20 апреля 2024  11:34 Добро пожаловать к нам на сайт!

ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? № 38 сентябрь 2014 г.

 

История

 

Eric Hobsbawm.jpg

 


Эрик Джон Эрнест Хобсбаум (англ. Eric John Ernest Hobsbawm; 9 июня 1917, Александрия — 1 октября 2012, Лондон) — британский историк-марксист, наиболее известный работами о «долгом XIX веке» («Эпоха революций: Европа 1789—1848», «Эпоха капитала: Европа 1848—1875» и «Век империй: Европа 1875—1914») и «коротком XX веке» («Эпоха крайностей. Короткий двадцатый век 1914—1991»), теоретик и критик национализма.

 

Эрик Хобсбаум

 

ЭПОХА КРАЙНОСТЕЙ

 

Предисловие

Историю двадцатого века нельзя писать также, как историю какой-либо другой эпохи, хотя бы только потому, что невозможно говорить о том времени, в котором живешь, как о периоде, знакомом лишь со стороны, из вторых рук, по результатам позднейших исторических исследований. Моя собственная жизнь по времени совпала с большей частью эпохи, о которой говорится в этой книге, и почти всю ее, начиная с подросткового возраста и по сей день, я интересовался жизнью общества, т. е. впитывал в себя все взгляды и предрассудки эпохи как современник, а не как ученый. Это является одной из причин, почему, будучи историком, большую часть своей жизни я избегал работать над периодом времени после 1914 года, хотя в некоторых работах и писал о нем. Моя специализациядевятнадцатый век. Тем не менее я считаю, что сейчас уже возможно взглянуть на «короткий двадцатый век», длившийся с 1914 года до конца советской эпохи, в определенной исторической перспективе, однако перехожу к этому вопросу без знания научной литературы, за исключением лишь небольшого числа архивных источников, собранных историками двадцатого века, коих наблюдается огромное количество. Вне всякого сомнения, одному историку невозможно знать всю историографию двадцатого века, даже историографию на каком-либо одном из основных языков, в отличие от специалиста по классической античности или истории Византийской империи, который знает не только всю литературу, написанную в эти периоды, но также и более позднюю литературу о них. Мои познания в этой области в сравнении с нормами исторической эрудиции неглубоки и разрозненны. Самое большее, что я был в состоянии сделать,это бегло просмотреть литературу по наиболее сложным и спорным вопросам, например по истории «холодной войны» или по истории 1930-х годов, чтобы убедиться, что взгляды, выраженные в этой книге, не противоречат логике исследований. Хотя, вероятно, имеется ряд спорных точек зрения, а также вопросов, в которых я показал свое невежество.

«Эпоха катастроф»

Короткий двадцатый век: 1914-1991

Двадцатый век: взгляд с птичьего полета

Двенадцать мнений о двадцатом веке:

ИСАЙЯ БЕРЛИН (философ, Великобритания): «Должен сказать, что лично я большую часть двадцатого века прожил, не испытав серьезных лишений. Все же я считаю его самым ужасным столетием в западной истории».

ХУЛИО КАРО БАРОХА (антрополог, Испания): «Существует явное противоречие между жизненным опытом одного человекадетством, юностью и старостью, которые прошли спокойно и без особых приключений, и событиями двадцатого века страшными событиями, которые пережило человечество».

ПРИМО ЛЕВИ (писатель, Италия): «Мы, прошедшие лагеря смерти, не можем быть беспристрастными свидетелями. К этой неутешительной точке зрения я постепенно пришел, перечитав то, что пишут люди, выжившие в лагерях, включая меня самого. Мы являемся не только очень небольшой, но и аномальной группой людей, которым благодаря везению, ловкости или лжи никогда не пришлось достигнуть самого дна. Те, кому не повезло и кто увидел лицо Горгоны, не вернулись обратно или молчат».

РЕНЕ Дюмон (агроном, эколог, Франция): «Мне он видится только как век массового уничтожения и войн».

РИТА ЛЕВИ МОНТАЛЬЧИНИ (лауреат Нобелевской премии, ученый, Италия): «Несмотря ни на что, в этом веке произошли революционные изменения «лучшему (...) например, расцвет прессы и возрастание роли женщины после многовекового угнетения».

УИЛЬЯМ ГОЛДИНГ (лауреат Нобелевской премии, писатель, Великобритания): «Не могу отделаться от мысли, что это был самый жестокий век в истории человечества». 1.2. Двадцатый век

ЭРНСТ ГОМБРИХ (историк искусств, Великобритания): «Главная отличительная черта двадцатого века необычайный рост населения земного шара. Это бедствие, катастрофа. Мы не знаем, что с этим делать».

ИЕГУДИ МЕНУХИН (музыкант, Великобритания): «Если бы мне пришлось подводить итог двадцатого века, я бы сказал, что он породил величайшие мечты, когда-либо посещавшие человечество, и разрушил все иллюзии и идеалы».

СЕВЕРО ОЧОА (лауреат Нобелевской премии, ученый, Испания): «Наиболее фундаментальным достижением является развитие науки, действительно ставшее беспрецедентным (...)Это и есть главная характерная черта нашего столетия».

РЕЙМОНД ФЕРТ (антрополог, Великобритания): «С точки зрения технологий я бы выделил среди наиболее важных достижений двадцатого века развитие, электроники, а с точки зрения идей переход от относительно рационального и научного видения вещей к нерациональному и менее научному».

ЛЕО ВАЛИАНИ (историк, Италия): «Наш век продемонстрировал, как эфемерны идеалы справедливости и равенства, однако также и то, что если нам удается сберечь свободу, то всегда можно все начать сначала (...}Не стоит впадать в отчаяние даже в самых безысходных ситуациях».

ФРАНКО ВЕНТУРИ (историк, Италия): «Историки не могут ответить на этот вопрос. Для меня двадцатый век—это только вечно повторяющаяся попытка понять это».

 

28 июня 1992 года президент Франции Миттеран совершил внезапную незапланированную поездку в Сараево, в то время находившееся в эпицентре балканской войны, которой суждено было унести к концу этого года многие тысячи человеческих жизней. Цель его визита заключалась в том, чтобы напомнить мировой общественности о серьезности боснийского кризиса. Естественно, присутствие известного, немолодого и явно болезненного государственного деятеля под огнем артиллерии и стрелкового оружия вызвало много высказываний и выражений восхищения. Однако один аспект этого поступка Миттерана фактически не вызвал никаких комментариев, хотя он безусловно являлся очень важным: его дата. Почему президент Франции выбрал для своего визита именно этот день? Потому что 28 июня было годовщиной убийства в 1914 году в Сараеве эрцгерцога Австро-Венгрии Франца Фердинанда, через считаные недели приведшего к началу Первой мировой войны. Каждому образованному европейцу, ровеснику Миттерана, была очевидна связь между датой и местом—намек на историческую катастрофу, ускоренную политическим просчетом. Можно ли было лучше подчеркнуть потенциальный подтекст боснийского кризиса? Однако почти никто не придал значения этой аллюзии, за исключением нескольких профессиональных историков и старожилов.

 

Историческая память коротка.

 

Разрушение прошлого или, скорее, социальных механизмов, связывающих современный опыт с опытом предыдущих поколений,— одно из самых типичных и тягостных явлений конца двадцатого века. Большинство молодых мужчин и женщин в конце этого века выросли в среде, в которой отсутствовала связь с историческим прошлым. Это делает профессию историка, обязывающую помнить то, что забывают другие, более необходимой в конце второго тысячелетия, чем когда-либо раньше. Однако именно по этой причине историки должны быть больше, чем простыми летописцами, хроникерами и составителями, хотя это также является их необходимой обязанностью. В 1989 году всем правительствам земного шара, и в особенности всем мини­стерствам иностранных дел, очень помогла бы конференция на тему мирного урегулирования после двух мировых войн, о котором большинство из них явно забыло.

Однако цель этой книги — не рассказ об истории «короткого двадцатого века» (периода с 1914 года по 1991 год). Я хочу пенять и объяснить, почему история повернула именно в том, а не в другом направлении, и проследить связь между событиями. Для каждого моего ровесника, пережившего весь «короткий двадцатый век» или большую его часть, это интересно и с автобиографической точки зрения. Ведь мы ведем речь в расширенном (и уточненном) виде о собственном опыте и собственных воспоминаниях. Мы говорим, как люди, которые, каждый по-своему, в определенном месте и в определенное время были вовлечены в его историю, как актеры в пьесе (какой бы незначительной ни была наша роль) и как очевидцы. Наши взгляды на это столетие сформировались под влиянием его ключевых событий. Мы—часть этого столетия. Оно— часть нас. Об этом не следует забывать читателям, принадлежащим к другой эпохе, например студентам, поступающим в университеты, для которых даже вьетнамская война является доисторическим событием.

Для историков моего поколения прошлое составляет неотъемлемую часть не только потому, что мы принадлежим к той генерации, когда улицы и общественные места все еще называли в честь общественных деятелей и событий (станция Вильсона в довоенной Праге, станция метро «Сталинград» в Париже), когда мирные договоры все еще подписывались, вследствие чего имели названия (Версальский договор), и военные мемориалы напоминали о вчерашнем дне, но и потому, что общественные события вкраплены в структуру нашей жизни. Они являются не только опознавательными знаками нашей личной истории, но и тем, что формирует общественную и частную жизнь. Для автора этих строк 30 января 1933 года—не просто дата назначения Гитлера рейхсканцлером Германии. Это зимний полдень в Берлине, когда пятнадцатилетний подросток и его младшая сестра возвращались домой из школы и где-то по дороге увидели газетный заголовок, сообщавший об этом событии. Его буквы до сих пор стоят у меня перед глазами. Однако прошлое является частью настоящего не только для престарелых историков. На огромных пространствах земного шара каждый, достигший определенного возраста, независимо от своего образования и жизненного пути, прошел через одни и те же главные испытания. Все они коснулись нас в той или иной степени.

Мир, начавший трещать по всем швам в конце 1980-х го­дов, сформировался под влиянием революции 1917 года в России. На всех нас лежит ее отпечаток, поскольку мы привыкли думать о современной промышленной экономике в терминах бинарной оппозиции «капитализм» и «социализм»—как об альтернативах, исключающих одна другую. Термин «социалистическая» отождествляется с экономикой, организованной по образцу СССР, «капиталистическая» — со всей остальной экономикой. Сейчас становится ясно, что это разделение являлось произвольным и до некоторой степени искусственным и понять его можно только в определенном историческом контексте. Однако даже когда я пишу эти строки, не так просто представить себе, хотя бы ретроспективно, другие принципы классификации, более реалистичные, чем те, благодаря которым США, Япония, Швеция, Бразилия, Федеративная Республика Германия и Южная Корея были занесены в одну категорию, а государственные экономики и системы советского региона, разрушившиеся после 1980-х годов,— в тот же разряд, что и экономики Восточной и Юго-Западной Азии, которые явно не были подорваны. В мире, пережившем конец советской эпохи, привычки и представления тем не менее сформировались под влиянием тех, кто победил во Второй мировой войне. Те же, кто оказался побежденным или связан с ними, не только принуждены были молчать, но и фактически оказались вычеркнуты из истории и интеллектуальной жизни, оставшись лишь в роли врага в мировом нравственном сражении добра против зла (именно это может произойти с теми, кто потерпел поражение в «холодной войне», хотя, скорее всего, не в таких масштабах и не на такое длительное время). Таково одно из последствий эпохи религиозных войн, главной чертой которых является нетерпимость. Даже те, кто подчеркивал плюрализм своих идеологий, не считали мир достаточно вместительным для долговременного сосуществования с соперником. Религиозные и идеологические конфронтации, характерные для двадцатого столетия, выстроили баррикады на пути историка, главная задача которого состоит не в том, чтобы судить, а в том, чтобы понять даже то, что трудно постичь умом. Однако на пути этого понимания стоят не только наши страстные убеждения, но и исторический опыт, который их сформировал. Первые легче преодолеть, поскольку известное французское выражение «tout comprendre с'est toutpardonner» («понять—значит простить») верно далеко не всегда. Понять эпоху нацизма в истории Германии и соотнести ее с историческим контекстом не означает забыть о геноциде. Во всяком случае, тот, кто жил в этот необычный век, вряд ли сможет воздержаться от его оценки. Однако гораздо труднее его понять.

Как нам постичь смысл «короткого двадцатого века», т. е. периода с начала Первой мировой войны до развала Советского Союза, который, как мы можем видеть в ретроспективе, образует единую историческую эпоху, теперь подошедшую к концу? Мы не знаем, что придет вслед за ним и каким станет третье тысячелетие, хотя можем определенно сказать, что оно будет форми­роваться под влиянием двадцатого века. Однако нет серьезных сомнений в том, что в конце 1980-x и начале 1990-х годов закончилась одна эпоха в мировой истории и началась другая. Это очень важно для современных историков, поскольку, хотя они могут строить предположения о будущем в свете своего понимания прошлого, их занятие совсем не похоже на работу букмекеров на скачках. Единственные скачки, на анализ которых они могут претендовать, уже выиграны или проиграны. Во всяком случае, достижения предсказателей за последние тридцать или сорок лет независимо от их профессиональной квалификации были столь ничтожны, что лишь правительства и институты экономических исследований все еще верят им или говорят, что верят. Возможно, со времен Второй мировой войны эти достижения стали еще меньше. В этой книге «короткий двадцатый век» по своей структуре напоминает триптих или исторический «сандвич». За «эпохой катастроф», длившейся с 1940 года до окончания Второй мировой войны, последовал тридцатилетний период беспрецедентного экономического роста и социальных преобразований, который, возможно, изменил человеческое общество более кардинально, чем любой другой сравнимый по протяженности период. В ретроспективе его можно рассматривать как некую разновидность золотого века. Именно таким он и казался сразу же после своего окончания в начале 1970-х годов. В последние десятилетия двадцатого столетия началась новая эпоха распада, неуверенности и кризисов, а для обширных частей земного шара, таких как Африка, бывший СССР и бывшие социалистические страны Европы,—эпоха катастроф. После того как на смену 1980-м годам пришли 1990-e, настроения тех, кто раздумывал о прошлом и будущем двадцатого столетия, можно было охарактеризовать как упаднические.

В 1990-е годы стало казаться, что «короткий двадцатый век» двигался через недолгий период «золотой эпохи» по дороге от одного кризиса к другому в неизвестное и сомнительное, хотя и не обязательно апокалиптическое будущее. Что же до метафизических рассуждений о «конце истории», историки могут предсказать точно — будущее наступит. Единственным совершенно точным общим правилом в истории является то, что, пока существует человечество, она будет продолжаться. Соответствующим образом построено и содержание этой книги. Она начинается с Первой мировой воины, ознаменовавшей крушение западной цивилизации девятнадцатого века. Экономика этой цивилизации была капиталистической, конституционные и правовые структуры— либеральными, облик ее основного класса—буржуазным, успехи в науке, образовании, материаль­ном и нравственном прогрессе — выдающимися. Она являлась европоцентрической, поскольку именно Европа была колыбелью революций в науке, искусстве, политике и промышленности, ее экономика проникла в большинство стран земного шара, а солдаты завоевали и поработили их; ее население (включая широкий и все увеличивающийся поток европейских эмигрантов и их потомков) росло, достигнув наконец трети человечества, а ее главные государства образовали мировую политическую систему*.

Период с начала Первой мировой войны до окончания Второй мировой войны стал для этого общества «эпохой катастроф». На протяжении сорока лет оно переживало одно бедствие за другим. Бывали времена, когда даже трезвые консерваторы не надеялись на его выживание. Оно было расшатано двумя мировыми войнами, за каждой из которых следовали волны мировых восстаний и революций, приведшие к власти систему, претендовавшую на то, чтобы стать исторически неизбежной альтернативой буржуазному и капиталистическому обществу. Сначала эта система воцарилась на одной шестой части земного шара, а после Второй мировой войны охватила треть мирового населения. Огромные колониальные владения, созданные до «эпохи империи» и во время нее, расшатались и рассыпались в пыль. Вся история современного империализма, столь прочного и уверенного в себе в день смерти королевы Великобритании Виктории, длилась не больше человеческой жизни, например жизни Уинстона Черчилля (1874— 1965).

Я постарался описать и объяснить развитие этой цивилизации в трехтомной истории «долгого девятнадцатого века» (с 178о-х годов по 1914 год), где попытался проанализировать причины, приведшие к ее упадку. В этой книге время от времени, по мере необходимости, я буду обращаться к этим работам: «Эпоха революции, 1789—1848», «Эпоха капитала, 1848—1875» и «Эпоха империи, 1875—1940-й. Более того, беспрецедентный мировой экономический кризис поставил на колени даже самые развитые капиталистические экономики и, казалось, разрушил созданную единую универсальную мировую экономику—выдающееся достижение либерального капитализма девятнадцатого века. Даже США, которых обошли стороной войны и революции, казалось, были близки к краху. Во время упадка экономики фактически исчезли институты либеральной демократии, что происходило с 1917 по 1942 год почти повсеместно, кроме окраин Европы и некоторых частей Северной Америки и Тихоокеанского бассейна, по мере наступления фашизма и его сателлитных авторитарных движений и режимов.. Демократию спас только временный и странный союз между либеральным капитализмом и коммунизмом для защиты от претендовавшего на мировое господство фашизмом, поскольку победа над гитлеровской Германией была, несомненно, одержана Красной армией, которая только и могла это сделать. Во многих отношениях время возникновения союза капитализма и коммунизма против фашизма (в основном 1930-е и 1940-е годы) является доминантой истории двадцатого века и ее ключевым моментом. Это было время исторического парадокса в отношениях капитализма и коммунизма, находившихся в течение большей части двадцатого века (за исключением краткого периода антифашизма) в состоянии непримиримого антагонизма.

Победа Советского Союза над Гитлером стала победой режима, установленного Октябрьской революцией, что продемонстрировало сравнение экономики царской России во время Первой мировой войны и советской экономики во время Второй мировой войны (Gatrell/Harrison, 1993)

Без этой победы западный мир сегодня, возможно, состоял бы (за пределами США) из различных вариаций на авторитарные и фашистские темы, а не из набора либерально-парламентских государств. Один из парадоксов этого странного века заключается в том, что главным долгосрочным результатом Октябрьской революции, цель которой состояла в мировом свержении капитализма, стало его спасение как в военное, так и в мирное время, т. е. сообщение ему стимула—страха, спо­собствовавшего его самореформированию после Второй мировой войны, а также обогащение капиталистической экономики методиками экономического планирования, содействовавшими ее преобразованию.

Однако с большим трудом пережив тройное испытание депрессией, фашизмом и войной, либеральный капитализм очутился перед лицом мирового наступления революции, которая теперь могла объединиться вокруг СССР, в результате Второй мировой войны ставшего сверхдержавой.

И все-таки, как мы теперь можем видеть в ретроспективе, причина успеха мирового наступления социализма на капитализм заключалась в слабости последнего. Если бы не произошло крушения буржуазного общества девятнадцатого века во время «эпохи катастроф», то не произошла бы Октябрьская революция и не возник бы СССР. Экономическая система (названная социалистической), состряпанная наскоро на руинах аграрной евразийской громады бывшей Российской империи, нигде в мире не рассматривалась в качестве реальной глобальной альтернативы капиталистической экономике (да и сама не считала себя таковой). Только Великая депрессия 1930-х годов заставила считаться с этой системой, ставшей защитой от фашизма, благодаря ко­торому СССР стал необходимым орудием поражения Гитлера и как следствие — одной из двух сверхдержав, противостояние которых являлось мировым доминирующим фактором всю вторую половину «короткого двадцатого века», при этом (как мы теперь можем понять) во многих отношениях стабилизируя его политическую структуру. Если бы либеральный капитализм не сдал своих позиций, СССР в середине двадцатого века в течение полутора десятилетий не стоял бы во главе социалистического лагеря, захватившего треть человечества, причем какое-то время даже казалось, что социалистическая экономика может обогнать в своем развитии капиталистическую. Как и почему капитализм после Второй мировой войны, ко всеобщему и своему удивлению, стал развиваться ускоренными темпами, вступив в беспрецедентную и, возможно, аномальную «золотую эпоху» 1947—1973 годов, вероятно, является основным вопросом, стоящим перед историками двадцатого века, по которому до сих пор нет согласия. Я тоже не претендую на истину в последней инстанции. Может быть, более глубокий анализ должен подождать до того времени, когда в ретроспективе «длинный цикл» второй половины двадцатого века можно будет увидеть полностью. Однако, хотя мы сейчас и можем дать в целом оценку «золотой эпохе», кризисные десятилетия, которые мир пережил после нее, еще не закончились (по крайней мере, ко времени написания этих строк). Но о чем уже можно говорить с большой уверенностью, так это о необычайных масштабах и последствиях экономических, социальных и культурных преобразований—наиболее быстрых и фундаментальных в известной нам истории человечества. Различные аспекты этого явления обсуждаются во второй половине книги. Историки двадцатого века, глядя на него из третьего тысячелетия, возможно, сочтут влияние этого периода на историю двадцатого века решающим, поскольку изменения D человеческой жизни, которые он принес с собой во всем мире, были столь же глубоки, сколь и необратимы, и продолжаются до сих пор. Журналисты и авторы философских эссе, решившие, что вместе с крушением империи Советов история закончилась. Более верно говорить о том, что в третьей четверти двадцатого века закончился семи- или восьмитысячелетний период человеческой истории, начавшийся с изобретения сельского хозяйства в каменном веке, хотя бы только потому, что закончилась долгая эпоха, в которой подавляющее большинство человечества жило сельским хозяйством и скотоводством.

система (названная социа->арной евразийской грома-рассматривалась в качест-тической экономике (да и трессия 193 Q-X годов заста-от фашизма, благодаря ко-ния Гитлера и как следст-е которых являлось миро-1 ну «короткого двадцатого лногих отношениях стаби-эеральный капитализм не ека в течение полутора де-эго лагеря, захватившего [залось, что социалистиче-капиталистическую. >й войны, ко всеобщему и 1 темпами, вступив в бес-з эпоху» 1947—1973 годов, херед историками двадца-»же не претендую на исти-экий анализ должен поденный цикл» второй поло-юстью. Однако, хотя мы >, кризисные десятилетия, ясъ (по крайней мере, ко ) говорить с большой уве-госледствиях экономиче-наиболее быстрых и фун-:тва. Различные аспекты ги. Историки двадцатого но, сочтут влияние этого )скольку изменения в че-:ем мире, были столь же !Х пор. Журналисты и ав-'тцением империи Сове-D говорить о том, что в t- или восьмитысячелет-обретения сельского хо-закончилась долгая эпо-ва жило сельским хозяй-

По сравнению с нею история противостояния «капитализма» и «социализма», как мне кажется, будет иметь более ограниченный исторический интерес, сравнимый с религиозными войнами шестнадцатого и семнадцатого веков и крестовыми походами. Для тех, кто жил в любой период «короткого двадцатого века», эта эпоха, естественно, занимает важное место, так же как и в этой книге, поскольку она написана историком двадцатого века для читателей начала двадцать первого века. Детально рассмотрены социальные революции, «холодная война», природа, границы, фатальные ошибки «реального социализма» и его крах. Тем не менее важно помнить, что значительное и долговременное влияние режимов, порожденных Октябрьской революцией, стало мощным катализатором модернизации отсталых аграрных стран. Случилось так, что главные достижения социализма совпали с «золотой эпохой» капитализма. Нет смысла углубляться в вопрос о том, насколько эффективны или даже насколько осознанно организованы были альтернативные стратегии, нацеленные на то, чтобы похоронить мир наших предков. Как мы увидим, до начала 190о-х годов достижения этих двух систем казались одинаковыми, что после разрушения Советского Союза выглядит абсурдно. Вспомним, что британский премьер-министр в разговоре с американским президентом в то время называл СССР государством, «работоспособная экономика которого (...) вскоре превзойдет капиталистическую на пути к материальному процветанию» (Ноте, 19&9> Р- зоз)- Однако следует лишь заметить, что в 1980-e годы социалистическая Болгария и несоциалистический Эквадор имели больше общего, чем каждая из этих стран имела с Болгарией и Эквадором образца 1939 года.

Крах советского социализма и его огромные и все еще не в полной мере осмысленные, но в основном негативные последствия стали самым сенсационным явлением кризисных десятилетий, последовавших за «золотой эпохой». К тому же им суждено было стать десятилетиями мирового кризиса. Этот кризис в различной степени и различным образом повлиял на государства земного шара, причем он коснулся всех стран, независимо от их политических, социальных и экономических систем, поскольку в «золотую эпоху» впервые в истории была создана единая, все более интегрированная универсальная мировая экономика, во многих случаях пересекающая границы государств, т. е. транснациональная экономика, проникавшая все больше через барьеры государственных идеологий. В результате были подорваны признанные институциональные устои всех режимов и систем. Вначале трудности, возникшие в igyo-e годы, рассматривались лишь как временная пауза в «большом скачке» мировой экономики, и страны всех экономических и политических типов и моделей искали временные решения. Но постепенно становилось все более ясно, что наступила эпоха долговременных трудностей, и капиталистические страны стали пытаться найти радикальные решения, зачастую следуя курсу теологов неограниченного свободного рынка, отвергавших политику, так хорошо служившую мировой экономике в «золотую эпоху», но теперь, казалось, терпевшую неудачу. Однако последователи принципа неограниченной свободы предпринимательства были не более удачливы, чем все остальные. В 1980-х и начале 1990-x годов капиталистический мир вновь зашатался под бременем тех же трудностей, которые возникли в годы между Первой и Второй мировыми войнами и, казалось, были устранены в период «золотой эпохи»: массовой безработицы, резких экономических спадов, извечного противостояния нищих и богачей, ограниченных государственных доходов и неограниченных расходов. Социалистические страны с их ослабевшей и ставшей уязвимой экономикой оказались так же и даже более ради­кально оторваны от своего прошлого и, как мы знаем, устремились к распаду. Этот распад можно считать вехой окончания «короткого двадцатого века», так же как Первую мировую войну можно считать вехой его начала. На этой стадии моя история завершается.

Она завершается (как должна завершаться любая книга, законченная в начале 1990-х годов) взглядом в неизвестное. Распад одной части мира выявил нездоровье всех остальных. После того как 1980-e годы сменились 1990-ми, стало очевидно, что мировой кризис стал всеобщим не только в экономике, но и в политике. Крушение коммунистических режимов от полуострова Истрии до Владивостока не только породило огромную зону политической нестабильности, хаоса и гражданских войн, но и разрушило систему, стабилизировавшую международные отношения в течение сорока лет. Око также выявило ненадежность тех внутренних политических систем, которые в существенной степени опирались на эту стабильность. Экономическая нестабильность подрывала политические основы либеральной демократии, парламентской и президентской, так хорошо функционировавшие в развитых капиталистических странах после Второй мировой войны. Она также подрывала и все политические системы третьего мира. Базовые политические единицы — территориальные, суверенные и независимые государства-нации, включая самые старые и стабильные, оказались разорванными на части силами наднациональной и транснациональной экономики, а также давлением со стороны желающих отделиться регионов и этнических групп. Некоторые из них (такова ирония истории) требовали для себя устаревшего и нереального статуса карликовых суверенных государств-наций. Будущее политики оставалось туманным, однако ее кризис в конце «короткого двадцатого века» был очевиден. Еще более очевидным, чем кризис мировой экономики и мировой политики, явился социальный и нравственный кризис — следствие происходивших с 1950-х годов изменений в жизни людей,— который также нашел широкое, хотя и неоднородное распространение во время кризисных десятилетий. Это был кризис убеждений и представлений, на которых строилось современное общество после того, как в начале девятнадцатого века модернизаторы выиграли свое знаменитое сражение против ретроградов,—кризис рационалистических и гуманистических исходных посылок, разделяемых и либеральным капитализмом, и коммунизмом. Эти общие исходные посылки сделали возможным короткий, но плодотворный союз этих противоборствующих систем против фашизма, отвергавшего идеи гуманизма. Консервативный немецкий обозреватель Михаэль Штюрмер справедливо заметил в 1993 году, что предметом разногласий являлись убеждения Запада и Востока:

Существует странный параллелизм между Западом и Востоком. На Востоке государственная доктрина настаивала на том, что человечество является хозяином своей судьбы. Однако даже мы верили в менее официальную и менее экстремальную версию того же самого лозунга: человечество находится на пути к тому, чтобы стать хозяином своей судьбы. Притязание на всемогущество полностью исчезло на Востоке и лишь отчасти у нас, однако кораблекрушение потерпели обе стороны. (Bergedorf, 98, р. 95)

Парадоксально, что эпоха, единственной целью которой, основанной на беспрецедентных достижениях науки и техники, являлась помощь человечеству, закончилась отрицанием идей гуманности значительной частью общества, включая тех, кого считали западными мыслителями. Однако нравственный кризис состоял не только в отрицании исходных посылок современной цивилизации, но также в разрушении исторически сложившихся структур построения человеческих отношений, унаследованных современным обществом от доиндустриальногс и докапиталистического общества, которые, как мы теперь можем видеть, создали условия для развития первого. Это был кризис не какой-то одной формы организации общества, но кризис всех ее форм. Странные призывы к возрождению «общинного духа» были голосами не нашедших себя и не думающих о будущем поколений. Они звучали в период, когда подобные слова, потеряв свое традиционное значение, стали пустыми фразами. По выражению поэта Т. С. Элиота, «так мир кончается — не взрывом, а нытьем». «Короткий двадцатый век» закончился и тем, и другим.

