в городе был рядом с нашей квартирой, и он зашёл проститься с мамой. Он опять подбрасывал меня к потолку.

— Не тужи, городнушка! Ворочусь, свадьбу сыграем.

Я отбивалась, упиралась руками в его грудь.

— Пусти!

Мама стояла у печки и всё зачем-то поправляла волосы.

— Что ж ты Раю на морозе оставил, Леонид?

— С лошадью она там.

Давно уж прогремели сапоги по лестнице, а мама всё ещё поправляла волосы.

— Хоть бы убили его!

— Нельзя так говорить, глупая.

В обед мама привела к нам тётку Раю, Шуркину мать. Сама сняла с неё клетчатую шаль, поставила чай на плитку.

— Оставайся ночевать, завтра уедешь.

— Девчонки одни, а Шурка совсем хворый.

— Плохо там, Рая?

— Хлеба давно нет, да и картошка к концу.

— И здесь так же. Паёк весь маме отсылаю.

— А мать-то наказывала привезти Алю.

— Придётся отправить. Я всё по району мотаюсь, одна она.

Меня закутали в старое мамино пальто, тётка Рая тронула вожжи, а мама заплакала.

— Ты там не ешь снегу, прошу тебя.

Она махнула мне рукой и вытерла слёзы зелёной варежкой. Раньше у неё были кожаные рукавички, но Шуркин кот изгрыз одну, а другая лежала бесполезная.

Тогда ещё, в самом начале зимы, мама приехала за мной в деревню. Дед приказал было:

— Здесь пусть живёт. У нас хоть дров хватает. Заморозишь девчонку в городе.

— Да не могу. Пусть хоть месяц со мной побудет.

Она осталась погостить на два дня. Радуясь отсрочке, я убежала к Шурке. У них было тепло, топился подтопок. Вечером мама пришла за мной. Леонид был уже дома, подсчитывал что-то. Мама встала на пороге, строго глядя на меня. Шуркин отец уронил на пол счёты, и они покатились, как тележка. Мы с Шуркой стали ловить длинного худого кота, хотели покатать его. А мама ловила меня, чтобы натянуть пальто. Мы с Шуркой смеялись и убегали от неё. Три Шуркиных сестрёнки тоже смеялись, свесив с печи беленькие головы.

Тётка Рая выглянула из кухни и усмехалась, вытирая руки грязным фартуком.

Леонид пододвинул маме стул.

— Присядьте. Пусть поиграют.

Мама присела. Беспомощно глядя на меня, сказала:

— Совсем от меня отвыкла. Отбилась от рук. Некогда заняться ею.

Играть сразу расхотелось, я сама стащила с лавки своё пальто. Мама встала, отыскивая свои кожаные рукавички. Одна куда-то задевалась, и мы все долго искали её. Заглядывали под стол, под стулья, ползали по полу.

Только Леонид стоял и смотрел на маму, да тётка Рая громко гремела заслонкой.

— Ой, глядите, изгрыз, — весело закричал Шурка. — Кот изгрыз!

Мама огорчённо разглядывала рукавичку и говорила вежливо:

— Да, ничего, ничего, у меня ещё варежки есть, зелёные…

Лицо Леонида туго налилось кровью. Он встал на колени перед кроватью, заглянул под неё. Кот забился в угол. Леонид протиснул под кровать мощные плечи и, упираясь спиной в крашенные доски кровати, стал шарить руками среди разного подкроватного хлама. Блестели подковки на подошвах его сапог.

Зажимая ладошкой рот, смеялся Шурка.

Леонид выпрямился, стаскивая с кровати кружевные подзоры, перехватил кота поудобнее и понёс его к порогу. Он приоткрыл дверь, сунул кота головой в щель и дёрнул на себя железную скобку… Кот захрипел горловым влажным хрипом, что-то хрустнуло.

…Медленно шла лошадь. Солнце падало на лес, прямо на чёрные острые зубцы его. Алым отливала дорога.

И как только остались позади последние дома города, тётка Рая завыла. Она выла низко и однотонно, без плача, без всхлипов и только прерывала вой, когда на раскатах сани начинали заваливаться на бок.

Быстро темнело, сливались в одно темно-серое пятно клетки на её шали.

Последний раз жёлто блеснула дорога, закатилось солнце, мы въехали в лес. Сугробы поднимались выше саней, кусты — выше сугробов, а совсем высоко были вершины елей и звёзды.

У меня замёрзли ноги, но я боялась пошевелиться и только смотрела, как мерно раскачивается передо мной тёмная спина.

Тётка Рая замолчала внезапно, когда кончился лес и блеснули впереди скудные огоньки нашей деревни. Она подползла ко мне, шурша морозным сеном.

— Что молчишь? Замёрзла?

Она сдёрнула с меня валенки, начала мять ноги, потом, расстегнув полушубок, сунула их себе под мышки…

От резкого движения я упала на спину. Но всё равно молчала и смотрела на звёзды…

…За день мы обошли всё поле. Моя котомка полна, да и у бабушки в фартуке ещё много. Потом всю весну мы будем есть тяжёлые, как из сырой глины, лепёшки, и запах гнили станет привычным и вкусным.

У Степана закололо в глазах. Он, конечно, знал, что герои «Витязя в тигровой шкуре» плакали так, что «слёзы лились по плечам», но время было другое. Он сдержался и только поцеловал Львицу крепче, чем обычно.

Где я был тогда?! Почему не рядом с ней?!

На следующий день его ждал новый рассказ.

…Надюшка вцепилась в деревянные ручки, поволокла самовар за ворота. Дотащила до дороги, остановилась отдохнуть. Самовар тяжёлый, двухвёдерный, вмятина на боку. Дед разбушевался как-то, запустил в Славку поленом, да попал в самовар.

Конюх Андрей шёл на конюшню.

— Давай пособлю, надорвёшься ещё.

Взялись с двух сторон. Самовар косо поплыл над дорогой.

— Говорят, Славка в гости едет?

— Сулился в письме.

— Дед-то как, не против?

— Водки купил.

— Много?

— Четыре бутылки.

Спустились в низину к речке.

— Водку хорошую привезли, что слеза. Мать пироги печёт?

— Опару поставила.

— Я пироги с мясом люблю.

Конюх Андрей пошёл дальше. Прогнулась доска, перекинутая через речку, задела серёдкой воду. Он перескочил на берег, выругался от боли в ноге. Ветеринар говорит, не мочи, а на конюшне сырость по колено.

Была у него сухая работа. Лет шесть тому назад Михаил Петрович, Надюшкин дед, отдал колхозу свою пасеку. Четырнадцать семей, ульи один к одному. Первый год сам хозяйничал. На второй не назначили, что-то не сошлось у него в бумагах.

Поставили к пчёлам Андрея. А он чуть что — к Михаилу Петровичу.

На пасеке было хорошо. В амбаре чисто, сухо. Сетки висят, дымари. Ребятишки прибегут, хлеб за спиной держат.

— Ну что, опята, намазать?

Протягивают ломти. Намажет мёдом, едят.

А зимой заморозил пчёл. В мае вытащил ульи, в пчёлы высохли все.

С тех пор у Михаила Петровича с конюхом Андреем вражда. Увидит Андрея, голову воротит, а то и плюнет себе под ноги.

Конюх Андрей по старой дружбе тоскует. По деревне идёт, на Михайловы окошки глянет вкось, а прямо боязно….

Самовар стоял на песке, зеленел боками.

Надюшка сняла конфорку, отвинтила кран. Песком не вычистишь, только исцарапаешь весь.

У бани она нашла кирпич и ещё один — маленький и плоский. Выпячивая животик, унесла на берег. Стала тереть кирпич о кирпич. Посыпалась на песок красная пыль.

Самовар не чистили года два. Мухи засидели. Надюшка макала тряпку в керосин, потом в кирпичную пыль. Ползала по песку на коленях.

В темном нутре самовара белела накипь. Из трубы пахло берёзовым дымом.

В крутом самоварном боку засияло жёлтое пятно. Надюшка стала смотреться в него, как в зеркало.

Вот найдёт она на лугах цвет — девичья красота — густо-розовый, в белых жилках, умоется им и станет красавицей. Будут у неё самородные кудри, как у школьной библиотекарши. Спросит она Олега: «Ты чего это всё дома? Вон Петька с Васюткой взяли намёт да раков пошли ловить». А он ответит: «Ну и пусть, мне и здесь хорошо».

А то нападёт в лесу на грибное место. Сплошь белые. Позовёт Олега, скажет: «Собирай, я не жадная».

Сидит Надюшка на песке, а Петька с Васюткой с горки спускаются. Подошли, постояли.

— Говорят, Олег приезжает?

— А вам-то что?

— У нас свои дела.

— Он наш гость, а не ваш.

Конюх Андрей вёл по берегу лошадь — подковывать.

Петька с Васюткой засмеялись и пошли дальше, к кузнице.

Они ждали всю зиму, всю весну. Надо бы сегодня поймать ведьму. Ну не поймать, а хоть поглядеть. Олег просил, чтобы без него не ловили. А сейчас рожь поспевает, самое время. Говорят, уж видели Христину в поле ночью. Делает во ржи тропки крест-накрест, а сама ножницами колосья режет.

Конюху Андрею все советуют: «Сходи к Христине, вылечит». А тот отвечает: «Лучше обезножею, а к ведьме не пойду».

Может, она ещё и не ведьма. Осенью у них корова околела. Даже прирезать не успели. Христина три дня ревела. Пастух сказал, корова была стельная, сам видел, как с быком гуляла.

Медленно разрасталось сияние, вырывалось из-под тряпки, ложилось на волосы.

Круглыми радугами плыли по реке керосиновые пятна.

Она легла животом на доску. Маленькие волны затеребили подол.

Снова прошли Петька с Васюткой, ничего не сказали.

Прошлым летом, уж в августе, привезли с поля воз соломы, вывалили на дворе. Олег залез на крышу сарая, постоял немного, глядя вниз, и прыгнул. Скатился с соломенной кучи, как с горы, сказал, отряхиваясь: «А ты не посмеешь».

Надюшка залезла на крышу и тоже прыгнула.

Потом они рыли нору. В норе было темно и жарко. Пахло сухарями. Видна в нору крыша сарая и два воробья.

Они сидели рядом, не зная, что делать, боясь, что придут и застанут их здесь.

Олег нашёл соломинку. Она была сиреневой.

— Хочешь, сделаю кольцо?

— Хочу.

— Дай примерю.

Она протянула палец.

— Надька, дед пришёл, неси огурцов, — позвала мать.

Надька не могла вылезти. Высоко виднелась крыша и два воробья.

— Давай подсажу.

— Я сама.

— Чего боишься?

Олег подставил спину. Она встала ему на плечи, чувствуя, какая горячая кожа.

— Я думал, ты лёгкая, а ты тяжёлая.

От запаха керосина у Надюшки закружилась голова. Опять прошли мимо Петька с Васюткой, вымыли ноги.

Она поставила самовар посреди речки, стала плескать на него воду.

Речка мелкая, самовару по ручки, а Надюшке и до колен не доходит.

И когда она вытащила самовар на берег, и, дав ему немного обсохнуть, крепко вытерла суконкой, он засиял среди травы, ловя и отражая солнце.

Шёл с конюшни конюх Андрей.

— Меня что ли ждёшь?

— А здесь никто больше не ходит.

— Теперь зови чай пить.

— Приходи, жалко, что ли.

— Дед, наверное, мёду припас?

— Прошлогоднего полно.

— Хороший мёд, сладкий?

— Конечно, сладкий, горький мёд не бывает.

— Славка, поди, гостинцы привезёт?

— В тот раз шляпу привёз деду.

— Что-то я не видел на нём.

— В сундук спрятали.

— Хорошая шляпа?

— Подкладка шёлковая, а сама с лентой.

— Рыбы не привозили копчёной?

— Не привозил. А ты подковал Листочка?

— Хворый он, копыта крошатся, что уголь.

— Может, от старости.

— А может, от сырости.

У своих ворот Надюшка увидела грузовик. Шофер сидел на ступеньках крыльца, отдыхал. Он поднял голову, зажмурился, потом снова открыл глаза.

Перечёркнутый солнечной гранью, на него рывками двигался начищенный самовар, а над круглым его телом, над большими и малыми окружностями, в красноватом сиянии меди вскинулось широкоротое лицо с калёным румянцем, и глаза глядели поверх его головы, прямо в раскрытые окна...

Так прошло полгода, и каждый день Степана ждали несколько страниц неведомой ему жизни.

Я люблю тебя, Львица моя, ты возвращаешь мне мою Россию!

Однажды он проснулся посреди ночи и увидел, что Львица полусидит в постели и пристально смотрит на него.

Ты чего не спишь?.. У тебя во сне совсем другое лицо… Ну и что? У всех во сне другие лица. Я тоже, проснулся как-то, смотрю на тебя, думаю, с кем это я сплю? Незнакомая женщина… Ты похож на младшего сына князя… Почему на младшего?.. Старшие наследством заняты, а тебе вроде всё равно… Всё охота соколиная… пиры…. Женщины… Да уж, как-нибудь проживём без наследства. Не проживём, что ли?.. Я хочу, чтобы у нас были дети… А я хочу, чтобы у нас каждый день был праздник!..

Степан хотел возразить, что такого не бывает, но в глазах у Львицы было столько силы и уверенности, что он промолчал, оставив решение этого вопроса на потом — время покажет… Чего загадывать? Но сомнительно…

Память перенесла его на десять лет вперёд после этого случая и на четверть века до теперешнего времени.

