ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? № 38 сентябрь 2014 г.
Проза
Евгений Водолазкин.
Лавр
(Окончание, начало в № 37)
С того дня Арсений и Амброджо начали готовиться к путешествию в Иерусалим. На дорогу каждому из них посадник Гавриил предназначил по кошельку золотых венгерских дукатов. Дукаты признавались на всем пространстве от Пскова до Иерусалима и охотно брались паломниками в дорогу. Посадник мог бы дать их и больше, но он знал, что в Средневековье монеты редко задерживались у путешественников надолго. Как деньги, так и вещи преодолевали пространство с трудом. Их владельцы часто возвращались домой без того и без другого. Еще чаще – не возвращались.
Полезнее денег для странствующих порой были рекомендательные письма и личные связи. В ту непростую эпоху было важно, что кто-то кого-то в определенном месте ждет или, наоборот, куда-то отправляет, ручается за него и просит ему споспешествовать. В некотором роде это было подтверждением того, что человек и прежде имел место в жизни, что он не возник из ниоткуда, а честно перемещался в пространстве. В самом же общем смысле путешествия подтверждали миру непрерывность пространства, которая все еще вызывала определенные сомнения.
Арсению и Амброджо выдали рекомендательные письма в несколько городов. Это были письма особам княжеского достоинства, духовным лицам и представителям купечества: помочь при случае могло любое из них. Каждому пожаловали по две лошади и по два ездовых кафтана. В подолы кафтанов паломники вшили дукаты. Чтобы монеты не звенели и не прощупывались, они проложили их полосками кожи. Были куплены также сушеные мясо и рыба – столько, сколько способны были везти две лошади, остававшиеся неоседланными. Всеми приготовлениями руководил Амброджо, у которого был опыт дальних странствий.
Собирая одежду и еду, они соблюдали меру. В Псковской земле стояло теплое время года, в земле же Палестинской оно было теплым всегда. Теплым и сытным, яко земли той потоци воднии и источници от бездны текут по пажитем и горам, напаяющи винограды, смоковница и финикы, земля та источает олей и мед, ибо поистине земля та благословенна и к Раеви Божию приложима.
Накануне отъезда Арсения и Амброджо позвал к себе посадник Гавриил и вручил им шестигранную серебряную лампаду. Лампада была небольшой, чтобы не привлекать лишнего внимания. По этой же причине отдельно от лампады посадник вручил им шесть адамантов. По прибытии на место адаманты следовало вставить в предназначенные для них места на каждой из лампадных граней. Вставить и зажать шипами, которые легко гнулись. Посадник показал им, как гнулись шипы:
Ничего сложного.
Он помолчал.
Я долго думал, кого послать в Иерусалим, и выбрал вас. Вы разных вер, но оба настоящие. И стремитесь к одному Господу. Вы пойдете по землям православным и неправославным, и ваше несходство вам поможет.
Посадник Гавриил поцеловал лампаду. Обнял Арсения и Амброджо.
Мне это важно. Мне это очень важно.
Они поклонились посаднику Гавриилу.
Лошади топтались у берега и боялись ступить на судно. Им было не страшно движение по воде: в своей жизни они не раз переплывали реки и переходили их вброд. Их пугало движение поверх воды. Оно казалось им неестественным. Лошадей затаскивали по сходням за поводья. Они ржали и били копытами по дереву палубы. Глядя на лошадей, Арсений не заметил, как отчалили.
Отчалила и толпа на берегу. Когда гребцы взмахнули веслами, она стала уменьшаться в размерах и звуках. Толпа бурлила, превращаясь в водоворот. Заворачивалась вокруг посадника, который стоял в ее центре. Он даже не махал. Стоял неподвижно. Рядом с ним трепетало облачение настоятельницы Иоаннова монастыря. Иногда черное сукно касалось самого лица посадника, но он не уклонялся. На ветру настоятельница казалась гораздо шире обычного. Казалась слегка надутой. Она благословляла уходящее судно медленными широкими крестами.
Берега двигались в такт взмахам весел. Они пытались догнать скользившие по небу облака, но им явно не хватало скорости. Арсений с наслаждением вдыхал речной ветер, понимая, что это ветер странствий.
Столько лет, сказал он Устине, столько лет я сидел здесь без движения, а сейчас плыву строго на юг. Чувствую, любовь моя, что движение это благотворно. Оно приближает меня к тебе и удаляет от людей, внимание которых, правду сказать, стало меня уже тяготить. У меня, любовь моя, хороший спутник, молодой интеллигентный человек с широким кругом интересов. Смугл. Кудряв. Безбород, ибо в его краях бороды бреют. Пытается определить время конца света, и хотя я не уверен, что сие в его компетенции, само по себе внимание к эсхатологии кажется мне достойным поощрения. С нами едут псковские корабельщики. По реке Великой они везут нас до пределов Псковской земли. Река широка. Жители проплывающих берегов провожают нас взглядами, если замечают. Иногда машут вслед. Мы им тоже машем. Что нас ждет? Чувствую несказанную радость и не боюсь ничего.
Под вечер причалили к берегу и развели костер. Лошадей с судна не сводили, потому что они там уже привыкли. Начиналась поздняя псковская ночь.
В наших землях, сказали корабельщики, трудно ожидать сюрпризов. А вот дальше, по некоторым сведениям, встречаются люди с песьими головами. Не знаем, правда ли это, но так говорят.
Не возноситесь, ответил Амброджо, ибо и здесь всего в достатке. Зайдите, допустим, в кремль: там таких много.
Время от времени кто-то из корабельщиков шел к близлежащему лесу и собирал там обломанные ветки. Арсений следил за тем, как разгорался костер. Он задумчиво подкладывал ветку за веткой, выстраивая их пирамидой. Огонь вначале их облизывал. Прежде чем охватить ветки всецело, он как бы пробовал их на язык. Некоторые сучья при горении потрескивали.
Сырые, сказали корабельщики. В лесу еще сыро.
Вокруг костра вились комары и мошки. Они летали полупрозрачным роем, почти дымом. Описывали внутри роя круги и эллипсы, так что казалось, что ими кто-то жонглирует. Но ими никто не жонглировал. Когда дым поворачивал в их сторону, они разлетались. Арсений с удивлением отметил, что бегство комаров его радует.
Веришь ли, сказал он Устине, я стал привередлив и боюсь кровососущих. Живя яко в чуждем телеси, я никого не боялся. Вот это-то, любовь моя, и пугает. Не растерял ли я в одночасье того, что собирал для тебя все эти годы?
Мы слыхали, сказали корабельщики, что огонь, сходящий в Пасху на Гроб Господень, не опаляет. Вы же отправились в путь после Пасхи, и получается, что не увидите необыкновенных свойств огня.
Не всякий ли день Господень должен стать для нас Пасхой, спросил Арсений.
Он распростер ладонь над самым огнем. Языки пламени проходили сквозь разведенные пальцы и подсвечивали их розовым светом. Среди спустившейся ночи ладонь Арсения сияла ярче костра. Амброджо смотрел на Арсения не отрываясь. Корабельщики крестились.
На следующий день они достигли южных пределов Псковской земли. К этим пределам и было велено доставить паломников. Река Великая становилась малой и поворачивала на восток.
Река приближается к своим истокам, сказали корабельщики, все чаще встречаются мели, с которыми справляться та еще головная боль. Жаль, если честно, с вами расставаться, но утешает лишь то, что обратно нам предстоит двигаться по течению.
Давно замечено, подтвердил Амброджо, что по течению двигаться гораздо легче. Так отправляйтесь же с миром.
Лошади были сведены на берег, и Амброджо с Арсением обнялись с корабельщиками на прощание. Глядя, как удаляется судно, они почувствовали неспокойствие. Отныне странствующие были предоставлены сами себе и Господу. Их ждал нелегкий путь.
Они двинулись на юг. Ехали не торопясь – впереди Арсений и Амброджо, сзади, привязанные поводьями, две вьючные лошади. Дорога была узка, местность холмиста. Спешивались, чтобы поесть. Отрезали полосками сушеное мясо, запивали его водой. Лошади наскоро щипали траву на стоянках. Переходя через ручьи, припадали к ним губами и, фыркая, пили.
К концу дня прибыли в городок Себеж. При въезде спросили, где можно остановиться на ночь. Им указали на корчму. В корчме воняло то ли разлитым пивом, то ли мочой. Корчмарь был пьян. Усадив пришедших на лавку, сам сел на другую. Долго и немигающе на них смотрел. Сидел, широко расставив ноги, уперев руки в колени. На вопросы не отвечал. Потрогав его за плечо, Арсений понял, что корчмарь спит. Он спал с открытыми глазами.
Появилась жена корчмаря и отвела лошадей в стойло. Гостям показала комнату.
Эй, Черпак, позвала она мужа, но тот не пошевелился. Черпак! Женщина махнула рукой. Пусть спит.
Закройте ему глаза, попросил Амброджо. Спать с закрытыми глазами гораздо лучше.
Нет уж, лучше так, сказала жена корчмаря. Если вы начнете шарить по корчме, он вас увидит.
Черпак спит – Черпак бдит, произнес корчмарь, отрыгнув. Не мудрствуйте лукаво. Главное, не посягайте на жену мою, ибо она сама на вас посягнет. Он забросил ноги на лавку и укрылся рогожей. Вы даже не представляете себе, на какие вещи мне приходится закрывать глаза.
Среди ночи Арсений почувствовал, как по его животу перемещается что-то теплое. Он подумал, что это крыса, и дернулся, чтобы ее сбросить.
Тс-с, прошептала жена корчмаря. Главное, не шуми, я беру недорого, можно сказать, символически, я бы вообще не брала, но муж, ты же видел это животное, он считает, что во всяком деле должна быть экономическая составляющая, его, подлеца, не переубедишь, а тебе ведь хочется, ну хочется ведь…
Уйди, прошептал он еле слышно.
Она продолжала гладить Арсения по животу, и он чувствовал, как под рукой этой женщины, немолодой и некрасивой, теряет всякую волю. Он хотел сказать Устине, что сейчас может разбиться то, что создавалось все эти годы, но жена корчмаря прохрипела почти в голос:
Да я вашего брата знаю как облупленного…
Ее рука скользнула в низ живота, Арсений подскочил и ударился головой о что-то тяжелое и звонкое, что сорвалось со стены, покатилось, запрыгало и вылетело из комнаты вместе с женой корчмаря.
В соседней комнате затеплился огонь.
Нет, ну ты посмотри, ты посмотри, крикнула жена корчмаря, показав на Арсения. Начал ко мне приставать.
Воспользовавшись моей минутной расслабленностью, сказал корчмарь. Он был почти трезв и потому зол.
Он домогался меня, Черпак! В его руках осталась часть моей одежды. А я вырвалась.
Арсений протянул руки, и они были пусты:
Нет у меня ничьих одежд.
Жена корчмаря посмотрела на Арсения и крикнула уже спокойнее:
Ишь руки распустил, ты не у себя в Пскове. Плати золотой за бесчестие.
Это есть Великое княжество Литовское, сказал корчмарь, и я то есть никому не позволю…
Арсений заплакал.
Слушай, Черпак, сказал Амброджо, у меня есть грамота, которую я вручу вашим властям. Но устно (Амброджо подошел вплотную к корчмарю) я сообщу им и о том, как в Себеже принимают гостей. Не думаю, что они порадуются.
А я что, сказал корчмарь. Я ведь все только с ее слов знаю. Не хочешь, так не плати за бесчестие.
Жена корчмаря окинула его строгим взглядом:
Эх ты, Черпак. Сей же рече ми: наслажуся красоты твоея. Аз же ему возбраних. Если не золотой, дайте хоть что-нибудь.
За красоту ли твою платить тебе, спросил Амброджо.
Заплатим ей за то, что она меня отвергла, сказал Арсений. Ибо если она отвергает меня на словах, то способна совершить это и на деле. А во всем виноват я, и это мое падение. Прости меня, добрая женщина, прости и ты, Устина.
Не говоря ни слова, Амброджо достал дукат и протянул его жене корчмаря. Женщина стояла, опустив глаза. Корчмарь пожал плечами. Она посмотрела на мужа и, стесняясь, взяла дукат. За окном светало.
От Себежа до Полоцка двигались молча. Арсений выехал чуть вперед, и Амброджо его не догонял.
После стольких лет молчания, сказал Амброджо, трудно тебе опять привыкнуть к речи.
Арсений кивнул.
Когда они в очередной раз спешились, Амброджо сказал:
Я понимаю, почему ты взял вину на себя. Тот, кто включает в себя мир, отвечает за все. Но ты не подумал о том, что лишил чувства вины эту женщину. Благодаря тебе она убедилась, что ей все позволено.
Ты ошибаешься, сказал Арсений. Вот что я нашел в своем кармане.
Он достал руку из кармана и разжал кулак. На его ладони лежал дукат.
В Полоцке они спешились у Спасо-Евфросиниевского монастыря. Амброджо привязал коней к старому вязу. Арсений же прижался лбом к монастырской ограде и сказал:
Здравствуй, преподобная Евфросиние. Как ты, вероятно, знаешь, мы с моим спутником Амброджо (Амброджо склонил голову) едем в Иерусалим. Не нам тебе рассказывать, сколь сложен путь туда, ибо ты его проделала, а мы в самом его начале. И уж тем более неуместно нам будет рассказывать о том, сколь сложен путь обратно: мы его даже не начинали. Ты же, преподобная, вообще отказалась от него и милостью Божией упокоилась на Святой земле. Мы едем туда просить о двух женщинах и очень рассчитываем на твою помощь. Благослови нас, преподобная Евфросиние.
Паломники поклонились и отъехали.
На окраине Полоцка Амброджо обратился к прохожему:
Мы ищем дорогу на Оршу.
Орша стоит на Днепре, сказал прохожий. Днепр – большая река, и это открывает, соответственно, большие возможности.
Он показал направление на Оршу и отправился по своим делам.
Я заметил, сказал Амброджо, глядя вслед прохожему, что за негодностью дорог люди Древней Руси предпочитают водный путь. Они, кстати, еще не знают, что Русь – Древняя, но со временем разберутся. Определенные навыки предвидения позволяют мне это утверждать. Как, впрочем, и то, что положение с дорогами не изменится. Вообще говоря, история твоей земли будет развиваться довольно необычно.
Разве история моей земли – свиток, чтобы ей развиваться, спросил Арсений.
Всякая история до определенной степени – свиток в руках Всевышнего. Некоторым (например, мне) дано в него изредка заглядывать и видеть, что будет впереди. Одного лишь не знаю: не будет ли этот свиток внезапно выброшен.
Ты имеешь в виду конец света, спросил Арсений.
Да, конец света. А заодно и конец тьмы. В этом событии, знаешь ли, есть своя симметрия.
Несколько часов они ехали, не произнеся ни слова. Дорога шла вдоль Двины. Дорога следовала реке, петляла, глохла, иногда вообще терялась. Но неизменно отыскивалась где-то дальше. Они въехали в бор, и звук копыт стал звонче.
Арсений спросил:
Если история – свиток в руках Творца, значит ли, что все, что я думаю и делаю, – думаю и делаю не я, а мой Творец?
Нет, не значит, потому что Творец благ, ты же думаешь и делаешь не только благое. Ты создан по образу и подобию Божию, и подобие твое состоит, среди прочего, в свободе.
Но раз люди свободны в своих помыслах и поступках, получается, что история создается ими свободно.
Люди свободны, ответил Амброджо, но история несвободна. В ней столько, как ты говоришь, помыслов и поступков, что она не может свести их воедино и объемлется только Богом. Я бы даже сказал, что свободны не люди, а человек. Скрещение же человеческих воль уподоблю блохам в сосуде: их движение очевидно, но разве оно имеет общую направленность? Потому у истории нет цели, как нет ее и у человечества. Цель есть только у человека. И то не всегда.
Вдоль реки они ехали уже второй день. Проезжая лесом, увидели поляну и спуск к воде. Амброджо спешился, чтобы напоить коня. У самой реки поскользнулся на глине и упал в воду. Оказалось неожиданно глубоко, почти по горло. Выплевывая водоросли, Амброджо смеялся. Его длинные черные волосы также напоминали водоросли. Они струились по его смеющемуся лицу. Смех Амброджо плескался солнечными бликами на поверхности воды.
Сегодня теплый, почти жаркий день, сказал Арсений. Мы можем выстирать кое-что из одежды, и она до вечера высохнет.
Собрав березовой коры и веток, он начал разводить костер. Достал из мешка кресало и кремень. Достал трут, сделанный им из гриба-трутовика и замотанный в отдельную тряпку. Чиркал кремнем о кресало, пока одна из искр не подожгла трут. Он заметил это по маленькой струйке дыма. Затем на труте появилась едва различимая точка тления, которая стала расширяться. Арсений положил на нее тончайшие пластинки березовой коры и сухие сосновые иголки. Широким куском бересты стал раздувать пламя. Когда оно разгорелось, Арсений положил тонких веток. Затем веток потолще.
Теперь остается подождать, пока дерево превратится в золу, сказал Арсений. Зола нам нужна для стирки.
Амброджо все еще стоял в воде. Руки его чертили на ней два пенистых полукруга.
Прыгай сюда, крикнул он Арсению.
Поколебавшись, Арсений разделся и прыгнул в реку. Воду ощутил как чье-то прикосновение. Нежное прохладное прикосновение сразу ко всему его телу. Арсений почувствовал счастье и устыдился его, ибо Устина не могла войти с ним в воды Двины. Он вышел на берег. Стесняясь своей наготы, повязался широким поясом, который стирать не собирался.
Когда часть веток прогорела, Арсений отгреб золу в сторону и залил водой. Расстелив на земле тряпку, переложил на нее золу. Концы тряпки завязал. Попробовал – получилось туго. Заметил выступающий из воды камень и перенес к нему то, что предназначалось для стирки. Выйдя из воды, Амброджо с трудом снял мокрый кафтан. Прибавил к кафтану кое-что из платья и положил на кучу, собранную Арсением.
Намочив одежду и белье, Арсений тер их на камне узелком с золой. Сидел на корточках. От соприкосновения с камнем глухо стучали в кафтанах вшитые дукаты. Амброджо полоскал выстиранное и развешивал на нижних ветках деревьев. Развешивал на кустах шиповника и молодых сосенках, которые сгибались под тяжестью мокрых средневековых одежд.
Арсений лег недалеко от воды. Спиной он ощущал жар солнца, животом – мягкость травы. И то, и другое было целебно для его тела. Он сам становился травой. По его рукам ползали маленькие безымянные существа. Они преодолевали волоски на его коже, чистили лапки и задумчиво взлетали. По воде били крыльями утки. Выворачивая листья наизнанку, ветер шевелил верхушки дубов. Арсений заснул.
Проснувшись, обнаружил, что лежит уже в тени. Солнце обошло его сзади и спряталось за деревьями. Иногда, с порывами ветра, появлялось в просветах крон. Ветер подхватывал пепел от костра, на который Амброджо положил крест-накрест два рассохшихся березовых ствола. Стволы горели медленно, неярко, но надежно: ветер не мог их погасить. Амброджо успел снять с ветвей белье и теперь щупал кафтаны. Они все еще были влажными.
Я думаю, мы останемся здесь ночевать, сказал Амброджо.
Останемся, кивнул Арсений.
Ему хотелось остаться здесь навсегда, но он знал, что это невозможно.
В сумерках стало прохладно. Они принесли из леса сухих веток и сложили их возле костра. По небу поплыли тучи, и тогда окончательно стемнело. Не стало луны и звезд. Не стало леса и реки. Остался лишь костер и то немногое, что он освещал. Неправильная пирамида поленьев. Два сидящих странника. Многорукие тени на деревьях.
Правда ли, что есть многорукие чудовища, спросил Арсений.
О таковых не слышал, ответил Амброджо, но, путешествуя к востоку от Руси, один мой соотечественник видел чудовищ, у которых была только одна рука, да и та на середине груди. Плюс одна нога. Ввиду таких своих особенностей из одного лука стреляли двое. И перемещались они так быстро, что лошади не могли их догнать, несмотря на то, что те скакали на одной ноге. Когда они утомлялись, то ходили на руке и ноге, вертясь кругом. Представляешь?
Амброджо сидел запрокинув голову, и лица его не было видно. По голосу итальянца Арсению показалось, что тот улыбается. Арсений же был серьезен. Он поражался огромному черному миру, который раскинулся за их спинами. Этот мир заключал в себе много неизвестного, таил опасности, шелестел на ночном ветру листвой и мучительно скрипел ветками. Арсений уже не знал, существовал ли этот мир вообще или по крайней мере сейчас, в то зыбкое время, когда пребывал во мраке. Не отменялись ли на темное время суток леса, реки и города? Не отдыхала ли природа от своей упорядоченности, чтобы утром, собравшись с силами, из хаоса вновь превратиться в космос? Единственным, кто в это странное время не изменял себе, был Амброджо, и Арсений чувствовал к нему за это горячую признательность.
Через несколько дней они добрались до Орши. Выяснилось, что за время пути запасы их сильно уменьшились, и теперь они не нуждались во вьючных лошадях. Две лошади были проданы в Орше. С двумя оставшимися лошадьми думать о водном пути было проще. Через два дня они нашли судно, идущее в Киев, и погрузились на него.
Днепр в Орше еще не был широк. Был не шире Великой. Но Арсений и Амброджо догадывались, что он будет расширяться, потому что слышали, что, в отличие от псковской реки, Днепр действительно велик. Амброджо хотел было узнать об этой реке побольше, но корабельщики оказались мрачными и разговоров не поддерживали. Они отдавали себе отчет в том, что им платят за перевозку людей и грузов. И догадывались, видимо, что за разговоры не платят.
Они не разговаривали даже тогда, когда, собравшись тесным кругом, по вечерам распивали какой-то мутный напиток. Ни Арсений, ни Амброджо не знали, что именно пили эти люди, только напиток не делал их веселее. Спины их становились еще более сутулыми. Сидящие напоминали большой непривлекательный цветок, который закрывается на ночное время. Изредка они начинали что-то вполголоса петь. Песни их были столь же безрадостны и мутны, как то, что они пили.
Многие русские мрачны, поделился наблюдением Амброджо.
Климат, кивнул Арсений.
Через три дня причалили в Могилеве. Ни город, ни тем более его название не улучшили настроения корабельщиков. Вечером они выпили больше обычного, но спать не ложились. Около полуночи к пристани подъехала подвода. С нее свистнули. Корабельщики, переглянувшись, сошли на берег. Обратно они вернулись с туго завязанными мешками. Тащить мешки на корабль им помогали люди с подводы. С любопытством и открытостью иноземца Амброджо хотел было спросить у них, что в мешках, но Арсений приложил палец к губам.
Когда корабль отчалил, Арсений подошел к одному из корабельщиков. Он взял его двумя руками за шею и спросил:
Како ти имя, кораблениче?
Прокопий, ответил корабельщик.
У тебя, Прокопие, опухоль дыхательных путей. Положение твое опасно, но не безнадежно.
Если решишь просить помощи у Господа, избавься прежде от того, что тебя отягощает.
Корабельщик Прокопий ничего не ответил Арсению, но из глаз его потекли слезы.
В Рогачеве река стала значительно шире.
В Любече к Арсению подошел Прокопий и сказал:
Про мою болезнь еще никто не знает, но я уже начинаю задыхаться.
Ты задыхаешься от своих грехов, ответил Арсений.
Когда подходили к Киеву, корабельщик Прокопий сказал Арсению:
Уразумех реченное тобою и сотворю по словеси твоему.
Увидев по правому борту киевские горы, корабельщик Прокопий закричал:
Преподобнии печерстии, молите Бога о нас!
Товарищи мрачно смотрели на Прокопия. Его неожиданное благочестие их настораживало. Когда же судно зашло в реку Почайну, чтобы причалить у киевского Подола, Прокопий сказал им:
Бежите с корабля сего, яко хощю покаятися во гресех своих и предатися властем предержащим.
Если бы корабль стоял не у многолюдной киевской пристани, если бы на борту не находилось двое гостей, корабельщику Прокопию, возможно, не удалось бы покинуть корабль так легко. Вполне вероятно, ему вообще не удалось бы его покинуть. Но обстоятельства были на стороне Прокопия.
Он сошел на берег и последние наставления бывшим товарищам давал уже оттуда. Он советовал им не коснеть в грехе, а, покаявшись, идти вверх по течению Днепра до города Орши и там искать себе честных занятий. Корабельщики слушали молча, ибо что же они могли возразить на справедливые речи Прокопия. Следя за движением его губ, они в какой-то мере сожалели, что не свернули ему шею где-нибудь под Любечем и не бросили в полноводную реку Днепр.
К кораблю подошли портовые власти. Корабельщик Прокопий по доброй воле рассказал им, что, помимо паломников и их коней, льняных рубах и глиняной посуды, в город Киев судно доставило награбленное добро из Могилева. Он рассказал, что три недели назад в Могилеве был убит купец Савва Чигирь. Имущество Саввы, которое из-за опасности опознания нельзя было продать в Могилеве, было переправлено по воде в Киев. Таким же путем прежде переправляли имущество и других могилевских купцов, о чем корабельщик Прокопий, будучи взят на службу без особых объяснений, ничего не знал. Хотя и удивлялся, конечно, что погрузка осуществляется глубокой ночью с необычными для рубах и посуды предосторожностями. Когда же в этот раз вместо посуды в одном из мешков он обнаружил драгоценности, а также кубок убиенного Саввы (на серебряном кубке было выгравировано имя), Прокопий сразу заподозрил неладное. И то, что здоровье его ухудшилось, представляется ему не случайным, а в словах паломника Арсения он видит указание Божье и потому кается пред всеми. Прокопий выдохнул. И следующий вдох показался ему легче предыдущего.
Услышав признание корабельщика, портовые власти поднялись на борт, но уже не нашли там людей. Нашли несколько мешков, и впрямь набитых ценными вещами. Тогда они стали расспрашивать Прокопия о его товарищах, и он рассказал все, что знал. Говорил сдавленным голосом, потому что ему не хватало воздуха.
Подойдя к Прокопию, Арсений снова положил руки на его шею. Ощупал ее и сдавил лежащими на гортани большими пальцами. Корабельщик зашелся в кашле. Он согнулся пополам, и из его рта вышла кровавая слюна. Цепляясь за бороду Прокопия, она висела над землей тонкой розовой сосулькой.
Учитывая искреннее раскаяние корабельщика, его невовлеченность в дело, а также плачевное состояние здоровья, власти его отпустили.
Теперь причастись – и пойдешь на поправку, сказал ему Арсений. Верь мне, брате Прокопие, ты очень легко отделался.
У Арсения и Амброджо было письмо от псковского посадника Гавриила к киевскому воеводе Сергию. Гавриил просил Сергия споспешествовать паломникам и по возможности присоединить их к одному из купеческих караванов, время от времени отправлявшихся из Киева. Когда паломники стали расспрашивать, где им найти воеводу, местные жители указали им на Замок. Так называлась часть города, расположенная на небольшом плато и обнесенная стеной.
Замок был виден отовсюду. Взяв лошадей под уздцы, Арсений и Амброджо стали медленно подниматься по одной из улиц. Улица петляла, но путешественники знали, что не заблудятся. Замок нависал над ними обугленными бревнами стены.
Орда, сказал им прохожий, показав на потемневшую стену. Признав в вас странников, поясняю вам причину сей обугленности: орда Менгли-Гирея. Большая, прямо скажем, головная боль.
Он улыбнулся широкой беззубой улыбкой и пошел по своим делам.
Все же русские не так мрачны, как тебе кажется, сказал Арсений Амброджо. Иногда они пребывают и в хорошем настроении. Например, после ухода орды.
У входа в Замок их встретила стража. Когда они себя назвали, их впустили. В Замке располагались дома киевской знати и несколько церквей. Они подошли к дому воеводы Сергия и представились другим стражникам. Выслушав их, один из стражников исчез в доме. Через несколько минут вернулся и сделал знак, чтобы пришедших обыскали. После короткого похлопывания по одежде Арсения и Амброджо пустили внутрь.
Воевода Сергий был лыс и броваст. Его неинтересное лицо брови делали выразительным. Малейшее движение чувств, у всякого другого человека незаметное, у воеводы Сергия благодаря бровям становилось выражением лица. Встретив паломников (брови сдвинуты) сурово, воевода принял от них письмо посадника Гавриила. По мере погружения в письмо лицо читавшего разглаживалось, пока брови не вытянулись в один ровный и толстый шнурок. Дочитав письмо до конца, он положил его на стол и прижал рукой. Пальцы другой руки были пропущены под левый борт кафтана. Они находились в движении.
Я знаю посадника и помогу вам, сказал воевода Сергий. Отправлю вас с ближайшим караваном купцов. В ожидании же пребудьте в гостином доме.
Долго ли нам ожидать сего, спросил Амброджо.
Может, неделю, ответил воевода Сергий. А может, и месяц. Кто ж его знает. Он отпил из ковша-лебедя и провел ладонью по лбу. Жарко.
Было понятно, что аудиенция окончена. Уже в дверях Арсений сказал:
Знаешь, воевода, дело ведь не в твоем сердце. Дело в позвоночнике. От него вообще очень многое зависит. Гораздо больше, чем мы иногда склонны предполагать.
Брови воеводы Сергия поползли вверх.
Ты знаешь, что у меня болит сердце?
Повторяю, это не сердце, а позвоночник, ответил Арсений. У тебя защемило одну из сердечных жил, а ты думаешь, что это сердце. Раздевайся, воевода, и я посмотрю, что можно сделать.
Поколебавшись, воевода Сергий стал стаскивать с себя одежду. Плечи и грудь его были покрыты волосами. Сутулый, с большим животом, он сам напоминал ковш, из которого пил. Арсений показал на лавку:
Ложись, воевода, на живот.
Сергий лег на живот, как на что-то от него отдельное. Лавка под ним переливчато заскрипела. Пальцы Арсения погрузились в мохнатую спину воеводы. Они шли сверху вниз, ощупывая позвонок за позвонком. На одном из них остановились. Слегка помяли. Уступили место нижней части ладони. На ладонь Арсений положил другую ладонь и стал надавливать на позвоночник мощно и ритмично. Амброджо смотрел, как сотрясается жирный загривок пациента. Раздался легкий хруст, и воевода вскрикнул.
Порядок, сказал Арсений. Отныне отпустит тебя боль сердечная и всякая боль.
Воевода Сергий встал с лавки и потер спину. Распрямился. Ничего не болело. Спросил:
Что просиши за помощь твою, врачевателю?
Одного прошу: бойся сквозняков и поднятия тяжестей, ответил, подумав, Арсений. Они для тебя нож острый.
Воевода Сергий не дал им уйти в гостиный дом и разместил в своих палатах. В следующие три дня их посетило много людей.
Приходил тесть воеводы Феогност, давно не сгибавшийся. Он постоянно пребывал словно бы в полупоклоне и опирался на невысокую палку. Арсений уложил больного на лавку. Перебрав хребет Феогноста позвонок за позвонком, он нашел причину его несгибаемости. От Арсения Феогност ушел без палки.
Приходила беременная жена воеводы Фотинья, жалуясь на неспокойствие ребенка во чреве. Арсений положил ей руку на живот.
Месяц у тебя восьмой, сказал он ей, а родится мальчик. Что до неспокойствия его, то он ведь сын воеводы, как же ему быть спокойным?
Приходила теща воеводы Агафья, у которой после зимнего падения не срасталась поломанная в запястье кость. Арсений туго забинтовал запястье Агафьи холстиной и подержал его в своих руках.
Не печалься боле, Агафие, яко до рожения внука твоего будеши здрава.
Побывали у Арсения тиун Еремей с больными зубами, попадья Серафима с трясущейся головой, мещанин Михалко с гниющей раной на бедре и некоторые другие люди, прослышавшие об удивительной помощи от человека из Пскова. И приходивших к нему он излечил от недугов или дал облегчение тем, что укрепил их в противостоянии одолевающим болезням, ведь само общение с ним казалось целительным. Иные же искали коснуться его руки, потому что чувствовали, что из нее исходит жизненная сила. И тогда необъяснимым образом прилетело из Белозерья его первое прозвище – Рукинец. И все приходившие к Арсению знали, что он – Рукинец. А уже потом узнавали его главное прозвище – Врач.
В ночь на четвертый день пребывания в Киеве Арсений и Амброджо вышли за пределы города и направились к Печерскому монастырю. Они шли по заросшей лесом горе, а внизу темной громадой покоился Днепр. Его не было видно, но он дышал и чувствовался, как чувствуется море и всякое обилие воды. Когда Арсений и Амброджо подошли к монастырю, начинало светать. С вершины горы просматривался пологий левый берег. Взгляд на восток ничем не прерывался, он парил над равниной и достигал лежавшей в дальней дали Руси. Оттуда зримо и как бы даже толчками поднималось огромное красное солнце.
У ворот монастыря их долго расспрашивали о том, кто они. Когда узнали, что Амброджо католик, засомневались, пускать ли. Послали к игумену. Решив, что посещение монастыря может принести чужеземцу пользу, игумен благословил войти обоих.
Им дали по свече, и монах повел их в пещеры Антониевы и пещеры Феодосиевы. Они видели мощи преподобных Антония и Феодосия. Там было много и других святых, о которых Арсений знал, а порой, кажется, и не знал. Впереди шел сопровождавший их монах. На одном из поворотов он повернулся, и в его глазах загорелось по свече.
Евфросиния Полоцкая (монах показал на одну из рак). Вернулась оттуда, куда вы направляетесь. Во времена нестроений на Святой земле ее мощи были перенесены сюда.