Что общего имел мир образца 1990-х годов с миром образца 1914 года? Его население составляло пять или шесть миллиардов человек, примерно в три раза больше, чем накануне Первой мировой войны, несмотря на то что во время «короткого двадцатого века» больше людей, чем когда-либо раньше в истории, было послано на смерть в результате решений, принимавшихся другими людьми. Недавние подсчеты «мегасмертей» в двадцатом веке дали цифру в 187 миллионов (Brzezinski, ig93\ что составляет более одной десятой всего населения земного шара в 1900 году. Большинство людей 1990-х были более высокими и здоровыми, чем их родители, лучше питались и гораздо дольше жили, во что с трудом верится после катаклизмов 1980-x и 1990-х годов в Африке, Латинской Америке и бывшем СССР. Мир стал несравнимо богаче, чем когда-либо раньше, по своим возможностям производства товаров и услуг и по их бесконечному разнообразию. Иначе просто не удалось бы поддерживать население в несколько раз большее, чем когда-либо раньше в мировой истории. Большинство людей до начала 1980-х годов жили лучше своих родителей, а в развитых странах даже лучше, чем они когда-либо могли мечтать. В течение нескольких десятилетий в середине двадцатого века казалось даже, что в наиболее богатых странах найдены способы распределения по крайней мере некоторой части этого огромного богатства среди рабочих с определенной степенью справедливости, однако в конце двадцатого века неравенство вновь одержало верх. Оно также широко распространилось в бывших социалистических странах, где раньше все были более или менее равны в своей бедности. Человечество стало гораздо более образованным, чем в 1914 году. Фактически впервые в истории большинство человеческих существ можно было назвать грамотными, по крайней мере в официальной статистике, хотя значение этого достижения было гораздо менее ясно в конце двадцатого века, чем в 1914 году, принимая во внимание огромную и все увеличивающуюся брешь между минимумом знаний, официально считающимся грамотностью (часто граничащим с понятием «практически неграмотный»), и уровнем образованности элиты.

Мир наводнили передовые и революционные технологии, созданные на базе достижений естественных наук, которые в 1914 году можно было лишь прогнозировать. Возможно, самым ярким их результатом явилась революция на транспорте и в средствах коммуникаций, фактически победившая время и пространство. В результате обычной семье ежедневно и ежечасно стало дос­тупно больше информации и развлечений, чем в 1914 году было доступно императорам. Люди получили возможность разговаривать друг с другом через океаны и континенты, нажав лишь несколько кнопок. В культурном отношении исчезло преимущество города перед деревней. Почему же тогда двадцатое столетие закончилось не праздником в честь этих беспрецедентных достижений, а ощущением тревоги? Почему, как показывают эпиграфы к этой главе, столь многие умы, склонные к анализу, смотрели на него без удовлетворения и уверенности в будущем? Не только потому, что оно являлось, без сомнения, самым кровавым столетием из всех, которые нам известны, по масштабам, частоте и длительности войн, шедших непрерывным потоком, на короткое время прекратившись лишь в 1920-6 годы, а также по небывалому размаху катастроф, выпавших на долю человечества, от самых жестоких в истории случаев голода до систематического геноцида. В отличие от «долгого девятнадцатого века», периода почти непрерывного материального, интеллектуального и нравственного прогресса, т. е. улучшения условий жизни цивилизованного общества, с 1914 года наблюдалось явное снижение уровня жизни, в то время считавшегося нормой для средних классов развитых стран и все шире распространявшегося в более отсталые регионы и менее образованные слои населения. Поскольку это столетие научило и продолжает учить нас, что человеческие существа могут приспособиться к жизни в самых жестоких и теоретически невыносимых условиях, не так просто оценить масштабы (к сожалению, все увеличивающиеся) возврата к тому, что наши предки в девятнадцатом веке называли «стандартами варварства». Мы забываем, что старый революционер Фридрих Энгельс испытал ужас от взрыва бомбы, брошенной ирландскими республиканцами в Вестминстере, поскольку, как бывший солдат, он считал, что война должна вестись против военных, а не против мирных людей. Мы забываем, что погромы в царской России, бросившие вызов общественному мнению и заставившие русских евреев миллионами пересекать Атлантику с i88i по 1914 годы, были бы почти незаметны по сравнению с современными массовыми убийствами: жертвы этих погромов исчислялись десятками, а не сотнями, не говоря уже о миллионах. Мы забываем, что некогда международная конвенция обусловливала, что военные действия «не должны начинаться без предварительного явного и недвусмысленного предупре­ждения в форме аргументированного объявления войны или ультиматума с условным объявлением войны». Кто вспомнит, когда была последняя война, начинавшаяся с такого «явного или условного объявления войны»? Как давно какая-либо война закончилась формальным договором о мире, обсуждавшимся воюющими государствами? В ходе двадцатого века войны все больше велись против экономик и инфраструктур государств, а также против их гражданского населения. С начала Первой мировой войны число потерь среди мирного населения намного превышало военные потери во всех воюющих странах, кроме США. Многие ли вспомнят строки, смысл которых в 1914 году считался само собой разумеющимся:

Цивилизованные военные действия, как нам говорят учебники, должны ограничиваться, насколько это возможно, выведением из строя вооруженных сил противника, иначе война продолжалась бы до уничтожения одной из воюющих сторон. «Совершенно обоснованно (...) в государствах Европы эта практика переросла в привычку». (Encyclopedia Britannica, XI ed, 1911, art: War)

Мы не совсем безразличны к возрождению насилия и даже убийств в качестве нормы во время действий, предпринимаемых современными государствами во имя общественной безопасности, однако не в полной мере осознаем, сколь драматичный поворот назад оно составляет в долгой эпохе правового развития, начавшейся с первым официальным запрещением пыток в одной из

западных стран в 80-e годы и длившейся до 1914 года. Тем не менее мир образца конца «короткого двадцатого века» нельзя сравнивать с миром образца его начала в терминах исторической бухгалтерии— «больше» или «меньше». Этот мир стал качественно иным, по крайней мере в трех отношениях.

Во-первых, он больше не был европоцентрическим, и это породило в Европе, в начале двадцатого века являвшейся признанным центром власти, богатства, интеллекта и западной цивилизации, упадок и разрушения. Число европейцев и их потомков уменьшилось с одной трети человечества до одной шестой его части, причем европейские страны, которые едва были способны воспроизводить свое население, тратили огромные усилия (за исключением США до 1990-х годов) на то, чтобы оградить себя от потока иммигрантов из бедных стран. Отрасли промышленности, которые первоначально стали развиваться в Европе, переместились в другие регионы мира. Заокеанские страны, для которых Европа некогда служила примером, обратили свои взгляды в другую сторону. Австралия, Новая Зеландия, даже омываемые двумя океанами США видели будущее в Тихоокеанском бассейне. «Великие державы» Европы образца 1914 года исчезли, как исчез СССР, наследник царской России, или были низведены до регионального или провинциального статуса, возможно, за исключением Германии. Сама попытка создать единое наднациональное «европейское сообщество» и возродить чувство европейской самобытности, чтобы заменить им старые привязанности к историческим нациям и государствам, продемонстрировала глубину этого упадка. Имела ли эта перемена важное значение для кого-либо, кроме историков политики? Вероятно, нет, поскольку она повлекла за собой лишь незначительные изменения в экономической, культурной и интеллектуальной конфигурации мира. Еще в 1914 году США являлись главной промышленной державой и главным инициатором, моделью и движущей силой массового производства и массовой культуры, покоривших мир в течение «короткого двадцатого века». США, несмотря на свою самобытность, были заокеанским продолжением Европы и ставили себя в один ряд со Старым Светом в рамках западной цивилизации. Независимо от своих планов на будущее США оглядывались назад из 1990-х годов на «американское столетие» как на эпоху своего расцвета и триумфа. Группа государств, индустриализация которых осуществилась в девятнадцатом веке, оставалась самым значительным средоточием богатства, экономического и научно-технического могущества на земном шаре. Здесь люди имели самый высокий из до сих пор существовавших жизненный уровень. В конце двадцатого века это с лихвой возмещало деиндустриализацию и перемещение производства на другие континенты. В этом отношении впечатление полного упадка старого европоцентрического за­падного мира было лишь кажущимся.

Более важной явилась вторая трансформация. В период с 1914 до начала 1990-х годов земной шар превратился в единый работающий организм, каким он не был, да и не мог быть, до 1914 года. Для многих целей, особенно экономических, земной шар теперь фактически является базовой организационной единицей, а прежние структурные единицы, такие как национальные экономики, определяемые политикой территориальных государств, стали тормозом для транснациональной деятельности. Уровень, достигнутый к 1990-м годам в строительстве «глобальной деревни» [выражение, придуманное в 19бо-е годы (Maduhan, 1962)], наблюдателям середины двадцать первого столетия не покажется особенно впечатляющим, тем не менее именно благодаря этому уровню произошли преобразования не только в некоторых экономических и технических видах деятельности и научных разработках, но и в важных аспектах частной жизни, главным образом благодаря огромным достижениям на транспорте и в средствах коммуникаций. Возможно, самая поразительная отличительная черта конца двадцатого века — это конфликт между ускоряющимся процессом глобализации и неспособностью государственных учреждений и коллективного поведения человеческих существ привыкнуть к нему. Как ни странно, в своем частном поведении люди с меньшим трудом привыкали к спутниковому телевидению, электронной почте, отпускам на Сейшелах и трансокеаническим переездам.

Третья трансформация, в некоторых отношениях самая болезненная,— это разрушение старых моделей социальных взаимоотношений, а в связи с этим разрыв связей между поколениями, т. е. между прошлым и настоящим. Это особенно хороню видно на примере наиболее развитых стран западного капитализма, где ценности абсолютного асоциального индивидуализма являются преобладающими как в официальных, так и в неофициальных идеологиях, хотя те, кто их придерживается, зачастую сожалеют об их социальных последствиях. Сходные тенденции, усиленные разрушением традиционных обществ и религий, а также крушением или саморазрушением общества, наблюдались и в странах «реального социализма.

Такое общество, состоящее из сборища эгоцентричных, думающих только о своих собственных интересах индивидуалистов, которых в других условиях нельзя было бы объединить вместе, и имела всегда в виду теория капиталистической экономики. Еще с «эпохи революции» наблюдатели всех идеологических окрасок предсказывали разрушение старых социальных связей и следили за развитием этого процесса. Вспомним Коммунистический манифест: «Буржуазия (...) безжалостно разорвала разнородные феодальные связи, привязывавшие человека к своим „природным господам", и не оставила никаких других связей между людьми, кроме голой корысти». Однако новое революционное капиталистическое общество на практике функционировало несколько иначе.

На самом деле, новое общество функционировало не благодаря массовому разрушению всего того, что оно унаследовало от старого общества, а благодаря избирательному приспособлению наследия прошлого для своих нужд, Нет никакой «социологической загадки» в готовности буржуазного общества «внедрить радикальный индивидуализм в экономику и разорвать все традиционные социальные отношения в этом процессе (т. е. там, где они ему мешали), в то же время избегая „радикального экспериментаторского индивидуализма" в культуре (а также в сфере поведения и морали}» (Daniel Bell, 1976, p. iS). Наиболее эффективным способом создания промышленной экономики, основанной на частном предпринимательстве, было сочетание ее с мотивациями, не имевшими ничего общего с логикой свободного рынка, например с протестантской этикой, воздержанием от немедленного вознаграждения, этикой тяжелого труда, семейным долгом и верой, но не с бунтом индивидуализма, отвергающего общественную мораль.

И все же Маркс и другие пророки разрушения старых ценностей и социальных связей были правы. Капитализм являлся долговременной и непрерывно революционизирующейся силой. По логике вещей он должен был закончиться с разрушением тех частей докапиталистического прошлого, которые считал удобными и очень важными для своего развития. Он должен был закончиться после того, как был срублен по крайней мере один сук из тех, на которые он опирался. Однако этот процесс идет уже с середины двадцатого столетия. Под влиянием небывалого экономического подъема «золотой эпохи» и последующих лет, вызвавших самые кардинальные социальные и культурные изменения в обществе со времен каменного века, этот сук начал тре­щать и ломаться. В конце двадцатого века впервые появилась возможность увидеть, каким может стать мир, в котором прошлое, включая прошлое, перешедшее в настоящее, утратило свою роль, а прежние сухопутные и морские карты, по которым люди, поодиночке и коллективно, ориентировались на своем жизненном пути, больше не дают представления о суше, по которой мы шагаем, и о море, по которому мы плывем. Глядя на них, мы не в состоянии понять, куда может привести нас наше путешествие.

С такой ситуацией часть человечества столкнулась уже в конце двадцатого века, а большинству это предстоит в новом тысячелетии. К тому времени, возможно, станет более ясно, чем сейчас, куда мы движемся. Однако уже теперь мы можем оглянуться на путь, приведший нас сюда, что я и попытался сделать в настоящей книге. Мы не знаем, под воздействием чего будет формироваться будущее, хотя я не смог преодолеть искушения поразмышлять над некоторыми его проблемами, поскольку они возникли в период, который только что закончился. Будем надеяться, что новый мир, идущий на смену старому, окажется более справедливым и жизнеспособным. Старый век завершился не самым лучшим образом.

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

«Эпоха катастроф»

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Эпоха тотальной войны

 

Шеренги серых лиц с застывшей маской страха, Они стремятся к смерти из траншей, А время глухо бьет на их запястьях, Потупив взгляд и зубы сжав, надежда Скользит в крови. Останови их, Иисус!

Зигфрид Сассун (.1947, Р- 7*)

Ввиду обвинений воздушных атак в «варварстве», вероятно, было бы лучше для соблюдения приличий сформулировать менее жесткие правила и по-прежнему номинально ограничить бомбардировки только военными по виду объектами (...) чтобы не слишком подчеркивать тот факт, что воздушная война сделала такие ограничения устаревшими и невозможными. Вероятно, должно пройти время до того, как начнется следующая война, пока население не станет более образованным в вопросе значения военно-воздушных сил. Правила авиационных бомбардировок, 1921 (Townshend, 1986, р. гбг)

(Сараево, 1946). Здесь, как и в Белграде, я вижу на улицах большое количество молодых женщин с седеющими или совершенно седыми волосами. Их лица измучены, но все еще молоды, а формы тел выдают их юность еще очевиднее. Мне кажется, что я вижу, как рука последней войны прошлась по головам этих хрупких существ. Подобное зрелище нельзя сохранить для будущего. Эти головы вскоре станут совсем седыми и исчезнут. Жаль. Ничто не могло бы рассказать более наглядно следующим поколениям о нашем времени, чем эти юные седые женщины, у которых украдена беззаботность юности. Пускай память о них останется хотя бы в этой краткой записи. Андрич. Записки у обочины (Andric, 1992, р. 50) 3 2 «Эпоха катастроф»

 

«Во всей Европе гаснет свет,— произнес министр иностранных дел Великобритании Эдуард Грей, глядя на светящиеся в темноте огни Уайтхолла в ту ночь, когда Германия и Великобритания вступили в войну 1914 года,— и при жизни мы не увидим, как он зажжется вновь». В Вене великий сатирик Карл Краус уже готовился написать на документальном материале выдающуюся антивоенную драму-репортаж, названную им «Последние дни человечества». Оба они смотрели на мировую войну как на конец света и в этом были не одиноки. Однако она не стала концом света, хотя были моменты во время длившегося тридцать один год мирового конфликта, начавшегося с объявления Австрией войны Сербии 28 июля 1914 года и закончившегося безоговорочной капитуляцией Японии 14 августа 1945 года (через четыре дня после взрыва первой атомной бомбы), когда конец значительной части человечества казался не столь отдаленным. Несомненно, именно тогда Бог или боги, по мнению верующих, создавшие наш мир и все в нем сущее, должны были сильно пожалеть о том, что сделали.

Человечество выжило. Тем не менее огромное сооружение цивилизации девятнадцатого века рухнуло, когда в пламени мировой войны сгорели подпиравшие его опоры. Не осознав этого, нельзя понять и сути двадцатого века. На нем лежит отпечаток войны. Он жил и мыслил понятиями мировой войны даже тогда, когда орудия молчали и рядом не рвались бомбы. Его ис­тория, и в особенности история исходного периода распада и катастрофы, должна начинаться с тридцати лет мировой войны.

Для людей, ставших взрослыми до 1914 года, контраст этот был столь драматичен, что многие из них, включая поколение родителей пишущего эти строки, по крайней мере жители Центральной Европы, вообще отказывались признавать неразрывную связь с прошлым. Слово «мир» означало для них «мир до 1914 года»—ведь потом пришло время, которое больше не заслуживало подоб­ного названия. Это можно понять—до 1914 гоАа в течение целого столетия не было ни одной значительной войны, т. е. войны, в которую были бы вовлечены все или большая часть государств, являвшихся основными действующими лицами на международной арене того времени,— шесть европейских «великих держав» (Великобритания, Франция, Россия, Австро-Венгрия, Пруссия, после 1871 года ставшая Германией, объединенная Италия), США и Япония. Была только одна непродолжительная война, где столкнулись более двух «великих держав»—Крымская война 1854—1856 годов, в которой Россия воевала с Великобританией и Францией. Вообще, большинство войн с участием крупных государств было весьма скоротечно. Возможно, самым длительным в этот период был не международный конфликт, а гражданская война в США (i86i— 1865). В то время продолжительность войн измерялась месяцами или даже не между Пруссией и Австрией в 1866 году) неделями. Между 1871 и 1914 годами в Европе просто не происходило войн, в которых армии крупных держав пересекали бы границу врага, хотя на Дальнем Востоке Япония воевала с Россией (1904—1905) и одержала победу, приблизив тем

самым русскую революцию.

Мировых войн не было вообще. В восемнадцатом веке Франция и Великобритания участвовали в ряде конфликтов, поля сражений которых простирались от Индии через Европу до Северной Америки, пересекая мировые океаны. Но между 1815 и 1914 годами ни одна из главных держав не сражалась против другой за пределами своих ближайших владений, хотя захватнические походы империалистических (или претендующих на это) держав против более слабых заокеанских соперников были обычным явлением. Большинство из них являлось захватническими войнами с неравными возможностями, как, например, войны США против Мексики (1846—1848) и Испании (1898) и различные кампании по расширению границ британской и французской колониальных империй, хотя терпению побежденных один или два раза пришел конец, когда французы вынуждены были в :86о-х годах уйти из Мексики, а итальянцы в 1896 году из Эфиопии. Даже наиболее грозные конкуренты современных государств с арсеналами, постоянно пополнявшимися самыми передовыми орудиями уничтожения, могли в лучшем случае надеяться только на отсрочку неминуемого поражения. Подобные экзотические конфликты скорее служили материалом для приключенческой литературы или газетных отчетов о технических новшествах середины девятнадцатого века, чем напрямую затрагивали большинство населения государств-победителей.

Все изменилось в 1914 году. В Первую мировую войну оказались втянуты все крупные мировые державы и фактически все европейские государства, за исключением Испании, Нидерландов, трех Скандинавских стран и Швейцарии. Кроме того, за пределы собственных территорий были направлены, часто впервые, войска заокеанских стран. Канадцы воевали во Франции, австралийцы и новозеландцы ковали свое национальное самосознание на полуострове в Эгейском море (мыс Галлиполи стал их национальным мифом), и что еще более важно, Соединенные Штаты не прислушались к советам Джорджа Вашингтона, предостерегавшего от «европейских сложностей», и послали свои войска в Европу, предопределив тем самым ход истории двадцатого века. Индийских солдат отправляли воевать на Ближний Восток и в Европу, на Западе появились китайские трудовые батальоны, а во французской армии сражались африканцы. Хотя военные действия за пределами Европы и не имели принципиального значения (за исключением ближневосточных операций), война на море опять приобрела всемирный характер: ее первое сра­жение произошло в 1914 году у Фолклендских островов, а решающие кампании с участием немецких подводных лодок и транспортного флота союзников развернулись над поверхностью и в глубинах северных морей и Атлантики.

То, что Вторая мировая война являлась мировой без всяких преувеличений, вряд ли требует доказательств. Добровольно или нет, в нее были вовлечены фактически все независимые государства мира, хотя республики Латинской Америки участвовали в ней только в самой незначительной степени. Колонии имперских держав в этом вопросе вообще не имели выбора. За исключением будущей Ирландской Республики, Швеции, Швейцарии, Португалии, Турции и Испании в Европе и, возможно, Афганистана за ее пределами, фактически все страны земного шара были вовлечены в войну, или подверглись оккупации, или пережили и то и другое. Что касается полей сражений, то названия островов Меланезии и поселений в пустынях Северной Африки, Бирме и на Филиппинах стали не менее известны читателям газет и слушателям радио (по существу это была война информационных сводок), чем названия сражений в Арктике, на Кавказе, в Нормандии, под Сталинградом и Курском. Вторая мировая война стала уроком мировой географии.

Локальным, региональным и мировым войнам двадцатого века суждено было стать гораздо более широкомасштабными, чем всем происходившим ранее. Из семидесяти четырех международных войн, имевших место между i8i6 и 1965 годами, которые американские специалисты, любящие заниматься подобной статистикой, классифицировали по количеству убитых на поле сражения, четыре главные произошли в двадцатом веке: две мировые войны, война Японии против Китая в 1937—1939 годах и корейская война. На полях сражений в каждой из них было убито более миллиона человек. В самой массовой по документам международной войне постнаполеоновского периода девятнадцатого века, войне между Пруссией (Германией) и Францией 1870— 1871 годов, было убито около 150 тысяч человек, что по количеству погибших примерно сопоставимо с войной в Чако 1932—1935 годов между Боливией (население з миллиона) и Парагваем (население 1,4 миллиона). Одним словом, 1914 год открыл эпоху массового уничтожения (Singer, 1972, р. 66,131). Объем книги не позволяет обсуждать причины Первой мировой войны, которые автор этих строк попытался кратко обрисовать в работе «Эпоха империй». По существу, она началась как европейская война между Тройственным союзом (Францией, Великобританией и Россией), с одной стороны, и «центральными державами» (Германией и Австро-Венгрией)—с другой. Сербия и Бельгия были немедленно втянуты в нее после нападения Австрии на первую (что фактически развязало конфликт) и Германии на вторую (что являлось частью стратегического плана немцев). Турция и Болгария вскоре присоединились к «центральным державам», с другой стороны Тройственный союз также оформлялся в мощную коалицию. Подкупом в него была вовлечена Италия. Там же оказались Греция, Румыния и (в основном номинально) Португалия. К союзникам присоединилась и Япония—по существу только для того, чтобы захватить позиции Германии на Дальнем Востоке и в западной части Тихого океана, однако ее интересы не простирались дальше пределов этого региона. И что более важно—в 1917 году Тройственный союз поддержали США, что в конечном счете и явилось решающим фактором.

Перед Германией, как и во время Второй мировой войны, встала проблема войны на два фронта помимо Балкан, где она оказалась благодаря своему союзу с Австро-Венгрией. Однако, поскольку в этом регионе находились три из четырех «центральных держав» (Турция, Болгария и Австрия), проблема здесь не стояла столь остро. Германия предполагала молниеносно разгромить Францию на западе, а затем с такой же стремительностью победить Россию на востоке до того, как царская империя сможет привести в действие всю свою колоссальную военную машину. Таким образом, как и во Второй мировой войне, Германия планировала молниеносную кампанию (которая впо­следствии будет названа блицкригом), поскольку ничего другого ей просто не оставалось. Этот план почти увенчался успехом. Немецкая армия двинулась на Францию, помимо других маршрутов и через нейтральную Бельгию, и была остановлена только за несколько десятков миль от Парижа на реке Марне через пять-шесть недель после объявления войны. (В 1940 году подоб­ному плану суждено было осуществиться.) Затем немцам пришлось немного отступить, после чего обе стороны (французы уже пополнили свои войска остатками бельгийской армии и британскими наземными силами) наскоро построили параллельные линии оборонных укреплений, которые протянулись без перерыва от побережья Ла-Манша во Фландрии до швейцарской границы, оставив значительную часть Восточной Франции и всю Бельгию под немецкой оккупацией. В течение следующих трех с половиной лет их позиции существенно не изменились. Это и был знаменитый Западный фронт, ставший той страшной мясорубкой, какую история войн, вероятно, еще не видела. Миллионы людей смотрели друг на друга через брустверы из мешков с песком, наваленных над траншеями, в которых они жили вместе с крысами и вшами. Время от времени их генералы пытались вырваться из этого тупика. Дни, недели все нарастающих шквальных обстрелов, впоследствии названных одним немецким писателем «стальным ураганом» (Ernst Junger, 1921), должны были подавить оборону противника и заставить его прижаться к земле, когда по команде волны людей через защищенные колючей проволокой брустверы бросятся в атаку к нейтральной полосе, в хаос полузатопленных воронок от снарядов, поваленных деревьев, грязи и брошенных трупов, чтобы затем устремиться вперед на косящий их пулеметный огонь. Попытка немцев прорвать оборону под Верденом в феврале—июле 1916 года вылилась в сражение с участием 2 миллионов солдат, из которых больше миллиона были ранены и убиты. Попытка провалилась. Наступление англичан на Сомме, имевшее целью заставить немцев отойти от Вердена, стоило Великобритании 420 тысяч убитых, причем 60 тысяч выбыло из строя в первый день наступления. Неудивительно, что в памяти англичан и французов, которые большую часть войны сражались на Западном фронте, она запечатлелась как «великая война», оставившая по себе более страшные воспоминания, чем Вторая мировая. Французы потеряли почти 2о% мужского населения призывного возраста, и если включить сюда военнопленных, раненых, инвалидов и людей с обезображенными лицами, еще долго служивших зримым напоминанием о войне, окажется, что лишь один из трех французских солдат прошел Первую мировую войну невредимым. Шансы 5 миллионов английских солдат выйти из войны без увечий были примерно такими же. Англичане потеряли целое поколение—полмиллиона мужчин до тридцати лет (Winter, 1986, р. 8з), главным образом среди высших слоев общества. Юные джентльмены, долг которых призывал их стать офицерами и подавать пример мужества, шли в бой во главе своих солдат и гибли первыми. Была убита четверть оксфордских и кембриджских студентов до двадцати пяти лет, служивших в британской армии в 1914 году (Winter, 1986, р. д8). Немцы, хотя число их убитых было даже больше, чем у французов, из своей гораздо более широкой призывной возрастной группы потеряли убитыми не так много — около 3%- Однако даже значительно меньшие потери США (б0 тысяч убитых по сравнению с 1,6 миллиона французов, почти 800 тысячами англичан и 1,8 миллиона немцев) ярко демонстрируют крово-пролитность Западного фронта. Во Второй мировой войне потери США были в 2,5—3 раза больше, чем в Первой, но американские войска в 1917—1918 годах участвовали в военных действиях всего полтора года по сравнению с тремя с половиной годами во Второй мировой войне и воевали только на одном узком участке, а не по всему миру.

Ужасам войны на Западном фронте суждено было иметь еще более мрачные последствия. Безусловно, подобный опыт ужесточил методы ведения войны и политики: если на поле брани можно было не считаться ни с человеческими, ни с иными потерями, почему, собственно говоря, не поступать так и в политических конфликтах? Большинство людей, прошедших Первую ми­ровую войну главным образом в качестве новобранцев, вернулись с нее убежденными пацифистами. Однако некоторые солдаты, пройдя эту войну, в результате общения со смертью укрепились в чувстве превосходства над другими людьми—в особенности над женщинами, детьми и теми, кто не воевал. Им суждено было пополнить первые ряды послевоенных ультраправых. Адольф Гитлер являлся лишь одним из тех, для кого опыт фронтовика в даль­нейшей жизни стал определяющим. Впрочем, прямо противоположная реакция имела равно негативные последствия. После войны политикам, по крайней мере в демократических странах, стало совершенно ясно, что такой кровавой бани, как в 1914—1918 годах, избиратели больше не потерпят. После 1918 года стратегия Англии и Франции, так же как и поствьетнамская политака США, была основана на этой исходной предпосылке. В1940 году это помогло Германии одолеть не только Францию (вынужденную съежиться за своими недостроенными укреплениями, а когда они были разрушены, оказавшуюся просто не в состоянии воевать дальше), но и Англию, боявшуюся быть втянутой в обширную наземную войну, подобную той, которая выкосила ее население в 1914—1918 годах. Впоследствии демократические правительства не смогли преодолеть искушения, заботясь о жизнях своих собственных граждан, совершенно не считаться с потерями населения враждебных государств. Сбрасывать атомную бомбу на Хиросиму и Нагасаки в 1945 году не было никакой необходимости, поскольку победа к тому времени была уже со­вершенно очевидна. Целью этой акции было спасение жизней американских солдат. Да и соображение, что это сможет помешать союзнику США—СССР укрепить притязания на главенствующую роль в поражении Японии, возможно, тоже присутствовало в умах американских политиков.

 

В то время как Западный фронт пребывал в кровавом тупике, на Восточном происходили изменения. В первый месяц войны немцы сокрушили неудачное наступление русских войск в сражении под Танненбергом, а затем с помощью австрийцев изгнали Россию из Польши. Несмотря на редкие контрнаступления русских, было очевидно, что «центральные державы» одерживают верх, а Россия ведет лишь оборонительные бои, сопротивляясь наступлению немцев. На Балканах «центральные державы» также владели ситуацией, несмотря на неудачные военнь-е действия трещавшей по швам империи Габсбургов. Их местные противники, Сербия и Румыния, в пропорциональном отношении понесли самые большие потери в военной силе. Союзники, даже оккупировав Грецию, не смогли продвинуться вперед вплоть до крушения «центральных держав» летом 1918 года. План Италии открыть еще один фронт против Австро-Венгрии в Альпах провалился, главным образом потому, что большинство итальянских солдат не видело смысла воевать за государство, которое они не считали своей родиной и на языке которого мало кто мог говорить. После крупного поражения при Калоретто в 1917 году, оставившего память о себе в романе Эрнеста Хемингуэя «Прощай, оружие», итальянцам даже пришлось просить помощь у союзнических армий. Пока Франция, Великобритания и Германия выматывали друг друг?, на Западном фронте, Россия все более дестабилизировалась в результате войны, которую она явно проигрывала, а Австро-Венгерская империя все быстрее приближалась к краху, подталкиваемая местными националистическими движениями, что не вызывало никакого энтузиазма у союзников, справедливо предвидевших в результате нестабильную Европу.