Вокруг торчали эти дурацкие горы, обросшие льдом и снегом, без которых он не мог тогда жить.

Львица и Козерожик собрали хворост и развели костёр.

Степан достал из рюкзака бутылку Новосвитского Шампанского и маринованное мясо для шашлыка.

Он наблюдал за группами разрядников, которые совершали самостоятельные восхождения.

Вроде всё шло нормально, и все три группы начали спуск. Степан выключил рацию.

На скатерти, принесённой снизу, лежали августовские помидоры и огурцы, и зелень, и даже красная икра, баночку которой продал ему бармен Ашот из отеля «Домбай».

— Девочка, — обратился Степан к дочери, — пожалуйста, твой тост.

У них был такой обычай — когда они собирались втроём, тамадой всегда была Козерожик.

— За маленькие праздники! — начала Козерожик. — Есть большие праздники: Рождество, Новый год, Пасха, Первое мая… А есть маленькие, когда нам просто хорошо… потому что мы вместе… Когда настанет зима, и нам будет холодно, и настроение будет плохое, вспомним этот день… этот маленький праздник… И улыбнёмся и не будем ссориться…

Степан снова был в Петербурге конца девяностых, и снова стоял у окна, и смотрел на Парк Победы, который сажал полвека назад со своими сверстниками.

Тогда здесь был пустырь и свалка. Воронки от снарядов, колючая проволока и городской мусор, перемешанный с пеплом умерших от голода людей...

Тогда и представить себе невозможно было, какие красивые и мощные деревья поднимутся здесь.

Будто души тянутся к солнцу.

Простите, эстеты, но он очень красив, наш парк, посаженный нами в нашем голодном детстве на пепле ленинградцев, умерших от голода в блокаду.

В последние два-три года вокруг Парка творились какие-то тайные тёмные дела.

Строительные фирмы хотели отхватить участки для элитных домов.

Торговцы дрались за пространство вокруг метро.

Деревья, по замыслу деловых людей, следовало вырубить, а кладбище сосредоточить в одной, отдельно взятой яме, которую предполагалось завалить большим памятным камнем, и закрыть тему.

Прежде чем свалить дерево, его метили накануне белой краской.

Теперь Степан смотрел на парк, в котором он когда-то бегал трусцой вместе с Львицей. Он узнал издали красный тренировочный костюм Козерожика, обрадовался лёгкости её бега.

Но вот она остановилась возле тополя. Она стирала знаки смерти на обречённых деревьях.

Вернулась после бега мрачная, полная гнева, и сразу заперлась в своей комнате.

Степан знал, что она там плачет, но не решался войти к ней. Она ещё надеялась, что можно что-то изменить в нашей жизни, спасти человека или дерево, или бездомного котёнка, а он уже знал, что всё напрасно. Он не стирал белых меток на тополях, не участвовал в пикетах и демонстрациях — он не верил в возможность повлиять на решения сильных мира сего. Он был уверен, что они всё равно примут нужное им решение и вырубят деревья, которые мешают им богатеть.

Внутри Степана был другой Парк, который он начал взращивать раньше, чем посадил первое реальное дерево. Он верил, что в его Парке никто не сломает ветку и не нагадит среди его травы и цветов.

Он любил гулять там один или с Козерожиком, которая в его сердце так и осталась маленькой девочкой — его верным другом.

Однажды она догнала его, когда он шёл к метро. Взяла его за руку.

— Мама говорит, что ты нас разлюбил. Потому что полюбил другую женщину… А я сказала ей, что ты не можешь разлюбить нас… Даже если полюбишь ещё кого-то… — она замолчала, ожидая ответа, но Степан молчал, и она, пытаясь поймать его ускользающий взгляд, добавила: — Папа, не думай о нас. Пожалуйста. Делай, как лучше тебе… Я никогда не осужу тебя…

За полчаса до этого они завтракали, как обычно, вместе, рассказывали сны и читали стихи.

Львица попросила минуту внимания. Степан и Козерожик очень удивились, потому что она давно не писала новых стихов. Это было время пика её популярности, когда песни на её стихи исполняли даже церковные хоры, не говоря уж об эфире и эстрадных площадках.

По вечерам Степан ждал её, прижав щеку к стеклу окна, пытаясь различить в смутных ночных призраках её походку. После презентаций, после пресс-конференций, концертов и выступлений. Львица стала заносчива и нетерпелива.

— Я люблю тебя, Львица моя.

— Конечно. Кто тебе, кроме меня?!

— Я люблю тебя.

— Конечно. Кто тебе, кроме меня?!

— Я люблю.

— Кто тебе…

— О! Заткнись, наконец. Не провоцируй!

— Кто тебе, кроме меня?!..

Вышел на улицу свободный, помолодевший, с легким запахом хорошего вина и обиды. Женщины чуют, кто занят, а кто вдов душевно.

Ну, суки, держитесь!

Меж тем Львица отвела глаза в сторону и начала.

Назад, назад —

Собакою по следу,

Ведомые одним лишь словом —

Знать,

Чтоб по золе,

По пеплу и по слепку

Нам прошлое, как урну,

Открывать.

О Господи,

Освободи от знанья!

Ладонью, как кузнечика, накрой.

Гармонии возвышенное зданье

Угрюмо рухнет за моей спиной.

Осядет пыль

На голову и плечи.

В пустом дому

Ни слова, ни огня.

О Господи,

Мне защититься нечем.

О Господи, останови меня!

— Замечательно! — прошептал в восхищенье Степан.

Львица меж тем продолжала.

Как безумье находит гроза.

Омрачается мир, как сознанье.

Вот и туча,

Грузна и сиза, пробирается

В центр мирозданья.

И в припадке горючей тоски

Убиваются бледные ивы.

Уж скорей бы,

Скорей бы настиг

В чистом поле

Целительный ливень!..

Я люблю тебя, Львица!

Кто, кроме меня, тебе?!

Ха! Ха! Ха! Ну, пусть думает так, если хочет.

Он как бы не замечал её старения, вернее будет сказать, замечал, всё замечал, но это было не главное, потому что на теперешний образ Львицы накладывались многочисленные образы её телесной оболочки и образы её души, которая менялась, хотя и медленно, но менялась. Но в его душе она оставалась прежней, какой была в первые годы их любви. Степан не мог поручиться, не был уверен, как воспринимает Львица его временные изменения, перемены и измены, его превращения из юноши в старца, но его смущал её взгляд, которым иногда она мимоходом ощупывала его. Смущал его этот взгляд. Раньше она не так смотрела на него. Теперь он был как бы и не живой муж, а нечто привычное и вроде бы дорогое, но не заслуживающее любви, просто привычка. Для неё он был уже не Степан, которого она, может быть, любила когда-то, а старый сундук, в котором хранились старые воспоминания. Вроде бы и ни к чему теперь, но выбрасывать жалко.

Во дни твоей любви,

Коснувшись сонных век,

Был каждый новый день,

Как первый день творенья.

И тёмная вода

Лесных неслышных рек

Несла, как два листа,

Два наших отраженья.

Во дни твоей любви

Значенье старых слов

Вставали предо мной

Заката обнажённей,

И ярая вода

Полуденных ручьёв,

Как горький дикий мёд,

Текла в мои ладони.

Благодарю тебя, Господи! Слава Богу! Проснулась моя Львица. Слышу её рык. Почему так устроена жизнь, что только боль и страдания рождают стихи и лишают душу глухоты и сонливости? Как хорошо было бы не причинять боли людям, тем паче любимым. Но, увы!

«Папочка, делай, как тебе лучше, не думай о нас! Ты ведь не разлюбишь нас никогда?!»

Перебирая свои письма и заметки на случайных листках, он нашел такое объяснение в любви, обращённое к десятилетней дочери:

— Ты открыла мне новые цвета мира, к которому я слишком привык. Спасибо тебе, твой мир прекрасен. Я удивляюсь, как я мог не замечать раньше этих восходов и закатов, этих солнц и лун, этих цветов… до твоих картин…

В его парке была белая ротонда в классическом стиле, где висели детские картинки Козерожика и её стихи, отпечатанные на машинке и прикреплённые к колонне клейкой лентой.

Одно стихотворение он любил особенно. Оно было написано, когда у них ещё не было своего дома в деревне, а отдыхали они в горах на юге.

Дом, как собака, ждёт.

Портрет смотрит в окно,

Он перестал улыбаться.

Пылью покрылась кровать.

Серо-зелёные листья

Падают в высохший пруд.

Думает дом — ждать ли ему

Или совсем развалиться?

Они купили избу в Новгородчине спустя пять лет после этих стихов, и внешне она не походила ни на одно жилище из его снов, как не был похож его Парк на тот, что виден был из окна его комнаты.

Немалая часть его жизни ушла на каждодневную борьбу со страхами реальной жизни и ужасами сновидений. Он почти достиг цели — его сны становились спокойнее, а люди и звери в яви всё реже проявляли к нему свою недоброжелательность и агрессивность. С деревьями и цветами, птицами и змеями у него с детства не было проблем.

И первым был страх темноты.

Сводная сестра Степана, Вера, уже большая девочка, начитанная и склонная к мистицизму, застыла, вцепившись пальцами в перекладину оконной рамы. Мрак очаровывал её, притягивал. Лицо её было бледно и напряжённо.

— Что там? — испуганно спросил маленький Степан.

— А-а-а?! Там?.. Медведь.

В тёмном стекле хорошо были видны и керосиновая лампа, и печь, и шкаф, и комната, Вера и сам Степан. Это был другой — отражённый мир, небезопасный и таинственный, где обитали призраки и мертвецы, встающие по ночам из могил. И медведь…

Степан видел его во сне, а утром с трепетом ждал наступления ночи.

Страхи придавали обыденной жизни интерес и загадочность. Они будили желание заглянуть за пределы реальности.

Оставшись вечером один, Степан зажигал во всех комнатах свечи и керосиновые лампы, и красноватое светящееся колыхало заполняло дом. Предметы и тени неторопливо изменяли свой привычный облик. Степан заглядывал в шкафы и под кровати. Медведя там не было, но Степан чувствовал, что кто-то пристально наблюдает за ним.

— Если ты хороший, зачем прячешься? — дерзко спрашивал Степан. — А если плохой, почему боишься меня? Я ведь мальчик…

Однажды он увидел медведя в зоопарке.

Степан долго смотрел на него, чувствуя, как душа освобождается от страха.

Медведь был красив.

Степан бросил ему конфету, и медведь съел её вместе с бумажкой.

Степан больше не боялся медведя.

Восхититься и полюбить то, что при первом взгляде внушает отвращение и ужас. Может быть, в этом избавление от страха?

Конечно, можно убить страх, убив медведя или собаку, или человека, или даже змею...

И большинство людей так и поступает уже десятки тысяч лет.

Но Степан знал, что убийцы только на время заглушают свой страх…

Потом, став взрослым, Степан страшился только одного — потерять Козерожика. Он видел во сне, как она уходит под лёд, или ей угрожает какая-то другая опасность. Он просыпался среди ночи от ужаса, и проходило несколько дней, прежде чем он забывал этот сон и успокаивался.

Такие мысли занимали Степана, пока он мыл в Шегринке трёхлитровую банку, чтобы пойти в деревню за козьим молоком. Ферри осталось совсем немного еще с прошлого года, и он берёг его к приезду Львицы. Разогреть воду поленился, и потому ещё и ещё полоскал банку в речке и думал о страхах, отравляющих жизнь человека..

Степан вспомнил известного артиста, мягкого, интеллигентного — его герои на сцене тоже были такими, — но он никак не мог пробиться в кино, потому что боялся камеры.

И тогда один старый московский юморист, еврей, подарил ему свой тайный рецепт от страха.

— Ты представь этого мудилу режиссёра на стульчаке… Представь этого пидора — оператора на стульчаке… Эту проститутку-ассистентку… опять-таки на стульчаке… Всех, кого боишься — на стульчак! И перестанешь бояться…

Он так и представил себе их. И рассмеялся… И вскоре стал Народным артистом…

Под одеждой все мы голые, — сказал кто-то, — подразумевая не то, что все мы прекрасны, но то, что нас всех роднит стыд за уродство, которое необходимо скрывать. Степану не нравился этот афоризм, но почему-то он его помнил.

Другой артист был приглашён из провинции в лучший театр Ленинграда на роль князя Мышкина. Первые репетиции прошли блестяще, но вдруг он почувствовал, или ему показалось, что артисты завидуют ему. Холод и недоброжелательство окружали его. Так ему казалось. С каждым днём он играл всё хуже. Он потускнел, потерял кураж. Правда, перед этим он блестяще снялся в кино, но новых предложений не было. Не было и квартиры и даже денег, чтобы снять комнату. Он спал в кресле на киностудии. Он был на краю. И вдруг увидел сон. Премьера. Он играет блестяще. Он видит со стороны, как это здорово. И режиссёр и, главное, коллеги смотрят на него с восторгом и почитанием…

Он проснулся и постарался вспомнить всё. Он сыграл князя Мышкина гениально. Эту роль невозможно было играть, не испытав высокой любви. Он её испытал. Он никого и никогда не унизил…

… Лет двадцать тому Степан шёл один по горной тропе к кордону, что километрах в десяти от Красной Поляны, той, что в горах над Сочи, где любит кататься на лыжах нынешний президент.

Громадные каштановые деревья были обременены плодами. Дорога усыпана каштанами. Дневная жара спадала. За деревьями, нарушая вертикали леса, проявились брёвна сруба. Это был кордон — резиденция лесничего. Ни голосов, ни движения, ни души… Но кто-то следил за Степаном. Он почувствовал это на мгновение раньше, чем увидел двух громадных кавказских овчарок, бегущих ему навстречу. Настроены они были решительно.

