19 марта 2024  08:29 Добро пожаловать к нам на сайт!
Публицистика

Максим Кантор

Максим Карлович Кантор — современный российский писатель, художник, автор философских и иронических детективов. Будущий создатель бестселлеров появился на свет 22 декабря 1957 года в Москве, в семье Карла Кантора, ученого, известного своими трудами по философии и искусствоведению, и генетика Татьяны Кантор. В 1980 году Максим получил диплом Московского полиграфического института, а тремя годами ранее стал основателем андерграундной группы «Красный дом». В 1997 году Кантору, как подающему надежды живописцу, доверили представлять Россию на Венецианской биеннале, а сегодня работы Максима выставлены во многих музеях мира. Первым литературным трудом писателя стал сборник рассказов «Дом на Пустыре», изданный в 1993 году, но по-настоящему прославил автора его скандальный роман-двухтомник «Учебник рисования». Главные герои книги, представляющей собой редкое хитросплетение сюжетных линий и исторических отсылок, — художники и проститутки, шпионы и мыслители. Кантор без купюр описал путь общества от интеллигенции в авангард, что вызвало восторг у читающей аудитории и критиков, назвавших «Учебник рисования» одной из самых значимых книг конца двадцатого века. В 2006 году роман вошел в шорт-листы премий «Большая книга» и «Русский Букер». В необычном жанре иронического философского детектива создал Кантор свою следующую книгу «Советы одинокого курильщика» о профессоре истории, волею судьбы ставшем сыщиком. На утопических реалиях и исторических фактах основаны романы писателя «Хроника стрижки овец» и «Совок и веник». Бестселлер «Красный свет», принесший Максиму награды «Национальный бестселлер» и «Большая книга» в 2013 году, предлагает читателям интересное авторское видение событий времен Великой отечественной войны, переплетая их с современностью.

Стратегия Левиафана

1.

Не стихия разбушевалась – напротив, явлена логика вещей. «Кризис» – неверное слово, многозначительно-бессмысленное, как и слово «разруха».
«Что такое разруха? – саркастически спрашивает булгаковский герой, профессор Преображенский. – Это ведь не старуха, которая бьет стекла». Профессор объясняет: «Если я буду мочиться мимо унитаза, то начнется разруха».
С такой же простотой следует отнестись к сегодняшней проблеме. Финансовый кризис – это не волшебник, стирающий нули в расчетных книгах. Расчетные книги (т. е. банки, фонды, министерства) существуют затем, чтобы регулировать нужды общества, – ведь одному богачу достаточно и сундука. Расчетные книги описывают не деньги, но их распределение, то есть социальные отношения. Значит, если случился кризис в расчетных книгах, есть дефект в обществе. Однако если крах был неизбежен – а он был неизбежен, – то это скорее особенность общества, нежели дефект. Обещания, данные гражданам (т. е. погашение кредитов за счет акций), не выполнили, надежды (т. е. акции) оказались несбыточными, свобода (эквивалент благосостояния) отменяется. Почему? Этот вопрос лежит не столько в области экономики, сколько в области этики.

Вообще, рассуждая об экономике, мы не упоминаем существенную вещь. В основу любой экономики положена цена человеческой жизни, вот что важно. Этим прежде всего и различаются азиатский и европейский способы производства, финансовый и промышленный капитализмы и т. д. Очевидно – и не раз декларировано, – что финансовому капитализму присущ наиболее высокий стандарт стоимости человеческой жизни, ради сохранения высокого стандарта и строилось то общество, которое объявили всемирной цивилизацией. Скажем, в экономике Древнего Египта, сталинской России, Северной Кореи человеческая жизнь стоила недорого. А в западной демократической империи нового типа – это самая важная ценность. Именно ради качества и стоимости отдельной жизни и выдавались кредиты банков. Шок случился сегодня не потому, что обесценились акции «Дженерал моторс», а потому, что обесценилась жизнь западного демократического гражданина. Раньше это были завидные акции – туда (в эмиграцию, в западное общество, в мораль рынка) хотели вложиться все. Кому не хочется жить жизнью гражданина свободного мира? А сегодня оказалось, что выгоднее вкладываться в Арабские Эмираты. Позвольте, а как же конституция и Джефферсон с Кондорсе? Полбеды, что акции «Дойче банка» упали на 60% – упали акции демократии западного образца. Мы же родину продали за эти акции, мы же туда вложили самое дорогое. Логическая цепочка проста: наибольшую свободу западная цивилизация связала с демократическим строем; так называемая рыночная демократия выбрала своим воплощением средний класс; средний класс сделал регулятором своего существования финансовый капитализм; финансовый капитализм в ходе своего развития произвел некий финт и лишил членов общества обещанной свободы. И это не есть ошибка – это есть особенность финансового капитализма и рыночной демократии. Найдите в уравнении, предъявленном вам сегодня, уязвимый пункт. Цивилизацию поспешили уподобить рынку? Свободу напрасно связали с прогрессом? Демократия не обязательно ведет к личной независимости? Благосостояние не есть эквивалент свободы? Средний класс не есть высшее достижение социальной истории? Что здесь неверно?

Профессор Преображенский (склонный к простым формулировкам) должен был бы сказать так: «Моральным было объявлено аморальное, и люди забыли, что такое хорошо и что такое плохо. Если один заберет себе то, что должно питать многих людей, и так же поступят другие, имеющие власть, если эти поступки не будут считать преступлением, но назовут доблестью и условием прогресса, тогда случится кризис. Если моралью общества сделается не взаимовыручка, а жадность, то в стране наступит финансовый кризис». Добавлю к воображаемым словам профессора одну лишь фразу. Финансовый кризис станет кризисом идеологическим, потому что кредиты, акции, проценты – это лишь тотемы, заклинания, присущие данной вере. А верили мы в цивилизацию как защиту от социальных потрясений. Некогда солдат Первой мировой обратился к историку Марку Блоку, сидевшему с ним в одном окопе: «Неужели история нас обманула?» Так и мы спрашиваем друг друга сегодня: неужели вера нас обманула? То была рациональная вера, не чета коммунистическим утопиям. И вдруг – лопнул шарик. «Надули – вот и лопнул, – так должен был бы сказать профессор Преображенский, – самая фальшивая из всех фальшивых акций – это глобальная цивилизация».

Однако профессор Преображенский данной формулировки не произнес. Он полагал, что буржуазная цивилизация несет порядок. Он не любил Маркса, приказал его сочинения спалить в печке. Это он, пожалуй, поспешил. Маркса пора цитировать страницами, зря его дураком назвали. А вот кого поспешили назвать умным – это еще одного профессора (схожего взглядами с булгаковским героем) Фрэнсиса Фукуяму. Не столь давно его сочинение о конце истории пользовалось ошеломляющим успехом: какая там борьба классов, нет никакой борьбы! Цель развития либерально-демократической цивилизации достигнута, варварство и революции отменяются, далее следует расширение границ цивилизации. Сколько умов вскипело от этой радостной перспективы.

2.

Верхи не могут, низы не хотят, – но революционной ситуации нипочем не возникнуть, если среднему классу все по фигу. Это он, оплот демократии, великий средний класс, смягчает противоречия в обществе; это о его упитанный животик разбиваются волны народного гнева; это его достаток и убеждения служат примером для всего общества. Ты недоволен? А может быть, ты недостаточно предприимчив? Погляди, как живет сосед, – и возьмись за ум. Как говорила Маргарет Тэтчер, если мужчина не имеет к тридцати годам дом и машину, то он просто неудачник. Когда-то давно, во времена Французской революции, средний класс желал заявить о себе как о революционной силе. Он жаждал перемен, – совсем не то в наше время. Сегодняшняя беда случилась с людьми, которые никаких перемен не хотели вовсе, которые были даже еще консервативнее своего начальства. Никто так пламенно не обличал коммунистическую доктрину, казарму и уравниловку, как средний класс. Все поделить? Отменить привилегии? Как бы не так! Популярный анекдот заката советской эпохи звучал так: за что они (народ то есть) борются? Чтобы не было богатых? Чепуха, надо бороться за то, чтобы не было бедных! И мнилось – метод найден: переведем опасный пролетариат в статус среднего класса, сделаем из матросов – вкладчиков, а из рабочих – акционеров. Программа ваучеров – это ясный символ того, что произошло в истории в целом. Чтобы застраховать себя от дикого народа, надо сделать из дикарей – собственников. Практически это невозможно, а в кредит – пожалуйста. Так произошло повсеместно; горькая память о революциях, баррикадах и народных фронтах, о социалистах и анархистах заставляла выдумывать социальные программы, пособия, субсидии и кредиты. Следовало всех этих международных шариковых превратить в приемлемых соседей по лестничной клетке. Небось революционный пыл поубавится, когда обзаведешься акциями.

И средний класс раздули до непомерных размеров, сделали из него символ цивилизации, общественный ориентир. Средний класс явился как бы буфером, подушкой безопасности между реальным начальством и реальным народом. Созданный воображением банков, раздутый кредитами, оболваненный правами и свободами, он размывал границу между бедными и богатыми, превращал общество как бы в бесклассовое – поди разбери, кто перед тобой: менеджер среднего звена, квалифицированный рабочий или госслужащий? Наступил – так казалось – рай цивилизации, классовые противоречия исчезли. Директор банка отдыхает на вилле на Майорке, но и квалифицированный рабочий идет в турбюро, покупает путевку туда же. Карты вин разные, портные разные, но это поди еще разгляди.

Обывателю дали почувствовать себя участником общего процесса глобализации, выражаясь грубо, но точно, – его сделали соучастником грабежа. Произошло нечто поразительное: в обывателе проснулась корпоративная солидарность с начальством. У нас все с хозяином общее! У хозяина есть акции «Бритиш петролеум», «Дженерал моторс», – так ведь и у меня тоже есть! Не получается критиковать капитализм, если каждый из нас капиталист. А то, что прибыли разные, и расчеты совсем несхожие, – видеть не хотели. Так средний класс сделался соавтором стратегии финансового капитала – во всяком случае, так казалось самому среднему классу. Появились прекраснодушные концепции, толкующие отношения обывателя и власти как партнерские. В самом деле: кто такие наши правители, как не менеджеры общего производства, акции которого у меня в кармане.

Только к середине девяностых вдруг стали замечать: пропасть между бедными и богатыми увеличилась. Так произошло оттого, что средний класс постепенно стал сдуваться. Воздух из среднего класса выпускали не разом, порциями. Социализм уже победили, нужда в среднем классе поубавилась, но он еще был нужен, этот пузырь, этот символ демократии: надо голосовать за войны, надо являть колониальным народам пример счастливой жизни в метрополии.

Сегодня средний класс сдулся, воздух выпустили разом. До слез обидно. Мы ведь имеем такие же права, как и наше начальство, так что же они с нами делают? У нас ведь акции общие! Полезли в карман, – а там воздух. И начальство ласково кивает обманутому среднему классу: действительно, у нас общие неприятности, мы тоже страдаем.

Тут уж даже такой болван, как средний класс, догадался: страдают партнеры совсем по-разному. Выяснилось, что кроме акций у начальства были реальные капиталы, дворцы, оружие, власть, а у его партнера по бизнесу, у среднего класса, – только нарисованные бумажки. Ах, мы не замечали этого раньше!

Причем, поскольку беда случилась в странах, именующих себя демократическими, то у обывателя претензий быть не должно – он данное начальство сам выбрал. Вы что, к избирательным урнам не ходили? На себя и пеняйте.

Позвольте, говорит обыватель, вот этого типа я действительно выбирал, был грех. Но этих-то прохвостов я не выбирал. Ладно, за президента голосовал. Но за премьера, директора банка, председателя компании и генерального менеджера – за них-то я не голосовал, нет! Обыватель ярится. А ему в нос конституцию: демократия – это, брат, не сахар, а четко прописанные договоренности, которые ты изменить не можешь, а начальство может. Точно так же поступает и банк, беседуя с обкраденным вкладчиком. Вы здесь подписали? Ах, вы не заметили строчку петитом? В следующий раз умнее будете. А если не вы – вы-то, пожалуй, помрете, – то дети ваши будут умнее. Штука в том, что и дети умнее не будут. Разве стали мы умнее, оттого что историю России нам преподавали в школе? Так по-прежнему и делим начальство на хорошее и плохое, на тех, кто движет прогресс, и тех, кто ставит бюрократические препоны. Все выбираем – кого винить, а начальство – оно просто начальство. Среди них нет хороших и плохих, Левиафан имеет собственную мораль, недоступную обывателю.

Вот один журналист обвинил олигархов в черствости, а другой поправил: олигархи дело делают, а чиновники им мешают. Вот звонит богач журналисту: зачем меня ругаешь, я на благотворительность жертвую. И уж вовсе дик упрек одного журналиста другому: а ты вот, жертвуешь ли на бомжей? Олигарх от тебя отличается, как ты – от бомжа: ты не добился ничего в жизни, а богач талантлив!

До чего же мы полюбили начальство за истекшие двадцать лет. Безразлично, к какому именно начальству устремлена любовь – к зарубежному, к финансовому, к партийному. Суть в том, что все это разные ипостаси одного и того же Левиафана, который в очередной раз проглотил либеральную доктрину и облизнулся. Какой удивительный кульбит произвел либерализм – вот уже и частные банки, символ либерального капитализма, потянулись к государству, вот уже и лидеры демократических партий идут в губернаторы, вот уже и прогрессивные мыслители проповедуют о благе империи. И как быстро, как слаженно это прошло по всему миру.

И ведь есть за что любить начальство: вообще говоря, любое начальство делает много добрых дел. Скажем, можно осуждать Гитлера за холокост, но можно и хвалить как автора кампании против курения, борца за оздоровление нации. Фактически сегодняшние оздоровительные меры, повсеместный запрет на курение – есть воплощение планов Гитлера. И зачем осуждать 37-й год? Неужели кто-то всерьез думает, что ЧК и НКВД напрасно проводили кампании против врагов народа? А что, в стране, окруженной врагами, в предвоенное время не было диверсантов, саботажников, вредителей? Ах, вы про некоторых интеллигентов, попавших в мясорубку? Неужели возможно упрекнуть нынешних правителей в черствости? Людоед, палач, тиран, правящий народом, просто по должности совершает не только злые, но и добрые дела. Он не только ведет победоносные войны, но и повышает учителям зарплату, не только карает инакомыслящих, но и целует детей на демонстрациях. В этом и состоит магия власти – она не только ужасна, она и прекрасна, ее можно полюбить. Клапан из шарика выдернули, и воздух стал выходить, средний класс в считаные секунды должен сориентироваться – куда ему кинуться: в государственники или к народу. Однажды в новой истории он уже это решил: в период от 1848 года до Парижской коммуны взгляды либералов изменились разительно. Правда – на стороне больших батальонов, говорил Наполеон.

А Сталин сказал еще мудрее: «Лес рубят, щепки летят». Вопрос лишь в том, с какой точки зрения смотреть на вещи – с точки зрения начальника лесной промышленности или с точки зрения щепок. Причина сегодняшней обиды в том, что обывателю хотелось глядеть на рубку леса глазами лесопромышленников, обывателю, можно сказать, эту точку зрения навязали. Ему даже предложили купить немного акций лесного хозяйства, ему вдолбили в голову, что он практически соучастник рубки леса. История среднего класса – это история простофили, попавшего на большое производство. Вокруг кипит работа, валят деревья, и вдруг обыватель осознал, что он совсем даже не имеет отношения к торговле лесом; он не промышленник, даже не лесоруб, он всего лишь расходный матерьял. Это его собираются использовать на растопку, вот незадача. А лес как рубили, так и рубят по-прежнему, – и щепки летят во все стороны.

3.

Сказанного недостаточно, если не обозначить волшебное поле обитания среднего класса, специфическую субкультуру среднего класса, так называемую актуальную культуру, созданную в кредит. Продукт воображения сильных мира сего, средний класс сам породил культуру, столь же фантомную, как и он сам. Так возникли тени теней – совершенно по Платону – образы несуществующего мира, воспоминания о никогда не бывшем. Так возникли авторитеты и пророки сегодняшнего дня – воспроизводящие систему акций и ваучеров в интеллектуальной жизни. Что с того, что рудника не существует в реальности, что с того, что писатель не умеет думать, а художник рисовать – разве в этом дело? То было пространство проектов и фантазий, и проекты затмили реальность, отменили реальность. Реализм оскорбителен: не существует более унизительного слова ни в философии, ни в изобразительном искусстве, ни в литературе, ни в финансах. Появилось позорное слово – «фигуративная живопись» – ах, неужели опять надо глядеть, как это устроено на самом деле? Вот чего мы не желали знать, так это реальности – нет ее вовсе! Не хотим знать, как оно там в Руанде. Реальность – это существование Африки и Поволжья, непропорционального разделения богатств; но разве можно позволить себе хоть на миг задуматься о реальности? Разве можно позволить себе высказываться о жизни? Повторяя стратегию хозяина, средний класс произвел для своих нужд мир почти что настоящий, почти что равный по богатству и прелести господским домам, мир эфемерный и глянцевый. Начальство создало из воздуха средний класс, надуло пузырь цивилизации из глупого менеджера, а менеджер создал культуру из ничего, исходя из своих скромных возможностей, надул собственный пузырь, воплотивший его представления о прекрасном.

Мы называем этот пузырь актуальной культурой. Нет, солженицыных и брехтов больше не требуется, нет, маяковские и толстые ни к чему. Надо – про личную свободу и благополучие, надо, чтобы было приятно. Античных статуй собирать не могли, яйца Фаберже не по карману, но разве нельзя обойтись декорацией? И создали гладкую эстетику – недорогой дизайн убеждений и взглядов. Не только виллы, яхты и шахты ткались из воздуха – все это воображаемое богатство поместили в кокон особого мировоззрения, средний класс демократической империи успел за послевоенный период создать собственный мир идей – поверх реальности, вопреки реальности, назло реальности. Без проблем, без бурь, без потрясений. Средний класс создал почти настоящий мир искусства, румяный и пошлый – под стать самому себе.

Именно этот воображаемый мир сегодня пришел в негодность. Нищий как голодал, так и голодает, генерал как командовал, так и командует, магнат как жрал, так и жрет, – но вот хрупкий мир абстракций, инсталляций, перформансов и буриме – этот мир пришел в негодность. Он тает, этот волшебный замок для дураков.

Впрочем, так только кажется. Начальство сотрет обитателей замка в пыль, но сам фантом сохранит. Парадокс существования среднего класса в этом коконе состоит в том, что средний класс смертен, просто в силу своей физической природы, – а мираж не умирает. Разорится обыватель, получит инфаркт, а кокон, созданный фантазией, вечен – он ороговеет в истории, наполнится иным содержимым, его можно использовать бесконечно. В этот же кокон, как в волшебный замок Морганы, поместят новый средний класс. Пустеют виллы на испанском побережье, падают цены на современное искусство, закрываются модные магазины. Но это ненадолго – у миражей появится новый хозяин. Человек смертен – но декорация бессмертна.

4.

То, что произошло, следует определить как коллективизацию, проведенную капитализмом. Это вторая коллективизация в новейшей истории, и она более эффективна, нежели социалистическая. И для нынешнего среднего класса она будет фатальной, его историческая роль, судя по всему, выполнена. Чем лучше, чем преданнее он играл, тем ближе был его конец.

Произведена эта коллективизация уже не беднотой совокупно с комиссарами, но финансовым капитализмом. То есть это коллективизация не снизу, но сверху, не ради коммунистической утопии, но ради конкретной империи. Жертвой и в том и в другом случае оказался средний класс, и всякий раз во имя государственного строительства.

То, прежнее обобществление собственности осуществлялось на нежелательной Левиафану основе – нынешнее укрупнение капиталов пройдет в духе общего строительства империи, сообразно требованиям момента. Сегодняшний средний класс принесен в жертву, он сносился («был класс, да съездился», как сказал некогда Шульгин о дворянстве), но это не значит, что в обозримом будущем средний класс не понадобится вновь.

Новый средний будут рекрутировать уже из другого матерьяла – из индийских, китайских, латиноамериканских энтузиастов. Надо будет печатать новые акции и объявлять доверчивых обывателей собственниками рудников. И прекраснодушные журналисты будут по-прежнему спрашивать: отчего вы мало помогаете народу? Как же мало? – удивится начальство. – Мы дали народу свободу и демократию, мы сделали каждого хозяином собственной судьбы. Вот вы, например, хотите акцию демократического свободного высокоморального рудника? Купите, не пожалеете.

Безотходное производство античности

1.

Сосед с верхнего этажа служил в органах госбезопасности. Жильцы видели этого человека редко: он уходил на работу рано, возвращался поздно, часто выходил на службу по выходным. Мы с ужасом воображали, чем он там занимается. Жена его была общительной, рассказывала соседям: «Мой-то работает на износ! Работает на износ!»

Мама неприязненно ответила: «Послушайте, может быть, он немного отдохнет?!»

В этом диалоге содержится квинтэссенция противоречия в понятиях «труд» и «прогресс», которое определяет сегодняшний день.

На первый взгляд противоречия нет: труд сегодня – прогресс завтра. Но примеры смущают.

Работа стража порядка способствует прогрессу, продукт его труда – здоровое общество.

Когда здоровый социум существует, выкрученная рука получает оправдание. Стражи, описанные Платоном, преследуют вольнолюбивых поэтов не потому, что стражам не нравится поэзия, но потому, что они озабочены воспитанием юношества. Лучше изъять из Илиады критику богов, нежели смущать души будущих воинов. Разумнее пресечь критику Сталина в 37 году, на пороге войны, нежели получить армию, не верящую в полководца. Агенты Гувера, Гиммлера, Судоплатова оправдывали преследование инакомыслящих тем, что данная бактерия – вредна для организма в целом.

Однако сам процесс производства (подслушивание, выкручивание рук, битье по почкам) и орудия труда (магнитофоны, яды, полоний, протоколы), а также производственные отношения (арестованных и следователей, офицеров и стукачей) постепенно делаются самодостаточной ценностью. Власть над себе подобными, являясь необходимой компонентой трудового процесса, превращает труд из экономической категории в категорию моральную.

Возникает промежуточный продукт труда – разрешенное насилие.

Этот продукт сам по себе аморален, хотя конечный продукт деятельности гебиста, возможно, и хорош. Конфликт органов госбезопасности с обществом основан на том, что у труда во имя прогресса есть побочный продукт сегодняшнего дня.

Разница между стражем, описанным Платоном, и обобщенным Гиммлером-Гувером-Судоплатовым существенная. В античной системе отношений общества и гражданина (Платон усугубил это простотой имущественного распределения) только благо общества выступает критерием деятельности; общество есть единственный заказчик работы, а гражданин – исполнитель заказа; страж является стражем – и более никем, это его взаиморасчет с обществом. Не существует корпорации стражей с бонусами и отдельными талонами на питание.

Сегодня страж является как гражданином общества, так и членом корпорации и шире – представителем класса собственников.

Офицер – сотрудник определенного института, коллекционер искусства, владелец недвижимости; параллельно со статусом гражданским возникает статус социальный. Сотрудник безопасности перемещается из одного имущественного класса в другой, его социальный статус повышается – происходит это в связи с гражданским статусом, но независимо.

Ловля шпионов сама по себе, а посещение кордебалета Большого театра – само по себе. Чем лучше офицер ловит шпионов, тем красивее его балерина, богаче квартира, жирнее пища. Но чем жирнее пища, богаче квартира и красивее актриса, тем комфортнее сегодняшний день и ниже потребность в дне завтрашнем, в прогрессе.