Проблема преодоления тупика на Западном фронте была ключевой для обеих сторон, так как без победы здесь ни одна из них не могла одержать верх, тем более что к этому времени война на море тоже зашла в тупик. За исклю-«Эпоха катастроф»

чением отдельных рейдов, предпринимаемых противником, союзники контролировали океаны, однако на Северном море английский и немецкий военный флот, столкнувшись, парализовали действия друг друга. Результат единственной попытки затеять масштабную битву на море (1916) был весьма спорным, но поскольку это заставило немецкий флот возвратиться на свои базы, в конечном итоге преимущество осталось за союзниками.

Каждая из сторон старалась преуспеть, используя технические новшества. Немцы, традиционно сильные в химии, варварски применяли на полях сражений ядовитые газы, однако это не принесло ожидаемого результата. Следствием этих действий стал единственный случай истинно гуманного отношения государств к подобным способам ведения войны—Женевская конвенция 1925 года, благодаря которой мир дал торжественное обещание не использовать химических средств на полях сражений. И действительно, хотя все государства продолжали разрабатывать химическое оружие и ожидали, что противник будет делать то же самое, ни одна из сторон не применяла его во время Второй мировой войны, хотя никакие гуманные чувства не помешали итальянцам травить газами население своих колоний. Резкое падение нравственных ценностей цивилизации после Второй мировой войны в конце концов возвратило применение отравляющих газов. Во время ирано-иракской войны в 1980-6 годы Ирак, в то время с энтузиазмом поддерживаемый западными государствами, широко использовал их против неприятельских солдат и мирного населения. Англичане первыми начали применять бронемашины на гусеничном ходу, позже известные под названием «танк», однако недальновидные британские генералы тогда еще не понимали их возможностей. Обе стороны использовали новые и пока еще ненадежные аэропланы наряду со сконструированными Германией сигарообразными наполненными водородом дирижаблями, производя опыты воздушных бомбардировок, к счастью без особого эффекта. Воздушные налеты также заняли подобающее место во Второй мировой войне, особенно как средство устрашения мирного населения.

Единственным новым оружием, имевшим решающее значение во время военных действий 1914— 1918 годов, стала подводная лодка. Это произошло оттого, что обе стороны, будучи не в состоянии одолеть друг друга на поле боя, решили устроить блокаду мирного населения противника. Поскольку все снабжение в Великобританию поставлялось по морю, немцам казалось, что они могут отрезать этот путь, активизировав атаки своих подводных лодок против британского морского флота. Эта затея в 1917 году была близка к успеху, пока не были найдены эффективные способы противодействия. Главным образом благодаря ей в войну вступили Соединенные Штаты. Англия в свою очередь постаралась блокировать снабжение Германии, чтобы парализовать немецкую военную экономику и истощить немецкое население. Эти попытки оказались более успешны, чем предполагалось, поскольку, как мы увидим, немецкая военная экономика вовсе не была столь эффективной и рациональной, как об этом с гордостью всегда заявляла Германия, в отличие от немецкой военной машины, которая как в Первой, так и во Второй мировой войне намного превосходила все другие. Превосходство германской армии могло в тот момент оказаться решающим, если бы союзники начиная с 1917 года не получили поддержки США с их практически неограниченными ресурсами. Однако Германия, даже скованная союзом с Австрией, одержала полную победу на востоке, ввергнув Россию из войны в революцию и лишив ее в 19171i9 годах большой части ее европейских территорий. Вскоре после позорного мира в Брест-Литовске (март 1918 года) немецкая армия, которая теперь без помех могла сосредоточиться на западном направлении, совершила успешный прорыв на Западном фронте и вновь двинулась на Париж. И хотя благодаря притоку американских солдат и снаряжения союзники восстановили свои силы, некоторое время казалось, что планы Германии близки к осуществлению. Но это был последний рывок обессиленной страны, предчувствовавшей свое близкое поражение. Когда летом 1918 года союзники начали наступление, до окончания войны оставалось всего несколько недель. «Центральные державы» не только признали свое поражение, их правительства потерпели полный крах. Осенью 1918 года революция захлестнула Центральную и Юго-Восточную Европу так же, как годом раньше она охватила Россию. От границ Франции до Японского моря ни одно прежнее правительство не удержалось у власти. Шатались даже государства, вхо­дившие в коалицию победителей, хотя трудно поверить, что Великобритания и Франция не устояли бы как стабильные политические субъекты, чего нельзя сказать об Италии. Из побежденных стран ни одна не избежала революции.

Если бы величайшие министры и дипломаты прошлого, все еще служившие примером для руководителей министерств иностранных дел их стран,— скажем, Талейран ига Бисмарк — поднялись из могил, чтобы взглянуть на Первую мировую войну, они, безусловно, задались бы вопросом: почему здравомыслящие политики не попытались остановить эту кровавую бойню при помощи компромиссных решений до того, как она разрушила карту мира 1914 года? Мы тоже вправе задать этот вопрос. Никогда еще войны, не преследовавшие ни революционных, ни идеологических целей, не велись с такой беспощадностью до полного истребления и истощения. Но в 1914 году камнем преткновения была отнюдь не идеология. Она, разумеется, разделяла воюющие стороны, но лишь в той степени, в которой мобилизация общественного мнения является одним из средств ведения войны, подчеркивая ту или иную угрозу признанным национальным ценностям, например опасность русского варварства для немецкой культуры, неприятие французской и британсой демократиями германского абсолютизма и т. д. Более того, даже за пределами России и Австро-Венгрии находились политики, предлагавшие компромиссные решения и пытавшиеся оказывать воздействие на союзников тем упорнее, чем ближе становилось поражение. Почему же главные противоборствующие державы вели Первую мировую войну как игру, которую можно было лишь полностью выиграть или полностью проиграть?

Причина заключалась в том, что эта война, в отличие от предыдущих, которые, как правило, преследовали узкие и вполне определенные цели, не ограничивала себя подобными пределами. В «эпоху империи» политика и экономика слились воедино. Международная политическая конкуренция возникла благодаря экономическому росту и соревнованию, и ее характерной чертой было то, что она не знала границ. «Естественные границы» «Стандард Ойл», Германского банка или «Алмазной корпорации Де Бирс» находились на краю вселенной или, вернее, в пределах возможностей их экспансии (Hobsbawm, 19*7, Р- 3*S). Более конкретно: для двух главных противников, Германии и Великобритании, границей могло стать только небо, поскольку Германия стремилась занять то господствующее положение на суше и на море, которое занимала Великобритания, что автоматически переводило бы на второстепенные роли и так сдававшую позиции британскую державу. Вопрос стоял так: или — или. Для Франции тогда, как и впоследствии, ставки были менее глобальны, но не менее важны: она жаждала отплатить Германии за свой неизбежно снижающийся экономический и демографическим статус. Кроме того, на повестке дня стоял вопрос, останется ли она великой державой. В случае обеих этих стран компромисс не решал проблем, он давал лишь отсрочку. Сама по себе Германия, вероятно, могла бы ждать, пока все увеличивавшиеся размеры и растущее превосходство выдвинут ее на то место, которое, как считали германские власти, принадлежит ей по праву и которое она рано или поздно все равно займет. И действительно, доминирующее положение дважды побежденной Германии, больше не претендовавшей на статус главной военной державы в Европе, в начале 1990~х годов стало куда более убедительным, чем все притязания милитаристской Германии до 1945 года. Именно вследствие этого, как мы увидим, Англия и Франция после Второй мировой войны были вынуждены, пусть неохотно, смириться со своим переходом на вторые роли, а Федеративная Республика Германия при всей своей экономической мощи признала, что в мире после 1945 года статус монопольно господствующего государства стал ей не по силам. В 1900-x годах, на пике имперской и империалистической эпохи, претензии Германии на исключительное положение в мире («немецкий дух возродит мир», как тогда говорили) и противодействие этому Великобритании и Франции, все еще бесспорно «великих держав» европоцентрического мира, являлись причиной непримиримого антагонизма. На бумаге, без сомнения, был возможен компромисс по тем или иным пунктам почти мегаломанических * военных целей, которые обе стороны сформулировали сразу же после начала войны, но на практике единственной военной целью, имевшей значение, была полная и окончательная победа, которая во Второй мировой войне стала именоваться «безоговорочной капитуляцией противника».

Эта абсурдная и саморазрушительная цель погубила и победителей, и побежденных. Она ввергла побежденных в революцию, а победителей в банкротство и разруху. В 1940 году Франция была захвачена меньшими по численности германскими силами с оскорбительной быстротой и легкостью и подчинилась Гитлеру без сопротивления оттого, что страна была почти смертельно обескровлена войной 1914—1918 годов. Великобритания так и не смогла стать прежней после 1918 года, поскольку подорвала свою экономику, исчерпав во время войны все ресурсы. Более того, абсолютная победа, скрепленная навязанным карательным миром, разрушила даже те слабые шансы, которые еще существовали, на восстановление того, что хотя бы отдаленно напоминало прежнюю стабильную буржуазную либеральную Европу, что сразу же понял экономист Джон Мейнард Кейнс. Исключив Германию из европейской экономики, нельзя было больше надеяться на стабильность в Европе. Но это соображение было последним, что могло прийти в голову тем, кто настаивал на исключении Германии из европейского процесса.

Мирный договор, навязанный побежденным главными уцелевшими победителями (США, Великобританией, Францией, Италией), который не совсем точно называют Версальским договором, исходил из пяти главных соображений. Во-первых, произошло крушение многих режимов в Европе, а в России возникло альтернативнее революционно-большевистское государство, поставившее целью перевернуть мировой порядок и ставшее магнитом, отовсюду притягивавшим революционные силы. Во-вторых, необходимо было установить контроль над Германией, которой в одиночку почти удалось разгромить коалицию союзников. По вполне понятным причинам это явилось (идо сих пор остается) главной заботой Франции. В-третьих, возникла необходимость перекроить карту Европы как с целью ослабления Германии, так и для того, чтобы заполнить огромные незанятые пространства, образовавшиеся в Европе и на Ближнем Востоке в результате одновременного крушения Российской, Австро-Венгерской и Османской империй. Главными претендентами на их наследство, по крайней мере в Европе, выступили различные националистические движения, которые старались поддерживать государства-победители при условии, что те останутся антибольшевистскими. Фактически основным принципом перекраивания карты Европы стало создание государств-наций по этнически-языковому принципу. В основу этого принципа было положено «право наций на самоопределение». Президент США Вильсон, чьи взгляды рассматривались как выражение мнения державы, без которой война была бы проиграна, являлся страстным приверженцем этой веры. Надо сказать, что, как правило, ее придерживались (и до сих пор придерживаются) те, кто далек от этнических и языковых реалий регионов, предназначенных для разделения на однородные нации-государства. Эта попытка закончилась провалом, последствия которого до сих пор можно увидеть в Европе. Национальные конфликты, раздиравшие континент в 199о-х годах, явились отголосками тех самых версальских решений. Перекраивание карты Ближнего Востока шло вдоль традиционных границ империалистических владений, по обоюдному согласию Великобритании и Франции. Исключением стала Палестина, где британское правительство, во время войны стремившееся к международной еврейской поддержке, неосторожно и весьма неопределенно пообещало создать «национальный дом» для евреев. Палестинской проблеме суждено было стать еще одним кровоточащим напоминанием о последствиях Первой мировой войны.

Четвертой группой вопросов стали вопросы внутренней политики стран-победительниц (т. е. фактически Великобритании, Франции и США) и разногласия между ними. Самым важным результатом этой политической деятельности явился отказ американского конгресса ратифицировать мирный договор, написанный большей частью президентом (или для него). В результате США отказались от участия в договоре, что имело далеко идущие последствия. И наконец, страны-победительницы отчаянно пытались найти такой способ мирного урегулирования, который сделал бы невозможным развязывание еще одной войны вроде той, которая только что опустошила мир. Эта попытка потерпела явное поражение. Через двадцать лет мир снова был охвачен войной.

Создание свободного от большевизма пространства и перекраивание карты Европы совпали друг с другом, поскольку самым действенным способом борьбы с революционной Россией, если она случайно выживет (что в 1919 то-ду отнюдь не казалось бесспорным), было изолировать ее за «санитарным кордоном» (cordon из антикоммунистических государств. Поскольку территория этим государствам была в большой степени или полностью выделена из бывших российских земель, их враждебность к Москве могла быть гарантирована. По порядку с севера на юг этими странами являлись: Финляндия—бывшее автономное княжество, которому Ленин разрешил выйти из состава России; три маленькие балтийские республики (Эстония, Латвия, Литва), еще не имевшие исторического опыта собственной государственности; Польша, независимость которой была восстановлена после более чем векового перерыва, и чрезвычайно разросшаяся Румыния, удвоившая свою площадь за счет империи Габсбургов и Бессарабии, до этого принадлежавшей России. Большая часть этих территорий была отторгнута от России Германией и, если бы не большевистская революция, несомненно вернулась бы обратно к России. Попытка распространить этот «кордон» на Кавказ потерпела неудачу, в основном благодаря тому, что революционной России удалось договориться с некоммунистической, но также революционной Турцией, не испытывавшей дружеских чувств к британским и французским империалистам. Поэтому краткое существование независимых республик в Армении и Грузии, появившихся в результате Брест-Литовского мира, так же как и попытки англичан отторгнуть богатый нефтью Азербайджан, не пережило победы большевиков в гражданской войне 1918— 1920 годов и советско-турецкого договора 1921 года. Одним словом, на востоке союзники признали границы, навязанные Германией революционной России там, где им не помешали это сделать силы, находящиеся вне их контроля.

На территории бывшей Австро-Венгрии также имелись большие участки, которые предстояло поделить. В результате Австрия и Венгрия были сведены к чисто немецким и мадьярским образованиям и превратились в задворки Европы. Сербия увеличилась до современной Югославии путем присоединения Словении (до этого принадлежавшей Австрии), Хорватии (до этого при­ надлежавшей Венгрии), а также ранее независимого маленького родового королевства пастухов и контрабандистов — Черногории, сурового горного края, где жители реагировали на беспрецедентную потерю независимости массовым обращением в коммунизм, при котором, как они думали, высоко ценится мужество и героизм. Коммунистическая идея также ассоциировалась у них с православной Россией, чью веру непокоренные жители Черногории столько веков защищали против турок. Новая Чехословакия родилась в результате объединения бывшего промышленного центра империи Габсбургов с некогда принадлежавшими Венгрии землями, на которых проживали словацкие и русинские крестьяне. Румыния разрослась в многонациональный конгломерат, Польша и Италия также извлекли выгоду из этого передела. Не имелось никаких исторических прецедентов или логики в комбинациях с Чехословакией и Югославией, создание которых явилось результатом националистической идеологии, проповедовавшей как силу общих этнических корней, так и нежелательность появления слишком мелких национальных государств. Все южные славяне (=югославы) были объединены в одно государство, то же произошло и с западными славянами чешских и словацких земель. Как и следовало ожидать, все эти политические браки поневоле оказались не слишком прочными. Кстати, за исключением остатков Австрии и Венгрии, потерявших большую часть своих территорий, но на практике не лишившихся своих национальных меньшинств, новые государства, отторгнутые от России и от империи Габсбургов, оказались не менее многонациональными, чем их предшественники. Чтобы держать Германию постоянно ослабленной, ей был навязан карательный мир, оправдываемый тем аргументом, что это государство единственное несет ответственность за войну и все ее последствия (пункт о «военных преступлениях»). Это достигалось не столько за счет отторжения ее территорий (земли Эльзаса и Лотарингии вернулись обратно к Франции, а значительный регион на западе — к восстановленной в прежних границах Польше—тот самый «польский коридор», который отделял Восточную Пруссию от остальной Германии), сколько за счет лишения Германии ее мощного морского и воздушного флота, уменьшения ее армии до юо тысяч человек, навязывания теоретически бессрочных репараций (возмещения военных издержек, понесенных победителями), а также военной оккупации части Западной Германии. Не в последнюю очередь это было достигнуто и путем лишения Германии всех ее заморских колоний— они были распределены между Великобританией с ее доминионами, Францией и, в меньшей степени, Японией (из-за растущей непопулярности империализма они теперь назывались не колониями, а «подмандатными территориями»). Внешнее управление отсталыми народами, вверенное человечеством имперским державам, должно было гарантировать им не эксплуатацию, но всемерное процветание. За исключением статей, касающихся территориальных вопросов, к середине 1930-х годов от Версальского договора ничего не осталось.

Что касается механизма предупреждения следующей мировой войны, то было очевидно, что союз великих европейских цержав, поддерживавший равновесие на континенте до 1914 года, полностью разрушен. Альтернатива, которую навязывал упрямым европейским политикам президент Вильсон со всем либеральным пылом принстонского ученого-политолога, предполагала учреждение всемирной Лиги Наций (т. е. независимых государств), которая решала бы все возникающие проблемы мирным и демократическим путем до того, как они выйдут из-под контроля, преимущественно путем открытых переговоров («гласно достигнутых открытых соглашений»), поскольку война, ко всему прочему, перевела привычные и разумные международные переговорные процессы в область «тайной дипломатии». В значительной степени это явилось реакцией на секретные договоренности, заключенные во время войны союзниками и перекроившие послевоенную Европу и Ближний Восток с поразительным отсутствием хоть какого-то ьнимания к жизненным интересам обитателей этих регионов. Большевики, обнаружив эти секретные документы в царских архивах, поспешили их опубликовать, чтобы довести до сведения всего мира, после чего стало необходимо свести к минимуму ущерб, нанесенный этими разоблачениями. Фактически учреждение Лиги Наций явилось частью процесса мирного урегулирования, однако она потерпела почти полную неудачу, превратившись просто в организацию для сбора статистических данных. Впрочем, в начале своей деятельности Лига Наций решила один или два второстепенных территориальных вопроса, не подвергавших особому риску мир во всем мире,— в частности, спор между Финляндией и Швецией по поводу Аландских островов *. Отказ США от участия в Лиге Наций лишил последнюю какого-либо реального веса

Нет необходимости углубляться в исторические детали периода между Первой и Второй мировыми войнами, чтобы увидеть, что версальские решения просто не могли стать фундаментом для прочного мира. Они были обречены с самого начала, и поэтому следующая война стала практически неизбежна. Как уже упоминалось, США почти сразу же официально вышли из до­говора, а в мире, который больше не был европоцентрическим, ни одно соглашение, не поддержанное страной, теперь являвшейся главной мировой державой, не могло иметь веса. Как мы увидим, это было справедливо не только для политики, но и для экономики. Две главные европейские и, несомненно, главные мировые державы, Германию и Советскую Россию, временно не только исключили из международной игры, но сделали все, чтобы лишить их статуса независимых игроков. При возвращении на сцену одной (или обеих) этих держав достигнутый мир, опиравшийся только на Великобританию и Францию, поскольку Италия также оставалась недовольной, не смог бы устоять. Между тем рано или поздно, вместе или порознь, Германия и Россия неизбежно должны были вновь появиться на политической сцене. Незначительный шанс сохранить мир исчез после отказа стран-победительниц допустить побежденных к процессу мирного урегулирования. Вскоре стало ясно, что полное подавление Германии, как и абсолютная изоляция Советской России, невозможно, но осознание реального положения вещей шло медленно и трудно. В частности, Франция крайне неохотно отказалась от надежды удерживать Германию слабой и беспомощной (англичан, в отличие от французов, не терзали воспоминания о поражении и оккупации). Что касается СССР, то страны-победительницы предпочли бы, чтобы этого государства вообще не было. Став на сторону контрреволюционных сил в гражданской войне в России и посылая войска для их поддержки, они не выказывали никакого желания признать существование Страны Советов. Их коммерсанты отклоняли предложения самых выгодных концессий для иностранных инвесторов, сделанные Лениным, которому нужно было любыми способами налаживать экономику, почти уничтоженную мировой войной, революцией и начавшейся гражданской смутой. Советская Россия была вынуждена развиваться в изоляции. Преследуя политические цели, оба отверженных государства Европы — Советская Россия и Германия — сблизились в начале 1920-х годов. Возможно, следующей войны можно было избежать или, по крайней мере, отсрочить ее наступление, если бы довоенная экономика была восстановлена в прежнем виде как глобальная система экономического роста и процветания. Однако через несколько лет, в середине 192о-х годов, когда казалось, что военная и послевоенная разруха уже позади, разразился самый глубокий экономический кризис со времен промышленной революции (см. главу з). В результате в Германии и Японии к власти пришли милитаристы и ультраправые, являвшиеся сторонниками политики целенаправленной ломки существующего порядка путем резкой конфронтации, при необходимости военной, а не постепенных изменений путем переговорных процессов. С этого времени новую мировую войну можно было не только предвидеть, но и предсказать в плановом порядке. Те, кто вырос в 1930-е годы, ожидали ее. Страшные видения эскадрилий самолетов, сбрасывающих бомбы на города, и жутких фигур в противогазах, на ощупь, как слепцы, прокладывающих путь сквозь завесу ядовитого газа, часто являлись воображению моего поколения: во втором случае эти видения оказались ошибочными, в первом—пророческими.

Обстоятельствам, приведшим ко Второй мировой войне, посвящено гораздо меньше исторической литературы, чем обстоятельствам начала Первой мировой. Причины этого понятны. За редчайшим исключением, ни один серьезный историк никогда не сомневался, что Германия, Япония и, в меньшей степени, Италия являлись агрессорами. Страны, втянутые в войну против этих трех государств, неважно, капиталистические или социалистические, не хотели воевать, и большинство из них делало все возможное, чтобы этого избежать. На вопрос о том, кто или что послужило причиной Второй мировой войны, можно ответить в двух словах: Адольф Гитлер. Ответы на вопросы истории, безусловно, не так просты. Как мы видели, создавшаяся в результате Первой мировой войны обстановка в мире в основе своей не могла быть стабильной не только в Европе, но и на Дальнем Востоке, и поэтому никто не думал, что мир продлится долго.

Существующим положением не были удовлетворены не только побежденные государства, которые (в особенности Германия) полагали, что имеют достаточно причин для недовольства. Все партии в Германии, от коммунистов на крайнем левом фланге до национал-социалистов на крайнем правом, единодушно считали Версальский договор несправедливым и неприемлемым. Парадоксально то, что если бы в Германии действительно произошла революция, то она могла породить менее опасную для всего мира страну. Два побежденных государства, ставших по-настоящему революционными, Россия и Турция, были слишком заняты собственными проблемами, включая защиту своих границ, чтобы обострять международную напряженность. В 1930-е годы они являлись стабилизирующими силами, причем Турция оставалась нейтральной и во время Второй мировой войны. Однако Япония и Италия, несмотря на то что они воевали на стороне победителей, также чувствовали себя обделенными, хотя японцы расценивали ситуацию более реалистично, чем итальянцы, чьи имперские аппетиты значительно превосходили их возможности. В результате Первой мировой войны Италия приобрела значительные территории в Альпах, на Адриатике и даже в Эгейском море — почти все, что обещали ей союзники за переход на их сторону в 1915 году. Однако торжество фашизма в Италии — контрреволюционного и поэтому ультранационалистического и империалистического движения—ясно говорило о ее неудовлетворенности. Что касается Японии, то весьма значительные сухопутные и морские военные силы превратили ее в едва ли не са мую грозную державу на Дальнем Востоке, особенно после того как Россия сошла со сцены. Международное признание этого обстоятельства было закреплено Вашингтонским военно-морским соглашением 1022 года, которое раз и навсегда положило конец морскому владычеству Великобритании, установив соотношение 5:5:3 для численности американских, британских и японских военно-морских сил соответственно. И все же Япония, индустриализация которой шла с курьерской скоростью (хотя по абсолютному объему ее экономика оставалась все еще на весьма скромном уровне—2,5% мирового промышленного производства в конце 1920-х годов), без сомнения, чувствовала, что заслуживает гораздо большего куска дальневосточного пирога, чем ей было выделено имперскими державами. Более того, фактически не обладая никакими природными ресурсами, необходимыми для современной экономики, Япония остро ощущала свою зависимость. Ее импорт в любое время мог быть заблокирован с помощью иностранных военно-морских сил, а экспорт полностью зависел от американского рынка. Военное давление с целью создания близлежащей материковой империи в Китае (этот вариант обсуждался) могло помочь укоротить японскую систему коммуникаций, этим сделав ее более защищенной.

И все же не шаткость мира после 1918 года явилась главной причиной Второй мировой войны. Ею стала агрессия трех недовольных держав, с середины 1930-х годов связанных друг с другом различными договоренностями. Вехами на пути к войне стали вторжение Японии в Маньчжурию в 1931 году, вторжение Италии в Эфиопию в 1935 году, вмешательство Германии и Италии в гражданскую войну в Испании в 1936—1939 годах, вторжение Германии в Австрию в начале 1938 года, расчленение Чехословакии, осуществленное Германией в том же году, немецкая оккупация того, что осталось от Чехословакии, в марте 1939 года (сопровождавшаяся оккупацией Албании Италией) и немецкое вторжение в Польшу, которое фактически и привело к началу войны. Можно упомянуть еще об одной группе ключевых негативных событий: провал мер, предпринятых Лигой Наций против Японии, отсутствие действенных шагов против Италии в 1935 году, неспособность Великобритании и Франции должным образом отреагировать на одностороннее расторжение Германией Версальского договора и, в особенности, на повторный захват ею Рейнской области в 1936 году; отказ этих стран от вмешательства в гражданскую войну в Испании («политика невмешательства»), провал их ответных мер на оккупацию Австрии, их уступки немецкому шантажу в отношении Чехословакии (Мюнхенское соглашение 1938 года), а также отказ СССР от дальнейшего противостояния Гитлеру в 1939 ГоДУ (пакт Гитлера—Сталина в августе 1939 года). И все же, хотя одна из сторон явно не желала войны и делала все возможное, чтобы ее избежать, а другая прославляла ее и, как в случае Гитлера, активно к ней стремилась, ни один из агрессоров не хотел той войны, которая в итоге получилась, в тот момент, когда она все-таки началась, и с теми врагами (по крайней мере с некоторыми из них), с которыми пришлось воевать. Япония, несмотря на влияние военной машины на ее политику, несомненно, предпочла бы добиться своей цели — создания восточноазиатской империи—безжировой войны, в которую она оказалась втянутой только потому, что в нее вступили США. Какой войны хотела Германия, когда и против кого она собиралась воевать—все эти вопросы по-прежнему остаются спорными, поскольку Гитлер не был человеком, который документирует свои замыслы. Тем не менее две вещи нам ясны. Состоявшееся в 1939 году нападение на Польшу (поддержанную Великобританией и Францией) не входило в планируемую им игру, а война, в которую он в конце концов оказался втянут,—не только против СССР, но и против США—стала кошмаром для каждого немецкого генерала и дипломата.

Германии (как впоследствии и Японии) молниеносная наступательная война нужна была по тем же причинам, что ив 1914 году. Объединенные и скоординированные, ресурсы потенциальных врагов каждой из этих стран были неизмеримо больше, чем их собственные. Кроме того, ни Германия, ни Япония никогда серьезно не готовились к длительней воине и не делали ставку на новое оружие с длительным сроком производства (англичане, напротив, зная о превосходстве противника на суше, с самого начала вкладывали деньги в дорогостоящее и технологически сложное оружие, планируя долгосрочную войну, в которой они и их союзники должны опередить противника по производству современного вооружения). Японии, в отличие от Германии, удалось избежать столкновения с коалицией противников, поскольку она не принимала участия ни в войне Германии против Франции и Великобритании в 1939—I94Q годах, ни в войне против России после 1941 года. В отличие от всех остальных держав, она столкнулась с Красной армией в неофициальной, но имевшей важное значение войне 1939 года на границе Сибири и Китая, понеся при этом большие потери. В декабре 1941 года Япония вступила в войну только против Великобритании и США, но не против СССР. К несчастью для Японии, единственная держава, с которой ей пришлось воевать, США, настолько превосходила ее по своим ресурсам, что фактически была обречена на победу.

Некоторое время казалось, что Германии повезло больше. В 1930-х годах, когда война уже приближалась, Великобритании и Франции не удалось договориться с Советской Россией, которая в конце концов предпочла союз с Гитлером. В то же время американские политики удерживали президента Рузвельта от оказания реальной помощи стороне, которую он решительно под­держивал. Поэтому в 1939 году война началась как чисто европейская, а после вторжения Германии в Польшу (которая была завоевана и поделена с лояльным теперь СССР за три недели) продолжалась как западноевропейская война Германии с Великобританией и Францией. Весной 1940 года Германия с оскорбительной легкостью опустошила Норвегию, Данию, Нидерланды, Бельгию и Францию, оккупировав первые четыре страны, а Францию поделив на две зоны: одна, зона непосредственной оккупации, находилась под управлением немцев, а во второй было создано марионеточное французское государство (его правители, собранные из различных группировок французской реакции, больше не хотели называть его республикой) со столицей в провин­циальном курортном городке Виши. Только Великобритания продолжала воевать с Германией, сплотив все силы нации под руководством Уинстона Черчилля и полностью отказавшись от любого соглашения с Гитлером. Именно в это время фашистская Италия опрометчиво решила выбраться за ограду нейтралитета, за которой ее правительство до этого предусмотрительно от­сиживалось, и открыто поддержать Германию.

Фактически война в Европе закончилась. Даже если бы море и британские военно-воздушные силы не позволили Германии вторгнуться в Великобританию, трудно было представить, что в результате войны последняя могла бы вернуть свои позиции на континенте, не говоря уже о том, чтобы победить Германию. Несколько месяцев в 1940—1941 годах, когда Великобритания сражалась в одиночку, стали великим моментом в истории английского народа, во всяком случае тех англичан, которым посчастливилось остаться в живых, но силы были слишком неравны. Американская программа перевооружения «Защита Западного полушария», выдвинутая в июне 1940 года, фактически исходила из того, что дальнейшее предоставление оружия британцам бесполезно, и даже после того как Великобритания выстояла, она рассматривалась американцами главным образом в качестве отдаленного форпоста. Между тем передел Европы уже произошел. СССР по договору с Германией оккупировал европейские владения царской империи, утраченные в 1918 году (за ис­ключением части Польши, захваченной Германией), и часть Финляндии, против которой зимой 1939—1940 годов Сталин затеял бездарную войну, немного отодвинувшую советские границы от Ленинграда. Между тем Гитлер занялся пересмотром версальских договоренностей (оказавшихся столь недолговечными) в отношении бывших владений Габсбургов. Как и следовало ожидать, попытки Великобритании расширить войну на Балканах привели к тому, что весь полуостров, включая греческие острова, был захвачен Германией.