Мир ти, Евфросиние, сказал Арсений. А мы ведь заезжали в Полоцк, но тебя, конечно, не застали.
Она вернется в Полоцк в 1910 году, предположил Амброджо. До Орши мощи будут доставлены по Днепру, а от Орши до Полоцка их понесут на руках.
Монах ничего не сказал и пошел дальше. Арсений и Амброджо двинулись вслед, ощупывая ногами неровный пол. Там, наверху, искрились рассвет и лето, а здесь лишь три свечи разрывали мрак. Мрак уходил от свечей, но как-то неуверенно и недалеко. Замирал под низкими сводами на расстоянии вытянутой руки и клубился, готовый вновь сомкнуться. В этот ранний час наверху было уже жарко, а здесь царила прохлада.
Здесь всегда так прохладно, спросил Амброджо.
Здесь не бывает ни мороза, ни жары, которые суть проявление крайностей, ответил монах. Вечность умиротворенна, и ей свойственна прохлада.
Арсений поднес свечу к надписи у одной из рак.
Здравствуй, возлюбленный Агапите, тихо произнес Арсений. Я так надеялся на встречу с тобой.
Кому здесь ты желаешь здоровья, спросил Амброджо.
Это преподобный Агапит, врач безмездный. Арсений опустился на колени и припал губами к руке Агапита. Знаешь, Агапит, мои исцеления – это такая странная история… Не могу тебе толком объяснить. Пока я лечил травами, все было более или менее ясно. Я лечил и знал, что помощь Божья приходит через травы. Ну вот. А теперь помощь Божья приходит через меня самого, понимаешь? А я меньше моих исцелений, гораздо меньше, сам я не стою их, и мне то ли страшно, то ли неловко.
Ты хочешь сказать, что ты хуже травы, спросил монах.
Арсений поднял глаза на монаха.
В определенном смысле хуже, ибо трава безгрешна.
Так ведь она оттого безгрешна, что не имеет сознания, сказал Амброджо. Разве есть в этом ее заслуга?
Значит, нужно сознательно избавляться от грехов, пожал плечами монах. Всего-то делов. Нужно, знаете ли, не рассуждать, а обожествляться.
Три человека шли дальше, а им встречались все новые и новые святые. Святые вроде бы не двигались и даже не говорили, но молчание и неподвижность умерших были не безусловны. Там, под землей, происходило не вполне обычное движение и раздавались особого рода голоса, не нарушавшие строгости и покоя. Святые говорили словами псалмов и строками из своих житий, памятных Арсению с детства. Тени от подносимых свечей перемещались по высохшим лицам и полусогнутым коричневым кистям. Казалось, что святые приподнимали головы, улыбались и едва заметно манили руками.
Город святых, прошептал Амброджо, следя за игрой теней. Они представляют нам иллюзию жизни.
Нет, также шепотом возразил Арсений. Они опровергают иллюзию смерти.
Через неделю из Киева отправился караван купцов в Венецию, и Арсений с Амброджо к нему примкнули. Отпуская их в дорогу, воевода Сергий испытывал грусть, которой не скрывал. Воеводе было жаль расставаться с таким замечательным врачом. Ему было жаль расставаться с хорошими собеседниками. За то недолгое время, что у него гостили паломники, он успел многое узнать о жизни в Пскове и в Италии, о всемирной истории и способах подсчета времени конца света. Воевода Сергий предпринял слабые попытки удержать своих гостей, но всерьез остановить их не пытался. Он знал, по какому поводу Арсений и Амброджо предприняли это путешествие.
Караван подобрался из сорока купцов, двух новгородских посланников и трех десятков человек охраны. Деньги на охрану были собраны со всех путешествующих, включая Арсения и Амброджо, с которых – учтя, что груза у них почти не было, – взяли четыре дуката. Каждый из купцов привел нескольких навьюченных лошадей, многие же везли свой груз на возах, запряженных волами. Собранный караван заполнил собой всю площадь перед храмом Святой Софии. Повсюду раздавались скрип возов, конское ржание, рев волов и ругань охранявших караван стражников. Как и положено стражникам, они были людьми сердитыми.
После двух часов построения и денежных расчетов караван тронулся с места. Достигнув Золотых ворот, он сжался и, будто сквозь бутылочное горлышко, стал тяжело просачиваться наружу. За выход из города с товарами следовало платить. Арсений с Амброджо ехали без товаров, и с них ничего не взяли. Из ценных вещей они имели только серебряную лампаду, но об этом никто не знал.
Купцы же везли меха, шапки, пояса, ножи, мечи, замки, плужное железо, полотно, седла, копья, луки, стрелы и украшения. С точки зрения стоявших в Золотых воротах, купцам было за что платить. Деньги взимались не за отдельные товары, а за возы. Потому на каждый воз накладывали столько, сколько он мог выдержать, порой даже больше. В таких случаях возы ломались, и их груз, согласно закону, становился собственностью киевского воеводы. Вещи упавшие (что с воза упало, то пропало) также безжалостно отбирались. Дорога в воротах была изрыта колдобинами. Если со временем колдобины сглаживались, их тщательно продалбливали вновь. В Средневековье, как и в более поздние времена, с путешествующими таможня работать умела.
Отъехав от городской стены на немалое расстояние, караван остановился. Здесь его ждал десяток возов, на которые предполагалось переложить часть вывезенного груза. В том виде, в каком товары проехали через ворота, до Венеции они бы не добрались, и это купцы понимали. Перераспределением товаров занимались несколько часов. Когда караван окончательно тронулся в путь, солнце стояло уже низко.
Заночевали недалеко от Киева. Караван был настолько велик, что пристанища пришлось искать сразу в нескольких деревнях. Когда разводили по деревням, к Амброджо и Арсению подошел стражник Власий. В руках его был кистень, на поясе – боевой топор.
Из Пскова, спросил стражник Власий.
Из Пскова, ответили путешественники.
Я тоже оттуда, а стражей деньги зарабатываю. Идемте, поселю вас в хорошем месте.
Арсений и Амброджо были размещены в одной хате с польским купцом Владиславом, который ехал в Краков. С собой он вез семь связок соболиных шкур, купленных в Новгороде. Все семь связок купец Владислав сложил у лавки, на которой ему постелили.
Шкуры были свежими и издавали резкий запах. Рассказывая о своем товаре, купец держался за мочки больших ушей – за каждую поочередно. От жары в хате уши его горели, и их необычный размер был от этого еще заметнее. На его толстых пальцах сияло несколько перстней. Время от времени он запускал пальцы в соболиный мех, как в траву, и драгоценные камни мерцали оттуда крупной несъедобной земляникой.
Отличные шкуры, подытожил купец Владислав.
В Кракове таких нет, спросил из вежливости Амброджо.
Почему нет – есть, обиделся купец. Просто по другим ценам. В королевстве Польском есть все.
Он говорил с заметным акцентом, и некоторые его слова разобрать удавалось с трудом.
Речь говорящих уже не так надежна, как в начале нашего путешествия, сказал Арсений Устине, ложась на лавку. Слова теперь все более и более зыбки. Кое-какие ускользают, не будучи опознанными. Честно говоря, любовь моя, это меня немного тревожит.
Через мгновение Арсений спал.
На рассвете караван вновь отправился в путь. Построение напоминало вчерашнее, но в точности его не повторяло. Окончательно строй установился за последним покинутым путешественниками селом. Движение каравана было медленным. Оно определялось скоростью волов, животных по природе своей неторопливых. Волы имели задумчивый вид, хотя на самом деле ни о чем не думали. Караван двигался, не оставляя следов, потому что дождя давно не было. За ним оставались лишь клубы пыли, носившиеся в сухом воздухе.
Чуть впереди Арсений и Амброджо увидели стражника Власия. Вчера он казался старше, а теперь выглядел почти мальчишкой. Был рус. Сероглаз. Махнул им рукой и что-то сказал. Из-за караванного шума они не услышали. Амброджо показал на ухо.
Я в Запсковье жил, крикнул стражник Власий. В За-псковь-е. Он улыбнулся. Знаете такое место?
Они знали и кивнули: понятное дело, в Запсковье.
Дорога была узкой, и лошадь Арсения время от времени касалась лошади Амброджо. Арсений взял лошадь своего спутника за повод и сказал:
Я много лет пытаюсь служить спасению Устины, которую убил. И все не понимаю, благодатен ли мой труд. Я все жду какого-то знака, который указал бы мне, что я иду в правильном направлении, но все эти годы я не видел ни одного знака.
Идти по знакам легко, и для этого не нужно мужества, ответил Амброджо.
Если бы речь шла о моем спасении, я бы не проявлял нетерпения. Я двигался бы дальше и дальше, пока шли бы мои ноги, ибо не боюсь движения и усилий. Я лишь боюсь, что иду не туда.
Так ведь главная трудность состоит, я думаю, не в движении (Амброджо встретил взгляд Арсения), а в выборе пути.
Караван ехал по лесу. Арсений молча покачивался в седле, и было непонятно, кивает ли он в знак согласия с Амброджо или качает головой в такт ходу коня. Когда выехали в поле, Арсений сказал:
Просто я боюсь, Амброджо, что все мои дела не помогают Устине, а путь мой ведет меня не к ней, но от нее. Ввиду близкого конца света ты ведь понимаешь, что я не вправе заблудиться. Потому что если я пошел по неправильному пути, то на правильный уже не успею вернуться.
Амброджо расстегнул верхние пуговицы кафтана.
Я скажу странную вещь. Мне все больше кажется, что времени нет. Все на свете существует вневременно, иначе как мог бы я знать небывшее будущее? Я думаю, время дано нам по милосердию Божию, чтобы мы не запутались, ибо не может сознание человека впустить в себя все события одновременно. Мы заперты во времени из-за слабости нашей.
Значит, по-твоему, и конец света уже существует, спросил Арсений.
Я этого не исключаю. Существует ведь смерть отдельных людей – разве это не личный конец света? В конце концов, всеобщая история – это лишь часть истории личной.
Можно сказать и наоборот, заметил, подумав, Арсений.
Можно и наоборот: эти две истории изначально не могут друг без друга. Здесь, Арсение, важно то, что для каждого отдельного человека конец света наступает через несколько десятков лет после рождения – это уж кому сколько отпущено. (Амброджо наклонился к шее коня и выдохнул ему в гриву.) Всеобщий конец света, как ты знаешь, меня волнует, но я его не страшусь. То есть страшусь не более собственной смерти.
Дорога стала шире, и с ними поравнялся купец Владислав.
Я слышал, как вы говорили о смерти, сказал купец. Вы, русские, очень любите говорить о смерти. И это отвлекает вас от устройства жизни.
Амброджо пожал плечами.
А разве в Польше не умирают, спросил Арсений.
Купец Владислав почесал в затылке. Лицо его выражало сомнение.
Умирают, конечно, но все реже и реже.
Он пришпорил коня и поскакал к началу каравана. Арсений и Амброджо молча смотрели ему вслед.
Я все думаю над твоими словами о времени, сказал Арсений. Ты помнишь, как долго жили праотцы? Адам прожил девятьсот тридцать лет, Сиф – девятьсот двенадцать, а Мафусаил – девятьсот шестьдесят девять. Скажи, разве время не благословение?
Время, скорее, проклятие, ибо в Раю, Арсение, его не было. Праотцы же так долго жили оттого, что на их лицах еще сияла райская вневременность. Они как бы привыкали ко времени, понимаешь? В них было еще немного от вечности. А потом их возраст стал сокращаться. И когда фараон спросил у старца Иакова, сколько ему лет, Иаков ответил: дний лет жития моего, яже обитаю, сто тридесят лет. Малы и злы быша дние лет жития моего: не достигоша во дни лет отец моих.
Ты, Амброджо, говоришь об истории общей, которую считаешь предопределенной. Может быть, так оно и есть. Но личная история – это ведь совсем другое. Человек не рождается готовым. Он учится, осмысливает опыт и строит свою личную историю. Для этого ему и нужно время.
Амброджо положил Арсению руку на плечо.
Я ведь, друже, не ставлю под вопрос необходимость времени. Просто надо помнить, что во времени нуждается лишь материальный мир.
Но только в материальном мире и можно действовать, сказал Арсений. В этом сейчас состоит разница между мной и Устиной. И мне нужно время если не для нас обоих, то хотя бы для нее. Я, Амброджо, очень боюсь, что время может кончиться. Мы к этому не готовы – ни я, ни она.
К этому никто не готов, тихо сказал Амброджо.
Через несколько дней караван достиг Житомира. Выйдя из Житомира, он направился в Заслав. Из Заслава путь его лежал в Кременец. Когда же покинули Кременец, купец Владислав сказал:
Дальше начинается королевство Польское.
Он произнес это так громко и медленно, что окружающие обернулись. От королевства Польского хотелось ждать чего-то особенного: в конце концов, на пути каравана возникало первое королевство. Настроение было приподнятым. Караван шел вперед, но по обе стороны дороги продолжали тянуться те же леса, поля и озера, что сопровождали странников на преодоленном пути. Некоторые полагали, что леса, поля и озера уже не те. Иные же, отмечая сходство с виденным прежде, объясняли его тем, что королевство Польское еще не начиналось.
Ночь застала караван на пустынной территории, и никто, включая купца Владислава, не в силах был указать, Польша это уже или еще Литва. Мимо каравана проскакала группа всадников. У всадников спросили, по какой земле идет караван, но они не знали или не хотели отвечать. Это были довольно мрачные всадники.
Остановились в поле у леса и развели костры. Арсений и Амброджо оказались у одного костра с купцом Владиславом и стражником Власием. Перед тем как лечь спать, стражник Власий спросил у присутствовавших, существуют ли люди с песьими головами. Стражник был молод и любил познавательные беседы.
Путешествуя к востоку от Руси, сказал Амброджо, итальянский монах Джованни дель Плано Карпини таких людей видел. Или ему о них рассказывали, что, конечно, не одно и то же.
Прочистив горло, в беседу вступил купец Владислав.
В королевстве Польском видели людей, которые имели во всем человеческий облик, но концы ног у них были, как у ног быков, и голова была у них человеческая, а лицо, как у собаки, два слова говорили они на человеческий лад, а при третьем лаяли, как собака.
Королевство Польское необычайно интересно, сказал Амброджо, и остается лишь пожалеть, что мы проходим его без длительных остановок.
А видели и людей, продолжил купец Владислав, у которых уши столь велики, что они покрывают ими все тело.
Арсений невольно посмотрел на уши купца Владислава. Они тоже были немалы, но покрыться ими было невозможно.
Стражник Власий спросил:
А есть ли в королевстве Польском люди, живущие одними лишь запахами? Мне про таких рассказывали.
В королевстве Польском есть всё, ответил купец Владислав. Есть люди с небольшими желудками и маленьким ртом: они не едят мяса, а лишь варят его. Сварив мясо, ложатся на горшок, впитывают пар, и этим только себя поддерживают.
И что же, изумился стражник Власий, они совсем ничего не едят?
Если и едят, то очень немного, скромно сказал купец.
Костер догорал, и новых дров уже никто не подкладывал. Все, в том числе и стражник Власий, стали укладываться спать. В эту ночь он не был занят в охране. Мало-помалу погасли и остальные костры – кроме одного, за которым сидело несколько стражников. Они должны были бодрствовать до утра. Спустя некоторое время погас и этот костер.
Арсений нарвал мягкой травы и папоротников и сложил из них постель. В головах положил седло. Седло пахло кожей и конским потом. В душную ночь это было особенно неприятно. В душу его входила смутная тревога. В глаза светила полная луна. Арсений перевернулся было на бок, но так седло стало давить на скулу. Поколебавшись, он опять лег на спину.
Седло создано для другого места, прошептал Амброджо, глядя, как устраивается Арсений. У меня есть кое-что получше.
Он протянул Арсению широкий мягкий пояс. Арсений хотел было отказаться, но вовремя себя остановил. Его обожгло чувство благодарности к Амброджо за то, что тот о нем заботится. Арсений лежал и думал, что после стольких лет он впервые не один. Он почувствовал, как устал от своего одиночества. И заплакал. И заснул в слезах.
Арсению приснились крики. Крики были воинственными и истошными одновременно. Арсению было ясно, что их издавали разные люди. Возможно, это были и не люди. Могло статься, это были те, кто боролся за Устину. Две противоположные силы, тянувшие душу усопшей в разные стороны.
Арсений открыл глаза и понял, что крики ему не снились. Они раздавались с дальнего конца поля, на котором был разбит лагерь. Арсений увидел, как, отстегивая от пояса боевой топор, мимо него пробежал стражник Власий. Стражник бежал туда, где раздавались крики. В воздухе все еще был разлит мрак, и лишь на востоке, откуда шел караван, начинало светлеть.
На караван напали, крикнул кто-то поблизости.
Так оно и было. Для нападения разбойники выбрали предутренний сон, когда налившееся теплом тело безвольно и беззащитно. Первым делом они устремились к стражникам ночной охраны. Те не оказали сопротивления, потому что не бодрствовали, а, напротив, были объяты глубоким сном. Их зарубили сразу же, во сне, у потухшего костра. Один из них, смертельно раненный, успел закричать и разбудил других стражников. Спавшие в ту ночь одетыми, стражники немедленно бросились в бой.
Разбойники не ожидали сопротивления. Они привыкли, что в таких случаях охрана разбегается, оставляя все добро напавшим. Но охрана не разбежалась. Она молча и зло сопротивлялась разбойникам, окончательно просыпаясь по ходу боя. Злодеи видели, что быстрой победы уже не будет, а победа любой ценой в их планы не входила. Потеряв убитыми нескольких человек, они решили отступить. Раздалась негромкая команда, и разбойники стали покидать расположение каравана. Через несколько минут группа всадников уже мчалась на восток. Их никто не преследовал.
Когда окончательно рассвело, стало понятно, как ужасен был бой. У потухшего костра лежало четверо заколотых стражников. В их руках не было оружия, они просто не успели проснуться. Были также обнаружены тела трех разбойников. По форме нательных крестов определили, что они были из русских.
Поле боя оглашалось исступленными криками. Они то затихали, то возобновлялись с нечеловеческой силой, ибо в этих криках не было уже ничего человеческого. Арсений пошел на крики. Кричавшего окружала толпа, но никто не решался к нему подойти. Скрюченный человек катался по кровавой земле, а за ним волочились, собирая пыль и сосновые иголки, вывалившиеся кишки. Когда человека на мгновение распрямило судорогой, Арсений увидел, что кричавшим был стражник Власий.
Арсений сделал шаг к Власию, и толпа перед ним расступилась. Она ждала того, кто сделает этот шаг. Ее горячее желание помочь воплотилось в том, как быстро и широко она приготовила Арсению путь. Арсений склонился над раненым. Власий, немногословный, доброжелательный Власий, превратился в исходящую криком страдающую плоть. И Арсений спросил сам у себя, есть ли ныне в этой плоти дух, и ответил, что не может не быть.
Острым ножом Арсений разрезал на страдальце одежду и оголил ему торс. Спросил воды. Когда ему принесли кувшин с водой, он приказал окружающим держать Власия за ноги и за руки. Затем приподнял с земли кишки Власия и стал омывать их струей. На их скользкой поверхности он чувствовал сгустки крови и слизи. Власий закричал так, как еще не кричал. Амброджо, чтобы поддержать Арсения, касался его спины, но смотрел в другую сторону, потому что смотреть на происходящее с Власием сил у него не было. Арсений вправил кишки в живот и обмотал его холстиной. Несколько человек подняли раненого и положили на один из возов поверх шкур. Голова его безжизненно свесилась. Власий был без сознания.
Я вижу, что через малое время он умрет, сказал Арсений Устине, и я, любовь моя, бессилен ему помочь. Но прожить это время теперь ему будет легче.
Убитых стражников было решено похоронить в ближайшем русском селе, ибо купец Владислав сообщил, что в королевстве Польском есть не только польские, но и русские села, особенно вблизи границы. По размышлении решили взять и тела разбойников, однако предать их земле отдельно.
Караван тронулся. От движения воза пришел в себя стражник Власий и застонал. Тряска доставляла ему страдания. Арсений подошел к возу и взял несчастного за плечо. Тот снова забылся. Когда Арсений убирал руку, Власий приходил в себя и снова начинал кричать. Потому Арсений шел рядом с ним и не снимал своей руки.
Дойдя до ближайшей деревни, караван остановился. Там решили оставить Власия, который от тряски изнемог. Это была польская деревня, и туда отправился купец Владислав. После нескольких безуспешных попыток пристроить раненого купцу удалось договориться с двумя стариками. Их звали Тадеуш и Ядвига, и они не имели детей. Эти милосердные люди были готовы смотреть за больным.
Когда Власия принесли в дом Тадеуша и Ядвиги, он открыл глаза. Увидев у своей постели Арсения, взял его за руку, ибо пока держал он руку Арсения, боль его отпускала. Власий одними губами спросил:
Се оставляеши мя, Арсение?
Купцы из каравана смотрели на Власия, и глаза их были полны слез. Они понимали, что с караваном должны уйти все.
Не скорби, Власие, сказал Арсений. Аз пребуду с тобою.
Арсений обернулся к Амброджо. Амброджо наклонил голову. Он вышел с купцами и через короткое время вернулся, ведя двух лошадей. Из двора Тадеуша и Ядвиги Арсений и Амброджо наблюдали, как караван тяжело тронулся в путь.
Ядвига хотела было сварить для Власия кашу, но Арсений ее остановил. Он разрешил давать раненому лишь воду. Раз за разом Амброджо подносил к его губам глиняную кружку. Власий жадно пил, не выпуская руки Арсения. День он провел в полузабытьи. Вечером открыл глаза и спросил:
Я умру?
Рано или поздно все мы умрем, ответил Арсений. Пусть тебе это будет утешением.
Но я умираю рано.
Глаза Власия медленно подергивались пеленой. Наклонившись над ним, Арсений произнес:
Слова рано и поздно не определяют содержания явлений. Они относятся только к форме их протекания – времени. Которого, как считает Амброджо, в конечном счете нет.
Арсений оглянулся на Амброджо.
Я думаю, сказал Амброджо, что исчерпывается не время, но явление. Явление выражает себя и прекращает свое существование. Поэт гибнет, скажем, в 37 лет, и люди, скорбя о нем, начинают рассуждать о том, что бы он мог еще написать. А он, может быть, уже состоялся и всего себя выразил.
Не знаю, кого ты имеешь в виду, но здесь есть о чем подумать. Арсений показал на забывшегося Власия. Ты хочешь сказать, что этот мальчик себя уже выразил?
Этого не может знать никто, ответил Амброджо. Кроме Бога.
Власий с неожиданной силой сжал руку Арсения:
Мне страшно уходить из этого мира.
Не бойся. Тот мир лучше. Свободной рукой Арсений вытер ему со лба пот. Я бы и сам ушел, но должен закончить одно дело.
Мне страшно уходить одному.
Ты не один.
Мать и братья остались во Пскове.
Я твой брат.
Вот я поехал сюда в страже служить. Денег заработать. Зачем?
Жить-то на что-то надо.
А вот теперь и не надо. Ты руку мою не отпускай.
Держу.
До самого конца.
Умирающий закрыл глаза.
Первые петухи, слышишь?
Нет, ответил Арсений, не слышу.
А я слышу. Это они мне кричат. Плохо, что я без причастия ухожу. Без покаяния.
Исповедуйся мне. Я довезу твою исповедь до Иерусалима и, верю, грехи твои обратятся в прах.
Но ведь так будет только после моей смерти. Разве это мне зачтется?
Я же говорю: существование времени под вопросом. Может быть, после просто нет.
Тогда Власий начал исповедоваться. Амброджо вышел в сени, где сидели Тадеуш и Ядвига. Они что-то сказали ему по-польски. Амброджо не понял их слов, но кивнул. Он был согласен с любым их словом, поскольку видел, что они добрые люди.
Только не забудь ни одного из моих грехов, прошептал Власий Арсению.
Не забуду, Власие. Арсений погладил его по волосам. Все будет хорошо, слышишь?
Но Власий уже ничего не слышал.
Предав земле Власия, Арсений и Амброджо отправились в путь. Они надеялись догнать караван и ехали быстро. Они действительно догнали его около полуночи, потому что караваны неторопливы. Утром следующего дня Арсений и Амброджо вышли в дорогу вместе с караваном.
Леса вновь сменялись полями, а польские местечки – русскими. В Буске жили преимущественно поляки, в Неслухове – русские, в Запытове же, следует полагать, поровну. Кто жил во Львове, было непонятно. На львовской улице каравану встретился мещанин Степан. Степан был нетрезв, и язык его не определялся. Мещанин грозил едущим кулаком. Поскользнувшись на навозе, он покатился под лошадь одного из стражников. Конское копыто опустилось на Степанову руку и переломило кость. Уложив Степана на повозку, послали за Арсением.
Как имя твое, человече, спросил Арсений, стягивая Степану руку холстиной.
Степан шевельнул здоровой рукой и промычал нечленораздельное.
Судя по жесту, его зовут Степан, предположил купец Владислав.
Слушай, Степан, сказал Арсений, мир Божий шире твоего местечка. Ты бы не грозил людям кулаком. А то можешь лишиться руки.
За Львовом прошли Ярослав, за Ярославом – Жешов.
В Жешове Арсений сказал Устине:
В речи жешовцев, здешних жителей, очевидно учащение шипящих. Подчас ощущаешь пресыщение.
После Жешова был Тарнов, за Тарновом – Бохня, за Бохней – Краков. В Кракове Арсений и Амброджо простились с купцом Владиславом. Купец звал погостить в его городе, но они с благодарностью отказались. Им нужно было идти дальше. На прощание обнялись. В глазах купца стояли слезы:
Не люблю расставаться.
Жизнь состоит из расставаний, сказал Арсений. Но помня об этом, полнее радуешься общению.
А я бы (купец Владислав сморкнулся) собрал всех встреченных мною добрых людей и не отпускал их.
Думаю, что так они быстро стали бы злыми, улыбнулся Амброджо.
Выйдя из Кракова, караван пошел вдоль Вислы. Река здесь была еще неширокой. Петляя вместе с ней, дошли до местечка Освенцим. Амброджо сказал:
Верь мне, Арсение, через века это место будет наводить ужас. Но тяжесть его чувствуется уже сейчас.
Дальше начиналась Силезия. Пока Арсений расспрашивал у купцов о Силезии, она незаметно перешла в Моравию. Он поторопился узнать все о Моравии, ибо ничто в Моравии не предвещало, что она больше Силезии. В устах живших там людей славянская речь равномерно чередовалась с немецкой и венгерской. С продвижением на юго-запад немецкая речь встречалась все чаще, пока совершенно не вытеснила собой все остальное. Так начиналась Австрия.
Немецкая речь была Арсению не чужда. В том, что произносили встречные люди, он угадывал те слова, которые и сам когда-то пытался читать в Белозерске, когда учился у купца Афанасия Блохи. Выяснилось, что произношение говоривших по-немецки существенно отличалось от произношения Афанасия. Впрочем, Афанасий был виноват в этом лишь отчасти. Жители Австрии уже тогда старались говорить по-немецки на собственный лад. В конце XV века австрийцы еще в точности не знали, отличаются ли они от немцев и если отличаются, то чем. Особенности произношения в конце концов дали им ответ на оба вопроса.
В Вене Амброджо пошел в собор Святого Стефана, чтобы причаститься. Арсений решил его сопровождать. Он шел с Амброджо с тем большей уверенностью, что православного храма в Вене все равно не было. Ему хотелось увидеть огромный собор изнутри. А кроме того – и это было, вероятно, главным, – он никогда еще не был на католической мессе.
Впечатление двойственное, сообщил Арсений Устине из собора Святого Стефана. С одной стороны, ощущение чего-то родного, потому что у нас общие корни. С другой – я не чувствую себя здесь дома, ибо наши пути разошлись. Наш Бог ближе и теплее, их же выше и величественнее. Возможно, это впечатление поверхностно и вызвано, любовь моя, незнанием латыни. Но за все время службы я так и не определил, знают ли ее сами австрийцы.
В Вене к каравану присоединился францисканский монах Гуго из Дрездена. По делам своего монастыря брат Гуго был в Богемии, а теперь направлялся в Рим. Он ехал на осле и даже объяснял, загибая пальцы, почему он это делает. Во-первых, на осле ездил Христос (монах осенял себя крестным знамением). Во-вторых, осел меньше лошади и требует, соответственно, меньшего ухода. В-третьих, осел – животное упрямое, и это именно то, что необходимо настоящему монаху для смирения.
Все сказанное братом было правдой. Обычное ослиное упрямство усугублялось тем, что в качестве всадника брат Гуго ослу не нравился. Брат был добродушен и общителен, но толст и нетерпелив. Он постоянно подгонял осла, ударяя его пятками по бокам, в то время как животное превыше всего ценило неторопливость и тишину. Стоит ли удивляться, что и разговорчивость Гуго его откровенно раздражала. Всякий раз, как брат Гуго начинал говорить, осел стремился укусить его за колено.
Побеседовав с разными людьми в караване (это стоило ему нескольких болезненных укусов), францисканец прибился к Арсению и Амброджо. В отличие от многих других, в большей или меньшей степени они понимали немецкий. По этой, вероятно, причине в общении с ними у брата Гуго возникало чувство легкости – гораздо большей легкости, чем он испытывал в беседах с торговыми людьми каравана. Кроме того – и это было немаловажно, – ему стало казаться, что в присутствии двух паломников его осел становился спокойнее и кусал его гораздо реже.
Покинув Вену, караван пошел вдоль Альп. Между дорогой и горами раскинулись поля. Было что-то успокоительное, почти ленивое в том, как лежали эти горы. Но, несмотря на кажущийся покой, неподвижность их была мнимой. В отличие от полей, честно остававшихся на своих местах, горы двигались. Они сопровождали караван справа, не приближаясь к нему, но и не удаляясь. Стремились вперед со скоростью каравана, и шедшим казалось, что обогнать их невозможно.
На дальнем краю полей, где ветер причесывал рожь в противоположную сторону, – там начиналось движение. Оставаясь равниной, эти пространства уже двигались вместе с горами. На ходу горы менялись. Они становились выше, круче, лес оборачивался камнем, а камень покрывался снегом. Арсений впервые видел высокие горы и теперь любовался ими не отрываясь.
Так караван дошел от Вены до Граца, из Граца же взял курс на Клагенфурт. Здесь дорога шла уже через горы. Она вилась, приноравливаясь к гигантским каменным складкам. Скалы сдвигались над дорогой все теснее. Иногда они почти смыкались наверху, и тогда становилось темно. Порою же горы снова расступались, и в таких местах устраивался привал, поскольку в широких местах опасность попасть под камнепад была меньше.
Место привала брат Гуго всякий раз посыпал ирландской дорожной пылью, которая убивает змей, ибо знал, что по молитвам святого Патрика Ирландия избавлена от пресмыкающихся. Почва этой страны настолько непереносима для гадов, что даже привезенные на корабле жабы, едва их выбрасывают на ирландский берег, тут же лопаются. Пыль, предусмотрительно собранная францисканцем в Ирландии, продолжала защищать путешественников и в Альпах.
Привязав осла к дальнему кустарнику, брат Гуго имел возможность спокойно рассказать на привале о том, как Апеннины сдерживают жару южного ветра, а утесы Альп останавливают холодные северные ветры Борей и Арктос. Кое-что он знал и о Гиперборейских горах на Крайнем Севере, у которых поверхность гладкая, как стекло, что позволяет им легко отражать лучи солнца. Вогнутая форма гор заставляет лучи сходиться в одной точке, и это нагревает воздух. Высота же гор не дает этому воздуху смешиваться с арктическим холодом, что, собственно, и делает климат в высшей степени приятным. Потому обитающие там гиперборейцы достигают такого возраста, когда естественным образом устают от жизни и без каких-либо видимых причин бросаются с высоких скал в море, тем самым прекращая свое существование, что, конечно же, грех.
Найдя удобную минуту, брат Гуго рассказывал своим новым знакомым и о других горах. Он делился сведениями об Олимпе, который свысока взирает на облака, об утопающем в лесах Ливане и о горе Синай, чья вершина у самых небес, отчего подняться на нее обычным людям невозможно. Будучи францисканцем, монах, разумеется, вспомнил о горе Ла Верна, на которой уединился святой Франциск, благословивший гору так же, как прежде благословлял птиц. Не обошел брат Гуго вниманием и гору, мимо которой проходил Александр Великий, превращавшую храбрецов в трусов и трусов в храбрецов. Александр был самозабвенным путешественником, и дорога сама расстилалась под его ногами.
Иногда я чувствую себя Александром, сказал Арсений Устине. И дорога сама расстилается под моими ногами. И, подобно Александру, любовь моя, я не знаю, куда она ведет.
В один из дней караван попал под камнепад. Камни летели, отдаваясь в ущелье тысячекратным эхом, и было страшно. Когда все стихло, все увидели, как в придорожном кустарнике, хрипя, билась лошадь. Она судорожно выбрасывала перед собой копыта, и было слышно, как под ее крупом трещали ветки. Ее хотели заколоть, чтобы не продолжать ее мучений, но Арсений остановил тех, кто намеревался это сделать. Он подошел к лошади со стороны куста и положил ей на гриву руку. Лошадь перестала бить ногами. Стало видно, что из передней ноги течет кровь. Арсений обошел лошадь и ощупал раненую ногу.
Это не агония, сказал Арсений, лошадь бьется не оттого, что подыхает, а от невыносимой боли. Нога ее сильно ушиблена, но не перебита. Дайте мне холстину, и я перевяжу ногу, чтобы остановить кровотечение.