За фанатичное стремление в завтра, игнорируя сегодняшний день, порицали большевиков: надобно жить и сегодня! Комфортная жизнь Ягоды, Берии, Гиммлера, Гувера, Щелокова такова, что в будущем лучше не будет. Используя марксистский термин, создается «общественная природа труда», и она значима не менее, чем конечный продукт труда, который получат завтра.

Так возникает люфт между прогрессом и трудом сегодняшнего дня, между гражданским долгом и социальным статусом – и в этом пустующем пространстве находит себе место промежуточный продукт труда. Постепенно он заменяет представление об идеале.

2.

Сегодня гражданин может поинтересоваться характером труда другого гражданина; мы не в феодальном обществе, где смерд не спрашивает, почему хозяин богат. Мы в открытом обществе, и смерду терпеливо объясняют, что он сам виноват в своей судьбе. Он на самом дне по причине некачественной трудовой деятельности. Смерду кажется, что он работает много, но это не тот труд, который обществу жизненно нужен.

Граждане с низкой зарплатой негодуют по поводу вилл и яхт богачей, им разъясняют:

– Миллиардер тяжело работает. Он на ответственной работе, понимаешь? Поэтому он так много ест, имеет много дворцов.

– Я тоже работаю! – ярится таксист (библиотекарь, рыбак, врач, учитель).

– Твой труд не столь важен для общества, как труд владельца нефтяного терминала или труд банкира.

– Это почему же?

– Ты просто возишь людей на машине (лечишь от гриппа, учишь читать), а они обеспечивают функции общества в целом.

– Продукты дорожают, образование платное, квартиру не купишь, пенсия низкая! Что хорошего они сделали для всех, чтобы им дали миллиарды?

– Если бы не они, ты бы вообще на улице спал, а твоих детей волки съели. Спасибо скажи за то, что есть. Миллиардеры содержат общество в порядке, пусть и относительном.

– В чем их труд состоит? По телефону говорят и обедают!

– Проводят деловые встречи и дают распоряжения. Ты бы этого не сумел.

– Вы мне дайте этот бифштекс!

Смерд не понимает, что даже бифштекс он съесть качественно не сумеет, не зная, каким вином запить и какое мясо выбрать; не говоря о том, что к бифштексу положен костюм, ресторан, собеседник.

Смерд в толк не возьмет, что рантье, которые живут на проценты от капитала, тяжело трудятся, распределяя вклады на депозиты. Акционеры, имеющие доходы с акций, нервничают, перемещая акции на бирже; спекулянты потеют, следят за курсом валют; брокеры устают, следя за индексами. Рабочие, у которых сливели губы с холода, пока они грузили дрова на трудовом субботнике, вкалывали меньше, чем аккуратные люди, сидящие в кресле с бокалом вина.

Главное, чего не может смерд понять, – почему этот труд важнее, нежели производство простых вещей? Ведь на свои капиталы богачи покупают то, что сделал смерд, – они не могут жевать деньги. А значит, думает бедняк, его труд все-таки важнее. Джанни Родари в детском стихе «Чем пахнут ремесла» передал эту мысль так: «Только бездельник не пахнет никак». Дармоед в офисе ничем не пахнет – но на свои миллионы он купит хлеб, который испек пекарь. Не может труд по производству денег сравниться с трудом пекаря!

Смерду объясняют, что все наоборот. Накопления банкира нужны всем – на эти деньги будет осуществляться прогресс всего общества.

Ты ведь сознательный гражданин? Обществу нужен прогресс. Прогресс сделает общую жизнь более качественной. А для прогресса нужен рынок, соревнование. А для соревнования нужны деньги, чтобы стимулировать победителя. А чтобы денег было много, нужны банкиры и брокеры. Существование буржуя – гарантия жизни общества.

– Но они берут деньги себе!

– Деньги должны быть у банкиров, чтобы банкиры поощряли победителя в рыночном соревновании за прогресс. Вперед пойдет наука, построят машины, изобретут лекарства.

– Если бы тратили на лекарства! Они футбольные команды покупают! Авангардистам за какашки платят! А мне за простой труд – шиш!

– Банкиры платят не за какашки, а за порыв. Современное искусство – язык нового мышления. Художник стимулирует фантазию банкиров, банкиры стимулируют соревнование на рынке, рынок стимулирует прогресс, а прогресс улучшит жизнь всех граждан.

– Значит, какашки – улучшат мою жизнь?

– Какашки – для прогресса, а значит, для тебя.

– Пока изобретут новое лекарство от гриппа – я помру от голода. А когда помираешь от голода, не хочется смотреть на какашки.

– Прогресс, – объясняют смерду, – это не сейчас, это вообще. Не для тебя, а для общества. Тебе ничего не достанется. Зато у твоих детей будет медицина лучше. Срок жизни увеличится – по отношению к временам с натуральным обменом.

Принято сравнивать сроки жизни в странах с рыночной экономикой и в африканских тираниях. Редко сравнивают со сроком жизни в горных аулах – горцы живут неприлично долго, хотя в горах банков мало.

А разговор о транжирстве банкиров типичный – так вот ярились пермяки, когда у них в снежном городе открыли музей современного искусства, вложив туда миллионы. Смердам было невдомек, что это первый шаг к их благосостоянию в целом. Вандалы даже испражнялись внутри прогрессивной инсталляции, построенной в виде общественного туалета. Впрочем, какашки смердов не были позиционированы как произведение искусства и к прогрессу тем самым не привели.

Смерд приходит в неистовство, когда узнает, что даже наука (та, что отвечает за прогресс) хиреет, а богатые продолжают богатеть.

– Говорили, что их труд приносит пользу прогрессу, поэтому буржуи такие богатые! И где польза? – кричит таксист. – Институт искусствознания в Москве закрывают, а виллы у буржуев растут! Какашки дорожают!

– Зачем тебе институт искусствознания? – спрашивают у смерда. – Да, богатые решают, что именно нужно обществу. Решать должен ответственный человек, который заработал миллиарды, а не тот, кто имеет трояк. Платят миллионы за футбольные клубы, за желтые газеты с колумнистами, за дискурс из какашек – а институт искусствознания не нужен.

– И авиационная промышленность тоже хиреет!

– Ты что, лететь куда-то собрался?

– Погодите, – говорит смерд, – вы меня обманываете. Тут противоречие. Богачи стали богатыми, потому что они делают работу, нужную для всех. Производство денег важно для прогресса, да? Правильно?

– Именно так.

– Но решают, что именно нужно для всех, – тоже богачи, на том основании, что они богаты?

– Это логично.

– Но получается, что они богаты сами для себя.

– Ты, смерд, просто не понимаешь законов рынка, труда и капитала.

– Получается, что богатые – богаты, потому что решают за всех, а решают за всех, потому что богаты. Это замкнутый круг – а не движение вперед. Когда прогресс, то вперед идут… Может, врут насчет прогресса?

3.

Смерд хочет видеть обещанное сразу, но прогресс невидим – как невидима рука рынка. Это даже не главная неприятность.

Прежде считалось, что механизация производства привела к отуплению процесса труда – так возник отчужденный труд, который не принадлежит буквально рукам рабочего, хотя изготовлен его руками. Теперь хуже: финансовый капитализм перешел в интеллектуальное, почти духовное качество – это иная, отличная от привычного труда субстанция. Смерду надо смириться с тем, что банкир больший труженик, чем он, но новый процесс труда пониманию недоступен. Смерду остается искать причастность к богачу – в любом служилом качестве, – и только через лакейство он может пережить трудовой катарсис. Требуется понять, что и лакейство – труд. Так, шаг за шагом, смерду дают понять, что он равный гражданин социума, но лакей, и хотя он труженик, но его труд ничего не стоит.

Состояние причастности духовной субстанции труда при полной его мизерабельности выразил поэт Бродский:

Маркс в производстве не вяжет лыка,
Труд не является товаром рынка.
Так говорить – оскорблять рабочих.
Труд – это суть бытия и форма,
деньги как бы его платформа,
размотаем клубочек.

Вне зависимости от того, вязал ли Маркс лыко, оскорбить рабочих он не собирался – хотел их защитить. Маркс писал о том, что рынок отторгает труд от рабочего, и хотел остановить этот процесс.

Однако строфа Бродского (возможно, не по желанию автора) отрицает эксплуатацию труда и, соответственно, необходимость в социализации производства. Труд есть богоданная субстанция, говорит поэт, – это напоминает антимарксистский пассаж о труде Хайдеггера:

«Рабочий не является, как того желает марксизм, только объектом эксплуатации. Рабочий класс – это не класс обездоленных, которые мобилизуются для всеобщей классовой борьбы. Труд не является только получением благ для других. Труд не является средством получить зарплату (ср. Бродский: «Труд не является товаром рынка»). Труд – это название любого дела и любого разумного действия, ответственность за которое несут его участники и государства. Поэтому труд является служением народу. Труд есть там, где свободная сила решения и терпеливость людей предполагает ради свершения волю и задачу. Тем самым всякий труд, труд как таковой, является духовным».

И Бродский, и Хайдеггер, и Юнгер говорили одно: любой труд суть духовная субстанция, неважно, каков он, этот труд. Труд в каменоломне – духовен, не стоит сетовать, если катишь вагонетку. Банкир занимается регулированием финансовых потоков, а ты ему чистишь штиблеты: вы соучастники великой мистерии.

Герман Геринг в речи перед рабочими завода Круппа в Эссене воскликнул: «Крупп и есть не кто иной, как сам тип Рабочего-Труженика!»

Труд делает свободным, Юнгер и Хайдеггер говорили это в 34-м – спустя несколько лет эти слова написали над воротами лагеря, где люди становились свободными в том числе от бренного тела.

Вот это смерду и предстоит постигнуть в современном мире. Его труд не особенно нужен, а состояться как труженик он может через сопричастность к отрицанию простого труда.

Это звучит несуразно, но это исторический факт. Количество денег, приходящихся на реальную продукцию, теперь столь велико, что деньги стали самостоятельной реальностью, в которой места для смерда просто нет. Мир, который образуют эти деньги – а это и есть побочный продукт, параллельная реальность, со своим искусством, недвижимостью, медициной, едой, политикой, – этот мир смерда и его простого труда не принимает.

Смерд стал отчужденным производителем. Он существует благодаря милости финансовых потоков, удаленный от средств производства, от производственных отношений, от продукта труда. Так люмпенизирована большая часть населения.

Однако новая реальность на этом не остановилась.

В новом символическом мире произошла симметричная люмпенизация: устранив смердов как соучастников процесса, новые хозяева мутировали в люмпенов сами. Люмпен – суть субъект, не отвечающий за общество, не связанный с социумом, и мы привыкли полагать, что люмпен – это тот, кто на дне. Но внеклассовая категория собственников и богачей стала надмирными люмпенами, свободными от стран, наций, народов. Они плывут на своих белоснежных яхтах вне мира и, точно так же как нищий люмпен под мостом, не связаны ничем с себе подобными.

Часть современного общества перешла в состояние, описанное греками, – в состояние высокого досуга, а большинство населения сделалось бесправным электоратом.

Можно сказать, что сегодняшний просвещенный мир напоминает античную демократию, хотя сходство неполное, это, так сказать, промежуточный продукт на пути к античной гармонии. Сенаторы ходят по Капитолию, корабли плывут по Эгейскому морю, в Москве возводят виллы по канонам Витрувия – многое сходится, не хватает пустяка.

4.

Всем знакомо чувство незавершенного действия: мы обещаем себе заняться спортом, рано вставать, выучить латынь – однако примиряемся с частичным исполнением обещаний, с побочным продуктом. Так и наша цивилизация.

Современное искусство – тоже побочный продукт. Никто не утверждает, что перформансом и инсталляцией можно любоваться. Само по себе – это мало выразительно. Загогулины и какашки – это как бы вехи на пути в гармонию, просто современное искусство задержалось на полдороге и осталось в музеях. Объясняют, что данная поделка имеет в виду то-то и то-то, напоминает о возможном единстве формы и содержания. Это не Пракситель, это напоминание о возможном Праксителе – подобно тому, как сиюминутная деятельность сотрудника ГБ есть напоминание о возможном справедливом обществе, а колонки журнального зоила есть напоминание о гражданской позиции.

Так и вся западная цивилизация есть побочный продукт на пути к недостижимой античной гармонии.

Цивилизация – это постоянное безотходное производство античности. Мы все время стараемся добиться гармонии высокого досуга, но довольствуемся промежуточным продуктом, как напоминанием о высоком досуге.

И марксистский проект (коммунизм), и сегодняшний капиталистический мир имеют своим идеалом античный гражданский полис. Как Маркс постоянно возвращался к античному идеалу, так и американские отцы демократии вооружились римской атрибутикой, правда, шли к античной гармонии разными путями.

Коммунизм, как известно, пошел путем устроения казармы, за что был осужден Карлом Поппером, а капитализм создал демократические государства, смягчая суть братоубийственной наживы вежливостью на выборах.

В современной политической борьбе принято противопоставлять концепцию либерализма – концепции социализма. Считается, что либерализм ведет к частной свободе (через частную собственность), а социализм к равенству (через общественную собственность). Это рассуждение не принято завершать синтезом: свобода невозможна без равенства и равенство невозможно без свободы. Противопоставление удобно для шельмования оппонента, используется безоглядно.

Цель коммунистического идеализма и цель капиталистического прагматизма, как ни странно, описывали в схожих выражениях – это общество свободных людей.

Термин «свободнорожденные», пришедший из Древней Греции, смутил душу мира навеки.

Высокий досуг, позволяющий заниматься важным, не тяготясь низменным трудом – такой была цель развития постантичного мира. Технический вопрос состоял в том, как сделать так, чтобы не работать, а быть свободным и сытым. Античность получила свободу благодаря рабству, но мы ведь хотим морального высокого досуга.
Соответственно, было предложено два метода: А) меньше есть и считать, что высокий досуг не связан с обильным питанием; Б) спрятать илотов столь далеко, чтобы их вид не оскорблял свободнорожденных граждан.
С течением времени программа Б победила программу А, поскольку высокий досуг предполагает комфорт, а казарма не может обеспечить комфорт.
Но и у программы Б есть минусы.
Здравым умом невозможно понять, почему богатство немногих не может быть истрачено на то, чтобы привести в порядок жизнь всех. Нравственному сознанию невозможно вместить тот факт, что триллионные траты так называемого «свободного» мира соседствуют с нищетой большинства людей планеты, которые признаны «несвободными», «развивающимися», недостаточно демократичными. Капиталы, растраченные на высокий досуг, могли бы спасти миллиарды жизней рабов – но свободный мир предпочитает латентную благотворительность, не меняющую общего положения.
Наличие рабов делает статус «свободнорожденного» морально уязвимым. Естественно, что и ответ на наличие угнетения человеком человека должен быть не в сфере необходимости, но в сфере морали. Этот ответ в античной риторике имелся.
В Древней Греции, даже принимая разделение на рабов и свободных как данность, эту разницу объясняли не только имущественным вопросом, но и ответственностью перед народом. Тот, кто имеет ответственность перед всеми, – и есть свободный гражданин. В сочинениях Платона это повторяется многажды, особенно подробно в «Государстве» и «Законах». Деятельность свободнорожденных заключается в поддержании цельного нравственного организма всего общества в целом, познании всеобщих законов, полезных всему народу. Невозможно быть свободным в несвободном социуме, а свобода одного заключается в нравственном здоровье всех. Именно поэтому в Платоновской республике управление государством и занятие философией находятся в связи, абсолютно объединенными, это нерасторжимые формы ответственности за общее дело.
Потребности и их удовлетворение, обладание имуществом, приобретения не относятся к проявлениям нравственной свободы. Здесь господствуют частные цели и частные интересы. Именно поэтому частное может быть удовлетворено при использовании рабской силы. Раб еще и потому раб (в этом лицемерие античной риторики), что он не видит общего дела. Работа раба находится в сфере частных интересов (добавим: не по своей воле), отнюдь не общественного блага.
Идеальная Республика Платона имела прототип реальной Спарты, где спартиатам внушали ненависть к труду, зато илоты доводились трудом до скотского состояния. Количество илотов превосходило свободнорожденных почти в десять раз (230 тыс. илотов на 31 тыс. спартиатов, если пользоваться цифрами А. Валлона), соответственно, материальное – которое не следует замечать – было пропорционально больше, нежели духовное.
Свободнорожденные и рабы связаны, будучи при этом политически неравными. В ведение рабского сегмента производства переданы частные инстинкты, а высокое общественное сознание ведает свободным духом государства. Как бы то ни было, а пресловутый свободный дух государства имелся, он остался в великой греческой гармонии, в то время как цена, которой гармония оплачена, была хорошо спрятана. История проснувшегося варварства и революций, история развития германских племен и амбиции восставших рабов поставили новый вопрос: если илоты выйдут на первый план, они пожелают себе высокого досуга, или победившие илоты удовлетворятся той сферой материального, в которую их однажды поместили свободнорожденные? Всю дальнейшую постантичную историю отвечаем на этот вопрос.
Когда в Риме исчезли политические свободы и общественная нравственность, то на первый план вышли приватные интересы, принявшие на себя функции свободы – но это уже не было нравственное единство, а бесконечная суета частного права, частных амбиций и частных самоутверждений. Уже Платон в «Государстве» сравнивал такое состояние общества – с гидрой.
От этой гидры пострадала не только коммунистическая доктрина, которую разъело мещанство; либеральный капитализм стал корпоративным соревнованием, и – как мы видим – это не замедлило отразиться на состоянии всего мира. То, что сегодня суету частных прав (то есть удовлетворение низменных инстинктов, находящихся в рабском сегменте производства) объявили эквивалентом нравственной свободы, является печальным теоретическим недоразумением.

5.

Политическая борьба с социализмом заставила либералов поставить знак равенства между понятием «частного» и «личного» – так сделали ради того, чтобы общественные интересы представить как тоталитарные, подавляющие свободную волю. Старались показать, как частная собственность способствует развитию индивидуального начала в человеке, делает личностью. Доказать было сложно: физиономии собственников не убеждали. Мы видели ополоумевших от богатства потребителей, оправдывающих свою алчность тем, что они борются с тоталитаризмом.
Это напоминало восстание илотов, которые хотят собственных рабов, а общественный долг почитают казармой. Когда лидер борцов за демократию Немцов говорит: «На знаменах нашей партии начертано «Свобода и частная собственность», он не подозревает, что выкрикивает лозунг требовательного холопа.
Российские реформаторы, с упрямством хулиганов, вешающих кошку и не желающих знать, что это убийство, рушили общественную собственность страны – им казалось, что общественная собственность – почва для тоталитаризма. Эта теоретическая подтасовка (в риторике приравняли общественную собственность к государственной, а государственную – к тоталитарной структуре) послужила поводом создать миф о частной собственности как о непеременном условии свободы.
Так частный интерес наживы сделался оружием в борьбе с лагерями. Оправдание грабежа всех ради комфорта одного стало общим местом в риторике так называемых демократов (на деле, конечно, такая мысль не имеет отношения к идее демократии). Говорили так: принадлежит всем – значит, никому не принадлежит, а частная собственность – это инициатива и прогресс. И еще: неравенство есть благо, независимость от морали колхоза – прогрессивна.
Поразительно здесь то, что возникновение новой зависимости человека от человека объясняли желанием освободить человека от общей казармы.
Попутно замечу, что ни Маркс, ни даже Ленин не думали о государственной собственности на недра земли (хотя бы потому, что верили в то, что государство отомрет) – общественная собственность есть нечто прямо ей противоположное. Общественное – это не значит «ничье», как иногда иронизируют, и совсем не значит «государственное».
Государственный социализм был построен Сталиным – и ярлык государственной уравниловки по недоразумению навеки приклеили к принципу социалистического общежития. В действительности это недоразумение восходит еще к приему Карла Поппера, перемещающему эти понятия ради искомой тоталитарной маски у оппонента.
Но было выгодно объединить – и объединили.
Мерещилось: много собственников отщипнет себе долю от бесхозного пирога – и из собственников сложится качественно новое общество. Куда денется старое общество, не придумали; фраза Гайдара «тридцать миллионов не впишутся в рынок» останется как пример цинизма, но проблема даже не в жертве, принесенной Золотому тельцу. Проблема в том, что жертва оказалась напрасной – новое общество так и не сложилось.
Общественная мораль была уничтожена, и победившие илоты объявили сферу рабского труда (обслуживания потребностей) – новой общественной моралью.
Жизнь одного поколения успела пройти, и жизнь другого поколения рассыпалась, и вроде бы праздников хватает, но не образуется подлинно высокого досуга. Досуг-то имеем, но невысокий, зажигаем потихоньку в Барвихе. Чего-то не хватает, не дотягиваем до гражданственности греков. И недоумевали, почему так? Может быть, мало взяли?

6.

Пусть каждый станет частным собственником (ср. Ельцин: «Пусть каждый берет сколько может») – если бы Платон услышал такое, он сказал бы: «Воспитание, имеющее свой целью деньги, могущество или какое-либо иное искусство, лишенное разума и справедливости, низко и неблагородно – и вовсе недостойно носить это имя». Но ведь нынче считается, что деньги аккумулируют прогресс, благо индивидуального развития; нам Платон не указ, его Поппер заклеймил. Добился частного успеха – и всем станет немного лучше. Купил себе буфет – в мире стало уютнее. Частное – условие личного: эта мысль сделала общественную мораль ненужной; мораль оказалась приватизированной. Не только спартанец, но и афинянин ахнул бы от такого поворота мысли.
Когда реформатор Чубайс сообщает, что он «антинароден» (говоря так, он считает, что борется с косным и тоталитарным), он по существу выступает не только против Советской власти, но тех статутов античной гражданственности, коим хочет следовать.
Если представить, что в загробной жизни состоится диалог Чубайса с Сократом (что невозможно, поскольку Чубайс опустится ниже Лимба), то диалог это будет комичен:
– Мы уничтожили народную собственность, потому что цены на нефть упали, а рубль был неконвертируем.
– Скажите, когда наступает холод, вы выбрасываете пальто? Логично предположить, что полезные ископаемые пригодятся народу, если денег нет.
– Мы заботились о свободе инициативы. Создайте рынок – появятся и пальто, и недра.
– Скажите, если у вас уже есть пальто, вы продадите его, чтобы купить другое?
– Вы инициативный человек! Но сказать прохожему: мужик, снимай пальто, а тебе со временем найдем другое – то прохожий, вероятно, ответит: друг Чубайс, сейчас холодно, позволь мне походить в моем пальто, а другого не надо.
– Да, некоторые так и отвечали.
– Наверное, имели в виду то, что благую перемену надо подготовить. Скажем, купить новое пальто, переодеться в тепле.
– Поэтому мы назвали наш метод «шоковой терапией».
– Нужны были поспешные меры?
– Надо было торопиться развалить социалистическое хозяйство.
– А что, например, могло случиться?
– Что угодно. Все устали от общенародной собственности.
– Но разве за историю вашего народа не случалось худших бед, например война? Разве не более разумной мерой было бы воспитание юношества в стойкости?
– При чем здесь война! При чем здесь казарменное воспитание? Мы хотим строить прогрессивное общество, где всякий имеет право брать что хочет.
– И готовы идти на народные жертвы, хотя нет войны, ради того чтобы некоторым лучше жилось?
– Да! Сложится новое общество свободных собственников. Что вы носитесь с этим народом.
– Я всегда думал, – скажет Сократ, – что гражданин – это тот, кто отвечает за жизни своих сограждан сегодня, а не в будущем. Например, я философ, но считал своим долгом ходить на войну, когда была война. Народ – это не абстракция.
Далее Сократ скажет, что гражданин – народен, иначе он не свободен и не гражданин.
А Чубайс возразит, мол, легко вам говорить, у вас рабы были, а нам приходится рабов заново создавать из формально свободных граждан. Надо ежедневно по капле вдавливать в общество раба. Архитрудная работа, батенька! На это Сократ, вероятно бы возразил, что рабство и его не радует, но высокая общественная мораль дает перспективу, в которой нет рабства, но есть взаимная ответственность, тогда как изначальная установка на аморальность делает рабство вечным.
Личность может состояться только как выражение ответственности за целое; нет и не может быть среди свободных граждан приватизированной нравственности. И если создаешь новое общество с рабскими инстинктами, то даже хозяева обязательно станут рабами.
На этом беседа закончится. Сократ возвратится к себе в Лимб, а Чубайс отправится в Коцит, где новое пальто ему пригодится.