Степан даже не успел испугаться, он только прошептал в восхищении: «Господи, какие вы красивые!»

Одна вильнула хвостом. Другая положила ему на плечи лапы и лизнула лицо… Он так обрадовался, что даже не удивился…

Степан подумал, что давно не испытывал страха, но, покопавшись в памяти, обнаружил, что это было вчера, когда он ходил за молоком в деревню.

На тропинке лежала большая змея.

Степан взял хворостинку и хотел поиграть с гадюкой. Но она была не в настроении и уползла в травы.

Чуть дальше паслось стадо коров, и бык, увидев его красную рубаху, ту самую, пошитую из советских знамён, взъярился и бросился к нему с недружескими намерениями.

Это было так неожиданно, что Степан не успел восхититься и полюбить быка, и потому закричал на него страшным голосом, будто в горах кричал на нерадивых новичков, или в армии на трусливых солдат, или на пьяных осветителей, когда срывалась съёмка… Да, когда не помогала любовь, приходилось кричать, стращать приходилось. Такая у нас в России жизнь.

Бык очень удивился и стал смотреть в другую сторону, не обращая больше внимания на красную рубаху.

Степан ступил на шаткую лаву, но одна доска была плохо прибита и подскочила от напора ноги.

Степан вспомнил быка и улыбнулся. Он отворил калитку и пошёл меж кроличьих клеток, думая о змее.

На языке вертелись какие-то стартовые слова и строки ещё не родившихся стихов.

И неожиданно, слева, на уровне сердца, в зловонной темноте клетки метнулась тень, и раздался стук и грохот, которые, как усиленное эхо, откликнулись в других клетках.

И вот тут-то у Степана от страха ноги подкосились.

Степан рассмеялся.

Кролики смотрели на него с ужасом, они ждали приговора, и каждый верил, что этот человек палач и пришёл именно за ним.

«Недаром трусов убивали, как врагов! — подумал Степан. — Страх — это зараза. Как же звали первого труса, воспетого в поэзии? О, Тирсит!»

Однако в его снах уже возникали звуки, похожие на погребальные причитания. Он услышал их въяве однажды в лесу над Мстой.

Степан собирал грибы и вдруг замер от тоскливых завываний, исходивших из глубины леса.

Казалось, что здесь, в центре России, азиатские женщины оплакивают своих погибших в боях сыновей.

У Степана волосы на голове зашевелились, как будто он вошёл в грозовое облако.

Его притягивали и пугали эти звуки, но в конце концов он оказался на вырубке, где бригада шабашников – гайстарбайтеров, кавказцев, валила вековые деревья. Лес переиначивал вой бензопил. Степану казалось, что они плакали, захлёбываясь животоком, своей сладкой кровью.

Возможно, он забыл бы этот курьёз, если бы услышанные в тот день звуки не тревожили его снова — ночью, в городе, в его снах — пока отдалённо, но с явной угрозой. Они предупреждали Степана, что вскоре не только в реальном мире, но и внутри него, в его сердце, могут произойти необратимые перемены, и его Парк Победы снова станет Пустырём, а на месте Гостиницы «Россия» утвердится Крематорий.

Как-то несколько лет назад, в лето перед дефолтом, он обирал колорадского жука с картофельных листьев.

Его окликнул знакомый пастух из неблизкой деревни на Мсте.

Он был пьян и качался вместе с забором..

Рядом с пастухом стояла пьяная баба.

Здравствуй… Здравствуй… Пойдём с нами… Куда?.. На кладбище…Зачем?.. Помянуть…Кого?.. Мою жену… А это кто?.. Сожительница… Не, не могу, времени нет… Работать надо… Работа не волк. Пойдем, у меня пузырь, помянем жену. Достойная была… Вы идите, идите, может, потом приду, еще три рядка осталось, если сегодня не оберу, всё сожрут…

Идти или не идти, вот в чём вопрос. Помянуть, конечно, надо, но больно противно. Они уж и так хороши. Завалятся ночевать. Разговоры — хуже блевотины… Лучше уклеи половлю… Нет, надо посмотреть, как там они. Не дай Бог что!

Степан пошел на погост. Там, возле сгоревшей церкви, под деревянным крестом с именем любимой жены спал, обнявшись с сожительницей, пьяный Пастух.

«Могила умов — вот, во что превратилась страна», подумал Степан.

Вороны сидели на ограде погоста. Озадачены были — живы те двое или падаль?

Недоумевали. Вроде дышат, хоть и смердят. Потому и смердят, что живые…

МЫ ЕЩЁ ЖИВЫ?.. МОЖЕТ БЫТЬ…

— Вы были в Сванетии?

Этот неожиданный вопрос прервал его мысли.

— Не понял, — удивился Степан.

— Я спрашиваю, вы были в Сванетии?

— Был.

Молодой человек улыбнулся и вышел. И пропал навсегда, оставив множество вопросов, на которые до сих пор у Степана нет ответа.

Двери вагона раздвинулись, пропуская его, а потом снова закрылись, и поезд метро полетел дальше в туннеле.

«Почему он спросил, был ли я в Сванетии? — недоумевал Степан. — Разве я похож на свана? Разве я молодой? А он? Он ведь не родился еще тогда, когда я бывал в Сванетии».

Степан вспомнил сванские башни и каменные базилики-часовни в горах, где Спаситель похож на воинственного горца, и девочку Фатиму, сестру князя-пастуха, которая ждала их под Ушбой…

Все думали, что нас давно нет в живых, а она верила, что мы вернёмся в эту жизнь, и смотрела в подзорную трубу с веранды своего дома…

Это время жило в нём теперь, отдалённо, как воспоминание о книге, прочитанной в детстве.

Нет, но почему он спросил, был ли я в Сванетии?

В эту весну вообще много было странного.

Несколько дней назад в автобусе на него неприлично долго смотрела незнакомая женщина, и он вынужден был спросить, чем вызван её интерес. Она смутилась и ответила, что он поразительно похож на её мужа, которого она похоронила месяц назад…

В эти же дни их знакомый, подъезжая на своей «восьмёрке» к Малой Вишере, увидел Степана, шагавшего по обочине.

Знакомый остановил машину, но человек, похожий на Степана, улыбнулся и скрылся в лесу.

Сам же Степан в это время сидел в кабинете редактора киностудии и пытался заинтересовать его хотя бы одним сюжетом из множества, которые они с Львицей готовы были недорого продать в виде сценариев. Они даже не просили аванса.

Степан хотел, чтобы его работа была нужна кому-нибудь кроме Бога. Впрочем, он не был уверен, что она нужна Богу, что Ему вообще что-либо нужно от нас, кроме любви, молитвы и доброты к ближним.

Степан старался не причинять никому зла. Он любил Создателя и молился утром, днём и ночью, даже во сне. Но он хотел работать и получать за свой труд мзду.

Ему было стыдно думать об этом. Ведь всю жизнь ему внушали, что корысть низменное чувство. Потом уж он сам воспитывал в себе чувство бескорыстного служения. Кому? Этот вопрос мало интересовал его. Бескорыстного служения, и всё! Кому — неважно. Важно, что бескорыстно.

Теперь он понимал, как это старомодно. Вот и кришнаиты тоже… Может, и правда, что он неправильно живёт? Может, он осколок погибшего мира, и во всём виновато воспитание… Но Степан был уверен, что родись он в сегодняшней России, он всё равно не мог быть другим. Степан подозревал, что у тех, кто хочет видеть Россию похожей на Америку, он и Львица, и Козерожик должны вызывать неприязнь и отвращение. Для успеха дела обществу следовало бы очиститься от таких людей. Естественно, не расстреливать, как в тридцатые годы, чтобы не шокировать сытую часть человечества, но постепенно удушать экономически, чтобы исчезли естественно, сами по себе.

Если ты такой умный, почему такой бедный?!

Перед отъездом Степан встретил в парке знакомого фехтовальщика, бывшего чемпиона...

…Откуда так рано? От женщины?.. Не, охранником работаю… Где?.. У кришнаитов… С саблей у входа?.. Если бы… Они только уговоры признают… Ну а ты? … Уговариваю… А мне предлагали на автостоянку… Там больше платят… Но чаще убивают… У нас тоже проблем хватает… Какие проблемы у верующих? Небось, мир и благодать… А-а! Грызутся. Уже третью конфессию меняю, и везде одно и то же… Из-за чего враждуют?.. Спорят, кто ближе к Богу… Да неужто там, у Бога, нам всем места не хватит?! …Там-то всем всего хватит. А здесь, кто ближе к Нему, лучшие куски достаются… Из-за них и грызутся…

Редактрисса подняла на Степана грустные армянские глаза. Она была пожилая восточная женщина, в прошлом комсомольский вожак, теперь на службе большого бизнеса.

Она устраивала хозяев и раньше и теперь, и в будущем тоже будет устраивать. Она никогда не говорила, что она думает, но всегда придерживалась той линии, которую ей поручали. Она вся состояла из окружностей — большеглазая и большеротая, вся в золотых браслетах и кольцах, укутанная в коллекционную кашемировую шаль, из которой, как из кочевого шатра, вился дымок сигареты.

— Замечательные заявки. Но кто на них даст деньги, Степан? Кто сможет снять эти фильмы? Вы же видите уровень нашей режиссуры? Они уже ничего не могут, кроме примитивных детективов… Пять убийств и три изнасилования… Это норма… Экшен… Экшен… Ещё год продержимся… Но зрителю всё надоело…

В полутёмных коридорах «Ленфильма» бродили призраки. Молодые и среднего возраста бесы были заняты кипучей суетой. Со стен скорбно глядели на живых портреты почивших классиков, тоже, впрочем, бесов. В павильонах, которые не были превращены в склады, продолжали убивать, насиловать и пытать.

Степану были отвратительны и убийства и насилия даже в мультиках, но он иногда сомневался в своей правоте и думал, что, может быть, он отстал от бурно текущей жизни.

Задумавшись, он чуть было не наступил на кошку, которая гналась за крысой.

На киностудии всегда было много кошек, но теперь их было ещё больше. Они защищали имущество от крыс, которых было во много раз больше, чем кошек. Крыс привлекал запах многих поколений массовки и кинозвезд, снимавшихся здесь когда-то. Им особенно нравилось грызть старую обувь.

Первым узнал Степана кот Ромка, который ходил на трёх ногах, так как четвёртая была отгрызена голодными крысами еще в начале перестройки.

Ромка потёрся о брючину Степана и сказал «мурр», то есть, «здравствуй».

Степан купил ему полсосиски и продолжил свой разговор с Режиссёром, которого все звали Граф.

Собственно, это и разговором-то не назвать было, просто два режиссёра сошлись и обменивались, казалось бы, пустячной информацией, но Степан ждал, когда Граф заговорит о судьбе сценария, который Львица помогала Графу довести до кондиции. Сценарий был написан по желанию кинодивы одной из славянских стран, с которой Граф познакомился на каком-то кинофестивале. Был роман и взаимная заинтересованность в дальнейшем сотрудничестве. Львице было обещано соавторство, но под мужским псевдонимом, чтобы не возбуждать ревность кинозвезды.

В той стране тогда шла гражданская война, страна разваливалась, и кинозвезда хотела стать героиней, как теперь говорят, «типа» Жанны Д’Арк, но в кино, и чтобы костёр был виртуальный.

В сценарии она летала на передовую, репетировала Достоевского, Чехова, влюблялась. В неё были влюблены все мужчины и женщины, даже враги. Но главное — её так желали, что насиловали время от времени в самых неподходящих местах — на дипломатических приёмах, в окопах, в кабине сверхзвукового истребителя, даже на сцене во время спектакля. Президент… Лидер оппозиции… Генерал… Солдат… Даже маленький карманный воришка… Не говоря уже о врагах… те вообще не церемонились… Во второй серии ей после спектакля приносят громадный торт. Она начинает переодеваться и вдруг видит, что из торта вылезает карлик с бо-ольшим… носом. Он тоже насилует её. Она жалеет его и некоторое время прячет в своём будуаре. В финале карлик получает «Оскара» за роль в фильме «Нос» по Гоголю, но с сексуальным уклоном…

В конце концов, когда сценарий был уже готов, её так затрахали, что она улетела в Америку на лечение на два года, где успела сняться в боевике — сыграла девушку-мусульманку, командира сепаратистов, влюблённую в офицера Кейфор — американца. Но за миллион баксов!..

Страна меж тем развалилась — все «жанны» уехали в Голливуд. Там нормально оплачивали их нелёгкий труд официанток в артистическом кафе… Да простит их Господь Всемилостивый!

Меж тем простые люди киностудии «Ленфильм», кинематографическая чернь, по определению элитариев, продолжали перетаскивать декорации из одного помещения в другое, просто так, без надобности и оплаты. Будучи не в силах расстаться с «фабрикой грёз», они получали за свой бесполезный труд только пропуск — разрешение входить на территорию, некогда бывшую киностудией.

Они узнавали Степана, бросались к нему, тискали в объятиях, надеясь, что вдруг он достал деньги и запустился, то есть начал работу. И просто радовались лицу из того времени, которое по прошествии многих лет теряло свои уродливые черты, но светилось грустью о прошедшем напрасно житье.

«А вдруг не напрасно, — подумал Степан, — вдруг всё, что было, имеет свой скрытый сакральный смысл и ещё отзовётся в будущем. Вдруг мы жили не напрасно?»

— Степан! — завопил человек с лицом пьяницы.