Возьми, но будь осторожен, крикнули ему из каравана, потому что ударом копыта она может убить. К тому же имей в виду, что караван не может ждать выздоровления лошади.
Арсений перевязал лошади ногу и, сидя рядом, осторожно водил по холстине рукой. Через небольшое время лошадь поднялась. Она шла прихрамывая, но – шла. Купцы благодарили Арсения – не столько за спасение лошади, сколько за то необычное, свидетелем которого они стали. Они понимали, что дело здесь не в лошади. Караван двинулся дальше.
В широких и светлых ущельях, где дорога позволяла ехать бок о бок трем всадникам сразу, маленький осел брата Гуго неизменно оказывался между лошадьми Арсения и Амброджо. Размеренная поступь лошадей сопровождалась его дробным цоканьем, напоминавшим игрушечный барабан. В такт этой дроби тряслись щеки и подбородки брата Гуго. Несмотря на разницу в шаге, лошади и осел шли ноздря в ноздрю: для последнего это было вопросом чести. Самому же брату было лишь важно, чтобы оба собеседника слышали его в равной степени хорошо.
Во время дождя брат Гуго рассказывал им о природе туч и облаков, в хорошую же погоду говорил о небесных поясах, по которым плавают светила, дневные и ночные. Наблюдая, как быстро меняется в Альпах погода, францисканец не утаил от Арсения и Амброджо и того, что знал о влиянии климата на характер человека. Из климатических особенностей земель он достоверно выводил, что римляне мрачны, греки переменчивы, африканцы коварны, галлы свирепы, а англичане и тевтоны крепки телом. Сильный мистраль в долине Роны привел к тому, что люди там ветрены, легкомысленны и не держат данного ими слова. Переселение же народов вместе со сменой климата неизбежно ведет к изменению нрава. Так, ломбардцы, перебравшись в Италию, утратили жестокость – отчасти, конечно, потому, что женились на итальянках, но в основном, как следует полагать, все же из-за климатических условий.
Не встреть мы тебя, брат Гуго, сказал Арсений, мы бы никогда не узнали многих полезных вещей.
Перемещение в пространстве обогащает опыт, скромно ответил брат.
Оно спрессовывает время, сказал Амброджо. И делает его более емким.
Путешествующий в Альпах подобен тому, кто двигается по лабиринту. Он идет зигзагами по дну ущелий, следуя их форме, и путь его никогда не бывает прям. Ущелья порой соединяются друг с другом, давая путнику возможность беспрепятственно переходить из одного в другое. Но, являясь для человека по преимуществу испытанием, горы не всегда предусматривают удобство перехода. Нередки случаи, когда ущелье наглухо закрыто горами. В таких случаях остается единственный путь: вверх.
Именно так предстояло двигаться каравану. Дорога шла по наиболее пологому склону, и караван набирал высоту медленно. Пока подъем не был слишком крут, брат Гуго рассказывал об удивительной природе ледников, которые не только сползают вниз между скал, но и пребывают в постоянном внутреннем движении, так что верхние их части постепенно уходят вниз, а нижние поднимаются на поверхность, отчего тела тех, кто падал в расщелины или глубокие трещины, обнаруживали впоследствии уже на поверхности льда. Брат Гуго поведал также о снежных лавинах, которые сходят от малейшего крика и несутся, нарастая, как огромный бесформенный ком, и закатывают в него все, что попадается на пути: людей, лошадей, повозки, – и всё попавшее в лавину больше не выходит на поверхность, ибо после схода лавина замирает навеки.
С каждым часом склон становился все круче, что делало подъем не только трудным, но и небезопасным. Воздух был уже ощутимо холоднее. Дорога сужалась. Справа от идущих возвышалась отвесная скала, слева же на дне ущелья ревел поток, и в брызгах его сверкала радуга. Когда поднялись еще выше, пошел снег, а капли и пар от потока оседали и замерзали на дороге, делая ее скользкой.
Ноги осла брата Гуго то и дело разъезжались, и даже подкованные лошади заметно скользили. Несколько раз осел упал на передние ноги, и брат Гуго спешился. Он уже ничего не рассказывал и шел, задыхаясь, впереди Арсения и Амброджо. Ширина дороги позволяла теперь ехать лишь двум всадникам. Через некоторое время все, кто ехал верхом, спешились и вели лошадей под уздцы. Хозяева возов подталкивали их сзади, потому что ноги волов начали беспомощно скрести по льду.
При очередном повороте дороги ноги осла поехали вправо, он упал на бок и смешно заскользил, увлекая за собой брата Гуго. Осел скользил вниз и медленно вращался, и все, замерев, смотрели, как подрагивал его белый и какой-то слишком большой живот, на который съехали дорожные сумки, как беспомощно дергались его ноги, только ускоряя движение вниз, и брат Гуго скользил вместе с ним, не в силах отпустить веревку…
В последний миг Амброджо схватил францисканца за шиворот, и тот отпустил веревку, а животное все продолжало скользить, страшно шурша на заледеневших камнях, и доскользило до края пропасти. Повисло в воздухе. С затихающим ревом обрушилось в поток.
Брат Гуго встал на ноги. Молча обвел всех взглядом. Сделал несколько шагов к пропасти, и стоявшие были уже готовы схватить его, думая, что он обезумел. Но брат Гуго упал на колени. Было непонятно, молится ли он, или его просто не держат ноги. Когда же он встал, в руке его был клочок ослиной шерсти. Он держал клочок перед всеми, и из глаз его текли слезы.
Брат Гуго проплакал весь спуск с перевала. Вместе с другими он придерживал один из возов, чтобы тот не катился слишком быстро, и слезы текли по его лицу ручьями. То и дело он доставал из-за пазухи подобранный клочок и прикладывал его к глазам. На равнинной местности два киевских купца посадили брата Гуго на воз с мехами, поскольку от быстрой ходьбы у него начиналась одышка. Горюя о своем погибшем товарище, он неожиданно для себя отметил, что его больше никто не кусает. Это не могло примирить его с потерей, но до некоторой степени облегчало боль.
Выход из последнего альпийского ущелья был узким. Он напоминал арку, верхней частью которой были молодые деревца, выросшие на скалах по обе стороны дороги и склонившиеся друг к другу. В этой-то арке и появилась группа всадников, преградившая путь каравану. Хвост каравана все еще продолжал тянуться по ущелью, а находившаяся впереди стража уже не двигалась. Она стояла на некотором расстоянии от всадников, не делая попыток к ним приблизиться, ибо вид их не предвещал ничего хорошего.
Это разбойники, сказал брат Гуго, сидя на мехах, и окружающие не могли с ним не согласиться.
Между собой разбойники говорили по-итальянски. После недолгого совещания вести переговоры с ними было поручено Амброджо. С ним вызвалось пойти несколько стражников, но Амброджо отказался. Он показал на подъехавшего Арсения и сказал:
Достаточно нас двоих.
Троих, вмешался брат Гуго. Троих. Я ведь тоже владею итальянским. Кроме того, с сегодняшнего дня мне уже нечего терять.
Тогда брату Гуго дали коня, чтобы он не разговаривал с разбойниками снизу вверх, а держался бы с ними как равный. В караване предположили, что вид монаха способен смягчить даже жестокие сердца. Три всадника медленно тронулись в сторону разбойников.
Мир вам, крикнул еще издали брат Гуго.
Ответа не последовало, и брат повторил свое обращение с более близкого расстояния.
Ты не очень-то хорошо говоришь на нашем языке, чужеземец, сказал разбойник на белой лошади. А за это надо платить.
Остальные разбойники засмеялись. В говорившем угадывался атаман. Он был немолод и грузен. Лицо его было пунцовым, как стакан пьемонтского вина, а на глубокой залысине в череп врезался сабельный шрам. Его лошадь била копытом, и было понятно, что так выражается нетерпение всадника.
Для Господа нет чужеземцев, возразил брат Гуго.
Вот мы вас к Нему и отправим, сказал атаман, будете там своими. А барахло ваше останется нам.
Разбойники опять засмеялись, на этот раз сдержанней. Они еще сами не знали, до какой степени сказанное шутка.
У нас хорошая охрана, и она не разбежится, сказал Амброджо. Проверено.
Проверено, но не нами.
Атаман натянул поводья, и его лошадь заржала.
Амброджо пожал плечами.
Чем бы ни кончилось дело, у вас будут потери.
Ничего не отвечая, атаман отъехал с несколькими разбойниками к обочине. Они совещались довольно долго. Не будучи теми, кто воюет ради войны, эти люди понимали, что исход сражения неочевиден. Направив свою лошадь к Амброджо, атаман сказал:
Вы принесете нам по десять дукатов с человека – включая стражу, и ничья кровь не прольется.
Амброджо задумался.
По одному дукату, сказал брат Гуго. За возможность пройти к Гробу Господню в Иерусалиме неверные берут по два дуката, что чистый грабеж. Поскольку в данном случае нас грабят христиане, считаю возможным ограничиться одним дукатом.
Кажется, мы торгуемся, удивился атаман.
Я пытаюсь как могу облегчить вашу совесть, пояснил брат Гуго.
После всестороннего обсуждения была найдена приемлемая для всех сумма – пять дукатов с идущего в караване. Когда брат Гуго отъехал к каравану, чтобы сообщить результат переговоров, Арсений сказал Амброджо:
Человек, который с тобой разговаривал, в опасности. В его голове сильный шум. Кровь давит на его головные сосуды, и они готовы лопнуть. Я вижу, Амброджо, как они раздуты от переизбытка крови. Они похожи на жирных свившихся червей. В этой голове еще можно улучшить кровоток, но верь мне: без перемены мыслей в ней ничего не получится.
Выслушав Арсения, Амброджо обратился к атаману:
Шум, который ты слышишь в голове твоей, есть следствие поселившихся там мыслей. Он опасен для твоей жизни, но мой товарищ мог бы тебе еще помочь.
Разбойники, ничего не знавшие о шуме в голове атамана, снова засмеялись. Но атаман оставался серьезен. Он спросил:
И что же твой товарищ просит за это?
Он человек греко-русской веры и просит тебя поменять мысли, иначе говоря – покаяться, ибо по-гречески покаяние – метанойя, что дословно и означает перемену мыслей.
Вы снова торгуетесь, усмехнулся атаман. Но предметом торговли могут быть только деньги.
Это не торговля, а условие, покачал головой Амброджо. Необходимое условие, при котором мой товарищ способен тебе помочь.
К беседующим подъехал брат Гуго с деньгами. Атаман взял из его рук мешочек с золотыми и бросил одному из разбойников для пересчета. Уже отъезжая, он повернулся к Арсению и Амброджо:
Знаете, я не принимал еще ничьих условий. Он показал на замкнутый скалами кусочек неба. Даже Его.
Караван молча следил за тем, как разбойники покидали ущелье. Когда последний разбойник исчез за скалой, караван тоже тронулся. Все понимали, что на этот раз легко отделались, но радости от этого не испытывали.
Каких только людей не бывает на свете, вздохнул один из киевских купцов.
Что он сказал, спросил брат Гуго у Амброджо.
Он сказал, что люди очень непохожи.
Что правда, то правда, подтвердил брат Гуго.
Он снова забрался на воз с мехами. Устроившись поудобнее на соболиных шкурах, брат Гуго продолжил:
Люди – они разные. Вот говорят, есть люди, называемые андрогинами. Тело имеют с одной стороны мужское, с другой стороны женское: у такого человека правый сосок мужской, а левый сосок женский. А есть люди, называемые сатирами. Жилища их в горных лесах, и движение их скоро: когда бегут, никто не может их настигнуть. Ходят же нагими, а тела их обросли волосами. Не говорят на человеческом языке, только криком кричат. Существуют, как известно, и скиаподы – люди, отдыхающие в тени своих ступней. Ступни их столь велики (брат Гуго приподнял свои ступни), что в жаркую погоду они закрываются ими, как навесом. Есть, доложу я вам, много на свете разных порождений: у иных собачьи головы, а иные без голов, на груди зубы, на локтях глаза, у иных два лица, иные с четырьмя глазами, иные по шести рогов на голове носят, у иных по шести пальцев на руках и на ногах.
Если они действительно существуют, спросил, обернувшись, Арсений, в чем же цель их существования?
Брат Гуго задумался.
Цели нет, есть причина. Все дело в том, что после столпотворения Бог отпустил всех жить по склонности сердец их. Вот некоторые и заблудились. Направили свой путь сообразно своим склонностям, и их внешний вид стал соответствовать их образу мысли. Все очень логично.
Амброджо засмеялся:
Логично? Я знал людей с таким образом мысли, что вид их по этой логике должен был быть ужасен. Между тем они выглядели вполне благополучно.
Не дожидаясь ответа, Амброджо пришпорил коня и поскакал вперед. После короткого раздумья за ним двинулся и Арсений.
Не бывает правил без исключений, крикнул им вслед брат Гуго. Рассказывают, например, что на обратной стороне земли живут антиподы. И многие из них выглядят, представьте, так же, как мы.
Но Амброджо его уже не слышал.
Как вам это нравится, обратился брат Гуго к киевским купцам.
Купцы кивнули. По-немецки они не понимали ни слова.
Но я не очень верю в рассказы об антиподах, продолжил ободренный брат, и знаете почему? Ведь чтобы относиться к ним всерьез, потребуется признать, что земля круглая! Я уж не говорю о том, что это нелепо, что это кощунство, – это прежде всего смешно. Как только мы признаем, что земля круглая, мы просто обязаны будем допустить, что люди на той стороне земли ходят вниз головами!
Брат Гуго громко захохотал. Глядя на него, стали улыбаться и киевские купцы. Смех брата Гуго оказался столь заразителен, что через минуту смеялся уже весь караван. С этим смехом выходила тревога людей, в течение последних дней подвергавшихся смертельной опасности. В этом смехе заключалась радость тех, кого впереди ждала Венеция – прекраснейший город на земле.
Когда на следующее утро караван покидал место ночного привала, со стороны Альп подъехали два всадника. В них узнали разбойников, встреченных накануне. Увидев Арсения и Амброджо, они приблизились к ним.
Нашему атаману совсем плохо, обратились разбойники к Амброджо. Вчера вечером его хватил удар, и он лежит без движения. Твой товарищ может чем-нибудь помочь?
Амброджо перевел Арсению сказанное.
Сообщи им, что сейчас я бессилен помочь, ответил Арсений. Часы этого человека сочтены, и сегодня вечером он умрет. В скорой смерти милость, явленная ему Всевышним.
Выслушав ответ Арсения, разбойники сказали:
Пока он еще мог говорить, он просил передать вам это.
Один из разбойников достал из-за пазухи мешочек с золотыми и передал его Амброджо. Деньги тут же вернули тем, кто отдал их накануне. Караван взял курс на Венецию.
На въезде в Венецию караван остановила стража. У всех спрашивали подорожные письма, которые могли бы доказать, что странники прибывают с севера, а не с юго-востока. В Малой Азии свирепствовала чума, и власти боялись проникновения ее в Венецианскую республику. Письма были у всех, кроме брата Гуго, потерявшего их вместе с сумками и ослом, но в караване единодушно подтвердили, что брат пересекал с ними Альпы.
Пересекал, вздохнул францисканец, хотя и не убежден, что это было правильным решением.
В Венеции все прощались. Прощание было отмечено особой сердечностью, ибо многие знали, что расстаются навсегда. В этом была особенность расставаний того времени. Средневековье редко имело возможность дважды свести людей в течение земной жизни.
Брат Гуго пригласил Арсения и Амброджо переночевать во францисканском монастыре. Иного пристанища в Венеции у них не имелось, и приглашение было с благодарностью принято. До монастыря добирались довольно долго, потому что дорогу брат Гуго помнил нетвердо. Он сидел на одной лошади с Амброджо, показывая, куда ехать. Улицы петляли, превращались в тупики или вели на прежнее место. Трижды они оказывались на площади Сан-Марко и дважды у моста Риальто. Лошади шли друг за другом, и цоканье их копыт перекрывалось собственным эхом. Иногда приходилось вплотную прижиматься к стенам, чтобы пропустить встречных всадников. Амброджо с улыбкой оглядывался на Арсения. Впервые он видел своего друга изумленным.
Арсений был действительно изумлен, ведь прежде не видел ничего подобного. Один раз он даже остановился на мосту и смотрел, как пожилая венецианка спускалась в гондолу прямо из дверей своего дома. Гондола под ее ногой закачалась. Арсений отвернулся. Услышав плеск весла, он осторожно повернул голову. Венецианка спокойно сидела на корме. Она не догадывалась о тревоге Арсения, потому что последние полвека из своего дома выходила именно так.
Путешественников в монастыре приняли благожелательно. Брат Гуго сообщил приору, что Арсений не католик, и приор ответил замысловатым жестом. Этот жест можно было толковать по-разному, но прямого запрета останавливаться в монастыре он не означал. Так по крайней мере воспринимал его брат Гуго. Он отвел Арсения и Амброджо в предназначенную для всех троих келью, где им были приготовлены постели и вода для умывания. Через час их ждали к вечерней трапезе.
К трапезе никто из троих не вышел. Брат Гуго и Амброджо – погрузившись с дороги в глубокий сон, Арсений – испытывая от встречи с Венецией глубокое волнение. Оно не дало ему заснуть. Оно же не дало ему и остаться в келье. Он тихо спустился вниз и, поклонившись привратнику, вышел наружу.
Монастырь стоял на канале. С улицы он казался обычным домом, не отличавшимся от прочих домов, построенных вплотную друг к другу. Между домами и каналом шла узкая полоска мостовой, и здесь не нужно было выходить прямо на воду. Арсений сделал несколько шагов к каналу. Опустившись на корточки, наблюдал, как колышутся водоросли на причальной свае. Вода здесь пахла иначе, чем в других виденных им местах. Запах был гнилостным. Вспоминая его впоследствии, Арсений испытывал счастье, ибо это был запах Венеции.
Вечерело. Солнца не было видно из-за домов, но стены, до которых удавалось добраться последним лучам, становились охристыми и желтыми. Арсений шел вдоль каналов – там, где можно было идти, – и пересекал дугообразные мостики. Вначале он пытался запомнить пройденный путь, чтобы вернуться, но уже через несколько улиц не мог определить даже направления, в котором лежал францисканский монастырь. Никогда в своей жизни не попадал он еще в такое удивительное место, и теперь не мог уложить его в своей памяти. Арсений чувствовал пространство леса и пространство поля, ледяную пустыню Белоозера и деревянные улицы Пскова и всюду без труда находил дорогу. Теперь же, попав в чересполосицу воды и камня, он понял, что этого пространства не ощущает. Он был один в странном и прекрасном городе и не знал его языка. Единственный, кто мог ему помочь, спал, утомленный, в неизвестно где стоящем монастыре. И Арсению стало спокойно.
Он пошел наугад и уже не пытался запомнить дорогу. Некоторые улицы поначалу казались ему знакомыми. Но уже в следующее мгновение он обнаруживал не виденные прежде балконы и барельефы и понимал, что подобие беззастенчиво выдает себя за повторение. Когда совсем стемнело, Арсений вышел на площадь Сан-Марко. Восходящая луна осветила собор, похожий во мраке на темную гору. Он был сложен из камней разграбленного Константинополя – так говорил Арсению Амброджо. Он прикоснулся к мраморной колонне и ощутил тепло, которое она вобрала в себя за день. Он подумал, что это, вероятно, тепло Византии.
Арсений сел справа от входа и прислонился к колонне. Он почувствовал, что устал. Устраиваясь поудобнее, Арсений коснулся чего-то мягкого. В нише между колоннами сидела девушка, ее детское лицо казалось одним из барельефов – оттого, возможно, что было неподвижно. Арсений поднес руку к ее глазам, и она моргнула.
Мир ти, чадо, произнес Арсений. Я хотел лишь узнать, не покинула ли тебя жизнь.
Она смотрела на него без удивления.
Меня зовут Лаура, и я не понимаю твоего языка.
Я вижу, что ты чем-то подавлена, но не знаю причины твоей скорби.
Иногда легче говорить, когда тебя не понимают.
Возможно, ты беременна, и ребенок твой не будет законным, ибо его отец не стал твоим мужем.
Потому что когда пребываешь в отчаянии, хочешь высказать свою боль и боишься, что она выйдет из твоих уст и станет всем известна.
Знаешь, в этом нет ничего непоправимого. Его отец еще может стать твоим мужем. Или твоим мужем может стать другой человек, так бывает. Я бы, верь, взял тебя в жены, чтобы тебе помочь, но не могу этого сделать, потому что имею вечную любовь и вечную жену.
А я, можно сказать, и не боюсь уже. Мне известно средство, примиряющее со всеми бедами. Если уж мне станет совсем плохо, мое отчаяние даст мне силы им воспользоваться.
В моей жизни была Устина и был маленький мальчик без имени, но я не сохранил их обоих.
Несколько дней назад я услышала, что больна проказой. Когда появились пятна на запястьях, я еще не знала, что это значит. И когда посреди лета стало першить в горле – тоже не догадывалась. Но меня увидел случайный человек на улице и сказал: а ведь у тебя проказа. Сказал: покинь город сей и иди в город прокаженных, чтобы не стать проклятием для дома твоего. И я пошла к врачу, и врач подтвердил, что тот человек прав.
С тех пор я стараюсь беседовать с ними, но у них все не получается мне отвечать. Мальчик умер маленьким, он и не может ответить. Но не отвечает ведь и Устина. Конечно, в их положении это не так-то просто. Разве я не понимаю? Понимаю… И все-таки жду. Пусть не слова – знака. Иногда мне очень тяжело.
И я уже не вернулась домой. Я знала, что мои домашние меня не отпустят и предпочтут медленно умирать со мной.
А я все не прихожу в отчаяние. По мере сил все-таки стараюсь рассказывать Устине о происходящем здесь. Она ведь не дожила жизнь, вот я и пытаюсь как-то восполнить непрожитое. Только это трудно. Жизни в целом, во всех деталях, не рассказать, понимаешь?
Между мной и остальным миром опустилась стена. Пока она стеклянная, потому что о моей беде никто не знает. Но потом все станет заметно. Мне врач все рассказал. Мне показалось, что это доставляло ему удовольствие. А может быть, он хотел избавить меня от надежд и разочарований.
По-настоящему туда можно передать лишь общую идею. Главное из того, что происходило. Например, мою к ней любовь.
Меня отправят в лепрозорий. Со временем у меня появится седловидный нос. Львиное лицо. Я буду стыдиться того, что на это лицо попадает общее солнце. Я буду знать, что не имею на него права. Не имею права ни на что из прекрасного. Можно умереть, будучи еще живым.
Арсений взял Лауру за руки, посмотрел ей в глаза, и так ему открылась суть происходящего. Он поцеловал Лауру в лоб.
Пребуди, чадо, в здравии. Пока человек на земле, многое поправимо. Знай, что не всякая болезнь остается в теле. Даже самая страшная. Объяснить это не могу ничем иным, кроме как милостью Всевышнего, но вижу, что проказа из тебя выйдет. Ты же возвращайся к твоим домашним, и обними их, и не разлучайся с ними никогда.
Увидев, что у Лауры нет больше сил, Арсений помог ей подняться и повел к дому. Начался мелкий ночной дождь. Та часть неба, в которой находилась луна, была все еще свободна от туч. В лунном свете блестели, покачиваясь, мокрые гондолы. Об их днища со звучным чмоканьем плескалась вода. На пороге своего дома (в объятиях родителей) Лаура обернулась к Арсению.
Но Арсения не было. Призрачный город был создан для того, чтобы в нем исчезать. Растворяться в дожде. Лаура знала это и не удивилась. Даже находясь рядом, Арсений не казался ей существом реальным. Лаура не смогла бы повторить его слов, но они наполнили ее бесконечной радостью, ибо главный их смысл был ей уже открыт. Теперь она воспринимала последние дни как страшный сон. Она сама не понимала, что с ней произошло, и больше всего на свете хотела проснуться.
Арсений шел к монастырю. Теперь, когда небо окончательно заволокло тучами и дождь пошел сплошной стеной, направление движения стало ему более или менее ясно. Брат Гуго и Амброджо не знали о его отсутствии. Они спали и видели сны.
Брату Гуго снился его осел – ласковый, с расчесанной гривой, нарядно украшенный. Он медленно парил над пропастью и видом своим напоминал Пегаса. На его спине едва заметно трепетала белая попона. Я знал, что ничто из бывшего не исчезает, шептал во сне брат Гуго. Ни человек, ни животное, ни даже лист. Deus conservat omnia. Лицо его было мокрым от слез.
Амброджо во сне видел улицу в городе Орле. На ступенях магазина Русский лен фотографировалась группа из пяти человек. Слева направо: Матвеева Нина Васильевна, Коротченко Аделаида Сергеевна (верхний ряд); Романцова Вера Гавриловна, Мартиросян Мовсес Нерсесович, Скоморохова Нина Петровна (нижний ряд). 28 мая 1951 года. В честь пятилетия открытия магазина Русский лен директор Мартиросян предложил коллективу устроить праздник. Женщины приготовили дома холодец, голубцы, винегрет и плов. Они принесли все это на работу в кастрюлях и разложили по блюдам и салатницам. Перемешав поочередно винегрет и плов, облизали ложки. Мовсес Нерсесович принес две бутылки шампанского и бутылку коньяка «Арарат». Он пришел в медалях. От женщин пахло духами и наглаженными платьями. Пахло солнечным майским днем. Произносили тосты (Мовсес Нерсесович), было очень весело. Когда директор магазина поднимал бокал, медали на его груди приятно звенели. Потом приехал фотограф и снял всех на фоне магазина. Разглядывая в 2012 году пожелтевшую фотографию, Нина Васильевна Матвеева сказала: тогда Мовсес объявил в магазине короткий день. Из тех, кого вы видите на фотографии, в живых осталась только я. Я даже не могу посетить их могил, потому что переехала в Тулу, а они остались в Орле. Неужели же все это было с нами? Я смотрю на них словно с того света. Господи, как же я их всех люблю.
Через неделю Арсений и Амброджо взошли на борт корабля Святой Марк. За эту неделю брату Гуго через приора монастыря удалось выхлопотать для них подорожное письмо от синьора Джованни Мочениго, венецианского дожа. Это письмо призвано было охранять их по всей Венецианской республике, раскинувшейся по обе стороны Адриатического моря. В эти же дни Арсению и Амброджо пришлось продать лошадей. Предстоял долгий морской путь, и никто не знал, как смогут его выдержать животные. Кроме того, перевозка лошадей была недешева.
На корабле Арсению и Амброджо велено было быть к полуночи. До пристани их провожал брат Гуго. На следующий день он тоже покидал Венецию и отправлялся в Рим. Братья францисканцы подарили ему другого осла, но эту замену он не счел равноценной. Придирчиво осмотрев осла и потрепав его по холке, брат Гуго сказал:
В этом животном нет настоящего характера, и я боюсь, что оно не будет меня смирять.
Не бойся этого, брат Гуго, ответили ему францисканцы. Оставь свою заботу, ибо это животное будет тебя смирять. У него есть характер, и этим обстоятельством до некоторой степени объясняется наше желание с ним расстаться.
Желая помочь Арсению и Амброджо с доставкой поклажи на пристань, брат Гуго навьючил ее на своего нового осла. Груз был в сущности невелик, но осел не хотел нести и его. Всю дорогу он сердито взбрыкивал, пытаясь сбросить перекинутые через седло кожаные сумки. Он тер сумки о стены и цеплялся ими за стремена проезжавших мимо всадников. Видя это, брат Гуго несколько успокоился. Он осознал, что возможность смиряться у него все еще остается.
На пристани брат Гуго обнялся с отплывающими. Он заплакал и сказал:
Иногда думаешь, стоит ли привязываться к людям, если потом так тяжело расставаться.
Обнимая брата Гуго, Арсений похлопал его по спине:
Знаешь, друже, всякая встреча больше ведь, чем расставание. До встречи – пустота, ничто, а после расставания пустоты уже не бывает. Встретившись однажды, полностью расстаться невозможно. Человек остается в памяти как ее, памяти, часть. Эту часть создал он, и она живет и иногда входит в соприкосновение со своим создателем. Иначе отчего же мы чувствуем дорогих людей на расстоянии?
Уже поднявшись на борт, Арсений и Амброджо просили брата Гуго не стоять на пристани, потому что никто не знал, когда в точности отчалит судно. Францисканец кивал, но не уходил. В слабых огнях судна было не сразу заметно, как то и дело натягивалась веревка в руках брата Гуго и как отчаянно сопротивлялся его осел, не желавший покидать пристань. Животное следило за погрузкой на борт ста двадцати пехотинцев, которых венецианский дож отправлял для службы на Крите. Они прибыли в полном обмундировании, и провожавшим их женщинам было вдвойне грустно отпускать их в таком молодцеватом виде. Такими, думали женщины, мы их видим в первый раз. А возможно, и в последний.
В четыре часа утра, перед самым рассветом, судно подняло якорь. Оно медленно выходило из порта, и на фоне светлеющего неба уже угадывались очертания собора Сан-Марко. В то время как все путешествующие спали на подвесных койках в трюме, Арсений несколько часов не покидал палубы. Он с наслаждением слушал скрип мачты и хлопанье парусов – то была сладостная музыка странствий. Арсений наблюдал, как вода из черной постепенно становилась розовой, из розовой – изумрудной.
Ему казалось, что в сравнении с той водой, которую он видел в своей жизни прежде, морская вода была жидкостью совершенно иного состава. Слизывая с рук брызги волн, он ощущал их соленость. Морская вода была другого цвета, она не так пахла и даже вела себя по-иному. В ней не было мелкой речной ряби. От речной и даже озерной воды она отличалась так, как журавль отличается от воробья. Придя к такому сравнению, Арсений подразумевал не столько величину, сколько характер движений. Морская вода перекатывалась большими валами, и движения ее были величавы и плавны.
Увидев интерес Арсения к морской воде, к нему подошел капитан корабля, одутловатый человек с толстыми губами. Капитан слышал беседу Арсения с братом Гуго и заговорил с ним по-немецки:
Морская вода и речная суть две различные стихии. Я бы никогда не согласился водить суда по пресной воде, синьор.
В знак уважения к позиции капитана Арсений наклонил голову. Привлеченные рассуждениями о воде, к беседующим приблизились два паломника из Бранденбурга.
Совершенно очевидно, продолжал капитан, что пресная вода слабее соленой. Если же кто-то в этом сомневается, то пусть объяснит мне, почему, скажем, морские воды способны отбросить такой могучий пресноводный поток, как Сена в Руане, и заставить его течь в противоположном направлении в течение трех дней?
Возможно, сказал паломник Вильгельм, пресной воде соленая кажется отвратительной, и поэтому она перед ней отступает.
А я думаю, возразил паломник Фридрих, что река выражает почтение к своему отцу – морю, уступая ему дорогу. Когда же начинается отлив, она так же почтительно следует за ним.
Говоря об отцовстве, ты, чужеземец, полагаешь, что между столь разными стихиями существует родство, удивился капитан.
Конечно, сказал паломник Фридрих, ведь море – источник всех рек и ключей, как Господь Иисус Христос – источник всяческих добродетелей и знаний. Разве не являются чистые устремления все до единого потоками из одного и того же источника? И подобно тому, как духовные потоки стремятся к своему источнику, все воды возвращаются в море.
Что о коловращении вод думаешь ты, спросил Арсения паломник Вильгельм.
Земля наша напоминает человеческое тело, ответил Арсений, и внутри пронизана каналами, как тело пронизано кровеносными сосудами. Где бы человек ни начал копать землю, он обязательно наткнется на воду. Так говорил мой дед Христофор, который чувствовал воду под землей.
У меня было два деда, но я не увидел ни одного, вздохнул капитан. Оба были моряками, и оба утонули.
После слов капитана собеседники некоторое время помолчали.
Впадение пресной воды в соленую, тихо сказал паломник Фридрих, уподоблю тому, как сладость этого мира в конце концов превращается в соль и горечь.
Через полтора дня после отплытия из Венеции Святой Марк пересек Адриатическое море и бросил якорь в четверти мили от города Паренцо. Подойти к городу ближе мешали скалы, но и двигаться дальше тоже не было возможности: на море стоял полный штиль. Многочисленные путешественники находились на палубе.
Красивый город Паренцо, сказал Арсений капитану.
Он красив оттого, что его основал Парис, ответил капитан. Так говорят.
Ошибаются, сказал паломник Вильгельм.
А почему же тогда Парис и Паренцо звучат похоже? Произнося два имени собственных, пухлые губы капитана брызнули слюной. Парис, доложу я вам, основал город тогда, когда греки украли Елену.
Греки не крали Елену, сказал паломник Фридрих. Все это языческие басни.
Может быть, и Троя – басни, ехидно спросил капитан.
И Троя – басни, подтвердил паломник Фридрих.
Капитан развел руками и облизал мокрые губы. Добавить ему было решительно нечего.
Я не уверен, любезный Фридрих, что ты прав, сказал Амброджо. Есть у меня предчувствие, что в один прекрасный день Трою кто-то отыщет. Возможно, это даже будет человек из твоих краев.
К вечеру того же дня подул попутный ветер. Сутки двигались с этим ветром, но затем пришлось войти в далматинский порт Зара, потому что начал дуть противоположный ветер, называемый итальянцами сирокко. Этот ветер мог дуть несколько дней, и путешественникам надлежало запастись терпением. Сто двадцать пехотинцев, равнодушных к городам побережья, дружно принялись играть в кости. Все остальные путешественники сошли на берег.