7.


Гиббон в «Истории падения Римской империи» так описывает эту мутацию сознания: «Настроения отдельных лиц постепенно свелись на одну плоскость, огонь гения погас, и даже военный дух испарился. Личное мужество осталось, однако римляне утратили то гражданское мужество, которое питалось любовью к независимой отчизне. Покинутые провинции, лишенные силы и единства, постепенно впали в вялое равнодушие частной жизни».
Сравните это описание с сегодняшним днем. Выведенные за рубеж капиталы, частный комфорт, который приравняли к личной свободе, независимость от народа, которая считается доблестью. Мы продолжаем бороться за частное право, в то время как свободный гражданин может считать пристойной лишь борьбу за общую свободу – нравственную свободу всего народа, независимую от приобретений и зарплат, неделимую на корпоративные интересы. Характерным примером не осмысленной риторики на эту тему является самоназвание менеджерского сословия России «креативный класс»; созидатели отделили себя от «черни». Если бы «креативный класс» действительно нечто создавал (науку, искусство), то его деятельность принадлежала бы всем, и черни в том числе. Обособить свой интерес от общественного, противопоставить частное право общему – это не лозунг свободного человека, это как раз лозунг раба. Постулируя независимость от косного общества, «креативный класс» аннигилирует смысл свободного труда в частное предпринимательство. А это диаметрально противоположные понятия. Свободный труд состоится только как общественно значимая деятельность (в отличие от труда раба), как деятельность, направленная на благо всех, а не одного: труд художника, ученого, врача состоится через эффект, оказанный на других, – наука не принадлежит никому, искусство принадлежит всем.
Так инстинкт раба был выдан в сегодняшнем мире за путь свободного гражданина – и это печальный факт.
Движение от общественного труда к частному приобретению ясно видно на примере современного искусства. Авангард, искусство по первоначальному замыслу общественное, социалистическое, предлагающее миру утопию равенства, сменил так называемый «второй авангард», ставший его противоположностью, служебным, декоративным и частным творчеством. «Второй авангард» (в Советском Союзе и на Западе) стал поиском частной ниши, стремлением к капитализации, а отнюдь не татлиновским планом преобразования мира.
Гердер, описывая трагедию нравственного распада империи, высказался крайне резко: «Рим стал рабом своих рабов».

8.

Беда общества, посчитавшего общественную мораль тоталитарной доктриной, выразилась в том, что богатство народа передали в частные руки. Приобретение приравняли к нравственному поступку, далее все рушилось по сценарию Древнего Рима. То, что происходит с цивилизацией, заботящейся не о нравственном долге, а об имуществе, описано и Гиббоном, и Моммзеном. Само государство приватизируется (это произошло сегодня в России), и осуществляется приватизация государства ровно на тех же основаниях, на каких до того приватизировались уголь и нефть.
Протест против приватизированного государства, исходящий от «креативного класса», от тех, кто приватизировал недра земли и от их слуг, – нелеп.
Было бы интересно представить себе, как повели бы себя античные герои – Брут, Катон, Перикл – перед лицом такой беды. Они были людьми действия и решения, не трусливого и не медленного.
Вернуть приватизированную собственность обратно в общественную – трудно. Налоговая мера бессильна: налоги попадают в бюджет, где их распределяет государство, которое само приватизировано.
Вопросы, стоящие перед страной, звучат просто:
Каким образом сделать частное предпринимательство общественно значимым?
Как частное сознание собственника превратить в сознание свободного гражданина? Как сделать труд всеобщим?
Как сделать промежуточный продукт труда менее важным, нежели цель трудового процесса?
Мне представляется, что Брут и Катон предложили бы приватизацию приватизаторов.
Это не означает революцию и изъятие собственности – это означает привлечение собственников к общему трудовому процессу.
Всякий капитал, возникший благодаря приватизированной народной собственности, должен быть приватизирован как бы «поверх» сегодняшней принадлежности – причем приватизирован не одним человеком, но обществом как единицей права.
Эта вторая приватизация не отменяет первую, она накладывается сверху, для того чтобы капитал работал не на одного собственника, но непосредственно на общину.
Причем работал не опосредованно через налоги – а прямо, так же точно, как он кормит первого собственника.
Капитал должен нести ответственность за конкретные судьбы, за пенсии, образование, жилье. Следует сделать смердов собственниками собственника, хозяевами хозяев – появятся сотни тысяч людей, которые регулярно получают дивиденды от производства. Они будут владеть акциями акций, получая их по праву свободнорожденных.
Этот общественный принцип, наложенный поверх принципа частного, даст возможность людям чувствовать себя единым народом.
Акции второй приватизации будут принадлежать бабушкам и таксистам, студентам и домохозяйкам – они будут знать, что символический труд работает и на них.
Таким образом труд снова станет всеобщим достоянием и вернет себе субстанцию культуры. Надо полагать, что со временем это ликвидирует символический характер труда и позволит вычеркнуть лишние нули – но не ценой войны. И труд, и высокий досуг – все общее. Народ един, человек состоит из многих людей.
Разумеется, экономист рассмеется: Бруту и Катону объяснят с цифрами в руках, что эффективность производства от такого распределения стократно снизится. Очевидно, что собственник не будет заинтересован в таком доходе, не будет стимула отдавать распоряжения по телефону и есть бифштексы на важных встречах. Прогресс отодвинется в невообразимо далекие времена и общество будет жить, буксуя.
Пожалуй, на Катона такой аргумент не подействует.
Он скажет: но общество и так живет не ради прогресса, а ради промежуточного продукта труда, ради сегодняшнего неравенства.
Он скажет: заботьтесь о справедливости – остальное приложится.
А если вы не считаете это главным, работник госбезопасности будет «трудиться на износ», пестуя промежуточный продукт труда – насилие и власть, а вовсе не право и свободу. И сочный кащей будет копить деньги, уверенный в том, что его частные накопления – суть гарантия общей свободы. И авангардист второго помета будет развлекать богатых клиентов, считая, что представляет свободное искусство. И мещане будут сравнивать свой персональный успех с нуждами народа и говорить, что народ не дорос до понимания подлинной свободы, которая в менеджменте и лакействе.
И это нравственное уродство будет выдаваться за цветущую цивилизацию – как то уже было в гниющей Римской империи.

Клопы

1.

Бойс и Ворхол высказались: «Отныне каждый – художник». О, смелые умы!
Они не сказали: «Каждый – миллиардер», хотя это еще приятнее слышать.
Авангардисты, которые лизали зад богачам, понимали разницу между финансами и манифестами. Поровну можно разделить только такую дрянь, как искусство, – самовыражайся! Вандализм даст людям искомое ощущение равенства. А капитал не трожь, это не для всех.
Перед встречей с миллиардером волнуешься: особенное существо! Художник отныне каждый, а миллиардер – не каждый.
Я пришел в бар раньше назначенного, заказал вина. Бармен наглый.
– Может быть, сначала назвать вам цену?
– Да, пожалуйста.
– Сорок фунтов осилите?
– За бутылку?
– За порцию.
– Дешевле есть?
– Вот – всего шестнадцать.
– За стакан вина?
– За семьдесят пять граммов. Плюс обслуживание.

С вас тридцать фунтов.

– Обслуживание стоит четырнадцать фунтов?

– Вы в отеле «Четыре сезона», сэр.

Я расплатился. Он цедил из бутылки медленно, чтоб не накапать лишнего. Таких порций в бутылке десять. Вино столовое, бутылка стоит пятерку. Доход с одной бутылки – 295 фунтов. Примерно как бизнес в России. Скажем, на заводе по производству нержавеющей стали в городе Верхний Уфалей (это под Челябинском) средняя зарплата – триста долларов, а месячная выработка продукта стоит дороже, чем вся жизнь всех рабочих цеха.

Я подсчитал доход бара, пока ждал. Пришел за полчаса до встречи и купил вино – по двум причинам. Во-первых, не хотел, чтобы меня отравили – мало ли, какая у кащея фантазия; а потом, чтобы избежать общего стола, когда кащей платит. Получилось бы, что я пью за его счет.

Моя мама, когда приходила к неприятным людям, даже стакана воды не выпивала – чтобы не одалживаться. Я решил, что находиться в баре без стакана – глупо, лучше прийти заранее, купить вино. Дороговато вышло, мама бы расстроилась.

Чек положил на стол и бокалом придавил – у меня отдельная порция.

Это правильно, чтобы бандиты и лохи питались отдельно. На заводе в Верхнем Уфалее работяги сидят в общей столовой за пластиковыми столами, едят из жестяных мисок. Лица чумазые, руки тощие, одежда грязная. Проходишь столовую, оказываешься в обеденной зале директора. А там – стерлядь, бадейки с черной икрой, марочный коньяк. Помню, мой спутник, бизнесмен из Испании, сказал после этого визита, что уедет из России – нельзя бизнес строить на рабском труде, это аморально. Он уехал, но бизнеса не построил, прогорел. Кто-то что-то ему не отдал, банк арестовал имущество. Тут либо надо стерлядь кушать, либо шпроты, и те отнимут.

А в Лондоне было так. Мне передали, что одному кащею интересно встретиться со мной – а не интересно ли мне? Это особенный Кащей, он Россией рулил, до того как ударился в бега, и сейчас влияние имеет. Откуда он про меня знает? Ах, вас заметили, ему рассказали верные люди. Кащей окружен журналистами, поставляющими новости; кащей думает о будущем России.

Цепочка выстроилась быстро: связным был верткий парень, из тех, что нужны для бронирования столиков. Жизнь в Лондоне суетливая, чуть толстосум остановит бег (деловые люди спешат, у них красные лица и глаза к носу), как мелкая рыбешка подсовывает буржую программку на вечер: а домашний концерт, например? А встреча в баре с интересным человеком? Аукцион посетим? График у толстосумов плотный: вечером, переваривая пищу, буржуи жалуются: какая интенсивная жизнь в этом Лондоне – абсолютно ничего не успеваем! И прилипалы подсюсюкивают: ах, какой город! Что ни день, то культурный ивент!

Прилипалы заказывают билеты, вызванивают проституток, бегают за покупками, себе – скромный процент. Хозяину – место в ложе, себе – в амфитеатре; пьют не Дом Периньон, попроще – но тоже с пузырьками. Прилипалы собирают им коллекции, греют постель, составляют компанию в ресторанной жизни. Подскакивают у локтя богача, вперед забегают: нет, в этом ресторане не та атмосфера… Мы лучше в «Марьиванну» пойдем, адекватное место. А в клуб Аспинель не желаете? Ах, в Лондоне такой драйв!

Вы скажете, лакеи были всегда. Нет, сегодня челядь особенная – сплошь правозащитники. И все ругают КГБ и Сталина, теперь у прислуги повадка такая, вышколили.

– Вот, Семен Семеныч, попробуйте, свежайшая… А Сталин был тиран!

– Вот, Роман Аркадьевич, полюбуйтесь, и просят недорого… А чекисты как охамели…

– Вот, Николай Николаевич, смотрится шикарно, это последняя… Но может вернуться 37-й год!

При каждом солидном олигархе свой правозащитник, непременный компонент обслуги, как личный телохранитель, личный врач, личный адвокат. У Лебедева – «Новая газета», у Усманова – «Коммерсант», у Ходорковского – несколько грамотных правозащитников, у Березовского – два-три недурных правозащитника, у Прохорова имеется парочка дельных. Хороший правозащитник ценится выше повара, хотя и ниже футболиста. Иногда олигархи производят трансфер – скажем, Прохоров своего правозащитника отдает другому буржую, а себе берет новый кадр из команды Абрамовича. У правозащитников дел хватает.

2.

Пусть бы они лучше права бомжей защищали, воскликнет иной. Однако это несерьезное заявление. Трудно оборонять то, чего нет; как защитить мираж? Разумно защищать то, что можно потрогать. Подчиняясь этой простой логике, правозащитники пошли в обслугу к олигархам. Некогда он обличал Советскую власть, а теперь отстаивает права барыг на собственность. И в этом нет противоречия.

А что еще можно было бы защитить? Защищать коттеджный поселок, который сносят обладатели другого коттеджного поселка, – это понятно. Защищать права нефтяного барона, которого посадили за неуплату налогов, – это понятно. Защищать спекулянта акциями, обвиненного в занижении цены на акции, – это все понятная разумная работа. Но защищать права черни невозможно, прикладывать усилия не к чему.

Например, у людей есть право на пенсию, и пенсия у них есть, хотя и маленькая. Что в данном случае защищать? Право соблюдено, у тебя ровно столько, сколько тебе полагается. И правозащитники к тебе, лентяю, не ходят – негде правозащитнику развернуться.

Демократические права – это акции свободы, равенства и братства. Когда правозащитники идут на митинг, они заявляют: мы за ваучеры гражданского общества. А вот в дальнейшем эти ваучеры надо реализовать: правовые акции надо конвертировать в права реальные. Акция – это бумажка; но существует реальное право по факту обладания имуществом – вот это уже право реализованное. Одно дело иметь акцию рудника, иное дело иметь доход с рудника.

Собственность – это не кража, как полагал Прудон; нечто сходное, но происходит все по закону. Одни акции потеряли стоимость, а другие взлетели в цене. Собственность – это зафиксированное правовое обеспечение акций.

Акция на права ничего не стоит без собственности; собственность, которой обладает тиран, не имеет правового прикрытия; но вот демократическая зафиксированная прибыль – это реальная вещь. И грамотный экономист это путать не должен. Иметь одни лишь абстрактные права – значит зависеть от волатильности социального рынка: сколько выпишут тебе из бюджета пенсии, столько и получишь; а иметь конкретные реализованные права – это означает, что ты сам данный бюджет и распределяешь.

И народ, и хозяева народа обладают вещами, которые называются одним словом «права», но это разные вещи. Когда ораторы говорят с толпой о правах, то имеют в виду права деривативные, условные. Население по наивности полагает, что речь идет о конкретных вещах – ведь произносят же слова «хлеб», «мир», «пенсия». Однако, когда Ленин говорит «Мир – народам», это не означает, что не будет войны. И когда современный либерал обещает «свободный рынок», это не значит, что мужик с семечками может встать на углу Моховой. Чернь может решить, что обсуждают ее конкретные дела; но это нонсенс. Этак и обладатель акции «Лукойла» потребует себе цистерну нефти. Здесь разница принципиальная.

Имеешь ваучер – размести его грамотно; не потратил его на приобретение бейсбольной биты, – сиди теперь, жди пенсии. И сетовать на то, что абстракция не обернулась реальностью – нечего. Акции прав надо копить, умножать их стоимость чиновными постами, связями, круговой порукой – затем обращать в реальные права. Чем больше акций прав – тем больше собственности: прямо пропорциональная зависимость.

Никто не мешал сегодняшнему обладателю маленькой пенсии организовать бизнес: заняться рэкетом, опекать ларьки, ставить кредиторам утюг на живот, потом вложиться в компьютеры, потом банкротить заводы, потом продавать цеха под казино, спекулировать жилплощадью, понравиться правительству, получить свою долю ресурсов страны. Сейчас бы уже имел яхту и учредил литературную премию. И прав бы имел – сундук от пола не оторвать.

Вот это права солидные, не ерунда; эту комбинацию прав реальных и абстрактных правозащитник может защитить.

От кого защищать? От тоталитаризма, от казарменного строя, от завистливой черни, которая хочет «все взять да поделить». От ужасной российской истории и культуры. От общинного косного сознания. От ленивого шариковского начала, Булгаковым разоблаченного.

3.

Детям я бы запретил с кащеем встречаться, но самому было любопытно. Я разных деятелей видел, вот, с директором завода из Верхнего Уфалея общался, например. Решил, что хочу увидеть кащея вблизи.

Он вошел стремительной походкой – суетливый человек, похожий на Березовского и на старую обезьяну. За ним шел израильский охранник в расстегнутом пиджаке, с пистолетом за поясом. И швейцар не возразил, пустили в зал с пистолетом. А может быть, тут у всех оружие. Охранника оставили подле столика, он зыркал по сторонам.

Я сперва обиделся, а потом вспомнил советские времена, разбогатевших дантистов и дизайнеров – они свои свеженькие «жигули» всегда подгоняли прямо под окна тех, к кому пришли в гости. И поминутно вскакивали и бросались к окну – чуть шорох на улице. Вот и данный кащей напоминает разбогатевших директоров ателье – он и на охранника поглядывал тревожно, как на новые «жигули»: не угнали? сигнализация работает?

Все кащеи ведут себя одинаково – прежде чем начать разговор, кладут на стол мобильный телефон. Связь с миром (охраной, таможней, партнером по спекуляциям) поддерживается постоянно; проверил: сигнал есть; теперь можно спросить о положении дел в Отечестве.

– Что с Россией? Новости? Хотя я в курсе. Да, будет революция.

– Уверены?

– Неизбежно. Але? Миша? Что там? – это уже не про Россию.

Школьное воспитание утверждает, что во время разговора неприлично отвлекаться. Однако кащеи убедили общество, что бизнес выше воспитания: партнер звонит! растаможка! депозиты! Бизнес не стоит на месте: лицо делового человека багровеет, складка меж бровей – он занят серьезным!

Отрываясь от разговора с собеседником, кащеи не спасают рыбаков в Баренцевом море и не руководят действиями партизан – они просто безостановочно воруют: регулируют информацию из офшоров, дают взятки таможне, не могут остановиться. Как раз рыбаков в Баренцевом море спасают не торопясь, а прекратить добывание денег путем спекуляций – невозможно.

Да, спекуляция нынче неподсудна – это краеугольный камень общественного здания; мы боремся с коррупцией, не отменяя спекуляции, такое у нашего общества сложное направление развития. И тем не менее упорно говорящий по мобильному телефону спекулянт выглядит непристойно: вообразите человека, который безостановочно шарит по карманам соседей. Не может он остановиться, привык.

– Он зарвался. Я предсказывал. Его нужно остановить, – это было сказано о действующем президенте.

– Всю систему менять или одного управляющего?

– Я его назначил, я его и сниму.

Человек, похожий на Березовского, спросил себе меду – на столик поставили три баночки.

Он брал баночки цепкой волосатой рукой, подносил ко рту. Обхватывал губами банку и высасывал мед одним резким движением. Это сопровождалось звуком, подобным тому, какой издает вакуумный унитаз в самолете, когда втягивает экскременты. Хлюп, хлюп, хлюп – и три банки опустели, все высосал. Иной эмоциональный человек мог бы сказать, что таким же образом высасывали деловые люди жизнь из России. Преувеличение, конечно, что-то там еще теплится, бабы рожают.

Как раз в это время шел публичный процесс Абрамович – Березовский, на котором стало публично известно, что состояния оба сколотили неправедным способом: под присягой они рассказали, что передавали друг другу миллионные взятки, но миллионов этих они не заработали; рассказали, что собственность они получали бесплатно, залоговые аукционы были фальшивые, а те деньги, которые они вносили, вносили за них криминальные авторитеты. А уж как криминальные авторитеты свои деньги добыли, об этом надо спросить потерпевших. И вот, согласно протоколу лондонского суда, деньги бандита Антона Могилы внесены на залоговом аукционе за находившийся во всенародной собственности нефтяной гигант – и стало быть, у народа выкупили ресурсы земли за деньги, отнятые бандитом у этого же народа. Ну, представьте себе, что на деньги банды «Черная кошка» приватизировали «Днепрогэс». Впрочем, и денег, награбленных рэкетиром, народ все равно не увидел – деньги эти остались цифрами на бумаге. Такая была придумана концепция приватизации: берешь страну и высасываешь. Хлюп – и пусто.

– Вы не хотите вернуться? – спросил я.
– А зачем?
– Покаяться перед людьми.
– Чепуха. Я уже раскаялся, написал покаянное письмо в газеты. Читали?
– Нет. В чем раскаялись?
– Совершил ошибку, приведя Путина к власти. Теперь буду ошибку исправлять. Когда выиграю деньги у Абрамовича, часть средств пущу на свержение строя, а часть отдам на благотворительность.
– Вы не выиграете.
– Чепуха. Это стопроцентно подсчитано.
– Вряд ли, – сказал я и здесь оказался прав. – Если британское правосудие примет вашу сторону, это будет означать, что королевский суд стал «смотрящим» в малине.
– Не понял.
– Тогда все гангстеры и наркобароны будут выяснять отношения в королевском суде – чтобы в Лондоне разрулили: кто скрысятничал. Возникли разногласия в мафии – пусть британский суд решит, какой дон какому дону должен.
– Вздор. Речь идет о давлении Кремля. О власти, которая зарвалась. – Он не обижался. А впрочем, что ему лишний упрек.
– Создам партию – христианско-демократическую. Я слышал, вы верующий? Присоединяйтесь к нам.
– Религиозную партию? Христианскую?
– Да, я поверил в Бога. Да, я крестился. В православие. Раскаялся в грехах. – Он говорил отрывисто и двигал лицом, совсем как его охранник, и смотрел в разные стороны.
– Так раздайте свои деньги.
– Зачем это?
– Согласно притче об игольном ушке.
– Что еще за притча? – цепким взглядом на меня, потом в сторону, потом опять на меня.
– Христос говорит, что легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, нежели богатому войти в Царство Божье.
– Чепуха. Считаю, что это искаженные слова, неверно понятые. Таких темных мест в Библии много. Богатство – не порок, а ответственность. Понимаете? Богатому – тяжелее всех. И помогать надо прежде всего богатым, чтобы богатые помогли потом бедным.
– Может, сразу бедным помочь?
– Нереально. Потому что не умеют ничего. Потому что дурная история. Править народом должен аристократ духа! Аристократ духа должен воспитывать, понимаете? Подлинный аристократ и интеллигент.
– Это кто же, например?
– Знаю одного. Есть такой человек. – Кащей назвал имя модного телеведущего.
– Что, прямо из телевизора – в президенты? – мне стало интересно, получено ли согласие телеведущего; думаю, получено.
– А что такого? Опыт общения с аудиторией есть. Он – аристократ духа. – И глазами зырк-зырк по сторонам. И охранник тоже зыркает, глаза вспыхивают, как фары у «жигулей» под окном.
– При чем тут религия? Христианство зачем?
– Религия поможет лидеру наладить связь с народом. Духовность русским нужна.
– У русских все в порядке с духовностью.
– Вопрос в том, какая духовность. Я – математик, просчитываю варианты. Здесь ошибки не будет. Россия возродится. Есть план.
– Вернуть в Россию все, что из нее увезли?
– Демагогия. Я свои деньги заработал.
– Значит, есть другой план?
– Если сказал – есть план, значит, план есть. Религиозная партия нового типа плюс аристократ духа, подлинный интеллигент во главе державы. Плюс отказ от имперских амбиций. Думаете, зачем мне нужны деньги от этого суда? На возрождение России.
– Что значит – возрождение?
– Законность прежде всего. И демократия. Пять миллиардов, которые я получу в суде, спасут Россию.
– Верно, – сказал я. Вот Кису Воробьянинова, отца русской демократии, спасала более скромная сумма – но сегодня речь шла об Отечестве.