Это был Юра, рабочий, которого снимали все режиссёры в эпизодах именно из-за его лица. Он ненавидел спиртное. Но лицо досталось ему по наследству от отца и деда, которые действительно много пили, но выглядели как трезвенники. А он не пил, но вынужден был носить их лицо, как карнавальную маску, на нескончаемом русском празднике.

Но главное достоинство этого рабочего-актёра было в том, что он один, обладая личиной пьяницы, сохранял трезвость и равновесие в обществе, которое не просыхало.

— Степан! — закричал он радостно и оглянулся, призывая всех имеющих глаза и уши в свидетели его ликования, и повторил тише: — Степан. Как дела? Неужели? Ты давно не снимал… Может, начнёшь?.. Мы ведь ждём… Мы все готовы бесплатно работать, если для стоящего дела…

— Нет, Юра, моё время прошло, — ответил Степан. — Мы с Львицей теперь на подхвате, пишем диалоги, исправляем, если у кого не получается… Жить-то надо как-то…

— Конечно надо! — закричал в восторге Непьющий Пьяница, как будто этого «надо» он ждал всю жизнь, чтобы утвердить дорогих его сердцу людей в списках живых. — Жить надо! Ты правильно говоришь! Я всегда верил в тебя… Надо жить! А они умирают… умирают, — добавил он тише. — Хоть вы-то живите…Степан вернулся домой и был рад, что Львица ушла в гимназию, где вела поэтическую студию. Деньги, полученные за эту работу, шли на оплату жилья и телефона.

Степан давно бросил курить, но в загашнике у Львицы нашел сигарету и закурил.

Значит, так. Чтобы выжить, надо посадить картошку и насушить грибов. Летом он будет ловить рыбу…

Как славно иметь работу и не думать о деньгах! Не считать копейки, когда покупаешь еду. Каждый день — где дешевле? Где дороже? Мозг из осеннего сада превращается в арифмометр, и только молитва помогает разрушить и изгнать столбики цифр, повторяющих информацию надорванных чеков. Он ещё не знал, как избавляться от очагов проказы, которая называется суетой.

СУЕТА — СУИЦИДА СЕСТРА…

Степан размолол горстку кофейных зёрен и подумал, что тридцать лет назад кофе, который он покупал в Елисеевском магазине в Москве, был ароматнее и крепче. На чашку хватало двух ложек, а теперь и трёх мало...

… За окном снег падал влажными хлопьями и вдруг перестал… Стекло телевизора искажало стену соседнего дома. Острый треугольник неба быстро менял свой цвет от серого на ярко-голубой… Голуби парили в небе, они были похожи на клочья разорванной и сожженной рукописи. Да, рукописи прекрасно горят.

Красноватое отражение кухонной лампы без абажура повисло над голым парком.

«Это уже было когда-то, было, — подумал с тоской Степан. — Было когда-то. И будет ещё».

Ему было отвратительно думать, что сейчас нужно преодолеть апатию и пойти купить хлеба в магазине для бедняков, где всегда была очередь, но хлеб там был немного дешевле.

Ему вспомнился вчерашний разговор по телефону с хорошей писательницей, которая теперь сторожила склад какого-то богатого грека. Она призналась Степану, что, возвращаясь после ночного дежурства, хотела убить подвальную кошку. Так ей хотелось есть. Её мать умерла в блокадном Ленинграде, потому что не ела ни кошек, ни людей, ни крыс…

Степан не испытывал чувства голода, он просто слабел — у него была нулевая кислотность. К тому же был пост.

«Как славно не считать денег, когда идёшь за провизией, — подумал он. — Как славно купить бутылочку пива, чтобы с Львицей — по стаканчику, а дочери соку или бананов».

Козерожик не могла примириться с мыслью, что у них больше нет работы, и упрекала Степана в жадности.

Как славно позвонить Петру Новогрудскому в Мюнхен и говорить с ним и не думать о расплате за этот разговор.

«Суета — сестра суицида», — подумал Степан.

Слова соединялись и отталкивались по своему усмотрению. Так ему казалось.

Слова эти не давали покоя, вертелись в черепе меж бровями… нет, пожалуй, чуть выше бровей… Переплетаясь, как волокна верёвки. Они вытесняли все другие мысли.

Суета — суицида сестра… В суету я включаюсь с утра… Приспущены флаги авосек… Серо-жёлтые мысли приносит… суета… суицида сестра… Этот бефф, этот блеф, этот бред… скажут вам на сегодняшнем сленге… сколько стоит нам завтрашний хлеб на вчерашние, рваные деньги… Суета — суицида сестра… равномерно сложна и проста, равномерно тупа и остра… равномерно честна и черства… Суета!

Степан тяжело вздохнул, с блаженной улыбкой откинулся на спинку стула.

…Звонит дверной звонок. Входит молодая женщина. Назовём её… Татьяной.

Она тихонечко скулит по-собачьи, и это у неё очень хорошо получается.

Он улыбается и приветливо скулит ей в ответ. Он выключает компьютер.

— Как здорово, что ты пришла! Я роман заканчиваю. Хочешь почитаю…

— Потом…

— Ладно, потом… Раздевайся. Кофе? Чаю? Водки? Вина?..

Она целует его, начинает радоваться и как-то вовремя не останавливается.

Он включает магнитофон.

— Ты тоже любишь Брамса?

— Иногда… Теперь это называется «любить Брамса»? (видя, что она закуривает сигарету). Что с тобой? Расслабься…

— Понимаешь, я ему говорю…

— Кому?

— Виктору… Давай договоримся сразу… Я хочу ребёнка. А он мне: «Дура! Кому сейчас нужны дети?!» А я ему: «Меня родили женщиной, чтобы я рожала, чтобы у меня было много детей.» А он думает, что ребёнок это цепочка, которой я хочу его удержать… Давай, говорит, заведём щенка или котёнка. Понимаешь?..

Он отбирает у неё сигарету. Зашторивает окна. Ставит на стол бутылку из-под шампанского. Втыкает в неё свечу. Зажигает её. Включает Брамса. Садится напротив. Берёт её руки в свои. Они скулят, глядя друг другу в глаза…

Степан нетерпеливо пробегал глазами листы его последней пьесы. Савва и Аввас, человек и его отражение в зеркале.

С а в в а — Аввас.

С а в в а. Она похвалила мои стихи и поцеловала меня.

А в в а с. Она снисходительно похвалила твои стихи и поцеловала меня.

С а в в а. Я вышел на улицу, переполненный благодарностью судьбе. На тротуаре стояли редкие зеваки, и громадные экраны зеркальных витрин были открыты нашим взглядам. Там, параллельно нам, двигались наши отражения.

Он заканчивал эту пьесу в прошлом декабре. Кончилась паста в шариковой ручке. Лента в пишущей машинке уже не давала оттиска. Он перерыл ящики своего стола и нашёл паркеровскую ручку с золотым пером, заправленную чёрными чернилами, которые он так любил. Только не мог вспомнить, откуда у него эта ручка и почему она такая тяжёлая.

Он был так увлечён работой, что пропустил эти вопросы, продолжал писать, покуда не поставил точку.

Он почувствовал счастье, что написал это. Он ждал, когда придёт из школы Львица и будет читать, а он в ожидании приговора будет ходить в нетерпении по кухне.

И вдруг его осенило — ведь эту ручку подарил ему Пиротехник.

Он раскрыл форточку и выбросил её.

Внизу раздался взрыв.

Степан раскрыл окно и взглянул вниз. Там бежали люди к исковерканному Джипу Чарокки.

Степан с отвращением взглянул на полку, где пылились восемь его пьес.

Он взял наугад одну из них. Это была его первая пьеса.

Он стал читать её взахлеб, прокладывая тропинки к тому, прошедшему времени, подменяя собой героя, как некогда герой, которого он назвал Витенькой, подменил его, присвоил себе его мысли и чувства.

Степан поехал в деревню, чтобы посадить картошку. Это был не столько обычный весенний ритуал, сколь жёсткая необходимость. Чтобы выжить зимой.

Вагон электрички был переполнен.

За окнами мелькали клочки возделанной земли, на которых копошились похожие на муравьишек люди.

Картинки менялись, но повсюду сверкали на солнце заливные луга, клокотали по-весеннему бурные речки и ручьи, повсюду было это заботливое копошение людей.

Пассажиры были празднично возбуждены.

Они страстно предавались любимому занятию путешествующих русичей — душевному общению и ублажению друг друга, чем Бог пошлёт.

Хмурость и недовольство жизнью покинули их, едва тронулся поезд.

У кого была водка, у кого — селёдка, а у кого и сала шматок.

Неподалеку от Степана мужик лет пятидесяти выманивал у своей сестры «ещё один глоточек».

Он был уже хорош, но жажда всё ещё мучила его.

Время от времени строгая сестрица позволяла ему затяжной выхлеб из фляги, но отказывалась поддерживать с ним душевный разговор, а он всё тянулся то к ней, то к Степану, чтобы излить душу, переполненную доброжелательством и любовью.

Подмигивая, он доверительно сообщил Степану, что они едут вовсе не затем, чтобы сажать картошку, а везут в чемодане значительную сумму денег, чтобы на родном сельском погосте поставить памятник матери, преставившейся год назад.

Степан просил его не кричать об этом на весь вагон, не искушать честных людей, не привлекать такими разговорами внимание профессиональных жуликов.

Мужик согласно кивал, но продолжал, не понижая силы голоса, рассказывать, как он отыскал на заброшенном финском кладбище мраморного Ангела, с какими приключениями перевёз его из-под Выборга в Новгородчину, а теперь ждёт скульптора из Петербурга, чтобы тот переделал Ангела в корову.

— Постой, — стряхнул дорожную дрёму Степан. — При чём тут корова?!

— Как это при чём?! — гневно вскинулся мужик. — Она ведь и была настоящим ангелом-хранителем! Кормила. Поила. Защищала… Что из того, что вместо крыльев — рога?! К тому же корову каменную с кладбища ни цыган, ни русский не уволочёт, а ангела быстро куда-нибудь приспособят,… Не так ли?..

Мужик вдруг замолчал, вытаращил глаза. Смотрел на Степана со страхом.

— Ты кто?

— Я пенсионер… еду в деревню картошку сажать…

— Что ты за человек, не пойму.

— Я и сам не пойму… мучаюсь…

— Вот смотрю на тебя — вроде старый… будто отец мой, а минуту назад — молодой … моложе меня… И голос меняется…

— Это от света… от весеннего света… — предположил Степан. — Или, может, от водки…

— Но ты ведь и глоточка не выпил, — ворчал мужик, провожая Степана взглядом.

Степан вышел в тамбур.

Снова мелькали за стеклом леса, перелески, деревни. И снова на чёрных клочках земли копошились бедно одетые люди, те же самые, что были час, и два часа и столетие назад. Будто это не электричка мчалась по просторам России, а громадная карусель крутилась, повторяя время и пространство.

По чёрным следам пожарищ было видно, как много сгорело в эту зиму домов. И в лесах дымились деревья.

Степану стало больно от жалости к этим людям, к этой родной его сердцу неустроенной и нелепой земле, которая никак не может или не желает вписываться в европейский прогресс, в ихнюю чистоту и сытость. Он вспомнил ухоженную Литву. Пожалуй, только Польша, в её сельской жизни, такая же нелепая, как мы. А уж как стремится быть частичкой Европы!..

Гей, гей, славяне! Что нам враждовать! Что нам делить, кроме своей вражды?! Кроме своей нужды?! Кроме своих цепей?!

От нежданных слёз мир реальный и чёткий становился достоянием импрессионистов, а вскоре и вовсе абстрактным полотном.

В мозгу на зелёном поле загорались слова, которые складывались в стихи.

Я различаю на путях твоих

печать печали.

В крови твоей —

смешение враждующих кровей.

Не по тебе ль тоскуя

светлыми ночами,

В припадке бьются ведьмы

на лесной траве?..

Всё промотав, стоим на пепелище.

Похмелье. Сумрак. В небе ни звезды.

Здесь, на земле, — все звёзды

и кресты.

И ель-красавица стоит, как нищий.

— Вы не откажетесь поговорить со мной? — услышал Степан скрипучий голос.

Перед ним стоял невысокий господин в чёрной шляпе, при галстуке, в потёртом демисезонном пальто.

— Если вам это необходимо, — учтиво ответил Степан. — Но позвольте мне сначала записать кое-что, а то забуду.

Степан прислонил бумагу к зелёной стенке тамбура и записал стихи корявым от тряски почерком.

— Вот, теперь я готов выслушать вас, — сказал он, улыбаясь.

— Я наблюдал за вами… — лицо у Человека В Чёрной Шляпе было крупное и серьёзное.

Оно было прорезано глубокими тёмными морщинами, из которых высовывались неподвластные бритве жёсткие волоски.

Степан удивился такому повороту разговора и потому ответил не сразу.

— Подглядывали?

— Нет, наблюдал.

— Ну и что же вы нашли во мне?

— Вы уступили место женщине.

— Не помню…

— Да не отпирайтесь… вы дважды уступали место женщинам… не молодым… не красивым… Делали это незаметно, будто вам нужно было выходить на станции…

— Ну, хорошо, положим… А в чём криминал?

— Вам кажется, это нормально?.. Молчите?.. Вы что, из другой страны?

— Я из Санкт-Петербурга… Из Ленинграда, — поспешил уточнить Степан, заметив, как посуровел незнакомец.

— Нет уж, нет уж, — запротестовал тот, — я бывал в Ленинграде, там не так уступают… Вы сделали это так естественно, так легко… У вас едва заметный акцент, но не пойму чей… Кто вы?