На пристани они были встречены венецианским претором, который осведомился, со здорового ли воздуха следует корабль. Его заверили, что корабль прибыл из Венеции, а не с Востока. Претору было также показано подорожное письмо венецианского дожа, и он позволил всем желающим войти в город и его крепость.
Город Зара был знаменит тем, что в храме Симеона Богоприимца почивали мощи праведного старца. Арсений и Амброджо отправились поклониться Симеону. Опустившись на колени перед его нетленными мощами, Арсений сказал:
Ныне отпущаеши раба Твоего по глаголу Твоему с миром, яко видеста очи моя спасение мое. Знаешь, Симеоне, я ведь не ожидаю награды, сравнимой с твоей. А мое спасение заключается в спасении Устины и младенца. Возьми их в свои руки, как брал ты Младенца Христа, и отнеси их к Нему. Вот суть моей просьбы и моления.
Чтобы не намочить мощи Симеона слезами, Арсений коснулся их верхней частью лба. Но одна слеза все-таки сорвалась с его ресниц и упала на мощи. Что ж, пусть пребудет там, подумал Арсений. Она будет напоминать старцу обо мне.
На следующий день Арсений, Амброджо и два бранденбургских паломника гуляли по крепости города Зары. Перед тем как вернуться на корабль, они зашли пообедать в трактир. В трактире что-то праздновали люди, представлявшие хорватское население Венецианской республики. Увидев посетителей в дорожном платье, жители Зары насторожились. Поскольку турецкая угроза была уже не пустым звуком, они не исключали, что незнакомцы могли оказаться вражескими лазутчиками. С увеличением количества выпитого подозрение переходило в уверенность. Последним, что подкрепило эту уверенность, стал немецкий язык паломников, который немедленно был принят за турецкий. Праздновавшие разом встали, и лавки, на которых они сидели, с грохотом перевернулись.
Арсений и Амброджо, в целом понимавшие славянскую речь, осознали смысл происходящего раньше остальных. Но даже бранденбургским паломникам, которые славянской речи не понимали, стало ясно, что события принимают опасный оборот. В паломника Вильгельма как человека, говорившего на непонятном языке, полетела оловянная кружка.
Арсений сделал несколько шагов в сторону нападавших и вытянул вперед руку. В какое-то мгновенье показалось, что этот жест их успокоил. Замерев, они сосредоточенно смотрели на руку Арсения. Арсений сказал им по-русски:
Мы паломники и едем на Святую землю.
Жителям Зары язык показался хотя и понятным, но странным. Поскольку их речь была уже тоже невнятной, они отнеслись к этому с подобающей терпимостью. Уже спокойнее они сказали Арсению:
Ну-ка, перекрестись.
Арсений перекрестился.
Буря возобновилась. Ей потребовалось лишь одно необходимое для вдоха мгновение:
Он даже не умеет правильно креститься! Стоило ли от турецких лазутчиков ждать чего-либо другого?!
Амброджо попытался было объяснить, что католики и православные крестятся по-разному, требовал отвести их к венецианскому претору, но его уже никто не слушал. Жители Зары обсуждали, как бы им следовало поступить с пойманными. После недолгого, но горячего спора они пришли к выводу, что лазутчиков следовало бы повесить. При этом жители Зары не были склонны откладывать дело на потом, поскольку им было известно, что время – главный враг решимости.
Они потребовали у трактирщика веревку. Тот вначале не давал, так как боялся, что провинившихся повесят прямо у него в трактире. Когда же он узнал, что на данном этапе веревка требуется лишь для связывания (ибо кто же вешает людей в трактире?), он с радостью ее дал и даже налил ловцам лазутчиков по последней за счет заведения. Связав, несмотря на сопротивление, пойманных, они выпили на скорую руку, ведь занятие им предстояло хлопотное и требующее времени. Уже в дверях попросили еще одну веревку, а главное – мыла, о чем совершенно позабыли за последним, поднятым за гибель всех лазутчиков, тостом.
Какая глупая у нас будет смерть, сказал вполголоса Арсению Амброджо.
А какая смерть не глупа, спросил Арсений. Разве не глупо, когда грубое железо входит в плоть, нарушая ее совершенство? Тот, кто не в силах создать даже ногтя на мизинце, разрушает сложнейший механизм, недоступный пониманию человека.
Вынесенный в трактире приговор было решено привести в исполнение в порту. Там было много подходящих балок и крюков, да и место было открытым, а значит – доступным для обзора в назидание всем будущим лазутчикам.
Амброджо еще раз попытался достучаться до сердец и умов жителей Зары. Он кричал им, что у паломников есть подорожное письмо от венецианского дожа и неоднократно предлагал перекреститься по-католически, но все было тщетно. Сердца и умы этих людей были повреждены алкоголем.
Арсений удивлялся недоверчивости жителей Зары. Возможно (думал он), их здесь действительно замучили лазутчики. Не исключал Арсений и того, что этим людям просто хотелось кого-нибудь повесить.
В конце концов рот Амброджо заткнули кляпом. Всем пленникам, посовещавшись, развязали ноги, чтобы они могли идти, руки же оставили связанными. Теперь Амброджо не мог ни кричать, ни креститься.
Он шел рядом с Арсением и смотрел на пару бранденбургских паломников, шагавших впереди. Несмотря на драматизм происходящего, их вид не мог не вызывать улыбки. Они шли, переваливаясь из стороны в сторону, и связанные сзади руки придавали им торжественный, почти профессорский вид. Еще они напоминали пару пингвинов, с которыми Европе предстояло познакомиться через каких-нибудь десять-пятнадцать лет. Фридрих и Вильгельм до сих пор ничего не понимали и надеялись, что в ближайшее время недоразумение разъяснится. Арсений не хотел их в этом разубеждать, Амброджо тоже не хотел, но, конечно же, и не мог.
Любовь моя, сказал Арсений Устине в порту, очень возможно, что именно здесь конец моего пути. Но не конец моей любви к тебе. Если отвлечься от грустной стороны дела, можно порадоваться, что путь мой завершается в столь красивом месте – с видом на море, дальний остров и все благолепие мира Божия. Но главное, мне радостно оттого, что последние мои часы протекают рядом с праведным старцем Симеоном, чье чаяние, в отличие от моего, исполнилось. Мне жаль, любовь моя, что я успел так мало, но твердо верю, что, если Всеблагий меня сейчас забирает, все не сделанное нами сделает Он. Без этой веры не было бы смысла в существовании – ни твоем, ни моем.
Солнце было уже низко. Оно прочертило себе путь от портового причала до горизонта. Не оставалось сомнений, что там, на самой дальней точке, оно и собиралось садиться. Солнце било Арсению прямо в глаза, но он не жмурился. Солнце било в глаза капитану, стоявшему на палубе Святого Марка, и он перешел на противоположный борт. С этого борта он заметил, как через сваю портовой лебедки перебрасывают веревку с петлей.
Вешать кого-то собираются, объявил капитан стоявшим на палубе. Кто интересуется, можно посмотреть.
Интересовались все, включая пехотинцев. Все всматривались в стоявших у лебедки людей, особенно же в того, на чью шею надевалась петля.
Это Арсений, неуверенно спросил капитан. Арсений!
Он обернулся к зрителям на палубе, и те кивнули.
Это Арсений, закричал капитан жителям Зары. Он держал руки рупором, и в порту его услышали все. Человек сей под личной защитой Джованни Мочениго, дожа Венеции, и всякий поднимающий на него руку будет казнен!
Жители Зары приостановились. Они знали капитана и повернулись к Святому Марку, чтобы увериться в услышанном, но капитан уже сбегал по сходням. С борта корабля смотрели все сто двадцать пехотинцев, которых игра в кости к тому времени порядком измотала.
Вы слышали меня, крикнул капитан еще раз на ходу, всякий поднимающий – будет казнен!
Но теперь жители Зары уже не поднимали руки на Арсения. Еще прежде они начинали догадываться, что в своих обвинениях не вполне правы, так что вешали его скорее по инерции. Им не хватало хоть крохотной причины, чтобы остановиться, и вот теперь она нашлась. Гнев их иссяк так же внезапно, как и возник.
Мы более никого не вешаем, сказали жители Зары. Твои слова разъяснили нам ситуацию и сняли все вопросы.
Подбежав, капитан стащил с Арсения петлю и вынул кляп изо рта Амброджо.
Мы с моим товарищем Вильгельмом так и не поняли, чего они от нас хотели, воскликнул паломник Фридрих, обращаясь ко всем. Мы желали бы знать, в чем суть их претензий к нам и почему они вдруг решили повесить Арсения? В этом человеке мы не видим никакой вины.
Арсений ответил им признательным поклоном. Амброджо засмеялся и сказал:
Я вспомнил одного ирландского монаха, который шутил, что из восточных языков ему важнее всего немецкий. Его шутка оказалась пророческой: вашу речь здесь приняли за турецкую.
Уже на борту Святого Марка Арсений спросил: Скажи, Амброджо, твой дар предвидения говорил тебе, что мы спасемся?
Труднее всего, Арсение, предвидеть собственную жизнь, и это – хорошо. А на спасение я, конечно, надеялся. Уж если не на этом свете, так на том.
Сирокко стих два дня спустя, и корабль поднял паруса. Стоя у левого борта, Арсений сказал праведному Симеону:
Слава ти, старче. Думаю, что по твоим молитвам продлилось время ожидания моего. Так помолись же еще, чтобы не было ожидание мое напрасным.
Следующими большими городами на пути корабля были Спалато и прекрасная Рагуза. Но поскольку ветер продолжал быть благоприятным, ни в один из них не заходили. Капитан Святого Марка доверял воде гораздо больше, чем суше, и без крайней нужды на берег не сходил.
Выйдя в Средиземное море, впервые ощутили сильную качку. Слабых нутром капитан попросил держаться ближе к бортам, потому что запах извергаемого при качке не выветривался из трюма еще очень долго. Несмотря на выход в большое море, Святой Марк старался берег из виду не терять.
У входа в гавань острова Корфу счастливо обошли песчаную отмель, о которой знают все, кто так или иначе причастен к судоходству. Остановившись в полумиле от острова, пополнили запасы пресной воды и провианта. Все это островитяне доставляли на больших барках и с криками перегружали на корабль. Арсений смотрел, как матросы носили привезенное в трюм. Помимо зелени на борт было доставлено десятка два ящиков с живыми цыплятами. И вода, и зелень пробовались на вкус лично капитаном. Цыплят он пробовал на ощупь. Выпив полкружки привезенной воды, капитан сказал:
Пресная вода совершенно безвкусна, но соленую, к моему великому сожалению, нельзя пить.
На острове Кефалония, где корабль подходил к пристани, купили трех быков на замену съеденным в пути. При попытке загнать быков в трюм один матрос был поднят быком на рога. Арсений осмотрел матроса и увидел, что, несмотря на обилие крови, рана его не тяжела. Рог быка проткнул матросу мягкие ткани ягодиц, но жизненно важных органов не задел. Из-за особенностей раны лежать в гамаке матрос больше не мог, и Арсений уложил его на большой кухонный сундук. Капитан поблагодарил Арсения и сказал матросу, что теперь ему следует больше лежать на животе. Матрос знал это, поскольку лежать иначе просто не мог, но в свою очередь поблагодарил капитана. Атмосфера поездки Арсению определенно нравилась.
Нужно сказать, что и Арсений пришелся по душе капитану. Сумев спасти Арсения от верной гибели, капитан и в дальнейшем не оставлял его своим вниманием. Однажды в свободную минуту капитан рассказал Арсению, как образуется соленая вода. Оказалось, под воздействием жарких солнечных лучей она попросту выпаривается из обычной воды в тропическом океане и оттуда распространяется течением в другие моря. Изменения, претерпеваемые водой, ярко видны на примере озера в графстве Экс недалеко от Арля. Под воздействием зимних холодов вода этого озера превращается в лед, а под влиянием летней жары естественным образом – в соль. Это доказывает, что проплыть вокруг земли невозможно, поскольку омывающий ее океан на севере замерзает, а на юге превращается в соль.
Мы плаваем, в сущности, в узком промежутке между льдом и солью, подвел итог капитан.
Арсений поблагодарил капитана за сведения. Помимо благодарности за спасение он испытывал к нему уважение как к мореплавателю, трезво оценивающему пределы своих возможностей.
На подходе к Криту капитан ознакомил присутствующих с историей похищения Зевсом Европы. Бранденбургские паломники протестовали и обвиняли капитана в легковерии. Не обращая внимания на их возражения, капитан изложил также доступные ему сведения о Минотавре, Тесее и нити Ариадны. Для большей наглядности он даже велел матросу принести клубок ниток и, петляя между мачтами и снастями, размотал его по палубе. Паломники сопровождали эти действия скептическими замечаниями. Капитан же продолжал говорить неестественно спокойным тоном, и всякому, кто хоть сколько-нибудь разбирался в людях, было ясно, что нервы его на пределе. Паломник Вильгельм, в людях не разбиравшийся, сказал:
Это всё языческие басни, и в наше время верить в них стыдно.
Не говоря ни слова, капитан сгреб паломника Вильгельма в охапку и сделал шаг по направлению к борту. Паломник Вильгельм, желая, возможно, пострадать в противостоянии язычеству, не оказал ни малейшего сопротивления. Остальные же находились в некотором отдалении от капитана и просто не имели времени прийти на помощь несчастному: расстояние от капитана с паломником в руках до борта было по сути ничтожным. Они видели Вильгельма уже летящим через борт, ибо намерения капитана были написаны у него на лице и не составляли тайны. Видели Вильгельма зависшим над морской пучиной. Видели поглощенным ею – все, включая Арсения.
Но он видел это на мгновение раньше других, и едва капитан занес паломника Вильгельма над бортом, Арсений уже стоял перед ним. Он вцепился в паломника что было сил, не давая бросить его за борт. Бой за тело Вильгельма, который по-прежнему держался как сторонний наблюдатель, оказался краток. Капитан не был кровожадным человеком, и, когда мгновенная ярость схлынула, он отпустил паломника Вильгельма. В глубине своего сердца капитан не испытывал к паломнику зла.
Смотри-ка, любовь моя, в этот раз мне удалось опередить время, сказал Арсений Устине, а это показывает, что оно не всевластно. Я опередил время всего лишь на одно мгновение, но это мгновение стоило целой человеческой жизни.
Несколько успокоившись, капитан предложил бранденбургским паломникам сойти на берег и вместе отправиться к лабиринту, который, по его словам, существовал до сих пор. Паломники отказались, считая это напрасной тратой времени, но среди стоявших на палубе нашелся человек, брат Жан из Безансона, который существование лабиринта подтвердил.
Некоторое время назад, будучи на Крите, он с другими монахами там даже побывал. По словам брата Жана, трудности в лабиринте создавала не столько запутанность его пещер, сколько темнота, так что, когда свечу одного из братьев затушил пролетавший нетопырь, брат тут же заблудился. Его не могли найти три дня, и только благодаря местному населению, более или менее освоившемуся в лабиринте, брат был в конце концов обнаружен мучимый гладом, жаждой и временным помешательством, которое, ввиду хорошего ухода, впоследствии, однако, прошло. Сам же лабиринт не произвел на брата Жана особого впечатления и напомнил ему заброшенные каменоломни.
Тогда капитан снова повторил свое предложение бранденбургским паломникам, но они снова его отвергли. Паломники заявили, что каменоломен они видели сколько угодно, ибо жизнь только и делала, что сталкивала их с каменоломнями, но нигде еще добывание камня не сопровождалось подобным количеством басен.
По приезде на Крит корабль покинули пехотинцы. На пристани их встречали женщины, числом не менее ста двадцати.
Не те ли это женщины, что провожали их в Венеции, спросил Амброджо.
Да, они очень похожи, ответил Арсений, но это другие женщины. Совсем другие. Как раз в Венеции я подумал о том, что повторения на свете нет: существует только подобие.
За Критом был Кипр. На Кипр прибыли поздно вечером и на берег не сходили. Видели очертания горного хребта и верхушки кипарисов. Слышали пение неизвестных птиц, причем одна из них сидела на мачте. Птице нравилось петь покачиваясь.
Кто ты, птица, спросил ее в шутку капитан.
Не давала ответа, пела о своем. Кратко прерывалась, только чтобы почистить перья. Наблюдала сверху, как пополняли запас воды и продовольствия. Когда очертания гор стали светлеть, Святой Марк отчалил.
Уже с утра стояла сильная жара. О том, что будет днем, путешествующим не хотелось и думать. Надеясь, что в море будет прохладнее, капитан поторопил отплытие. Чтобы подбодрить раскисших от жары пассажиров, он делился с ними естественно-научными сведениями, которыми располагал в большом количестве. Глядя на пылающее в небесах солнце, капитан рассказал о водах, омывающих атмосферу и остужающих светила. В том, что эти воды были солеными, он не сомневался. По его представлениям, речь шла о самом обычном море, в силу определенных причин расположенном над небесной твердью. Иначе почему же, спрашивал капитан, в недавнее время люди в Англии, выйдя из церкви, обнаружили якорь, спущенный на веревке с небес, после чего сверху донеслись голоса моряков, пытавшихся поднять якорь, и когда наконец какой-то моряк спустился по якорной веревке, он умер, едва достигнув земли, словно бы утонул в воде? Неясность состояла лишь в том, соединяются ли воды, находящиеся над твердью, с водами, по которым плаваем мы. От ответа на этот вопрос зависела, если угодно, безопасность дальнего плавания, потому что, поднявшись по неведению на верхнее море, капитан (он вытер выступивший на лбу пот) уже никому не мог дать гарантии, что ему вновь удастся опустить корабль на море нижнее.
Но опасность в то утро находилась гораздо ближе. Она располагалась под небесной твердью и исходила от того моря, по которому капитан много лет водил Святого Марка. После полудня жара сменилась духотой. Ветер стих, и паруса на мачтах обвисли. Солнце скрылось в мареве. Потеряв в яркости, оно расползлось по небу огромной бесформенной массой. На горизонте возникли свинцовые тучи, которые стали стремительно приближаться. С востока шел шторм.
Капитан приказал убрать паруса. Он надеялся, что шторм пройдет стороной, но понимал, что в последнее мгновение убрать паруса не успеет. Похоже, тучи и в самом деле шли не на корабль, все больше уклоняясь на юг. И хотя поднялся ветер и на гребнях волн появились барашки, сам шторм разыгрывался довольно далеко по правому борту. Там, на полпути между кораблем и горизонтом, свинцовые тучи пустили в море свинцовые же лучи, и соединение вод, о котором говорил капитан, осуществилось. На черно-синем фоне то и дело появлялись молнии, но грома слышно не было, и это означало, что они были действительно далеки. Слева по борту с небес все еще лился свет.Святой Марк стоял на самой границе шторма.
От возникшей качки Арсений почувствовал тошноту. Сделал несколько глотательных движений. Перегнувшись за борт, безучастно наблюдал за струйкой жидкости, тянущейся из его горла. Струйка терялась внизу, где неистовствовала морская вода. Где пенилась и ходила водоворотами. Играла напрягшимися мышцами волн. Огромную массу воды он ощутил и сзади. Даже не видя ее, внимал ее медленному полету, как спиной внимают приближению убийцы. Это была первая большая волна, взвившаяся (Амброджо поднял голову) у кормы. Она застыла (Амброджо попытался сделать шаг к Арсению) над палубой и опустилась (Амброджо попытался крикнуть) на спину Арсения, легко оторвав его от перил и увлекая вниз.
Амброджо склоняется над перилами. Там, внизу, ничего кроме воды. Сквозь воду постепенно проступает лицо Арсения. Распустившись в воде, волосы его светятся волнующимся нимбом. Арсений смотрит на Амброджо. К Амброджо бегут капитан и несколько матросов. Амброджо садится верхом на перила, перекидывает вторую ногу и отталкивается. На лету заглатывает воздух. Арсений смотрит на Амброджо. Капитан и матросы всё еще бегут. Амброджо накрывает волной. Он выплывает на поверхность и снова заглатывает воздух. Арсения не видно. Амброджо ныряет. Из свинцовых глубин навстречу ему медленно поднимается мысль, что море велико и ему не найти Арсения. Что он найдет его, только если утонет. Только тогда у него будет время искать. От этой мысли его отпускает страх утонуть. Страх сковывал его движения. Амброджо поднимается на поверхность и вдыхает. Ныряет. Рукой ощущает склизкую поверхность борта. Вдыхает. Ныряет. Касается рукой руки Арсения. Цепляется за нее что есть силы. Выныривает и поднимает голову Арсения над водой. Сверху им бросают бревно на канате. Арсений хватается за бревно, и его начинают тащить вверх. Арсений срывается. Амброджо помогает ему снова схватить бревно. Бревно выскальзывает из рук Арсения. С борта бросают бревно, привязанное к веревочной лестнице. Лестницу Амброджо надевает на ноги Арсения на манер качелей. Арсений хватается за веревки. Амброджо охватывает Арсения одной рукой, другой держится за лестницу. Десять пар рук тянут их наверх. Они раскачиваются над водой. Если их ударит о борт, они разобьются (они уже не боятся). Грустные глаза матросов. От борта откатывает волна (остатки воды стекают с обнажившихся водорослей и ракушек), и с ней уходит все море. Лестница зависает над возникшей пропастью. Следующая волна поглощает борт целиком, доходя Амброджо и Арсению до пояса. Полнеба все еще свободно от туч. Их вытаскивают на палубу.
Море волновалось, но это был еще не шторм. Шторм, первоначально уйдя на юг, очевидным образом менял свой курс. Капитан молча следил за тем, как свинцовая стена двинулась в сторону Святого Марка. Это движение было медленным, но неуклонным. Светлая часть неба становилась все меньше, а дальние вспышки молний начали сопровождаться громом.
Стало темно. Не так темно, как ночью, потому что в ночной темноте есть свое спокойствие. Это был тревожный мрак, пожравший свет вопреки установленной смене дня и ночи. Он не был однородным, он клубился, сгущаясь и растворяясь в зависимости от плотности туч, и граница его была у самого горизонта, где все еще светилась тонкая лента неба.
Арсения и Амброджо повели в трюм. Перед тем как спуститься, Арсений обернулся. Словно заметив его движение, ударила молния, и раздался гром, какого он еще никогда не слышал. С этим звуком раскалывалась небесная твердь, и трещина пролегала по корнеобразной, с бесчисленными ответвлениями, линии молнии. Из трещины изверглась вода. Возможно, это была вода верхнего моря.
Морская вода извергалась и из Арсения – пока не вышла вся. Его и Амброджо выбросило из гамаков и катало по полу. Оба находились в полузабытьи. Свеча, опрокинувшись, погасла. Арсения выворачивало наизнанку, но выходить из него было уже нечему, и теперь шла только желчь. Он подумал, что, если корабль утонет, его по крайней мере перестанет рвать. Там, внизу, его охватит холодное спокойствие моря.
В трюме Арсению было темно и душно. Два бедствия соединялись и усугубляли друг друга. Темная духота. Душная темнота. Они были одной неделимой сущностью. Арсению показалось, что он умирает. Что он сейчас же умрет, если не глотнет воздуха. Невидимый для Амброджо, он нашел на ощупь дверь, ведущую к лестнице на палубу. Толкнул дверь. Поскользнулся на лестнице. Полз по ней на четвереньках. Соскальзывал и снова полз. Его било о поручни. Дополз до двери на палубу и открыл ее. Его обожгло ураганом.
Он закричал, ужаснувшись увиденному, и не услышал своего крика. Ужаснула не грозящая смерть, но величие стихии. Ураган вырвал крик Арсения из его уст и мгновенно отнес за сотню миль. Этот крик смог прозвучать лишь там, где еще оставалась лента чистого неба. Но эта узкая лента была уже розовой, из чего стало ясно, что спускается ночь и последняя полоска неба исчезнет. И Арсений снова закричал, потому что наступающий всеобщий мрак нес с собой безнадежность.
Волны били в борт, и все сущее на судне сотрясалось, и после всякого удара Арсений удивлялся, что оно еще цело. Огромные волны то подпирали судно, то уходили из-под него. Оно заваливалось на борт, неуклюже, боком кланяясь волнам, едва не касаясь их верхушками мачт. Крутилось в водоворотах, подпрыгивало и ныряло.
Арсений все еще стоял в дверях. Мимо него по палубе пробирались два матроса. Двигались полусогнутыми, широко расставив ноги. Разведя руки, словно для объятий. Они тащили какой-то канат от мачты к борту, пытаясь его натянуть, и сами были привязаны к мачте канатами. То и дело скользили и падали на колени. Их непонятная Арсению работа была похожа то ли на танец, то ли на моление. Может быть, они и в самом деле молились.
Арсений увидел, как по левому борту шел огромный пенистый вал. Несмотря на темноту, вал был хорошо виден, и гребень его переливался в непонятно откуда идущем свете. Это мерцание и было самым страшным. Вал был гораздо выше палубы. В сравнении с валом корабль казался маленьким, почти игрушечным. Арсений беззвучно крикнул матросам, чтобы спасались, но они продолжали свое странное движение. Надвинутые капюшоны уподобляли их удивительным существам из Александрии. И канаты тянулись за ними, как хвосты.
Волна не ударила в корабль, она просто подмяла его под себя и прокатилась по нему. Арсения сбросило вниз, и он уже не увидел, что творилось на палубе. Придя в себя, он попытался вновь подняться к выходу наверх. В дверях стоял капитан. Он молился. Палуба была пуста. Из того, что Арсений прежде видел с этого места, не хватало многого. Пушки, перил, мачты. Не хватало двух матросов, тянувших канат. Арсений хотел спросить у капитана, удалось ли им спастись, но не спросил. Капитан почувствовал его присутствие и обернулся. Что-то прокричал Арсению. Арсений не расслышал слов. Капитан наклонился к самому уху Арсения и крикнул:
Ты видел святого Германа?
Арсений отрицательно покачал головой.
А я видел. Капитан прижал голову Арсения к своей. Верю, что его молитвами спасемся.
Шторм не то чтобы стихал – он перестал усиливаться. Корабль все еще бросало из стороны в сторону, но было уже не так страшно. Оттого, может быть, что с приходом ночи исчез последний свет и не стало видно огромных волн. Теперь корабль уже не противостоял стихии – он был ее частью.
Когда наутро Арсений вышел на палубу в безоблачном небе светило солнце. Дул легкий ветер. Две мачты из трех были сломаны, а все, что находилось на палубе, смыто или искорежено. Матросы и паломники пели поминальную молитву. Их руки и лица были в ссадинах.
Арсений не увидел нескольких знакомых ему лиц. Он не знал имен погибших матросов и едва ли слышал от них при жизни больше одной-двух фраз, простого приветствия, но их отсутствие было зияющим. Он понял, что отныне будет лишен их приветствия навсегда.
Навсегда, прошептал Арсений.
Он вспомнил их последние танцующие движения. Он представил матросов плывущими сейчас в морской воде. В той толще воды, которая делала их недоступными для любых штормов.
После молитвы капитан сказал собравшимся на палубе:
Этой ночью я видел святого Германа семь раз. Он являлся, как обычно, в виде свечного пламени, которое при желании можно определить и как ясную звезду. Пламя то яркое, то приглушенное, размером в полмачты, всегда на возвышении. Если хочешь его, к примеру, взять, то оно уходит, если же неподвижно читаешь Отче наш, пребывает на месте около четверти часа, полчаса максимум, и после его появления всякий раз ветер становится тише, а волны меньше. Когда же корабли идут караваном, то сохранится тот корабль, которому святой Герман явился, а кто его не видел – утонет или разобьется. Если же явятся две свечи, что бывает редко, то корабль непременно погибнет, ибо две свечи суть не явление святого, но привидение.
Это оттого, сказал паломник Вильгельм, что бесы никогда не являются в единственном образе, но всегда во множестве.
Все Божественное и истинное единственно, сказал паломник Фридрих, все бесовское и поддельное множественно.
Бранденбургские паломники больше не спорили с капитаном, и он был этому рад.
Амброджо задумчиво смотрел на север. Он видел шторм в Белом море 1 октября 1865 года. Пароход Соловецкого монастыря Вера шел с острова Анзер на остров Большой Соловецкий. Он вез паломников из Верхнего Волочка. С бортов сорвало шлюпки, а в трюме поломалась помпа, откачивавшая воду. Корабль швыряло как щепку. Паломников тошнило. Шторм был удивителен тем, что происходил в условиях полной видимости. Дул ураганный ветер, но ни туч, ни дождя не было. И по правому борту просматривался мерцающей белой точкой Большой Соловецкий остров. Один из паломников спросил капитана:
Почему мы не идем прямо на остров?
Не отрываясь от рулевого колеса, капитан показал, что говорящего не слышно.
Почему мы уходим от острова вместо того, чтобы идти к нему, закричал паломник в самое ухо капитану.
Потому что мы идем галсами, ответил капитан. Иначе нас разобьет боковой волной.
Длинная борода капитана Веры развевалась на ветру.
Команда, состоявшая из соловецких монахов, была спокойна. Это было спокойствие тех, кто даже не умеет плавать. Моряки Белого моря обычно не умеют плавать. Да это им и не нужно. Вода Белого моря столь холодна, что более нескольких минут в ней не выдерживают.
Капитан Святого Марка смахнул слезу, потому что безмерно скорбел о погибших мореходах. Капитан возблагодарил Бога и святого Германа за то, что остался жив. Он стоял на залитой солнцем палубе, любуясь длиной и резкостью утренней тени. Вдыхал запах высыхающего дерева. Ему хотелось упасть на доски палубы, лежать и ощущать щекой их шершавость, но он этого не сделал. Как капитан он должен был владеть своими чувствами. Капитан вообще не должен быть сентиментальным, думал он, иначе команда взбунтуется. Он принял решение вести корабль к ближайшему берегу на единственном сохранившемся парусе. Другого выбора у капитана не было. Через день тихого хода, весь в позолоте вечернего солнца, Святой Марк подошел к порту Иоппии.
Это был Восток. Тот Восток, о котором Арсений много слышал, но сколько-нибудь четкого представления не имел. В Пскове он видел товары с Востока. В Пскове он видел даже восточных людей, но там эти люди приспосабливались к севернорусскому образу жизни, неброскому и негромкому. В Пскове восточные люди были кротки и опрятны. Говорили тихими голосами и загадочно улыбались. Их сопровождал запах нерусских трав и благовоний. В Иоппии они оказались совсем другими.
Обступившие путешественников иоппийцы, преимущественно арабы, были шумны, гортанны и многоруки. Они то и дело хватали приехавших за одежду, пытаясь привлечь к себе их внимание. Распахивая дырявый халат, били себя в грудь. Засаленными рукавами вытирали потные лбы и шеи.
Чего хотят эти люди, спросил Арсений у Амброджо.
Амброджо пожал плечами:
Думаю, того же, что и все остальные, – денег.
Один из арабов подвел к Арсению верблюда и попытался вложить ему в руку верблюжий повод. Обеими руками он сжимал пальцы Арсения, но повод все выскальзывал, потому что Арсений его не держал. Араб на пальцах показывал цену верблюда. С каждым поднятием руки количество пальцев уменьшалось. Арсений смотрел на удивительное животное, а оно смотрело на Арсения – откуда-то сверху. Какой же у этого создания надменный взгляд, подумал Арсений. Араб ударил себя в грудь и, вложив, наконец, повод в руку Арсения, сделал вид, что уходит.
Арсений зачем-то потянул за повод, и верблюд задумчиво на него посмотрел. По своему характеру он был противоположностью хозяина, порядком его, похоже, утомлявшего. Неожиданное исчезновение араба животное восприняло как благо и в сторону ушедшего не смотрело. Увидев движение Арсениевой руки, рядом с верблюдом вновь возник араб и вновь показал его цену. Все загнутые прежде пальцы вернулись на свое место. Арсений улыбнулся. Араб подумал и тоже улыбнулся. Показал зубы и верблюд. Несмотря на непростые условия жизни, все они умели найти повод для улыбки.
Жизнь Иоппии была действительно непростой. Город, два века назад превращенный мамлюками в груду развалин, так и не смог возродиться. Он вел призрачное, почти потустороннее существование за счет немногочисленных судов, в силу тех или иных причин причаливавших к остаткам его порта. Нет, Иоппия не была мертвым городом. Проведя в нем два дня, Арсений и Амброджо отметили, что по вечерам и здесь протекала жизнь, в которой были свои события и страсти. Они также обнаружили, что жителям Иоппии, столь поразившим их своей активностью в первый вечер, не была чужда и созерцательность.
Именно она определяла жизнь иоппийцев в дневные часы. Знойный день эти люди проводили в двориках глиняных домов, ловя размякшими телами слабый морской ветер. Они лежали на разбитых портовых парапетах и следили за тем, как в бухту входили рыбацкие лодки и (гораздо реже) корабли. Иногда помогали их разгружать. Но только вечером жители Иоппии были по-настоящему деятельны и подвижны. Накопленные за день силы и тепло они выплескивали друг на друга и на приезжих. Все продажи, обмены, договоры и убийства совершались в течение двух часов, предшествующих закату.
В предзакатное время следующего дня Арсению, Амброджо и другим паломникам удалось договориться с арабами о дороге в Иерусалим. За полдуката путешествующим предлагалось нанять по их выбору верблюда или осла. Многие, включая Арсения и Амброджо, хотели идти пешком, но им сказали, что так они отстанут от каравана.
Обычно караван двигается медленно, сказал Амброджо арабам через толмача.
Обычно, но не сейчас, ответили арабы. Ты даже оглянуться не успеешь, как будешь на месте.