Лондонский суд должен был решить, кто именно из фигурантов процесса увел из бюджета деньги первым. Тот, кто взял первым, по логике процесса, и обладал законным правом получить украденное. Кащей считал, что право принадлежит ему, и планы имел обширные. Награбленное рэкетиром Могилой пошло на приватизацию – то есть на утверждение либеральной демократии, так почему бы капиталы Абрамовича не пустить на законность?

В Москве именно в это время ширилась кампания с требованием честного независимого суда – правда, результатами лондонского независимого суда москвичи совсем не интересовались.

– Я математик. Просчитываю варианты. Россия возродится – мы сделаем революцию. Можете что-нибудь предложить? Идеи есть?

– Какую именно революцию?

– Уж не большевистскую, – Кащей хохотнул. – Довольно Россия хлебнула горя.

Хотя с большевиком сходство имелось. В издевательских памфлетах так изображают именно большевиков: глаза горят, руки по столу шарят: маньяки бредят революцией. А если спросить, как же у психов дело получилось, то в ответ руками разводят: вот поди ж ты! Не доглядели! Точно так же – кто бы мог подумать, что рядовые фарцовщики, спекулянты и воры станут вершить судьбы державы? А ведь вершат. И этот вот Кащей – ну да, похож на сумасшедшего, но он не сумасшедший.

– Христианская партия и либеральный рынок. Революция, которую возглавит крупный бизнес, – и глазами по сторонам зыркает. – Надо спешить.

Не в большей степени он псих, чем те, кто сказал, что Россия – это Европа; а ведь так сказали многие. И не в большей степени он псих, чем тот, кто сказал: «Берите, сколько сможете!» – а ведь это сказал глава государства. И не в большей степени он псих, чем тот, кто писал: «Хочешь жить как в Европе – голосуй за правых!»; чем те, кто стрелял из танков в Парламент ради утверждения демократии; чем те, кто раздал недра большой страны кучке верных авантюристов. Была большая страна, ее за два года раздали сотне человек – вот точно таким же, как мой собеседник. Психи раздали? Нет, вменяемые люди, согласно намеченному ими плану. И все те богачи, с которыми я когда-нибудь разговаривал, они все меня поражали тем, что мир для них ясен. Захотел – и взял. Был быстрее всех, ловчее всех – значит мое. Возможно, все они – умалишенные. Но скорее всего, это особая порода энергичных существ, они не вполне обычные люди, не такие, как мы с вами. Есть теория, что элита общества формируется из особей уникальных. Иной подумает, что кащей – это обыкновенный вор, но кащей – представитель иной организации мироздания.

4.

Они называют себя «алхимиками». Один буржуй сказал мне так: «Мы открыли способ добычи денег, как алхимики открыли добычу золота из простых материалов. Мы научились делать богатство. Не критикуй того, что не можешь понять. Вот ты можешь заработать сто миллионов? Не можешь. А я могу».
Им смешны теории «прибавочной стоимости», «отчужденного труда». Они выдумали такое, что Марксу не приснилось бы.
Буржуй мне так сказал: «Какой я угнетатель? Я даю рабочие места людям. В наше трудное время. Когда другие голодают. А сколько я плачу – есть предмет трудового соглашения сторон. Я предельно честен, иначе у меня не будет хорошего бизнеса. Не хочешь работать – не работай».
Буржуй не сказал, почему именно он командует другими, но это ясно: потому что он самый прыткий.
Имеется иной взгляд на этот вопрос; моя соседка по подъезду Нина Григорьевна сказала: «Я свой ваучер выкинула – мы торговцами сроду не были.

Я всю жизнь работала переплетчиком». Старушка морщится, когда ей советуют проявить инициативу. Она ходит на работу, готовит обед, нянчит внуков – ей кажется, что она делает достаточно. Вдруг велели приспособить жизнь под законы спекуляций – но она не хочет учиться. Она считает, что исполняет долг перед обществом честно.

«Я живу и работаю, и когда мне перестают платить, я спрашиваю – что я сделала неправильно? Или когда продукты дорожают. Или когда вода дорожает и свет. Долг у государства растет? Но я ничего не брала в долг. И мои дети не брали. Куда же этот долг ушел?»

Старушка полагает, что ей достаточно честно работать, и когда дорожает хлеб, старушка в растерянности. Не может постичь, что идет процесс большой реакции – кипит варево в колбах алхимиков, выкачивающих золото из мира. Ее переплетная лавочка растерта в порошок, брошена в реторту вместе с тысячами других; алхимики ее не пощадят. Парадоксально, но факт: общего интереса в обществе нет, а общая повинность есть. Теперь старушка отвечает не перед обществом, а перед лидерами этого общества. А они не люди.

Алхимия пускает в переработку все живое, чтобы получить мертвый металл и символические бумажки. Кащей обращал людей в камни, Мидас превращал в золото все, к чему прикоснется. Алхимики крошат в колбы мир, кипятят – и выходит продукт, который они называют «богатство» и «цивилизация».

Историю переписали как понятнее – если в прошлом случались нападения на собственность, то вандалов они осудили. Их вкусы изменили мир. Они построили дворцы в стиле туркменского партийного санатория с добавлением античного декора – во всех странах архитекторы лепят эту гадость. Искусство сформировали себе под стать – остроумное, с люрексом. Романы для них пишут недлинные, чтоб прочесть в джакузи. Алхимики встречаются на вернисажах, брифингах, саммитах, дефиле и в ресторанах – и смеются. Они похожи на людей. Сразу не скажешь, чего не хватает для сходства с человеком. Не хватает – стыда.

5.

– Думаете, я всегда был богатым? Жил на зарплату ученого! А как жить на зарплату ученого? – он историю накоплений стал объяснять. – Антрекот за тридцать семь копеек – помните, были такие?
– Мы микояновские котлеты ели, по пять копеек штука. Вкусные.
– Антрекоты жена покупала, чтобы я мог заниматься наукой! Денег при советской власти не было! Когда я покупал люстру, пришлось кредит брать в кассе взаимопомощи!
– Неужели нужен кредит, чтобы купить светильник?
– Как? Как я мог купить хрустальную люстру за пятьсот рублей без кредита?
– А зачем так дорого? Мои родители за восемь рублей плафон купили – сорок лет висел.
– Ну, знаете, мне требовалась люстра. Надо себя уважать.
Так вот он какой был при развитом социализме, пролаза с «жигулями» и люстрой, он быт обустраивал. Так кащеи и начинали.
Над нами, на Третьем Михалковском проезде, дом 8, жил один такой прыткий инженер – он вечно обустраивал быт в своей квартирке: то люстру хрустальную притащит, то паркет из красного дерева положит, то антикварное кресло купит. А под нашим окном – мы на первом этаже жили – красовались его жигули. Папа называл этого человека «гнездун». Помню, мы гуляли возле дома, а гнездун выкликал свою эрдельтерьериху: «Эрли! Эрли!»
– Вы назвали собаку – Стерлядь? – спросил папа без всякой иронии. Папа решил, что гнездун и здесь хочет как покрасивее.
Вот эти гнездуны и стали потом кащеями – но они всегда были особенными.
Диалог Скотта Фицджеральда и Хемингуэя известен:
– Богатые не похожи на нас с вами, – сказал Фицджеральд.
– Верно, у них денег больше.
Оба неправы. Не в том дело, что богатые не похожи на нас, проблема в другом – в том, что богатые на нас похожи. Гнездуны и кащеи с виду почти как люди. Они тоже смеются, тоже плачут, часто и подолгу едят, если их ранить, из них течет кровь, если холодно – они мерзнут. Они даже свое гнездо вьют из каких-то соображений, близких к человеческим. Иногда их принимают за людей, но это не люди.

После цитаты из Шейлока читатель, думающий, что корень бед в евреях, решит, что и я про то же: мол, началось с дантистов, вьющих гнездо, а потом пошли банкиры. Это действительно удобная форма рассуждения. Однажды писатель Булгаков уже описал, как злобный Швондер рушит русский мир, подговаривает Шарикова на разбой, – а вот благородные русские жильцы дома на Обуховом (они описаны сочувственно: буржуй Саблин, сахарозаводчик Полозов) страдают от еврейского самоуправства. Соблазнительно сказать, что швондеры нынче не в красных комиссарах, а в финансистах – вот так за сто лет поменялось.

Евреи – первые в разорении капиталистического мира, и первые в его построении; это непонятно, но думать так приятно. Однако крепостное право в России придумали не евреи. Здесь давно так.

«Все поделить?» – возмущается благостный профессор Преображенский. Профессору, обличителю разрухи, и в голову не приходит, что буржуй Саблин и сахарозаводчик Полозов свои капиталы нажили не вполне нравственным путем. Почему Саблин стал богат, а «певуны в котельной» бедны – это остается за кадром. А между тем, именно это и интересно. Условия труда на заводах Саблина и Полозова были таковы, что мужики ополоумели – Швондер здесь ни при чем. Никакого мягкого эволюционного процесса, разрушенного злобной теорией Маркса, не было – была мировая война. И эту мировую войну затеяли не швондеры и шариковы, а саблины и полозовы.

Гражданская резня возникла не вдруг, а потому что человеческая жизнь обесценилась, жизнь уценили как рубль.

В процессе обесценивания человеческой жизни (а такое случается регулярно в истории) важно установить, что приобретает ценность, когда жизнь человека ценность теряет. И здесь надо сказать, что ни комиссары, ни дантисты не выиграли. Красные комиссары были расстреляны, а суетливый средний класс был разорен – хотя создатели демократии клялись, что демократии нужен средний класс и красные комиссары. И те и другие были накрошены в котел большой алхимии, у которой нет нации.

Кащей – не еврей и не русский. Из предприимчивого мещанина вылупился кащей – но для того, чтобы стать кащеем, он должен был убить в себе все человеческое, и мещанство в том числе. Окаменевший мир потерял национальные особенности, вместо культуры возник усредненный продукт – абстрактная цивилизация. Появились страты и формы деятельности, именующие себя прежними названиями: интеллигенция, искусство и т. п., это функции нового мира. Авангард не принадлежит культуре страны, это форма салонного протеста, отменяющего революцию; интеллигенция – давно не адвокатура народа, но обслуга олигарха.
Даже в сказках объясняют, что кащей – не человек, хотя человеческое ему не чуждо. Ему мало золота, он хочет женщин, поклонения и признания. Но люди для него – материал.
Когда я расспрашивал о данном лондонском кащее российских либеральных журналистов и правозащитников, ругать его не хотели, а хвалить боялись. Они все были в долгу у кащея. Большинству из опрошенных он платил деньги – как же теперь его ругать. Они на его виллах шампанское пили, гуляли по клеточкам его шахматной доски. Время от времени кащей жертвует одной из своих шахматных фигурок. А фигуркам он сам представляется значительной фигурой.
– Трагическая фигура! – сказала про кащея одна правозащитница.
А кащей сказал про эту правозащитницу так:
– Я ей квартиру купил. Надо было.
– Скажите, он людей убивал? – спросил я у этой правозащитницы.
– Нет, он не убивал. Вот, может быть, Бадри… – это я от нескольких слышал. Почему-то теперь правозащитники списывают мокруху на Бадри, партнера преобразователя страны. Так следователи норовят все нераскрытые убийства повесить на покойного вора – ему-то уже все равно. Отчего-то соображение о том, что партнер трагической фигуры, вероятно, был замешан в убийствах – не делало трагическую фигуру менее притягательной.
– Да не убивал он, не убивал, ну что вы пристали!
Говоря с кащеями, не принято упоминать про первые мошенничества и убийства, совершенные в пубертатном возрасте. Ну да, Абрамович признался, что он мухлевал, капиталы нажил незаконно. И что теперь – в нос ему этим вечно тыкать? Ну да, у Березовского с «Аэрофлотом» не все чисто, ну да, кто-то с кем-то в банях Солнцевского района сиживал… Ну да, мэра Нефтеюганска застрелили… И что теперь, слезы по нему лить до сих пор? Вот, скажем, Усманов когда-то сидел, но не будем же мы ворошить прошлое. А Ходорковский обманул вкладчиков банка «Менатеп», еще в девяносто восьмом. Но ведь не этим же они интересны! Вы же не будете поминать, допустим, космонавту, что он когда-то писал в штанишки? Ну, писался герой, когда маленький был – но давно в космос летает.
Русские буржуи так и говорят: «Наша работа имеет специфику». А еще говорят так: «Я работал с пенсионными фондами» или так: «Мой муж много работал – он выдумал схему» – какую, не уточняют, имеется в виду та, которая позволяет брать деньги пенсионеров. «Было разное, но я не переступал черту!» – сказал мне однажды румяный воротила, торговец холодильниками. Он рассказал мне, как они закрыли завод и выгнали людей, но вот убивать – не убивали. Заводы банкротили, людей по миру пускали, разоряли семьи, саму страну выжали как лимон – но «черты не переступали». И директор в Верхнем Уфалее «черты не переступал» – он рабочих не убивал буквально. Впрочем, на пространстве, освоенном им вплоть до этой последней черты, он растоптал немало судеб и обрек людей на нищету. Однако самой черты не переступал. И потом – это ведь честно: возможности к разбою были у всех, он свои реализовал. Он освоил те самые акции прав, которые у него имелись. А работяги – как вкалывали в цеху, так другого и не придумали. Поделом!
И этот кащей, напротив меня, устроитель российской судьбы, ловкач, математик, комбинатор, похожий на цепкую обезьянку, – он тоже говорил, что не убивал.
– Ну а как вы думаете? Мог ли я желать стране блага и убивать?
– Но вы же страну разорили?
– Перестаньте! Страна – концлагерь. Нашли что жалеть!

6.

Заговорили о мрачных годах советской власти. У буржуев всегда так: когда их спрашиваешь, почему воруют, они вспоминают, что Сталин был тиран. У кащея выходило, что тирания Сталина есть достаточное основание для воровства. И, кстати, тот торговец холодильниками, о котором я вспоминал, он тоже был борцом со сталинизмом.

Каждым проданным холодильником он наносил удар по тоталитарной системе. По логике буржуев, спекуляция – есть форма борьбы с тоталитаризмом. Шли в банк как на баррикады.
– Был момент, когда я заработал первые сто миллионов, поддался эйфории. А эйфория – нехорошее чувство. Я покаялся в алчности, – сказал кащей. – Все что заработаю на этом суде – отдам на борьбу.
Надо сказать, кащеи любят называть приобретения словом «заработали». Все, что они получили путем спекуляций, махинации с офшорами, все, что присвоено путем фальшивых аукционов, все соглашения с грабителями – все это называется: «заработали». Как мило сказала жена одного румяного банкира: «Мы заработали много денег» – и улыбнулась; так и моя соседка Нина Григорьевна могла бы сказать. И кащей, сидящий напротив меня, считал, что все заработал – анализом ситуации.
– Все это более чем серьезно, на строго научном расчете. Я наукой занимался, классифицировал! Вся наука – это классификация!
Он несколько раз произнес слово «классификация», и я вспомнил, что в русском обществе, где был третьего дня, все говорили слово «классифицировать» – я еще удивился, что они его выговаривают. Богатые эмигранты давали «вайлд парти» – там играл нанятый музыкант, он все время кланялся – и еще присутствовал беглый «газпромовец» по имени Николай. «Газпромовец» хвалился, что разводит в своем пруду в Холланд-парке осетрину, а пришедший с ним вместе правозащитник жадно ел и пил. Разговор был оживленный, только что в Лондоне отшумели концерты Димы Быкова, всем понравились разоблачительные куплеты: талант у мужика, Путина пропесочил! И вот помню: один импозантный мужчина (кажется, спекулянт недвижимостью) уговаривал свою даму не пить больше розового шампанского, а дама обижалась и кричала: «Только не классифицируй меня!» А еще один спекулянт черной икрой (достойный джентльмен, он еще графику диссидентов собирает) говорил о проблемах истории: «Надо все детально классифицировать». Вот откуда это словцо, оказывается. Это их просветил человек, похожий на Березовского, он их научил умному слову. Он здесь за образованного канает.
– Строгий анализ и классификация. – Кащей посмотрел влево, взгляд его метался. – У России сейчас есть реальный шанс.
– На что? – спросил я.
– На то, чтобы войти в цивилизацию. Стать культурной страной. Реально духовной. – И он неожиданно сказал: – Я говорю в терминах иудо-христианской религии. – сказал именно так, этими вот словами «иудо-христианская религия».
– Такой религии нет.
– Как это? Я сам читал.
– Есть термин «иудео-христианская культура». А религия либо иудейская, либо христианская.
– В целом – неважно. Вы меня поняли. Следует делать дело. Согласны?
– Предстать перед судом?
– Продажный русский суд! – он посмотрел на часы, а потом опять вбок: у стойки сидела проститутка, подавала ему знаки.
Пока разговаривали о спасении отечества, он все время на эту барышню поглядывал – здесь свидание было назначено. И правильно – у деловых людей всякая минута на счету. Проститутка встала с табурета пошла к нашему столику – лет двадцати, в теле. Он осмотрел ее с позитивным чувством.
– Благодарю вас за беседу, – я встал, показал ему чек.
– Ну зачем же, ведь это я приглашал.
– Нет, все уже заплачено.
У выхода меня догнал тот самый парень, что организовывал встречу – он, оказывается, неподалеку караулил. Посетовал, что дружбы, видимо, не сложилось. А я-то недоумевал, что у кащея за интерес. А просто человеческий интерес – дружить хотелось.
– Думаешь, он суд выиграет?
– Хочешь, чтобы Лондонский суд ворованное распределял? Не выиграет.
– Он обещал, если пять миллиардов отсудит, то мне миллион даст. Точно не выиграет?
– Точно, – сказал я жестоко.
– Обидно, – парень расстроился. – Он тебе не понравился? – у прилипал есть трогательная черта, они хотят, чтобы все ладили.
– Нет.
– Обидно.
Кащеи хотят людского тепла, у меня есть несколько знакомых буржуев – те тоже хотят по-человечески дружить. Ну, просто дружить, как это у нормальных людей бывает – ведь дружат же люди! Они еще помнят, как это делается – что-то в кино видели, что-то из юности осталось: сели, налили, чокнулись, поболтали чуток о работе – ты картину написал, я алюминиевый комбинат приватизировал.
Буржуи любят повторять: у меня дефицит общения. Это значит, что общаясь меж собой, кащеи испытывают недостачу живой крови – им надо свежатинки, им надо кому-то объяснить, почему быть кащеем хорошо. Богачи взяли все что могли: золото, власть, дворцы, яхты. Не хватает какой-то дряни, признательности, что ли. Понимания людского не хватает. Вот бы их еще всенародно числили за избавителей от тоталитарного гнета! Надобно, чтобы люди признали, что богатство досталось кащеям по праву! Что буржуи набили сундуки не потому, что самые жадные, а потому, что самые смелые. Им мало, что они всех обманули, – теперь пусть признают, что обман – это очень прогрессивная деятельность. За свои бабки богачи еще хотят быть и честными.
Кащеям понадобилось дружить с интеллигентами – они завели себе очкариков, чтобы те писклявыми голосками рассказывали про прогрессивное искусство и про борьбу с тоталитаризмом – о, мы ненавидим тоталитаризм вместе с кащеями! Кащеи любят слушать про Кафку и про дискурс, про Малевича и абстракции; им нравится коллекционировать картины, они стали главными в современном искусстве, от их вкуса зависит все, они любят выносить приговоры по литературным премиям. Вкусы людей подчинены кащеевым, ведь кащеи – почти как люди.
Вместе с интеллигентами кащеи ходят протестовать против коррупции: произвол чиновников им мешает. Взяток гады-чиновники требуют! Кащей оскорблен – он хочет справедливости вместе с очкариками!
Кащей свое – заработал! В поте лица банкротил завод, гнал людей на улицу, гробил производство, налаживал спекуляцию, выстраивал систему предприятий с ограниченной ответственностью – это реальное дело! Это бизнес! Кащеи объясняют интеллигенту, что у них с интеллигентом один общий враг – государство! Общий враг – это вертикаль власти! Очкарик должен понять, что кащей свои миллиарды честно надыбал, потому что кащей талантливый, а теперь чиновники ему ставят препоны. И очкарик согласен, что это произвол, и ему, очкарику, власти тоже не дают самовыражаться. Очкарик чувствует единение с кащеем – вместе они идут бороться за абстрактные права, за акции демократии. «Молодец, очкарик, – говорит кащей. – Мы с тобой теперь одна семья, правда, я поумнее и понаходчивее». И очкарик признает за кащеем право распоряжаться миром.
И все, к чему богачи не прикоснутся, обращается в золото и умирает.
Так они убили искусство ХХ века, и искусство ХХI века родилось уже мертвым. Так они убили города: Лондон протух от их ворованного богатства, и Москва превратилась в склеп. Так они убили своих женщин, сделали из них вампиров. Так они убили язык, и люди стали говорить на их мерзостном жаргоне. Так они убили своих друзей-интеллигентов, и те стали рыбками-прилипалами. Так они убили ту страну, в которой родились, – без пощады и без жалости.
И кащей ухмыляется.
До его сердца никогда не доберутся. Он успеет всех сожрать.
Смотрите на его самодовольную румяную харю. Кащей уверен, что за ним и такими как он – правда жизни и прогресс. Они вылупились из героев Зощенко, из Клопа, которого описал Маяковский.
Теперь клопы жрут людей.
Люди, как же вы позволили с собой такое сделать. Люди, как это случилось?


Сумма истории

1.

Словом «капитал» обозначен порядок, правящий миром. Капитал – есть изъятая из человека жизнь, которая стала овеществленной стоимостью. Данный процесс описан Марксом подробно.

Но первое значение слова, вынесенного в заглавие, отсылает к богословским трактатам, к «Сумме» Фомы Аквинского – словом «сумма» обозначали сопряжение разных понятий воедино. Правильно читать название «Капитал» как «Сумма истории»; Карл Маркс написал труд, который подводит итог развитию западной цивилизации: надо объяснить, почему много горя, и найти выход из беды.

В те годы, когда Маркс взялся за работу, западный мир переживал очередной кризис управления, который (в силу технического главенства западной цивилизации) отражался на мире в целом. Такое состояние в обществах наступает с известной регулярностью: все механизмы портятся. В сходных условиях разлаженного механизма Римской империи рождались проповеди Нового Завета.

Маркса часто изображают причиной коллапса; не будь марксизма – развитие цивилизации продолжалось бы мирно и ширилось. Булгаковский профессор, у которого революционные побирушки украли калоши из парадного, думает, что воришек подучил Маркс. Шпенглер называл марксизм предвестником гибели западной цивилизации, хотя Маркс все свои труды посвятил именно спасению таковой – и гибели западной цивилизации (в отличие от Шпенглера) не предрекал. Маркс даже капитализм отнюдь не ненавидел, все наоборот. Маркс полагал, что именно капитализм способствовал развитию цивилизации, но однажды стал препятствием этого развития – и Маркс фиксировал особенности мутации капитала. В сущности, Маркс хотел спасти то, что построил капитал и что рушилось у него на глазах от дальнейшего хаоса. То, что этот хаос наступает, он увидел и объяснил причину и характер беды. Он предложил выход из положения – так врач выписывает рецепт. В дальнейшем те, кто принял некоторые из прописанных лекарств (не все и бессистемно), разочаровались в рекомендованном лечении; некоторые усомнились в наличии недуга.