— Я разведчик, — сказал Степан серьёзно. — Разведчик из прошлого… А вы?

— Я из Минска… Вот моя визитная карточка.

— К сожалению, не могу вам дать свою — конспирация, — Степан протянул руку.

Десница минчанина была крепка, жёстка и, видимо, привыкла к тяжёлому физическому труду.

Степан понял, что это хороший человек, но немного свихнувшийся на какой-то идее, скорее всего, на идее переустройства общества, что вскоре и подтвердилось.

— Кто ваш самый любимый герой? – спросил минчанин.

— Ммм… Иван Сусанин, - ответил Степан, наскоро перебрав в памяти лица и подвиги предков.

— А я думал — Жанна Д’Арк.

— Мне она нравится, но для России неактуально. За бабой у нас никто не пойдёт. И вообще, мы ленивы, а если уж слишком достают, посылаем в болото.

— И всё же вы уступили место женщине.

— Мне нужно было… по малой нужде.

— Два раза?

— Да, именно так.

— Аденома?

— Не думаю, скорее, гипертония.

— Вы меня не проведёте, в электричках нет туалетов.

— Когда смотришь в открытое окно, забываешь о нужде. Один демократ недавно выступил по телевизору, сказал, что в России нет ничего достойного восхищения, кроме пейзажей.

— И всё же вы уступили место женщине, — продолжал Человек В Чёрной Шляпе. — Но это только первый шаг… Готовы ли вы передать женщинам бразды правления нашей жизни?

— Да, я давно это сделал. Понимаете, у меня жена — Львица…(Степан заметил, что его собеседник пребывает в некотором замешательстве). Нет, она, конечно, женщина, но родилась под созвездием Льва, и потому я сдался… после сорока лет бессмысленной войны… Помните эту знаменитую русскую формулу «Ты — начальник, я — дурак». И, знаете, что она мне на это сказала? «Хорошо устроился…»

Человек В Чёрной Шляпе вёз в Москву подробный проект договора о полной и безоговорочной капитуляции Мужчин и о передаче всей власти на Земле Женщинам.

Он работал над этой декларацией почти полстолетия в ущерб заработку, сну и здоровью.

Ради этого он окончил заочно юридический факультет. Прочёл десятки исторических книг и рукописей. Да, не скучно жить в России, уж чего — чего, а нескучно. Может быть трудно, невыносимо иногда, но интересно, неожиданно.

— Всеми делами в семье и государстве должны заправлять женщины, — подвёл он итог своим рассуждениям.

— Женщинам с большой буквы или вообще женщинам?

— Я не думал об этом, — неохотно признался Человек В Чёрной Шляпе.

— А что же делать мужикам? — спросил Степан.

— Мужчинам останутся работы по благоустройству дорог, наука, спорт… Естественно, борьба за женщин… И секс…

— Вы думаете, мужчины согласятся? — усомнился в мирном решении вопроса Степан.

— Я всё предусмотрел, мы проведём закон, по которому женщина на выборах будет иметь право голосовать не только за себя, но и за каждого из своих детей. Мы победим на ближайших выборах… Я ведь недаром обратил на вас внимание… Именно такие люди нам нужны… Вы знаете, кто губит все политические движения России? Корыстные люди. А вы, сразу видно, бессребреник… Ваша профессия?

— Я же сказал — разведчик…

— Замечательно… Вы будете руководить разведкой.

— Но я не женщина! — запротестовал Степан. — Я не хочу быть разведчиком у женщин… Я не хочу быть разведчиком у мужчин. Я хочу быть свободным разведчиком… Просто так… для интереса…

— Как вам не стыдно! — закричал Человек В Чёрной Шляпе. — Вы предаёте идею!

— Ну вот, — огорчился Степан. — Я так и знал. Сначала мной очарованы, потом упрекают. Но я не пассионарий, я маргинал… Может быть, свидетель… — тихо добавил он, пятясь из тамбура в вагон.

Подавленный напором феминиста-софружиста, Степан пристроился у входа на освободившейся скамье, решив, что с него довольно. Он больше никому не уступит место и не будет вступать ни с кем в разговоры.

Сквозь дремоту он слышал молодой ясный голос. Человек сидел спиной к нему, и Степан не видел его лица.

«…Побеждает тот, у кого установка жёстче. У одного установка — убить, а у другого — испугать. Второму не выжить… Убийца всегда имеет большую вероятность победить… Мы проигрывали в Чечне, пока не поняли это… Американцы прямо говорят: армия — это хорошо подготовленная и дисциплинированная организация профессиональных убийц… И нам необходимо поступать так же… Надо воспитывать убийц… Все, кто верит в гуманность, погибнут… как погибли мои ребята… в Чечне…»

— …Позвольте не согласиться с вами, — возразил хрипловатый баритон, — мы проигрываем в Чечне при десятикратном преимуществе потому, что в нашем народе разрушены вековые опоры — уважение к родителям, к старшим, любовь к своей земле… Уважение к армии. У нас нет даже намёка на солидарность… Если армия станет организацией профессиональных убийц, нас ждут новые потрясения.

— Да что вы спорите? Измена вокруг… Откуда у них новейшее оружие? Лучшие в мире снайперские винтовки… С наших заводов… А мы отменяем смертную казнь…

— Чего чеченцы?! Мы сами друг друга грабим. Прислуживаем грабителям, паразитам… Бандиты правят страной, а мы за бутылку готовы служить кому угодно…

— А чего же им не править нами, если в душе мы все бандиты или холуи?

— Вот вы, вы вроде капитан милиции, хоть и в штатском. Я знаю вас. Скажите, почему у нас такой бардак? Такой беспредел… Неужели у милиции сил не хватает, чтобы навести порядок?

— Я четыре месяца зарплаты не получал.

— Ну и что? А я полгода.

- А как живёшь?

— Ворую. И дети воруют. Если принесу что домой: где своровал?

— Американцы умные, они своих изменников не прощают…

— Мы всё знаем, у нас всё схвачено. Знаем, кто руководит, кто исполняет. Но я не могу сам… у меня семья… Если меня приговорят, они не выживут… Мы ждём команды «фас», сверху, а её нет. Будет команда, мы за два дня порядок наведём… Можно будет дома не запирать и ходить по улицам ночью, не опасаясь. Но пусть скажут «фас»…

— Не в этом дело. Мы — умирающий народ. Наши женщины не хотят рожать, а там — в каждой семье по дюжине пацанов. Через двадцать лет у каждого будет ещё по дюжине. Они хотят жить и размножаться и захватывать пространство жизни и ресурсы, а мы только пьём водку и ссоримся… Если даже мы победим через год, то через двадцать лет всё повторится, но нас будет в четыре раза меньше, а их в десять раз больше… Читайте историю, всё как в двенадцатом веке…

— Живые те, кто размножаются… А мы умираем… Россия — это большие Балканы, а мы как сербы…

«Россия не Балканы, Россия — Шамбала, — улыбнулся внутри себя Степан, — Шамбала, но по щиколотку в говне… а на кочках сидят праведники на корточках и тужатся, и дышат через одну ноздрю».

Степан впал в полусонное состояние. Разговоры и споры прошивали бредовый пейзаж сна, лоскутное одеяло, может быть даже коллаж, составленный из обрывков воспоминаний, исторических фактов и домыслов.

Перестук колёс приобретал новый смысл. Старуха, сидевшая рядом, развлекала своего внучонка стихами.

Баба сеяла горох.

Прыг-скок.

Обвалился потолок.

Прыг-скок.

Баба шла, шла, шла,

Пирожок нашла.

Села, поела,

Опять пошла.

Встала баба на носок,

А потом на пятку.

Стала русского плясать,

А потом вприсядку…

Младенец не понимал провидческого смысла этих стихов и громко плакал.

В полусне Степан вдруг осознал, что речь уже может идти не о том, сохранится ли Россия как православное государство восточных славян — вопрос этот уже решен, и лишь время определит, какая раса будет доминировать на этих просторах.. Степана волновала судьба языка. Сохранится ли он как средство общения населяющих эту землю народов? Сохранится ли русский язык как форма мышления, как способ формирования мировоззрения? Сохранятся ли обычаи и негласные, но действенные, законы общежития, выработанные за тысячи лет? Или наш язык станет мёртвым, а наши герои, пророки, праведники и святые станут персонажами анекдотов? И карканье ворон, и клёкот грифов будут звучать на нашей земле вместо наших песен… Был ли прав его московский оппонент, которого уже нет в живых (вроде бы погиб в Испании в автокатастрофе…), что не мы наследники… За миску чечевичной похлёбки…

Степан услышал голос. Слова были русские, но акцент выдавал поляка. Степан оглянулся, но среди пассажиров электрички он не увидел никого, кому бы он мог принадлежать. Вероятно, голос шёл изнутри. Степан снова закрыл глаза и прислушался. Текст был знаком с детства. Это было обращение к полякам политика, философа, пророка Скарги.

«… И эти раздоры ваши приведут вас к рабству, в котором потонут, и в смех обратятся все ваши вольности… Земли и княжества, которые соединились с царством и срослись в одно тело, отпадут и распадутся благодаря вашим распрям… И вы, которые другими народами повелевали, будете отданы на смех и поругание врагов ваших. Язык ваш, который один только из великих славянских языков в вашем царстве сохранил свободу, и народ свой вы погубите, и остатки этого народа, столь древнего и славного в мире, вы обратите в чужой народ, который вас ненавидеть будет… И не только не будет у вас родного по крови и избранного вами царя, но государства и Родины вы будете лишены — изгнанники всюду, нищие, презираемые, убогие бродяги. Вас попирать будут там, где вас боялись…»

«Вот и наш черед настал, — устало подумал Степан, прислушиваясь к спорам, наполнявшим вагон, — и нам придётся испить эту горькую чашу. Расплата за своеволие и корысть властителей. Расплата за доверчивость и равнодушие народа к своей судьбе…»

Старуха меж тем рассказывала своему внуку сказку. Степан знал её с детства от своей бабушки или прабабушки. Может быть, он тоже впервой услышал её в тряском вагоне или зимой на печи…

…Шла по лесу лисичка, нашла скалочку. Попросилась ночевать. Мужик пустил её. Лягу на лавочку, хвостик под лавочку, а скалочку — под печку… Когда все заснули, она бросила скалочку в печь и сожгла её.

Утром говорит хозяину. Где моя скалочка? Нет скалочки. Это ты, поди, взял. Нет, не я, говорит хозяин. Нет, ты взял мою скалочку! Дай мне за это курочку. Крестьянин отдал ей курочку. Пошла лисичка дальше. Пришла к ночи в другую деревню — пустите переночевать. Лягу я на лавочку, хвостик под лавочку, курочку под печку. Ночью, когда все заснули, лисичка съела курочку. Утром говорит, где моя курочка? Вы съели мою курочку, дайте мне за это гусочку. Снова пошла по лесу. К ночи приходит в другую деревню. Просится переночевать. Сама лягу на лавочку, хвостик под лавочку, гусочку под печку… Ночью, когда все заснули, лисичка съела гусочку, а утром говорит крестьянину: где моя гусочка? Вы съели! Дайте за гусочку внученьку. Мужику жалко стало внученьку. Посадил он в мешок злую собаку и отдал лисичке. Вот, бери, это моя внученька. Идёт лисичка, радуется — была простая скалочка, потом курочка. Потом гусочка, а теперь маленькая девочка. Съем её. Вышла лиса на полянку. Развязала мешок, а собака оттуда, как выскочит! И разорвала её на кусочки!.. Ты чего плачешь, Ванечка?

— Жалко.

— Кого тебе жалко?

— Исичку.

Степан знал, что у Бога нет времени и нет истории. Он знал, что время и история придуманы людьми и для людей… Для назидания…

Но он любил историю. В школе учил её старательно и не только по учебникам.

Запоминал даты, события, имена властителей и революционеров. Он бродил по залам Эрмитажа, примеряя на себя костюмы и доспехи канувших в лету цивилизаций.

Ещё мальчиком, отдыхая летом в высокогорном грузинском селении, он познакомился с вдовой белого офицера. У неё был сундук книг, оставшихся после гибели мужа.

Он купил несколько особенно понравившихся ему на деньги, которые мать оставила ему на еду, а сам питался почти целый месяц черникой и кизилом, и дикой грушей, из которой грузины гонят водку.

Груши были маленькие, круглые, с темно-коричневым мягким нутром, сладкие, с винным привкусом…

Среди купленных книг оказалась «История цивилизации» Бокля. Она была прочитана залпом, как нынче читают детективы. После «Истории СССР» Бокль воспринимался как весёлый хулиган. В его представлении, Азию и Европу прежде всего отличает тип туалета и поза, которую принимают народы при отправлении естественных потребностей. Это, якобы, влияло на менталитет и формирование цивилизаций больше, чем способ производства, религия и политические доктрины.

Опыт Степана, жизнь которого проходила на стыке трёх мировых цивилизаций, подтверждал догадку Бокля.

Степану пришлось как-то везти в Новгород француженку, которая никак не могла сделать «пи-пи» в русском лесу. Львица, не знавшая французского, в натуре показала ей, как это делается. У француженки ничего не получилось. Степана дважды оштрафовали за превышение скорости, прежде чем он добрался до отеля «Садко», где эта история благополучно завершилась.

Степан стал замечать, что, кроме политической истории, которую вольно или невольно переиначивали все, была и есть другая — история быта и семьи. И эта история не склонна к резким переменам. Отношения мужа и жены, родителей и детей остаются неизменными в течение тысячелетий.