Было понятно, что предложение о найме ослов и верблюдов обсуждению не подлежит. Помня о двух ослах брата Гуго, Арсений и Амброджо выбрали верблюдов. Фридрих же и Вильгельм решили ехать на ослах.
До отправления каравана еще оставалось время, но паломники не стали возвращаться в город и остались в порту. Некоторые спали, привалясь к разогретым за день камням. Иные беседовали или чинили прохудившуюся за время странствий одежду. Достав лампаду, Амброджо вставлял в нее адаманты. Он был уже на Святой земле и решил вернуть лампаде ее изначальную красоту. Клал каждый из шести камней на дно выемки и прижимал его шипами, как показывал ему посадник Гавриил.
За работой Амброджо безмолвно наблюдали арабы, нанятые паломниками для защиты каравана. За охрану потребовали с каждого по полтора дуката, что паломникам показалось очень дорого, потому что путь до Иерусалима был не так уж далек.
Путь недалек, но опасен, возразили арабы. Здесь повсюду таится смерть. А за жизнь надо платить.
На верблюда садятся не так, как на лошадь. Помогая сесть Арсению, араб заставил верблюда опуститься на колени. Арсений удивился способности животного стоять на коленях и разместился между двух горбов. Когда верблюд вставал, Арсений чуть не слетел на землю. Первыми у верблюда распрямляются задние ноги, отчего всадника бросает вперед. Встав, верблюд грустно посмотрел на Арсения. Отчего он грустил и что предчувствовал?
Караван тронулся на рассвете. Вопреки обещаниям арабов, он шел не торопясь. Лица паломников отражали все краски светлеющей пустыни. Солнце поднималось неправдоподобно быстро, и с той же скоростью прохлада сменялась жарой. Лица паломников покрывались потом и пылью из-под копыт арабских лошадей, шедших впереди каравана.
Через два часа пути арабы потребовали прибавить им еще по дукату с человека. Они объяснили это тем, что видели вдали отряд мамлюков, а защита от мамлюков стоила особых денег. Пока с ними торговались, один из арабов ускакал вперед, сказав, что проверит дорогу. Арабам прибавили еще по дукату.
Время от времени арабы отставали от каравана и о чем-то совещались. Поведение их вкупе с виденным ими отрядом мамлюков обеспокоило бранденбургских паломников, и они стали настаивать на возвращении в Иоппию. Возвращаться арабы отказались, что же касается мамлюков, то они поспешили признать их миражом, который нередко преследует путешествующих в пустыне. Тогда бранденбургские паломники, а вслед за ними и другие стали требовать назад данные сопровождающим дополнительные дукаты, но вернуть их арабы тоже отказались.
У меня какое-то тяжелое чувство, сказал Амброджо, но ничего определенного о нашем будущем сказать не могу, ибо его события лежат слишком близко. Легкого пути ждать не следовало, нам ведь этого никто не обещал, да его не было и прежде. Мы приближаемся к святому городу, и сопротивление нашему приближению утраивается.
Было бы обидно не войти в город, находясь в полудне пути от него, сказал паломник Фридрих.
Моисею было дано увидеть Землю обетованную издали, но не дано было войти в нее, возразил паломник Вильгельм.
Разве кто-то из нас похож на Моисея, спросил паломник Фридрих.
Всякий ищущий Землю обетованную похож на Моисея, сказал Амброджо. Так ли, брат Арсений?
Арсений молча смотрел на Амброджо, и ему казалось, что голова Амброджо приподнялась над его телом. Голова все еще говорила, но телу явным образом уже не принадлежала. Тело Амброджо облекла мутная пелена. Вначале оно стало полупрозрачным, а затем растворилось совершенно. Тела других еще проступали сквозь муть, но их грядущее было неочевидно. Они тоже начинали колебаться, понемногу обнаруживая, подобно телу Амброджо, свои прозрачные свойства. Арсений боялся, что сейчас потеряет сознание. Но он его сохранил.
Движение каравана стало еще медленнее. Порывы горячего ветра швыряли в глаза едущим песок. Верблюды то и дело останавливались пожевать колючку, а ослы останавливались без видимой причины. Небо теперь было таким же желтым, как земля, потому что все его пространство заняло солнце. От солнца и песка слезились глаза, но слезы высыхали на ресницах, не успевая упасть на щеки. Вот почему за сгусток солнца и песка паломники приняли отряд мамлюков.
Вначале он был и вправду неотличим от солнечного блика или песчаного вихря и перемещался, казалось, так же беспорядочно. Но так только казалось. Этот вихрь несло прямо на караван. Египетские хозяева Палестины скакали во весь опор и, похоже, знали, чего ищут. Когда мамлюки приблизились, паломники заметили среди них араба, отправлявшегося проверить дорогу. Всадники окружили караван.
Мамлюки были одеты в подбитые ватой красные халаты, на головах их возвышались желтые тюрбаны. Это спасало мамлюков от солнечных лучей, но очевидным образом не спасало от жары. Несвежий запах их халатов чувствовался даже на открытом воздухе. Этот смрад вдыхали окруженные мамлюками паломники. Арабы же сгрудились поодаль и, улыбаясь, следили за происходящим. Они не предпринимали ни малейшей попытки вмешаться.
Предводитель мамлюков – его выделял расшитый золотом пояс – приказал всем паломникам спешиться. Сразу же это смогли сделать лишь те, кто ехал на ослах, с остальными все оказалось не так просто. Брат Жан из Безансона, сидевший на верблюде, попытался слезть на землю, но это у него не получилось. Он висел, держась за верблюжий горб. Прыгать брат Жан боялся, и ноги его беспомощно покачивались в воздухе. Мамлюки и арабы громко смеялись. Один из мамлюков ударил монаха плетью по рукам, и тот свалился на землю. От неожиданности верблюд заревел. Он забил передними ногами и попал копытом по голове лежавшего на земле брата Жана. Это вызвало новый взрыв хохота. Лишь предводитель мамлюков едва заметно улыбался. Смеяться в полный рот ему, возможно, не позволяло положение. Брат Жан, как пьяный, шарил руками в пыли. Его седые волосы быстро пропитывались кровью.
К верблюдам подошли их хозяева. Они постукивали верблюдов палками по ногам, и те опускались на колени. Паломники не без труда слезали с верблюдов, разминая онемевшие ноги. Арсений подошел было к брату Жану, но его отшвырнули ударом кулака. Арсений почувствовал, как у него носом пошла кровь. Оглушенный монах продолжал свои странные движения. Пытаясь подняться, он напоминал упавшего на спину жука. Гарцующих всадников он по-настоящему забавлял, и прекращать развлечение не было позволено никому.
Арсений посмотрел на главного мамлюка, и ему стало страшно. Улыбка мамлюка перешла в гримасу. Эта гримаса не выражала ни смеха, ни ненависти, ни даже презрения. В такт вздувшейся жиле на виске в ней пульсировала необузданная страсть охотника к своей жертве. Даже будучи сытой, кошка бросается на птицу с перебитым крылом, потому что так устроена кошка и все предыдущие ее поколения, потому что птица ведет себя как жертва, а сладость расправы над жертвой у охотника сильнее голода и требовательнее похоти.
Со сладострастным воплем главный мамлюк взмахнул рукой, и в груди брата Жана закачалось копье. Брат Жан схватился за копье, чтобы оно не качалось и не взламывало ему ребра, и вместе с копьем перевернулся на бок. Он тоже закричал, и этот крик довел мамлюка до экстаза. Мамлюк протянул руку, и ему подали новое копье, и он метнул его с новым криком, и попал брату Жану в бок. Монах закричал и забился в пыли, и мамлюк опять протянул руку, и опять метнул копье, и попал ему в спину. На этот раз брат Жан не закричал. Он дернулся и испустил дух. И Арсению показалось, что лицом убиенного было лицо Амброджо.
Паломников начали обыскивать. После гибели брата Жана протестовать никто не осмеливался. Мамлюки разбились на пары и отводили паломников в сторону по одному. Обысканным было велено переходить в начало каравана.
В том, как мамлюки подходили к делу, чувствовались привычка и опыт. Сначала рылись в сумках, затем переходили к телесному досмотру. Мамлюки хорошо знали, где хранятся монеты. Они вспарывали подкладки и двойные донья сумок, отворачивали обшлага рукавов и отрывали подошвы сапог. Деньги в Средневековье не были бумажными, и спрятать их было очень непросто.
Наступила очередь Арсения. У него мамлюки отобрали только деньги, которые были вырезаны из подкладки одним движением ножа. То, что лежало в дорожном мешке, их не заинтересовало. Арсению показали, чтобы он со своим верблюдом прошел вперед. Арсений не двинулся с места, потому что увидел на земле отрубленную голову Амброджо. Глаза головы пристально смотрели на Арсения. В полуоткрытом рту виднелся язык. Из ноздрей сочилась кровь. Арсения подтолкнули вперед пинком. Арсений сделал несколько деревянных шагов. Он шел вперед, продолжая глядеть назад. Не в силах оторвать взгляда от головы Амброджо.
Освободившаяся пара мамлюков отвела Амброджо в сторону. Они заставили его поднять руки и обыскали. (Арсений оттолкнул сопровождавшего его мамлюка и сделал первый шаг по направлению к Амброджо.) Амброджо спокойно наблюдал за тем, как из его кафтана вырезали золотые монеты. Его дорожный мешок, как и мешок Арсения, проверили без особой тщательности. Амброджо уже было отпустили, но подошедший араб, обменявшись взглядами с мамлюком, кивнул на дорожный мешок.
Из мешка Амброджо мамлюк вынул лампаду. На полдневном солнце она сияла всеми вставленными камнями. Амброджо выхватил лампаду у мамлюка и что-то сказал толмачу. (Стряхивая оплетавшие его руки, Арсений двигался по направлению к Амброджо.) Толмач переводил, следя за игрой лучей на камнях. Мамлюк снова потянулся за лампадой, но Амброджо отвел свою руку, не давая тому коснуться лампады. Амброджо не видел, как сзади подъехал мамлюк в расшитом поясе, как поднял меч, а в ногу мамлюка что было сил вцепился Арсений.
Амброджо видел, как в Петербурге на колокольню Петропавловского собора медленно опускался ангел с крестом. На мгновение ангел завис, выверяя точность приземления, а затем медленно погрузил основание креста в золоченое яблоко на шпиле. На прежнее место ангел возвращался после реставрационных работ. Создавая нисходящий воздушный поток, над ним распростер свои лопасти вертолет Ми-8. В этих непростых условиях промышленный альпинист Альберт Михайлович Тюнккюнен фиксировал основание креста болтами из особо прочного сплава. Длинные волосы альпиниста метались в разные стороны, попадали ему в глаза и рот. Тюнккюнен сожалел, что, спускаясь на купол с ангелом, позабыл в вертолете спортивную шапочку, которую всегда надевал, монтируя что-либо под винтокрылой машиной. В раздражении он корил себя за забывчивость, корил и за длинные волосы, которые в поднебесье всякий раз обещал себе постричь и всякий раз нарушал это обещание на земле, втайне своими волосами гордясь.
Он искренне ругал сам себя, не переходя, впрочем, в выражениях определенной грани, ибо его сдерживало присутствие ангела. Несмотря на все помехи, с высоты 122 метров Альберту Михайловичу было видно многое – Заячий остров, Петербург и даже страна в целом. Ему было видно и то, как в далекой Палестине не позолоченный, а вполне реальный ангел возносил к небу душу итальянца Амброджо Флеккиа.
Книга Покоя
Принято считать, что на Русь Арсений вернулся в середине восьмидесятых годов. Точно известно, что в октябре 1487 года он был уже в Пскове, поскольку тогда начался пережитый им великий мор. К возвращению Арсения в Псков некоторые успели его забыть. Так случилось не потому, что прошло много времени (его прошло не так уж много), а вследствие того, что память человеческая слаба и удерживает в себе только родных. Неродные же (таковым был для всех Арсений) в ней чаще всего не остаются. Ушедшего теряют из виду и обычно уже не воскрешают его образ своими силами. В лучшем случае припомнят, увидев на фотографии. Но в Средневековье не было фотографий, и забвение становилось окончательным. Многие жители Пскова не припомнили Арсения, даже увидев его, потому что не узнали. Вернувшийся человек не был похож ни на пришедшего в город юродивого, ни на покинувшего город паломника. Арсений изменился. В сочетании с темным, не по-русски загорелым лицом его светлые волосы стали еще светлее. Сначала могло показаться, что они выгорели на жарком солнце Востока, но при ближайшем рассмотрении становилось ясно, что волосы Арсения больше не были светлыми – они были белы.
Арсений вернулся седым. Над переносицей через весь лоб тянулся шрам, который смотрелся как глубокая горькая морщина. Вкупе с появившимися у Арсения настоящими морщинами шрам придавал его лицу выражение скорбного бесстрастия иконы. И может быть, не седина, не шрам, а это выражение не давали псковским людям узнать Арсения.
Вернувшись, он никому ничего не рассказывал. Он вообще говорил очень мало. Не так, может быть, мало, как в бытность свою юродивым, но теперешние его слова звенели такой тишиной, какая не свойственна самому глубокому молчанию. Придя к посаднику Гавриилу, он сказал:
Мир ти, посадниче. А ты мя прости.
В глазах Арсения посадник Гавриил увидел всю его трудную дорогу. Увидел смерть Амброджо. И ни о чем его более не спросил. Обнял Арсения и заплакал у него на плече. Арсений стоял не шевелясь. Кожей шеи он чувствовал горячие слезы посадника, но глаза его оставались сухи.
Пребуди в дому моем, сказал посадник Гавриил.
Арсений склонил голову. Месту своего пребывания он придавал теперь мало значения.
Арсений хотел было пойти к юродивому Фоме, но Фомы к тому времени уже не было на свете. Вскоре после ухода Арсения Фома предсказал свою смерть и успел со всеми проститься. Изнемогая под грузом надвигающейся смерти, Фома нашел в себе силы совершить последний обход города и напоследок забросать камнями самых бесстыдных из бесов. И все знали, что Фома умирает, и весь город двинулся за ним, сопровождая его в последнем обходе. Ноги Фомы заплетались, и ему помогали их передвигать.
Тьма смертная обья мя, и отиде свет от очию моею, закричал, обойдя полгорода, Фома.
И поскольку он больше ничего не видел, камни вкладывали ему в руки, и он метал их в бесов из последних сил, и так обошел вторую половину города, потому что физическая слепота лишь обострила его духовное зрение.
Когда же город очистился, Фома сказал, возлегши на церковной паперти:
Неужели же вы думаете, что я изгнал их навеки? Ну, лет на пять, максимум – на десять. И что вы, спрашивается, будете делать дальше? А теперь пишите. Вас ждет великий мор, но вам поможет раб Божий Арсений, вернувшись из Иерусалима. А потом уйдет и Арсений, ибо ему понадобится покинуть град сей. Вот тогда-то вам придется проявить крепость духа и внутреннюю сосредоточенность. В конце концов, вы сами уже не дети.
Проследив, чтобы все было записано, юродивый Фома закрыл глаза и умер. Затем он открыл на мгновенье глаза и добавил:
Постскриптум. Пусть Арсений имеет в виду, что его ждет монастырь аввы Кирилла. Всё.
Сказав это, юродивый Фома умер окончательно.
Прочитав послание Фомы, Арсений впал в задумчивость. Семь дней и семь ночей он не покидал пристройки к дому посадника Гавриила, предоставленной ему для жилья. Может быть, он пребывал бы в ней и дольше, но на восьмой день его сидения по Пскову распространилось известие о море. Войдя к Арсению, посадник сказал:
Се сбысться реченное Фомою. Мы же уповаем на милость Господню и твой, Арсение, великий дар.
Коленопреклоненно Арсений стоял лицом к иконам и спиной к посаднику Гавриилу. Он молился, и было непонятно, услышал ли он сказанное посадником. Посадник постоял еще какое-то время, но слов своих повторять не стал, ибо догадался, что Арсений и так уже все знает. Осторожно, чтобы не скрипнуть половицами, посадник Гавриил вышел. Окончив на следующий день молитву, вышел и Арсений.
У крыльца его ждала толпа. Он обвел ее взглядом и ничего не сказал. Толпа тоже молчала. Она понимала, что говорить здесь ничего не требуется. Помня предсказание Фомы, толпа знала, что Арсений – единственный, кто способен помочь в пришедшей беде. Арсений же знал, что возможности его ограниченны, и толпа знала о его знании, и знание толпы передавалось Арсению. Они смотрели друг на друга до тех пор, пока у толпы не осталось неоправданных ожиданий, а у Арсения не исчез страх эти ожидания обмануть. Когда же это произошло, Арсений сошел с крыльца и двинулся навстречу мору.
Он обходил дом за домом и осматривал больных людей. Обрабатывал их бубоны и давал им толченой серы в яичном желтке, отмывал их тела от рвоты и прокуривал их жилища можжевеловой щепой. И даже обреченные не хотели отпускать его от себя, потому что, пока он находился рядом, им было не так тяжело и безнадежно. Они цеплялись за руку Арсения, и он не находил в себе силы освободиться от их рук, и просиживал с ними ночи напролет до самой их смерти.
Мне кажется, сказал Арсений Устине, что я вернулся на много лет назад. В руках моих те же гноящиеся тела и, веришь ли, любовь моя, едва ли не те же люди, которых я некогда лечил. Не пошло ли время вспять, или – поставим вопрос иначе – не возвращаюсь ли я сам к некой исходной точке? Если так, то не встречу ли я на этом пути тебя?
Руки Арсения быстро вспомнили забытую работу и теперь сами обрабатывали чумные язвы. Глядя на ловкие движения своих рук, он стал бояться, что действия их станут рутиной и спугнут ту удивительную силу, которая через них вливалась в больных, но к врачебному искусству прямого отношения уже не имела. Исцеляя людей, Арсений все чаще замечал, что именно с этой силой, а не толченой серой и желтком связано их выздоровление. Сера и желток не вредили, но, как стало казаться Арсению, существенно и не помогали. Важной была внутренняя работа Арсения, его способность сосредоточиться на молитве, одновременно растворяясь в больном. И если больной выздоравливал, это было его, Арсения, выздоровление.
Если же больной умирал, с ним умирал и Арсений. И ощутив себя живым, обливался слезами и стыдился того, что больной мертв, а он жив. К Арсению пришло понимание того, что виной смерти была не сила болезни, а слабость его молитвы. Он стал считать себя прямым виновником случившихся смертей и исповедовался ежедневно, иначе груз вины был бы для него непосилен. И к каждому следующему больному он входил как к первому, будто и не было до него сотен осмотренных им людей, и нес болящему свою удивительную силу нетронутой, ведь только это давало надежду на выздоровление.
Арсений боролся не только с болезнью, но и с человеческим страхом. Он ходил по городу и убеждал людей не бояться. Советуя соблюдать осторожность, Арсений предостерегал их от паники, которая губительна. Он напоминал им, что без воли Божией не упадет с головы человека и волос, и призывал не запираться в домах, забывая о помощи ближним. Многие забывали.
Первые недели мора Арсений думал, что не выдержит. Он падал с ног от усталости. Часто у него не хватало сил добраться до дому, и он оставался для краткого сна у больного. Спустя время Арсений с удивлением отметил, что ему стало чуть легче.
Похоже, я привыкаю к тому, к чему привыкнуть невозможно, сказал он Устине. Это лишний раз доказывает, любовь моя, что нет нехватки сил, а есть малодушие.
Арсений спал по два-три часа в сутки, но даже во сне не мог освободиться от окружавшего его горя. В цветных снах он видел опухших больных, и они просили его об исцелении, и он ничем не мог им помочь, потому что знал, что они уже умерли. И в снах его больше не было фантазий, это были правдивые сны – сны о бывшем. Время действительно возвращалось вспять. Оно не вмещало отведенных ему событий – так велики и пронзительны были эти события. Время расползалось по швам, как дорожная сумка странника, и теперь предъявляло страннику свое содержимое, и он рассматривал его как в первый раз
Вот я, Господи, и та моя жизнь, которую успел прожить, прежде чем пришел к Тебе, сказал Арсений у Гроба Господня. А также и та моя жизнь, которую по неизреченной благости Твоей еще могу прожить. Я ведь уже не чаял быть здесь, ибо перед самым градом Иерусалимом был ограблен и посечен мечом, а то, что я стою здесь пред Тобою, рассматриваю как великую Твою милость. Мы с незабвенным моим другом Амброджо везли Тебе лампаду в память о дочери псковского посадника Анне, яже в реце утопе. Ныне же руки мои пусты, и нет у меня лампады, и друга моего Амброджо тоже нет, и ряда иных, кого я встретил в пути, но тоже потерял по грехам моим. Зде помяну стражника Власия, иже положи живот свой за други своя. Грехи Власия я обещал ему исповедать пред Тобою, сам же он лежит в польской земле в ожидании всеобщего воскресения. Покой, Спасе наш, с праведными преждереченных раб Твоих и сих всели во дворы Твоя, якоже есть писано, презирая, яко благ, прегрешения их вольная и невольная и вся, яже в ведении и не в ведении, Человеколюбче. Обращаюсь к Тебе и с главным молением моей жизни, касающимся рабы Твоей Устины. Прошу не по праву мужа ее, ибо я ей не муж, хотя и мог бы им быть, не попадись в сети князя мира сего. Прошу по праву ее убийцы, поскольку мое преступление связало нас в веке сем и грядущем. Умертвив Устину, я лишил ее возможности раскрыть заложенное Тобою, развить это и заставить сиять Божественным светом. Я хотел отдать за нее свою жизнь, вернее же говоря – отдать ей свою жизнь за ту жизнь, которую отнял у нее. И я не мог этого сделать иначе как через смертный грех, а кому такая жизнь была бы нужна? И я решил отдать ее единственным доступным для меня способом. Я попытался, как мог, заменить Устину и творить от ее имени добрые дела, которые никогда бы не сумел сотворить от своего. Я понимал, что каждый человек незаменим, и не испытывал особых иллюзий, но как еще, скажи, я мог воплотить свое раскаяние? Беда лишь в том, что плоды трудов моих оказались так малы и нелепы, что ничего, кроме стыда, я не испытывал. И я не бросал этого только потому, что все остальное получилось бы у меня еще хуже. Я не уверен в своем пути, и оттого мне все труднее двигаться дальше. По неизвестной дороге можно идти долго, очень долго, но нельзя идти по ней бесконечно. Спасительна ли она для Устины? Если бы был мне хоть какой-то знак, хоть какая-то надежда… Знаешь, я ведь постоянно разговариваю с Устиной, рассказываю ей о том, что творится в мире, о своих впечатлениях, чтобы в любой момент она была, что называется, в курсе происходящего. Она мне не отвечает. Это не молчание непрощения, я знаю ее добросердечие, она бы не мучила меня столько лет. Скорее всего, у нее нет возможности мне ответить, а может быть, она просто щадит меня от дурных вестей, ведь, положа руку на сердце, мне ли рассчитывать на добрые вести? Я верю в то, что своей любовью могу спасти ее посмертно, но помимо веры мне нужна об этом хоть капля знания. Так подай же мне, Спасе, хоть какой-нибудь знак, чтобы мне знать, что путь мой не уклонился в безумие, а уж с таким знанием можно идти по самой трудной дороге, идти сколь угодно долго и более не чувствовать усталости.
Какого знака ты хочешь и какого знания, спросил старец, стоявший у Гроба Господня. Разве ты не знаешь, что всякий путь таит в себе опасность? Всякий – и если ты этого не осознаешь, так зачем же и двигаться? Вот ты говоришь, что тебе мало веры, ты хочешь еще и знания. Но знание не предполагает духовного усилия, знание очевидно. Усилие предполагает вера. Знание – покой, а вера – движение.
Но разве не к гармонии покоя стремились праведники, спросил Арсений.
Они шли через веру, ответил старец. И вера их была столь сильной, что превращалась в знание.
Я лишь хочу узнать общее направление пути, сказал Арсений. В том, что касается меня и Устины.
А разве Христос не общее направление, спросил старец. Какого же направления ты еще ищешь? Да и что ты понимаешь под путем – не те ли пространства, которые оставил за спиной? Со своими вопросами ты дошел до Иерусалима, хотя мог бы задавать их, скажем, и из Кириллова монастыря. Я не говорю, что странствия бесполезны: в них есть свой смысл. Не уподобляйся лишь любимому тобой Александру, имевшему путь, но не имевшему цели. И не увлекайся горизонтальным движением паче меры.
А чем увлекаться, спросил Арсений.
Движением вертикальным, ответил старец и показал вверх.
В центре храмового купола чернело круглое отверстие, оставленное для неба и звезд. Звезды просматривались, но вид их был поблекшим. Арсений понял, что светает.
К февралю мор стал спадать. Конец зимы был столь холодным, что чума просто вымерзла. И хотя работы у Арсения стало ощутимо меньше, именно в феврале он почувствовал, что силы его на пределе. Месяцы борьбы с чумой Арсения совершенно измотали, а к этому добавилась и обычная предвесенняя слабость. Вставать по утрам ему становилось все тяжелее. Выходя проведать больных, он по дороге несколько раз садился отдыхать. Увидев изможденность Арсения, сотник Гавриил сказал:
Граждане Пскова, на ваши многочисленные исцеления он истратил все свои силы, так поберегите же его ради Бога.
К концу февраля случаи заболевания чумой совершенно прекратились. И когда у Арсения появилась возможность отдохнуть, он заснул. Он спал ровно полмесяца – пятнадцать дней и пятнадцать ночей. Арсений знал, что силы, розданные во время мора, он брал взаймы у своего будущего, и теперь восполнял растраченное. Иногда он просыпался, чтобы утолить жажду, но тут же снова засыпал, оттого что веки его не разлеплялись. Ему продолжал сниться Иерусалим, и путь в Палестину, и Амброджо – совершенно еще живой. На шестнадцатый день великий сон Арсения закончился, и он почувствовал, что силы постепенно к нему возвращаются.
Очнувшись, Арсений понял, что наступила весна. Он привык мерить годы веснами. В отличие от других времен года приход весны был наиболее ощутим и пронзителен. Обычно Арсений ждал ее появления, а сейчас проснулся посреди уже наступившей весны, как внезапно просыпаются погожим днем и видят, что солнце уже высоко, и рассматривают трепет его бликов на полу, и серебро паутины в луче, и плачут слезами благодарности. Арсению показалось было, что по запахам и общему состоянию воздуха эта весна была точь-в-точь такой, как когда-то в детстве, но он тут же себя одернул. Арсений был теперь совершенно другим, и оттого нынешняя весна не имела с его детской весной ничего общего. В отличие от той весны, нынешняя не заполняла уже всего мира. Она была его прекрасным цветком, но Арсений давно знал, что в этом саду имелись и другие растения.
Он шел по Пскову, и в такт его движению деревянно звучали мостовые. На деревьях надувались почки, а в воздухе летала первая после зимы пыль. Подойдя к Иоаннову монастырю, Арсений отыскал пролом в стене и проник на кладбище. Увидел свои деревья у стены и прослезился, потому что это были деревья прошлой и невозвратной жизни.
На кладбище Арсения уже ждала настоятельница с сестрами. Настоятельница сказала:
Пророчество Фомы обладает свойством необходимости. Это означает, что даже при желании его нельзя обойти. Так что тебе, человече, следует отправляться в Кириллов монастырь – и чем раньше, тем лучше.
В кремле посадник Гавриил только развел руками. Он помнил сказанное Фомой, но в глубине души рассчитывал на то, что Арсений пребудет в Пскове до предполагаемого конца света. Так ему было спокойнее. В целесообразности дальнейшего присутствия Арсения посадник уверен не был.
В принципе мы готовы его принять, сказали из Кириллова монастыря. Посаднику же Гавриилу передайте, чтобы не роптал и не вставлял отбывающему палки в колеса, если речь, конечно, идет не о пешем движении.
Кто же отправит его пешим после такового истощения, удивился посадник Гавриил. Уж наверное соорудим ему нечто отвечающее его заслугам перед градом Псковом и окрестностями.
Арсению хотели предложить повозку самого посадника, но он выбрал лошадь. Повозки служили по преимуществу слабым телом, а также женщинам и детям. Зная это, все понимали, что Арсений хотел ехать так, как подобает мужу. Даже не вполне еще здорового, никто не пытался уговорить его отказаться от поездки верхом. Посадник Гавриил настоял лишь на том, что даст Арсению сопровождение из пяти человек на случай непредвиденных обстоятельств. В то непростое время большинство обстоятельств были, в сущности, непредвиденными.
Провожать Арсения вышло едва ли не все население Пскова. Он был бледен, почти прозрачен, но в седле держался хорошо.
Дорога его окончательно вылечит, сказала настоятельница Иоаннова монастыря. Дорога – лучшее лекарство.
Обычно сдержанный, посадник Гавриил не скрывал слез. Он знал, что видит Арсения в последний раз. Из-за отъезда Арсения псковичам было немного страшно. Их успокаивало лишь то, что мор кончился и в город возвращалась привычная жизнь – если не навсегда, то по крайней мере на пять ближайших лет. Ввиду возможного конца света нового мора жители Пскова уже не ожидали.
В дороге Арсений действительно почувствовал себя лучше. С волнением полей и шумом лесов в него входило выздоровление. Пространства Русской земли были целебны. Тогда они еще не были бескрайни и не требовали сил, но давали их. Арсения радовала дробь копыт. Он не оглядывался на своих спутников и представлял, что, чуть отстав, за ним едет его бесценный друг Амброджо, а за тем – караван, а в караване все, с кем он когда-либо расстался.
Всадники ехали быстро. Не оттого, что куда-то спешили (Арсений ехал в вечность, так куда же ему было спешить?), просто быстрое движение отвечало внутреннему состоянию Арсения и поднимало его дух. Но быстрее всадников ехала великая слава Арсения. Она опережала их и выгоняла им навстречу толпы людей. Арсений спешивался. Он пытался выслушать всех, кто хотел к нему обратиться.
Многие ждали помощи в болезни. Арсений отводил их в сторону и внимательно осматривал. Он определял, в силах ли помочь этим людям. Если чувствовал, что в силах, то помогал. Если же помочь было нельзя, искал возможные слова ободрения. Он говорил:
Болезнь твоя превосходит мои силы, но милость Господня превыше сил человеческих. Молись и не отчаивайся.
Или:
Я знаю, что боли ты боишься сильнее, чем смерти. И я говорю тебе, что уход твой будет тих и ты не будешь терзаем болью.
Многие же задавали вопросы, не связанные с болезнями. Им просто хотелось поговорить с человеком, о котором они много слышали. Таковых Арсений касался рукой, не вступая с ними в беседы. И его прикосновение было глубже любых слов. Оно рождало ответ в голове самого вопрошавшего, ибо тот, кто задает вопрос, часто знает и ответ, хотя не всегда себе в этом признается.
Было, наконец, великое множество тех, кто ничего не лечил и ни о чем не спрашивал, поскольку в каждом народе большинство здорово и не имеет вопросов. Эти люди слышали, что само созерцание Арсения благодатно, и приходили его увидеть.
Дорожные встречи Арсения требовали времени и существенно удлиняли путь его шествия. Но Арсений не пытался ускорить свое движение.
Если я не выслушаю всех этих людей, сказал он Устине, путь мой не может считаться пройденным. Тебя, радость моя, спасут наши добрые дела, а их можно ли явить на самом себе? Нет, отвечаю, не можно, только на других людях, и слава Господу, что Он нам этих людей посылает.
О приезде Арсения становилось известно за несколько дней, и жители заранее решали, у кого он будет останавливаться. Эти люди исходили из наибольшего удобства Арсения, а также из надежды на собственное благополучие. Ведь вместе со славой Арсения разносилось и мнение, что пребывание его в чьем-либо доме сулило хозяину большое благо. Арсений же не всегда селился там, где ему предлагали, но, выбрав глазами человека из толпы, спрашивал у него:
А позволишь ли, друже, мне у тебя остановиться?
И жизнь избранного Арсением с того дня менялась – по крайней мере в глазах земляков. Арсений же ощущал, как менялась и его жизнь. Еще никогда он не испытывал такого прибавления силы. Несмотря на то, что он не жалел себя, помогая просящим, силы ему прибывало гораздо больше, чем он тратил. И он не уставал этому удивляться. Арсений чувствовал, что силу давали те сотни людей, с которыми он встречался. Он лишь передавал эту силу тем, кто в ней наиболее нуждался.
Путешественники проезжали через места, в которых Арсений бывал много лет назад, когда отправился из Белозерска в Псков. Он узнавал виденные прежде холмы, реки, церкви и дома. Ему казалось, что он узнает даже людей, хотя и не был в этом уверен до конца. Все-таки люди быстро меняются.
Арсений вспоминал скорбные события своей юности, но воспоминания его были теплы. Это были уже воспоминания о ком-то другом. Он давно подозревал, что время прерывисто и отдельные его части между собой не связаны, подобно тому, как не было никакой – кроме, может быть, имени – связи между белокурым мальчиком из Рукиной слободки и убеленным сединами путником, почти стариком. Собственно, по ходу жизни менялось и имя.
В одном из богатых домов Арсений увидел себя в венецианском зеркале: он и в самом деле был стариком. Это открытие поразило его. Арсению совершенно не жаль было молодости, да он и раньше чувствовал, что меняется. И все-таки взгляд в зеркало произвел на него сильное впечатление. Длинные седые волосы. Заострившиеся, вобравшие в себя глаза скулы. Он не думал, что изменения зашли так далеко.