Напиши Маркс свой «Манифест Коммунистической партии» или нет, это не отменило бы череду европейских революций 48 года, Франко-прусскую войну и последовавшую за ней войну мировую. Толпы рабочих, скандирующих «Хлеба или свинца!», и генерал Кавеньяк, делегированный для расстрела рабочих, – это совсем не Маркс придумал. Подобно тому, как нет вины Ленина в том, что началась Первая мировая война, которая сделала русскую революцию возможной (или неизбежной), так нет вины Маркса в том, что в 1848 году пришло время подводить итоги европейской истории.

Фраза «век расшатался» звучит в мире, когда кончается очередной цикл мирового порядка. Должен прийти человек, который соединит распавшуюся связь времен, в те годы нашлось несколько людей, претендующих на роль спасителя Европы: таким именно был Бисмарк, подобные амбиции имел Наполеон III, вот и Маркс взял на себя эту миссию. Время нуждалось в директивном решении: прусский юнкер стал собирателем германских княжеств (в перспективе – конструктором Европы), племянник Бонапарта, авантюрист, стал президентом, затем императором Франции, в те же годы живописец из Экса, Поль Сезанн, решил, что он восстановит гармонию в искусстве – надо, по его словам, «оживить классику на природе», то есть воссоздать утраченный порядок.

Восстановление – весьма существенный компонент рассуждений: никто из них не был просто ниспровергателем, но каждый мнил себя восстановителем порядка вещей. Собственно, Луи Наполеон говорил практически то же самое, что Поль Сезанн, надо сказать, что, когда все эти люди подыскивали слова для выражения идеала, они часто пользовались одними и теми же словами. То, что Маркс обозначал как цель социального развития, выглядит как античный полис, лишенный обязательного рабства; Бисмарк желал возродить рейх, то есть античную империю; Сезанн хотел приспособить классический канон для современного видения природы – это все тоска по утраченной античной мере вещей. Выражаясь словами Христа: «Не изменять закон я пришел, но исполнить». Подобно прусскому юнкеру и живописцу из Прованса, журналист «Новой рейнской газеты» почувствовал в себе силы вдохнуть в западную историю новые силы.

Каждый из этих планов претендовал на универсальность: так и во времена крушения Рax Romana существовало несколько проектов переустройства сознания Европы – помимо планов готов или бургундов, помимо логики мелких землевладельцев, существовала также христианская доктрина, которая наряду с другими претендовала на глобальный план изменения общества. Все эти проекты состоялись.

«Классика на природе», прусский порядок, призрак коммунизма, бродящий по Европе, – это все разные названия одного и того же явления: пользуясь выражением Гегеля, данное явление следует назвать «мировым духом». Всякий пытался определить мировой дух, выразить его через арсенал понятий, каковым располагал. Однако цель разнородных усилий сходна: все тщились гальванизировать титаническую мощь западной цивилизации. Это не имеет отношения ни к смене цивилизаций (модель Тойнби), ни к угасанию активности этноса (теория Гумилева), ни к закату цивилизации (прогноз Шпенглера). Речь об ином: история Запада подобна истории Феникса: она приходит к концу, сгорает и тут же возрождается из огня – то, что в исторических циклах именуется «возрождением», есть оживление античного проекта; внутри данной западной цивилизации, рефлективно-традиционной, и строились рассуждения.

К конкурентам-спасителям относились ревниво. Маркс выделял Луи Наполеона как объект особого презрения, и Бисмарк тоже Наполеона III презирал; так Пушкин концентрировал презрение на историческом писателе Булгарине, а Гоген специальным образом не любил салонных импрессионистов – большой мастер не любит профанаций.

Трудно отрицать влияние Бисмарка на мировую историю, однако многим показалось, что Маркс повлиял на мир сильнее всех прочих – он в корне изменил историю человечества. Впоследствии выяснилось, что изменения относительны, и тогда на Маркса обиделись. Бисмарк, как полагает большинство, был человек ответственный, хотел разумного; а Маркс – шарлатан. Не дал бы немецкий еврей (так высокомерно именует Маркса англичанин Тойнби) нам своих таблеток, мы бы жили припеваючи; из-за рецептов «Капитала» совсем худо стало.

2.

Невозможно признаться в любви к Марксу без того, чтобы быть заподозренным в агрессивных наклонностях. Например, поклонников Бисмарка не корят за расстрел Парижской коммуны; но славить Маркса без того, чтобы тебя обвинили в голоде Поволжья, – трудно. Произносишь имя, а в глазах собеседника: а как же ГУЛАГ и экспроприация собственности? Надо открещиваться от сталинизма, отрицать концентрационные лагеря, критиковать последователей, которые учение Маркса извратили, – вместо ясного утверждения «я – марксист» образуется застенчивое объяснение причин, по которым ты (вопреки доводам прогресса) склонен извинять тоталитаризм. Теория идеолога либерализма Поппера, обвиняющая марксизм и гегельянство в возникновении сталинизма и фашизма, внедрение единого понятия «тоталитаризм» и использование этого понятия для определения любого общества, в котором свобода индивида ограничена коллективом, сделала разговор нелепым. С внедрением этого нейлонового, легко растяжимого и внеисторического термина возник эффект знаменитого вопроса Карлсона, заданного Фрекен Бок: «Перестала ли ты пить коньяк по утрам?» Ответа на вопрос о генезисе тоталитаризма не существует; можно лишь сказать, что коньяк утром никогда не пили, а следовательно, не могли перестать его пить – иными словами, поскольку единое понятие «тоталитаризм» суть спекулятивно и в истории культур единого «тоталитаризма» вообще не существует, то и теория открытых/закрытых обществ несостоятельна.

Тем не менее для спасения репутации Маркса старательно разводили личности самого автора «Капитала» и его последователей.

Приводить слова Маркса о том, что он сам «не марксист» – странно: Христос и не может быть католиком, а Сезанн – кубистом.

Однако тот факт, что Христос не католик, не отрицает того, что католики верят в Христа; и кубисты вдохновлялись Сезанном, хотя сам художник про кубизм не слыхивал; нелепо отрицать, что марксизм, т. е. учение, основанное на работах Карла Маркса, имеет отношение к Марксу. Маркс сформулировал ряд ясных положений (история, выраженная в классовой борьбе, например), которые можно разделять. Сравнение фанатичных последователей Маркса с инквизиторами – мол, именем Христовым творили зло, но учение Христа от того не хуже – тоже не убеждает. Спаситель переместил бесов из людей в свиней, а свиней низринул в море, – но инквизиторы не обладали способностями трансгрессии, а потому жгли непосредственно людей; да, Христос ясно говорит про геенну огненную, но вам скажут, что Маркс не Бог, чтобы избирательно карать. Главный упрек Марксу состоит в том, что он взял на себя миссию пророка, возбудил паству, а пророчество не сбылось. Конечно, не все обещания Христа исполнились; а саддукеи, например, считали, что Иисус преувеличивает степень родства с Богом. Разумеется, учение каждого из конструкторов Запада было искажено: Бисмарк пришел бы не в меньший ужас от Гитлера, чем Сезанн от Малевича, а Маркс от Троцкого. Однако каждому приходится отвечать за свои собственные пророчества.

После короткого опьянения марксизмом наступила пора скепсиса, исторический цинизм сочли отрезвлением.

История – так было принято считать, пока мода на Маркса не вернулась в связи с последним кризисом капиталистического общества, – науку Маркса опровергла. Считается, что социализм покончил самоубийством, характер труда изменился, рабочий класс (как он был описан Марксом) более не существует. Экономисты недавнего времени (в пору еще цветущего финансового капитализма) любили опровергать частности экономической теории Маркса – показывали ее анахронизм. Теоретические положения опровергали фактами: компьютеризацией, кредитной экономикой, демократией на местах. Было принято говорить о новом изобретении – о «бескризисной» капиталистической экономике, о perpetuum mobile преумножения богатств, и социологи клялись, что циклическое развитие общества устранили навсегда – теперь путь лежит только вперед и вверх.

Никакого иного философа не опровергали с таким удовольствием – ни Аристотеля, ни Канта не старались уличить в несоответствии реалиям сегодняшнего дня (хотя это сделать несложно). Желание уличить Маркса связано с тем, что его сочинения имеют для людей не умозрительный, но сугубо прикладной характер; ведь философ сказал, что хочет «изменить мир»! Отрицая или прославляя Маркса, гражданин осуществляет выбор линии поведения по отношению к себе подобным. Можно считать, что категорический императив Канта также формирует стиль поведения, но в Канте нет директивности: автор императива постоянно указывает на экстерриториальность человека, а экстерриториальность допускает в числе прочего и нежелание следовать императивам.

С Марксом – иначе. Одной из особенностей его философии является отрицание экстерриториальности человека: речи о возделывании своего сада быть не может; каждый работает в общем вертограде – этим объясняется как ураганное распространение учения, так и его глобальное отрицание; и то, и другое безудержно.

Есть две стихотворные строчки, передающие эту аффектацию марксизма. Первая принадлежит Маяковскому, это призыв всех людей на борьбу: «А у которого нету рук, пришел, чтоб и бился лбом бы» – именно так, истово, из последних сил, отдавая все свое существо борьбе, надлежит следовать марксизму. Вторая цитата – строка советского диссидента Галича: «Бойтесь того, кто скажет: ”Я знаю как надо“, кто скажет: ”Тому, кто пойдет за мной, рай на земле награда“». Назидательности и директивности: «я знаю, как надо» – Марксу простить не смогли, тем более что развитие событий не всегда совпадало с его прогнозами.

Тем больший ажиотаж вызвало то, что пузырь «бескризисной» экономической модели лопнул. Неужели немецкий еврей все-таки прав? И взоры растерянной общественности обратились к оплеванному пророку. Уж слишком напористо он говорил, вот если бы он был вежливым, мы бы послушали.

Марксу действительно присущ безапелляционный назидательный тон, оскорбительный для мещанина, чувствующего себя самодостаточным; уже в ранних работах Маркс говорит так, как говорили Отцы Церкви. Тоном утверждения очевидной истины говорил и сам Христос – это оскорбляло книжников, имевших основания полагать, что они тоже знакомы с предметом. Маркс уже в возрасте семнадцати лет написал (сочинение на тему выбора профессии), что хочет, как Христос, служить всем людям сразу, сообразно намерению формировались и амбиции. Это ошеломляющее по претенциозности заявление; среди интеллигентных людей не принято делать такие. Эту претензию Марксу не простили книжники (читай: софисты, читай: экономисты, читай: обыватели) сегодняшнего дня. Критика Маркса – Хайеком, равно как критика Христа – первосвященником Каиафой базируется на принципиальном различии понимания гносеологии: то, что является знанием для Каиафы, для Христа не является знанием вообще; то, что образует референтную группу аргументов Хайека, для Маркса – набор несущественных слов.

Очевидно, что Маркс и Христос оперируют иным представлением об истине, нежели их оппоненты. В случае Христа тезис общеизвестен: «Не человек для субботы, но суббота для человека», в случае Маркса дело обстоит точно так же. Особенность историософского (это заезженное слово, ставшее пустым; в данном случае слово «историософский» обозначает такой подход к историческим фактам, который формирует категориальное суждение о реальности) анализа Маркса в том, что он использует лишь те категории, которые добываются из самой истории. Эта фраза звучит парадоксально, поскольку философская категория – понятие, вообще говоря, идеальное; однако Маркс добывает категории опытным путем (об этом методе А. Зиновьев написал работу «Восхождение от абстрактного к конкретному», Г. Лукач посвятил этому методу много страниц). «Абстракции сами по себе (цитата из ранней работы Маркса «Немецкая идеология») не имеют ровно никакой ценности. Они могут пригодиться лишь для того, чтобы обеспечить упорядочение исторического материала». Процесс формирования категорий и оснований исторического суждения – именно этому посвящен первый том «Капитала» – имеет ту особенность, что действительности и истории не существует отдельно от нашего сознания. Само сознание, сам процесс мышления также является компонентом той самой реальности, которая должна стать основанием для выработки суждения о реальности.

Знаменитый раздел первой главы «Капитала», посвященный товарному фетишизму (тот самый раздел, про который Ленин говорил, будто его невозможно понять, не освоив предварительно Гегеля), является основанием для философского понимания политэкономии Маркса – Маркс использовал термины политэкономии как философские категории, в этом особенность данной книги. Политэкономия – есть реальность капиталистических расчетов; философия – абстрактное категориальное мышление; Маркс их сопрягает. Можно пояснить этот метод на примере картин Сезанна. Как известно (постулировано многократно), Сезанн трактует природу на основе куба, конуса и шара, геометрическими умозрительными формами измеряется зримый мир.

Эти формы – суть категории мышления; однако категории эти привнесены в холст не механически (как то будут делать кубисты), но извлечены методом наблюдений из самих изображаемых предметов: из дома, из облака, из дерева. Художник изображает дерево посредством того, что находит геометрическую классическую форму, к которой это реальное дерево стремится, и в дальнейшем исходит из того, что уточняет саму умозрительную форму – а реальное дерево рисуется как бы попутно. Сезанну принадлежит чрезвычайно парадоксальная и вместе с тем исключительно точная характеристика своего метода «по мере того как пишешь (масляными красками. – М. К.), рисуешь». Как прикажете числить данный метод – по ведомству идеализма или материализма? Веками художники наносили на холст рисунок, который заполняли цветом, Сезанн предлагает делать это одновременно.

Для сравнения: классик Пуссен использует идеальный канон для изображения неидеальной реальности, интерпретирует реальность в связи с умозрительными правилами; он сначала рисует основу, потом ее раскрашивает. Импрессионисты следуют тому впечатлению реальности, которое осталось на сетчатке глаза, – они пишут цветные пятна и рисунка не знают, потому что глаз рисунка не способен увидеть, рисунок – это абстрактный закон.

Сезанн же формирует умозрительное правило изображения реальности, исходя из того закона, который содержится в самой реальности, – это метод, постоянно уточняющий сам себя. Иными словами, картина Сезанна сама становится частью природы, растет как дерево, но растет осмысленно.

Теперь представьте себе критику Сезанна, осуществленную с позиции импрессиониста, который скажет, что в лучах заката крона дерева теряет четкий контур, и этот факт восприятия отменяет законодательную форму конуса, в который крона вписана на картине. Импрессионист будет настаивать, что фактом реальности является его «видение», импрессионизм будет уверять, что Сезанн всего лишь «видит» иначе, нежели он, и Сезанн вменяет свое частное видение как общий закон.

Живописец академический (болонской, предположим, школы) скажет, что существует закон изображения дерева: следует рисунком передать его типическую форму, потом найти цвет, соответствующий природной окраске листа, затем соединить результаты в едином предмете. Импрессионист (эмпирик) и академист (метафизик) будут критиковать диалектику Сезанна бесконечно – и оба будут правы; но к сезанновскому методу их критика отношения не имеет.

Сезанн открыл иной метод изображения – как и Маркс открыл иной метод философского описания реальности – именно потому, что его намерением было «оживить Пуссена на природе», и важным в данном предложении является каждое слово. Критику марксизма трудно поверить в то, что Маркс отнюдь не желал внедрить «диктатуру пролетариата», диктатура совсем не является его целью.

Пролетариат объективно стал в некий исторический момент тем классом, который перестал зависеть от продукта труда, соответственно, его развитие должно было обеспечить освобождение всех людей от этой зависимости. Тот факт, что пролетариат в дальнейшем мимикрировал, тот факт, что пролетариата, описанного Марксом, более не существует, не меняет в высказывании Маркса ровно ничего – как не изменит ничего в методе Сезанна закатное освещение дерева или тот факт, что данное дерево спилили. Речь шла не собственно о пролетариате, речь шла не собственно о данном дереве – хотя и о них тоже; это сочетание конкретики и законообразования, то есть то, что отличает диалектику от метафизики, понять непросто.

Смотреть Сезанна так, чтобы видеть, что именно художник нарисовал, – занятие, требующее внимания. Иные снобы-марксисты уверяют, что чтение «Капитала» – захватывающий процесс: мол, читается книга легко, и написана весело; это – неправда. Шутки в тексте имеются, но написана книга тяжело, местами невыносимо скучно, в лучших традициях немецкой философии, пережевывающей один и тот же пункт десять раз. От того, что суть первого тома заключается в выработке философской категории на основании экономического фактора, приходится читать текст внимательно; это утомительное занятие. На свете есть несколько необходимых и скучных книг – это одна из них. Впрочем, даже сравнительно короткую и детективно интересную «Божественную комедию» мало кто дочитал до конца.

Подобно «Комедии» Данте, «Капитал» представляет собой ясную конструкцию бытия. Параллельно с «Капиталом» были созданы иные концепции, по видимости оппонирующие Марксу. Имперская идея (которую представлял Бисмарк), равно как и идея республики (которую представлял Сезанн), также получили диалектическое развитие. Надо сказать, что эти идеи парадоксальным образом дополняют друг друга (например, концепция Луи Наполеона родственна сезанновской), они антагонистичны и комплементарны в то же самое время. В своей совокупности эти идеи представляют нам историю западной цивилизации.

3.

Противоречия экономической теории Маркса отметили все: главной экономической переменной для него был труд, а не цены; поскольку на рынках происходит обмен не количества труда, но товаров с их ценами, приходилось увязывать количество труда, необходимое для изготовления предмета, с ценообразованием; он даже стал изучать алгебру – хотя технический прогресс двигался быстрее обучения. Он никак не мог примириться с тем, что избранный им философский глоссарий – а он превратил экономические термины в понятийный словарь – ускользает из-под контроля. Вообразите, что Сезанн вдруг видит, что яблоки сгнили, а гора Сен Виктуар рассыпалась.

На концепцию в целом это не влияет: античность на природе требуется оживить все равно, но материал работы пропал. Маркс наделил экономические термины категориальными функциями, но технический аспект рынка изменился, и философские категории расшатались. Яблоки на столе можно заменить, экономические показатели спустя столетие вернулись в то состояние, которое исследовал Маркс – стараниями Тетчер и прочих марксистские положения актуализировались; но историческая точность была поставлена под вопрос, более того, оказалось, что точность уже ни к чему: большинству людей учение Маркса явилось в априорной бездоказательной ипостаси. Равно и слово Христа большинством воспринимается в отрыве от толкований Церкви – никто не просит священнослужителя накормить паству пятью хлебами, а разъяснений проповедника мало кто дождется.

Этот смысловой разрыв (принята на веру категория, которая постулирует себя как результат исторического анализа) стал причиной спекулятивного спора о марксизме: как может быть религией то, что по сути своей антирелигиозно?

Отрицать простой факт, что влияние Маркса на человечество сопоставимо с влиянием Христа и Мухаммеда, – невозможно.

Выглядит это утверждение кощунственно, хотя бы потому, что Маркс представил человечеству не религию, но научную систему взглядов. Однако это наука особого рода: будучи подвергнуто критике в техническом аспекте, учение Маркса продолжало существовать в профетической ипостаси, а сегодня чудесным образом восстанавливает и свою научную достоверность. Советская идеология, создавшая из марксизма своего рода культ, способствовала пониманию марксизма как квазирелигии: появлялись работы, указывающие на родство марксизма с иудаизмом (пролетариат играет роль избранного народа и т. п.), а Т. Парсонс писал о родстве пролетарского мессианства с природой Христа (Иисус избег бренной участи, обнаружив божественную природу, а пролетариат преодолеет отчуждение труда, став революционным классом).

Некоторые исследователи (Р. Такер, например) говорили о том, что Маркс прежде всего написал этическую программу, а вовсе не политэкономию; впрочем, Э. Бернштейн говорил именно об отсутствии этической компоненты в революционной идеологии и выражал желание соединить марксизм с Кантом. Но в любом случае марксизм – так казалось – не научное знание, а его субститут.
Известная шутка:
– Карл Маркс – экономист.
– Как тетя Сара?
– Нет, тетя Сара – старший экономист…
Шутка показывает, какое место научная теория Маркса занимала в сознании образованных горожан: ее ценили невысоко. Образованная, секулярная часть городского населения склонна была считать марксизм надувательством: вы что-то говорили о роли пролетариата? И где эта историческая роль? Слово «гегемон» стало бранным, так именовали спившегося сантехника – мол, вот она, надежда марксизма, полюбуйтесь. Считаете заработную плату унизительной? Это потому, что вы не умеете считать сложный процент: обучитесь, и у вас с зарплатой будет все в порядке.
Главным отрицателем марксизма является слой общества, который принято связывать с прогрессом. Так называемый «средний класс» вопреки ожидаемому торжеству пролетариата устоял, не пожелал уступать первенства. Средний класс, являвшийся во времена Просвещения двигателем истории, в течение последнего столетия эволюционировал; менеджеры нового типа сформулировали претензии к Карлу Марксу от имени социальной эволюции. Маркс усомнился в том, что они по-прежнему передовая страта общества – и менеджеры доказывали историчность своего бытия и невозможность иного гегемона. Крайне убедительно упрек в научной несостоятельности марксизма звучал тридцать лет назад, сегодня убедительность упрека поблекла: научные данные, с позиций которых обнаружили невежество Маркса, оказались в свою очередь несостоятельными.
Интерес к Марксу как к ученому оживился, однако это не значит, что не появится новой научной базы, сызнова опровергающей марксизм. Всякое новое опровержение будет основано на конкретике дня – без исторических обобщений; зачем наделять зарплату категориальными функциями, если зарплата приятна именно своей данностью? Именно в отсутствии обобщений и состоит правда среднего класса: мы живем сегодня, для себя и своих детей – зачем нам прожекты будущего? Обыватель воспринимает мир без перспективы: не прижилась ни обратная перспектива иконы, ни прямая перспектива Ренессанса – средний класс нуждается в одномерном пространстве сегодняшнего дня.
Среднему классу мнится, что проблемы мира решаются техническим прогрессом: теперь не надо долбить породу киркой, следовательно, свобода личности возросла. Когда сегодняшний капиталист говорит, что его производственная база иная, нежели у его коллеги XIX века; что метод добывания денег принципиально иной, нежели у владельца мануфактуры; что жизненные силы, которые забирают у рабочих в обмен на заработную плату, не столь критичны, как это было сто лет назад – то капиталисту кажется, что он опроверг «Капитал»; ведь Маркс не знал о современных методах добычи прибавочной стоимости. Этот аргумент похож на тот, что применяли атеисты, ссылаясь на развитие космической индустрии: «Вот Гагарин в космос летал, а Бога не видел». Действительно, Гагарин не видел Бога, а современный бизнес не похож на мануфактуру. Но Бог не живет в космосе, искать Бога там – бесполезно, а Маркс не связывал теорию товарного фетишизма с конкретным методом производства.
Суть вопроса в том, что товаром становится жизненная энергия человека, что время, силы, фантазия индивида отданы отчужденному труду; а в чем выражается этот труд, создающий прибавочную стоимость, – в часах ли, проведенных у компьютера, или в работе на конвейере, это роли не играет. Продукт, поименованный товаром, может быть каким угодно; товаром может являться не только машина, но информация о машине, мода на машину, потребность в новой машине, и даже свобода приобрести машину тоже может являться товаром – суть товарного фетишизма от такой перемены не станет иной. Если свободу хорошо продавать, свобода рано или поздно превращается в товар.
Капитализму кажется, что он стал совершенно иным; он подрос и теперь не похож на самого себя в юности, но речь не идет о внешних чертах. Чтобы опровергнуть теорию Маркса, не надо доказывать, что менеджер у компьютера тратит меньше сил, чем рудокоп; надо доказать, что продукт труда наемного менеджера относится к его личности иначе, нежели добытая руда к личности рудокопа; надо доказать, что менеджер состоится как свободный человек в связи с телефонными звонками и реакцией на показания монитора; надо доказать, что его свободное время насыщено мыслью, а труд не превратил его в моральное ничтожество. Доказать это невозможно – миллионы менеджеров представляют из себя точно такую же управляемую интересом капитала субстанцию, как рудокопы девятнадцатого века.
Маркс ненавидел труд – тот труд, который не формирует личность, а превращает человека в зависимый от рынка инструмент капитала. Чтобы опровергнуть Маркса, надо утверждать (как это делал Хайдеггер), что онтология труда объединяет и менеджера, и главу корпорации, и рудокопа, и Круппа – в партнеров в едином действе: неважно, в качестве кого ты приобщился к великому процессу труда, важно быть причастным. Маркс считал иначе; его теория построена на том, что человек может состояться как свободная личность, лишь когда будет покончено с отчуждением труда. Такое положение дел до сих пор сохраняется без изменений.