Степан дружил с вполне современной семьей туркмен, которые из столичного города Ашхабада много лет ходили справлять нужду за город, в пустыню. Их туалет в современной квартире был чист. Они не могли оскорбить воду, природа дала им для этого песок.

Когда же они, привыкнув к комфорту, начали спускать воду по назначению — устои рухнули, семья развалилась, дети перестали уважать родителей, старшие — пили водку по-русски, средние ширялись, как американцы, а младшие нюхали клей «Момент»…

Степан стал замечать результаты этого процесса вокруг себя, в других людях, в своих современниках и соплеменниках, и надеялся, что, может быть, там таится разгадка смысла жизни. Одни люди рождаются на свет, чтобы сохранять, другие, чтобы разрушать. Как ни обидно было это признать, Львица сохраняла, а он разрушал… Он ещё и ещё развивал эту мысль с помощью других доводов и фактов, но все цепочки приводили его к тому же результату.

ОН, ДАЖЕ ЛЮБЯ, РАЗРУШАЛ. ОНА, ДАЖЕ НЕНАВИДЯ, БЕРЕГЛА И СОХРАНЯЛА.

Степан смутно догадывался, подозревал, что его размолвки с Львицей происходят не только от этой разности, но и от их разного отношения к слову. Для Львицы язык был естественной формой духовного существования. Слово было адекватно сознанию и инстинктам. Слово было одновременно вдыхаемым и выдыхаемым воздухом, кровью, душой. А для Степана — слова были приблизительным переводом его внутренних картин и монологов, как бы взятыми на прокат шаблонами, которые незаметно искажали первоначальную картину.

Чтобы добиться точного отражения этих внутренних образов, ему приходилось вертеть слова и так и сяк, пока от усталости он не шел на компромисс. Ему казалось, что это походило на рисование акварелью. Вековые традиции языка и синтаксиса приводили его к вариациям давно освоенных мыслей. Но он видел, как изменяется жизнь вокруг него, как меняются даже физические законы, и ему хотелось заглянуть в «сегодня» из «вчера», в котором мы все живём.

«Лучше — слепое ничто, чем золотое вчера», как сказал Николай Гумилёв. Нет, конечно же, Степан не думал так. Он чувствовал, что у него мало сил, чтобы изменить смысл слов, но он знал, что тысячи незаметных, как он, людей делают своё дело — и язык становится другим языком.

Как ни грустно это было, он понимал, что Львица и он мало того, что непохожие, но очень разные люди. Для неё русский язык был естественным проявлением её жизни. А он жил как бы вне языка, но прибегал к его помощи, чтобы придать мысли или образу законченный вид. Она говорила, а он переводил. Он любил жонглировать словами, мог ради красного словца сказать совсем не то, что думает. Ему было забавно играть словами. А ей это казалось цинизмом.

Степан понимал недостаточность и ущербность такого отношения к слову, но продолжал писать, потому что втайне надеялся, что чистосердечное путешествие внутрь себя тоже достойно внимания.

«Мы сами выбираем себе образ жизни как бы во сне, как бы будучи слепыми, — думал он, — а когда прозреваем, когда просыпаемся, бываем разочарованы и даже огорчены видимым обликом мечты, виним себя и других, хотя знаем, что всё исполнилось, как и должно было исполниться».

У Степана в Грузии был знакомый литературный критик-альбинос. До сорока лет он не выезжал из Тбилиси даже в самую страшную жару. Он читал, читал, читал. Или у себя дома, или в Публичной библиотеке. Он был страшно близорук — книги выели весь ресурс, отпущенный его фиалковым глазам. Однажды семья настояла, чтобы он отдохнул на море. Он никогда не видел моря.

Его привезли на сухумский пляж. Он подошёл к морю — белотелый комнатный человек в длинных семейных трусах. Он, знавший всё обо всех морях и их обитателях, но не видевший ничего кроме книг, он нагнулся к тёплой, дышащей глади, и, чтобы рассмотреть море, зачерпнул его в свою розовую ладошку и поднёс к глазам. Капли просачивались сквозь пальцы, скользили по рыжим волоскам и падали в песок.

— Это и есть Чёрное море?! — в голосе было разочарование.

От шоссейки до заброшенного стрельбища была ничейная земля, буферная зона, между реальным миром и миром как бы тоже реальным, но в то же время по всему ритму и законам своей жизни — вымышленным.

После прошлогодних пожаров, прежде чем попасть в эту новгородскую Шамбалу, нужно было пройти горелый лес — полчаса ходьбы среди чёрных стволов и обугленного мха.

Птицы и насекомые всё ещё не решались залетать сюда, и Степану становилось не по себе от царившей здесь тишины.

Ему хотелось верить, что эти деревья живы, но он знал, что пройдёт ещё лет двадцать, чтобы на месте сгоревшего поднялся новый лес.

Он закрыл глаза и некоторое время шёл так, доверяясь только ощущению пространства.

Он привык ходить в горах ночью без фонарика, однако хождение с закрытыми глазами днём в безлюдном месте доставляло ему какое-то особое удовольствие.

Когда он наконец открыл глаза, оказалось, что гарь кончилась и дорога шла теперь среди веселого майского леса.

Скоро лес оборвался полем, а небо расширилось и стало почти таким же просторным, как земля под ним.

Дорога шла по опушке леса, но теперь это была не опушка, а начало молодого ельника, прильнувшего к тайге. Ещё лет десять назад здесь было хлебное поле. Ещё лет сто назад «плакала Саша, как лес вырубали». А теперь вот, поди, и поля не заметишь под молодым лесом.

Ёлочки двадцатисантиметровые вылезли, да такие крепенькие, что все сомнения относительно будущего русского леса отпали.

«Лес наш будет всегда, — подумал Степан. — Да будем ли мы и потомки наши в этом лесу?»

Степан вспомнил, как его сосед, полковник, отставник, сын потомственного крестьянина, сказал однажды, что поверит, что страна наша не умирает, только в том случае, если на заросших сорной травой полях снова заколосится пшеница.

Тогда за праздничным столом утверждение это показалось Степану глуповатым и необоснованным, главное же — нелогичным. Но теперь, по прошествии лет, он стал находить в словах полковника законы другой, не книжной, но более высокой логики.

По небу плыли облака. Они принимали образы людей и животных, и птиц, и чудовищ. Облака смущали языческими предчувствиями.

Но Степан был уверен, что это ещё не повод, чтобы запретить себе смотреть на них.

Он с детства знал, что миражи, фантазии и сны часто ярче и привлекательнее реальной жизни. Он знал, что они учат человека видеть то, что скрыто, слышать то, что не слышно, и размышлять над тем, что запрещено.

Да, он любил фантомы, но держал их на расстоянии, соблюдая дистанцию, подобно тому, как знаток живописи развешивает в своей галерее дорогие сердцу картины и рассматривает их, не слишком приближаясь к ним.

Степан с детства знал черту, преступать которую нельзя. Он запомнил афоризм: «Неврастеники строят воздушные замки, шизофреники и психопаты пытаются в них вселиться, психиатры берут с них квартплату».

Но голоса сирен привлекали его не меньше, чем Одиссея.

Он любил смотреть на облака даже тогда, когда они не принимали причудливых форм, а просто плыли себе по небу.

Он хранил в памяти факты существования другой жизни, о которой не принято говорить..

…Л. Н. Толстой тихонько спрашивал ящерицу:

— Хорошо тебе, а?

Она грелась на камне в кустах по дороге в Дюльбер, а он стоял перед ней, засунув за ремень пояса пальцы рук. И осторожно оглянувшись вокруг, большой человек мира сего сознался ящерице:

— А мне — не хорошо…

…А. А. Блок, стоя на лестнице во «Всемирной Литературе», писал что-то карандашом на полях книги, и вдруг, прижавшись к перилам, почтительно уступил дорогу кому-то, незримому для меня. Я стоял наверху, на площадке, и, когда Блок, провожая улыбающимся взглядом того, кто прошёл вверх по лестнице, встретился с моими, должно быть, удивлёнными глазами, он уронил карандаш, согнулся, поднимая его, и спросил:

— Я опоздал?..

Это ведь не госпожа Блаватская. Это М. Горький. Его наблюдения. Его свидетельства. У Степана не было оснований не доверять ему.

Он знал, что у России, как и у отдельного человека, кроме официальной жизни, которую записывают биографы и летописцы, есть параллельная жизнь, отражённая в житиях святых, и кроме них — языческая, передаваемая из уст в уста. Иногда они выплескивались наружу и меняли, казалось бы, устойчивый ход истории. Он знал тоже, что души, оставленные верой, зарастают суевериями, подобно тому, как покинутые хлебопашцами земли занимают сорняки.

Здесь, в деревне, Степан становился свидетелем больших и малых чудес.

Восходы и закаты солнца — каждый раз в новом и неповторимом образе.

Восходы и закаты лун. Они возникали в чёрных верхушках елей — громадные красные шары и по мере приближения к зениту уменьшались, теряли теплоту, катились по небу капельками ртути. А в ненастье казались стариковским бельмом на глазу.

Когда Степан видел радугу, он молился за живых.

Если радуга была двойная, он молился за тех, кого уже нет среди нас.

Однажды он увидел чёрную радугу и обомлел.

Потом понял — неподалеку белел след реактивного самолёта, а тёмная радуга была его тенью на небосводе.

Молнии ночные. Как удар камня в стекло.

Мир расползался громогласно и угасал в безмолвии.

В лесу гриб превращался в лист ландыша, а кусок сосновой коры вдруг оказывался белым грибом.

Поясок, потерянный девушкой, оживал гадючкой и, юркнув в травы, убегал ручейком.

Некоторые из пойманных рыб пытались заговорить с ним, но смысл их слов был недоступен Степану; его душа ещё не была готова, не желала ещё сбросить обличье зверя, она была ещё первобытна и груба, хотя времени на перемены оставалось всё меньше.

Степан снова закрыл глаза и некоторое время шел по дороге вслепую.

Иногда ему хотелось на время стать слепым, чтобы испытать чувства, утерянные нами при прозрении. Может быть, его сердце не выдерживало долгого созерцания красоты мира, окружавшего его?

Впервые он почувствовал удовольствие от такого «слепого» хождения почти полвека назад в Осетии, в Цейском ущелье, когда вёл отряд ночью по морене Скаазского ледника.

Фонарей не было.

Свечение звёзд не проникало сквозь низкие войлочные тучи.

Но он тогда ни разу не споткнулся, ни разу не свалился с откоса. И никто в отряде не упал, хотя двигались они быстро…

Вероятно, они сумели тогда адаптироваться в систему — если перестают видеть глаза, видят уши или кожа.

Степан был уверен, что человек теряет ориентацию в темноте, физической или духовной, по своей лености, по недоверию к Богу и к себе, и виноваты в этом не глаза.

Он вспомнил англичанина, у которого из всех чувств, связывающих человека с миром, осталось одно — осязание, и только его пальцы могли передать компьютеру замечательные, полные космического света мысли, рождённые в темноте. Он не мог вспомнить его имя. Но снова прошептал любимые стихи Гёте:

Вокруг меня сгустились ночи тени,

Но свет внутри меня ведь не погас…

Степан открыл глаза.

Впереди на холме уже виднелись первые избы деревни Петрово. А там метров пятьсот через речку Шегринку до пяти домов, оставшихся от села Юрьева, где когда-то стоял барский дом, и белели руины Юрьевской церкви.

На всю деревню Петрово была всего одна лошадь. Звали её Мальвина. Весной она помогала крестьянам и дачникам управляться с посадкой картофеля, летом возила сено, осенью приводила в порядок поля, а зимой встречала гостей у поселкового вокзала, который был за десять километров от деревни. Она была не то чтобы красавица, но крепкая и ладная крестьянская лошадка, спорая в работе.

В прошлом году у Мальвины родился прелестный жеребёнок буланой масти. Хозяева назвали его Рыжий, потому что их память не была обременена словами, обозначающими оттенки. Им было незнакомо стремление разбираться в тонкостях, касалось ли это хулы за дурной поступок или благодарности за чужую доброту. Всё их время было занято конкретными делами, анализ и размышление считались праздным занятием. Когда они видели соседа-горожанина, неподвижно сидящего на скамейке перед домом и спрашивали, что с ним, а он отвечал «да, вот, думаю… размышляю…», они только пожимали плечами: «Дикость какая! Не думать надо, так растак, а работать! Вон забор-то покосившись. Упадёт ведь, как ветер поднимется… Добьют Россию эти придурки своими размышлениями.»

Однако такое отношение к тонкостям жизни не только не мешало Антонине и Павлу, хозяевам Мальвины, быть справедливыми и честными селянами, но более того, лишало их многих заблуждений и искушений, которые подстерегали людей, изощрённых в тонкостях млзговой работы.

Антонина и Павел не брали денег в оплату за пользование Мальвиной, но тот, кто пахал на ней или возил сено с дальних полей, должен был отработать несколько дней на сенокосе, чтобы зимой лошадь не подохла от голода.

На «сенокос для Мальвины» дачники выходили, как на карнавал — мужчины в ярких косоворотках, а женщины и девочки — в сарафанах и цветных платках. На коротких передышках принято было угощать друг друга квасом и фруктовой водой и всякой выпечкой. Это была не повинность, а праздник общения, потому что в другое время питерские дачники работали до изнеможения — писали кто этюды, кто сценарии, а одна полюбившая Россию эстонка — есть, оказывается, и такие — создавала в своей покосившейся от ветхости избе искусственные цветы, которые отличались от натуральных лишь тем, что не увядали годами.