Посмотри-ка, что из меня получилось, сказал он Устине. Кто мог подумать. Ты бы, любовь моя, меня таким не узнала. Я и сам себя не узнаю.
Арсений ехал и думал, что тело его уже не так гибко, как раньше. Не так неуязвимо. Теперь оно чувствовало боль не только после ударов, но и без них. Точнее, порой оно чувствовало себя, как будто после ударов. Напоминало о своем существовании нытьем то здесь, то там. А раньше Арсений о нем не помнил, ибо лечил чужие тела, заботясь о каждом из них как о сосуде, вмещающем дух.
Однажды по дороге в Кириллов монастырь он увидел тело, дух из которого уже почти вышел. Оно принадлежало глубокому старику, смотревшему на Арсения голубоглазо, но без выражения. Старика к нему привели родные, говоря, что тот слаб. Арсений вглядывался в голубые глаза долгожителя и удивлялся, что они не выцвели, в то время как в душе его выцвело уже все.
А хощеши ли жити, старче, спросил Арсений.
Хощю умрети, ответил старик.
Вот он умер давно, а тело его не отпускает, так что же вы держитесь за оболочку, сказал Арсений его родным. То, что вы в нем любили, уже не здесь.
Да оно, как говорится, и заметно, подтвердили родственники, нет в нем прежней душевности. Говоришь ему: многая лета, дедушка. А он: да катитесь вы… Такая жуткая метаморфоза. Но что же нам с ним делать тем не менее?
А ничего не делать, ответил Арсений. Все решится в пределах сорока дней.
Так и произошло. Старика не стало в тот день, когда Арсений прибыл в обитель святого Кирилла.
Арсений подъезжал к монастырю под вечер, и встречало его множество народа. Увидев стены монастыря, Арсений вспомнил свою детскую поездку с Христофором. Вспомнил ночную телегу и негромкие разговоры слободских мужиков у него над головой. Он подумал, что от любившего его Христофора остались лишь кости. И ему стало радостно, что теперь он приблизился к этим костям. Арсений начинал чувствовать их родственное тепло. Он попытался представить себе лицо Христофора, но не смог.
Сойдя с коня, Арсений опустился на колени и поцеловал землю у монастырских врат.
После долгого путешествия я, любовь моя, вернулся домой, сказал Арсений Устине.
Твое путешествие только начинается, возразил старец Иннокентий. Просто теперь оно пойдет в другом направлении.
Арсений поднял голову и посмотрел на старца снизу вверх.
Мне кажется, я узнаю тебя, старче. Не с тобой ли мы беседовали в Иерусалиме?
Очень может быть, ответил старец Иннокентий.
Он взял Арсения за руку и ввел его в монастырские врата. В монастыре же старец сказал:
В монахи мы обычно постригаем лет через семь после прихода. Но твое, Арсение, житие нам известно, оно и доселе было иноческим, так что дополнительного испытания тебе вроде бы не требуется. Да и обстановка в целом, как ты знаешь, к долгому раскачиванию не располагает. И если нас действительно ждет конец света, лучше бы тебе его встретить постриженну. Хотя, может, еще и обойдется.
Старец подмигнул.
Сопровождавшая их толпа загудела. Вопрос о конце света волновал ее чрезвычайно. Она видела перед собой двух людей святой жизни и ждала от них разъяснений. Пришедшие знали, что Арсению дан дар исцеления, но не исключали, что он обладает и даром пророчества. В сущности, знание о конце света было для них важнее исцелений, потому что подтверждение близости светопреставления в их глазах сводило исцеления на нет.
Так когда же, спрашивается, конец света, закричала толпа. Нам это важно, простите за прямоту, и в отношении планирования работы, и в смысле спасения души. Мы многократно обращались в монастырь за уточнениями, но однозначного ответа не получали.
Старец Иннокентий обвел толпу строгим взглядом.
Не дело человеков знать времена и сроки, сказал он. Каких еще дат ждете вы, когда всякий христианин должен быть готов к концу ежечасно? Даже самые юные из здесь стоящих проживут не более лет семидесяти, ну, может быть, восьмидесяти. (Юные заплакали.) И никого из тех, кого здесь видите, через сто лет уже не будет. Велика ли эта отсрочка в сравнении с вечностью? Потому (старец посмотрел на юных) говорю вам: плачьте о своих грехах. Но главное – бодрствуйте и молитесь. И радуйтесь, что обрели еще одного молитвенника о душах ваших. И прощайтеся с Арсением, яко обретаете Амвросия.
После сказанного старец Иннокентий повел Арсения к игумену. По обычаю монашеское имя выбирали на ту же букву, с которой начиналось мирское. И Арсений уже знал, какое имя ему будет предложено, и любовался им в глубине своей души.
Мы выбираем тебе имя в память святителя Амвросия Медиоланского, сказал старец Иннокентий. И наслышаны – так уж оно всегда получается – о твоем преданном друге, произносившем это имя на иной лад. Пусть это имя в правильном произношении будет воспоминанием и о твоем друге. Сколько же жизней ты будешь проживать отныне одновременно?
По благословению архиерея игумен утвердил новое имя Арсения. Через семь дней строгого поста Арсений был пострижен.
Не ищи меня среди живых под именем Арсений, но ищи меня под именем Амвросий. Так сказал Амвросий Устине. Помнишь ли, любовь моя, мы говорили с тобой о времени? Здесь оно совершенно другое. Время более не движется вперед, но идет по кругу, потому что по кругу идут насыщающие его события. А события здесь, любовь моя, связаны преимущественно с богослужением. В первый и третий часы каждого дня мы поминаем суд Пилата над Господом нашим Иисусом Христом, в шестой час – Его крестный путь, а в девятый час – крестное страдание. И это составляет суточный богослужебный круг. Но каждый день недели, подобно человеку, имеет свое лицо и свое посвящение. Понедельник посвящен бесплотным силам, вторник – пророкам, среда и пятница – воспоминанию крестной смерти Иисуса, суббота – поминовению усопших, главный же день посвящен воскресению Господню. Все это, любовь моя, составляет седмичный богослужебный круг. А самый большой из кругов – годовой. Он определяется солнцем и луной, к которым, я надеюсь, ты ближе, чем все мы здесь. С движением солнца связаны двунадесятые праздники и дни памяти святых, луна же говорит нам о времени Пасхи и зависящих от нее праздников. Я хотел тебе сказать, сколько времени уже нахожусь в монастыре, но, знаешь, что-то не соберусь с мыслями. Я этого, кажется, уже и сам не понимаю. Время, любовь моя, здесь очень зыбко, потому что круг замкнут и равен вечности. Сейчас осень: это, пожалуй, единственное, что я могу сказать более или менее достоверно. Падают листья, над монастырем несутся тучи. Едва не цепляют за кресты.
Амвросий стоял на берегу озера, и ветер покрывал его лицо мелкими брызгами. Он смотрел, как вдоль стены к нему медленно приближался старец Иннокентий. Ноги старца скрывала мантия, и оттого не было видно его шагов, так что нельзя было даже сказать, что он шел. Он – приближался.
Монастырское время действительно смыкается с вечностью, сказал старец Иннокентий, но не равно ей. Путь живых, Амвросие, не может быть кругом. Путь живых, даже если они монахи, разомкнут, ведь без выхода из круга какая же, спрашивается, свобода воли? И даже когда мы воспроизводим события в молитве, мы не просто вспоминаем их. Мы переживаем эти события еще раз, а они еще раз происходят.
Сопровождаемый вихрем желтых листьев старец прошел мимо Амвросия и скрылся за изгибом стены. Берег у стены вновь стал безлюдным. Подчеркнуто пустынным (будто никто и не проходил здесь), не предусмотренным для ходьбы. Существование Амвросия на этом берегу делала возможным только его неподвижность.
Ты полагаешь, что время здесь не круг, а какая-то разомкнутая фигура, спросил у старца Амвросий.
Вот именно, ответил старец. Возлюбив геометрию, движение времени уподоблю спирали. Это повторение, но на каком-то новом, более высоком уровне. Или, если хочешь, переживание нового, но не с чистого листа. С памятью о пережитом прежде.
Из-за туч показалось слабое осеннее солнце. С противоположной стороны стены показался старец Иннокентий. За время беседы с Амвросием он успел обойти монастырь вокруг.
Да ты, старче, круги делаешь, сказал ему Амвросий.
Нет, это уже спираль. Иду, как и прежде, сопровождаем вихрем листьев, но – заметь, Амвросие, – вышло солнце, и я уже немного другой. Мне кажется, что я даже слегка взлетаю. (Старец Иннокентий оторвался от земли и медленно проплыл мимо Амвросия.) Хотя и не очень высоко, конечно.
Да нет, нормально, кивнул Амвросий. Главное, что объяснения твои наглядны.
Есть сходные события, продолжал старец, но из этого сходства рождается противоположность. Ветхий Завет открывает Адам, а Новый Завет открывает Христос. Сладость яблока, съеденного Адамом, оборачивается горечью уксуса, испитого Христом. Древо познания приводит человечество к смерти, а крестное древо дарует человечеству бессмертие. Помни, Амвросие, что повторения даны для преодоления времени и нашего спасения.
Ты хочешь сказать, что я снова встречу Устину?
Я хочу сказать, что непоправимых вещей нет.
Привыкнув к монастырской жизни, Амвросий попросился в поварню. Служба там считалась одной из самых тяжелых монастырских обязанностей. Через службу в поварне проходили многие, но далеко не все охотно. И даже те, кто шел в поварню по своей воле, рассматривали труд там как испытание. Амвросий же испытанием поварню не считал. Такая работа была ему по душе.
Амвросию нравилось носить воду и колоть дрова. Первое время с непривычки у него появлялись мозоли. Они лопались, оставляя на рукоятке топора темные влажные пятна. Когда при заготовке дров он стал надевать рукавицы, мозоли исчезли. Потом он колол дрова и без рукавиц, но мозоли уже не появлялись. Кожа его ладоней огрубела. И уставал Амвросий уже не так сильно. Он научился бить топором точно в середину полена, и оно раскалывалось с коротким ладным звуком. Раскрывалось, как два лепестка большого деревянного цветка. Когда он не попадал в середину, звук был другим. Тонким и фальшивым. Звуком плохой работы.
Среди ночи, когда братия спала, Амвросий зажигал свечу от храмовой лампады и, прикрыв ладонью, нес по монастырскому двору. Шел медленно, вдыхая ночную свежесть и медовый запах свечи. Прикрытая ладонью и не освещавшая Амвросия, издали свеча казалась самостоятельной сущностью. Перемещаясь по воздуху, она несла свой огонь в поварню.
От этого огня загорался огонь в огромной печи. Через некоторое время печь накалялась докрасна. Она была такой горячей, что находиться рядом с ней было тяжело. А Амвросий готовил на ней братии пищу. Ставил и убирал горшки, подливал воды, подбрасывал дров. Огонь опалял Амвросию бороду, брови, ресницы.
Терпи огнь сий, Амвросие, говорил он себе, да сим пламенем вечного огня избудеши.
В больших глиняных горшках Амвросий варил щи. Он клал в них капусту – свежую или квашеную, иногда свеклу или дикорастущий щавель. Добавлял лук, чеснок и заправлял конопляным маслом. Варил кашу – гороховую, овсяную и гречневую. В скоромные дни к щам подавались вареные яйца – по два на брата. Тогда же в сковородах жарил рыбу, выловленную братьями в озере. Или варил из рыбы уху. В Успенский пост кормил огурцами, подавая их с медом. В обычные дни Великого поста подавал капусту с маслом, крошеную редьку, тертую с медом бруснику, в дни же субботние и воскресные – черную икру с луком или красную икру с перцем. Обслуживая братию, ел обычно не за трапезой, а после, у себя на кухне. Ел Амвросий хлеб и запивал его водой, к приготовленным им блюдам не прикасаясь. Сидя у огня.
Случалось, он видел в огне свое лицо. Лицо светловолосого мальчика в доме Христофора. У ног мальчика свернулся волк. Мальчик смотрит в печь и видит свое лицо. Его обрамляют седые волосы, собранные в пучок на затылке. Оно покрыто морщинами. Несмотря на такое несходство, мальчик понимает, что это его собственное отражение. Только много лет спустя. И в иных обстоятельствах. Это отражение того, кто, сидя у огня, видит лицо светловолосого мальчика и не хочет, чтобы вошедший его беспокоил.
Брат Мелетий топчется у порога и, приложив палец к губам, шепчет кому-то через плечо, что Врач всея Руси Амвросий сейчас занят. Наблюдает пламя.
Впусти ее, Мелетий, говорит Амвросий, не оборачиваясь. Чего ты хочешь, жено?
Жити хощу, Врачу. Помози ми.
А умереть не хочешь?
Есть которые хотят умереть, поясняет Мелетий.
У меня сын, Амвросие. Пожалей его.
Вот такой? Амвросий показывает на устье печи, где в контурах пламени угадывается образ мальчика.
Ты напрасно, княгиня, на колени становишься (Мелетий взволнован и грызет ногти), он ведь этого не любит.
Амвросий отрывает взгляд от пламени. Подходит к стоящей на коленях княгине и опускается на колени рядом с ней. Мелетий, пятясь, выходит. Амвросий берет княгиню за подбородок, смотрит ей в глаза. Тыльной стороной ладони вытирает ее слезы.
У тебя, жено, опухоль в голове. Оттого ухудшается твое зрение. И притупляется слух.
Амвросий обнимает ее голову и прижимает к своей груди. Княгиня слышит биение его сердца. Затрудненное стариковское дыхание. Сквозь рубаху Амвросия она чувствует прохладу его нательного креста. Жесткость его ребер. Ей самой удивительно, что она все это замечает. За закрытыми дверями режет лучины Мелетий. Выражение на его лице отсутствует.
Веруй Господу и Пречистой Его Матери и обрящеши помощь. Амвросий касается сухими губами ее лба. А опухоль твоя будет уменьшаться. Иди с миром и более не печалься.
Отчего ты плачешь, Амвросие?
Я плачу от радости.
Амвросий безмолвно поворачивается к волку. Волк слизывает его слезы.
И в поварне дан был Амвросию дар слез, и, когда он был один, слезы беспрестанно омывали его лицо. Слезы текли по морщинам щек, но им не хватало этих морщин. И тогда слезы пробили себе новые пути, и на лице Амвросия появились новые морщины.
Сначала это были слезы печали. Амвросий оплакивал Устину и младенца, за ними же – всех, кого он в жизни любил. Еще он оплакивал тех, кто любил его, так как полагал, что жизнь его не подарила им радости. Амвросий оплакивал и тех, кто его не любил и порой мучил, как, впрочем, и тех, кто любил, но мучил, ибо так выражалась их любовь. Он оплакивал себя и свою жизнь, и не знал, о чем здесь в точности может идти речь. Надеясь, что проживает жизнь Устины, чтобы она зачлась ей как ее собственная, Амвросий уже не понимал, где пребывает его жизнь, раз он все-таки не умер. Наконец, он горько плакал о тех, кого ему не удалось спасти от смерти, ведь таковых было много.
А потом слезы печали сменились слезами благодарности. Он благодарил Всевышнего за то, что Устина не осталась без надежды, а он, Амвросий, может просить о ней, пока жив, и трудиться в духовное ей благо. Слезы благодарности у Амвросия вызывало то, что он все еще жив, а значит, способен совершать добрые дела. Амвросий благодарил Господа и за великое множество исцеленных, за предоставленную им возможность жить в то время, когда они должны были быть мертвыми и не способными более к совершению добрых дел.
Слезы омыли не только его лицо, но и душу. Впервые в жизни Амвросий чувствовал, что душа его умиротворяется. Постепенное умиротворение Амвросия было рождено не всеобщим почитанием (слава его была велика как никогда прежде), однако же и не равнодушием, охватывающим к старости многих достойных людей. Умиротворение было связано с надеждой, которая с каждым прожитым в монастыре днем крепла в Амвросии все больше и больше. Он теперь не сомневался в правильности своего пути, потому что уверился, что идет путем единственно возможным.
Глядя в бушующее пламя, он не ощущал прежней тревоги. Точнее, тревога оставалась, но мысль о грядущем вечном огне временами уступала место воспоминаниям о прошлом. Теперь он видел не только детство. Он видел свою жизнь в Пскове и свои странствия. Закрыв глаза у жаркой печи, Амвросий представлял Иерусалим.
Низкие деревья Гефсиманского сада. С широкими рассохшимися стволами. С вывернутыми пальцами веток. Изогнутые и изломанные, как застывший крик. Каменные плиты мостовых, отполированные многовековым хождением к Нему. Солнечное тепло они хранят всю ночь. На них можно лежать, не боясь простудиться. Амвросий понял это, когда укладывался на теплые плиты спать. Когда больше ночевать было негде. Когда еще был Арсением.
Его выходили под Иерусалимом после удара мамлюкской сабли. Двое стариков евреев, он и она. Боясь мамлюков, жили вне пределов Иерусалима. И у них не было детей, это было ясно по их лицам. Звали их Тадеуш и Ядвига. Они и ухаживали за ним. Нет, те ухаживали за умирающим Власием, а за умирающим Арсением ухаживали иные. Возможно, Авраам и Сарра. Старики всегда за кем-то ухаживают. Случилось так, что умирающий Арсений выжил. Старики дали ему на дорогу овсяных лепешек, воды, немного денег, и он отправился в Иерусалим.
К Амвросию продолжали ходить болящие. Их было много, хотя в иных обстоятельствах пришедших могло бы быть и больше. Сокращению потока способствовало несколько причин. Главной из них был старец Иннокентий, который запретил беспокоить Амвросия попусту. Лечение зубов, сведение бородавок и тому подобные вещи он не считал достойными поводами для обращения, ибо они отвлекали Арсения от других, более серьезных случаев.
Такие вопросы, объявил старец, прошу решать по месту жительства.
Обилие же посетителей отвлекало не только Амвросия. Оно мешало и братии монастыря, удалившейся от мира. Кроме того, многих беспокоило, что люди зачастую отправлялись прямо к Амвросию, не помышляя о молитве, покаянии и спасении.
Эти люди, говорил отец эконом, забывают о том, что исцеления дает не брат Амвросий в монастыре, но Господь наш на небесах.
Пришедших за помощью первым встречал брат Мелетий, который и решал, как поступать в каждом случае. Некоторых он сразу же отправлял домой, даже не дослушав их до конца. К таковым относилось великое множество потерявших мужскую силу или же не имевших ее никогда. Восстанавливать ее Мелетий не видел необходимости, заявляя, что, по его собственному опыту, достичь противоположного гораздо труднее. Исключение составляли живущие в бездетном браке. Лишь таких людей после подобающей молитвы Мелетий приводил к Амвросию. После посещения монастыря у них приходили в движение постельные помыслы. После рождения ребенка, однако же, помыслы эти молитвами Мелетия немедленно исчезали.
Строгость старца Иннокентия и брата Мелетия не была единственной причиной того, что поток приходивших к Амвросию не увеличивался, а уменьшался. Многие жители Белозерского края не обращались потому, что ввиду возможного конца света не усматривали в том острой необходимости. Им казалось, что краткое время, оставшееся до грозного события, можно перетерпеть. На худой конец – просто умереть, ибо отсрочка смертного часа многим не представлялась значительной.
Были, однако же, и те, кто не только не хотел мириться со смертью, но и задумывался о преодолении ее даже в случае всеобщего конца. Именно среди них стал распространяться слух о наличии у Амвросия эликсира бессмертия. О том, что этот эликсир Амвросий, будучи еще Арсением, якобы привез из Иерусалима.
Несмотря на нелепость слуха, появление его никого в монастыре не удивило.
В ожидании конца света у некоторых сдают нервы, сказал старец Иннокентий. И в том, что они ждут эликсира бессмертия от Амвросия, есть своя логика. Ища телесного бессмертия, к кому же им еще обращаться, как не к врачу?
Многим из них брат Мелетий пытался объяснить, что никакого эликсира у Амвросия нет, но ему не верили. Боясь, что в нужный момент эликсира на всех не хватит, некоторые устраивались жить у стен монастыря и сооружали себе подобие жилья. Монастырь представлялся им в качестве нового ковчега, куда в случае необходимости их, возможно, примут.
Когда число таких людей перевалило за сотню, к ним вышел Амвросий. Он долго смотрел на их убогие жилища, а затем сделал знак следовать за ним. Войдя в ворота монастыря, Амвросий повел их в храм Успения Пресвятой Богородицы. В то самое время в храме заканчивалась служба, и из Царских врат с причастной чашей вышел старец Иннокентий. От решетчатого окна отделился луч утреннего солнца. Луч был еще слаб. Он медленно пробивался сквозь густой дым кадила. Одну за другой поглощал едва заметные пылинки, и уже внутри него они начинали вращаться в задумчивом броуновском танце. Когда луч заиграл на серебре чаши, в храме стало светло. Этот свет был так ярок, что вошедшие зажмурились. Показав на чашу, Амвросий сказал:
В ней эликсир бессмертия, и его хватит на всех.
Одно время в монастыре не хватало писцов, и игумен перевел Амвросия из поварни в книгописную келью. Кроме него там сидели еще три человека. Рукописи для переписки приносил старец Иннокентий. На листах рукописных книг повсюду стояли его размашистые отселе и дозде. Этим указаниям Амвросий следовал неукоснительно.
Всякий день работа Амвросия начиналась с очинки перьев и разметки бумаги. На переписываемую рукопись, чтобы не закрывалась, клал деревянный брусок. По листу рукописи скользила узкая полоска бумаги, что позволяло не терять нужное место. Он держал полоску левой рукой, а правой писал. Полоска двигалась вниз, открывая строку за строкой.
Пакы же ин брат, много болев, умре. И некто из друзей отер его губкой и пошел в пещеру, желая видеть место, где будет положено тело его друга, и спросил об этом преподобного Марка. Блаженный ему отвечал: пойди, скажи брату, чтобы подождал до завтра, пока я выкопаю ему могилу, и тогда отойдет от жизни на покой. Пришедший же брат сказал ему: отче Марко, я уже и губкой отер его тело, которое мертво. Кому велишь мне говорить? Марко же опять сказал: видишь, место не подготовлено. Велю тебе, иди, скажи умершему: говорит тебе грешный Марко – брат, поживи еще этот день, а завтра отойдешь к возлюбленному Господу нашему. Когда же приготовлю место, куда положить тебя, пришлю за тобой. Пришедший брат послушал преподобного и, придя в монастырь, застал братию за пением, по обычаю, над умершим. И стал рядом с мертвым, и сказал: говорит тебе Марко, что не приготовлено, брате, для тебя место, подожди до завтра. И все удивились этому слову. И когда брат произнес это пред всеми, тотчас мертвый прозрел, и душа его возвратилась в него. И пребывал он день тот и всю ночь с открытыми глазами, но ничего никому не говорил.
Некоему воину после покаяния случилось впасть в блуд с женой земледельца. По совершении же прелюбодеяния он умер. И смилостивившись, иноки ближнего монастыря похоронили его в монастырской церкви, и был тогда третий час службы. Когда же пели они девятый час, то услышали из могилы вопль: помилуйте меня, рабы Божии. Откопавши гроб, обнаружили в нем сидящего воина. После того как извлекли его оттуда, стали они расспрашивать о произошедшем. Он же, захлебываясь от слез, ничего не мог им рассказать и просил лишь, чтобы отвели его к епископу Геласию. И только на четвертый день смог он рассказать епископу о случившемся. Умирая в грехах, увидел воин неких страшилищ, чей облик был ужаснее любых мук, и при виде их стала душа его метаться. Еще же он увидел двух прекрасных юношей в белых ризах, и душа его полетела к ним в руки. И подняли они его душу на воздух, и повели по мытарствам, неся с собой ковчежец с добрыми делами этого воина. И на каждое злое дело находилось в ковчежце дело доброе, и они доставали его оттуда, и покрывали им дело злое. На последнее же мытарство, которое было связано с блудом, недостало его добрых дел. Когда вынесли бесы все плотские и блудные грехи, что сотворил он со дней отрочества своего, сказали ангелы: все, что сотворил он до покаяния, Бог ему простил. На это отвечали им грозные противники: это так, но после покаяния прелюбодействовал он с женой земледельца, а затем сразу умер. Услышав такие слова, ангелы опечалились и отошли, ибо не было у них больше доброго дела, чтобы покрыть этот грех. И тогда восхитили его бесы, и разошлась земля, и бросили они его в место узкое и темное. Пребывал он там, плача, от третьего часа до девятого, когда внезапно увидел двух сошедших туда ангелов. И стал он их молить, чтобы они вывели его из темницы и избавили от страшной той беды. Они же ответили ему: всуе нас призываешь, ибо никто из оказавшихся здесь не выходит отсюда до самого воскресения мира. Но воин продолжал плакать и молить их, говоря, что, вернувшись на землю, послужит пользе живущих. И тогда спросил один из ангелов своего друга: поручишься ли за человека сего? И ответил ему второй ангел: поручусь. Тогда они понесли душу воина к гробу и велели ей войти в тело. И светилась душа, как бисер, мертвое же тело было черным, как тина, и смердело. И вскричала душа воина, что не хочет входить в тело омрачения его ради. Ангелы же сказали воину: не сможешь ты покаяться иначе как телом, которым согрешил. И вошла душа в тело через уста, и воскресила его. Услышав рассказанное, епископ Геласий велел дать воину поесть. Тот же, поцеловав пищу, отказался ее есть. И прожил сорок дней, постясь и бдя, и рассказывал о виденном, и обращал на покаяние, и узнал о своей смерти за три дня. Об этом поведали заслуживающие доверия отцы для нашей духовной пользы.
Царь Феофил был иконоборцем, и от этого царица Феодора пребывала в великой печали. Случилось Феофилу гневом Божиим разболеться лютою болезнью. Разошлись его челюсти, так что не закрывались уста, отчего был вид его нелеп и страшен. Царица же, взяв икону Пречистой Богородицы, приложила ему к устам, и они вновь сошлись. И по мале времени ищезает от жития сего Феофил и в той болезни умре. Царица же весьма печалилась, ибо знала, что муж ее будет веден на муку с еретиками, и непрестанно думала о том, как бы ему помочь. Сущих в изгнании или в темницах она освободила и умоляла патриарха, чтобы все епископы, священнический и иноческий чин молились за Феофила-царя, дабы избавил его Господь от муки. Патриарх же вначале не поддался, но, тронутый мольбами царицы, сказал: воля Господня да будет. Велел он, чтобы все епископы, священнический и иноческий чин молились за царя Феофила. Сам же патриарх написал имена всех царей-еретиков и положил писание в Святой Софии на трапезе. И молились они о Феофиле первую неделю Великого поста. Когда же в пятницу пришел патриарх взять свое писание, то все имена в нем пребывали целы, имя же Феофила Божиим судом было заглажено. И рече ему ангел: услышася моление твое, о епископе, и милость получи царь Феофил, уже бо не достужай о сем Божеству. Почудимся, братие, человеколюбию Господа Бога нашего и разумеем, колико могут молитвы святителей его. Удивимся же вере и любви к Богу блаженныя царицы Феодоры: о таковых женах речено, яко и по смерти мужа спасет. Обаче же помним, яко едина есть душа, едино житию есть время, и не уповаем чужими приносы спастися.
Рукописи Амвросия в настоящее время хранятся в Кирилло-Белозерском собрании Российской национальной библиотеки (С.-Петербург). Изучающие их исследователи единодушно отмечают, что рука писавшего их тверда, а почерк округл. Это, по их мнению, свидетельствует об обретении Амвросием крепости и внутренней гармонии. Высокая мачта буквы ерь указывает на то, что к тому времени он покинул поварню окончательно и вопросами пищи телесной интересовался в очень небольшой степени.
Амвросий сказал на исповеди старцу Иннокентию: На богослужении я не всегда внимателен и порой раздумываю о вещах посторонних. Вчера, например, вспоминал одно из видений незабвенного Амброджо.
О чем оно, если вкратце, спросил старец.
Вот что рассказал старцу Амвросий.
30 августа 1907 года, деревня Маньяно. Девица Франческа Флеккиа, двенадцати лет, чей род восходит к Альберто Флеккиа, брату Амброджо, просыпается от смутного чувства страха. Страх поднимается откуда-то из живота. Она чувствует бурление в утробе, выскакивает из постели и бежит в туалет, стоящий во дворе дома. Там ей становится легче. Франческа слегка приоткрывает дверь туалета и наблюдает за происходящим во дворе. Ее бабушка стоит в дрожащем утреннем луче. Он пробивается сквозь ветви пинии, это они делают луч дрожащим. Бабушка бледна и морщиниста. Бабушка задумчива. Франческа с грустью отмечает, что такой ее никогда еще не видела. Возможно, это тоже влияние пинии. А может быть, бабушка, не зная, что за ней наблюдают, просто расслабилась. Франческа уже когда-то видела, как на людях человек выглядел молодо, потом же заходил за угол и сразу старился. Какие-то вещи зависят от волевого усилия, а постоянно напрягать волю невозможно. Франческа видит, что бабушка по-настоящему стара. Она понимает, куда заведет бабушку ее старость. Желудок девочки вновь прихватывает спазмом, а из глаз ее текут слезы. Бабушка скрывается в летней кухне.
Во двор выходит сестра Франчески Маргарита. Маргарита видит, что туалет занят, и возвращается в дом. Появляется мать Франчески. В ее руках подвенечное платье Маргариты, которая сегодня выходит замуж. Мать сдувает с платья невидимые пылинки и опять заходит в дом. Входит с улицы отец. На вытянутых руках он вносит огромный букет белых роз. Розы стоят в ведре с водой, они обвязаны марлей. Из-за марли совершенно не видно отцовского лица. Из дома выходит Маргарита и просит Франческу поторопиться. Набрав в рот воды из кружки, отец с шумом распыляет ее над цветами. Франческа вспоминает, что сегодня ей приснилась отрубленная голова.
Маргарите только что исполнилось восемнадцать. Она выходит замуж за Леонардо Антонино. Франческа уже несколько месяцев любит Леонардо. Он гибкий, как леопард, и его имя постоянно напоминает Франческе о его гибкости. О том, как он тонок – прежде всего душою и умом. Иногда она ловит грустные взгляды Леонардо, и ей кажется, что он ухаживает за Маргаритой только для отвода глаз. Только для того, чтобы находиться рядом с Франческой. И если это так, то непонятно, почему же он венчается с Маргаритой. Франческа снова плачет.
Маргарита считает, что Франческа нарочно сидит в туалете так долго, чтобы не пустить ее. Она жалуется матери. Франческа смутно надеется, что Маргарита пойдет под венец обделавшись. Мать вытаскивает Франческу из туалета. Она делает это доброжелательно, потому что знает, что завтра Франческу ждет дорога. Мать хочет дать ей хоть немного тепла впрок. Франческу приняли в католический интернат для девочек, и она уезжает во Флоренцию. Чтобы достичь чего-то в жизни, недостаточно приходской школы в Маньяно. Франческе страшно.
Свадьба неторопливо спускается с горы. Из Маньяно она идет в долину, где одиноко стоит церковь Святого Секунда. Это красивая романская церковь XII века. Регулярных служб в ней нет, но ее открывают для венчаний жителей Маньяно. Впереди, увитые гирляндами цветов, едут кареты с женихом, невестой, их родителями и свидетелями. Едут медленно, очень медленно. Их окружают многочисленные гости. Дорога широка и позволяет идти рядом с каретой. Процессия двигается на фотографа, который прячется под черной накидкой на треноге.
Кучера в цилиндрах придерживают на крутом спуске лошадей. Поднявшийся ветер расправляет фату, и она плывет над идущими призрачным белым знаменем. Деревья над дорогой раскачиваются и шумят. На процессию с них слетают созревшие каштаны. Один каштан звонко отскакивает от цилиндра кучера. Все, включая кучера, смеются. На упавшие каштаны с хрустом наезжают колеса карет.
В церкви Святого Секунда холодно. Это холод веков, от которого присутствующим немного страшно. Самой беззащитной выглядит, конечно же, невеста. Выглядит бабочкой, залетевшей в мрачный склеп. Падре улыбается. Позади Франчески стоит толстяк Сильвио. Он дышит ей в спину. Дышит и сопит. Спиной она ощущает тепло его дыхания, и от этого приятно. Даже если оно исходит из ноздрей такого толстяка, это – дыхание жизни.
В сравнении с древностью храма толпа присутствующих кажется Франческе недоразумением. Собранием призраков, которые через мгновение растворятся и оставят храм (сколько он таких видел!) наедине с вечностью. Франческа пытается представить всех в виде скелетов. Полная церковь скелетов, один из них – в фате.
Выходя наружу, все жмурятся. Молодых осыпают мелкими монетами и зерном. Свадьба возвращается в Маньяно. На обратной дороге Франческа успевает рассказать падре свой сон. О том, как на обезглавленной шее пузырилась кровь. Как выходила толчками из перерубленной аорты.
Я думаю, что речь в данном случае идет об Амброджо Флеккиа, говорит падре. Неудивительно, что он приснился именно тебе, поскольку вы все-таки родственники. Если тебе приснится о нем что-нибудь еще, будь добра – запиши это. В сущности, об Амброджо Флеккиа у нас до сих пор очень мало фактического материала.
На деревенской площади установлены столы с угощением. Вдоль столов – доски на табуретах. На досках – покрывала. Перед обильной трапезой все в приподнятом настроении. Все радуются за молодых. Дедушка Луиджи сворачивает самокрутку, берет ее двумя пальцами и затягивается. Окаменевшие мозоли не дают его пальцам согнуться. Лицо его похоже на пемзу. Он говорит, что такой пышной свадьбы еще никогда не видел. Его слова выходят с дымом и кажутся овеянными древностью.