Германия даже пересекла Средиземное море и вторглась в Африку, когда ее союзницу Италию, вызывавшую своими военными действиями еще большее разочарование, чем Австро-Венгрия во время Первой мировой войны, едва не вышвырнули из африканских колоний англичане, атаковавшие со своей главной базы в Египте. В это время африканский корпус германской армии, возглавляемый одним из самых талантливых генералов, Эрвином Ром-мелем, угрожал всем английским соединениям на Ближнем Востоке.

Военные действия возобновились с новой силой после нападения Гитлера на СССР 22 июня 1941 года—решающей даты во Второй мировой войне. Это вторжение, вынудившее Германию начать войну на два фронта, было столь бессмысленным, что Сталин просто не верил, что Гитлер строит подобные планы. Но для Гитлера завоевание обширной восточной материковой империи, богатой природными ресурсами и рабской силой, представлялось вполне логичным шагом. Он, подобно многим военным экспертам (за исключением японских), фатально недооценивал способность Советов к сопротивлению. Кстати, для этого имелись серьезные основания: развал Красной армии в результате чисток 193°'х годов (см. главу is), тяжелое состояние страны, общие последствия террора и бездарное вмешательство в военную стратегию самого Сталина. Действительно, первоначальное продвижение немецких армий было столь же молниеносным и казалось таким же успешным, как их кампании на Западе. К началу октября они подошли к окраинам Москвы, и есть свидетельства, что в течение нескольких дней Сталин был настолько деморализован, что обдумывал условия заключения мира. Но этот момент прошел, и огромные пространства земли, людские ресурсы, физическая выносливость русских и их патриотизм, а также стремление победить любой ценой остановили продвижение немцев и дали СССР время собраться с силами. Не последнюю роль в этом сыграли талантливые военачальники (некоторые из них были только что освобождены из лагерей). 1942—1945 годы стали единственным периодом времени, когда Сталин приостановил террор.

То, что война с Россией не была завершена за три месяца, как ожидал Гитлер, для Германии означало поражение, поскольку она не была подготовлена к длительной войне и не смогла бы ее выдержать. Несмотря на свои победы, она имела и производила гораздо меньше военных самолетов и танков, чем Великобритания и Россия, не говоря уже о США. Новое немецкое наступление, начавшееся в 1942 году после изнурительной зимы, казалось столь же успешным, как и все остальные, и продвинуло немецкие войска далеко на Кавказ и в низовья Волги, но уже не могло повлиять на исход войны. Немецкие войска были остановлены, разбиты, окружены и в итоге вынуждены сдаться под Сталинградом (лето 1942—март 1943) - После этого началось наступление русских войск, в конечном итоге приведшее их в Берлин, Прагу и Вену. После Сталинграда все уже понимали, что поражение Германии—лишь вопрос времени. Между тем война, бывшая до этого в основном европейской, стала по-настоящему мировой. Это произошло частично благодаря росту антиимпериалистических настроений (тогда еще без труда подавляемых) в колониях и зависимых территориях Великобритании, по-прежнему остававшейся величайшей из мировых империй. Сторонников Гитлера среди буров Южной Африки удалось интернировать (правда, они вновь вышли на политическую арену после войны, создав в 1948 году режим апартеида), а захват власти Ра-шидом Али в Ираке весной 1941 года—быстро пресечь. Гораздо важнее было то, что благодаря победам Гитлера в Европе влияние колониальных держав в Юго-Восточной Азии значительно ослабло, а образовавшийся вакуум заполнила Япония, претендовавшая на протекторат над беззащитными остатками французских владений в Индокитае. США не собирались терпеть экспансию «держав оси» в этой части мира и начали оказывать жесткое экономическое давление на Японию, чья торговля и снабжение полностью зависели от морского сообщения. Именно этот конфликт привел к войне между двумя странами. После нападения японцев на Пёрл-Харбор 7 декабря 1941 года война приобрела общемировой характер. Через несколько месяцев японцы захватили всю территорию Юго-Восточной Азии, континентальную и островную, угрожая напасть на Индию из Бирмы, а с острова Новая Гвинея—на безлюдную северную часть Австралии. Скорее всего, война с США была для Японии неизбежна., поскольку уйти от столкновения можно было в единственном случае — отказавшись от надежд создать мощную экономическую империю (цветисто названную «великой восточноазиатской сферой всеобщего процветания»), являвшуюся основной целью японской политики. В свете тех пагубных последствий, которые повлекла за собой неспособность европейских стран сопротивляться Гитлеру и Муссолини, едва ли можно было ожидать, что США под руководством Ф. Д. Рузвельта станут реагировать на экспансию Японии так же, как Великобритания и Франция реагировали на экспансию Германии. Во всяком случае, американское общественное мнение рассматривало Тихий океан (в отличие от Европы) как зону влияния США, наподобие Латинской Америки. Американский «изоляционизм» просто прикрывал нежелание вмешиваться в европейские дела. Фактически именно западное (т. е. американское) эмбарго на японскую торговлю и замораживание японских активов побудило Япо­нию к действию, иначе ее экономика, полностью зависевшая от импорта, поступавшего морским путем, была бы задушена незамедлительно. Но игра, которую она начала, была крайне опасной и в конечном итоге оказалась самоубийственной. Япония стремилась использовать единственный, быть может, шанс в короткий срок создать вожделенную империю Южного полушария. Причем она понимала, что для этого потребуется парализовать действия американского военного флота— единственной силы, которая могла бы вмешаться в ее планы. А это означало, что США, многократно превосходящие Японию по военной мощи и ресурсам, немедленно начнут войну, в которой у Японии не было шансов на победу.

До сих пор неясно, почему Гитлер, полностью поглощенный войной с Россией, без всякой причины объявил войну и США, тем самым предоставив правительству Рузвельта возможность вступить в европейскую войну на стороне Великобритании, не встречая никакого политического сопротивления на родине. У Вашингтона было очень мало сомнений, что нацистская Германия представляла гораздо более серьезную или, по крайней мере, гораздо более глобальную опасность для США и остального мира, чем Япония. Поэтому США сознательно решили сосредоточиться на разгроме Германии перед тем, как одолеть Японию, и соответственно распределили свои ресурсы.

Расчет оказался верным. Потребовалось еще три с половиной года, чтобы одержать победу над Германией, после чего Япония была поставлена на колени за три месяца. Безрассудство Гитлера не имеет разумного объяснения, хотя мы знаем, что он упрямо и фатально недооценивал возможность США вступить в войну, не говоря уже об их экономическом и техническом потенциале, поскольку считал, что демократии вообще неспособны к действию. Единственная демократия, которую он принимал всерьез, была британская, хотя ее он вполне справедливо считал не полностью «демократичной».

Решение Гитлера напасть на Россию и объявить войну США предопределило исход Второй мировой войны. Однако ясно это стало не сразу, поскольку «державы оси» достигли пика своего успеха к середине 1942 года и не теряли военную инициативу вплоть до 1943 года. Кроме того, западные союзники не возобновляли активных действий в Европе до 1944 года, поскольку, воюя в Северной Африке и Италии, должны были преодолевать мощное сопротивление немецких войск. Между тем основным оружием западных союзников против Германии являлись боевые самолеты, что, как показали более поздние исследования, было крайне неэффективно и приводило в основном к уничтожению мирного населения и разрушению городов. Наступление продолжали только советские войска; при этом лишь на Балканах (главным образом в Югославии, Албании и Греции) вдохновляемое коммунистами вооруженное сопротивление создавало для Германии (а еще больше для Италии) серьезные военные проблемы. Тем не менее Уинстон Черчилль был прав, когда после нападения на Пёрл-Харбор утверждал, что при условии «правильного распределения подавляющих сил» грядущая победа не вызывает сомнений (Kennedy, р. 347)- С конца 1942 года никто не сомневался, что «Большой союз» победит «державы оси». Союзники уже начали размышлять о том, как распорядиться предстоящей победой.

Нет необходимости прослеживать дальнейший ход военных действий, заметим только, что на западе Германия ожесточенно сопротивлялась даже после того, как союзники в июне 1944 года открыли второй фронт в Европе. В отличие от 1918 года в Германии не наблюдалось никаких признаков антигитлеровской революции. Только немецкие генералы, составлявшие ядро традиционной прусской военной машины, в июне 1944 года подготовили заговор с целью свержения Гитлера, поскольку являлись здравомыслящими патриотами, а не энтузиастами в духе вагнеровских «Сумерек богов». Не имея массовой поддержки, они потерпели неудачу и были уничтожены сторонниками Гитлера. На востоке, в Японии, приближение краха было еще менее заметным. Она была полна решимости воевать до конца, и именно поэтому для ускорения ее капитуляции на Хиросиму и Нагасаки были сброшены атомные бомбы. Победа в 1945 году была абсолютной, а капитуляция—безоговорочной. Побежденные государства были полностью оккупированы победителями. Формальный мир не заключался, поскольку политической власти, не зависимой от оккупационных сил, просто не существовало — по крайней мере, в Японии и Германии. Более всего на мирные переговоры походила серия конференций 1943—1945 годов, на которых главные союзные державы— СССР, США и Великобритания—договаривались о разделе военной добычи и (не слишком успешно) пытались наметить основы послевоенных отношений друг с другом. Речь идет о конференциях в Тегеране в 1943 году, в Москве осенью 1944 года, в Ялте в начале 1945 года и в Потсдаме в августе 1945 года. Максимального успеха в ходе этих переговоров удалось достичь только в выработке принципов политических и экономических отношений между государствами, включая создание ООН.

Вторая мировая война велась с гораздо большим ожесточением, чем Первая. Противники воевали «до полной победы», без каких бы то ни было уступок и компромиссов с обеих сторон (исключая Италию, в 1943 году перешедшую на сторону противника и сменившую политический режим, с которой в силу этого обращались не как с оккупированной территорией, а как с побежденной страной, имеющей законное правительство. Этому способствовал и тот факт, что союзники не могли изгнать немецкие войска и опиравшуюся на них фашистскую «социальную республику» Муссолини с половины территории Италии в течение почти двух лет). В отличие от Первой мировой войны, такая непримиримость с обеих сторон не требует специального объяснения. Это была «война вер» или, говоря современным языком, война идеологий. Несомненно также, что для большинства участвовавших в ней стран это была война за выживание. Преступления нацистов в Польше и на оккупированных территориях СССР, а также судьба евреев, о систематическом истреблении которых постепенно становилось известно недоверчивому человечеству, ясно показывали, что установление немецкого национал-социалистского режима несет с собой рабство и смерть. Поэтому война велась без всяких ограничений. Вторая мировая война превратила массовую .войну в войну тотальную. Ее потери поистине неисчислимы, невозможны даже приблизительные подсчеты, поскольку в этой войне (в отличие от Первой мировой) мирных граждан погибло не меньше, чем солдат, причем многие самые ужасные побоища происходили в такое время и в тех местах, где никто не был в состоянии (или не хотел) подсчитывать потери. Согласно имеющимся оценкам, число людей, непосредственно погубленных этой войной, в три — пять раз превышает потери Первой мировой войны (Milward, 1979, Р- 270; Petersen, 1986). Или, говоря иначе, погибло до 20% всего населения СССР, Польши и Югославии; от 4 до 6% населения Германии, Италии, Австрии, Венгрии, Японии и Китая. Потери Великобритании и Франции были гораздо меньше, чем в Первой мировой войне,— около 1% всего населения, но в США — несколько выше. Однако все эти цифры приблизительны. Потери СССР, по разным подсчетам, составляли 20 и даже 50 миллионов. Но важна ли статистическая точность, когда порядок цифр столь астрономичен? Разве геноцид был бы менее ужасен, если бы историки пришли к заключению, что истреблено не 6 миллионов евреев (неточные и почти наверняка завышенные цифры первоначального подсчета), а 5 или даже 4? Что изменится, если мы узнаем, что в результате девятисот дней блокады Ленинграда (1941—1944) от голода и истощения погиб не миллион, а лишь три четверти или полмиллиона людей? В самом деле, можно ли представить себе эти цифры? Что, например, для читателя этих строк означает тот факт, что из 5,7 миллиона русских военнопленных в Германии умерло 3,3 миллиона? (Hirschfeld, 1986} Единственным достоверным фактом, касающимся военных потерь, является тот, что в целом мужчин погибло больше, чем женщин. В 1959 году в СССР на четверо мужчин в возрасте от 35 до 50 лет все еще приходилось семь женщин (Milward, 1979, Р- 212). Восстанавливать здания после войны гораздо легче, чем человеческие жизни.

Нам кажется вполне естественным, что современные способы ведения войны затрагивают все население, мобилизуя большую его часть; что для производства оружия, используемого в невероятных количествах, требуется перестройка всей экономики; что война производит неисчислимые разрушения и полностью подчиняет себе жизнь вовлеченных в нее стран. Однако все эти черты присущи лишь войнам двадцатого века. Разумеется, и раньше случались крайне разрушительные войны; некоторые из них могли послужить прообразом современных тотальных войн, как, например, войны революционной Франции. До наших дней гражданская война 1861— 1865 годов остается самой кровавой в истории США. В ней погибло столько же американцев, сколько во всех последующих войнах с участием США, вместе взятых, включая обе мировые войны, Корею и Вьетнам. Тем не менее до двадцатого века войны, затрагивающие все общество, являлись исключением. Джейн Остен писала свои романь: во время наполеоновских войн, ко неосведомленный читатель вряд ли догадался бы об этом, потому что их нет на страницах ее книг, хотя молодые джентльмены, появляющиеся з романах, без сомнения, принимали в них участие. Невозможно представить, чтобы какой-нибудь романист мог писать так о воюющей Великобритании двадцатого века.

Чудовище тотальной войны обрело силу далеко не сразу. Тем не менее начиная с 1914 года войны бесспорно стали массовыми. Уже в Первую мировую в Великобритании было призвано на фронт 12,5% всего мужского населения, в Германии—12,5%, во Франции—почти 17%. В годы Второй мировой войны мобилизации подверглось около 20% всей активной рабочей силы {Milward, 1979, Р- 2i6). Заметим вскользь, что такой уровень массовой мобилизации, продолжавшейся много лет, можно поддерживать только с помощью современного высокопродуктивного производства или же при наличии экономики, большая часть которой находится в руках непризывной части населения. Традиционные аграрные экономики обычно могут мобилизовать столь большую часть своей рабочей силы только посезонно, по крайней мере в умеренном поясе, поскольку в земледельческом году есть периоды, когда требуются все свободные руки (например, при сборе урожая). Даже в индустриальных обществах столь значительное отвлечение рабочей силы оборачивается огромной нагрузкой на оставшихся трудящихся. Именно поэтому в результате современных массовых войн окрепло влияние профсоюзов и произошла революция в труде женщин—временная после Первой мировой войны и постоянная—после Второй. Кроме того, войны двадцатого века являлись массовыми в том смысле, что в ходе военных действий использовались и истреблялись невиданные ранее объемы материальных ресурсов. Отсюда немецкое выражение Materialschlacht («битва материалов») для описания сражений на Западном фронте в 1914— 1918 годах. Наполеону, к счастью для Франции, имевшей в то время крайне ограниченные производственные возможности, в 1806 году удалось выиграть сражение под Йеной и тем самым сокрушить Пруссию, использовав всего лишь 1500 артиллерийских снарядов. Между тем накануне Первой мировой войны Франция планировала выпуск 12 тысяч снарядов ежедневно, а к концу войны ее промышленность вынуждена была производить уже 200 тысяч снарядов в день. Даже царская Россия могла производить 150 тысяч снарядов в день, или 4,5 миллиона в месяц. Неудивительно, что в итоге в машиностроении произошла настоящая революция. Что касается не столь разрушительной военной атрибутики, то можно вспомнить, что во время Второй мировой войны армия США заказала более 519 миллионов пар носков и более 219 миллионов пар штанов, а немецкие войска, верные бюрократической традиции, за один только год (1943) заказали 4,4 миллиона пар ножниц и 6,2 миллиона подушечек для печатей военных канцелярий (Milward, 1979, Р- 68). Массовой войне требовалось массовое производство. А производство в свою очередь требовало организации и управления—даже если целью являлось уничтожение человеческих жизней максимально быстрыми и эффективными способами, как в немецких концентрационных лагерях. Предельно обобщая, тотальную войну можно назвать самым большим предприятием, известным до этого человечеству, которое требовало четкой организации и руководства.

Подобное положение дел создавало принципиально новые проблемы. Военные вопросы всегда являлись прерогативой правительств с тех пор, как в семнадцатом столетии они отказались от услуг наемников и взяли в свои руки руководство регулярными армиями. Фактически армии и войны очень скоро превратились в «производства», комплексы экономической деятельно-Эпоха тотальной войны

сти, заметно превосходившие любой частный бизнес. Вот почему в девятнадцатом веке они столь часто служили источником знаний и управленческого опыта для многочисленных частных предприятий, развивавшихся в промышленную эпоху, например для строительства железных дорог или сооружения портов. Более того, почти все правительства занимались производством вооружений и военного имущества, хотя к концу девятнадцатого века оформился своеобразный симбиоз правительств и специализированных частных фирм по производству оружия. Это явление было особенно заметно в высокотехнологичных секторах, таких как производство артиллерии и военных кораблей; оно предвосхитило то, что мы теперь называем «военно-промышленным комплексом» (см. Эпоха империй, глава гз). Тем не менее главной чертой периода, простирающегося от французской революции до Первой мировой войны, являлось то, что экономика, насколько это было возможно, в военное время продолжала работать так же, как и в мирное business as usual»), хотя, разумеется, даже тогда определенные отрасли никак не могли отгородиться от войны—например, легкая промышленность, которой нужно было выпускать военную форму с гораздо более высокой производительностью, чем в мирное время. Главным вопросом, волновавшим правительства, являлся финансовый. Чем оплачивать войну? Делать ли это за счет займов или путем прямого налогообложения? И на каких условиях? В результате управление военной экономикой перешло в руки государственных казначейств и министерств финансов. Первая мировая война, продлившаяся намного дольше, чем предполагали правительства, и потребовавшая гораздо больше людей и оружия, сделала производство по принципу «business as usual», а с ним и владычество финансовых ведомств невозможным, хотя чиновники государственного казначейства (подобно молодому Мейнарду Кейнсу в Великобритании) по привычке продолжали сокрушаться по поводу готовности политиков добиваться победы, не считаясь с финансовыми затратами. И они, безусловно, были правы. Великобритании потратила на обе мировые войны гораздо больше, чем могла себе позволить, что имело длительные негативные последствия для ее экономики. При ведении войны современными методами нужно не только рационально расходовать деньги, но и планировать экономические процессы.

В ходе Первой мировой войны правительства постигали это на собственном опыте. К началу Второй мировой они подошли уже вполне подготовленными, главным образом благодаря урокам прошлой войны, которые их чиновники тщательно изучили. И все же только по прошествии времени правительствам стало ясно, насколько всеохватывающим должно быть управление экономикой в военных условиях и насколько существенно плановое производство и распределение ресурсов (иное, чем в мирное время). В начале Второй мировой войны только два государства, СССР и, в меньшей степени, на-«Эпоха катастроф»

цистская Германия, имели хоть какие-то механизмы подобного контроля над экономикой, что неудивительно, поскольку советские идеи планирования первоначально вдохновлялись и до некоторой степени основывались на тех знаниях о немецкой плановой экономике 1914—19А7 годов, которыми располагали большевики (см. главу 13). Некоторые государства, особенно Великобритания и США, не имели даже зачатков подобных механизмов.

Парадокс заключается в том, что среди плановых экономических систем эпохи тотальных войн военные экономики западных демократий — Великобритании и Франции в Первую мировую войну, Великобритании и США во Вторую—значительно превзошли Германию с ее традициями и теориями рационально-бюрократического управления (о советском планировании см. главу is). О причинах этого можно только гадать. Немецкая военная экономика менее систематично и эффективно могла мобилизовать все свои ресурсы для войны и не слишком заботилась о мирном населении. Жители Великобритании и Франции, пережившие Первую мировую войну, стали даже относительно более здоровыми, чем прежде, хотя и несколько обеднели, однако реальный доход рабочих этих стран повысился. Немцы же в основном обнищали, а реальные доходы их рабочих заметно упали. Аналогичные сравнения по результатам Второй мировой войны затруднительны, поскольку Франция очень скоро сошла со сцены, США были богаче и испытывали гораздо меньшие трудности, СССР—беднее и находился в куда менее благоприятном положении. Военная экономика Германии эксплуатировала всю Европу, но завершила войну, понеся гораздо больший ущерб, чем западные страны. Благодаря плановой военной экономике, ориентированной на равенство, самопожертвование и социальную справедливость, более бедная в целом Великобрита­ ния, чье потребление на душу населения к 1943 году снизилось на 2о %, закончила войну с более благоприятными показателями питания и здоровья населения. Что касается немецкой системы, то она была несправедлива в самой основе. Германия эксплуатировала ресурсы и рабочую силу всей оккупированной Европы и обращалась с негерманским населением как с низшей расой, а в некоторых случаях (с поляками, а главным образом с русскими и евреями) — фактически как с рабами, о выживании которых едва ли стоит заботиться. Число иностранных рабочих в Германии постоянно росло и к 1944 году составило пятую часть рабочей силы страны (зо % из них было занято в военной промышленности). Но даже при таком положении дел местный пролетариат мог похвастаться лишь тем, что его реальные заработки остались на уровне 1938 года. В Великобритании детская смертность и общий уровень заболеваемости населения во время войны пошли на спад. А в оккупированной и порабощенной Франции, традиционно славившейся своими продовольственными богатствами и после 1940 года в войне не участвовавшей, средний вес и выносливость населения всех возрастов понизились. Эпоха тотальной войны 59

Тотальная война безусловно произвела революцию в управлении. Но насколько она революционизировала технологию и производство? Другими словами, ускорилось или замедлилось в результате экономическое развитие? Война, без сомнения, способствовала техническому прогрессу, поскольку конфликт между развитыми воюющими странами являлся не только противостоянием армий, но и конкуренцией технологий, обеспечивающих армию эффективным оружием. Если бы не Вторая мировая война и не страх, что нацистская Германия тоже может использовать достижения ядерной физики в собственных целях, не была бы создана атомная бомба и в двадцатом веке не были бы затрачены огромные средства, необходимые для производства любого вида ядерной энергии. Другие технические новшества, изобретенные в первую очередь для военных целей,— сразу приходят на ум аэронавтика и компьютеры—нашли гораздо более эффективное применение в мирное время. Однако это не противоречит факту, что война и подготовка к ней явились главным стимулом ускорения технического прогресса, поскольку на это отпускались огромные средства, чего почти наверняка не произошло бы в мир­ное время, когда средства выделяются более медленно и осторожно.

Впрочем, взаимосвязь войны и технического прогресса не следует переоценивать. Более того, современная индустриальная экономика строится на постоянных технических новациях, которые, несомненно, имели бы место и без всяких войн (в полемических целях можно даже предположить, что в мирное время обновление идет быстрее). Главное состоит в том, что войны, в особенности Вторая мировая, в значительной степени способствовали распространению технических знаний, без сомнения, дав огромный импульс промышленной организации и способам массового производства. Правда, в конечном счете они способствовали лишь приближению перемен, а не ко­ренным преобразованиям.

Ускорила ли война экономический рост? С одной стороны, безусловно нет. Слишком велики бьи.и потери производственных ресурсов, не говоря уже о сокращении работающего населения. 25 % довоенных основных фондов в СССР было разрушено во время Второй мировой войны, 13% в Германии, 8% в Италии, 7% во Франции и только з % в Великобритании (следует учитывать, что эти цифры отчасти компенсировались новым военным строительством). Что касается СССР, то в этом экстремальном случае общий экономический эффект войны был сугубо отрицательным. В 1945 году сельское хозяйство страны лежало в руинах, так же как и великие стройки первых пятилеток. Осталась только мощная, но совершенно не применимая к мирным задачам военная промышленность, голодающие люди и массовые разрушения.

С другой стороны, на экономику США войны, несомненно, оказали благотворное влияние. Уровень ее развития в обеих войнах был совершенно беспрецедентным, особенно во Второй мировой войне, когда темпы экономического роста составляли го % в год — больше, чем когда-либо до или после. В обеих войнах США выигрывали оттого, что, во-первых, были удалены от мест сражений и являлись главным арсеналом для своих союзников и, во-вторых, благодаря способности американской экономики расширять производство более эффективно по сравнению с другими экономическими системами. Возможно, именно долгосрочные экономические последствия обеих мировых войн смогли гарантировать экономике США то глобальное превосходство, которое сохранялось на протяжении всего двадцатого века и начало постепенно сглаживаться только к его завершению (см. главу 9). В 1914 году это была уже самая крупномасштабная, но еще не доминирующая экономическая система. Войны, которые укрепили ее, ослабив (относительно или абсолютно) ее соперников, внесли важные перемены в такое положение дел.

Если считать, что США (в обеих войнах) и Россия (особенно во Второй мировой войне) представляют собой две крайности экономического воздействия войн, то остальной мир располагается где-то между этими крайностями, но в целом ближе к российскому, а не к американскому варианту.

Остается оценить последствия эпохи войн для человечества. Уже упоминавшееся нами число людских потерь является лишь частью проблемы. Как ни странно, при гораздо меньшем числе жертв Первая мировая война произвела более серьезное впечатление на современников, чем Вторая с ее огромными потерями (по понятным причинам это не касается СССР), о чем свиде­тельствует широчайшая известность памятников жертвам и культ павших на Первой мировой. Вторая мировая война не создала ничего равноценного Могиле Неизвестного Солдата, а после нее празднование годовщины Дня памяти павших (и ноября 1918 года) постепенно утратило былую торжественность, с которой это событие отмечалось после Первой мировой войны. Возможно, го миллионов убитых явились большим потрясением для тех, кто совершенно не ожидал таких жертв, чем 45 миллионов для людей, уже переживших мясорубку войны.

Безусловно, тотальность военных действий и решимость обеих сторон вести войну любой ценой и без всяких ограничений оставили след в памяти человечества. Без них трудно объяснить нарастающую жестокость и бесчеловечность двадцатого века. Несомненно, причиной этого стала волна варварства, поднявшаяся после 1914 года. Известно, что к началу двадцатого века пытки были официально запрещены во всей Западной Европе. С1945 года мы опять без особого отвращения приучили себя к тому, что негуманное отношение к людям практикуется по крайней мере одной третью государств—членов ООН, включая самые старые и цивилизованные (Peters, 1985).

Рост всеобщей жестокости произошел не только благодаря высвобождению скрытого внутри человека потенциала варварства и насилия, который война естественным образом узаконивает, хотя после Первой мировой войны это, несомненно, проявилось у определенного типа бывших фронтовиков, особенно тех, кто служил в карательных отрядах и подразделениях ультраправых националистов. С какой стати мужчинам, которые убивали сами и были свидетелями того, как убивали и калечили их друзей, испытывать угрызения совести, преследуя и уничтожая врагов правого дела?

Одной из основных причин такой жестокости явилась непривычная демократизация войны. Тотальные конфликты превратились во «всенародные войны» по двум причинам. Во-первых, это произошло потому, что гражданское население и его жизнь стали преимущественной, а иногда и главной стратегической целью. Во-вторых, потому, что в демократических войнах, как и в демократической политике, враг, как правило, демонизируется—его надо сделать в должной степени ненавистным или хотя бы достойным презрения. Войны, с обеих сторон ведущиеся профессионалами, особенно обладающими сходным социальным статусом, не исключают взаимного уважения, соблюдения правил и даже благородства. У насилия свои законы, наглядным примером чего могут служить военные летчики в обеих войнах. Об этом Жан Ренуар снял свой пацифистский фильм «Великая иллюзия». Профессиональные политики и дипломаты, когда они не слишком зависят от требований избирателей и прессы, могут объявлять войны или договариваться о мире, не испытывая ненависти к противнику, как боксеры, пожимающие друг другу руку перед началом боя и пропускающие вместе по стаканчику после его окончания. Однако тотальные войны нашего столетия очень далеки от войн эпохи Бисмарка. Ни в одной войне, в которой затронуты массовые национальные чувства, не могут соблюдаться ограничения былых аристократических войн. Надг сказать, что во Второй мировой войне природа гитлеровского режима и поведение немцев в Восточной Европе (включая даже старую, ненацистскую германскую армию) во многом явились причиной этой демонизации. Еще одной причиной такой жестокости стала совершенно новая черта войны — ее обезличенность. Убийства и увечья превратились в отдаленные последствия нажатия кнопки или поворота рычага. Техника сделала жертвы войны невидимыми. Не стало врага, которого можно было рассмотреть через прицел винтовки или проткнуть штыком. На прицеле орудий Западного фронта находились не люди, а статистика—причем даже не реальная, а предполагаемая статистика, как показал «подсчет потерь» противника во время американо-вьетнамской войны. Далеко внизу под брюхом бомбардировщика находились не люди, которым суждено быть сожженными заживо или лишенными крова, а только цели. Застенчивые молодые военные, которые, безусловно, не смогли бы всадить штык в живот какой-нибудь беременной крестьянке, не испытывали угрызений совести, сбрасывая снаряды на Лондон и Берлин или атомную бомбу на Нагасаки. Трудолюбивые немецкие бюрократы, которые наверняка пришли бы в ужас, если бы их лично заставили отправлять на смерть несчастных евреев, спокойно составляли железнодорожные расписания для регулярного отправления «поездов смерти» в польские концентрационные лагеря, не испытывая при этом чувства личной причаст­ности. Величайшими жестокостями нашего столетия стали обезличенные жестокости дистанционных решений, особенно когда они могли быть оправданы печальной производственной необходимостью.