Когда же горожане обалдевали от интеллектуального и духовного напряжения, они с удовольствием возились на своих огородах, благо город не отбил у них ещё крестьянских навыков.

Здесь никто не заявлялся в гости без приглашения, но, если кто нуждался в помощи, обычно приходили все.

Они мечтали восстановить Юрьевскую церковь, но никак не могли собрать нужных денег, однако раз в два года чинили купола и крышу, чтобы дождь не смывал фрески.

На восстановительные работы приходили не только православные. Барон, лютеранин по вере, трудился под самым куполом, устанавливая новые стропила. Правоверный еврей Володька Бармин подвозил на своей «четвёрке» стройматериалы, а татарин Марат реставрировал фрески.

Сюда тоже приходили семьями. Известный ювелир, по прозвищу Коля Фаберже, латал старую жесть. Художники подновляли стенную роспись. Дети подавали строителям инструмент и гвозди. Львица закрашивала многочисленные графитти, покрывавшие стены церкви как снаружи, так и изнутри. Впрочем, она делала это каждодневно, но на месте закрашенных появлялись новые надписи, содержавшие по большей части имена, адреса, даты и пожелания новых встреч, но нередко являвшие собой перлы сквернословия и богохульства.

Церковь закрыли при Хрущёве, предварительно собрав подписи запуганных старух, якобы просивших об этом.

Это место сразу же облюбовала районная молодёжь допризывного возраста — место было живописное, глухое, удалённое от родительских глаз.

Они приезжали сюда на мотоциклах, жгли костры на опушке, невдалеке от погоста, а в ненастье прямо на мраморных плитах внутри храма. Пили водку и плясали под кассетник.

Для тех, кто хотел остаться здесь на ночь с подружкой, была старая кровать, покрытая тряпьём. Она стояла над склепом, где были разбросаны кости графа Кушелева, погибшего в 1812 году. Склеп был не единожды разворочен — искали золотую саблю, с которой, по преданию, был похоронен семнадцатилетний граф.

Барон жил тогда напротив церкви в старом поповском доме. Он очень огорчался, слыша дикие вопли, доносившиеся из стен храма. Он пробовал вразумлять молодёжь и по-хорошему и угрозами, но добился только, что однажды весной, когда он был в командировке за границей, его дом вспыхнул и сгорел. Молодым рокерам надоели до смерти свои родители, а тут ещё этот… горожанин достал…

Львица услышала выстрелы и увидела дым. Она побежала к церкви. Навстречу ей выскочили два мотоцикла.

Она смотрела в окно и видела, как пламя вылизывает внутренние стены и подбирается к портрету Барона, который написала Козерожик, как исчезает в огне его ироничное умное тевтонское лицо.

Она снова услышала выстрелы — это лопался шифер на крыше.

Барон рыдал на пепелище. Хотел бросить всё и уехать в Германию, Швецию или Швейцарию, но передумал и по совету Львицы начал возводить новый дом, используя фундамент и стены барской риги. За восемь лет трёхэтажный «Замок Броуди», как назвали его местные жители, был почти готов. Барон сидел у камина в кресле, прикрыв ноги шотландским пледом, и курил трубку. Перед замком зеленела обширная лужайка — полгектара замечательного английского газона. И клумбы с цветами.

Может, и вправду к нему в гости прилетит на дельтаплане английская королева, и он преклонит перед ней колено?

«Может, и вправду его предки были бароны? — подумал Степан, глядя на густой, зелёный, шерстистый луг. — Только тевтоны способны на такой бессмысленный и бескорыстный труд — целыми днями стричь траву на русских просторах».

— И русские! — подсказал второй Близнец. — Тевтон, он и в России тевтон… А теперь ведь и не отличить от еврея… Умный, как Змей Горыныч! Какие зигзаги даёт история рода! Дух захватывает. Американские горы!

Степан увидел Мальвину, пасущуюся на лугу.

Где теперь то лето? Где теперь тот буланый жеребёнок?

Где пребывают души, покидая этот мир?..

Там, где были они до рождения…

…Он стоял и дрожал на тонких подламывающихся ножках.

Через несколько дней он уже бегал по деревне за мамкой.

Антонина жёстко сказала тогда:

- Хватит! Дайте ей отдохнуть. Пашите на своих жёнах!

Что ж, приходилось и на жёнах пахать — на артистках и поэтессах, на переводчицах и докторах наук… Наши русские женщины самые выносливые в мире! Это мы, мужчины, знаем с детства.

Степану вспомнился бронзовый гребень из коллекции Казбекского поселкового краеведческого музея — мужик пашет на жене, но вместо плуга взрезает землю ещё коё-чем. С ума сойти! Три тысячи лет назад! И такая порнуха… А может, и не порнуха, а соцреализм первобытнообщинного строя.

Степан уже не помнит, сколько лет назад это было, помнит только, что за всякий пустяк бабы тогда у автолавки пачки денег отдавали. Так вроде при Гайдаре было. Нет, при Черномырдине.

Пошёл Степан хлебушка купить. Очередь двигалась медленно, на неделю нужно было запастись. Ленинградцы выползли, кто из лесу, кто с огорода, кто из избы. Обнимаются, целуются, будто вечность не виделись.

Два брата Сорокины, оба питерские живописцы, стоят в обнимку, чтобы не упасть. Их жёны всё цапались, а тут мужчинам надоело, они послали жён подальше и напились по случаю примирения. Год не говорили по душам. А в наше время год за два, как на войне.

Стоят, обнявшись, вспоминают Париж, Флоренцию, Рим, Берлин, Яффу… Тамошних лошадей и женщин… И чем француженки отличаются от итальянок, а флорентийки от римлянок… а Тарковский от Дзиферелли, а Бурвиль от Лебедева…

Лавочник Павел только сверкает черными глазами — треплются мужики или правда познали этих круглолицых флорентиек и узколицых римлянок?..

А братья роются в карманах и покупают хлеб, и скармливают его буланому жеребёнку и матери его Мальвине. И снова — Рим, Флоренция, Тарковский…

Ах, Сильвия! Сильвия… Какая женщина! Давай ещё хлебушка купим. Ешь, Рыжий!.. Ешь, родной! Давай ещё купим хлебушка. Что? Госзнаки кончились?.. А Серёжка-то немтой вчера такого головля поймал!..

Здесь каждый жил сам по себе, добывая пищу из земли, воды и воздуха.

Вставали рано поутру, носили воду из колодца, топили печь, ловили рыбу, собирали грибы, готовили обед, ложились спать.

Иногда сюда забредали бродяги и воры, но они не решались вторгаться в обитаемые дома, потому что знали, что могут наткнуться на вилы или получить удар топором.

Отзвуки региональных и мировых конфликтов воспринимались здесь, как мультики, иногда талантливые, но чаще бездарные.

Принимать их близко к сердцу было невозможно, потому что та, оставшаяся за стрельбищем жизнь казалась безумием и абсурдом.

Жизнь здесь была всегда тяжёлая, при всех правителях, но естественная, живая.

Потому и правители здесь традиционно воспринимались, как чужие ханы или баскаки. Они были вне природной жизни.

Им посвящались шуточные стихи-оговорки.

Развратник с пьяницей решали судьбы мира.

Развратник улыбался мило,

А пьяница молчал,

Лишь тупо головой качал.

В порядке дня стоял вопрос глобальный:

Привьётся ли в России секс оральный?..

Меж тем под одинаковыми шиферными крышами жили очень разные люди. Каждая изба хранила свои тайны. В каждой избе был свой запах, своё питьё и своя пища, не всегда приемлемая соседями. За белыми и цветными занавесками слышалась своя музыка.

У Степана и Львицы тоже не было единых вкусов, видимо, время было такое. Каждый искал не общее, а своё.

Каждый привозил свою кассету с любимой музыкой.

Львица слушала Второй концерт Рахманинова.

Козерожик — Цоя.

Степан — Луи Амстронга.

На комоде под большим зеркалом лежала отдельно кассета с концертом Вивальди, но эта музыка звучала в избе только тогда, когда к ним в гости приходила Принцесса.

Так звали в деревне девочку, которую встретил Степан, в тот памятный день, когда они с Львицей задурели от белены.

Степан долго считал эту встречу у церкви частью бреда, наваждения, глюком и рассказывал о ней в ряду других странных видений того дня.

…Схватил палку и бегу спасать нашего Кота Сэра. Мы с Львицей видели, как на него напали охотничьи собаки. Прибегаю — ни кота, ни собак. А из лесу выходит ведьма страшная с маленькой золотоволосой девочкой... У неё с головы упал бант на дорогу. Я нагнулся, чтобы поднять, смотрю... а это змейка чёрная... Уползла... Тут я вспомнил, что кота мы оставили в Петербурге...

Поэтому Степан очень удивился, когда год спустя он увидел с моста ту же девочку.

Она что-то искала в речном песке.

— Эй, что ты там делаешь? — закричал Степан.

— Древности ищу.

— Что?!

— Древности!..

На мокрой ладошке голубел черепок фарфоровой китайской чашки с изысканным рисунком…

Прошло ещё немного времени, и она появилась у них в дровянике.

Степан распиливал сухую верешину.

Он оглянулся на скрип двери и снова увидел её — Существо из глюка.

— Привет! Ты кто?

— Принцесса.

— Настоящая?!

Она засмеялась глазами.

— А я думал, что ты ведьмочка.

— Когда вырасту?

— Нет, уже сейчас.

Она покосилась на овчину, просыхающую после зимы.

— А это что?

— Шкурка.

— Кожурка?

— Можно и так.

— А овца-то где?

— Съели.

— Я не ела.

— Я тоже не ел.

— Мне её жалко.

— Мне тоже…

— Так всё же как тебя звать-то?

— Принцесса.

— А ещё.

— Гепардик…

— Ну а я буду тебя звать Существо.

Она исчезла так же внезапно, как и появилось.

Сквозь щели дровяника Степан увидел, как она оглядывается, уходя.

От неё остался запах духов и лёгкая беспричинная радость.

Духи были старинные, ещё советских времен. Степан помнил этот аромат с детства. Мать Степана любила их. Они назывались «Красная Москва»…

«Наверное, отыскала в сундуке у бабушки», — улыбнулся Степан.

«…Чудеса всегда присутствовали в моей жизни, — подумал он. — Вот и эта девочка из морока стала реальностью… Наверное, Янина в детстве была такая…»

Он верил в чудо, как большинство русских людей. Его интересовало не происхождение чудес, не реальная разгадка чудесного, но нечаянная радость, которую чудо приносит нам. В отличие от, скажем, японцев, которые даже в Средние века были уверены, что за каждым таинственным событием, за каждым чудом стоит нечто реальное, но пока скрытое, что надо понять и вскрыть, а там — холодная реальность, даже не случай, а закономерность.

Козерожик в то время писала большую картину на заказ. Одна крутая женщина, банкир, больше всех цветов любила ромашки и хотела в любое время года видеть перед собой тысячу этих летних цветов, и чтобы каждый из них имел своё лицо. Как у глиняных воинов в могильнике императора Цынь Шы Хуан Ди.

Козерожик напевала что-то по-английски и приплясывала у мольберта с кисточкой в руке. Она всегда танцевала и пела во время работы.

Степан принёс охапку свежих ромашек, чтобы заменить увядшие.

Он сказал, что утром видел девочку лет шести необычайной красоты. Она похожа на маленькую Бриджит Бардо и одновременно на Клавдию Шиффер, только она ещё очень маленькая и живёт за рекой в деревне Петрово. Он сказал ещё, что её зовут в деревне Принцессой и её обязательно нужно писать вместе с цветами.

— Шесть лет?.. Пусть подрастёт… Они плохо позируют в этом возрасте…

— Ты посмотри на неё, обязательно посмотри… В ней есть что-то кроме красоты…

— Ладно, папулечка… Ты ей скажи, если будет позировать, я буду рассказывать ей сказки…

Назавтра Существо уже сидела под деревом, подперев мордашку кулаком. Слушала Козерожика. А та, махая кистью, приплясывала перед мольбертом, рассказывала то Андерсена, то Гофмана, то «Тысячу и одну ночь», а то придумывала свои, ещё никем не слышанные сказки.

А через год или два их жизнь была уже немыслима без неё.

Козерожик записала в своём дневнике:

Девочка — воплощение Барби,

На этой грешной земле

Учится жить

Под тяжестью своих огромных

Белых волос.

Блондинка двенадцати лет.

Немного агрессии?

Немного любви?

Домашний зверёк,

Не желающий думать,

Чтобы не думать о страшном.

Апельсин —

Балансирующий на лезвии ножа.

Так красиво,

И так ненадолго.

И Козерожик и Степан увидели на её детской ладони очень короткую линию жизни.

«Короткая, длинная, — подумал Степан, — это ведь условно. Важно, чтобы не была бессмысленной и тусклой». Линии руки обещали яркую жизнь.

Степан молился, чтобы жизнь Существа не была слишком короткой. Время от времени он смотрел на её ладонь, и ему казалось, что линия жизни стала понемногу удлиняться.

Прошлой весной, когда Существу исполнилось тринадцать, Львица подарила ей серебряный крестик и стихи.

И приходит к нам спозаранку

Синеглазая китаянка.

А в холодном воздухе мая

Голубые снежинки летают

И как больно, как грустно и жалко,

Под кустом замерзает фиалка

Мы пойдём по лесной дорожке,

Где деревья кричат, как кошки,

И совсем на ветру застыли

Жёлтой бабочки робкие крылья.

Может быть, мы её спасём.