Вечером на столах расставляют свечи. Тени от них пляшут на охристых фасадах. За некоторыми столами свечи задувают. Их дым долго плывет в остановившемся воздухе. То и дело из-за столов встают пары и исчезают в темноте. На самом деле далеко они не уходят. Стоят, прислонившись к теплым стенам домов. Иногда возвращаются, чтобы выпить бокал вина.
Франческа встает из-за стола. Она знает, что уже не принадлежит этому миру, и чувствует себя несчастной. И не знает, какому миру принадлежит. Они празднуют, а она уже не здесь. Они пируют, а она не смогла проглотить ни кусочка. Франческа становится в дверную нишу, и вот ее уже никому не видно. Ее поглощает мрак. Это успокоение.
Кто-то проводит рукой по ее лицу. Чей-то палец движется со лба к носу, с носа на подбородок. Франческа неподвижна. Кто-то гладит ее по волосам. Она чувствует спиной холод дверной ручки и находит ее рукой. Хватается за нее изо всех сил. Ее губ касаются его губы. Выйдя из мрака ниши, он оборачивается. Это Леонардо.
На следующее утро Франческа уехала во Флоренцию и с тех пор не была в Маньяно ни разу. Окончив католическую школу для девочек, двадцати лет от роду она вышла замуж за лейтенанта Массимо Тотти. Они переехали в Рим. В 1915 году лейтенант Тотти отправился на фронт, и его убили в первом же сражении. От лейтенанта, к тому времени уже покойного, у Франчески родился сын Марчелло. Воспитывая сына, Франческа училась на физическом факультете университета и работала в обувном магазине. Иногда ей хотелось все бросить и уехать в Маньяно. Окончив университет, она получила диплом преподавателя физики. Франческа с трудом нашла себе половину ставки в одном из реальных училищ Неаполя. Денег катастрофически не хватало. Чтобы как-то удержаться на плаву Франческа возвратилась в Рим и пошла работать в морг. В морге платили неплохо. В редкие свободные минуты своих дежурств она читала Джойса. Иногда записывала свои сны об Амброджо. В конце концов она издала их под общим названием Амброджо Флеккиа и его время. На материале записанных снов Франческа среди прочего развивала в книге теорию Эйнштейна об относительности времени. В отличие от трудов гениального физика книга была написана простым, доходчивым языком и имела бешеный успех. Франческа стала богатой и знаменитой. Она ушла из морга. Купив особняк на остийском побережье, жила в нем двадцать восемь лет до самой своей смерти. В одном из последних интервью Франческу спросили, какой день из ее жизни запомнился ей больше других. Подумав, Франческа ответила:
Пожалуй, это был день свадьбы моей сестры Маргариты.
В один из дней в монастырь пришли люди от московского боярина Фрола. В браке со своей женой Агафьей боярин Фрол пребывал пятнадцать лет, но детей у них не было. И хотя посещали они многие монастыри и приглашали самых искусных врачей, чрево боярыни Агафьи не отворялось. Мало-помалу их надежда стала угасать, а с приближением года семитысячного от Сотворения мира угасло и само желание иметь ребенка, ибо жизнь его ввиду возможного конца света предполагалась короткая и безрадостная. Вот почему, когда до боярина Фрола дошла весть об удивительном целителе из Кириллова монастыря, он не обрадовался.
Зачем рождать для смерти, сказал боярин Фрол людям дома своего.
Так ведь все рождаются для смерти, возразили люди, других мы пока не видели.
Сообщаю вам, что Енох и Илия были взяты живыми на небеса, ответил боярин, но вы их действительно не видели. Знаешь, не надо останавливать жизнь, пока она не остановлена Всевышним, посоветовали люди дома его.
Боярин Фрол подумал и согласился. Он сказал:
Идите же в Кириллов монастырь и просите у инока Амвросия молитв о даровании мне плода детородия.
Посланные боярином Фролом отправились в путь и ехали двадцать дней. Когда же утром двадцать первого дня вошли они в ворота монастыря, их встретил Амвросий. Ничего не спросив у пришедших, он сказал:
Верю, что путь ваш не напрасен и молитвами Владычицы нашей Богородицы даст Господь боярину Фролу и его боярыне плод детородия.
С этими словами Амвросий протянул им две просфоры для боярина и боярыни. Поцеловав руку дающего, приехавшие пошли на службу. Полдня отстояли коленопреклоненно, а следующие полдня и ночь отдыхали от дороги. С рассветом люди боярина Фрола отправились в обратный путь, и длился он вдвое меньше, потому что запах просфор утолял их голод, а вид снимал усталость. Когда же они вернулись в Москву, первым делом боярин спросил у них о просфорах. И они вручили ему просфоры, и в течение двух лет у него родилось двое детей: сначала мальчик, потом девочка.
Откуда ты знал о просфорах, спросили боярина Фрола люди его дома.
И боярин рассказал, что в ночь, когда посланные отдыхали в монастыре от дальнего пути, ему и боярыне приснился светолепный старец с двумя просфорами. Старец говорил, не размыкая уст, но речь его была внятна:
Будете утешены сыном и дочерью. Мы же здесь будем молиться о том, чтобы до Пасхи сего года ничего не случилось. Ибо лишь в день Пасхи можно будет надеяться, что мир устоял.
В великий день Пасхи семитысячного года звучали все колокола Кириллова монастыря. Этот звон лился над Белозерской землей, возвещая, что Господь явил человекам свою безграничную милость и дал еще время для покаяния. Было решено возобновить составление пасхалии, ведь до этого дня никто не знал, придет ли Пасха года семитысячного.
Из глаз многих текли слезы благодарности. Любящие утешились, потому что их разлука откладывалась, не завершившие дел успокоились, так как получили время для завершения, и только жаждавшие конца не радовались, потому что в своих ожиданиях обманулись.
В день Пасхи семитысячного года Амвросий сказал старцу Иннокентию:
Ищу, старче, уединения.
Знаю, ответил старец Иннокентий. Есть время для общения, и есть время для уединения.
Я долго познавал мир и накопил его в себе столько, что дальше могу познавать его внутри себя.
Теперь, когда в отношении конца света мы более или менее спокойны, настало время для уединения. Готовься, Амвросие, сего лета приимеши схиму.
Приуготовлением Амвросия стало лечение больных. Когда стало окончательно ясно, что жизнь в обозримом будущем продолжится, поток больных вырос десятикратно. Те, кто заболел недавно, в этом потоке соединились с теми, кто все последние годы предпочитал терпеть, но ввиду открывшейся благоприятной перспективы изменил свое решение.
Такое количество посетителей смущало братию и мешало ей сосредоточиться на молитве. Некоторые из них пожаловались на это игумену.
А что, раньше вы могли сосредоточиться на молитве, спросил жалобщиков игумен.
Не могли, ответили жалобщики, и игумен поблагодарил их за честность.
Но Амвросий и сам испытывал сомнения в правильности происходящего. Иногда вспоминал слова отца эконома о том, что многие из пришедших к нему думали лишь о здоровье, не помышляя о молитве и покаянии. Эти слова посеяли в Амвросии зерна сомнения. Он почувствовал беспокойство, но старца Иннокентия рядом уже не было. К тому времени старец Иннокентий перешел в отходную келью в дне пути от монастыря. Зная, что старец пренебрегает расстоянием, Амвросий сказал ему из монастыря:
Боюсь, что мои исцеления становятся для них привычным делом. Они не побуждают души этих людей к движению, потому что исцеления они получают автоматически.
Что ты знаешь об автоматизме, Амвросие, ответил из отходной кельи старец Иннокентий. Если есть у тебя дар исцеления, пользуйся им, ведь зачем-то же он тебе дан. Их автоматизм быстро пройдет, когда тебя с ними не будет. А чудо исцеления они, поверь, запомнят навсегда.
18 августа года семитысячного от Сотворения мира в храме Успения Пресвятой Богородицы Амвросий принял схиму. Чин принятия схимы напоминал чин, по которому несколько лет назад его постригали в мантию. Но в этот раз все было торжественней и строже.
В храм Арсений вступил, как и подобало, во время малого входа литургии. Войдя, снял с головы покров, а с ног сандалии. Трижды поклонился земно. Глаза привыкли к полумраку храма, и темная масса присутствующих обрела лица. В хоре стоял человек, похожий на Христофора. Может быть, это и был Христофор.
Содетелю всех и Врачу недужных, Господи, прежде даже до конца не погибну, спаси мя, прошептал Амвросий вслед за хором.
Из открытых дверей веяло ветром позднего лета. Огни заметались было над свечами, но затем замерли, вытянувшись в общем направлении. В детстве, когда он стоял в этом храме с Христофором, огни вели себя точно так же. И это было единственным, что связывало Амвросия с тем временем, потому что сам он давно был другим, а Христофор лежал в могиле. По крайней мере был туда положен. Амвросий подумал, что в точности уже не помнит, как Христофор выглядел. Откуда здесь быть Христофору? Нет, это был не Христофор.
Отрицаешися ли мира и яже в мире, по заповеди Господней, спросил Амвросия игумен.
Отрицаюся, ответил Амвросий.
Он услышал, как сзади захлопнули дверь, и пламя свечей выровнялось. Теперь в пламени не было никакого волнения. Такою должна стать и душа, подумал Амвросий. Бесстрастной, безмятежной. А моя душа все не приходит к покою, потому что болит об Устине.
Игумен сказал:
Возьми ножницы и подаждь ми я.
И Амвросий подал ему ножницы и поцеловал руку. Игумен же разжал свою руку, и ножницы упали на пол.
И Амвросий поднял ножницы, и вручил их игумену, и игумен вновь бросил их.
И тогда Амвросий вновь подал ножницы, и игумен бросил их в третий раз.
Когда же Амвросий поднял ножницы и в этот раз, все присутствующие уверились, что Амвросий постригается добровольно.
Игумен приступил к пострижению. Он крестообразно остриг две пряди с головы Амвросия, чтобы вместе с волосами тот оставил долу влекущие мудрования. Глядя на седые пряди на полу, Амвросий услышал свое новое имя:
Брат наш Лавр постригает власы главы своея во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Рцем о нем: Господи, помилуй!
Господи, помилуй, отвечала братия.
18 августа, когда Амвросий принимал большую схиму, было днем святых мучеников Флора и Лавра. С этого дня Амвросий стал Лавром.
Старец Иннокентий сказал из отходной кельи:
Хорошее имя Лавр, ибо растение, тебе отныне тезоименитое, целебно. Будучи вечнозеленым, оно знаменует вечную жизнь.
Я более не ощущаю единства моей жизни, сказал Лавр. Я был Арсением, Устином, Амвросием, а теперь вот стал Лавром. Жизнь моя прожита четырьмя непохожими друг на друга людьми, имеющими разные тела и разные имена. Что общего между мною и светловолосым мальчиком из Рукиной слободки? Память? Но чем дольше я живу, тем больше мои воспоминания кажутся мне выдумкой. Я перестаю им верить, и оттого они не в силах связать меня с теми, кто в разное время был мной. Жизнь напоминает мозаику и рассыпается на части.
Быть мозаикой – еще не значит рассыпаться на части, ответил старец Иннокентий. Это только вблизи кажется, что у каждого отдельного камешка нет связи с другими. В каждом из них есть, Лавре, что-то более важное: устремленность к тому, кто глядит издалека. К тому, кто способен охватить все камешки разом. Именно он собирает их своим взглядом. Так, Лавре, и в твоей жизни. Ты растворил себя в Боге. Ты нарушил единство своей жизни, отказался от своего имени и от самой личности. Но и в мозаике жизни твоей есть то, что объединяет все отдельные ее части, – это устремленность к Нему. В Нем они вновь соберутся.
Через три недели после принятия схимы Лавр покинул монастырь и отправился искать себе отходную келью. Это было внутренним стремлением самого Лавра, но со стороны игумена и братии оно не вызвало возражений.
Как ни странно, с уходом Лавра они почувствовали определенное облегчение, поскольку поток чающих исцеления нарушал установленную жизнь монастыря. И хотя для пришедших ворота открывали по особому разрешению, толпы ожидающих под стенами не могли не смущать братию.
К ищущим Лавра и братия, и игумен старались относиться с пониманием. Они помнили слова Господа о том, что не может укрыться град, стоящий на верху горы, и что, зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечнике, и светит она всем в доме. Другое дело, что свет этот в общежительном монастыре мог казаться слишком ярким тем, кто полагал, что сила монастыря прежде всего в совокупной молитве. Таким он, видимо, и казался.
Лавр вышел из монастыря, взяв с собой лишь краюху хлеба. Его пытались принудить взять больше, поскольку было непонятно, что ожидает его на новом месте, но Лавр сказал:
Если на месте том Бог и Пречистая Его Матерь забудут обо мне, так зачем я буду и нужен?
И Лавр отправился на поиски того места, где его душа чувствовала бы себя в покое. Он шел сквозь сырой осенний лес, не запоминая направления пути. Ему это было не нужно, потому что он не предвидел возвращения. Он понимал, что его движение было началом другого, более важного ухода.
Лавр ступал по полусгнившим веткам, и под его ногами они ломались без хруста. На желтых листьях по утрам белел иней. К полудню иней превращался в мелкие капли, и они холодно блестели на солнце. Из черных лесных озер Лавр пил воду. И всякий раз, как он наклонялся над водой, из глубины к нему поднималось изображение ветхого старца в куколе, с белыми крестами на плечах. Лавр поднимал глаза к расчерченному ветвями небу и указывал на озерного старца Устине:
Следует полагать, что это я, поскольку больше здесь отражаться некому. Я же продолжаю жить тобой и вижу тебя, оставшуюся неизменной, но ты, любовь моя, меня бы уже не узнала.
Иногда Лавру казалось, что это отражение он уже видел, что было это много лет назад, но когда и при каких обстоятельствах видел, вспомнить никак не удавалось. Возможно, думал Лавр, это было во сне, ибо, предъявляя образы, сон не заботится о соблюдении вещей условных, одной из которых является время.
Каждый день Лавр отламывал от взятой им краюхи хлеба, но она при этом не уменьшалась. Удивленный этим обстоятельством, он спросил у старца Иннокентия:
Послушай, старче, а может быть, мне только кажется, что я ем?
Ты взрослый человек и к тому же врач, а рассуждаешь как ребенок, рассердился старец. Ну как, скажи, может прожить организм без питания? По каким биологическим законам? Понятно, что ты ешь самым натуральным образом. Другое дело, что и краюха ежедневно прирастает в весе, иначе ты бы так легко не отделался.
Успокоенный объяснением старца Иннокентия, Лавр продолжал свое движение. На пути он видел много достойных мест, но ни одному из них не отдал предпочтения. По внутреннему своему чувству он каждый раз понимал, что это еще не конечная точка его странствий. Одни места были слишком узки. Деревья там сходились друг с другом почти вплотную и могли, по мнению Лавра, теснить всякую поселившуюся здесь душу. Другие места были, напротив, слишком широки, и простор их требовал больших усилий для освоения, то есть превращения душою в свое. Сказано же было в одной из грамот Христофора, что русским людям покорятся многие пространства, но они не смогут эти пространства освоить. Будучи русским человеком, Лавр опасался такого поворота событий.
Он странствовал много дней, так много, что в иных частях леса узнавал на деревьях свои зарубки. В одну из ночей ему приснилось место на возвышенности. Это была поляна, окруженная высокими соснами. По краям поляны росли кусты, в гуще которых виднелась каменная пещера. Лучи солнца свободно проходили между стволами сосен, что делало место светлым и спокойным.
Проснувшись утром, Лавр направился к этому месту. Он шел без внутренних сомнений, шел бодрым шагом человека, знающего путь. К концу дня Лавр достиг желанного места. Оно оказалось в точности таким, каким он его видел во сне. Прочитав благодарственную молитву, Лавр поцеловал обретенную землю и сказал:
Се покой мой в век века, зде вселюся.
Сказал:
Приими мя, пустыня, яко мати чадо свое.
Собрав хвороста и нарвав травы, сложил их в пещере. И лег там спать, и сон его был безмятежен, как в настоящем доме. И во сне он был счастлив, так как знал, что это его последний дом.
Несколько дней Лавр занимался обустройством своего нового жилища. Пещера, в которой он поселился, представляла собой два огромных валуна, покрытых сверху еще большей каменной глыбой. Одной из своих сторон глыба касалась земли, образуя третью, покатую, стену. Четвертую стену принялся строить сам Лавр.
Из инструментов у него был лишь взятый в монастыре нож.
Заметив неподалеку стволы поваленных деревьев, Лавр попытался подтащить их к пещере. К самым толстым стволам он даже не подходил. Когда же он обхватил руками один из средних стволов и попытался сдвинуть его с места, не удалось и это. Справившись с сердцебиением, Лавр задумался о том, что было тому причиной – тяжесть дерева или его старость, и решил, что все-таки старость.
И тогда он взялся за тонкие молодые стволы, которые были повалены при падении больших деревьев. Подтаскивая эти деревца к валунам, он вкапывал их нижнюю часть в землю, а верхнюю прижимал к неровной поверхности камня. Стволы друг с другом связывал толстыми сплетенными из вьюна веревками. Промежутки между стволами заполнял травой и мхом. Из связанных веток Лавру удалось сделать даже дверь. Дверь не висела на петлях, а приставлялась, но от холода спасала не хуже настоящей.
Соорудив стену, Лавр понял, что тонкие стволы здесь и были самыми подходящими, потому что толстые стволы не прилегали бы друг к другу так плотно. Он сказал Устине:
То, что человеку дается по силе его, и есть наилучшее. А что сверх силы его, то, любовь моя, не полезно.
Из валявшихся там и тут камней Лавр сложил очаг. Понимая, что пришла старость, на крепость своего тела он более не рассчитывал. Чтобы сохранить в теле жизнь, в самые холодные дни Лавр стал разводить в очаге огонь. Впоследствии, обжившись на новом месте, начал топить один раз в неделю. По субботам он разводил огонь при помощи кресала и трута, которые всегда держал сухими в обнаруженном им углублении под потолком. Топил Лавр с утра до вечера, глядя, как сырой дым от собранных им веток медленно вытягивало в дверной проем. За день топки камни пещеры вбирали в себя столько тепла, что его хватало до следующей субботы. Почти всегда хватало. Если пещера выстуживалась раньше, Лавр терпел, но установленного дня не менял.
Лавр полюбил свое жилище. Оно защищало от холодных северных ветров и оказалось неожиданно просторным. В ближайшей ко входу части можно было стоять в полный рост. Там же, где гранитная плита уходила вниз, нужно было сгибаться. Иногда Лавр забывал о нависающей глыбе и сильно ударялся о нее головой. Утирая выступившие слезы, он обвинял себя в нежелании склонять голову и гордыне. Улыбаясь, радовался, что даваемые ему уроки смирения столь легки.
Лавр понимал, что с ним обращаются как с ребенком. Впервые со времени детства ему было так спокойно. Се покой мой в век века, повторял он про себя и удивлялся глубине своего покоя. Ему казалось, что он слышит источники вод под землей. Дыхание облаков в небесах. В прежней жизни с ним происходило много чего, но так или иначе все происходило на людях. А теперь он был совершенно один.
Ему не было одиноко, потому что он не чувствовал себя оставленным людьми. Все когда-либо встреченные им ощущались им как присутствующие. Они продолжали тихую жизнь в его душе – независимо от того, отправились ли в иной мир или были всё еще живы. Он помнил все их слова, интонации и движения. Их старые слова рождали новые слова, они взаимодействовали с позднейшими событиями и словами самого Лавра. Жизнь продолжалась во всем своем многообразии.
Она двигалась хаотично, как и положено жизни, состоящей из миллионов частиц, но вместе с тем просматривалась в ней и какая-то общая направленность. Лавру стало казаться, что жизнь движется к своему началу. Не началу всеобщей жизни, сотворенной Господом, а к его собственному началу, с которым всеобщая жизнь открылась и для него.
Мысли Лавра, прежде занятые событиями последних лет, все чаще стали обращаться к первым годам его жизни. Идя по осеннему лесу, в своей руке он порой чувствовал руку Христофора. Она была шершавой и теплой. Поглядывая на Христофора снизу вверх, Лавр вспомнил, наконец, где видел лицо, отразившееся в озере. Это было лицо Христофора. От деда внуку в день старости его.
Христофор вел его по звериным тропам, время от времени останавливаясь, чтобы передохнуть. Он рассказывал о травах, засыпающих в это время года, и о свойствах тронутых заморозками корней. Рассказывал о путях птиц, стремящихся от холода на юг, об их непростой жизни на чужбине и об удивительном умении возвращаться.
Возвращаться, Лавре, свойственно не только птицам, но и людям, сказал однажды Христофор. Должна быть в жизни какая-то завершенность.
Почему ты называешь меня Лавром, спросил Лавр. Ты же знал меня как Арсения.
Какая разница, ответил Христофор. А помнишь, ты тоже хотел стать птицей?
Помню. Я тогда недолго летал…
Когда мальчик утомлялся, дед сажал его в сумку за плечами. Он нес его домой, и от мерного шага Христофора глаза мальчика слипались. Ему снилось, что он стал птицей харадром. Взяв на себя чужие язвы, он взлетает в поднебесье и развеивает их над землей. Просыпался уже ночью, на своей лежанке. Слушал, как в углу пещеры мерно капает вода
К ноябрю краюха, взятая Лавром в монастыре, стала ощутимо таять. Лавр отметил ее таяние, но это не вызвало в нем беспокойства. Он понимал: если его присутствие на земле еще имеет какой-то смысл, хлеб насущный будет ему дан во благовремении. Так и произошло.
Однажды утром Лавр услышал осторожные шаги у пещеры. Он вышел наружу и увидел человека с буханкой хлеба в руках.
Я – мельник Тихон и принес тебе хлеба, сказал человек.
Одежда его была в муке, и лет ему было около тридцати. Поклонившись, мельник Тихон дал Лавру буханку. Лавр взял ее молча и тоже поклонился. Мельник ушел.
На следующий день он вернулся, ведя за руку жену, которая сильно хромала.
На мою ногу упал мельничный жернов, и с тех пор я не могу на нее ступить, сказала мельничиха. Состояние же моего здоровья с каждым днем ухудшается.
Как ты добралась сюда с такой ногой, если муж не нес тебя на руках, спросил Лавр. До моей чащи дойдет ведь и не всякий здоровый.
Это не так трудно, сказал мельник Тихон, ибо твоя, Лавре, чаща всего в полутора часах пешего движения от Рукиной слободки. Тебя видели ходившие по лесу, и все в слободке теперь знают, что ты здесь живешь.
Лавр внимательно посмотрел на пришедших. Он понял, что многодневный его путь оказался на деле не таким уж длинным. И что он заблудился в своем пути, но в итоге пришел туда, куда и должен был прийти.
Помози нам, Лавре, попросил мельник Тихон, ведь какая же она на мельнице помощница с больной ногой.
По щекам мельничихи струились слезы, поскольку она знала, что речь идет не о ее ноге, а о ее жизни. Лавр знаком приказал ей снять платок, намотанный на болевшую ступню. Когда она это сделала, Лавр опустился у ее ног на корточки. Ступня была опухшей и начинала гнить. Он стал ее медленно ощупывать. Мельник Тихон отвернулся. Лавр сжал ступню обеими руками, и мельничиха зарыдала. Он вновь намотал платок на больное место.
Не плачь, жено, сказал Лавр. Нога твоя заживет, и вернешься к работе на мельнице, и будешь помощница мужу твоему.
И будет все по-прежнему, спросила мельничиха.
Нет, не все будет по-прежнему, ответил Лавр, так как ничто на свете не повторяется. Да ты, я думаю, этого и не хочешь.
И они поклонились Лавру и ушли.
С того дня из Рукиной слободки к нему начали ходить люди. Увидев, что схимник Лавр помог больной мельничихе, они понимали, что он не откажет и им. Услышав рассказ мельника о том, как Лавр принял его хлеб и как благодарил его низким поклоном, они стали носить ему пищу. И всякий раз, как они приносили ее, Лавр просил их этого не делать. И они все равно приносили ему то хлеб, то вареную репу, то овсяную кашу в горшочках. Из рассказа мельника следовало, что подобные приношения не повредят. Кроме того, в Рукиной слободке уже давно считали, что только оплаченный труд приносит результаты. Даже если это труд исцеления.
Поняв, что отказаться невозможно, Лавр стал делиться пищей с птицами и животными. Он разламывал хлеб надвое и распахивал руки, и на его руки садились птицы. Они клевали хлеб и отдыхали на его теплых плечах. Овсяную кашу и репу обычно съедал медведь. Он никак не мог найти подходящей берлоги для сна, и это отравляло ему жизнь.
Приходя к Лавру, медведь жаловался на морозы, отсутствие питания и свою общую неустроенность. В самые холодные дни Лавр пускал его в пещеру погреться, призывая гостя не храпеть во сне и не отвлекать его от молитвы. Само же их соседство Лавр предлагал ему рассматривать как меру временную. В самом конце декабря медведь все-таки нашел себе берлогу, и Лавр вздохнул с облегчением.
Начиная с той зимы Лавр потерял счет времени, устремленного вперед. Теперь он чувствовал только время круговое, замкнутое на себе, – время дня, недели и года. Он знал все воскресенья в году, но счет лет был им безнадежно утрачен. Иногда ему сообщали, какой на дворе год, но он тут же это забывал, потому что давно уже не считал такое знание ценным.
События в его памяти более не соотносились со временем. Они спокойно растеклись по его жизни, выстроившись в особый, со временем не связанный порядок. Некоторые из них всплывали из глубин пережитого, некоторые же погружались в эти глубины навеки, потому что их опыт никуда не вел. Само пережитое постепенно теряло отчетливость, все более превращаясь в общие идеи добра и зла, лишенные подробностей и красок.
Из временных указаний все чаще ему приходило на ум слово однажды. Это слово нравилось ему тем, что преодолевало проклятие временем. И утверждало единственность и неповторимость всего произошедшего – однажды. Однажды он понял, что этого указания вполне достаточно.
(Однажды) к пещере Лавра привезли новгородскую боярыню Елизавету. Много лет назад она поскользнулась и ударилась головой о камень. С тех пор зрение ее стало меркнуть, и через некоторое время она видела одни лишь очертания предметов. Незадолго до прихода к Лавру боярыня Елизавета перестала видеть даже их.
Когда Лавр вышел из своей пещеры, она сказала:
Помажь мне глаза той водой, которую берешь из родника, чтобы я опять прозрела.
Лавр подивился вере пришедшей и сделал так, как она сказала. И в тот же час она увидела очертания лица Лавра, а за его спиной движение сопровождавших ее. Боярыня Елизавета стала показывать на них пальцем и называть их по именам. Еще она называла имена трав и цветов, росших вокруг пещеры Лавра. Иногда она ошибалась, потому что в глазах ее все еще стояла муть, но уже тогда она видела главное – свет. То и дело она поднимала голову вверх и смотрела не щурясь на яркое летнее солнце, и глаза ее не болели и все не могли насытиться солнцем. К началу осени зрение боярыни Елизаветы вернулось к ней полностью.
(Однажды) к Лавру привели раба Божьего Николая, связанного цепями. Вели его десять человек, потому что меньшее количество было не в состоянии сдерживать его и управлять его движением. Николай был невысок, но неистовую силу ему давали вселившиеся в него бесы. Облик его был страшен. Николай рычал и выл, и грыз свои цепи, обнажая обломанные о железо зубы. На губах его вскипала кровавая пена. Он дико закатывал глаза, так что видны были одни лишь белки. На висках его и на шее вздувались синие кровяные жилы. Из одежды на нем не было почти ничего, поскольку все, что на него надевали, он разрывал в клочья. И, несмотря на мороз, ему не было холодно: грели его сидевшие в нем чуждые силы.
Отпустите его, сказал Лавр державшим Николая.
Державшие переглянулись. Помедлив немного, они бросили цепи и отошли от Николая. Наступила тишина. Николай уже не выл и не бился. Полусогнутый, он стоял и смотрел прямо в глаза Лавру. Рот его был полуоткрыт. Изо рта, раскачиваясь, тягуче стекала слюна. Лавр сделал шаг к Николаю и положил руку на его голову. Так они стояли некоторое время. Глаза Лавра были закрыты, а губы шевелились. Головы обоих медленно сближались, пока лоб Лавра не коснулся лба Николая.
Именем Спаса нашего Иисуса Христа повелеваю вам покинуть раба Божия Николая, громко сказал Лавр.
При этих словах Николай протянул руки к Лавру, словно хотел его обнять. Тело его обмякло. Звеня цепями, Николай медленно съехал на землю. Он лежал на снегу у ног Лавра, и никто не смел к нему подойти. Глаза Николая были открыты, как у мертвого, но он не был мертв.
Они покинули его, и дух его на пути к выздоровлению, сказал Лавр. Дайте ему передышку до исхода ночи, утром же пусть идет к причастию.
И Николая унесли в Рукину слободку, и он лежал в беспамятстве конец этого дня и всю ночь. Когда же рано утром он открыл глаза, то в них уже сиял свет разума, как и подобает человеку, носящему образ Божий. Николай был еще очень слаб, потому что с бесами из него вышла та кромешная сила, которой он обладал.
Молитвами окружающих и своей собственной Николай нашел в себе силы дойти до церкви и причаститься. Причастившись же, он почувствовал себя лучше, потому что с кровью и телом Христовыми в него вошла новая крепость. Прямо из церкви Николай, сопровождаемый народом, направился к пещере Лавра.
Лавр вышел им навстречу и благословил их безмолвно. И все пали перед Лавром на колени, потому что видели, что сила этого человека крепче бесовской силы. Затем все спросили Николая, отчего это, когда его вели к пещере Лавра, он так сопротивлялся и кричал криком, превышающим по своей силе человеческие возможности. И тогда Николай ответил им:
Вы били меня, понуждая идти сюда, бесы же били меня, возбраняя это делать, и я не знал, кого из вас слушать. И будучи побиваем и теми и другими, я кричал двойным криком.
И все удивились произошедшему, и восславили небесного Бога и Его земного светильника Лавра.
В год великого голода к Лавру пришла отроковица Анастасия, потерявшая девственность. Плача, она пала ниц перед Лавром и сказала:
Чувствую, что я понесла во чреве моем, но не могу рожать, не имея мужа. Ведь когда родится ребенок, его назовут плодом греха моего.
Чего же ты хочешь, жено, спросил Лавр.
Ты и сам знаешь, Лавре, чего я хочу, но я боюсь тебе это сказать.
Знаю, жено. Так ведь и ты знаешь, что я тебе отвечу. Почему же, скажи, ты ко мне пришла?
Потому что если я обращусь к знахарке в Рукиной слободке, о моем грехе узнают все. А ты лишь помолись, и плод греха моего выйдет из меня так же, как вошел.
Взгляд Лавра поднимался по верхушкам сосен и терялся в свинцовых небесах. На ресницах его застыли снежинки. Поляну покрывало первым снегом.
Я не могу молиться об этом. Молитва должна иметь силу убежденности, иначе она не действенна. А ты просишь меня молиться об убийстве.
Анастасия медленно поднялась с колен. Села на поваленное дерево и подперла щеки кулаками.
Я сирота, а сейчас голодное время, и я не прокормлю ребенка. Как ты не понимаешь?
Сохрани дитя, и все образуется. Просто поверь мне, я это знаю.
Ты убиваешь и меня, и его.
Лавр сел на дерево рядом с Анастасией. Погладил ее по голове.
Я тебя очень прошу.
Анастасия отвернулась. Лавр опустился на колени и прижался головой к ногам Анастасии.
Буду молиться о тебе и о нем всякий час. Пусть он станет чадом старости моея.
Ты отказываешь мне, потому что боишься погубить свою душу, спросила Анастасия.
Я боюсь, что уже погубил ее, тихо сказал Лавр.
Уходя, Анастасия оглядывалась на Лавра, а он плакал. И ей было его жалко.
Зима оказалась морозной. С небес летели не снежинки, а пыль. Белая искрящаяся пыль, которая оседала на деревьях и кустах. Собственно, кустов уже тоже не было. Сначала они стали сугробами, а затем и сугробы исчезли в бескрайнем снежном покрывале, наброшенном на лес. Еще в начале зимы Лавр сказал Устине:
Мне кажется, любовь моя, это самая холодная зима из тех, что мне довелось пережить. А может быть, просто дело в том, что тело мое уже не способно сопротивляться трудностям. Чтобы оно не разлучилось с душой раньше времени, попробую топить дважды в неделю.
Но топить пещеру дважды в неделю у Лавра не получилось. Приготовленный им запас сучьев быстро таял, а находить сучья под глубоким снегом было затруднительно. По грудь в снегу Лавр добирался до ближайших деревьев и обламывал их ветви, но это требовало больших усилий. Принеся в пещеру одну-две ветки, он долго не мог отдышаться. Лавр падал без сил на лежанку, и дыхание его, стесненное грудным кашлем, восстанавливалось с трудом. Экономя дрова, он стал топить часто, но понемногу. Камни от такой топки не прогревались, и в пещере всегда было холодно.
Подходила к концу и еда, которую до большого снега Лавру порой доставляли из Рукиной слободки. Когда еду приносили прежде, он отказывался от нее, говоря, что у него много своих запасов. Летом и осенью у него действительно были многочисленные травы и корни, достаточные для насыщения, но под завалившим их снегом они теперь были недоступны. По причине глубокого снега к Лавру перестали ходить и больные, перестав, соответственно, приносить еду. На это трудное время о нем забыли – не жестоким забвением злонамеренных, но вынужденным забвением страждущих. Снег соединился с голодом, и легко не было никому.