Так мир приучился к принудительному изгнанию людей и их уничтожению в астрономических масштабах—явлениям столь непривычным до этого, что для них пришлось придумать новые слова, такие как «апатрид» (лицо без гражданства) и «геноцид». Первая мировая война привела к истреблению турками до сих пор точно не установленного числа армян (самая распространенная цифра—1,5 миллиона), что можно считать первой в новейшее время попыткой уничтожения целого народа. Впоследствии произошло более известное массовое истребление нацистами около 5 миллионов евреев—о достоверности этой цифры тоже до сих пор идут споры (Hilberg, 1985}- В результате одной только Первой мировой войны и русской революции с насиженных мест были сорваны миллионы людей, ставшие беженцами или жертвами столь же масштабных принудительных «обменов населения» между странами. В общей сложности г,з миллиона греков были репатриированы в Грецию, главным образом из Турции, 400 тысяч турок высланы в государство, которое заявляло на них права, около 2оо тысяч болгар переселены на сократившую­ся в размерах историческую родину; помимо этого, i,s или 2 миллиона российских подданных,

спасавшихся от русской революции или воевавших на стороне побежденных во время гражданской во"шы, оказались лишенными родины. Главным образом по этим причинам, а не из-за бегства спасавшихся от геноцида 320 тысяч армян был изобретен новый документ для тех, кто во все более бюрократизирующемся мире не имел бюрократических оснований для проживания ни в одной стране,— «нансеновский паспорт» Лиги Наций, названный в честь великого норвежского исследователя, избравшего своей второй профессией помощь обездоленным. По приблизительным подсчетам, за 1914—19 годы в мире появилось от 4 до 5 миллионов беженцев. Однако этот первый поток выброшенных за борт людей был несопоставим с потоком беженцев Второй мировой войны ни по численности, ни по бесчеловечности обращения с ними. Подсчитано, что к маю 1945 года в Европе находилось около 40,5 миллиона принудительно перемещенных лиц, не считая насильственно угнанных на работу в Германию, и немцев, бежавших от наступающих советских войск (Kulischer, 1948, р 253273}- Около 13 миллионов немцев были изгнаны с территорий Германия, аннексированных Польшей и СССР, а также из Чехословакии и районов Юго-Восточной Европы, в которых они издавна проживали (Ho/born, р. 363). Их приняла новая Федеративная Республика Германия, предложившая дом и гражданство любому вернувшемуся немцу, так же как новое государство Израиль предложило право на репатриацию любому еврею. Когда, кроме эпохи массового бегства людей, государства могли серьезно делать подобные предложения? Из и 332 7оо «перемещенных лиц» разных национальностей, обнаруженных в Германии армиями победителей в 1945 году, го миллионов вскоре вернулись к себе на родину, хо­тя половина из них была вынуждена сделать это вопреки своему желанию (Jacobmeyer, 1986). Однако существовали не только европейские беженцы. Деколонизация Индии в 1947 году породила 15 миллионов беженцев, вынужденных пересекать новые границы между Индией и Пакистаном в обоих направлениях, не считая 2 миллионов, убитых во время волнений среди гражданского населения, сопровождавших деколонизацию. В результате корейской войны (еще одного побочного следствия Второй мировой войны) появилось около 5 миллионов корейских беженцев. После создания Израиля (что тоже явилось последствием Второй мировой войны) около 1,з миллиона палестинцев было зарегистрировано Ближневосточным агентством ООН по делам палестинских беженцев; в свою очередь, к началу тдбо-х годов 1,2 миллиона евреев мигрировали в Израиль, большей частью также в качестве беженцев. Одним словом, глобальная катастрофа, вызванная Второй мировой войной, без преувеличения стала самой массовой в истории человечества. Не менее трагическим последствием этой катастрофы является то, что человечество научилось жить в таком мире, где убийства, насилие и массовое изгнание стали повседневностью, на которую мы просто не обращаем внимания.

Тридцатилетие, ппошедшее со времени убийства австрийского эрцгерцога в Сараеве до безоговорочной капитуляции Японии, следует считать столь же разрушительным периодом, каким для Германии семнадцатого века стала Тридцатилетняя война. И Сараево — первое Сараево,— безусловно, стало началом всеобщей эпохи катастроф и кризисов в мировой истории, что является предметом рассмотрения настоящей и последующих четырех глав. Тем не менее поколениям, живущим после 1945 года, тридцатилетняя война не оставила по себе память того же рода, как ее более локальная предшественница семнадцатого века.

Это произошло отчасти оттого, что непрерывной эпохой войн она представляется лишь историку. Для тех, кто ее пережил, то был опыт двух различных, хотя и связанных между собой войн, разделенных относительно мирным межвоенным периодом, составившим от 13 лет для Японии (чья вторая война началась в 1931 году в Маньчжурии) до 23 лет для США (которые не вступали во Вторую мировую войну вплоть до декабря 1941 года). Так произошло еще и потому, что каждая из этих войн имела свою собственную историческую природу и характер. Обе стали кровавыми бойнями, не знавшими аналогий, оставив в памяти ужасы «технического» истребления людей, наполнявшие дни и ночи следующих поколений: отравляющие газы и воздушные бомбардировки после Первой мировой войны, грибообразное облако атомного взрыва — после Второй. Обе войны закончились социальным крахом и (как мы увидим в следующей главе) революциями на обширных территориях Европы и Азии. Обе оставили воюющие стороны истощенными и ослабленными, за исключением США, которые вышли из обеих войн, не только не понеся потерь, но обогатившись

и став экономическим владыкой мира. И все же насколько разительно различие между этими войнами! Первая мировая война ничего не решила. Те надежды, которые она породила— на мирное сосуществование народов под руководством Лиги Наций, на возрождение мировой экономики образца 1913 года и даже (среди тех, кто приветствовал русскую революцию) на свержение мирового капитализма в течение нескольких лет и даже месяцев поднявшимися угнетенными массами,—все эти надежды были вскоре развеяны. К прошлому не было возврата, будущее постоянно откладывалось, настоящее оказалось горьким и мучительным, за исключением нескольких недолгих лет в середине 1920-x годов. Вторая мировая война, напротив, способствовала решению многих вопросов, по крайней мере на несколько последующих десятилетий. Острые социальные и экономические проблемы, присущие капитализму «эпохи катастроф», казалось, сгладились. Экономика западного мира вступила в золотой век, западная политическая демократия, опираясь на небывалый рост жизненного уровня, демонстрировала свою прочность, война была изгнана в страны третьего мира. С другой стороны, выяснилось, что революция также нашла пути для развития. Прежние колониальные империи прекратили су­ществование или находились на грани исчезновения. Союз коммунистических стран, объединившихся вокруг СССР, теперь превратившегося в сверхдержаву, казалось, мог бросить вызов Западу в экономическом соревновании. На поверку все это оказалось иллюзией, но рассеиваться она начала не ранее 19бо-х годов. Насколько нам теперь известно, стабилизировалась даже международная обстановка, хотя в то время ситуация выглядела несколько иначе. В отличие от первой послевоенной эпохи, бывшие враги — Германия и Япония — вновь интегрировались в западную экономику, а новые враги— США и СССР—так и не дошли до открытой схватки. Даже революции, которыми закончились обе войны, были совершенно различными. Социальные потрясения после Первой мировой войны были Эпоха тотальной войны

порождены отвращением к тому, что большинство современников считало бессмысленной бойней. Эти революции носили антивоенный характер. Революции, произошедшие после Второй мировой войны, возникли на волне народной борьбы против общего врага—Германии, Японии, т. е. против империализма. Эти революции, как бы ни были они кровопролитны, их участники считали справедливыми. Но с точки зрения историка оба типа послевоенных революций, как и обе мировые войны, можно рассматривать как единый процесс. К этому предмету мы теперь и обратимся.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

Мировая революция

 

При этом [Бухарин] добавил: «Думаю, что мы вступили в тот период революции, который может продлиться пятьдесят лет, прежде чем она, наконец, победит во всей Европе, а затем и во всем мире».

Артур Рэнсом. Шесть недель в России в 1919 (Ransome, 1919, Р- 54)

Как ужасно читать поэму Шелли (не говоря уже о песнях египетских крестьян зооо-летней давности), осуждающую угнетение и эксплуатацию. Наверное, их будут читать и в будущем, когда все еще сохранятся угнетение и эксплуатация, и люди скажут: «Еще в те дни...»

БертолъдБрехт, читая «Маску анархии» Шелли в 1938 году (Brecht, 1964)

Вслед за французской революцией в Европе произошла русская революция, и это еще раз напомнило миру, что даже самый могущественный из захватчиков может быть побежден, если судьба отечества находится Б руках бедноты, пролетариата, рабочих людей.

Из стенной газеты итальянских партизан ig-u бригады Эусебио Джамбоне, 1944 (Pavone, 1991, р. 406

 

Порождением войны двадцатого века стала революция, в частности русская революция 1917 года (в результате которой появился Советский Союз, на завершающем этапе тридцатилетия мировых войн превратившийся в сверхдержаву), а в более общем смысле революция как общемировая константа в истории двадцатого столетия. Сама по себе война не обязательно приводит к кризису,

распаду и революции в воюющих государствах. В действительности до 1914 года наблюдалась как раз противоположная практика, во всяком случае в отношении прочных режимов, не испытывавших проблем с легитимностью власти. Наполеон I горько жаловался, что австрийский император мог благополучно властвовать, проиграв сотню сражений, а король Пруссии—пережив военную катастрофу и потеряв половину своих земель, в то время как сам он, дитя французской революции, оказался бы под угрозой после первого поражения. Но в двадцатом веке влияние мировых войн на государства и народы стало столь огромным и беспрецедентным, что они были вынуждены напрягаться до последних пределов, а то и до точки разрушения. Только США вышли из мировых войн почти такими же, как вступали в них, разве что став еще сильнее. Все остальные государства в конце войны ждали серьезные потрясения.

Казалось очевидным, что прежний мир обречен. Старое общество, старая экономика, старые политические системы, как говорят китайцы, «утратили благословение небес». Человечеству нужна была альтернатива. К 1914 году она уже существовала. Социалистические партии, опираясь на поддержку растущего рабочего класса своих стран и вдохновленные верой в историческую неизбежность его победы, олицетворяли эту альтернативу в большинстве стран Европы (Эпоха империй, глава s)- Казалось, нужен лишь сигнал, и народ поднимется, чтобы заменить капитализм социализмом, а бессмысленные страдания мировой войны—чем-то более позитивным, например кровавыми муками и конвульсиями рождения нового мира. Русская революция или, точнее, большевистская революция в октябре igi/ года была воспринята миром в качестве такого сигнала. Поэтому для двадцатого столетия она стала столь же важным явлением, как французская революция 1789 года для девятнадцатого века. Не случайно история двадцатого века, являющаяся предметом исследования этой книги, фактически совпадает со временем жизни государства, рожденного Октябрьской революцией.

Однако Октябрьская революция имела гораздо более глобальные последствия, чем ее предшественница. Хотя идеи французской революции, как уже известно, пережили большевизм, практические последствия октября 1917 года оказались гораздо более значительными и долгосрочными, чем последствия событий 1789 года. Октябрьская революция создала самое грозное организованное революционное движение в современной истории. Его мировая экспансия не имела себе равных со времен завоеваний ислама в первый век его существования. Прошло всего лишь тридцать или сорок лет после прибытия Ленина на Финляндский вокзал в Петрограде, а около трети человечества оказались живущими при режимах, прямо заимствованных из «Десяти дней, которые потрясли мир» (Reed, 1919), под руководством ленинской организационной модели — коммунистической партии. После второй волны революций, возникших на заключительной стадии длительной мировой войны 1914—1945 годов, большинство охваченных ими стран пошло по пути СССР. Предметом настоящей главы является именно эта двухступенчатая революция, хотя сначала мы рассмотрим первую, определяющую революцию 1917 года и тот особый отпечаток, который она наложила на своих последователей. Влияние, оказанное ею, было поистине огромно.

В течение значительного периода «короткого двадцатого века» советский коммунизм претендовал на то, чтобы стать альтернативной капитализму более прогрессивной системой, исторически призванной одержать над ним победу, поскольку большую часть этого периода даже многие из тех, кто отвергал притязания коммунизма на превосходство, были уверены, что он победит. За исключением достаточно существенного периода 1933—1945 годов, международную политику всего «короткого двадцатого века», начиная с Октябрьской революции, легче всего расценивать как извечную борьбу сил старого порядка против социальной революции, победу которой напрямую связывали с судьбой Советского Союза и международного коммунизма. По мере того как проходил «короткий двадцатый век», подобное представление о мировой политике как о дуэли двух конкурирующих социальных систем (каждая из которых после 1945 года объединилась вокруг сверхдержавы, обладавшей оружием массового поражения) становилось все менее реалистичным. К 1980-м годам это так же мало значило для международной политики, как крестовые походы. Тем не менее можно понять, откуда возникло такое представление.

Вспомним, что с еще большей убежденностью, чем даже французская революция в якобинский период, Октябрьская революция считала себя не столько национальным, сколько всемирным явлением. Она совершалась не для того, чтобы дать свободу и социализм России, а чтобы стать началом мировой пролетарской революции. Для Ленина и его товарищей победа большевизма в России являлась прежде всего началом сражения за победу большевизма в более широком мировом масштабе, которая только в этом случае имела смысл. То, что царская Россия созрела для революции, вполне ее заслуживала и что эта революция несомненно свергнет царизм, признавалось всеми здравомыслящими наблюдателями в мире начиная с г870-х годов (см. Эпоху империи, главу 12). После 1905—1906 годов, когда царизм был фактически поставлен революцией на колени, никто серьезно в этом не сомневался. Некоторые историки утверждают, что, если бы не катастрофа Первой мировой войны и большевистской революции, царская Россия превратилась бы в процветающее либерально-капиталистическое индустриальное государство и была уже на пути к нему, однако потребуется микроскоп, чтобы обнаружить предпосылки этого до 1914 года. В действительности нерешительный и непрочный царский режим, едва оправившись от революции 1905 года, снова оказался перед лицом растущей волны социального недовольства. Несмотря на преданность армии, полиции и государственного аппарата, в последние месяцы перед началом войны казалось, что страна вновь находится на грани революции. Однако, как и во многих воевавших государствах, массовый энтузиазм и патриотизм в начале войны разрядили политическую ситуацию (в случае России ненадолго). К1915 году проблемы царского правительства опять казались непреодолимыми, так что революция, произошедшая в марте 1917 года, вовсе не стала неожиданностью*. Она опрокинула русскую монархию и была встречена с радостью всем западным политическим миром, кроме самых закоренелых традиционалистов-реакционеров.

И все же, за исключением романтиков, видевших прямой путь от коллективизма российской деревни к социалистическому обществу, все наблюдатели были уверены, что русская революция не может быть социалистической. Для подобных преобразований не было условий в крестьянской стране, являвшейся олицетворением бедности, невежества и отсталости, где промышленный пролетариат, назначенный Марксом на роль могильщика капитализма, составлял всего лишь очень малую, хотя и сплоченную часть общества. Эту точку зрения разделяли даже русские революционеры-марксисты. Само по себе свержение царизма и упразднение системы крупного землевладения могло, как и ожидалось, вызвать буржуазную революцию. Классовая борьба между буржуазией и пролетариатом (которая, согласно Марксу, может иметь только один исход) затем продолжалась бы в новых политических условиях. Конечно, Россия не находилась в изоляции, и революция в этой огромной стране, простиравшейся от Японии до Германии, одной из небольшого числа «великих держав», определявших ситуацию в мире, не могла не иметь огром­ных международных последствий. Сам Карл Маркс в конце жизни надеялся, что русская революция послужит неким детонатором, вызвав пролетарскую социалистическую революцию в промышленно более развитых западных странах, где имелись для нее все условия. Как мы увидим, в конце Первой мировой войны казалось, что все именно так и произойдет. Существовала лишь одна сложность. Если Россия не была готова к марксистской пролетарской социалистической революции, значит, она не была готова и к либерально-буржуазной революции. Однако даже те, кто мечтал только об этой революции, должны были найти способ осуществить ее, не опираясь на малочисленный и ненадежный российский либеральный средний класс — не­значительное меньшинство населения, не обладавшее ни репутацией, ни общественной поддержкой, ни традициями участия в представительных органах власти. Кадеты—партия буржуазных либералов—получили менее 2,5% депутатских мандатов в избранном свободным голосованием (и вскоре распущенном) Учредительном собрании 1917— 9 годов. Иначе буржуазно-либеральную революцию в России можно было осуществить лишь с помощью восстания крестьян и рабочих, которые не знали и не интересовались тем, что это такое, под руководством революционных партий, имевших другие цели; однако, вероятнее всего, силы, делавшие революцию, перешли бы от буржуазно-либеральной стадии к более радикальной «перманентной революции» (используя выражение Маркса, воскрешенное во время революции 1905 года молодым Троцким). В 1917 году Ленин (чьи мечты в 1905 году не шли дальше создания буржуазно-демократической России) сразу же понял, что либеральной лошадке не победить на российских революционных скачках. Это была реалистичная оценка. Однако в 1917 году он, как и остальные российские и нероссийские марксисты, понимал, что в России просто не существовало условий для социалистической революции. Русским революционерам-марксистам было ясно, что их революция должна распространиться куда-нибудь в другое место..

По всем признакам казалось, что именно так и произойдет, поскольку Первая мировая война закончилась массовым крушением политических систем и революционным кризисом, в частности в потерпевших поражение странах. В 1918 году все четыре правителя побежденных держав (Германии, Австро-Венгрии, Турции и Болгарии) лишились своих тронов, как и царь побежденной Германией России, свергнутый еще в 1917 году. Кроме того, социальная нестабильность, в Италии чуть не закончившаяся революцией, ослабила даже те европейские государства, которые вышли из войны победителями.

Как мы уже говорили, общественные системы европейских стран, принимавших участие в войне, начали разрушаться под воздействием страшных военных перегрузок. Волна патриотизма, сопровождавшая начало войны, пошла на спад. К 1916 году усталость от войны начала превращаться в угрюмое и тихое недовольство бесконечной и бессмысленной бойней, которой, казалось, никто не хочет положить конец. В 1914 году противники войны чувствовали свою беспомощность и одиночество, однако в 1916 году они уже понимали, что говорят от имени большинства. Насколько круто изменилась ситуация, было продемонстрировано, когда 28 октября 1916 года Фридрих Адлер, сын лидера и основателя австрийской социалистической партии, обдуманно и хладнокровно застрелил в венском кафе австрийского премьер-министра графа Штюргка (в ту эпоху еще не знали о службе безопасности). Это была акция публичного антивоенного протеста.

Антивоенные настроения, безусловно, укрепили политические позиции социалистов, все более решительно возвращавшихся к прежней оппозиционности войне, провозглашенной ими до 1914 года. В действительности некоторые партии (например, в России, Сербии и Великобритании) никогда не переставали быть противниками войны, и даже когда социалистические партии ее поддерживали, именно в их рядах можно было найти ее главных громогласных противников*. В это же время организованное рабочее движение, возникшее в гигантской военной промышленности всех воюющих держав, стало главным центром антикапиталистической и антивоенной деятельности. Профсоюзные активисты на фабриках—опытные работники, искушенные в переговорах с владельцами («цеховые старосты» в Великобритании, «betriebsobleute» в Германии) — стали символами радикализма, так же как мастера и механики новых, оснащенных современной техникой военных кораблей, похожих на плавучие фабрики. И в России, и в Германии главные во­енно-морские базы (Кронштадт, Киль) стали основными революционными центрами. Во время гражданской войны в России 1918—1920 годов восстание на французских военных кораблях в Черном море явилось причиной прекращения французской военной интервенции против большевиков. Так антивоенные настроения приобрели цель и организаторов. Именно в это время австро-венгерские цензоры, проверявшие корреспонденцию своих солдат, стали замечать изменение тона в их письмах. «Если бы только Господь ниспослал нам мир» превратилось в «с нас хватит» или даже в «говорят, что социалисты собираются заключить мир».

Поэтому неудивительно (по сведениям тех же цензоров), что русская революция явилась первым политическим событием в мировой войне, нашедшим отражение даже в письмах крестьянских и рабочих жен. Естественно (особенно после того, как Октябрьская революция привела к власти большевиков), что устремления к миру и социальной революции слились воедино: в трети всех писем, перлюстрированных с ноября 1917 по март 1918 года, выражались надежды на обретение мира с помощью России, еще в одной трети— с помощью революции, а в остальных 2о% — при сочетании того и другого. То, что русская революция должна иметь исключительное международное влияние, было ясно всегда: даже ее первый этап 1905—1906 годов заставил по­шатнуться самые древние империи, от Австро-Венгрии и Турции до Персии и Китая (Эпоха империй, глава 12). К1917 году вся Европа превратилась в пороховой погреб, в любую минуту готовый взорваться.

Россия, созревшая для социальной революции, измученная войной и находящаяся на грани поражения, стала первым из режимов Центральной и Восточной Европы, рухнувших под тяжестью стрессов и перегрузок Первой мировой войны. Этот взрыв

ожидался, хотя никто не мог предсказать время и обстоятельства детонации. За несколько недель до Февральской революции Ленин в своем швейцарском изгнании все еще сомневался, доживет ли он до нее. Царское правление рухнуло в тот момент, когда демонстрация женщин-работниц (во время празднования традиционного для социалистического движения «женского дня»—8 марта, совпавшего с массовым увольнением рабочих на известном своей революционностью Путиловском заводе) для проведения всеобщей забастовки отправилась в центр столицы через покрытую льдом реку, по существу, требуя лишь хлеба. Слабость режима проявилась, когда царские войска и даже всегда послушные казаки остановились, а потом отказались атаковать толпу и начали брататься с рабочими. Когда после четырех дней волнений войска взбунтовались, царь отрекся и был заменен либеральным Временным правительством не без некоторой симпатии и даже помощи со стороны западных союзников, боявшихся, что находящийся в безнадежном положении царский режим может отказаться от участия в войне и подпишет сепаратный мир с Германией. Четыре анархических дня, когда Россией никто не управлял, положили конец Империи*. Болеетого, Россия уже настолько была готова к социальной революции, что массы Петрограда немедленно расценили падение царя как провозглашение всеобщей свободы, равенства и прямой демократии. Выдающимся достижением Ленина стало превращение этой неуправляемой анархической народной волны в большевистскую силу. Итак, вместо либеральной и конституционной, ориентированной на Запад России, готовой и стремящейся воевать с Германией, возник революционный вакуум: с одной стороны беспомощное Временное правительство, а с другой—масса народных Советов, спонтанно выраставших повсюду, как грибы после дождя * *. Советы действительно обладали властью или, по крайней мере, правом вето у себя на местах, но понятия не имели, как эту власть использовать. Различные революционные партии и организации — большевики, меньшевики, социал-демократы, социал-революционеры и многочисленные мелкие левые фракции,— выйдя из подполья, старались утвердиться в

* Человеческая цена, заплаченная за это, была выше, чем цена октябрьского переворота, хотя и относительно скромной: ранены и убиты были 53 офицера, 602 солдата, /3 полицейских и 587 гражданских лиц (W. Я. Chamberlain, 1965, vol. i, p. 85). Такие «Советы», по-видимому, берущие свое начало от российских самоуправляемых деревенских общин, возникли как политические объединения среди фабричных рабочих во время революции 1905 года. Поскольку собрания избираемых напрямую делегатов были повсеместно знакомы организованному рабочему движению и апеллировали к их врожденному чувству демократии, термин «Совет» в переводе на местные языки иногда имел сильную интернационалистскую окраску.этих органах, чтобы координировать их и подстраивать под свою политику, хотя первоначально только Ленин видел в них альтернативу правительству («вся власть Советам»). После свержения царизма лишь малая часть населения знала, что представляли собой лозунги революционных партий, а если даже и знала, то вряд ли могла отличить их от лозунгов их противников. Народ больше не признавал никакую власть, даже власть революционеров, хотя те и претендовали на первенство.

Городская беднота требовала хлеба, рабочие — увеличения заработной платы и сокращения рабочего дня. Основным требованием крестьян, составлявших 8о% населения, являлась земля. И все сходились в желании прекращения войны, хотя масса солдат—бывших крестьян, из которых состояла армия,— сначала выступала не против войны как таковой, а против жесткой дисциплины и грубого обращения высших чинов. Лозунги с требованием хлеба, мира и земли завоевали быстро растущую поддержку, как и те, кто их распространял. В основном это были большевики, число которых из небольшой группы в несколько тысяч в марте 1917 года к началу лета увеличилось до четверти миллиона. Вопреки мифологии «холодной войны», представлявшей Ленина организатором переворотов; единственным подлинным преимуществом, которым обладали большевики, была способность понимать то, чего хотят массы, и вести их в нужном направлении. Когда Ленин понял, что, вопреки программе социалистов, крестьяне хотят раздела земли на семейные участки, он немедленно призвал большевиков к этой форме экономического индивидуализма.

Напротив, Временному правительству и его сторонникам не удалось осознать свою неспособность заставить Россию подчиняться его законам и декретам. Когда коммерсанты и управляющие пытались наладить трудовую дисциплину, они лишь восстанавливали против себя рабочих. Когда Временное правительство настаивало на том, чтобы бросить армию в новое наступление в июне 1917 года, армия уже не хотела воевать, и крестьяне-солдаты отправились домой в свои дерерни, чтобы вместе с семьями принять участие в дележе земли. Революция распространялась вдоль линий железных дорог, по которым они возвращались назад. Еще не настало время для немедленного свержения Временного правительства, но начинал с лета недовольство усиливалось и в армии, и в главных городах, что было на руку большевикам. В основном крестьянство поддерживало наследников народников — социал-революционеров (Эпоха капитала, глава 9), хотя их радикальное левое крыло тяготело к большевикам и даже непродолжительное время входило в их правительство после Октябрьской революции.

Когда большевики (в то время в основном рабочая партия) почувствовали свою власть в главных российских городах и особенно в столицах, Москве и Петрограде, и получили поддержку армии, положение Временного прави-«Эпоха катастроф»

тельства стало еще более шатким, особенно в августе 1917 года, когда ему пришлось обратиться к революционным силам в столице для отражения попытки контрреволюционного переворота, предпринятой генералом Корниловым. Поднявшаяся волна поддержки неумолимо толкала большевиков к немедленному захвату власти. В действительности, когда пришел этот момент, власть не столько нужно было захватить, сколько подобрать. Говорят, что больше людей пострадало на съемках великого фильма Эйзенштейна «Октябрь», чем во время настоящего штурма Зимнего дворца 7 ноября 1917 года. Временное правительство, которое никто не стал защищать, просто растаяло в воздухе.

С момента падения Временного правительства и до настоящего времени идут постоянные споры по поводу Октябрьской революции, как правило, не имеющие смысла. Главный вопрос состоит не в том, был ли это военный или мирный государственный переворот, осуществленный врагом демократии Лениным, а в том, к чему могло привести падение Временного правительства. С начала сентября Ленин пытался убедить колеблющихся соратников не только в том, что власть может легко ускользнуть от них, если очень быстро не захватить ее путем спланированной акции, когда она находится так близко. Так же настойчиво он ставил вопрос: «Смогут ли большевики удержать государственную власть, если они ее захватят?» Что реально могли сделать те, кто попытался бы управлять проснувшимся вулканом революционной России? Ни одна партия, кроме большевиков, не была готова взять на себя эту ответственность, а ленинская статья «Большевики должны взять власть!» наводит на мысль, что далеко не все члены партии разделяли его уверенность. Имея благоприятную политическую ситуацию в Петрограде, Москве и северных армиях и получив на короткое время возможность немедленного захвата власти, было действительно трудно выбрать другой путь. Военная контрреволюция только начиналась. Находившееся в безнадежном положении Временное правительство, не желавшее подчиниться Советам, могло сдать Петроград германской армии, подошедшей уже к северной границе теперешней Эстонии и находившейся в нескольких милях от столицы. Ленин редко боялся смотреть в лицо даже самым мрачным фактам. Он понимал, что, если большевики упустят время, поднявшаяся волна анархии может спутать их карты. В конце концов ленинские аргументы убедили его соратников. Если революционная партия не захватила власть, когда текущий момент и массы призывали ее, чем она тогда отличается от нереволюционной партии? Однако дальнейшие перспективы были неясны, даже если предположить, что власть, захваченную в Петрограде и Москве, можно будет распространить на остальную Россию и удержать вопреки анархии и контрреволюции. План Ленина поручить новому Советскому правительству (т. е. первоначально партии большевиков) «социалистическое преобразование Российской республики» по существу являлся авантюрой по превращению русской революции в мировую или, по крайней мере, в европейскую революцию. Разве можно вообразить, часто говорил он, что победа социализма «может произойти (...) если не будет полностью уничтожена русская и европейская буржуазия»? Между тем главной и единственной задачей большевиков было удер­жать власть. Заявления нового режима о том, что его цель—это социализм, были лишь пустыми декларациями. На деле он занялся национализацией банков, установлением «рабочего контроля» над существующими предприятиями, т. е. официально взял под контроль всю их деятельность со времени революции, требуя непрекращающегося производства. Больше говорить было не о чем *. Новый режим удержался. Он пережил позорный мир, навязанный Германией в Брест-Литовске за несколько месяцев до того, как она сама потерпела поражение; в результате были потеряны Польша, балтийские земли, Украина и значительные части Южной и Западной России, а также фактически и Закавказье (Украину и Закавказье впоследствии удалось вернуть). Союзники не видели оснований вести себя благородно по отношению к мировому центру подрывной деятельности. Различные контрреволюционные «белые» армии и режимы поднялись против Советов, финансируемые союзниками, которые посылали британские, французские, американские, японские, польские, сербские, греческие и румынские войска на русскую землю. В худшие периоды жестокой и хаотичной гражданской войны 1918—1920 годов Советская Россия уменьшилась до клочка территории в Северной и Центральной России где-то между Уралом и теперешними прибалтийскими государствами с незащищенным перстом Петрограда, указующим на Финский залив. Единственными важными преимуществами, которые имел новый режим, из ничего создавший победоносную Красную армию, являлись неавторитетность и разобщенность «белых», восстановивших против себя российское крестьянство, и вполне обоснованные подозрения западных держав по поводу отправки своих мятежных солдат ч матросов на войну с революционными большевиками. К концу 1920 года большевики одержали побед}'. Итак, вопреки ожиданиям, Советская Россия выжила. Власть большевиков просуществовала не только дольше, чем Парижская коммуна в 1871 году (как заметил Ленин с гордостью и облегчением через два месяца и пятнадцать дней после переворота), но сохранилась в годы непрекращающегося кризиса и катастроф, германского нашествия и позорного мира, потери тер­риторий, контрреволюции, гражданской войны, иностранной военной интервенции, голода и экономического упадка. Она не могла иметь стратегии и перспективы, каждый день выбирая между решениями, необходимыми для сиюминутного выживания и теми, которые грозили немедленной катастрофой. Кто в состоянии учесть возможные отдаленные последствия для революции решений, которые должны приниматься немедленно, иначе — конец и никаких отдаленных последствий уже не будет? Один за другим все необходимые шаги были сделаны. Когда новая Советская республика выбралась из ужасов сражений, оказалось, что ее ведут в направлении, далеком от того, которое имел в виду Ленин, выступая на Финляндском вокзале.