Там, за соснами, тёплый дом,

И туда прибежит спозаранку

Синеглазая китаянка.

Мы пойдём по лесной дорожке,

Соберём землянику в лукошко.

И по всем непреложным приметам

Наступает взрослое лето.

Будет томно, и грустно, и жарко,

И весны убегающей жалко.

Львица повезла девочку на открытие выставки Козерожика в Петербург. В малиновом бархатном платье с распущенными по плечам волосами, она взаправду походила на сказочную принцессу.

Народу собралось много. От вспышек фоторепортёров у Принцессы кружилась голова. Ею овладело невыносимое желание вырваться из этого зала, где развязные незнакомые люди пялились на неё и восхищались её красотой, как будто она была не маленькая девочка, а сиамский котёнок. С темно-красных стен на неё смотрели пять девочек как бы с её лицом, но уже и чужим, приобретшим сходство с обликом Козерожика, как будто покрытый красками холст, делал её дочерью художницы, внучкой Степана и Львицы и отдалял от её природной матери, которую она так сильно любила в детстве и которую так неистово жалела из-за её не сложившейся личной жизни.

Львица вывела её на свежий воздух, на улицу, чуждую ей по облику, но удивительно гармоничную, созданную три века назад итальянскими архитекторами для наведения европейского порядка в душах восточных славян.

На другой день Львицу и Козерожика пригласил в гости Серж, француз, режиссер, приехавший из Парижа погостить в Петербург у родственников жены.

Львица сказала, что у них гостья из деревни, та девочка, что была вчера на выставке, и её не с кем оставить дома.

— Нет, проблем, — ответил Серж, — приходите втроём.

Львица немного тревожилась, как впишется в этот приём это странное красивое Существо, не будут ли ей в тягость пустые взрослые разговоры.

Но она вела себя безукоризненно, будто вся её жизнь прошла на таких приёмах.

Она держала спинку, как балерина. Была приветливо холодна. Вилка — в левой руке, а нож в правой.

—Антон! — закричал Серж своему сыну Антуану, который залез под стол и стрелял оттуда из игрушечного пистолета. — Антон, как тебе не стыдно?! Посмотри на эту… на эту совсем… ммм… совсем деревянную девочку. Она ведёт себя как принцесса, а ты, парижанин, рядом с ней кажешься дикарём…

— Откуда у тебя это? — спросила Львица, когда они вернулись домой.

— Что?

— Такие манеры.

— Мой прадедушка жил в Зимнем Дворце.

— Что?! — изумилась Львица.

— Он охранял царя… Вот, смотрите, — девочка протянула Львице дагерротип.

На фотографии был запечатлён человек простоватой внешности в полевой форме солдата русской армии времён Первой мировой войны.

— Ну, знаешь, вот если бы твоя прабабушка была при дворе фрейлиной…

— Нет, дедушка, — серьёзно сказала Существо и спрятала фотографию в сумку, в которой она таскала с собой старинные монеты, красивые камешки и украшения. В этой сумке был даже пузырёк с остатками французских духов.

Однако вечером от её важности и чопорности не осталось и следа.

Львица проснулась от грохота падающей мебели и хохота.

Оказывается, Существо подкралась ночью к Козерожику и плеснула на неё холодной водой.

Они смеялись и гонялись друг за другом, будто и не было разницы меж ними в двадцать лет.

— Вы были в Сванетии?

Этот неожиданный вопрос прервал его мысли.

— Не понял, — удивился Степан.

— Я спрашиваю, вы были в Сванетии?

— Был.

Молодой человек улыбнулся и вышел. И пропал навсегда, оставив множество вопросов, на которые до сих пор у Степана нет ответа.

Двери вагона раздвинулись, пропуская его, а потом снова закрылись, и поезд метро полетел дальше в туннеле.

«Почему он спросил, был ли я в Сванетии? — недоумевал Степан. — Разве я похож на свана? Разве я молодой? А он? Он ведь не родился еще тогда, когда я бывал в Сванетии».

Степан вспомнил сванские башни и каменные базилики-часовни в горах, где Спаситель похож на воинственного горца, и девочку Фатиму, сестру князя-пастуха, которая ждала их под Ушбой…

Все думали, что нас давно нет в живых, а она верила, что мы вернёмся в эту жизнь, и смотрела в подзорную трубу с веранды своего дома…

Это время жило в нём теперь, отдалённо, как воспоминание о книге, прочитанной в детстве.

Нет, но почему он спросил, был ли я в Сванетии?

В эту весну вообще много было странного.

Несколько дней назад в автобусе на него неприлично долго смотрела незнакомая женщина, и он вынужден был спросить, чем вызван её интерес. Она смутилась и ответила, что он поразительно похож на её мужа, которого она похоронила месяц назад…

В эти же дни их знакомый, подъезжая на своей «восьмёрке» к Малой Вишере, увидел Степана, шагавшего по обочине.

Знакомый остановил машину, но человек, похожий на Степана, улыбнулся и скрылся в лесу.

Сам же Степан в это время сидел в кабинете редактора киностудии и пытался заинтересовать его хотя бы одним сюжетом из множества, которые они с Львицей готовы были недорого продать в виде сценариев. Они даже не просили аванса.

Степан хотел, чтобы его работа была нужна кому-нибудь кроме Бога. Впрочем, он не был уверен, что она нужна Богу, что Ему вообще что-либо нужно от нас, кроме любви, молитвы и доброты к ближним.

Степан старался не причинять никому зла. Он любил Создателя и молился утром, днём и ночью, даже во сне. Но он хотел работать и получать за свой труд мзду.

Ему было стыдно думать об этом. Ведь всю жизнь ему внушали, что корысть низменное чувство. Потом уж он сам воспитывал в себе чувство бескорыстного служения. Кому? Этот вопрос мало интересовал его. Бескорыстного служения, и всё! Кому — неважно. Важно, что бескорыстно.

Теперь он понимал, как это старомодно. Вот и кришнаиты тоже… Может, и правда, что он неправильно живёт? Может, он осколок погибшего мира, и во всём виновато воспитание… Но Степан был уверен, что родись он в сегодняшней России, он всё равно не мог быть другим. Степан подозревал, что у тех, кто хочет видеть Россию похожей на Америку, он и Львица, и Козерожик должны вызывать неприязнь и отвращение. Для успеха дела обществу следовало бы очиститься от таких людей. Естественно, не расстреливать, как в тридцатые годы, чтобы не шокировать сытую часть человечества, но постепенно удушать экономически, чтобы исчезли естественно, сами по себе.

Если ты такой умный, почему такой бедный?!

Перед отъездом Степан встретил в парке знакомого фехтовальщика, бывшего чемпиона...

…Откуда так рано? От женщины?.. Не, охранником работаю… Где?.. У кришнаитов… С саблей у входа?.. Если бы… Они только уговоры признают… Ну а ты? … Уговариваю… А мне предлагали на автостоянку… Там больше платят… Но чаще убивают… У нас тоже проблем хватает… Какие проблемы у верующих? Небось, мир и благодать… А-а! Грызутся. Уже третью конфессию меняю, и везде одно и то же… Из-за чего враждуют?.. Спорят, кто ближе к Богу… Да неужто там, у Бога, нам всем места не хватит?! …Там-то всем всего хватит. А здесь, кто ближе к Нему, лучшие куски достаются… Из-за них и грызутся…

Редактрисса подняла на Степана грустные армянские глаза. Она была пожилая восточная женщина, в прошлом комсомольский вожак, теперь на службе большого бизнеса.

Она устраивала хозяев и раньше и теперь, и в будущем тоже будет устраивать. Она никогда не говорила, что она думает, но всегда придерживалась той линии, которую ей поручали. Она вся состояла из окружностей — большеглазая и большеротая, вся в золотых браслетах и кольцах, укутанная в коллекционную кашемировую шаль, из которой, как из кочевого шатра, вился дымок сигареты.

— Замечательные заявки. Но кто на них даст деньги, Степан? Кто сможет снять эти фильмы? Вы же видите уровень нашей режиссуры? Они уже ничего не могут, кроме примитивных детективов… Пять убийств и три изнасилования… Это норма… Экшен… Экшен… Ещё год продержимся… Но зрителю всё надоело…

В полутёмных коридорах «Ленфильма» бродили призраки. Молодые и среднего возраста бесы были заняты кипучей суетой. Со стен скорбно глядели на живых портреты почивших классиков, тоже, впрочем, бесов. В павильонах, которые не были превращены в склады, продолжали убивать, насиловать и пытать.

Степану были отвратительны и убийства и насилия даже в мультиках, но он иногда сомневался в своей правоте и думал, что, может быть, он отстал от бурно текущей жизни.

Задумавшись, он чуть было не наступил на кошку, которая гналась за крысой.

На киностудии всегда было много кошек, но теперь их было ещё больше. Они защищали имущество от крыс, которых было во много раз больше, чем кошек. Крыс привлекал запах многих поколений массовки и кинозвезд, снимавшихся здесь когда-то. Им особенно нравилось грызть старую обувь.

Первым узнал Степана кот Ромка, который ходил на трёх ногах, так как четвёртая была отгрызена голодными крысами еще в начале перестройки.

Ромка потёрся о брючину Степана и сказал «мурр», то есть, «здравствуй».

Степан купил ему полсосиски и продолжил свой разговор с Режиссёром, которого все звали Граф.

Собственно, это и разговором-то не назвать было, просто два режиссёра сошлись и обменивались, казалось бы, пустячной информацией, но Степан ждал, когда Граф заговорит о судьбе сценария, который Львица помогала Графу довести до кондиции. Сценарий был написан по желанию кинодивы одной из славянских стран, с которой Граф познакомился на каком-то кинофестивале. Был роман и взаимная заинтересованность в дальнейшем сотрудничестве. Львице было обещано соавторство, но под мужским псевдонимом, чтобы не возбуждать ревность кинозвезды.

В той стране тогда шла гражданская война, страна разваливалась, и кинозвезда хотела стать героиней, как теперь говорят, «типа» Жанны Д’Арк, но в кино, и чтобы костёр был виртуальный.

В сценарии она летала на передовую, репетировала Достоевского, Чехова, влюблялась. В неё были влюблены все мужчины и женщины, даже враги. Но главное — её так желали, что насиловали время от времени в самых неподходящих местах — на дипломатических приёмах, в окопах, в кабине сверхзвукового истребителя, даже на сцене во время спектакля. Президент… Лидер оппозиции… Генерал… Солдат… Даже маленький карманный воришка… Не говоря уже о врагах… те вообще не церемонились… Во второй серии ей после спектакля приносят громадный торт. Она начинает переодеваться и вдруг видит, что из торта вылезает карлик с бо-ольшим… носом. Он тоже насилует её. Она жалеет его и некоторое время прячет в своём будуаре. В финале карлик получает «Оскара» за роль в фильме «Нос» по Гоголю, но с сексуальным уклоном…

В конце концов, когда сценарий был уже готов, её так затрахали, что она улетела в Америку на лечение на два года, где успела сняться в боевике — сыграла девушку-мусульманку, командира сепаратистов, влюблённую в офицера Кейфор — американца. Но за миллион баксов!..

Страна меж тем развалилась — все «жанны» уехали в Голливуд. Там нормально оплачивали их нелёгкий труд официанток в артистическом кафе… Да простит их Господь Всемилостивый!

Меж тем простые люди киностудии «Ленфильм», кинематографическая чернь, по определению элитариев, продолжали перетаскивать декорации из одного помещения в другое, просто так, без надобности и оплаты. Будучи не в силах расстаться с «фабрикой грёз», они получали за свой бесполезный труд только пропуск — разрешение входить на территорию, некогда бывшую киностудией.

Они узнавали Степана, бросались к нему, тискали в объятиях, надеясь, что вдруг он достал деньги и запустился, то есть начал работу. И просто радовались лицу из того времени, которое по прошествии многих лет теряло свои уродливые черты, но светилось грустью о прошедшем напрасно житье.

«А вдруг не напрасно, — подумал Степан, — вдруг всё, что было, имеет свой скрытый сакральный смысл и ещё отзовётся в будущем. Вдруг мы жили не напрасно?»

— Степан! — завопил человек с лицом пьяницы.

Это был Юра, рабочий, которого снимали все режиссёры в эпизодах именно из-за его лица. Он ненавидел спиртное. Но лицо досталось ему по наследству от отца и деда, которые действительно много пили, но выглядели как трезвенники. А он не пил, но вынужден был носить их лицо, как карнавальную маску, на нескончаемом русском празднике.

Но главное достоинство этого рабочего-актёра было в том, что он один, обладая личиной пьяницы, сохранял трезвость и равновесие в обществе, которое не просыхало.

— Степан! — закричал он радостно и оглянулся, призывая всех имеющих глаза и уши в свидетели его ликования, и повторил тише: — Степан. Как дела? Неужели? Ты давно не снимал… Может, начнёшь?.. Мы ведь ждём… Мы все готовы бесплатно работать, если для стоящего дела…

— Нет, Юра, моё время прошло, — ответил Степан. — Мы с Львицей теперь на подхвате, пишем диалоги, исправляем, если у кого не получается… Жить-то надо как-то…

— Конечно надо! — закричал в восторге Непьющий Пьяница, как будто этого «надо» он ждал всю жизнь, чтобы утвердить дорогих его сердцу людей в списках живых. — Жить надо! Ты правильно говоришь! Я всегда верил в тебя… Надо жить! А они умирают… умирают, — добавил он тише. — Хоть вы-то живите…

(Продолжение следует)

Rado Laukar OÜ Solutions