Опровергнуть Маркса можно иным способом: сказать, что хотя предназначение человека в том, чтобы стать свободной личностью, но свобода – это вовсе не то, что полагал Маркс. Таким путем пошла современная индустрия искусства и развлечений, так называемый «второй авангард», культурная инженерия, которая лепит из homo sapiens одномерного болвана, гордо полагающего себя свободным. Со времен Древнего Рима этот метод испытан, впрочем, количество унифицированной продукции таково, что даже некритичный обыватель начинает сомневаться: как это может быть, что авангарда столь много – все разом думают прогрессивно и одинаково, так разве бывает?

Собственно говоря, вопрос формулируется просто: считать ли современного менеджера, соучастника финансовых операций, реализующего свою свободу через отдых на Майорке и посещение музеев с инсталляциями, – считать ли этого субъекта венцом развития истории? Вот этот тип человеческой особи – он ближе к образу и подобию Божьему, нежели Шекспир? Если ответ утвердительный и конец истории действительно воплощен в этом субъекте, то отчужденного труда более не существует, воцарилась гармония и марксизм с повестки дня снят. «Что человек, когда он занят только сном и едой? Животное, не больше», – сказал однажды Гамлет.

Что надо добавить к этим занятиям, чтобы перестать быть животным? Смотреть на инсталляции, играть на бирже, посещать курорты? Спектр занятий современного человека на удивление узок – Гамлет был бы разочарован.

Марксистский упрек капитализму прост: материал, который должен служить жизни, господствует над ее содержанием, предназначение человека отрицается его собственным трудом. Это фундаментальное противоречие трудовой деятельности – и относится оно отнюдь не к сфере политэкономии, хотя выражено в экономических терминах, но это сугубо философское противоречие. Маркс формулирует его следующими словами: «…осуществление труда выступает как выключение рабочего из действительности, опредмечивание труда выступает как утрата предмета и закабаление предметом, освоение предмета – как самоотчуждение».

Данное фундаментальное противоречие человеческой деятельности в рамках капиталистической экономики никто не опроверг. Внедрение финансового этапа капитализма, компьютеризация, изменение облика наемного рабочего, – эти изменения важны, но не сущностны; технический аспект капитализма к сущности противоречия труда никакого отношения не имеет.

Впрочем, претензия к Марксу глубже; лишь на поверхности эта претензия связана с техническим аспектом капитализма. Дело совсем не в этом.

Причина неприязни к Марксу среднего класса – здоровое чувство самосохранения, которое в секулярном обществе проявляется по отношению к любой назойливой религии. Ненависть гражданина к Марксу имеет ту же природу, что и ненависть ко всему великому вообще.

Мещанин не любит крупные форматы, он ненавидит величественное, как отрицание масштабов собственного бытия, он не желает знать, что можно быть принципиально человечнее его – это ущемляет чувство собственного достоинства.

Никому не будет приятно, если ему постоянно указывать на его мелкость; и дистрибьютор холодильников и портфельный инвестор имеют свою гордость. Им кажется (и у них есть на это некоторые основания), что они – люди, они имеют сердце и душу, они любят своих детей и верят в Бога.

Доза гуманности и порядочности, которая существует в современном обществе, признана за необходимую и достаточную; избыток вреден – и мещанин подозревает, что избыток гуманности сулит беду. Когда говорится о сверхгуманности и сверхответственности, то возникает подозрение. Желание добра ограниченному кругу лиц понятно; но как хотеть добра сразу всем? Мещанин уверен, что такое желание – лицемерно. Мещанин приветствует философию Вебера и мораль протестантизма, аккуратное оправдание стяжательства и удушения себе подобных кажется обоснованным: зла мы не хотим, но так устроен мир, в этом правда соревнования – а желать общей ответственности всех перед всеми может только тот, кто хочет казармы. Да, мы желаем счастья близким, трудимся и получаем вознаграждение – что здесь неправильно? Благосостояние небольшой группы людей возможно связано с тем, что большинство людей на планете находится в значительно худших условиях; но постоянно жить с этой мыслью невыносимо.

Равным образом трудно поверить в искренность желания подставить другую щеку после удара по первой щеке – здесь видится некий подвох, находятся аргументы: а что же крестоносцы не подставляли щек арабам? И впрямь, прекраснодушные проповеди легко разоблачать. Мещанин склонен видеть во всем величественном подвох, спрятанную расчетливую схему – сам пророк якобы за равенство, однако сам он не работал, жил за счет Энгельса… легко, знаете ли, на чужом горбу… знаем мы это ленинское «отдайте детям», а сам Ильич небось в три горла жрал, и так далее.

Уличить пророка в бытовой мелкости – стало своего рода спортом мещанина; начиная с Нидерландской революции, отказавшейся от огромных помпезных католических картин ради описаний честного быта отдельного бюргера – секулярное мещанство противопоставляет «великим несбыточным целям» – достойное бытие честного семьянина. Величественное противно среднему классу – это доказано на примере малых голландцев: мещанину оказалось достаточно натюрморта с селедкой и пивом, а рембрандтовский «Блудный сын» бюргеру уже ни к чему. Мещанину мир понятнее, когда он видит рациональные причины и следствия; мещанин – стихийный позитивист.

Все, что выходит за рамки сегодняшнего разумного, таит опасность, и это логично. Маркс хотел быть как Христос; это звучит просто до идиотизма, но понять затруднительно: как Христос сегодня – это как?

Фраза Маркса из письма Вейдемайеру о том, что он принес в жертву делу свое здоровье, здоровье и счастье своей семьи, жизнь своих детей, но не «мог повернуться спиной к страданиям человечества», для гражданина, приверженного так называемой протестантской этике, звучит кощунственно. В обывательской городской среде бытовал анекдот: некто ест булку, ему намекают на голодающих Африки; любитель булки резонно возражает: отсюда мне булку все равно не докинуть. «Принес в жертву жизнь детей»? – каким-таким абстрактным страданиям человечества? Это звучит апофеозом лицемерия: невозможно представить, что некто отдает жизнь детей за абстракцию, невозможно представить себе, что для кого-то «страдания человечества» – не абстракция, а конкретное несчастье. Конкретное несчастье выглядит иначе.

Четверо детей в семье Маркса умерли: дочь Женни умерла в возрасте тридцати восьми лет; Гвидо, Франческа и Эдгар – в младенчестве. Умерли дети Маркса от нищеты. Эта простая фраза ужасает. Известно, что некоторые революционеры терпели ежедневные муки в течение многих лет; страдания Огюста Бланки, Кампанеллы, Чернышевского, Грамши были следствием их персонального выбора. Однако ни один из этих мужественных людей – ни в римской тюрьме, ни в Вилюйске – не терпел ежедневного голода собственных детей. Прибавьте к этому чадолюбие евреев – а Маркс чадолюбием обладал не в меньшей степени, чем его соплеменники.

Многолетняя жизнь в нищете, скудный быт, постоянные болезни – и смерти детей, следовавшие одна за другой: скажите, есть ли что-то на земле, чему можно пожертвовать детей? Некоторые восхищаются фразой Сталина, не захотевшего обменять своего сына, находившегося в плену, на фельдмаршала Паулюса; в дальнейшем Яков Джугашвили погиб. В судьбе Маркса не было театрально драматических моментов – только ежедневная работа: курение, исписанные коробы бумаги, кофе; книги, в которых он заламывал страницы, чтобы не забыть цитату; сломанная мебель, которая ужасала посетителей; бесконечные болезни, которые рано сделали его стариком; ежедневное отсутствие нормальной еды; и, как следствие, смерти детей. У семьи не было денег на гроб дочери Франчески – и крик рвется из груди мещанина: ради чего эти жертвы? Во имя лагерей? казарм? продразверстки?

Он предлагал жене вернуться с детьми в Трир к ее родителям; жена отказалась, хотела умереть рядом с мужем; из Берлина в Париж, из Парижа в Брюссель, из Брюсселя в Лондон – и везде та же нищета. Истовое принятие судьбы напоминает не то протопопа Аввакума с женой («инда побредем»), не то отношения в семье Модильяни. Однако Модильяни – художник, богема, пьяница; протопоп Аввакум – человек веры, отменяющей доводы рассудка. В случае Маркса перед нами человек, превосходящий по интеллектуальным данным любого из современников, это – гений рассудительности. Он так поступал обдуманно. В знаменитой анкете, на вопрос «ваша отличительная черта?», он отвечает так: «Единство цели».

Какова должна быть цель, ради которой отдают жизнь детей? Сознание среднего класса вместить такую цель не в состоянии – представляется, что перед нами сумасшедший или до крайности жестокий человек. Он был ослеплен, он ошибался, он фанатик миражей – и это самое мягкое, что про Маркса говорят.

Это упрек того типа, что бросает священнику Панлю – героический доктор Риэ («Чума» Камю), глядя на труп ребенка. «Этот, надеюсь, ни в чем не успел согрешить?» Пафос доктора состоит в том, что надо делать дело сегодняшнего дня, а рассматривать чуму как наказание Божье – непродуктивно. Камю не дает возможности священнику ответить так, как следует ответить священнику; с течением времени Панлю просто вливается в отряды обороны, признав, что от молитв толку мало; будь на его месте Христос, он бы показал доктору, что в их позициях нет расхождений, просто его метод иной: Христос просто воскресил бы мертвых. Но для воскрешения необходима вера – а веры светский человек опасается: квазирелигии двадцатого века принесли много бед.

Религиозный аспект в учении Маркса, безусловно, присутствует: было бы лицемерием отрицать, что прорехи между теорией и историческими исследованиями заполнены истовой убежденностью. Никогда бы не срастить знание о прибавочном продукте и призыв к интернационализму, если бы скрепой не являлась фанатичная вера. Но то, что объяснимо в одном авторе, неприемлемо в науке. В Советской России (стараниями Ленина в первую очередь) выражение «марксистский анализ» означало прямую противоположность диалектике. Никаких противоречий в суждениях не допускалось.

Слово «диамат» (диалектический материализм) стало символом неподвижности суждения. Так называемые «диаматчики» проделывали привычную процедуру оболванивания себя и окружающих: «факт берется из действительности, чтобы стать философской категорией? Но социалистическая действительность прекрасна – почитайте передовые газет. Нищета и пьянство, которые наблюдаются в отдельной деревне, есть нетипичные пережитки капитализма. В чем диалектика? Марксистская диалектика – в умении отделить типичное от случайного. Ergo: программа коммунистической партии есть передовое философское учение». Этот доктринерский бред люди слушали семьдесят лет подряд. Марксизм мутировал в религиозное учение – на российской почве его часто называли «большевистским православием», имея в виду краснознаменный обряд.

Впрочем, верой и обрядом заполнены лакуны всех социальных доктрин – сколь бы объективно ни смотрелись светские рассуждения. Речь не только о черных мессах национал-социализма и имперских декларациях, это крайний пример. Бисмарк однажды сказал: «Бонапартизм – есть религия petty-bourgеoisie», это едкое и точное определение сознания мещанина, столь же справедливое и в отношении любви мещан к авангарду.

Светская религия, оправдывающая цивилизованное насилие и жадность нуждами прогресса, столь же характерна для капиталистического мещанина, как для советского человека – догматичная вера в марксизм. Вера в рынок – такая же догма, как «диамат». «Авангардное», прогрессивное мышление стало религией нового среднего класса, права и свободы сделались предметом культа, что привело к фетишизму гражданских прав (ср. «товарный фетишизм»); так демократия стала религией, и то, что должно было служить инструментарием в постройке общества, сделалось его самоцелью.

Знаменитое заклинание Черчилля: «У демократии много недостатков, но это лучший из порядков» – ровно такая же бездоказательная мантра, как ленинское «учение Маркса всесильно потому, что оно верно», однако «свободу» и «права гражданина» мы склонны считать научно доказуемой субстанцией, а «равенство» – своего рода культовым обманом. Яснее прочих (и уже давно) эту мысль выразил Алексис де Токвилль, автор объемного исследования демократии. В «Речи о праве на труд» Токвилль пишет так (впоследствии эту фразу почти дословно повторил Черчилль): «У демократии и социализма только одно общее слово «равенство», но почувствуйте разницу: демократия хочет равенства в свободе, социализм – равенства в нужде и рабстве». (Ср. Черчилль: «Врожденный порок капитализма – неравное распределение благ, врожденное достоинство социализма – равное распределение лишений».)

Демократия обеспечивает равенство возможностей, а затем вступает в действие либеральный принцип: кто был усерден – тот добился денег и власти, а кто оплошал – тот не добился, хотя возможности были равны. В современном либеральном обществе понятие «неудачник», «looser» чрезвычайно распространено. Поговорка «если ты умный, то почему бедный» описывает то «равенство в свободе», о котором говорят Токвилль и Черчилль. Свобода рассматривается как изначальная посылка (человек был «свободен» стать успешным), а не как обязательный результат. Никто не говорит о том, что нищий – свободен; нищие неудачники – разумеется, не свободны, но их «несвобода», как считается, произошла по их собственной вине. Нищий был свободен, когда имел шанс стать богатым, в дальнейшем его свобода улетучилась.

Иными словами, свобода дана всем людям на старте, в результате соревнования свобода оказывается у немногих людей. Мы имеем дело с отчуждаемой свободой, ровно на том же основании отчуждаемой, как отчуждается труд и его результат, товар. Мы – за частную собственность, но это не означает, что у всех будут яхты; более того: чтобы яхты были у некоторых, нужно, чтобы у большинства их не было. Свобода (как и товар) становится магическим властителем либерального сознания – но обладание свободой дано не всем: большинству свобода дана как фетиш.

Маркс понимал проблему свободы иначе. Для него свобода является целью истории – то есть целью развития всего человечества, каждого человека. Здесь существенно то, как Маркс понимал становление человеческой индивидуальности – об этом пишет историк Эрик Хобсбаум в предсмертной книге «How to change the world».

Хобсбаум говорит о том, что Маркс различает становление «социального животного», то есть осознанное выделение человека из природы, его кооперацию с другими особями – что происходит благодаря техническому прогрессу например – и обретение человеком индивидуальной личности. «Человек индивидуализируется (vereinzelt sich) только через процесс истории». Человек, состоявшийся как субъект истории, и «социальное животное» – это отнюдь не одно и то же.

Требуется уточнить понимание истории Марксом. Существенным является разведение понятия «история» и собственно хроники случившихся событий. В книге «Двойная спираль истории» К. Кантор показывает сосуществование и взаимодействие двух процессов бытия: социокультурную эволюцию и историю, как восхождение к Божественной парадигме. Эти процессы не тождественны, но и не противоположны – история является осмыслением социокультурной эволюции, и, наоборот, социокультурная эволюция осуществляет практическое внедрение исторической идеи, со всеми аберрациями, связанными с культурной типологией, техническим прогрессом или природными особенностями. Под историей же в данном случае понимается восхождение к свободе, как ее понимал Маркс, участие в общем процессе освобождения от разных форм зависимости. Имеется в виду не «стартовая» свобода, не «свобода стать», но пребывание свободным всегда. И пребывание свободным возможно лишь тогда, когда свободно все общество, когда процесс истории делается всеобщим.

Для Маркса свобода является не фетишем, но благом – Heil (счастье, благо), а совсем не Wohl (благополучие); его понимание освобожденного труда, свободного развития корреспондирует с платоновским пониманием «блага» и не имеет ничего общего с пониманием свободы как стартовой возможности благополучия. Иными словами, у Маркса речь никогда не идет об индивидуальном благе. То, что, говоря о Платоне, многие именуют «общественным благом» (Поппер, например, считал, что Платон оперирует лишь понятием «общественного» блага) и чему противостоит понятие «индивидуального» блага (то есть гражданских прав и свобод) – для Маркса представляет единую нерасторжимую субстанцию. Знаменитая формула «свободное развитие каждого есть условие свободного развития всех» именно говорит о том, что индивидуальной свободы и индивидуального блага не существует: если это подлинная свобода, то она непременно обеспечит общественное благо. Именно такое понимание свободы не позволяет быть счастливым одному отдельно от несчастья другого – а в пределе: не дает права на индивидуальное счастье. Он искал «не жалкую эгоистическую радость, но счастье, которое будет принадлежать миллионам людей» – фраза из раннего сочинения.

«Чтоб всей землей обезлюбленной вместе» – это уже цитата из поэта Маяковского, который – как и Маркс – не отделял частной биографии от коллективной; замечу, что этой же коммунистической морали в отношении любви придерживался и Данте Алигьери (последний даже полагал, что Любовь движет солнцем и светилами).

Мы знаем биографии фанатиков-коммунистов, ставивших общественное выше личного; но для Маркса противопоставления личного и общественного не существовало вовсе; он верил в то, что это нерасторжимо. Сегодня можно посмеяться над его ошибкой: жизнью детей, отстаивая единство личного и общественного, в которое верил, а ничего не получилось. Вон, поглядите, как у здравых людей все гармонично складывается. Впрочем, не только у Маркса, но и у Христа сразу ничего не вышло.

4.

Во времена Маркса детская смертность была делом обычным – из пяти детей бедняков двое умирали. Но детей в XIX веке еще не душили «циклоном Б». Маркс писал о том, что рабочий выключается из действительности, и капитал безразличен к его физическому существованию – но до какой степени капитал равнодушен к человеческой жизни, представить не мог.

Он писал в условиях Первой Франко-прусской войны, «Капитал» направлен против той войны и причин ее возникновения. С тех пор положение усугубилось: капитал, как выяснилось, не знает границ – социалистическая экономика оказалась зависима от военных расходов, как и капиталистическая; совместные капиталистические концерны существовали одновременно с фабриками смерти – узники лагерей, перед тем как идти в газовые камеры, работали на преумножение прибавочной стоимости. Прибыль, полученная в результате мировой бойни, – главный источник доходов минувшего века. Мир всегда жил войнами, но масштабы предприятия ХХ века вообразить было трудно.

И что важно – перманентная европейская война двадцатого века развивалась как бы сама собой, с неотвратимостью и логикой производственных отношений; ее словно вырабатывали промышленными методами. Это буквально так: война двадцатого века есть война менеджментов, ее основания – логически вытекающие из процесса труда, а вовсе не вызванные амбициями монархов; бельгийцы, вспарывавшие животы немцев, и англичане, стрелявшие в австрийцев, никак особенно не ненавидели друг друга, их монархи (если говорить о первой фазе мировой войны) были родней и не хотели кровопролития; война меж народами случилась как-то сама собой, по той же логике, по какой цены на золото растут, а зарплата сокращается – так получилось по законам рынка.

После Первой Франко-прусской случилась Вторая Франко-прусская (Первая мировая), а затем и Третья Франко-прусская (Вторая мировая началась именно как франко-прусский конфликт), и тот сценарий, который Маркс набросал, осуществился полностью. То была новая европейская столетняя война, разросшаяся до мировой.

В ходе войны (сначала монархической, а затем демократической, как бы народной) определялся тип управления, выясняли форму владения миром, то есть уточняли форму капитализации мира. Франко-прусская война означала столкновение двух систем управления – обе (та, которую представлял Луи Наполеон, и та, которую представлял Бисмарк) претендовали на глобальность. В этом смысле книга «Капитал» непосредственно связана с историей войны: войной спровоцирована и отвечает на войну – как на квинтэссенцию капиталистического порядка.

Уместно вспомнить, что Маркс и Энгельс – прежде всего военные историки. Их редко называют «военными историками», хотя в данном эпитете нет преувеличения. Не в меньшей степени, нежели Литтел Гарт или Клаузевиц – Маркс и Энгельс могут считаться знатоками сугубо технического аспекта войн. В течение многих лет Маркс писал регулярные статьи в газеты, посвященные анализу международного положения – чаще всего войнам; Энгельс написал тома по вопросам войны как культурного феномена. Маркс сопрягал все знания («сумма»), война и экономика были предметом исследования именно в своей взаимосвязи.

«Претворение труда в действительность выступает как выключение рабочего из действительности до такой степени, что рабочий выключается из действительности вплоть до голодной смерти».

Эта фраза (в суконном переводе) не вполне понятна. Суть в том, что отчужденный от рабочего продукт его собственного труда (товар использует рабочего, предмет использует человека), товар делается существенно важнее жизни человека, произведшего его. Не только нация или фанатичный коллектив становятся угнетателем индивидуального существования (сравни лозунг нацистской диктатуры: «Ты ничто, а твой народ все»), но прежде всего процесс капитализации, процесс социальной деятельности – человек участвует в процессе производства того, что делается намного ценнее его жизни. Нефтяные скважины и алюминиевые карьеры значат много больше, нежели люди, приглашенные для их обслуживания, – больше именно как стоимость, как ценность. Прежде чем убить человека на войне, никчемность его существования доказывают в мирное время; война лишь добивает – доделывает то, что уже сделано.

Современный капиталист с удовольствием опровергает «Капитал»: помилуйте, институты пособий функционируют бесперебойно. Капитал регулярно создает рабочие места, кормит людей, а не лишает их жизни. Голодная смерть если случается, то в местах, не тронутых печатью демократии. Войны неизбежны по причине неокончательной победы демократии в мире, по причине неоднородности трудового договора и нестабильности рыночных отношений. При современном капитализме народы переходят в состояние войны не злой волей королей, но как бы силою вещей. Сказать, что спекуляции неизбежно приводят к убийствам, будет не вполне точно; однако еще более неточно будет игнорировать связь рынка и войны.

Для того чтобы быть поданным к столу войны, гражданин должен перейти в ранг неодушевленного предмета; когда войны стали волеизъявлением народа (феномен демократической войны снимает с капиталиста вину за массовые смерти, войны происходят по решению демократического правительства, выражающего волю народа) – превращение людей в пушечное мясо происходит по законам их мирной жизни. Иными словами, «мясо рынка» и есть тот самый товар, который на другом прилавке называют «пушечным мясом». Происходит этот ребрендинг постоянно и повсеместно – ровно по закону, описанному Марксом.

В условиях либерального рынка, когда якобы благородные войны идут «за свободу» и «против рабства», возникает любопытный парадокс: свобода вменена цивилизацией как главная ценность, как тот общественный принцип, за который людям стоит умирать; однако это так называемая «свобода возможностей», «свобода на старте», а отнюдь не субстанциональная свобода.