И все-таки революция выжила. Это произошло по трем главным причинам: первая — она обладала исключительно сильным аппаратом государственного строительства, состоявшим из шестисоттысячной централизованной и дисциплинированной коммунистической партии. Какова бы ни была ее роль до революции, эта организационная модель, без устали пестуемая и защищаемая Лениным с 1902 года, добилась своей цели. Фактически всем революционным режимам двадцатого века пришлось взять за основу ее принципы. Во-вторых, было совершенно очевидно, что это единственное правительство, которое могло и хотело сохранить Россию как единое государство. Поэтому оно получило значительную поддержку многих русских патриотов, в частности офицеров, без которых не могла быть создана новая Красная армия. По этим причинам с исторической точки зрения выбор в 1917—19!8 годах происходил не между либерально-демократической или нелиберальной Россией, а между существованием России и ее распадом, как случилось с другими устаревшими и побежденными империями, например с Австро-Венгрией и Турцией. В отличие от них большевистская революция в целом сохранила многонациональное территориальное единство старого царского государства по крайней мере в течение следующих семидесяти четырех лет. Третьей причиной было то, что революция разрешила крестьянству взять землю. Когда дошло до дела, коренная масса великорусского крестьянства — основа этой страны, как и ее новой армии, решила, что для них больше шансов получить землю при «красных», чем при возврате прежних помещиков. Это дало большевикам решающее преимущество в гражданской войне 1918- -1920 годов. Однако, как оказалось, русские крестьяне были слишком большими оптимистами.

Мировой революции, которая оправдала бы решение Ленина вести Россию к социализму, не произошло, вследствие чего Советская Россия была ввергнута в период разрухи, отсталости и изоляции. Выбор ее будущего развития был предопределен или, по крайней мере, точно обозначен (см. главы гз и i6). Волна революций прокатилась по земному шару в течение двух лет после Октября, и надежды приведенных в боевую готовность большевиков казались не лишенными оснований. «Volker, hort die Signale» («Люди, слушайте сигналы») была первая строчка припева Интернационала в Германии. Сигналы звучали, громко и отчетливо, из Петрограда и, после того как в 1918 году столица была перенесена в более безопасное место,— из Москвы*. Они были слышны везде, где имели влияние рабочие и социалистические движения, независимо от их идеологии. «Советы» были созданы рабочими табачного производства на Кубе, где мало кто знал, где находится Россия. Годы 1917— 1919 в Испании стали известны как «большевистское двухлетие», хотя местные левые были страстными анархистами, т. е. политически находились на противоположном полюсе от Ленина. Революционные студенческие движения вспыхивали в Пекине в 1919 году и Кордобе (Аргентина) в 1918 году, вскоре распространившись по всей Латинской Америке и породив местных рево­люционных марксистских лидеров и их партии. Индейский националист и повстанец М. Т. Рой попал под влияние революционных идей в Мексике, где местная революция, вступившая- в наиболее радикальную фазу в 1917 году, сразу же объявила о своем духовном родстве с революционной Россией. Маркс и Ленин стали ее иконами вместе с Монтесумой и Эмилиано Сапатой, вдохновляя на борьбу рабочих-индейцев. Изображения этих вождей все еще можно увидеть на громадных фресках мексиканских художников-революционеров. Через несколько месяцев Рой приехал в Москву, чтобы сыграть главную роль в формировании новой антиколониальной политики Коминтерна. Благодаря жившим ,в Индонезии голландским социалистам (таким, как Хенк Снеевлит) Октябрьская революция оказала влияние на самую мас­совую организацию индонезийского национально-освободительного движения— «Сарекат Ислам». «Эта акция русского народа,—писала провинциальная турецкая газета,—когда-нибудь в будущем превратится в солнце и озарит все человечество». Далеко в глубине Австралии суровые стригали овец (в большинстве своем ирландские католики), не выказывавшие никакого интереса к политической теории, приветствовали Советы как государство рабочих. В США финны, в течение долгого времени являвшиеся наиболее убежденными социалистами в эмигрантских землячествах, в массовом порядке становились коммунистами, проводя в мрачных шахтерских поселках Миннесоты митинги, «на которых упоминание имени Ленина заставляло сердце биться (...) В мистической тишине, почти в религиозном экстазе, мы восхищались всем, что приходило из России» (Koivisto, 1983}- Одним словом, Октябрьская революция стала событием, которое потрясло мир.

Даже многие из тех, кто знал о революции не понаслышке, что, как правило, менее всего вызывает религиозный экстаз, стали ее приверженцами—от военнопленных, вернувшихся домой на родину убежденными большевиками и впоследствии ставших коммунистическим лидерами своих стран, подобно хорватскому механику Иосифу Броз (Тито), до журналистов, как, например, Артур Рэнсом из «Manchester Guardian» (незначительный политик, больше известный как автор замечательных детских книжек о море). Еще меньший приверженец большевизма, чешский писатель Ярослав Гашек, будущий автор «Похождений бравого солдата Швейка», впервые в жизни обнаружил, что стал борцом за идею и, что самое удивительное, начал меньше пить. Он принимал участие в гражданской войне как комиссар Красной армии, после чего вернулся к более привычной пьяной жизни среди пражской анархической богемы на том основании, что послереволюционная Советская Россия его разочаровала.

Тем не менее события, произошедшие в России, стимулировали не только революционеров, но, что более важно, и революции в других странах. В январе 1918 года, через несколько недель после взятия Зимнего дворца, когда большевики тщетно пытались любой ценой заключить мир с наступающей германской армией, волна массовых политических забастовок и антивоенных демонстраций прокатилась по Центральной Европе. Она началась в Вене, распространилась через Будапешт и чешские регионы в Германию и закончилась восстанием австро-венгерских военных моряков на Адриатике. Так как последние сомнения по поводу поражения «центральных держав» были развеяны, их армии в конце концов распались. В сентябре болгарские солдаты-крестьяне вернулись домой, провозгласили республику и отправились маршем на Софию, но сразу же были разоружены с помощью немцев. В октябре империя Габсбургов распалась на части после окончательного поражения на итальянском фронте. На ее месте были созданы новые государства- нации в надежде (которая оправдалась), что победившие союзники предпочтут их опасностям большевистской революции. И действительно, первой реакцией Запада на призыв большевиков к народам заключить мир и опубликование ими секретных соглашений, в которых союзники поделили между собой Европу, явились «Четырнадцать пунктов» президента Вильсона, разыгравшего националистическую карту против ленинского интернационализма. Зона небольших государств-наций должна была создать род карантинного пояса Мировая революция "J 9

против «красного вируса». В начале ноября мятежные матросы и солдаты распространили германскую революцию с военно-морской базы в Киле по всей стране. Была провозглашена республика, и место императора, отправившегося в голландское изгнание, в качестве главы государства занял социал-демократ и бывший шорник.

Революция, сметя все режимы от Владивостока до Рейна, стала воплощением антивоенного протеста. С установлением мира ее взрывоопасность была в основном исчерпана. Социальное содержание революции оставалось туманным; правда, для солдат-крестьян Австро-Венгерской, Османской и Российской империй, мелких государств Юго-Восточной Европы и их семей оно состояло из четырех пунктов: требования земли, недоверия к столицам, чужеземцам (особенно евреям) и правительству. Благодаря этим требованиям крестьяне на больших пространствах Центральной и Восточной Европы стали сторонниками революции (однако не большевиков), за исключением Германии (кроме Баварии), Австрии и некоторых районов Польши. Их располо­жения пришлось добиваться с помощью земельной реформы даже в таких консервативных и контрреволюционных странах, как Румыния и Финляндия. С другой стороны, там, где они составляли большинство населения, это служило гарантией того, что социалисты (не говоря уже о большевиках) не победят на всеобщих демократических выборах. Подобное положение не обя­зательно создавало крестьянские бастионы политического консерватизма, однако служило фатальной помехой для левых социалистов или (как в Советской России) вело их к разочарованию в демократии. По этой причине большевики, сами требовавшие созыва Учредительного собрания (революционная традиция, известная с 1789 года), распустили его сразу же после начала работы, через несколько недель после Октября. Создание небольших государств-наций в соответствии с планами Вильсона, хотя и не устраняло национальные конфликты в зонах революций, также ослабляло возможность большевистской революции, что, безусловно, являлось целью союзников-миротворцев.

С другой стороны, влияние русской революции на европейские перевороты 1918—1919 годов было столь очевидным, что в Москве оптимистически смотрели на перспективы распространения революции среди мирового пролетариата. Тем не менее историкам (и даже некоторым местным революционерам) было ясно, что имперская Германия является социально и политически стабильным государством с мощным, но в основном умеренным рабочим движением, которое, конечно, не стало бы стремиться к вооруженной революции, если бы не война. В отличие от царской России и трещавшей по швам Австро-Венгрии, в отличие от Турции—пресловутого «европейского больного», а также в отличие от диких вооруженных обитателей гор юго-востока континента, в этой стране вряд ли можно было ожидать переворотов. И действительно, по сравнению со стремившимися к активным действиям революционными массами побежденных России и Австро-Венгрии, германские революционные солдаты, матросы и рабочие оставались такими же умеренными и законопослушными, какими их рисовали в своих анекдотах русские революционеры («там, где есть табличка, запрещающая публике ступать на траву, немецкие товарищи пойдут только по тропинке»).

И все же это было государство, где революционные матросы пронесли знамя Советов через всю страну, где исполнительный орган берлинских рабочих и солдатских депутатов учредил социалистическое правительство, где февраль и октябрь, казалось, слились воедино, поскольку власть в столице попала в руки социалистов-радикалов сразу же после отречения кайзера. Однако все это оказалось иллюзией, следствием полного, хотя и временного паралича старой армии, государства и властных структур под влиянием двойного шока от окончательного поражения и революции. Через несколько дней старый режим, превратившись в республику, снова оказался в

седле и больше серьезно не беспокоился по поводу социалистов, которые даже не смогли по­лучить большинства на первых выборах, хотя те проводились через несколько недель после революции. Еще меньше новое правительство беспокоила вновь созданная на скорую руку коммунистическая партия, чьи лидеры, Карл Либкнехт и Роза Люксембург, были вскоре застрелены наемными убийцами.

Тем не менее революция 1918 года в Германии укрепила надежды российских большевиков, тем более что в Баварии в 1918 году была провозглашена социалистическая республика, просуществовавшая, правда, очень недолго, а весной 1919 года, после убийства ее лидера, недолговечная Советская республика была провозглашена в Мюнхене, столице немецкого искусства, интеллектуальной контркультуры и (что политически менее опасно) пива. Эти события совпали с другой, более серьезной попыткой распространения большевизма в западном направлении — созданием Венгерской Советской республики, просуществовавшей с марта по июль 1919 года. Обе эти попытки были подавлены с предсказуемой жестокостью. Более того, разочарование в социал-демократах вскоре привело к радикализации немецких рабочих, многие из которых отдали предпочтение независимым социалистам, а после 1920 года— коммунистической партии, которая в результате стала самой крупной партией данного толка за пределами Советской России. После всего этого разве нельзя было ожидать в Германии аналога Октябрьской революции? Однако igig год, явившийся годом наивысшего подъема социальных волнений на Западе, принес поражение этой единственной попытке распространить большевистскую революцию за пределы России. Хотя в 1920 году революционная волна быстро пошла на убыль, большевистское руководство в Москве не оставляло надежд на революцию в Германии до конца 1923 года.

Однако именно в 1920 году большевики совершили то, что при взгляде в прошлое кажется главной их ошибкой,— произвели раскол международного рабочего движения. Они сделали это путем структурирования международной коммунистической организации по образцу авангарда ленинской партии, состоявшего из элиты штатных «профессиональных революционеров». Октябрьская революция, как мы видели, завоевала широкие симпатии среди социалистических движений всего мира, вышедших из мировой войны более радикальными и многократно умножившими свои силы. Как правило, в социалистических и рабочих партиях имелись большие группы людей, считавших, что следует вступить в новый, Третий (или Коммунистический) интер­национал, созданный большевиками для замены Второго интернационала (1889—19И-), скомпрометированного и ослабленного мировой войной, которой он не смог противостоять. За это проголосовали социалистические партии Франции, Италии, Австрии и Норвегии и независимые социалисты Германии, оставив в меньшинстве неперестроившихся оппонентов большевизма. Однако Ленину и большевикам нужно было не международное движение социалистических сторонников Октябрьской революции, а корпус абсолютно преданных, дисциплинированных активистов, что-то вроде мировой ударной группы для революционных завоеваний. Партии, не желавшие принять ленинскую структуру, не допускались в новый Интернационал или исключались из него, поскольку он мог быть только ослаблен «пятыми колоннами» оппортунизма и реформизма, не говоря уже о том, что Маркс как-то назвал «парламентским кретинизмом». В предстоящем сражении было место лишь для солдат. Однако все это имело смысл только при одном условии: мировая революция по-прежнему находится на подъеме и ее сражения произойдут в ближайшем будущем. Однако, несмотря на то что ситуация в Европе была далека от стабильности, в 1920 году стало ясно, что большевистская революция не стоит на повестке дня на Западе, хотя также было очевидно и то, что в России большевики утвердились надолго. Без сомнения, видя, как в Европе встречали Интернационал, можно было решить, что Красная армия, одержавшая победу в гражданской войне, а теперь рвавшаяся к Варшаве, распространит революцию на Запад. Это могло стать побочным результатом короткой русско-польской войны, спровоцированной территориальными амбициями Польши. Возродив свою государственность после полутора столетий перерыва, Польша требовала восстановления границ восемнадцатого века, которые те­перь находились далеко в глубине Белоруссии, Литвы и Украины. Наступление Советов, которое оставило замечательный литературный памятник — «Конармию» Исаака Бабеля, приветствовали многие современники, от австрийского романиста Йозефа Рота, впоследствии автора элегий, воспевавших Габсбургов, до Мустафы Кемаля, будущего главы Турции. Но среди польских рабочих не удалось поднять восстания, и Красная армия повернула назад от ворот Варшавы. С этого времени волнения на Западном фронте прекратились. Перспектива революции переместилась в Азию, которой Ленин всегда уделял большое внимание. И действительно, с 1920 по 1927 годы надежды мировой революции возлагались на Китай, где ширилось национально-освободительное движение, сначала под руководством Гоминьдана, а затем партии Национального освобождения, чей лидер Сунь Ятсен (г866—1925) приветствовал советскую модель, советскую военную помощь и рождение китайской коммунистической партии. Планировалось, что в 1925—1927 годах Гоминьдан в союзе с коммунистами совершит великое наступление на север со своих баз в Южном Китае, в результате чего впервые после падения империи в I9H году большая часть Китая должна была оказаться под контролем единого правительства. Но глава националистов генерал Чан Кайши направил свои силы против коммунистов и разгромил их. Впрочем, даже когда еще не имелось доказательств, что Восток пока не созрел для пролетарской революции, надежды на Азию не могли компенсировать провал революции на Западе.

К1921 году этот факт уже не вызывал сомнений. Революция шла на спад и в Советской России, хотя политическая власть большевиков была непоколебима. На Западе революция вообще была снята с повестки дня. Третий конгресс Коминтерна понял это, но полностью не признал, потребовав создания «объединенного фронта» с теми самыми социалистами, которых Второй кон­ гресс Коминтерна вычеркнул из армии революционеров. Речь шла о подготовке будущих поколений революционеров. Но было уже слишком поздно. Движение окончательно раскололось, большинство левых социалистов, как отдельных деятелей, так и партий, опять вернулись в социал- демократический лагерь, руководимый в основном умеренными антикоммунистами. В ев­ ропейском левом движении коммунисты составили меньшинство, причем (за исключением Германии, Франции и Финляндии) довольно малочисленное, хотя и страстно убежденное. Этому положению не суждено было измениться до 1930-х годов.

Годы революции породили не только огромную отсталую страну, руководимую коммунистами и преданную идее построения общества, альтернативного капиталистическому, они породили также дисциплинированное международное движение и, что не менее важно, поколение преданных идее революционеров, идущих под знаменем Октября и руководимых из штаб-квартиры в Москве. (Несколько лет существовали надежды вскоре перенести ее в Берлин, и немецкий, а не русский оставался официальным языком Интернационала в период между мировыми войнами.) Новое движение не знало, как развивать мировую революцию после стабилизации обстановки в Европе и поражения коммунизма в Азии. Беспорядочные попытки коммунистов инициировать разрозненные вооруженные восстания (в Болгарии и Германии в 1923 году, в Индонезии в 1926 году, в Китае в 1927 году, а также запоздалое и неподготовленное восстание в Бразилии в 1935 году) потерпели поражение. В мире в период между мировыми войнами чувствовалось приближение катастрофы, что вскоре доказали наступление Великой депрессии и приход к власти Гитлера (см. главы з—5)- Однако это не объясняет внезапного резкого перехода Коминтерна в период 1928—1934 годов к ультрареволюционной риторике и фракционному левачеству, поскольку, несмотря на речи и декларации, на практике революционное движение тогда нигде не было готово взять власть. Эту оказавшуюся политически пагубной смену ориентиров скорее можно объяснить изменением международной политики Советской коммунистической партии после прихода к руководству Сталина. Возможно, также имела место попытка компенсировать все более очевидное расхождение между интересами СССР как государства, которое неизбежно должно сосуществовать с другими государствами (СССР с 1920 года стал приобретать международное признание), и интересами движения, чьей целью являлось свержение всех остальных правительств.

В конце концов государственные интересы Советского Союза одержали победу над интересами Коминтерна, который Сталин низвел до инструмента советской государственной политики под жестким контролем коммунистической партии, чистя, перетасовывая и реформируя его кадры по своему желанию. Мировая революция принадлежала риторике прошлого. Теперь любая революция была приемлема только в том случае, если: а) она не входила в противоречие с советскими государственными интересами и б) могла быть подчинена прямому контролю Советов. Западные правительства, которые видели в наступлении коммунистических режимов после 1944 года по существу расширение власти Советов, без сомнения, понимали намерения Сталина; их понимали и «неперестроившиеся» революционеры, горько обвинявшие Москву в том, что она препятствует всем попыткам коммунистов взять «Эпоха катастроф»

власть в свои руки, даже тогда, когда они оказались успешными, как в Югославии и Китае .

Тем не менее до самого конца Советская Россия даже в глазах многих своекорыстных и коррумпированных представителей ее номенклатуры оставалась чем-то большим, нежели просто одной из великих держав. Освобождение мира и создание альтернативы капиталистическому обществу являлось, помимо прочего, ее главной целью. Ради чего еще могли бездушные москов­ские бюрократы финансировать и вооружать партизан прокоммунистического Африканского национального конгресса, чьи шансы свергнуть систему апартеида в Южной Африке на протяжении десятилетий были ничтожно малы? (Как ни странно, китайский коммунистический режим, критиковавший СССР за предательство революционных движений после разрыва отношений между двумя этими странами, не имел сравнимых с СССР практических достижений в поддержке освободительных движений третьего мира.) Правда, в конце концов в СССР поняли, что человечеству не суждено измениться в результате вдохновленной Москвой мировой революции. Даже искреннее убеждение Никиты Хрущева в том, что социализм «похоронит» капитализм благодаря своему экономическому превосходству, постепенно угасло в долгом сумраке брежневской эпохи. Вполне возможно, что именно благодаря окончательному крушению веры в мировую роль этой системы она рухнула без всякого сопротивления (см. главу тб). Однако ни одно из этих сомнений не омрачало стремлений первого поколения тех, кого вдохновлял сияющий свет Октября, посвятить свою жизнь мировой революции. Подобно ранним христианам, большинство социалистов перед Первой мировой войной верило в великие апокалиптические изменения, которые уничтожат все зло и создадут общество без несчастий, уг­нетения, неравенства и несправедливости. Марксизм придал тысячелетним надеждам научную основу и историческую неизбежность, а Октябрьская революция доказала, что великие преобразования начались.

Общее число солдат безжалостной в осуществлении благородных целей армии освобождения человечества составляло, возможно, не более нескольких десятков тысяч; число профессиональных революционеров, «менявших страны чаще, чем пару обуви», как сказал Бертольд Брехт в стихотворении, написанном в их честь, составляло, вероятно, не более нескольких сотен. Ни тех, ни других не надо путать с теми, кого итальянцы в те годы, когда их коммунистическая партия насчитывала миллион, называли «коммунистическим народом»,— миллионами сторонников и рядовых членов, для которых мечта о новом и справедливом обществе также была реальностью, хотя на практике они являлись обычными активистами старого социалистического движения, чья приверженность была скорее классовой и общественной, а не личной преданностью. Однако, хотя число их былс невелико, без них нельзя понять двадцатый век. Ленинская «партия нового типа», костяк которой составляли профессиональные революционеры, явилась той силой, с помощью которой всего лишь через тридцать лет после Октября треть человечества оказалась живущей при коммунистических режимах. Вера и безоговорочная преданность штабу мировой революции в Москве давали коммунистам возможность видеть себя (говоря социологически) частью всемирной Церкви, а не секты. Промосков-ские коммунистические партии теряли лидеров в результате чисток, но до тех пор, пока душа не ушла из этого движения после 1956 года, оно не раскололось, в отличие от раздробленных групп отколовшихся марксистов, пошедших за Троцким, и еще более раздробленных маоистских «марксистско-ленинских» групп, появившихся после 1960 года. Как бы ни были они малочис­ленны (когда в Италии в 1943 году был свергнут Муссолини, итальянская коммунистическая партия состояла примерно из 5000 мужчин и женщин, главным образом вышедших из тюрем и вернувшихся из изгнания), коммунисты являлись тем же, чем были большевики в феврале 1917 года,—ядром миллионной армии, потенциальными руководителями населения и государства

Для людей того поколения, особенно для тех, кто, пусть даже в детстве, пережил годы переворота, революция была событием, совершившимся при их жизни и говорившим о том, что дни капитализма сочтены. Новейшая история казалась современникам преддверием окончательной победы, которую смогут разделить лишь некоторые солдаты революции («мертвые в отпуску»), как сказал русский коммунист Левине незадолго до того, как был казнен при подавлении советской республики в Мюнхене в 1919 году). Если само буржуазное общество имело столько причин сомневаться в будущем, почему они должны были быть уверены в его выживании? Однако их собственная жизнь демонстрировала его реальность.

Обратимся к истории молодой немецкой пары, встретившейся благодаря баварской революции 1919 года,— Ольги Бенарио, дочери процветающего мюнхенского адвоката, и Отто Брауна, школьного учителя. Впоследствии Ольге довелось участвовать в подготовке революции в Западном полушарии, работая вместе с Луисом Карлосом Престесом (за которого она фиктивно вышла замуж), организатором долгого похода повстанцев через бразильскую сельву, убедившим Москву оказать поддержку восстанию в Бразилии в 1935 году. Восстание было подавлено, и Ольга была депортирована бразильскими властями в гитлеровскую Германию, где в конце концов погибла в концлагере. Тем временем Отто, которому повезло больше, отправился совершать революцию на Восток в качестве военного эксперта Коминтерна в Китае и, как оказалось, стал единственным белым, принимавшим участие в знаменитом «великом марше» китайских коммунистов (пережитый опыт разочаровал его в Мао). После этого он работал в Москве, а затем вернулся к себе на родину в Германию, к тому времени ставшую ГДР. Когда еще, кроме первой половины двадцатого века, жизнь людей могла сложиться подобным образом?

Итак, в послереволюционном поколении большевизм впитал все остальные социально-революционные традиции или вытеснил их на периферию. До 1914 года во многих странах анархизм являлся гораздо более действенной революционной идеологией, чем марксизм. За пределами Восточной Европы Маркс рассматривался скорее как духовный наставник массовых партий, чей неизбежный, но отнюдь не революционный приход к власти он предсказал. К 1930-м годам анархизм перестал быть важной политической силой даже в Латинской Америке, где красно-черное знамя всегда вдохновляло большее число борцов, чем красное. (Даже в Испании анархизм исчез в результате гражданской войны. При этом многократно выросла популярность коммунистов, до этого обладавших незначительным влиянием.) Социал-революционные группы, существовавшие за рамками московского коммунизма, считали Ленина и Октябрьскую революцию своими духовными ориентирами и, как правило, возглавлялись бывшими деятелями Коминтерна, размежевавшимися с ним по идеологическим причинам или изгнанными оттуда во время все более безжалостной охоты на еретиков, начавшейся после того, как Иосиф Сталин захватил и упрочил власть над Советской коммунистической партией и Интернационалом. Немногие из этих отколовшихся центров достигли каких-либо политических успехов. Самый авторитетный и знаменитый из еретиков, изгнанник Лев Троцкий — один из лидеров Октябрьской революции и создатель Красной армии—потерпел полное поражение в своих практических начинаниях. Его «Четвертый интернационал», собиравшийся конкурировать со сталинским Третьим интернационалом, не имел фактически никакого влияния. Когда он был убит по приказу Сталина в своем мексиканском изгнании в 1940 году, его политическое влияние было очень незначительным.

Одним словом, быть революционером все больше означало быть последователем Ленина и Октябрьской революции и почти обязательно членом или сторонником какой-нибудь промосковской коммунистической партии, особенно когда после победы Гитлера в Германии эти партии поддержали политику объединения против фашизма, которая позволила им выйти из сектантской изоляции и завоевать массовую поддержку не только рабочих, но и интеллигенции (см. главу s). Молодежь, жаждавшая свержения капитализма, прониклась крайними коммунистическими убеждениями и приветствовала международное движение, руководимое Москвой. Марксизм, возрожденный Октябрем в качестве революционной идеологии, теперь воспринимался исключительно в интерпретации московского Института марксизма-ленинизма, ставшего международным центром распространения этой теории. Больше никто не предлагал теорий, объясняющих мировые процессы, и не пытался, а главное, не был в состоянии изменить их. Такое положение дел сохранялось до 1956 года, когда разложение сталинской идеологии в СССР и упадок промосков ского международного коммунистического движения вовлекли в общественную жизнь некогда оттесненных на обочину мыслителей, традиции и организации левого движения. Но даже после этого они продолжали существовать в гигантской тени Октября. Хотя каждый, обладающий минимальным знанием истории идеологии, мог обнаружить идеи Бакунина и даже Нечаева, а не Маркса у студенческих радикалов в 1968 году и позже, это не привело к сколько-нибудь заметному возрождению анархистских теорий и движений. Напротив, 1968 год породил повальную моду на марксистскую теорию (как правило, в версиях, которые изумили бы самого Маркса) и множество различных марксистско-ленинских сект и групп, объединившихся на основе критики Москвы и старых коммунистических партий как недостаточно революционных и ленинских.