К середине зимы Лавр уже почти не выходил из пещеры. Он берег остававшиеся у него силы и тепло. В дальнем углу пещеры он однажды нашел остатки краюхи, принесенной им в свое время из монастыря.
Хлеб этот, возможно, не первой свежести, сказал Лавр Устине, да и осталось его не так уж много, но, знаешь, если не предаваться чревоугодию, этого на какое-то время хватит. В ситуациях, подобных моей, главное, любовь моя, не капризничать.
Разрешив сложности с питанием, Лавр нашел возможность и согреться. Он стал думать об Иерусалиме.
С утра до ночи Лавр бродил по его улицам, полным солнца, и, даже засыпая, ощущал запах остывающих камней. Гладил их шершавую поверхность. Камни отдавали свое тепло мерзнущим рукам Лавра, и ему больше не было холодно. Февраля третьего дня на Масличной горе он встретил старца Иннокентия. Лицо старца было загорелым, так что было понятно, что в Иерусалиме он уже не первый день. Вместо приветствия старец показал на Храмовую гору и тихо запел:
Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром…
Старец Иннокентий пел, обнажив голову, и теплый февральский ветер шевелил его седины. По воздуху плыли насекомые Святой земли и сухие ленты трав, сорванные с насиженных мест. Они смешивались с древней пылью Иерусалима и попадали в глаза стоявшим. На ресницах старца Иннокентия блестели слезы. Он уже сомкнул уста, а его песнь все еще разливалась над долиной Кедрона. Глядя на него, Лавр думал, что так, должно быть, выглядел праведный Симеон на триста шестьдесят первом году своей жизни.
Да ведь сегодня и есть память праведного Симеона, улыбнулся старец Иннокентий, а ты об этом, что ли, забыл? И как же тут не воспеть освобождение, которое днесь для меня наступает?
Я понял это по тому, как ты приближался, сказал ему Лавр. Ты делал это освобожденно. Как человек, увидевший все, что должен был увидеть. По правде говоря, не ожидал тебя здесь встретить, хотя где же нам еще было проститься, как не здесь?
Старец Иннокентий обнял Лавра.
Не скорби, Лавре, ибо недолго тебе оставаться запертым во времени.
Они стояли на вершине горы. Лавр смотрел, как из-за плеча старца наплывает туча, из которой не прольется ни капли дождя.
Весной стало понятно, что и в наступившем году голод не кончится. В конце мая, когда из-под земли показались злаки, а плодовые деревья только отцвели, ударил сильнейший мороз. Он пришел посреди теплых дней и свирепствовал только одну ночь. Все, что было способно произрастать и цвести, в эту ночь погибло.
В Рукиной слободке бывали разные несчастья, но такого мороза в мае не помнил никто. Слободской мельник уподобил его дыханию Дьявола, которое леденит все, чего касается. Это уподобление многим открыло глаза на истинную природу произошедшего и дало направление для умозаключений. Было ясно, что такие вещи не приходят случайно.
Поиск причин не был долгим. Несмотря на просторные древнерусские одежды, к весне ни для кого уже не было тайной, что сирота Анастасия непраздна. Когда произошла беда, ее спросили, кто отец ее ребенка, но она отказалась отвечать. И больше ее не спрашивали, потому что всем в Рукиной слободке ответ был и так очевиден. Отцом ребенка был тот, чьим ледяным дыханием уничтожило всякий злак и плод всякого древа. И выход здесь был один, и никто не произнес, что это за выход, ибо все и так знали, как надлежит поступать.
Светлой июньской ночью ветхая изба Анастасии загорелась с четырех сторон. Никто из жителей Рукиной слободки не спал, но никто избу и не тушил. Многие плакали и молились, потому что, несмотря на связь Анастасии с нечистой силой, им было ее жалко. Многим казалось, что живущая без родителей девушка если и стала легкой добычей Дьявола, то в этом была вина не только ее, но и обстоятельств. И лишь забота о спасении Рукиной слободки от голода сковывала этих людей в свойственном им мягкосердечии. Они окружали избу Анастасии, чтобы не дать ей оттуда вырваться, и закрывали уши ладонями, чтобы не слышать ее предсмертных криков. В шуме пламени они их и не слышали.
Когда изба догорела, самые смелые отважились рыться в пепле, чтобы проткнуть осиновым колом то, что осталось от Анастасии. Не найдя же никаких следов сгоревшей, слободские еще более уверились в ее виновности, поскольку от невинного человека должно же было хоть что-то остаться. И все убедились в том, что Анастасия исчезла, яко исчезает дым, и погибла, яко тает воск от лица огня, от лица любящих Бога и знаменующихся крестным знамением.
Но Анастасия не исчезла. Понимая, к чему идет дело, в ночь пожара она тайно бежала из Рукиной слободки. Бегство ее осложняли тошнота и головокружение, но главное – тяжелый живот, в котором ворочалось ее дитя. Главная же сложность состояла в том, что бежать ей было некуда. На всем свете был у нее один лишь старец Лавр, предсказавший благополучный исход событий. И его предсказание (Анастасия на ходу размазывала слезы по щекам), кажется, не сбывалось.
Царапая лицо и руки о летевшие навстречу ветви, в сердце своем Анастасия ругала старца за отказ помочь ей и называла его чуть ли не виновником своих бед. Когда же вскоре после полуночи она приблизилась к пещере Лавра, гнев покинул ее сердце, а силы – тело. У нее уже не было ни упреков, ни даже слез. Тяжело дыша, Анастасия опустилась на землю и позвала Лавра. Ее вырвало.
С плошкой воды в руках из пещеры вышел Лавр. Он омыл Анастасии лицо и руки.
Меня пытались сжечь, прошептала Анастасия. Они думают, что я имею во чреве моем от Дьявола.
Лавр молча смотрел на Анастасию. Глаза его были полны слез.
Так почему же ты молчишь, крикнула Анастасия.
Лавр положил ей руку на лоб, и Анастасия почувствовала прохладу.
Лавр делит свою пещеру пополам. Они с Анастасией собирают ветки и, связывая их друг с другом веревками из вьюна, сооружают в пещере внутреннюю стену. В стене внешней прорезают вход, которым могла бы пользоваться Анастасия. Ко входу приставляют дверь из веток, в которые вплетены папоротники. Второй вход в пещеру они стараются сделать незаметным.
В солнечные дни Анастасия гуляет за пещерой, а Лавр становится на тропинке, по которой к нему приходят из Рукиной слободки. Он принимает больных на поляне перед пещерой и дает знак Анастасии, когда они уходят.
Лучше им ее не видеть, говорит Лавр Устине. Никогда не знаешь, что у этих людей на уме: в их головах, любовь моя, еще так много мрака.
Говори со мной, просит Лавра Анастасия. Я не могу, когда все время молчат.
Хорошо, я буду говорить с тобой, отвечает Лавр.
Больные опять приносят Лавру еду, но уже гораздо меньше, чем раньше, потому что в окрестных деревнях голод. К тому же они привыкли, что от вознаграждения Лавр отказывается. Только теперь Лавр не отказывается. Он лечит больных и с благодарностью принимает приносимое. Больные удивляются. Они говорят, что в прежние обильные годы Лавр у них ничего не брал, а теперь, в голодное время, берет все подряд, включая мясное. Больные с грустью отмечают, что даже аскетов трудности меняют не в лучшую сторону. Они слегка раздражены, но не подают вида. Лавр возвращает им здоровье и жизнь, без которых еда бесполезна.
Лавр ничего им не объясняет. Он знает, что Анастасии нужно хорошо питаться, и внимательно за этим следит.
Так хорошо я не ела еще никогда, говорит Анастасия.
Теперь ешь не только ты, но и твой мальчик, отвечает ей Лавр.
Откуда ты знаешь, что это мальчик?
Лавр долго смотрит на Анастасию.
Так мне кажется.
В один из дней Лавр говорит Устине:
Пожалуй, любовь моя, я научу ее грамоте, как когда-то – помнишь? – учил тебя. Может быть, впоследствии ей случится прочитать то, чего ей не скажут в Рукиной слободке.
Лавр начинает учить Анастасию грамоте. Грамота дается Анастасии на удивление легко. У Лавра нет книг, зато есть береста, на которой он пишет то, что Анастасия читает. Но чаще он пишет палочкой на земле. Чтобы написать новое, стирает старое. Иногда не стирает.
Приходящие к нему люди видят эти письмена, но о том, для кого они сделаны, не догадываются. Просто стараются на них не наступать. Они не знают, что именно написано на земле, но им известно, что славянские буквы священны, ибо способны обозначать священные понятия. Неславянских букв они не видели. Делают преувеличенно большие шаги и передвигаются вокруг надписей на цыпочках. Аристид праведник вопросим бысть: колико лет человеку добро жити? И отвеща Аристид: дондеже разумеет, яко смерть лучше живота. Уходят, так и не прочитав беседы с Аристидом. Кланяются Лавру и желают ему многая лета.
Не дай Бог, беззвучно отвечает им Лавр.
Перед сном Анастасия просит его что-нибудь рассказать. Лавр хочет рассказать о своем путешествии в Иерусалим, но не может его вспомнить. Он долго думает и вспоминает Александрию. Вечер за вечером Лавр рассказывает Анастасии о странствиях македонского царя, о виденных им диких людях и о его битве с персидским царем Дарием. К событиям жизни Александра Анастасия относится сочувственно. Они отодвигают в сторону события собственной жизни Анастасии, и она спокойно засыпает. А Александр лежит на железной земле под костяным небом. Ему тоскливо. Он не понимает, для чего были все его странствия. И для чего все завоевания. И он еще не знает, что его империя распадется в одночасье.
Открыв глаза, но не просыпаясь, Анастасия произносит:
Какая странная у Александра жизнь. В чем была ее историческая цель?
Лавр неотрывно смотрит в глаза Анастасии и читает в них свои собственные вопросы. Наклонившись к уху спящей, Лавр шепчет:
У жизни нет исторической цели. Или она не главная. Мне кажется, Александр понял это только перед самой смертью.
Ранним утром их будит шум голосов. Лавр выходит из пещеры и видит мужчин Рукиной слободки. В их руках вилы и колья. Лавр молча смотрит на них. Некоторое время они тоже молчат. Их лица в крупных горошинах пота, а волосы прилипли ко лбу. Они спешили. Они еще тяжело дышат.
Кузнец Аверкий говорит:
Ты знаешь, старче, что в прошлом году был голод. И причиной тому была связь девки Анастасии с Дьяволом.
Лавр смотрит перед собой, но непонятно, видит ли он кого-то.
Анастасию мы сожгли, продолжает кузнец Аверкий, но голод не утих. О чем это говорит, старче?
Лавр переводит глаза на кузнеца.
Это говорит о том, что в ваших головах мрак.
Ты, старче, неправ. Это говорит о том, что мы ее не сожгли.
Мы даже не нашли ее костей, вздыхает мельник Тихон.
Лавр делает несколько шагов по направлению к Тихону.
Здрава ли жена твоя, Тихоне?
Да, Божией милостью, отвечает мельник.
На подоле рубахи он замечает следы муки и начинает их стряхивать.
Анастасию видели здесь, говорит кузнец Аверкий. Видели, как она входила в твою келью… Мы знаем, старче, что она там.
Пришедшие смотрят на кузнеца Аверкия и не смотрят на Лавра.
Я запрещаю вам входить в мою келью, раздается голос Лавра.
Прости, старче, но за нами стоят наши семьи, тихо говорит кузнец Аверкий. И мы войдем в твою келью.
Он медленно идет к пещере и скрывается в ней. Из пещеры раздается крик. Через мгновение кузнец Аверкий выходит наружу. Он держит Анастасию за волосы. Льняными колосьями они намотаны на его красный кулак. Анастасия кричит и пытается укусить Аверкия за бедро. Аверкий бьет ее лицом о колено. Анастасия замолкает и повисает на руке Аверкия. Ее большой живот колышется. Стоящим кажется, что живот сейчас отделится от Анастасии и оттуда выйдет тот, на кого лучше не смотреть.
Ею овладел Дьявол, кричат стоящие.
Этими криками они подбадривают себя, потому что подойти к Анастасии не решаются. Они потрясены смелостью держащего ее кузнеца.
Дьявол овладел вами, говорит, задыхаясь, Лавр, ибо вы совершаете смертный грех.
Анастасия открывает глаза. Они полны ужаса. На ее опрокинутом лице они так страшны, что все невольно пятятся. На миг страх охватывает и кузнеца Аверкия. Он швыряет Анастасию прочь от себя. Она лежит на земле между ним и Лавром. Аверкий берет себя в руки и резко поворачивается к Лавру:
Она не назвала отца своего ребенка, потому что его нет среди земнородных!
Анастасия приподнимается на локте. Она не кричит, она хрипит. До ушей стоящих этот хрип летит целую вечность:
Вот отец моего ребенка!
Ее свободная рука указывает на Лавра.
Все замолкают. Стихает утренний ветер, и деревья больше не шелестят.
Это правда, спрашивает кто-то из толпы. Скажи нам, старче, что она лжет.
Лавр поднимает голову и обводит всех протяжным выцветшим взглядом.
Нет. Это правда.
Все выдыхают. Кроны сосен вновь начинают свое колебание, а облака пускаются в плавание. На губах кузнеца Аверкия мелькает улыбка:
Ах, вот оно что…
Улыбка Аверкия едва заметна, и это придает ей особую непристойность.
Со всеми случается, говорит кому-то на ухо мельник Тихон. Абсолютно со всеми. Уж такая это сфера, что, как говорится, никто не застрахован.
Пришедшие незаметно растворяются в лесу. Их вилы и колья превращаются в ветки кустарника. Их голоса глохнут. Они уже неотличимы от резких криков птиц. От трения стволов друг о друга. Этому исчезновению отсутствующе внимает Лавр. Он сидит, припав щекой к стволу старой сосны. Ее кора состоит из отдельных, словно приклеенных, плиток. Плитки морщинисты и шершавы, некоторые покрыты мхом. По ним вверх и вниз бегут муравьи. Копошатся во мху. В бороде Лавра. Муравьи не склонны отличать его от этой сосны, и он их понимает. Он и сам чувствует степень своей одеревенелости. Это уже началось, и этому трудно противиться. Еще немного, и он уже не вернется. Одушевленный голос Анастасии вытаскивает его из области древесного.
Тебе пришлось сказать им неправду.
Звуки складываются в слова. Неправду. Им пришлось сказать.
Разве я сказал им неправду?
В следующие дни вблизи кельи Лавра появляется множество праздношатающихся. Весть о нем и Анастасии разносится мгновенно, и теперь окрестные жители приходят для того, чтобы на них посмотреть. Любопытных не останавливают даже стесненные обстоятельства их жизни, ибо тяга увидеть чужое падение своими глазами у многих сильнее голода. Сенсаций в Средневековье мало, и произошедшее с Лавром является, несомненно, одной из них, потому что речь идет о падении праведника.
Жители ближних и дальних деревень не то чтобы радуются случившемуся, просто их нелепая, погрязшая в изменах и склоках жизнь кажется им теперь немного лучше. Они понимают, что на фоне такого события спрос с них невелик. В своих речах многие даже сочувствуют Лавру, отмечая при этом, что высота полета неизбежно грозит такой же глубиной падения. Неудивительно поэтому, что так высоко они в дальнейшем взлетать не собираются.
Спустя неделю поток приходящих резко уменьшается. Теперь посетителей гораздо меньше, чем в прежние, ничем не омраченные времена. Очевидно, свою роль в этом играет голодное время: в такое время люди меньше думают о здоровье.
Есть тому и другая причина, самая, пожалуй, важная. После всего, что произошло, многие теряют веру в целительные способности Лавра. Всегда было ведь понятно, что, в отличие от обычных врачей, его способности зиждились не на одном лишь знании человеческого тела. Лавр не лечил – он исцелял, а исцеления не связаны с опытом. Дар Лавра окрыляли высшие силы, им двигали самоотречение и невиданная по силе любовь к ближним. Никто не мог ожидать (говорящие при этом похохатывают в кулак), что эта любовь примет такие формы. Благонамеренность людской молвы состоит в том, что право на исцеление признается только за достойным. И Лавр таковым больше не является.
К нему еще приходят по старой привычке, но приходят как-то неуверенно и в основном по пустякам. Все чаще Лавру приходится заниматься зубной болью и сведением бородавок. Попадаются случаи и более серьезные, но их носители и сами не понимают, стоит ли вручать такие болезни в ненадежные руки.
В эти дни случается худшее: Лавр понимает, что уже не может справиться даже с простейшими из болезней. Он чувствует, что целительная сила более не исходит из его рук.
Всякое исцеление рождается прежде всего из веры в него, говорит Лавр Устине. Они мне больше не верят, и это, любовь моя, разрывает нашу с ними связь. Теперь я не могу им помочь.
И слезы омывают щеки его.
Те крохи, которые им еще продолжают приносить, Лавр отдает Анастасии. К радости Лавра, взятая им из монастыря краюха все еще недоедена. Он вкушает ее с благодарностью и трепетом.
С начала августа к Лавру не ходит уже никто. Его это не удивляет. Все понимают, что исцеления иссякли, и считают посещение Лавра напрасным. Некоторые, возможно, еще ходили бы к нему, но общее настроение передается и им. После того, что они слышали о Лавре в Рукиной слободке, ходить к нему как-то неловко. Они боятся показаться наивными или – что еще неприятнее – теми, кто потакает греху.
Лавру одиноко. Он не испытывал одиночества, когда бежал мира, потому что тогда не было чувства покинутости. Теперь мир бежит его, а это совсем другое. Лавру тревожно. Он видит, что время разрешения Анастасии от бремени приближается. И он не знает, как ему надлежит поступить.
Тревожно и Анастасии. Она чувствует волнение Лавра и не понимает его причины. Ее удивляет, что великий врач Лавр так неспокойно относится к принятию родов – ответственному, но, в общем, обычному делу. Лавр несколько раз предлагает ей отправиться рожать в Рукину слободку, где роды у нее могла бы принять повивальная бабка, но Анастасия наотрез отказывается. Она не знает, чего ей от Рукиной слободки ждать. Ей страшно туда возвращаться.
Бывают дни, когда ей страшно оставаться и с Лавром. Иногда Анастасии кажется, что рассудок его помутился. Временами Лавр называет ее Устиной. Он говорит ей, что не следует отказываться от помощи повивальной бабки. Что, если она боится идти в слободку, следует позвать бабку сюда. Лавр покрывается потом и дрожит. Таким она его никогда не видела.
Анастасия слушает обращенные к Устине слова и погожим августовским утром говорит «да». Она не пойдет рожать в Рукину слободку, но согласна на то, чтобы оттуда к ней пришла повивальная бабка. Лавр прижимает ее руку к своей груди. Анастасия слышит, как отчаянно бьется его сердце. Она чувствует, что час ее разрешения от бремени близок.
Впервые за долгие годы Лавр покидает место своего уединения. Он идет по тропе, протоптанной теми, кто приходил к нему за помощью. Теперь в помощи нуждается он сам. И ему некого послать за ней, потому что сюда больше никто не ходит. Лавр идет, думая о том, как будет чувствовать себя в его отсутствие Анастасия. Он старается спешить, но дыхание его сбивается. Перед тем как войти в Рукину слободку, Лавр на минуту останавливается и глубоко дышит. Закрывает глаза и дышит. Ему уже легче. Сдерживая сердцебиение, он входит в слободку.
В дверях домов появляются люди. Они беззвучно окружают Лавра. Не сводят с него глаз. Даже после всего, что случилось, жители Рукиной слободки не могут поверить в его приход. С тем же успехом к ним мог прийти Кириллов монастырь. Обращаясь к слободским, Лавр показывает на лес. В налетевшем порыве ветра его не слышно. Он просит о помощи. Губы его шевелятся. Слободские знают, что он просит о помощи, но помощи нет. Повивальная бабка сейчас в отъезде. Сроду никуда не ездила, а сейчас уехала, такой вот случай. И заменить ее некем. Абсолютно. Дело здесь не в их нежелании.
Лавр оглядывает толпу и опускается перед ней на колени. Он ничего не говорит. Все сказанное уже вошло в уши, которые он лечил. Впитано глазами, которые он тоже лечил. Он просит у них о милости, которую сам оказывал им столько лет. Многие плачут, ибо сердца их не каменны. Так все как-то не по-людски складывается, но что они могут сделать? Отворачиваясь, вытирают слезы. Смотрят на пришедшего сверху вниз. Фигура Лавра колеблется в их глазах, меняет форму и очертания. Поднимается. Удаляется.
Лавр не сразу понимает, что идет на хутор. Ноги все еще помнят этот путь. Сколько раз они его проделали с Христофором. Надеется ли он застать его там? Кажется, Христофор давно умер. Так давно, что уже ни в чем нельзя быть уверенным. Нет, конечно, умер и лежит на кладбище: он ведь сам укрывал его могилу кожухом. Зачем же он тогда к нему идет?
Христофор на месте, в своей могиле. Все прошедшие годы он провел здесь. Могила его все еще угадывается в густой зелени у ограды. Если, конечно, это его могила. А Христофорова дома нет. Как Христофор и предвидел, на месте дома стоит церковь. Церковь на кладбище важнее дома, ведь кладбище само по себе дом.
Дверь церкви открыта. Прежде чем в нее войти, Лавр вдыхает запах августа. Рассматривает неклейкие листья берез. Тронутые первой желтизной, немного уставшие от лета. Блики солнца на перилах. Задумчивое скольжение паука. Это возвращение, а дом его стал Домом.
В храме горят свечи. Из Царских врат выходит Алипий, настоятель Кириллова монастыря. В руках его причастная чаша.
Пришел еси, Лавре?
Пришел есмь.
Старец Иннокентий умер и не смог тебя сегодня встретить. (Алипий медленно движется навстречу Лавру.) А потому попросил об этом меня.
За спиной Лавра шелест теплого ветра. Пламя свечей колеблется, и иконы оживают. Причастившись, Лавр говорит:
Знаешь, у меня тоже есть просьба. Когда я покину мое тело, им же согрешил есмь, не церемоньтесь с ним особенно. Привяжите к ногам веревку и тащите его в болотную дебрь на растерзание зверям и гадам. Вот, собственно, все.
Стоя в дверях церкви, Лавр созерцает скорбное лицо Алипия.
Это мое завещание, говорит Лавр. И его следует выполнить.
К своей пещере Лавр возвращается вечером. У роженицы начинаются схватки. Он укладывает ее на лежанку в пещере и готовит воду, чтобы обмыть новорожденного. Готовит нож, чтобы перерезать новорожденному пуповину. На поляне перед пещерой он разводит огонь. Лавр спокоен. И снова чувствует силу в своих руках.
Анастасии (Анастасии?) не хочется лежать в темной пещере, и она просит устроить ей постель на поляне. Лавр смотрит на небо. На небе нет туч. Светлые облака, подкрашенные закатом, – дождя не будет. Он устраивает ей постель на поляне. Она ложится лицом к пещере. Два входа в пещеру напоминают ей пару огромных глаз, открытых и полных мрака. Пещера, как голова. Она просит помочь ей перевернуться на другую сторону. Теперь она смотрит в лес. Лес высок и добр. Уютен. Тих.
Не отходи от меня, просит она Лавра.
Я здесь, любовь моя, отвечает Лавр. И мы вместе.
Он берет в руки ее ладонь, и в нее вливается прохлада. Он берет в руки ее боль. Впитывает капля за каплей. Изредка встает, чтобы подбросить в костер веток. В наступившей темноте ей видно лишь его лицо. Оно освещено пламенем костра. Рельеф его морщин подвижен. Костер трещит и выбрасывает искры. Искры взлетают к самым кронам сосен. Некоторые гаснут. Некоторые летят выше, чтобы смешаться с первыми звездами. Глаза ее направлены в небо, она все видит. Глаза ее отражают блеск костра.
Рука Лавра на ее животе.
Так легче?
Легче.
Она кричит. С ней кричит весь лес.
Потерпи немного, любовь моя. Совсем немного.
Она терпит. И все равно кричит.
Руки Лавра чувствуют голову ребенка. Она словно прилипает к его рукам и мягко выходит наружу. Плечи. Живот. Колени. Пятки. Лавр перерезает пуповину. Омывает младенца теплой водой.
Вот он, любовь моя.
Он показывает ей ребенка, и на складках его щек блестят слезы. В отблесках костра мальчик неправдоподобно розов. А может быть, он еще не совсем отмыт от ее крови. Мальчик наполняет легкие воздухом и кричит. Этот крик она вбирает в себя весь без остатка. Она прикладывает младенца к груди. Глаза ее полузакрыты. Впервые за много дней ей спокойно. Она засыпает. На мягкой и теплой траве Лавр пеленает новорожденного в чистый плат. Берет его на руки. Лавру тоже спокойно.
Ранним утром Анастасия просыпается от прохлады. Костер догорел. Лавр полусидит, прислонясь спиной к сосне. На руках он держит младенца. Ребенок дышит ровно. В объятиях Лавра ему тепло. Взяв ребенка из рук Лавра, Анастасия дает ему грудь. Ребенок просыпается и жадно чмокает.
Глаза Лавра закрыты. На его веках лежат первые лучи солнца. Лучи скользят сквозь утренние испарения. Иголки сосен светятся. Тени длинны. Воздух густ, ибо еще не растерял запаха проснувшегося леса. Мох мягок. Полон существ, чей дом – лист, а жизнь – день. Анастасия опускается перед Лавром на колени и долго на него смотрит. Касается губами его руки. Рука прохладна, но еще не холодна. Анастасия садится рядом с Лавром. Прижимается к нему. Анастасия знает, что Лавр мертв. Она поняла это еще во сне.
Я проспала твою смерть, говорит Анастасия Лавру, но тебя провожал мой ребенок.
Архиепископ Ростовский, Ярославский и Белозерский Иона идет по берегу озера Неро. Он всегда там гуляет перед утренней службой. Это самое глубокое озеро на свете, но чистая вода в нем лишь на поверхности. То, что глубже, илисто, оно не выпускает никого, кто туда попадает. Иона это знает. Он любуется озерной глубиной, отдавая себе отчет в ее опасности. Равняясь на полученное имя, он не боится глубин, но духовным чадам твердую почву покидать не советует. Видя человека, скользящего по поверхности озера, Иона удивляется.
Кто ты, идущий по воде, спрашивает архиепископ Иона.
Раб Божий Иннокентий. Докладываю тебе о смерти раба Божьего Лавра.
Ты там поосторожнее на глубине, качает головой Иона.
По улыбке Иннокентия Иона понимает, что совет его избыточен. С этой улыбкой Иннокентий является в тонком сне епископу Пермскому и Вологодскому Питириму. Он сообщает ему о смерти Лавра.
Попроси, чтобы его пока не погребали, говорит Иннокентию епископ Питирим.
Не волнуйся, епископе, отвечает Иннокентий, потому что его не погребут.
Анастасия берет ребенка и идет в Рукину слободку. Вокруг нее собираются слободские. Анастасия говорит им о смерти Лавра. Она объявляет, что настоящим отцом ее ребенка является мельник Тихон, запретивший ей о том рассказывать под страхом смерти.
Если информация соответствует действительности, говорят Тихону слободские, лучше признайся, потому что в данном случае брошена тень на праведника и на Страшном суде нелегким будет твое предстояние.
Некоторое время мельник Тихон не признается. Он хранит молчание, выбирая между судом земным и небесным. Взвесив все, мельник говорит:
Признаюсь пред всеми в том, что, предложив в голодное время муку, означенную Анастасию растлил, а также и в том, что, боясь разоблачения, угрожал ей смертью, хотя, если вдуматься, кто бы ее словам поверил? Причину же моего падения усматриваю в молодости и свежести девицы, как, впрочем, и в увядшем состоянии моей собственной супруги, находившейся на излечении у покойного Лавра.
В Рукину слободку приезжает игумен Алипий. Он сумрачен. Алипий не велит трогать тела Лавра до приезда иерархов. Отслужив литургию, слободских старше семи лет он не допускает к причастию. Слободские встревожены. Алипий уезжает.
Весть о кончине Лавра распространяется молниеносно. Это ощущают прежде всего в Рукиной слободке, где ни в одной из изб вскоре уже нет места. Нет его и в ближайших деревнях. Прибывающие строят шалаши в окрестностях. Некоторые ввиду летнего времени ночуют под открытым небом. Все знают, что при погребении праведника могут явиться чудеса.
Съезжаются увечные, слепые, хромые, прокаженные, глухие, немые и гугнивые. Из разных, в том числе и дальних мест приносят расслабленных. Приводят бесноватых, которые связаны веревками или закованы в цепи. Приезжают бессильные мужи, бесплодные жены, безмужние, вдовы и сироты. Прибывает черное и белое духовенство, братия Кириллова монастыря, князья больших и малых княжеств, бояре, посадники и тысяцкие. Собираются те, кто был когда-то излечен Лавром, те, кто много слышал о нем, но никогда его не видел, те, кто хочет посмотреть, где и как Лавр жил, а также те, кто любит большое стечение народа. Свидетелям происходящего кажется, что собирается вся Русская земля.
Тело Лавра продолжает лежать под сосной у входа в пещеру. Оно не содержит следов тления, но охраняющие его начеку. Каждый час они подходят к телу и вдыхают исходящий от него запах. Их ноздри трепещут от усердия, но улавливают лишь аромат травы и сосновых шишек. Охраняющие оглашают поляну возгласами изумления, но в глубине души сами твердо знают, что именно так все и должно быть.
18 августа 7028 года от Сотворения мира, 1520-го – от Рождества Христова, когда число приехавших достигает ста восьмидесяти трех тысяч, тело Лавра поднимают с земли и бережно несут через лес. Перенесение сопровождается надгробным пением птиц. Тело усопшего легко. Сто восемьдесят три тысячи приехавших ждут на границе леса.
Когда тело Лавра показывается из чащи, все опускаются на колени. Сначала увидевшие его, а затем – ряд за рядом – все те, кто сзади. Тело принимают епископы и монашествующие. Они несут его на своих головах, и толпа перед ними расступается, как море. Путь их лежит в храм, построенный на месте Христофорова дома. Там проходит отпевание. Десятки тысяч безмолвно ждут снаружи.
Служба в храме толпе не слышна. Вначале ей не слышны и слова, произнесенные игуменом Алипием на церковной паперти: он оглашает завещание Лавра. Но эти слова Алипием произнесены. Они ширятся по толпе, как круги от брошенного в воду камня. Через минуту людское море замолкает, ибо предстоит нечто невиданное.
В полной тишине тело Лавра проносят сквозь толпу. На краю зеленого луга его кладут в траву. Трава мягко обтекает Лавра, выражая готовность принять его целиком, поскольку они друг другу не чужие. На этом лугу Христофор показывал усопшему схождение твердей, небесной и земной.
Ноги Лавра связывают веревкой, от которой уходят два конца. В толпе слышны крики. Кто-то бросается разорвать веревку, но его тут же скручивают и оттаскивают в толпу. Если глядеть сверху, стоящие представляются невиданным скоплением точек, и лишь Лавр имеет протяженность.
К одному концу веревки подходит архиепископ Ростовский, Ярославский и Белозерский Иона. К другому концу веревки подходит епископ Пермский и Вологодский Питирим. Они становятся на колени и беззвучно молятся. Берут в руки концы веревки, целуют их и выпрямляются. Одновременно крестятся. Однонаправленно полощутся полы их мантий и концы бород. Пропорции их фигур одинаково искажены ветром, ибо оба расширились вправо. Работа их двуедина. Взоры обращены вверх.
Архиепископ Иона едва заметно кивает, и они делают свой первый шаг. Этот шаг за ними повторяет бескрайняя толпа. Ее бескрайний вздох перекрывает шум ветра. Руки на груди Лавра вздрагивают и распахиваются, словно в объятиях. Тянутся вслед за телом. Перебирают пальцами траву, как перебирают четки. Веки дрожат, и от этого всем кажется, что Лавр готов проснуться.
За спинами иерархов слышны сдавленные рыдания. С каждым мгновением рыдания становятся громче. Они переходят в сплошной вой, который несется над всем обитаемым пространством. Иона и Питирим продолжают свое движение молча. Их слезы ветром уносит в противоположный конец луга.
Лавр мягко скользит по траве. Первым за ним следует псковский посадник Гавриил. Он сед и дряхл, и его ведут под руки. Его почти волокут, но он все еще жив. За Гавриилом идет новгородский боярин Фрол с женой Агафьей и со чады. Их количество увеличивается с каждым годом. Далее боярыня Елизавета, яже прозре, а также раб Божий Николай в здравом уме и трезвой памяти. И за ними множество прозревших и вразумленных. В самом конце шествия видны купец Зигфрид из Данцига, оказавшийся здесь по торговым делам, и кузнец Аверкий, стыдящийся своего поступка.
Что вы за народ такой, говорит купец Зигфрид. Человек вас исцеляет, посвящает вам всю свою жизнь, вы же его всю жизнь мучаете. А когда он умирает, привязываете ему к ногам веревку и тащите его, и обливаетесь слезами.
Ты в нашей земле уже год и восемь месяцев, отвечает кузнец Аверкий, а так ничего в ней и не понял.
А сами вы ее понимаете, спрашивает Зигфрид.
Мы? Кузнец задумывается и смотрит на Зигфрида. Сами мы ее, конечно, тоже не понимаем.