Отдает жизнь за «стартовую свободу» тот, чья субстанциональная, всегдашняя свобода принесена в жертву легко и на том основании, что этот индивид не состоялся в качестве свободного и успешного, человек отвоевал себе лишь судьбу рядового. Процесс отчужденного труда превратил его в пушечное мясо, но в этот процесс он включился по своей свободной воле, ему был дан шанс выбрать, и он, воспользовавшись «свободой на старте», стал тем, кем сумел. А теперь он умирает за эту самую свободу – ведь это его личная свобода. Он отдает жизнь за «свободу на старте», за свободу, в сущности, временную, а взамен приобретает смерть навсегда.

На войне демократий (а Франко-прусская война 1870 года была прообразом демократических войн двадцатого века) основной принцип капитала проявляется в полную силу – просто товарный фетишизм переходит в разряд фетишизма свободы.

«Франко-прусская война» уже давно не означает конфликт Парижа и Берлина, это словосочетание выражает кризис управления западной цивилизацией. Сегодня западный мир находится в том состоянии, когда очередной «франко-прусский» конфликт неизбежен, кризис рынков выдается за кризис истории – так происходит в сознании среднего класса, отождествившего себя с историей; это нонсенс, это неправда – но средний класс верит в то, что «свобода на старте» имеет отношение к благу. Мир ищет новую форму контроля, новую форму распределения «индивидуального блага». «Франко-прусская» проблема, возведенная в степень проблемы цивилизации, означает поиск приемлемой формы управления большими массами свободнорожденных людей в целях наживы. В ходе такого поиска многих из людей лишают жизни.

5.

Утилизация марксизма шла повсеместно – к своим нуждам его приспособили не только советские аппаратчики. Прежде всего Маркс пригодился как раз капитализму – для демонтажа старой государственности в угоду корпоративному сознанию.

Корпорация – это ведь ячейка либерального общества, корпорацию можно трактовать как общину; это, без малого, фаланстер, это своего рода коммуна нового типа, чем же не похоже на артель и гильдию? Отличие имеется: корпорации не образуют общество, они общество раскалывают. Город и, соответственно, городская культура возникали как следствие взаимодействия цехов и взаимовыручки гильдий; но сегодня общество и народонаселение – обуза для корпоративного строительства.

По видимости, корпорации выполняют роль «марксистскую», дерзновенную – разрушают формы старого мира; по сути же, государство как инструмент насилия капиталу не мешает; отныне мешает государство как конкурирующая корпорация. Любому президенту корпорации мешают пенсионные гарантии, объединение тружеников на почве, отличной от корпоративного интереса, нежелательно – и находка последнего века состоит в том, что для борьбы с социализмом уместно использовать «левый» марксистский дискурс.

Труженику объясняют, что в его интересах отказаться от полицейского государства; оживляется правозащитная риторика прошлых веков: «Мы сообща боремся за твои гражданские права», – объясняет президент корпорации наемному рабочему. Отныне данная риторика значит противоположное. Марксизму навязывается роль центробежная (ведь марксисты хотели отказаться от государства), и в колонны менеджеров корпораций вливаются рабочие, обиженные на режим. На деле марксизм говорит об отказе от государства в пользу «царства свободы»; речь идет о поле взаимной ответственности, то есть еще более цельном общественном институте, нежели теперешнее государство. Но гегемон-менеджер заставляет пролетариат принимать участие в своей борьбе, и за цели, совершенно чуждые пролетариату.

Передовым отрядом корпораций являются новаторы мысли, совсем как в коммунах. Сезанн строит картину так же, как строят общество: мазок к мазку, плечо к плечу, человек к человеку – так же последовательно происходит обратный процесс: человек – прочь от человека, мазок – в сторону от мазка. Картину в современном искусстве рушат, а вслед за картиной рушат общество с институтами взаимных обязательств. Картина, вообще говоря, представляет нам структуру социума: перспектива, тональность, пластика – это разновидности взаимных гарантий, вместе образующих гармонию. Но не Поль Сезанн потребен для новых задач: прежняя гармония отменяется.

Сезанна сменяет Малевич, Малевича – Мондриан, Мондриана сменяет Ворхол. Утопия коммунистическая мутировала в казарменную, казарменная утопия в фашистскую конструкцию, фашистская доктрина – становится корпоративной. В той же степени, в какой современная корпорация несхожа с коммуной – изменились и сами новаторы, изменяется и самая суть авангарда.

Спросите банкира, кто его любимый художник, и финансист, разумеется, назовет имя какого-нибудь «авангардиста», радикального бунтаря, очередного «неомарксиста», делающего инсталляции из ночных горшков. Маркс был поклонником античной гармонии, но что с того? – марксизм, как известно, не догма. Теперешние «новые левые» выполняют те функции, которые навязаны им капиталом, и делают это с именем Маркса на устах, но разве подмена понятий происходит впервые?

Мы часто вспоминаем о кратком пребывании в компартии Пикассо и Магритта, о левых взглядах Хемингуэя и Сартра. Поскольку то были люди, артикулировавшие мысль четко, прока от их исканий рынку было мало. С тех пор знамена левого дискурса рекрутировали тысячи темных радикальных новаторов, и работа закипела. Так называемые «новые левые»: анархисты и концептуалисты, троцкисты и авангардисты, художественная артель «Жижек и К°», оформляющая слеты капиталистов социалистическими лозунгами, – разрушали застарелую мораль повсеместно. Международные бьеннале petty bourgouisy давно стали мастер-классами марксизма, и это всем удобно. «Что надо сделать, чтобы спрятать лист? – спрашивает Честертон. – Надо посадить лес». Именно насаждение разжиженного марксизма в головы «авангардистов» способствовало процветанию нового корпоративного порядка. Нет более надежного лекарства от революций, чем антиреволюционная вакцина в виде салонной революции. Подобно тому, как словом «авангард» стали именовать гламурные произведения рынка, так «социальными бунтарями», «социальными философами» стали называть фразеров, развлекающих буржуазию в театрах.

Протестная частушка, исполненная перед финансовыми магнатами в лондонском театре, или лекция об авангардном сознании, прочитанная на венецианском бьеннале, – салонный протест востребован временем. Так называемый «второй авангард», явление сугубо декоративное, и то социальное явление, которое можно именовать «протестным движением менеджеров», по риторике напоминает марксизм: диспутанты атакуют власть и т. п. Обличения государству (конкурирующей корпорации) бросали интеллигентного вида конферансье и новаторы, похожие на настоящих художников; их терминология почти соответствует марксистской, правда, они трудящихся освобождать не собираются.

Парадоксальным образом сегодня трудящиеся заинтересованы в государственной защите, в сохранении института государства, которое выплатит пенсии, а функцию революционного класса на площадях выполняют рантье. Атака «второго авангарда» и менеджеров на государственный аппарат атрибутикой похожа на революцию, но это, разумеется, контрреволюция, это то явление, которое Маркс называл «18 брюмера Луи Бонапарта».

Некогда Гегель сказал, что история повторяется дважды, а Маркс добавил, что второй раз история повторяется в виде фарса – эту фразу из «18 брюмера Луи Бонапарта» любят цитировать, не вспоминая при этом о содержании статьи – а содержание крайне неприятно для сегодняшнего дня: сегодняшний день воспроизвел фальшь и фарс Наполеона III. Маркс показал, как на смену революциям восемнадцатого века приходят маленькие буржуа, изображающие из себя революционный класс, готовые предать и рабочих и друг друга по первому требованию финансовой необходимости. Алгоритм повторяется бесконечно, а фарсовый эффект неумолимо нарастает.

Буржуазные революции в мире сменились революциями petty-bourguisie; трагические пролетарские революции мутировали в революции менеджеров, которые обозначили себя сегодня как «гегемонов» – им так хотелось оттеснить от процесса истории рабочих, что они потребовали оценки своего первородства, а пролетариям дали чечевичную похлебку – и испытанное средство подействовало.

Маркс вовсе не имел в виду спасение одной страты населения: он предполагал, что пролетариат своей свободой даст пример всем, разрушит «царство необходимости» – но в результате скверного прочтения «Капитала» случилось соревнование за право быть гегемоном, и за чечевичной похлебкой выстроилась очередь.

Новый класс-гегемон ждет нового вождя, его пока что нет. Революции менеджеров замерли в ожидании Луи Наполеона, скоро возникнет пародия и на Луи Наполеона, ибо даже герой Седана по отношению к сегодняшнему менеджеру выглядит излишне серьезно.

Ждут ведь не лидера – вопрос, кто будет лидером Европы, тем нелепее, что абсолютно нет плана, в каком направлении будущему лидеру двигаться: на юг или на север. Европа в кризисе самоидентификации, и ждут не лидера: ждут еще более мелкого Луи Наполеона, чем обычно; ждут корпоративного менеджера, который поведет Европу к новому Седану. Московские бунтари-филистеры, антилионские ткачи, негодующие на стогнах Европы – ждут очень маленького Бонапарта; масштаб сегодняшнего (некрупного) представляется избыточным. Ничего экстраординарного не требуется: фокус Луи Наполеона в том, что он ровно такое же ничтожество, как и все прочие, не оскорбляет масштабом. На роль годится практически любой статист (современных регентов иногда именуют «пиночетами», нужен просвещенный менеджер либерального толка, умеющий прикрикнуть на подчиненного) – эту роль может сыграть и Луи Филипп, и Тьер, и Луи Наполеон, и даже Медведев годился бы; индивидуальные черты лидера размыты. Рыночная экономика, широкополосный Интернет, права инвестора, псевдоантичная архитектура, гражданские свободы, ограниченные либеральной экономикой, – вот цель! Фон Мизес, восторгавшийся ницшеанской программой Айн Рэнд, – достаточная иллюстрация будущего, казалось бы; но всегда хочется разглядеть дрянь подробнее. И оболваненные толпы кричат: «Даешь!» И подростки, идущие за менеджерами, чувствуют себя едва ли не марксистами.

Жирные губы воспроизводят революционную риторику, но совсем не в защиту освобожденного труда, – сегодняшние лозунги произносятся от имени филистеров, которые вовсе не хотят трудиться. Звучат слова, что написаны в «Капитале», но с легкой редактурой. «Даешь свободу без равенства и братства!», «Рантье всех стран, соединяйтесь!» – идет борьба за корпоративную свободу, антиреволюционная революция имеет ту же природу, что и так называемый «второй авангард».

«Потешные полки» русских царей – и в подражание им устраиваются «потешные революции», потешное авангардное творчество. Желание российской интеллигенции пробудить в себе «русского европейца» – само по себе потешно. Никто по доброй воле не желает стать инвалидом – а Европа именно инвалид сегодня. Однако стараниями прогрессивной риторики в России утвердилось желание «стать европейцами». Разумеется, под «европейцами» понимали элиту Европы – отнюдь не народ. Никто не собирался быть работающими европейцами, хотели стать паразитами, какими ухитрились быть некоторые из европейцев.

Ради благородной мечты проходят потешные бунты; впрочем, потешные полки однажды пустят в дело. Рантье ждут своей франко-прусской, ждут своих пятнадцати минут славы, своего Седана, своего Луи Наполеона, в пределе – своих пруссаков.

Уже убили образное искусство, угробили категориальную философию, отменили историю и знание прошлого – нынче торжествует самовыражение; менеджерам осталось немного до совершенной свободы.

Есть еще один аспект, важный для понимания сегодняшней аберрации марксизма. На наших глазах происходит феноменальное явление: бунт рынка против трудящихся.

Маркс, в сущности, предсказывал это: товар устранит человека. Восстание рынка против трудящихся лишь материализует эту мысль. Впрочем, диалектика предусматривает такой поворот.

В пределе, восстание рынка против трудящихся – это война.

Франко-прусская война (то есть кризис управления капиталом, ибо Франко-прусская война есть выражение кризиса капитала) – развивается неумолимо, а люди как были пушечным мясом, так и остались.

6.

Авангардизм, в его сегодняшнем понимании, псевдорадикальность, Марксу претил – прежде всего одномерностью. Менее всего Маркс был озабочен самовыражением. Нельзя выразить нечто одно, без того, чтобы не отвечать за целое.

Выражение целого, того эйдоса, то есть совокупности идей, о котором писал Платон; той суммы знаний, которую искал Пико делла Мирандола, сопрягая разрозненные учения, – вот это и есть метод марксизма.

Маркс создает такое поле знания, которое следовало бы назвать «единым социальным знанием» – это совокупность знаний о мире, где категориальное мышление, пластическое восприятие, практический анализ, геометрические соответствия – не могут существовать в отрыве от бытового поведения и поступка; в сходном едином звучании мы видим явление суммы знаний в религии, а также в философии Платона. Однажды Кант отметил это свойство нерасторжимости практики и теории у Платона, сказал, что именно это заслуживает восхищения и подражания, – и Маркс заслуживает восхищения ровно в той же мере.

Общественное и личное – суть одно и то же; человек есть сумма людей; сознание – суть сумма законодательства и практического выполнения закона. Это учение можно было бы назвать директивным, если бы оно не было антидирективным по своей сути: приказ ничего не значит без выполнения приказа, и отдать приказ человек может только сам себе.

Идеалом Маркса является тот феномен, который привычно именуют «возрожденческая личность»; подлинно радикальным является антропоморфный образ, образное искусство Возрождения и гуманизм Ренессанса – вот наиболее «радикальное», революционное проявление искусства.

Марксизм следует трактовать как реабилитацию Ренессанса, как оживление «античности на природе», если использовать метафору Сезанна; в данном случае имеется в виду «античность», христианизированная стараниями Микеланджело и Фичино, Мирандолы и Лоренцо Валла.

Следует оговориться – ни эпоха Ренессанса, как таковая, как эпизод хроники человечества; ни Античность, как таковая, в ее реальном воплощении не были идеалами Маркса; мы произносим магическое словосочетание «возрожденческая личность», нимало не заботясь о том обстоятельстве, что «возрожденческая личность» – не обязательно положительная характеристика, это лишь символ того, что могло бы быть. Мы говорим об античной гармонии, забывая о том, что видим эту гармонию глазами людей Ренессанса (точно так же, как мы видим Ренессанс глазами германских романтиков), для которых это был символ, образец и абстракция.

Цена, заплаченная за античную гармонию, оказалась для западной цивилизации непомерно высока: рабство, войны, разврат элит, экстенсивное развитие общества – все это перевесило республиканские идеалы и скульптуры Фидия; Платон описал довольно подробно эволюцию демократии в тиранию.

И ровно то же самое случилось с Ренессансом, родившим много гениев, но еще больше подонков. Краткое существование Флорентийской республики, колыбели нынешней западной культуры, связано именно с тем, что прекрасной «возрожденческой личности», которую мы принимаем за культурный феномен, – в реальности не было. Было иное: мгновенное, как вспышка молнии, явление гармонии знания и власти, искусства и политики; была попытка придумать задним числом Античность – такую, которой тоже не было в реальности, этакий «недосягаемый образец»; был расцвет творчества и самовыражения – философов, художников, банкиров, кондотьеров; но побеждал в соревновании амбиций не философ отнюдь.

Сегодня, стараниями германских романтиков, создан миф о том, что развитие общества определяла Академия Фичино, а не личности типа Малатесты или Колеоне. Но неоплатоновской Академии Фичино даже не существовало как отдельного института – были совместные прогулки по окрестностям виллы Фичино и дискретные беседы; неоплатонизм существовал не благодаря поступательному напору общества, но вопреки. Боккаччиевский «Декамерон», описывающий куртуазные беседы на вилле, окруженной чумой, – лучшая иллюстрация действительных событий. Цветущее общество, объявившее себя свободным, стремительно было продано и предано собственными гражданами, разменяно на сотню амбиций и аппетитов.

Но как Ренессанс христианизировал Античность, снабдив мифы и страсти теми чертами, коими оригинал, возможно, и не обладал; так и марксизм стал оправданием Ренессанса – ровно в той же степени. Подобно тому, как Возрождение гуманизировало Античность, ретушировав языческую жестокость, поместив в тень рабство, так и гуманизм Карла Маркса ретушировал Ренессанс, придав ему более гуманные черты, нежели требовал бы точный рассказ. Перечисляя любимых поэтов, Маркс назвал Эсхила, Шекспира и Гете – указав на ступени развития западной гуманистической культуры: от Античности к Ренессансу, от Ренессанса к германскому Просвещению. Предполагалось сделать следующий шаг. Но прежде чем эту фразу произнести, надо понять, что и предыдущие шаги существуют весьма условно.

Марксизм прежде всего есть восстановление истории – в ее сопротивлении социокультурной эволюции, в способности истории выживать вопреки хронике. Коммунизм в данном списке является развитием христианизированной Античности, ренессансного гуманизма, культуры Просвещения – это (по мысли Маркса) следующая ступень восхождения человеческого духа. То, что это в принципе возможно, доказывает существование Микеланджело – вопреки Борджа, Сенеки – вопреки Нерону, Христа – вопреки Тиберию. Коммунизм – не в меньшей степени реальность, чем выдуманный Ренессанс, который остается гордостью человечества; коммунизм – не в меньшей степени правда, нежели христианизированная античность, которая осталась навеки на потолке Сикстинской капеллы.

Подобно тому, как реальность росписи капеллы не зависит от конкретной политики Ватикана, так и реальность идеала Маркса не зависит от сегодняшних спекуляций. Равенство и взаимная ответственность, освобожденный труд и жизнь каждого ради всех – это было идеалом и Христа, и Микеланджело и Маркса – с тех пор этот идеал не померк. Когда мы сегодня рассуждаем о коммунизме, мы невольно проделываем ту же работу, какую делал сам Маркс (а до него Фичино) – по отношению к гражданам греческих полисов: хроника могла быть всякой, но история и хроника это не одно и то же.

Здесь необходимо привести взгляд философа, выстраивающего перспективу преемственности в исторических проектах. Карл Кантор («Двойная спираль истории») рассматривает марксизм как один из парадигмальных проектов истории – наряду с ренессансным проектом и христианским; все они – суть развитие Первопарадигмы, то есть общего замысла Творца. Эти концепции последовательно сменяли друг друга, не отменяя, но обновляя общую цель; эти проекты находятся (по К. Кантору) внутри единого направленного исторического процесса и связаны меж собой; процесс, однако, не линейный, так как история корректируется социокультурной эволюцией, что заставляет историю возвращаться и начинать путь сначала. Восхождение к свободе тем самым происходит по спирали, с неизбежными потерями и повторами.

То, что марксизм и христианство связаны, говорили и прежде (так Карл Поппер вынужден был признать, что «влияние Маркса на христианскую религию можно, по-видимому, сравнивать с влиянием Лютера на Римскую церковь. Обе эти фигуры привели к контрреформации, к пересмотру этических норм. Если христианство стало сегодня на путь, отличный от того, которым следовало тридцать лет назад, то этим оно обязано влиянию Маркса»), отмечали это и Шестов, и Федотов.

Однако К. Кантор говорит не о влиянии христианства на марксизм (и наоборот, как видит процесс Поппер). В «Двойной спирали истории» рассматривается такое развитие истории, при котором модели христианства, Ренессанса и марксизма действуют, как бы перенимая эстафету единого Божественного замысла – «у Христа, а вовсе не у Гегеля и не у Сен-Симона принял Маркс эстафету всемирной истории» («Двойная спираль истории»).

В этом понимании истории моим отцом, как и вообще в преемственности мысли от отца к сыну – как главной метафоре истории, я вижу сегодня надежду развития.

Поворот к марксизму сегодня есть поворот к категориальному и – что критично важно – историческому мышлению.

В годы советского догматизма, как и в годы недавней культурной контрреволюции, употребить имя Маркса среди интеллектуалов считалось едва ли не зазорным; историческое мышление было высмеяно, категориальное полагание – опровергнуто. Требовалось интеллектуальное мужество, чтобы продолжать думать о том, что освобождение человечества – не демагогия, что помимо прогресса есть иные ценности, что свобода и права личности – не конечная цель истории.

Скажем, те, кто верит в Христа, считают, что жизнь души – это реальность, причем в большей степени реальность, нежели существование корпорации «Газпром».

Маркс считал, что существование исторической цели – столь же очевидно, как существование жизни души. И надо сказать, что эти утверждения не находятся в противоречии. Нам явлен единый замысел. Марксизм не может умереть, пока живо христианство, так как это одна из трактовок Божественного промысла, это один из вселенских соборов и, возможно, важнейший.

7.

Когда все идет прахом, граждане стран, поименованных прогрессивной цивилизацией, спрашивают: почему опять? Неужели не научились? Неужели жадность опять всем помешала? Неужели нельзя было вместо яхты построить больницу?

Паникерам терпеливо объясняют, что не в яхте дело – ну, откажется этот заслуженный буржуй от яхты, ну, построят одну больницу – и что, детская смертность уменьшится? Смотрите на вещи глобально. Граждане причитают: а что, если все яхты обратить в больницы? Если все дворцы сделать детскими садами? Что, если вообще яхты не строить для частных нужд? Если все будут работать не на свое собственное благополучие, но на общественное? Таким оголтелым людям объясняют, что так уже пробовали, ничего не вышло. Видимо, нужен разумный компромисс: брать всего по одной яхте в руки, строить не более двух дворцов на одну семью буржуев. И граждане, пристыженные, умолкают – понятно, что в концлагерь они попасть не хотят. Уж лучше пусть у буржуев будут яхты. А мир между тем сползает к войне, и концлагеря строят заново.

На руинах цивилизации собирается ответственная группа правителей – и правители не могут договориться, как мир спасти: никто не в силах произнести антицивилизационный лозунг. Очень трудно отказаться от стяжательства, особенно когда многие мудрецы утвердили, что именно рынок есть основа прогресса. Рынок ведет к прогрессу, а прогресс движет историю – вот и все, какие еще вопросы? Однако мир треснул, и вопросы появились.

По-видимому, прогресс и история – понятия не тождественные. И вопросы следующие. Возможно, рынок хорош не всегда? Ни Ван Гогу, ни Данте, ни Рабле – рынок точно не помог, а миллионы бедняков погубил; а вдруг совсем не в обмене, но в единении – спасение? Цивилизация обмена рождает прохвостов – на рынке всегда и все ловчат; ценно только то, что дается даром. Но произнести такие кощунственные слова не решаются; лидеры демократий – Луи Наполеоны сегодняшнего дня – обмениваются приветствиями, плотно кушают, разъезжаются по своим кабинетам. Не договорились. Восстали против коррупции в одном месте и утвердили коррупцию повсеместно: собственно говоря, коррупция имманентна либеральному рынку – происходит превращение любого движения души в меновую стоимость. Победить коррупцию в принципе невозможно – коррупция есть главный мотор прогресса. И какой же договор возможен там, где надо «обменяться» гарантиями взаимных выгод? А «обмен гарантиями выгод» исключает отрицание обмена как панацеи истории.
Они никогда не договорятся – но что делать остальным?

8.