Парадоксально, что это формально самое полное восприятие социально-революционной традиции произошло в тот момент, когда Коминтерн явно отошел от своей первоначальной революционной стратегии 1917—19 3 годов или, скорее, наметил стратегию захвата власти, совершенно противоположную той, которой он придерживался в 1917 году (см. главу Б)- Начиная с 1935 года критическая левая литература была полна обвинений в том, что руководимые Москвой движения упустили, отвергли, более того, предали возможность совершить революцию, потому что Москва больше не хочет ее. До тех пор пока пресловутое «монолитное» руководимое Советами движение не начало распадаться изнутри, эта критика имела мало значения. Пока коммунистическое движение сохраняло свое единство, сплоченность и поразительный иммунитет к расколу, оно являлось единственным светочем для сторонников мировой революции. Более того, вряд ли можно отрицать тот факт, что страны, которые отказались от капитализма во время второго этапа мировой социальной революции, проходившего с 1944 по 1949 °Д. сделали это под влиянием промосковских коммунистических партий. Только после 1956 года появилась возможность выбора между несколькими революционными движениями, реально претендовавшими на политическую и подрывную эффективность. Но даже эти разновидности троцкизма, маоизма, а также группы, вдохновленные кубинской революцией 1959 года (см. главу 15), в той или иной степени являлись ленинскими по происхождению. Старые коммунистические партии все еще оставались, как правило, самыми многочисленными партиями крайнего левого толка, но к этому времени их прежний коммунистический энтузиазм уга

Сила мировых революционных движений заключалась в коммунистической форме организации ленинской «партии нового типа», явившейся новым словом в социальном строительстве двадцатого века и сравнимой с созданием христианских монашеских орденов в Средние века. Эта форма делала даже малочисленные организации крайне эффективными. Партия могла требовать от своих членов полной преданности и самопожертвования, больше, чем могла требовать военная дисциплина, а также абсолютной сосредоточенности на выполнении решений партии любой ценой, что производило глубокое впечатление даже на противников. Тем не менее связь между моделью «авангардной партии» и великими революциями, которые она была предназначена совершить (что иногда ей удавалось), далеко не ясна, хотя совершенно очевидно, что эта модель получила признание уже после победы революций или во время войн. Ленинская коммунистическая партия в основном строилась как элита (авангард) лидеров или, точнее (до того, как революция одержала победу), как контрэлита, а социальная революция, как показал 1917 год, определяется поведением масс в тех ситуациях, когда ни элиты, ни контрэлиты не могут управлять ими. Оказалось, что ленинская модель имела большую притягательность для молодых членов прежних элит, особенно в странах третьего мира, вступавших в коммунистические партии гораздо охотнее настоящих пролетариев, несмотря на героические и отчасти успешные попытки активизировать последних. Распространение коммунизма в Бразилии в 1930-х годах происходило главным образом за счет притока в партию младших офицеров и молодых интеллектуалов из семей крупных землевладельцев (Martins Rodrigu.es, 1984, Р- 39°—397)-С другой стороны, чувства настоящих «народных масс» (иногда даже активных сторонников «авангарда») зачастую расходились с идеями их лидеров, особенно во время массовых восстаний. Так, мятеж испанских генералов против правительства Народного фронта в июле тдзб года немедленно спровоцировал социальную революцию в крупных областях Испании. То, что вос­ставшие, особенно анархисты, приступили к коллективизации средств производства, было неудивительно, хотя коммунистическая партия и центральное правительство позднее противодействовали этим преобразованиям и, где могли, отменяли их (плюсы и минусы подобных действий продолжают обсуждаться в политической и исторической литературе). К тому же мятеж генералов породил самую мощную волну антиклерикализма и убийств священнослужителей, став отголоском народных волнений 1835 года, когда жители Барселоны в ответ на неудачно прошедшую корриду подожгли несколько церквей. Около семи тысяч духовных лиц (т. е. 12—13 % всего количества священников и монахов, однако лишь небольшое число монахинь) были убиты; только в одной епархии Каталонии (Героне) было уничтожено более шести тысяч статуй святых (Hugh Thomas, 1977, Р- 270—271; М. Delgado, 1992, р. 56).

Этому ужасающему эпизоду сопутствовали два обстоятельства. Во-первых, его осудили представители левого крыла испанских революционеров, хотя они и не являлись убежденными антиклерикалами, включая и традиционно презирающих Церковь анархистов. Во-вторых, и исполнители, и многие свидетели увидели в этом подлинный смысл революции—коренное изменение порядков общества и его ценностей, и не на один короткий символический миг, а навсегда (М. Delgado, 1992, р. 52—53)- Это хорошо понимали лидеры, утверждая, что главными врагами являются капиталисты, а не священники, однако в глубине души массы думали иначе. (Но были бы народные массы настроены столь же антиклерикально в менее «мужском» обществе, чем иберийское? Серьезные исследования на тему отношения женщин к таким событиям, возможно, могли бы пролить некоторый свет на этот вопрос.)

Однако разновидность революции, при которой политический порядок и власть внезапно испарились, оставив мужчин и женщин (насколько последним это разрешено) на улице, предоставленных самим себе, оказалась редкой в двадцатом столетии. Даже наиболее близкий нам по времени пример внезапного крушения существующего строя — иранская революция 1979 го­да—отнюдь не была стихийной, несмотря на необычайно единодушные выступления народных масс Тегерана против шаха, большинство из которых были спонтанными. Благодаря структуре иранского клерикализма новый режим уже имелся в остатках старого, хотя и не сразу приобрел четкие формы.

действительности типичная постоктябрьская революция «короткого двадцатого века» (мы не учитываем здесь локальные волнения) или была инициирована государственным переворотом (как правило, военным) и захватом столицы, или являлась следствием продолжительного вооруженного противостояния (как правило, в сельских районах). Поскольку младших офицеров радикальных ити левых взглядов было достаточно много в бедных, отсталых странах, где военная жизнь обеспечивала перспективы успешной карьеры для способных и образованных молодых людей, не имеющих семейных связей и средств, подобные перевороты являлись типичными для таких государств, как Египет (выступление «свободных офицеров» в 1952 году), Ирак (революция 1958 года), Сирия (несколько переворотов, начиная с 195о-х годов) и Ливия (свержение монархии в 1969 году). Военные являются неотъемлемой частью революционной истории Латинской Америки, хотя там они редко брали в свои руки государственную власть, руководствуясь левыми взглядами. С другой стороны, к удивлению большинства наблюдателей, в 1974 году именно военный путч, совершенный молодыми офицерами, разочаровавшимися и приобретшими радикальные взгляды в ходе долгой и безуспешной колониальной войны, сбросил самый старый диктаторский режим Б мире («революция красных гвоздик» в Португалии). Однако их союз с сильной коммунистической партией, вышедшей из подполья, и различными радикальными марксистскими группами просуществовал недолго, к облегчению Европейского сообщества, в которое Португалия вскоре вступила. Социальная структура, идеологические традиции и политические функции вооруженных сил в развитых странах заставляли военных, интересовавшихся политикой, выбирать правые партии. Перевороты в союзе с коммунистами или даже с социалистами не совпадали с их интересами. Правда, в освободительных движениях во французской колониальной империи бывшие солдаты подготовленных Францией в своих колониях туземных войск (гораздо реже офицеры) сыграли заметную роль, особенно в Алжире. Их опыт, полученный во время Второй мировой войны и после нее, был в основном негативным, и не только по причинам традиционной дискриминации, но также потому, что выходцев из колоний в войсках «Свободной Франции» генерала де Голля, как и большинство иностранных участников Сопротивления во Франции, как правило, отодвигали на вторые роли.

Среди солдат армии «Свободной Франции» на официальных парадах победы после освобождения было гораздо больше белых, чем среди тех, кто в действительности заслужил славу, сражаясь в рядах Сопротивления. Тем не менее в целом колониальные армии имперских держав, даже когда ими командовали сами туземцы, оставались лояльными или, вернее, аполитичными, даже с учетом 50 тысяч индийских солдат, служивших в «индийской национальной армии» под руководством японцев (М. Echenberg, 1992, р- 141—145, М. Barghava and A. Singh Gill, 1988, р. ю; Т. R. Sareen, 1988,, p. 20—21).

Путь к революции через долгую партизанскую гойну был открыт довольно поздно, лишь в двадцатом веке; возможно, это произошло потому, тго такие методы борьбы, осуществляемые в основном в сельских регионах, исторически ассоциировались с устаревшими идеологиями, которые скептически настроенные городские наблюдатели легко путали с консерватизмом или даже с реакцией и контрреволюцией. В конце концов партизанские войны времен французской революции и Наполеона неизменно были направлены против Франции и никогда в поддержку этой страны или ее революции. Само слово «герилья» (guerrilla) вошло в марксистский словарь только после кубинской революции 1959 года. Большевики, которые во время гражданской войны вели регулярные боевые действия наряду с нерегулярными, использовали термин «партизан», ставший общепринятым во время Второй мировой войны Мировая революция 9 Л

благодаря движению Сопротивления, поддерживаемому Советами. Оглядываясь в прошлое, удивляешься, почему действия партизан не сыграли почти никакой роли во время гражданской войны в Испании, хотя там должно было быть достаточно возможностей для их деятельности в республиканских районах, оккупированных силами Франко. Коммунисты стали организовывать довольно значительные партизанские центры после Второй мировой войны. Ранее в багаже творцов революции такого средства просто не имелось.

Исключением стал Китай, где эту новую стратегию начали применять некоторые (но не все) коммунистические лидеры после того, как Гоминьдан в 1927 году под руководством Чан Кайши выступил против своих бывших коммунистических союзников, а коммунистические восстания в крупных городах потерпели сокрушительное поражение (как произошло в Кантоне в 1927 году). Мао Цзэдун, главный сторонник новой стратегии, которая в конце концов сделала его лидером коммунистического Китая, исходил не только из того, что после пятнадцати лет революции обширные регионы Китая находились вне зоны контроля центральной власти, но, как преданный почитатель «Речных заводей», великого классического романа китайского социал-бандитизма, видел в партизанской тактике традиционную для его страны форму социальной борьбы. Вне сомнения, каждый получивший классическое образование китаец заметил бы сходство между созданными Мао в 1927 году в горах тремя первыми партизанскими зонами и горной крепостью героев «Речных заводей», подражать которым молодой Мао призывал своих коллег-студентов еще в 1917 году (Schram, 1966, р. 43—44)

Однако стратегия Китая, какой бы героической и вдохновляющей она ни была, казалась не подходящей для стран с налаженными современными внутренними коммуникациями и наличием правительств, имевших обыкновение управлять всей территорией, как бы это ни было далеко и физически трудно. Между прочим, вначале методы Мао не были особенно успешны и в самом Китае, где националистическое правительство, осуществив несколько военных кампаний, в 1943 году вынудило коммунистов оставить созданные ими свободные советские территории в главных регионах страны и отступить в ходе легендарного «великого марша» в отдаленный малонаселенный пограничный регион на северо-западе.

После того как бразильские мятежные лейтенанты, последователи Луиса Карлоса Престеса, в конце ig2o-x годов вышли из лесов и начали строить коммунизм, больше ни одно значительное левое движение в мире не пошло по партизанскому пути. Исключением стала борьба генерала Сесара Аугусто Сандино против американской морской пехоты в Никарагуа (1927—1933), пятьдесят лет спустя вдохновившая сандинистскую революцию. (До сих пор непонятно, зачем Коминтерн пытался представить партизаном Лампьяу, зна-«Эпоха катастроф»

менитого бразильского разбойника и героя тысячи дешевых изданий.) Даже Мао стал путеводной звездой революционеров лишь после кубинской революции.

Мощным стимулом для выбора партизанского пути в революции явилась Вторая мировая война, когда возникла необходимость противостоять оккупации гитлеровской Германии и ее союзников на большей части континентальной Европы, а также на обширных территориях европейской части Советского Союза. Сопротивление, в особенности вооруженное, значительно возросшее после нападения Гитлера на СССР, мобилизовало различные коммунистические группировки. Когда гитлеровская армия была наконец побеждена с помощью местных движений Сопротивления, а фашистские и оккупационные режимы в Европе рухнули, в нескольких странах, где вооруженное Сопротивление было наиболее успешным, социал-революционные силы под контролем коммунистов пришли к власти или попытались это сделать. Так произошло в Югославии, Албании, однако не получилось в Греции из-за военной поддержки, оказанной правящему режиму Великобританией, а позднее и США. Возможно, нечто подобное могло произойти, хотя и ненадолго, в Северной Италии, но по причинам, о которых до сих пор идут споры в рядах потерявшего былую силу левого движения, коммунисты не попытались это сделать. Коммунистические режимы, после 1945 года установленные в Восточной и Юго-Восточной Азии (в Китае, Северной Корее и французском Индокитае), также следует считать наследниками партизанского движения военного времени. Даже в Китае победоносное шествие Мао к власти началось только после того, как японской армии в 1937 году удалось разгромить главные силы националистического правительства. Подобно тому как Первая мировая война породила первую волну социальной революции, Вторая мировая война инициировала ее вторую волну, хотя и совершенно иначе. На этот раз именно военные действия, а не отвращение к ним привели к власти революционеров

Характер и политика новых революционна ix режимов рассматриваются в другом месте (см. главы 5 и 13). Здесь нас интересует сам революционный процесс. Революции середины двадцатого века, произошедшие после побед в длительных войнах, отличались от классических сценариев 1789 года или Октября, а также от постепенного распада старых режимов, таких как императорский Китай или Мексика времен Порфирио Диаса (Эпоха империй, глава 12), по двум причинам. Во-первых (и в этом они имеют сходство с революциями, произошедшими в результате успешных военных переворотов), здесь не было никаких сомнений в том, кто совершил революцию и пришел к власти — политические группы, объединившиеся с победоносными армиями СССР, поскольку ни Германия, ни Япония, ни Италия не могли быть побеждены только силами Сопротивления. Этого не произошло даже в Китае. (При этом победоносные западные армии, разумеется, противостояли прокоммунистическим режимам.) Не было междуцарствия и вакуума власти. Наоборот, случаи, когда многочисленные силы Сопротивления не смогли прийти к власти сразу же после крушения гитлеровской Германии и ее союзников, наблюдались там, где западные союзники поддерживали прежнее правительство в освобожденных странах (Южная Корея, Вьетнам) или где внутренние антигитлеровские силы сами были расколоты, как произошло в Китае. Там коммунисты после 1945 года все еще должны были бороться с коррумпированным и теряющим власть, но являвшимся союзником победителей правительством Гоминьдана, зачем без энтузиазма наблюдал СССР.

Во-вторых, путь партизан к власти неизбежно вел их из городов и промышленных центров, где традиционно базировались социалистические рабочие движения, в сельскую глубинку, поскольку партизанскую войну легче всего вести в лесах, горах, густом кустарнике, на малонаселенных территориях вдали от больших городов. По словам Мао, прежде чем завоевать город, деревня должна его окружить. В Европе городские восстания—парижское летом 1944 года, миланское весной 1945 года — произошли лишь перед окончанием войны. Варшавские события 1944 года явились наказанием за преждевременное городское восстание: у повстанцев в запасе оказался лишь один выстрел, хотя и громкий. Одним словом, для большинства населения даже революционной страны повстанческий путь к революции означал, что придется долго ждать перемен, которые придут откуда-то извне, не имея возможности сделать ничего существенного. По-настоящему активными борцами сопротивления неизбежно оказывалось весьма незначительное меньшинство.

На своей территории партизаны, конечно, не могли действовать без массовой поддержки, не в последнюю очередь потому, что в длительных конфликтах их силы должны были пополняться из местных жителей. Тем не менее отношение партизан к массам было отнюдь не таким простым, как в известном высказывании Мао о партизанской рыбе, плавающей в народной воде. В типичной партизанской стране почти любая преследуемая группа лиц, объявленных вне закона, не нарушавшая местных норм поведения, могла пользоваться широкой поддержкой населения в борьбе против иностранных солдат и центрального правительства. Однако глубоко укоренившееся в сельской местности деление на врагов и друзей также означало, что победившие друзья автоматически рисковали приобрести врагов. Китайские коммунисты, создававшие сельские советские районы в 1927—1928 годах, к своему удивлению, обнаружили, что обращение в коммунизм деревни, в которой доминировал один род, помогало созданию сети «красных деревень», базировавшейся на родственных кланах, но также вовлекало в войну против их тра­диционных врагов, создававших такую же сеть «черных деревень». Коммунисты жаловались, что «иногда классовая борьба переходила в сражение между двумя деревнями. Бывали случаи, когда нашим войскам приходилось осаждать и разрушать целые деревни» (Rate-China, 1973, Р- 45—46). Удачливые партизаны научились преодолевать эти трудности, однако (о чем свидетельствуют воспоминания Милована Джиласа о войне югославских партизан) осво­бождение являлось гораздо более сложным делом, чем обычное восстание угнетенных местных жителей против иностранных завоевателей.

Больше ничто не могло омрачить радости коммунистов, оказавшихся во главе всех государств от Эльбы до китайских морей. Мировая революция, о которой они мечтали, была уже на пороге. В результате второй волны революций вместо одинокого, слабого и изолированного Советского Союза возникло около дюжины государств, возглавляемых одной из двух мировых сверхдержав, по праву заслуживавших это название (термин «сверхдержава» возник в 1944 году). К тому же не исчезла движущая сила мировой революции, поскольку деколонизация бывших империй была еще в полном разгаре. Разве не сулило все это дальнейшего наступления коммунизма? Разве международная буржуазия сама не боялась за будущее оставшихся оплотов капитализма, по крайней мере в Европе? Разве французским промышленникам, родственникам молодого историка Ле Руа Ладюри, восстанавливавшим после войны свои фабрики, не приходила в голову мысль, что в конечном итоге или национализация, или Красная армия освободят их от всех проблем? Как вспоминал Ле Руа Ладюри, будучи уже немолодым консерватором, эти настроения укрепили его решение в 1949 году вступить во французскую коммунистическую партию (Le Roy Ladurie, 1982, p. 37). Разве заместитель министра торговли США не докладывал президенту Трумэну в марте 1947 года, что большинство европейских стран стоит на краю пропасти и их можно столкнуть туда в любое время; а остальные тоже находятся в угрожающем положении? (Loth, 1988, р. 137) Все это определяло умонастроение людей, возвращавшихся из подполья, с фронтов, из Сопротивления, тюрем, концлагерей или изгнания, чтобы взять на себя ответственность за будущее стран, большинство из которых лежало в руинах. Возможно, некоторые из них заметили, что капитализм оказалось гораздо проще разрушить там, где он был слаб или едва существовал. Вряд ли можно было отрицать резкое увеличение левых настроений в мире. Однако новые коммунистические власти в своих преобразованных государствах волновались отнюдь не о будущем социализма. Они думали о том, как восстановить разрушенные страны, преодолеть враждебность населения, об опасности агрессии капиталистических держав против еще не окрепшего социалистического лагеря. Парадоксально, но сходные опасения тревожили сон западных политиков и идеологов. И «холодная война», наступившая после второй волны мировой революции, стала воплощением этих ночных кошмаров. Обоснованные или нет, эти страхи Запада и Востока тоже являлись порожде­нием эпохи мировой революции, начавшейся в октябре 1917 года. Однако эта эпоха уже близилась к закату, хотя ее эпитафию стало возможно написать лишь через сорок лет. Тем не менее она изменила мир, хотя и не так, как ожидали Ленин и его последователи, вдохновленные Октябрьской революцией. Достаточно пальцев на руках, чтобы сосчитать те немногие государства за пределами Западного полушария, которые избежали того или иного сочетания революции, гражданской войны, сопротивления иностранной оккупации или профилак­тической деколонизации, предпринятой обреченными на распад империями (в Европе такими исключениями стали Великобритания, Швеция, Швейцария и, возможно, Исландия). Даже в Западном полушарии (опуская многие резкие изменения в правительствах, в местном масштабе всегда считавшиеся революциями) основные социальные революции — мексиканская, боли­вийская, кубинская—резко изменили латиноамериканскую сцену. Подлинные революции, совершенные во имя коммунизма, исчерпали себя. Однако еще не пришло время для панихиды, поскольку китайцы, пятая часть населения планеты, продолжают жить в стране, управляемой коммунистической партией. И все же очевидно, что возврат к эпохе прежних режимов сегодня так же невозможен, как он был невозможен для Франции после окончания революционной и наполеоновской эпохи или как возвращение бывших колоний к прежней жизни. Даже там, где опыт коммунизма был кардинально пересмотрен, настоящее бывших коммунистических стран и, вероятно, их будущее несет и еще долго будет нести в себе специфические черты контрреволюции, которая сменила революцию. Нет способа вычеркнуть со­ветскую эпоху из российской и мировой истории, как будто ее не существовало вовсе, так же как нет способа вернуть Санкт-Петербург в 1914 год.

Однако косвенные последствия эпохи переворотов, начавшейся после 1917 года, были столь же глубоки, как и ее прямые последствия. После русской революции постепенно начался процесс освобождения колоний и деколонизация; тогда же было положено начало как политике жестокой контрреволюции (в форме фашизма и других подобных движений—см. главу 4), так и политике социал-демократии в Европе. Часто забывают о том, что до 1917 года все рабочие и социалистические партии (за исключением лежащих на периферии Австралии и Океании) до наступления социализма выбирали путь постоянной оппозиции. Первые европейские социал-демократические и коалиционные правительства появились в 1917—19*9 годах (Швеция, Финляндия, Германия, Австрия, Бельгия), за которыми через несколько лет последовали Великобритания, Дания и Норвегия. Мы забываем, что сама умеренность таких партий в значительной степени являлась реакцией на большевизм, как и готовность старой политической системы интегрировать их.

Одним словом, историю «короткого двадцатого века» нельзя понять без русской революции и ее прямых и косвенных последствий. Фактически она явилась спасительницей либерального капитализма, дав возможность Западу выиграть Вторую мировую войну против гитлеровской Германии, дав капитализму стимул к самореформированию, а также поколебав веру в незыб­лемость свободного рынка благодаря явной невосприимчивости Советского Союза к Великой депрессии. Это мы и рассмотрим в следующей главе.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Погружение в экономическую пропасть

 

Ни один из когда-либо созывавшихся конгрессов Соединенных Штатов, проверив состояние

нашего государства, не обнаруживал более обнадеживающей перспективы, чем та, которая

возникает сейчас (...) Огромные богатства, созданные нашей промышленностью и бизнесом и

приумноженные нашей экономикой, получили широчайшее распространение среди населения

страны и мощным потоком вышли за ее пределы, чтобы содействовать мировому развитию и делу

благотворительности. Потребности людей перешли из сферы необходимости в сферу роскоши.

Постоянный рост производства отвечает возросшему спросу на родине и расширению внешней

торговли. Страна может оценивать настоящее с удовлетворением и смотреть в будущее с

оптимизмом.

Президент Кэлвин Кулидж, Послание к конгрессу,

4 декабря 1928

Перед войной безработица стала самым распространенным, самым коварным и разрушительным

недугом нынешнего поколения, она является типичной социальной болезнью западной

цивилизации нашего времени.

«The Times», 23 января i$43

 

Предположим, что Первая мировая война явилась причиной лишь временного, хотя и катастрофического крушения стабильных до этих пор экономики и культуры. После устранения последствий войны экономическая жизнь могла бы вернуться к нормальной исходной точке, как

это произошло в Японии, которая, похоронив зоо тысяч человек, погибших при землетрясении 1923 года, расчистила руины и заново отстроила свою столицу, ставшую гораздо более защищенной от землетрясений, чем прежде. Каким же мог бы быть мир в период между войнами при таких обстоятельствах? Мы не знаем этого, да и незачем заниматься домыслами о том, чего не было и почти наверняка не могло произойти. Однако вопрос этот небесполезен, поскольку помогает нам осознать глубокое влияние на историю двадцатого века мирового экономического кризиса, разразившегося в период между мировыми войнами.

Если бы не он, вне всякого сомнения, не появился бы Гитлер. Однако почти наверняка не было бы и Рузвельта. Кроме того, маловероятно, что советскую систему стали бы рассматривать в качестве серьезного экономического соперника и альтернативы мировому капитализму. Да и для неевропейского восточного мира последствия этого экономического коллапса были крайне драматичны. Одним словом, мир второй половины двадцатого века нельзя понять, не осознав влияния произошедшего экономического краха. Это и является предметом настоящей главы. Первая мировая война разрушила прежний мир лишь частично,'главным образом в Европе. Мировая революция, ставшая наиболее драматичным аспектом крушения буржуазной цивилизации девятнадцатого века, распространялась все более широко: от Мексики до Китая и, приобретая форму движений за колониальное освобождение, от Магриба до Индонезии. Однако достаточно просто найти регионы земного шара, жителей которых описанные события не коснулись, в частности Соединенные Штаты Америки, а также обширные пространства Африки к югу от Сахары. Тем не менее Первая мировая война сопровождалась крахом подлинно мирового масштаба, по крайней мере там, где оказались затронуты рыночные отношения. Кстати, именно самоуверенные Соединенные Штаты, также оказавшиеся не защищенными от катаклизмов, обрушившихся на менее счастливые континенты, стали эпицентром самого мощного мирового потрясения, когда-либо отмеченного историками экономики,— межвоенной Великой депрессии. Одним словом, между мировыми войнами капиталистическая мировая экономика потерпела такой крах, что трудно было представить, как она сможет возродиться.

Функционирование капиталистической экономики никогда не бывает равномерным, и колебания различной амплитуды, часто очень резкие, являются неотъемлемой частью этого процесса. Так называемый «торговый цикл» подъемов и спадов был знаком всем бизнесменам начиная с девятнадцатого века. Считалось, что этот цикл с некоторыми изменениями повторяется каждые 7—и лет. Несколько более длительная периодичность впервые была замечена в конце девятнадцатого века, когда специалисты проанализировали неожиданные осложнения предыдущих десятилетий. За беспрецедентным мировым ростом производства, длившимся с 1850 года до начала i870-x годов, последовали два с лишним десятилетия экономической нестабильности (ученые-экономисты говорили о Великой депрессии, что не совсем верно), а затем наступил новый резкий подъем.

В начале 192о-х годов русский экономист Н. Д. Кондратьев, впоследствии ставший одной из первых жертв сталинских чисток, выявил наблюдавшуюся с конца восемнадцатого века закономерность экономического развития, которая проявлялась в виде серии так называемых «длинных волн» протяженностью от so до 6о лет. Однако ни он, ни кто-либо еще не смог дать удовлетворительного объяснения этим колебаниям, а скептически настроенные статистики, как всегда, отрицали их существование. С тех пор теория «длинных волн» известна в литературе по мировой экономике под его именем. В частности, Кондратьев сделал заключение, что в конце каждой «длинной волны» мировой экономики происходит спад. Он оказался прав. В прошлом волны и циклы, длинные, средние У. короткие, бизнесмены и экономисты учитывали так же, как фермеры учитывают прогноз погоды, которая тоже имеет свои спады и подъемы. Они считали, что с этим ничего не поделаешь; циклы создавали перспективы или проблемы, могли привести к процветанию или банкротству отдельных лиц или целых отраслей промышленности. Только социалисты во главе с Карлом Марксом считали, что циклы являются частью процесса, в ходе которого капитализм порождает непреодолимые внутренние противоречия, ставящие под вопрос существование капиталистической системы как таковой. Остальные ожидали, что мировая экономика должна развиваться и процветать, что она и делала в течение более ста лет, за исключением внезапных коротких катастроф, носивших циклический характер. Непривычным в новой ситуации стало то, что, возможно, в первый и пока единственный раз в истории капитализма эти колебания, казалось, действительно угрожают существованию системы. Более того, было похоже, что в некоторых важных отраслях экономики этот извечный подъем

прекратился.

История мировой экономики, начиная с промышленной революции, являлась историей ускорения технического прогресса, непрерывного, хотя и неравномерного экономического роста и постоянно расширяющейся «глобализации», т. е. все более сложной и разветвленной системы всемирного разделения труда, все более густой сети товарных и финансовых потоков, объединяющих все части мировой экономики Б единую всемирную систему. Тех-нический'Прогресс даже ускорился в «эпоху катастроф», оказывая влияние на ход мировых войн и одновременно претерпевая изменения под их воздействием. Хотя для большинства людей главные экономические события этой эпохи были разрушительны, кульминацией чего стала Великая депрессия 1929—1933 годов, экономический рост не прекращался даже в это время. Он просто замедлился. В экономике США, самой масштабной и богатой экономике того времени, средний рост валового национального продукта на душу населения между 1913 и 1938 годами составлял лишь скромные о,8 % в год. Начиная с 1913 года за 25 лет прирост мирового промышленного производства составил более 8о%; иными словами, наращивание этого показателя происходило в два раза медленнее, чем в предыдущую четверть века (W. W. Rostow, 1978, р. 662). Как мы увидим далее (глава д), контраст с эпохой, наступившей после 1945 года, оказался еще более разительным. Но все-таки если бы какой-нибудь марсианин наблюдал за кривой нашего экономического развития с достаточно большого расстояния, чтобы рассмотреть те неравномерные колебания экономики, которые человеческие существа испытывали на земле, то он (она или оно) сделал бы заключение, что мировая экономика, без всякого сомнения, продолжает развиваться.

И все же в одном отношении это было не так. Глобализация экономики, казалось, прекратилась в период между Первой и Второй мировыми войнами. По любым оценкам, интеграция мировой экономики находилась в застое или даже в упадке. Предвоенные годы явились периодом наиболее масштабной за всю человеческую историю массовой миграции, но затем эти потоки иссякли или, скорее, были остановлены военными разрушениями и политическими ограничениями. За пятнадцать лет, предшествовавших 1914 году, в США переселились почти 15 миллионов человек. В последующие пятнадцать лет этот поток уменьшился до 5,5 миллиона; в 193о-е и военные годы он почти полностью прекратился—в США перебрались менее трех четвертей миллиона человек (Historical statistics, I, p. 105, Table С 8д—101). Миграция жителей Испании и Португалии в Латинскую Америку снизилась с одной целой и трех четвертых миллиона за десятилетие с 1911 по 1920 год до менее четверти миллиона в 1930-е годы. В конце i92o-x годов мировая торговля восстановилась после потрясений Первой мировой войны и послевоенного кризиса, немного превысив уровень 1913 года, затем опять сократилась во время Великой депрессии. К концу «эпохи катастроф» (т. е. к 1948 году) ее объем существенно не превышал уровня, достигнутого перед Первой мировой войной (IV. W. Rostow, 1978, р. ббд). С начала iSgo-x годов по 1913 год мировая торговля выросла более чем в два раза. Следовательно, с 1948 по 1971 год она должна быпа вырасти пятикратно. Этот застой тем удивительнее, если вспомнить, что Первая мировая война породила значительное число новых государств в Европе и на Ближнем Востоке. Казалось бы, увеличившаяся протяженность государственных границ должна была автоматически привести к увеличению торговли между государствами, поскольку коммерческие сделки, ранее осущест­влявшиеся внутри одной и той же страны (например, Австро-Венгрии или России), не расценивались как международные. (Статистика мировой торговли учитывает только товары, которые пересекают границы.) Точно так же многомиллионные массы спасавшихся от войны беженцев (см. главу и) должны были по идее привести к росту, а не сокращению мировых миграционных потоков. Но во время Великой депрессии иссякли даже международные финансовые потоки. Между 1927 и 1933 годами количество международных кредитов снизилось более чем на 90%.

Что же явилось причиной этого застоя? Высказывались различные предположения; например, что самая обширная из мировых экономик, экономика США, становилась фактически самодостаточной, за исключением снабжения некоторыми видами сырья; она никогда особенно не зависела от внешней торговли. Однако даже государства, в экономике которых внешняя торговля играла значительную роль, такие как Великобритания и Скандинавские страны, имели ту же тенденцию. Современники сосредоточили свое внимание на более заметной причине для тревоги и были почти наверняка правы. Каждое государство теперь делало все возможное для того, чтобы защитить свою экономику от внешней угрозы, т. е. от мировой экономики, которая явно пере­живала большие сложности.