Призрак бродит по Европе, призрак коммунизма.
Все силы современной демократии, или, точнее сказать, того субститута демократии, который выдается за ее истинное лицо, объединились для священной травли этого призрака.
Здесь прежде всего авторы того проекта, который провалился – проекта глобальной демократии, строя, мало чем отличного от выдуманного пугала «тоталитаризма». Этот жупел «тоталитаризм» изобрели поверх истории и вопреки истории – как заклинание против призрака; но магическое слово не работает, призрак опять появился. Он бродит по старым площадям обедневшей Европы, он заходит в старые университеты и сидит среди школяров. Он подкладывает студентам раскрытые тома Данте и Рабле, он раскрывает на нужной странице Дон Кихота, он читает на ночь Маяковского и Толстого. От него отмахиваются, не надо нам этих книг, сегодня Ворхол важнее! Но призрак упорен – и вдруг среди ночи звучит Нагорная проповедь, вдруг на стене зажигается «Мене – Текел – Фарес».
Призрака боятся – значит, он и впрямь существует; однажды призрак обретет плоть.
Его ненавидят финансисты чикагской школы, его боятся приватизаторы России; его страшатся воры, которые убеждены, что воровство лучше, чем диктатура; впрочем, воры уже пролили больше крови, нежели тираны.
Люмпен-элита сегодняшнего дня выпестовала интеллигентную обслугу, которая убеждает ее, что призрак коммунизма нереален – справедливости и равенства на самом деле больше не существует, это вредные химеры; а вот тендеры, залоговые аукционы и сложные проценты – это реальность. И люмпен-элита спокойна, но иногда ночью тревога закрадывается в жирное сердце: а вдруг призрак шагнет через порог?
Но сервильная интеллигенция, служилые колумнисты, вожаки избирательных кампаний, бойкие прощелыги-куплетисты успокаивают: что вы, вашество, это лишь игра теней. Нет призрака, объективно не существует! Хотите развлеку вас: спляшу вприсядку? Желаете анекдот расскажу? Инсталляцию не угодно ли прогрессивную?
Но призрак дышит в затылок.
В борьбе с призраком Европе пришлось отказаться от своего прошлого: пришлось отречься от образного искусства, от гуманизма, от христианской культуры. Авангардисты, рисующие квадратики и полоски; концептуалисты, составляющие инсталляции; радикалы, плюющие на прошлое своих отцов в угоду иностранным рынкам, – вся эта сервильная интеллигенция создает видимость того, что культура прекрасно обойдется без сострадания к ближним и гуманизма; лишь бы коммунизм не воскрес. В журнальных кружках и телепрограммах, на конференциях проплаченных журналистов и на авангардных бьеннале, на митингах дрессированной оппозиции – все уверяют: история идет вперед, призраков нет! Что нам призрак коммунизма, если цены на нефть стабильны, если авангардист получил премию. А сами боятся, озираются, потому что никто не знает, куда ему идти без начальства, а начальство само в растерянности.
Призрак здесь, он рядом. Мы слышим его шаги на Востоке, его видели в Латинской Америке, мы видим его отражение в глазах наших стариков и детей, мы знаем, что это призрак нашей собственной истории, которую мы не хотим знать.
Если бы этого призрака не было, положение было бы безнадежно. Учение Маркса возвращается в мир, и возвращается вместе с любовью к философии и истории, вместе с потребностью в категориальном мышлении, вместе с тоской по прямой незаковыченной речи. Что еще важнее, через Маркса осуществляется возврат к пониманию Первой парадигмы бытия – к Слову Божьему. Меж ними нет противоречия. Призрак коммунизма не существует отдельно от христианства. Не отрицать закон он пришел, но исполнить.

Пожар демократии

1.

Мы живем в странное время, когда слово «демократия» стало многих пугать. Привести к общему знаменателю сто культур невозможно, но организовать мировой пожар оказалось реально. Отныне война – единственный порядок, единственно желаемое для демократической номенклатуры положение дел. И желаемый итог войны – не победа над врагом, но неутихающая вражда.

Войну ждут покорно. Дело не в конкретной причине и даже не в конкретной стране. Если войны не будет сейчас в Сирии, она обязательно возникнет в ином месте. Войны переходят из страны в страну так же легко, как капиталы. Трансакция войны осуществляется легко, как банковский перевод, – и проследить, кому достается прибыль, невозможно. Принято говорить, что это, мол, Америке выгодно. Но это условное допущение. Сегодня войны другие – совсем не те, о которых написано в учебниках. И выгоды от войны иные.

Условности абсолютизма (сражение армий по правилам) не соблюдаются давно. Наполеон вместо дуэли получил драку без правил, но цели войны оставались прежними – победить. Сегодня изменились цели. Желаемым итогом войны является не победа над врагом, но неутихающая вражда.

Это кажется парадоксальным, на деле же бесконечная распря есть разумный механизм в истории демократий. Не замирение на условиях противника, не принятие законов победителя, не подавление инакомыслия – но воцарение бесконечной вражды, в которой аргументы сторон не имеют смысла: договориться нельзя в принципе, у каждого своя правда. Так называемый третий мир состоит из стран, в которых тлеет распря: если проходит показательное вразумление далекой диктатуры, то не затем, чтобы бывшим узникам улучшить жизнь. Внутри раздавленных стран сознательно насаждают раздор – прогрессивно, когда инакомыслия много. Любая дипломатическая встреча убеждает: правд много, всякий имеет право на свою точку зрения. Вечно тлеющая вражда израильтян с палестинцами, взаимная ненависть внутри Афганистана, соревнование вооруженных партий Востока – все это нарочно зарезервированный ресурс войны, поддерживают огонь в очаге, чтобы огонь не гас. Боевиков снабжают оружием, противные партии финансируют не потому, что сочувствуют идеям сепаратизма или верят в местные культы. «Цивилизованные» люди понимают, что дают оружие бандитам, – но надо подбрасывать дрова, иначе огонь погаснет.

Носителей национальных/религиозных/клановых правд убеждают, что следует отстаивать свои позиции перед лицом возможной автократии и подавления прав меньшинств. Говорится так: лучше уж беспорядок, нежели тоталитаризм, – и все кивают, кто же сочувствует тирану?! Неудобства (локальный терроризм), которые приносит провокационная риторика, принимают как неизбежное зло свободы. Гражданина далекой варварской страны убеждают, что он должен принять посильное участие в гражданской войне, ведь он делается не просто солдатом, но потенциальным избирателем!

Речь идет не о партизанском движении, народном ополчении, террористах и т. д. Эти явления – неизбежные следствия, порожденные общим сценарием. Суть же процесса в том, что демократия теперь живет именно так, бесконечные гражданские войны есть питательная среда демократии, отождествившей себя с либеральным рынком.

В данном предложении нет ничего зловещего – политическая история мира связана с военными действиями всегда; особенность нынешней фазы в том, что отныне не нужна победа над врагом. Нет злых кукловодов – кукловодом станет любой, вовлеченный в процесс; в новой демократической истории мира простая сила вещей заставляет людей враждовать всегда. Нравственному сознанию не постигнуть, зачем тратить сотни миллиардов на войну, если за сумму тысячекратно меньшую можно построить города, дать образование и медицинскую помощь. Обывателю объясняют: городами займемся, когда на поле брани воцарится демократия, – тогда солдаты помирятся и проголосуют за строительство жилья. Однако мира не наступает.

2.

Мира не наступит не потому, что коварство американской политики не допустит мира в конкретной стране. Замирения не произойдет по той элементарной причине, что в конфликте участвуют демократические силы, которые представлены многими партиями, соответственно, у них много резонов и выгод. Количество противоречий зашкаливает: нет и не может быть мирного договора, который обуздает стихию демократического выбора. То есть если бы выбирали между странами и обществами, выбор сделать было бы можно, но в том-то и дело, что такого предложения на рынке нет. Не существует страны, которая представляла бы ценность сама по себе, как место для жизни народа; нет общества, которое хотело бы зафиксировать свои договоренности на длительное время. Страна и общество стали переменными величинами, функциями от капитала и рынка. Капитал не знает границ: сейчас деньгам милее Америка, но если деньгам больше понравится в Китае, Индии или на Марсе, то трансакция произойдет незамедлительно. В сущности, так уже и происходит – движение идет по всем направлениям в зависимости от выгоды и более ни от чего. Подобно тому как Версальский договор и Брестский мир были не способны остановить передел мира, так и современные соглашения на пепелищах разбомбленных стран не гарантируют ничего. Стабильности не ждут, потому что стабильность отныне не является социальной ценностью. Еще сто лет назад создавали подмандатные территории, ставили наместников; сейчас это ни к чему – на пустырях войны не хотят застоя. Застой – это вообще синоним увядания. Пусть все всегда будет в движении. Оценивая иракские или афганские операции, говорят, что результаты войны не достигнуты – война продолжается, и это-де провал. Но искомые результаты именно достигнуты – результатом является перманентная гражданская распря, нестабильность, брожение.

Отныне даже присвоение ресурсов побежденной страны не нужно; ресурсы расторопным людям достанутся сами собой, после того как суверенная страна прекратит существование. Целью войн отныне является то, что на современном политическом жаргоне называется «утверждение демократии», а это не утверждение иного порядка, чем тот, что был до войны, – это утверждение перманентного хаоса. Хаотического состояния мира достигают упорными усилиями, потребность в хаосе высока как никогда – гибнущая либеральная экономика может выживать лишь путем утверждения всемирного хаоса. Хаос – отнюдь не ругательство, но постулат всемирного рынка; принято считать, что свободный хаос сам из себя рождает справедливость; в терминологии экономистов, в ходе свободного соревнования на рынке возникает «справедливая цена». Тезис этот ничем не доказан, цены на московскую недвижимость его скорее опровергают, а экономические пузыри свидетельствуют об обратном, – но такой тезис имеется. Сообразно этому тезису хаос нагнетается повсеместно.

В разоренных войной землях занимаются отнюдь не медицинским снабжением и даже не восстановлением промышленности; занимаются организацией выборов лидера страны из трех боевиков – надо решить, кто будет командовать в течение следующих трех месяцев. Потом пройдут иные выборы, к власти приведут иного головореза, и так будет всегда. Всякий проигравший поставит сторонников под ружье, всякий победитель откроет двери тюрьмы. Требуется поддерживать ротацию крикунов – это называют свободными выборами, за бесперебойную ротацию негодяев голосуют толпы. Здесь важно то, что возникает чехарда контрактов, корпоративные спекуляции – кипит деятельность, каковую решено считать перспективной для цивилизации. Эта деятельность не улучшит конкретной жизни побежденных, но граждане разоренной страны станут участниками общего процесса, они попадут на общий рынок. Кому-то из них, вероятно, повезет больше, чем остальным. Всем – не повезет.

Пощадите, кричит сириец или афганец (или русский), мы жили по другим законам и наша цивилизация – иная! Дикарям объясняют, что теперь нельзя остаться в стороне, образовалась глобальная цивилизация, рынки не знают границ – и то, что способствует либеральному рынку, полезно для человечества. В известном смысле это правда, хотя польза и кратковременная: свободный рынок движется как армия Чингисхана, используя территории, но не осваивая их. Кому-то это не нравится, кто-то считает, что для самого рынка было бы перспективнее оставлять за собой не пепелища, но светлые города с сытыми гражданами. Но то – в очень долгосрочной перспективе; а в настоящее время выбора нет: никому нельзя позволить остаться в стороне от общего процесса. Даже если конкретная территория не представляет интереса для торговли и добычи ресурсов, ее присоединение к рыночной площади имеет символический характер. Рынок отныне – это весь мир. Строить на пустыре нерентабельно, поэтому строить не будут; а разрушить страну, увы, придется, потому что заборов на рынке быть не должно – все открыто торговым рядам. Это неприятная логика, но логика такова, иной сегодня нет. Окончательное разрушение плановой экономики и есть цель современной перманентной войны. Следует повсеместно создать условия соревнования – в большинстве случаев это соревнование с себе подобными за право на жизнь.

3.

Здесь самое время спросить: а что, тирания – лучше? Если не демократический строй – то какой? Разве неясно, что все прочее заведомо хуже?

В ходе перманентной гражданской войны в «тираны» производят легко, пресса награждает этим определением тех, кто вчера был другом свободного мира. В одночасье выяснилось, что Саддам, Каддафи, Мубарак, Асад – тираны; эти деятели не стали хуже, чем были вчера, – просто мир переменился. Заклинание «Х – новый Сталин, а Y – новый Гитлер» наготове, вместо X и Y подставляют любые фамилии – интеллигенты на площадях приходят в неистовство, борются с новым Гитлером – который еще вчера Гитлером не был. Подобные преувеличения возникают не от хитрости, но от того, что демократия мутировала, видоизменилась, появились иные критерии оценки. Можно сказать, что изменились требования демократии к тому обществу и тому народу, который данная система управления собирается обслуживать. По новым критериям Асад – тиран, хотя вчера тираном еще не был.

Пиночет не тиран, но Асад – тиран; на первый взгляд это бессовестный двойной стандарт. Нет, здесь есть логика. Разрушения, которые сопутствуют усмирению очередного тирана, превосходят тиранию по беспощадности. Но коварства политики нет и здесь – политики и впрямь хотели демократии, а принципы демократии действительно предпочтительнее тирании. Когда граждане клянутся демократическими ценностями, возразить против лозунгов нечего. Несправедливость демократии проявляется сама собой, стихийно и неотвратимо, подчиняясь стихии рынка; постепенно демократическая доктрина оказывается страшнее тирании. Ледяной поцелуй демократии, в отличие от железной пяты тирании, не убивает сразу.

Особенность нынешнего фрагмента истории в том, что демократия отождествила себя с либеральным рынком, отныне демократия находится в зависимости от соревновательного торжества сильного над слабым, и демократия объявляет своим достижением победу успешного над неуспешным. Победа в соревновании ничем не плоха: ведь у всякого следующего, потенциально сильного, тоже есть шанс на победу. Но отличие этих триумфов от триумфов, допустим, Перикла в том, что общество от победы сильного не выигрывает. Предметом заботы Перикловой демократии или демократии Джефферсона было общество, а не отдельный результат соревнований. Сегодня общество – это арена либерального рынка, в лучшем случае – зрители, но скорее – помеха соревнованиям. По замыслу, демократия не допускает торжества сильного над слабым: торжество случается в ходе соревнований, но уравновешивается правами прочих граждан – сильный оказывается в зависимости от общества, в котором разделяет обязанности гражданина. Но гибрид последнего времени «демократия – либеральный рынок» утверждает торжество над слабым как вечное, создает касту «сверхграждан», сильнейших игроков, граждан мира-рынка, – но отнюдь не граждан конкретного общества. Успешный на рынке автоматически делается влиятельным в политике; причем лишь ситуативно это политика конкретных стран – поскольку рынок не знает границ. Президенты банков, главы концернов, владельцы месторождений представляют не общество и даже не собственно капитал – но новое образование, демократическую номенклатуру.

Демократическая номенклатура вовсе не напоминает социалистическую номенклатуру времен Брежнева, многократно описанную и презираемую. Директора заводов, которые становились секретарями райкомов, – мы знали эту номенклатуру; сегодня речь об ином. И это не хрестоматийные капиталисты – эксплуататоры трудового народа, как их пытается представить критика слева. Новая демократическая номенклатура лишь условно представляет интересы правых, эта идеология не принципиально правая. Существенно то, что так называемые левые взгляды представлены в новой номенклатуре наряду с правыми и левая фразеология вошла в новую идеологию на правах орнамента. Ханна Арендт в сущности не противоречит Айн Рэнд, а как бы ее обрамляет, дамы представляют новую идеологию одинаково страстно. Современная идеология – и это важно – выстроена с использованием так называемого левого дискурса, она базируется на том понимании авангарда, какое несли левые мыслители, она оперирует понятиями радикального искусства, у новой идеологии есть своя, не классическая, не категориальная, философия; у нее своя, и совсем не консервативная, система ценностей. Собственно говоря, воспринимая идеологию всю целиком – а только так и можно составить об идеологии представление: Дейнеку и Симонова невозможно отторгнуть от краткого курса ВКП(б), – убеждаешься, что это совсем не классическая правая доктрина. Система ценностей новой идеологии обслуживается авангардными форумами искусств, беспредметным творчеством, левыми кураторами, и условный левый Славой Жижек делает для новой идеологии не меньше, нежели условные правые Чейни или Рамсфельд: все они обслуживают новое мышление. Класс нового типа, созданный демократическим рынком, новая демократическая номенклатура – это класс свободолюбивый, исповедующий идеалы личной свободы для каждого; то, что ситуативно его представители оказываются феодалами, не отменяет их прогрессивных убеждений – они верят в свободу и развитие каждой личности. Они даже не хотят угнетать других, у них просто иначе не получается. Идеология демократической номенклатуры предстает сегодня наиболее прогрессивным учением. Граждан убедили, что наличие богатых феодалов символизирует их собственные свободы, многие в это поверили, тысячи журналистов доказывают это положение ежедневно. И сами феодалы верят, что творят добро.

Мантра Черчилля «У демократии много недостатков, но лучше строя нет»; учение Поппера об «открытом обществе и его врагах»; сочинение о тоталитаризме Ханны Арендт; онтология вины, описанная Хайдеггером, и онтология труда, описанная Айн Рэнд, философия Энди Уорхола и представление о рынке современного искусства – все это смыкается в единое учение, в столь же убедительный набор учебников, как сочинения основоположников для былых членов КПСС. Попробуйте вынуть из общего строения и подвергнуть критике один из постулатов, скажем, попробуйте усомниться в величии Энди Уорхола – и вам докажут с Ханной Арендт в руках, что он символизирует свободу. Попробуйте усомниться в определении тоталитаризма Арендт, и вам объяснит Поппер, что зерна угнетения легко распознать в обществах закрытого типа. Быть уличенным в тоталитаризме сегодня очень просто, отработан ряд беспроигрышных определений; существует, если можно так выразиться, онтология тоталитаризма, описанная Арендт и Поппером, – всемирный тоталитаризм преодолевают в поисках «открытого общества». И широта определений тоталитаризма, так сказать, степень «банальности зла» потрясает – и вооружает; уличен может быть практически любой.

В «Бытии и времени» Хайдеггер доказывает, что понятие вины (Sсhuld) состоит в неиспользовании всех возможностей бытия – причем вне зависимости от природы этих возможностей. Неспособность реализовать предложенное бытием делает субъекта виновным перед лицом бытия; мы все – виновны, каждый по-своему. Онтология вины находится вне морального суда, она первичнее, нежели общественные договоренности. Внутри этой концепции вина грешника и святого, нациста и мальчишки, разбившего стекло камнем, – равны. Онтологический релятивизм Хайдеггера лег в основу современной идеологии: в частности, этот релятивизм формировал концепцию Ханны Арендт, по видимости – моральную, в действительности – крайне релятивистскую.

Отныне в споре с диктатурами всякий подкован – и назубок выговорит основные положения нового краткого курса. Стандартный уличный спор состоит в противопоставлении диктатуры и демократии, граждан уверяют, что существует обязательный выбор: между тоталитаризмом и демократией – а третьего компонента не дано. И тут же аргументы: хотите, как в Северной Корее? Берите демократию – лучше все равно нет ничего. И тут же цитату из Поппера: оказывается, еще Платон выстроил казарменные обязательства граждан друг перед другом – и сами видите, что дело кончилось ГУЛАГом. И тут же цитату из Ханны Арендт о банальности зла: видите, как легко тоталитаризм пускает корни. И тут же рецепты Айн Рэнд: вы не о равенстве посредственностей думайте, а о личной инициативе и успехе. И все логично и понятно. У Ленина и Брежнева тоже выглядело понятно, у Джефферсона и Токвилля тоже получалось стройно, но та логика, логика социального государства, капиталистического или социалистического, безразлично, – устарела.

И сегодня, в новой системе координат, граждане растерянно ищут в учебниках и не находят другого ответа: а есть ли в самом деле нечто лучшее, чем демократия? Конституционная монархия? Анархия? Коммунизм? Как приглядишься, нет ничего лучше демократии. А рынок развивает прогресс; все сходится. Теперь понятно, почему у Абрамовича яхта, а варваров бомбят.

4.

Никакому спорщику не приходит в голову, что спор этот проходит одновременно в двух логиках: в системе ценностей новой идеологии ставить вопрос о Северной Корее можно, но в традиционной исторической логике – это архинелепая постановка вопроса. В истории выбора между тоталитаризмом и демократией не происходит; так происходит лишь на страницах Поппера и Ханны Арендт. В истории реальной выбор гораздо сложнее. Даже такие вопиющие образования, как нацистская Германия, были неоднородны, что уж говорить о случаях менее одиозных. На вопрос: «Хочешь как в Северной Корее?» можно ответить так: «Нет, я хочу как во Флоренции времен Лоренцо Медичи, причем не позже. Расцвет Флоренции был коротким, но мне бы хотелось вот такого государства».

Если думать об идеалах развития свободной личности, то идеалы эти были сформулированы эстетикой и философией Ренессанса – и всякая новая идеология Запада более или менее очевидно ссылается именно на них. Самые значимые периоды истории Запада – итальянский Ренессанс и немецкие княжества XVIII века, краткие периоды конфедеративного сосуществования независимых государств – сформировали искусство, философию и мораль западной цивилизации; все социальные утопии, выдуманные впоследствии, опирались на эти небольшие оазисы утопии; современная демократическая номенклатура хоть впрямую и не знакома с сочинениями Лоренцо Валла или Гете, но опосредованно (фразеологией) ссылается именно на них или их окружение – других авторитетов в западной культуре не придумано. Важно то, что это золотое время цивилизации вообще не описывается терминами «тоталитаризм» и «демократия». Что это было во Флоренции – монархия? Ну да, и монархия тоже. Республика? И республика в том числе. Какой именно строй был в трехстах княжествах Германии, в которых выросла вся западная философия? Феодализм? Монархия? Демократия? Все это многократно сложнее: история живых обществ ткется из тысячи факторов, многосложность и требуется понять. Нет просто художника эпохи барокко, но есть Рембрандт, нет постимпрессиониста – есть неповторимый Ван Гог. Германия эпохи Гете прекратила существование, Флоренция эпохи Лоренцо пришла в негодность – и то и другое было сметено именно универсальными, спрямленными планами развития; утвердили общий регламент – разнообразие оказалось неуместным. То, что идеологи по-прежнему вспоминают о Канте или Гете, Микеланджело или Пико Мирандола – о тех, чье представление о свободной воле легло в основу демократической мысли, – должно бы подсказать, что прямого ответа на вопрос о Северной Корее быть не может.

Когда современные обществоведы предложили считать, что отныне имеется единая цивилизация, развивающаяся от варварства к прогрессу, и общие демократические ценности – для всех? в этот момент перманентная война уже была объявлена.

На геополитической бирже требуется вечная волатильность: чего больше сегодня в стране – демократии или тоталитаризма? Попробуйте ответить, что культура страны сложнее, чем предложенная дихотомия «тоталитаризм – демократия», – такой ответ сегодня никто не примет.

Первой жертвой этой простоты стала сама демократическая идея. Задуманная как форма регулирования конкретного общества, демократия в союзе с безразмерным свободным рынком мимикрировала – утратила родовые черты. Мы живем в странное время – то время, когда прекрасное слово «демократия» стало многих пугать. Привести к общему знаменателю сто культур невозможно, но организовать мировой пожар оказалось реально. Все опасались мирового пожара, который устроит злокозненный коммунизм, и не заметили, что именно концепция всемирной рыночной демократии ведет к мировому пожару.

История всякой страны – сугубо индивидуальное драматическое явление, соединение искусства, географии, климата, национального характера, традиций и обычаев, ремесел и религии – но страсть сегодняшнего дня в том, что своеобразная страна больше не нужна; И в этом пункте современная идеология совершает простой, но действенный логический обман: гражданам страны внушают: вы настолько суверенны, так лично своеобразны, так зачем вам государство, если каждый из вас – личность? Для чего вам дом, когда у каждого может быть счет в банке?

(Окончание следует)

Rado Laukar OÜ Solutions