Поначалу и отдельные предприниматели, и правительства ожидали, что после временных разрушений, принесенных Первой мировой войной, мировая экономика каким-нибудь образом возвратится к параметрам счастливых довоенных лет, которые они считали нормой. К тому же стремительный послевоенный подъем, по крайней мере в странах, не ослабленных революцией и гражданской войной, безусловно, казался обнадеживающим признаком, хотя и бизнесмены, и правительства были озабочены чрезмерным ростом влияния рабочих и их профсоюзов, который вел к повышению производственных затрат из-за более высокой заработной платы и сокращения рабочего дня. Однако процессы восстановления оказались более сложными, чем ожидалось. KI920 году быстрый подъем прервался, и денежная система рухнула. Это подорвало влияние рабочего класса—уровень безработицы в Великобритании никогда после этого не падал ниже ю %, профсоюзы потеряли половину своих членов за двенадцать последующих лет, этим еще раз склонив чашу весов в пользу работодателей, а надежды на экономическое процветание оставались иллюзорными.

Англосаксонский мир, Япония и «нейтральные» государства предпринимали все возможное для дефляции, чтобы вернуть свою экономику к старым твердым принципам стабильной валюты, гарантированной устойчивым финансовым положением и золотым стандартом, но это не могло предотвратить влияния последствий войны. Между 1922 и 19x6 годами им более или менее удалось преуспеть в своих начинаниях. Однако в обширной зоне государств, потерпевших поражение в войне и испытавших политические потрясения, от Германии на западе до Советской России на востоке, произошел сокрушительный обвал денежной системы, сравнимый только с крахом экономики многомиллионные массы спасавшихся от войны беженцев (см. главу и) должны были по идее привести к росту, а не сокращению мировых миграционных потоков. Но во время Великой депрессии иссякли даже международные финансовые потоки. Между 1927 и 1933 годами количество международных кредитов снизилось более чем на 90%.

Что же явилось причиной этого застоя? Высказывались различные предположения; например, что самая обширная из мировых экономик, экономика США, становилась фактически самодостаточной, за исключением снабжения некоторыми видами сырья; она никогда особенно не зависела от внешней торговли. Однако даже государства, в экономике которых внешняя торговля играла значительную роль, такие как Великобритания и Скандинавские страны, имели ту же тенденцию. Современники сосредоточили свое внимание на более заметной причине для тревоги и были почти наверняка правы. Каждое государство теперь делало все возможное для того, чтобы защитить свою экономику от внешней угрозы, т. е. от мировой экономики, которая явно пере­живала большие сложности.

Поначалу и отдельные предприниматели, и правительства ожидали, что после временных разрушений, принесенных Первой мировой войной, мировая экономика каким-нибудь образом возвратится к параметрам счастливых довоенных лет, которые они считали нормой. К тому же стремительный послевоенный подъем, по крайней мере в странах, не ослабленных революцией и гражданской войной, безусловно, казался обнадеживающим признаком, хотя и бизнесмены, и правительства были озабочены чрезмерным ростом влияния рабочих и их профсоюзов, который вел к повышению производственных затрат из-за более высокой заработной платы и сокращения рабочего дня. Однако процессы восстановления оказались более сложными, чем ожидалось. К J920 году быстрый подъем прервался, и денежная система рухнула. Это подорвало влияние рабочего класса—уровень безработицы в Великобритании никогда после этого не падал ниже го %, профсоюзы потеряли половину своих членов за двенадцать последующих лет, этим еще раз склонив чашу весов в пользу работодателей, а надежды на экономическое процветание оставались иллюзорными.

Англосаксонский мир, Япония и «нейтральные» государства предпринимали все возможное для дефляции, чтобы вернуть свою экономику к старым твердым принципам стабильной валюты, гарантированной устойчивым финансовым положением и золотым стандартом, но это не могло предотвратить влияния последствий войны. Между 1922 и 1926 годами им более или менее удалось преуспеть в своих начинаниях. Однако в обширной зоне государств, потерпевших

поражение в войне и испытавших политические потрясения, от Германии на западе до Советской России на востоке, произошел сокрушительный обвал денежной системы, сравнимый только с крахом экономики 102 «Эпоха катастроф»

коммунистического мира после 1989 года. В экстремальном случае Германии 1923 года стоимость денежной единицы уменьшилась до одной миллионной ее стоимости в 1913 году, что на практике означало, что цена денег упала до нуля. Даже в менее экстремальных случаях последствия были огромны. Дед автора этих строк, получавший страховку как раз в то время, когда в Австрии началась инфляция, любил рассказывать о том, как, получив значительную сумму девальвированными деньгами, он обнаружил, что ее хватило как раз на то, чтобы купить выпивку в его любимом кафе.

Одним словом, частные накопления исчезли полностью, лишив бизнес притока капитала, что в достаточной степени объясняет привлечение в немецкую экономику иностранных займов в последующие годы. Это сделало ее особенно уязвимой после наступления Великой депрессии. В СССР ситуация была не намного лучше, хотя здесь уничтожение частных денежных вкладов не имело таких экономических и политических последствий. Когда в 1922— 1923 годах эта чудовищная инфляция прекратилась, главным образом благодаря решению правительства остановить печатание бумажных денег в неограниченных количествах и обменять старые дензнаки на новые, жители Германии, имевшие стабильный доход и сбережения, разорились, хотя в Польше, Венгрии и Австрии деньги до некоторой степени сохранили свою ценность. Тем не менее отрицательное воздействие пережитого опыта на среднюю и мелкую буржуазию этих стран было очень велико. Этот опыт подготовил Центральную Европу к приходу фашизма. Механизмы подготовки привыкания населения к долгим периодам патологической инфляции (например, пу­тем «индексации» зарплаты и других доходов — это слово было впервые использовано в ig6o-e годы) были изобретены лишь после Второй мировой войны**.

К1924 году эти послевоенные волнения поутихли, и казалось, что можно думать о переходе к нормальной жизни. Фактически наблюдался возврат мирового экономического роста, хотя некоторые из производителей сырья и продуктов питания, особенно североамериканские фермеры, испытывали затруднения, поскольку цены на первичную продукцию вновь понизились после короткого подъема. «Ревущие двадцатые» не были благоприятными для фермеров США. Кроме того, безработица в большей части Западной Европы оставалась небывало высокой по стандартам довоенного времени. Почти забыт тот факт, что даже во время экономического бума в 1924—1929 году она в среднем равнялась го—12 % в Великобритании, Германии и Швеции и не менее 17—18% в Дании и Норвегии. Лишь в США, где среднее число безработных составляло 4%, экономика бурно развивалась. Эти факты говорят о слабости экономики того периода. Падение цен на сырьевые товары (которым не дали упасть ниже, создав огромные резервы) лишь продемонстрировало, что потребность в них отстает от возможностей производства. Также нельзя обойти стороной тот факт, что резкий подъем производства в значительной степени произошел благодаря огромным потокам международного капитала, хлынувшим в эти годы в мировую промышленность, и особенно в промышленность Германии. Займы только одной этой страны, получившей около половины всего мирового экспорта капитала 1928 года, составили от 2оооо до зоооо миллиардов марок, половина которых являлась краткосрочными займами (Arndt, 1944, Р-47\ Kindleberger, 1973)- Это также сделало немецкую экономику крайне уязвимой, что подтвердилось после 1929 года, когда американские деньги были из нее изъяты. В связи с этим ни для кого не явился большим сюрпризом тот факт (за исключением патриотов одноэтажной Аме­рики, чей образ стал известен западному миру благодаря вышедшему в 1922 году роману «Бэббит» американского романиста Синклера Льюиса), что мировая экономика через несколько лет снова зашла в тупик. Коммунистический Интернационал устами своих идеологов на самом пике подъема предрекал следующий экономический кризис, ожидая, что он приведет к новому витку революций. В действительности этот кризис вскоре привел к совершенно противоположному результату. Но чего не ожидал никто, и возможно, даже революционеры в своих самых оптимистических мечтах, так это мирового охвата и глубины кризиса, начало которому положил известный даже неспециалистам обвал на нью-йоркской бирже 29 октября 1929 года. Он был почти равносилен краху мировой капиталистической экономики, которая теперь оказалась заключенной в порочный круг, когда снижение каждого экономического показателя (но не безработицы, которая взлетела до астрономических цифр) усиливало спад всех других. Как предрекали высокопрофессиональные эксперты Лиги Наций, хотя к ним мало кто прислушивался, резкий спад в экономике США вскоре распространился на другой центр мировой экономики — Германию (Ohlin, 1931)-Промышленное производство в США упало примерно на треть с 1929 по 1931 год, производство в Германии снизилось примерно на такую же величину, однако это усредненные цифры. Так, в 1929—1933 годах объемы продаж крупнейшей электрической компании «Вестингауз» упали на две трети, а ее чистая прибыль за два года сократилась на 76% (Shots, 1983, р. бо). Кризис поразил и производство первичной продукции — продуктов питания и сырья, поскольку цены на них, больше не поддерживаемые фондами кредитования, как раньше, стали стремительно падать. Цены на чай и пшеницу упали на две трети, на шелк-сырец—на три четверти. Это имело губительное влияние на Малайю, Канаду, Чили, Колумбию, Кубу, Египет, Эквадор, Финляндию, Венгрию, Индию, Мексику, нидерландскую Индию (теперешнюю Индонезию), Новую Зеландию, Парагвай, Перу, Уругвай и Венесуэлу, чья внешняя торговля в значительной степени зависела от продажи нескольких основных видов сырья. Все это в буквальном смысле сделало депрессию глобальной.

Экономики Австрии, Чехословакии, Греции, Японии, Польши и Великобритании, крайне чувствительные к сейсмическим потрясениям, приходящим с Запада (или Востока), также были подорваны. За пятнадцать предшествующих лет Япония утроила производство шелка, снабжая обширный и все расширяющийся американский рынок шелковых чулок. Теперь он временно исчез—и сразу же на 90 % сократилось количество японского шелка, поставлявшегося в Америку. Между тем цена на другой основной предмет экспорта японского сельскохозяйственного производства—рис—так же резко упала, как и во всех остальных основных производящих рис регионах Южной и Восточной Азии. Затем упали цены на пшеницу, причем настолько, что пшеница стала дешевле риса, поэтому многие жители Востока вынуждены были переключиться с одного на другое. К тому же резкое увеличение производства ча-паттис и лапши еще более ухудшило положение фермеров в экспортирующих рис странах, таких как Бирма, французский Индокитай и Сиам (теперешний Таиланд) (Latham, 1981, p. i/S). Сельскохозяйственные производители пытались возместить падение цен путем выращивания и продажи большего уро­жая, что заставило цены падать еще быстрее.

Для фермеров, зависевших от рынка, особенно экспортного, это означало разорение или возвращение к последнему традиционному оплоту — натуральному хозяйству. Это было пока еще возможно в большинстве стран зависимого мира, и поскольку жители Африки, Южной и Восточной Азии и Латинской Америки все еще в основном были крестьянами, такая возможность, без сомнения, облегчила их существование. Олицетворением краха капитализма и глубины депрессии стала Бразилия. Владельцы кофейных плантаций отчаянно пытались предотвратить обвал цен, сжигая кофе вместо угля в топках своих паровозов (Бразилия поставляла от двух третей до трех четвертей всего количества кофе, продаваемого на мировом рынке). Тем не менее Великая депрессия явилась гораздо менее тяжелым испытанием для в основном земледельческой Бразилии, чем экономические катаклизмы i98o-x годов, отчасти потому, что экономические запросы бедных слоев населения в то время были еще крайне скромными.

И все же даже в аграрных колониях население бедствовало, что было заметно по снижению на две трети импорта сахара, муки, рыбных консервов и риса на Золотой Берег (теперешнюю Гану), где рухнул державшийся на крестьянском труде рынок какао, не говоря уже о 93 %-ном падении импорта джина (Ohlin, 1931, Р- 52). Для тех, кто по определению не имел доступа к средствам производства или контроля над ними (кроме возможности вернуться домой в деревню), а именно для мужчин и женщин, нанятых за плату, основным последствием депрессии стала безработица беспрецедентных масштабов и длительности. В худший период депрессии (1932—1933) 22—23 % британских и бельгийских рабочих, 24% шведских, 2у% американских, 29% австрийских, 31% норвежских, 32% датских и

44% немецких рабочих оказались на улице. И что не менее существенно, даже во время периода оживления экономики после 1933 года среднее число безработных в 1930-е годы не стало ниже 16—17% в Великобритании и Швеции и ниже 2о % в остальных Скандинавских странах, Австрии и США. Единственным государством Запада, преуспевшим в преодолении безработицы, была нацистская Германия в период между 1933 и 1938 годами. Иными словами, на памяти трудящихся еще не было экономической катастрофы такого масштаба, как эта.

Но еще более драматическим положение становилось оттого, что общественных резервов социального обеспечения, включая пособие по безработице, в то время или просто не существовало, как в США, или, если сравнивать со стандартами конца двадцатого века, было явно недостаточно, особенно при длительной безработице. Вот почему социальная защищенность всегда являлась жизненно важной заботой рабочих, поскольку была спасением при потере работы, гарантировала защиту от болезней, несчастных случаев и страшной перспективы нищей старости. Вот почему рабочие мечтали видеть своих детей на скромно оплачиваемой, но надежной работе с твердой перспективой пенсии. Даже в Великобритании—стране, в наибольшей степени защищенной программами страхования от безработицы, перед началом Великой депрессии они охватывали менее 6о% рабочих—и то только благодаря тому, что Великобритания уже с 1920 года была вынуждена адаптироваться к массовой безработице. В других странах Европы число рабочих, претендовавших на пособия по безработице, варьировалось от нуля до примерно одной четверти от всего количества (за исключением Германии, где оно составляло более 40%) (Flora, 1983, Р- 4бг). Люди, даже привыкшие к периодам временной безработицы, были доведены до отчаяния, когда они нигде не могли найти работу, а их скудные сбережения и кредит в местной бакалейной лавке были исчерпаны.

Итак, становятся понятны колоссальные разрушительные последствия массовой безработицы для политики промышленно развитых стран, поскольку именно она явилась главным следствием Великой депрессии для основной массы населения. Какое дело было безработным до приводимых историками-экономистами доказательств того, что большая часть рабочей силы нации, которая не была безработной даже в самые худшие времена, действительно стала зажиточной, поскольку в период между мировыми войнами происходило снижение цен, а цены на продукты питания снижались быстрее, чем остальные, даже в самые тяжелые годы депрессии. С тех времен в памяти остались видения общественных кухонь, где готовился суп для безработных, и «голодные марши» из поселков, в которых не строили пароходы и не варили сталь. Озлобленные люди отправлялись в столицы, чтобы обвинить тех, кого они считали ответственными за свои беды. Политики также не могли не видеть, что в германской коммунистической партии (увеличивающейся почти столь же быстро, как и нацистская партия в годы депрессии, а в последние месяцы до прихода Гитлера к власти еще быстрее) 8$ % были безработными (Weber, I, р. 243)-

Неудивительно, что на безработицу смотрели как на тяжелую и, возможно, смертельную болезнь государства. «Перед войной,— писал автор передовицы в лондонской „rimes" в разгар Второй мировой войны,— безработица стала самой распространенной, самой коварной и разрушительной болезнью нашего поколения: это характерная социальная болезнь западной цивилизации» (Arndt, 1944, Р- 230). Никогда ранее за всю историю индустриализации не могла быть написана подобная фраза. Она больше говорит о послевоенной политике западных правительств, чем длительные архивные изыскания.

Как ни странно, чувство беды и растерянности, вызванное Великой депрессией, в большей степени ощущалось среди бизнесменов, экономистов и политиков, чем среди простого населения. Массовая безработица, обвал цен на сельскохозяйственную продукцию тяжело ударили па бедным гражданам, но они не сомневались, что имеются некие политические решения (слева или справа) для преодоления этих неожиданных напастей, насколько бедные люди могут вообще ожидать, что их скромные запросы будут удовлетворены. Именно отсутствие каких-либо перспектив в рамках старой либеральной экономики сделало положение политиков, принимающих решения, столь за­труднительным. Чтобы преодолеть внезапные краткосрочные кризисы, они должны были, как они считали, разрушить фундамент процветающей мировой экономики. В период, когда мировая торговля за четыре года упала на 6о% (1929—193 ), государствам пришлось создавать все более высокие барьеры для защиты своих национальных рынков и валют от мировых экономических

бурь, очень хорошо понимая, что это означает разрушение мировой системы многосторонней торговли, на которой, как они полагали, должно строиться мировое экономическое процветание. Краеугольный камень такой системы, так называемый «статус страны наибольшего благоприятствования», исчез из почти 6о% 510 торговых соглашений, подписанных между 1931 и 1939 годами, но даже там, где он остался, его рамки были ограничены. Но когда же этому суждено было закончиться и имелся ли выход из порочного круга?

Ниже мы рассмотрим прямые политические последствия этого наиболее драматичного эпизода в истории капитализма. Однако о его самом важном долгосрочном последствии нужно упомянуть прямо сейчас. Если говорить коротко, Великая депрессия на полвека покончила с либерализмом в экономике. В 1931—1932 годах Великобритания, Канада, вся Скандинавия и США отказались от золотого стандарта, всегда считавшегося основой стабильных экономических расчетов, а к 1936 году к ним присоединились даже такие убежденные сторонники золотого стандарта, как бельгийцы и голландцы, и в конце концов даже французы. Великобритания в 1931 году отказалась от свободной торговли, что почти символично, поскольку с 1840-x годов она являлась такой же основой британской экономики, как американская конституция является основой политической самобытности Соединенных Штатов. Отступление Великобритании от принципов свободы экономических операций в общемировой экономике подчеркивает общее стремление к национальному самосохранению в то время. Более конкретно: Великая депрессия заставила западные правительства"поставить социальные соображения над экономическими в своей государственной политике. Угроза в случае, если это не будет сделано,—подъем не только левых, но (как доказала Германия и некоторые другие страны) и правых радикалов—была слишком велика.

Итак, правительства в защите сельского хозяйства от иностранной конкуренции уже не ограничивались простым введением тарифов, хотя там, где они прежде делали это, теперь тарифные барьеры были подняты еще выше. Во времена депрессии они привыкли поддерживать сельское хозяйство с помощью гарантированных цен на сельхозпродукцию, скупая излишки или платя фермерам, чтобы они не производили продукцию, как это делали США после 1933 года. Истоки странных парадоксов «единой сельскохозяйственной политики» Европейского сообщества, из-за которой в к70-х и 80-x годах все более приходившие в упадок фермерские хозяйства угрожали разорить Сообщество через субсидии, на которые они имели право, берут свое начало в Великой депрессии.

Что касается рабочих, то после войны полная занятость, т. е. ликвидация массовой безработицы, стала краеугольным камнем экономический политики в странах реформированного демократического капитализма, чьим самым знаменитым, но не единственным пророком и первопроходцем являлся британский экономист Джон Мейнард Кейнс (1883—1946). Его аргументы в пользу ликвидации перманентной массовой безработицы были в равной мере политическими и экономическими. Сторонники Кейнса справедливо считали, что потребности, возникающие у получающих доход полностью занятых рабочих, могут оказывать стимулирующее воздействие на ослабленную экономику. Однако причина, по которой данный метод наращивания потребностей получил такой исключительный приоритет (британское правительство вступило на этот путь еще до окончания Второй мировой войны), состояла в том, что массовая безработица считалась политически и социально взрывоопасной, что и было доказано во время депрессии. Эта вера была столь сильна, что, когда через много лет массовая безработица возвратилась, особенно во время экономического спада начала igSo-x годов, специалисты (включая автора этих строк) с уверенностью ожидали наступления социальной нестабильности и были удивлены, когда ее не последовало.

А произошло это, без сомнения, в огромной степени благодаря другой профилактической мере, предпринятой во время Великой депрессии, утвердившейся после нее и ставшей одним из ее результатов: введению современных систем социального страхования. Кого сейчас удивляет, что в США в 1935 году был принят Закон о социальном обеспечении? Мы так привыкли к преобладанию обширных систем социальной поддержки в странах промышленного капитализма (за некоторым исключением в Японии, Швейцарии и США), что забыли, как мало перед Второй мировой войной было государств, имевших программы социального обеспечения в современном их значении. Даже Скандинавские страны только начинали внедрять их. Да и сам термин «государство всеобщего благоденствия» вошел в употребление только в 1940-х годах. Шок, произведенный Великой депрессией, усиливался еще благодаря тому, что единственная страна — СССР,— решительно отвергшая капитализм, оказалась защищенной от нее. В то время как остальной мир или, по крайней мере, либеральный капиталистический мир Запада продолжат загнивать, в СССР происходила массовая стремительная индустриализация в соответствии с новыми пятилетними планами, С 1929 по 1940 год советское промышленное производство как минимум утроилось. Оно выросло с 5% мирового промышленного производства в 1929 году до i8°/o в 19з8-м, в то время как общая доля США, Великобритании и Франции упала с 59 Д° 52%. К тому же в СССР не было безработицы. Эти достижения производили на иностранных наблюдателей различных мировоззрений, включая малочисленный, но влиятельный поток экономистов, в качестве туристов посещавших Москву в 1930— 1935 годах, более сильное впечатление, чем очевидная примитивность и неэффективность советской экономики и варварская жестокость сталинской коллективизации и массовых репрессий. Ведь они пытались осознать не столько феномен СССР, сколько крушение их собственной экономической системы, глубину краха западного капитализма. В чем состоял секрет советской системы? Можно ли было благодаря ей чему-то научиться? Перекликаясь с российскими пятилетками, слова «план» и «планирование» прочно утвердились в западной политике. Социал-демократические партии (как, например, в Бельгии и Норвегии) разрабатывали партийные «планы». Сэр Артур Солтер, британский государственный деятель, человек в высшей степени респектабельный, с безупречной репутацией, один из столпов общества, написал книгу «Исцеление», в которой доказывал необходимость планирования для того, чтобы вырваться из порочного круга Великой депрессии. Группа британских умеренных государственных чиновников и функционеров основали «мозговой центр» из представителей нескольких партий под названием «Бюро политического и экономического планирования». Молодые консерваторы, такие как будущий премьер-министр Гарольд Макмиллан (1894—19 ), стали выразителями идей «планирования». Даже убежденные нацисты переняли эту идею—в-1933 году Гитлер представил свой четырехлетний план. По соображениям, которые будут рассмотрены в следующей главе, международный резонанс успехов нацистов в борьбе с депрессией после 1933 года был гораздо слабее. II

Почему же капиталистическая экономика не смогла функционировать в период между мировыми войнами? Важнейшей составной частью любого ответа на этот вопрос является ситуация в США. Ведь если экономические трудности стран, принимавших участие в войне, можно объяснить потрясениями военного и послевоенного периодов, то США находились далеко от театра военных действий и принимали в них только краткосрочное участие, если это вообще так можно назвать. Отнюдь не подорвав их экономику, Первая мировая война, так же как и Вторая, оказала на нее весьма ощутимое положительное влияние. К 1913 году США уже являлись самой крупной экономической державой в мире, производя более трети всей мировой промышленной продукции — почти столько же, сколько Германия, Великобритания и Франция, вместе взятые. В 1929 году США выпускали более 42 % мировой продукции, в то время как три названные европейские промышленные державы производили менее 28% (Hilgerdt, 1945, Table Ы4-}- Эти цифры говорят о многом. В частности, в то время как производство стали в США в 1913—1920 годах выросло примерно на четверть, в остальном мире оно упало примерно на треть.

Одним словом, после окончания Первой мировой войны США господствовали во многих отраслях мировой экономики (что имело место и после Второй мировой войны). И только Великая депрессия временно прервала это господство.

К тому же война не только укрепила положение Соединенных Штатов как наиболее влиятельного в мире промышленного производителя, но и превратила их в самого могущественного мирового кредитора. Великобритания во время войны потеряла около четверти своих зарубежных инвестиций, главным образом в США,—она вынуждена была отказаться от них для покупки военных ресурсов; Франция потеряла половину своих инвестиций, в основном в результате революции и развала в Европе. Между тем американцы, начавшие войну в качестве страны-должника, закончили ее в качестве основного международного кредитора. Поскольку США сконцентрировали свои операции в Европе и Западном полушарии (британцы все еще оставались самыми крупными инвесторами в Азии и Африке), их влияние на Европу стало решающим. Таким образом, без учета роли США нельзя искать объяснения мирового экономического кризиса. К тому же в 1920-х годах это была главная в мире страна-экспортер и, после Великобритании, главная страна-импортер. Что касается сырья и продуктов питания, то на долю США приходилось почти 40 % совокупного импорта пятнадцати наиболее развитых промышленных государств— факт, имеющий важное значение для объяснения разрушительного влияния депрессии на производителей таких продуктов потребления, как пшеница, хлопок, сахар, каучук, шелк, медь, олово и кофе (Lary, р. 28—29). Это являлось лишним доказательством того, что США должны были стать главной жертвой депрессии. Если их импорт упал на уо% с 1929 по 1932 год, то и экспорт снизился на такую же величину. Мировая торговля в 1929— 1939 годах сократилась менее чем на треть, однако экспорт США упал почти наполовину.

Отсюда вовсе не следует, что нужно недооценивать чисто европейские причины этой проблемы, большей частью политические. Версальской мирной конференцией (1919) Германию были наложены огромные, однако четко не обозначенные обязательства по репарациям за ущерб, причиненный странам-победительницам, и их военные издержки. Для оправдания этого в мирный договор была внесена статья, в которой Германия называлась единственным ответственным за развязывание войны государством (так называемая «статья о военных преступлениях»), которая была не только сомни • тельной с исторической точки зрения, но к тому же сыграла на руку немецкому национализму. Сумма, которую должна была выплатить Германия, не была четко определена, поскольку США предлагали установить ее, исходя из платежеспособности Германии, а другие союзники (главным образом французы) настаивали на получении от Германии полкой стоимости военных издержек. Их основной целью (по крайней мере Франции) было удержание Германии ослабленной для того, чтобы иметь возможность оказывать на нее давление. В 1921 году сумма репараций была определена в 132 миллиарда золотых марок, что составляло в то время 33 миллиарда долларов, хотя каждому было ясно, что выплатить их невозможно.

Вопрос о репарациях приводил к бесконечным дебатам, периодическим кризисам и их урегулированию под американским руководством, поскольку США, к неудовольствию своих бывших союзников, хотели увязать вопрос репараций с вопросом союзнических военных долгов Вашингтону. Это было почти так же недостижимо, как и сумма, требуемая от Германии, которая была в полтора раза больше, чем весь национальный доход этой страны в 1929 году. Британский долг США равнялся половине британского национального дохода, долг Франции—двум третям ее дохода (Hill, 1988, p. is—гб). «План Дэйв-са» 1924 года четко определил сумму, которую ежегодно должна была выплачивать Германия; «план Янга» в 1929 году изменил схему выплат, в связи с чем был основан Банк международных расчетов в Базеле (Швейцария) — первое из международных финансовых учреждений, во множестве появившихся после Второй мировой войны (во время написания этих строк банк благополучно существует). Из практических соображений все выплаты, как немецкие, так и союзнические, прекратились в 1932 году. Свои долги США продолжала выплачивать только Финляндия.

Если не вдаваться в детали, на повестке дня стояли два вопроса. Первый был поставлен молодым Джоном Мейнардом Кейнсом, жестоко раскритиковавшим Версальскую конференцию (в которой он принимал участие как рядовой член британской делегации) в работе «Экономические последствия заключенного мира» (1920). Он утверждал, что без восстановления немецкой экономики возрождение стабильного либерального порядка в Европе невозможно. Политика Франции, ставившая своей целью удержание Германии ослабленной ради собственной безопасности, только ухудшала положение. К тому же французы были слишком слабы, чтобы навязать свою политику, даже тогда, когда они на короткое время в 1923 году оккупировали промышленный центр Западной Германии на основании того, что Германия отказывается платить долги. В конце концов они вынуждены были примириться с начатой в 1924 году политикой «оздоровления» Германии, укрепившей немецкую экономику. Второй вопрос касался условий выплаты репараций. Те, кто хотел ослабления Германии, требовали выплат наличными деньгами, а не продуктами производства (что было более удобно) или отчислениями от доходов немецкогоэкспорта, поскольку это укрепило бы немецкую экономику по сравнению с ее соперниками. В результате они ввергли Германию в тяжелые займы, так что репарации выплачивались из крупных американских кредитов 112 «Эпоха катастроф »

середины 1920-х годов. Для противников Германии это означало дополнительную возможность заставить ее запутаться в долгах вместо того, чтобы расширять свой экспорт для достижения внешнего баланса. В действительности же наблюдался стремительный рост немецкого экспорта. Однако само соглашение, как мы уже видели, сделало и Германию, и Европу в очень большой степени зависимыми от американских кредитов, уменьшение которых началось еще до наступления финансового краха 1929 года. Карточный домик репараций рухнул во время депрессии. Но к тому времени окончание этих платежей не могло оказать положительного воздействия ни на Германию, ни на мировую экономику, поскольку последняя была разрушена как единая система, и поэтому в 1931—1933 годах исчезли все основания для международных расчетов.

Однако тяжесть экономического краха в период между мировыми войнами можно лишь частично объяснить военными и послевоенными потрясениями и политическими осложнениями в Европе. С экономической точки зрения нам следует рассмотреть этот вопрос с двух сторон. С одной стороны, имел место разительный и все увеличивающийся дисбаланс мировой экономики, обусловленный разными темпами развития США и остального мира. Мировая экономическая система фактически не работала, поскольку в отличие от Великобритании, до 1914 гоДа являвшейся ее центром, США не особенно нуждались в остальном мире и поэтому, опять-таки в отличие от Великобритании, знавшей, что система мировых платежей опирается на английский фунт, и беспокоившейся о его стабильности, США не утруждали себя заботами о стабилизации мировой экономики. США не испытывали особой зависимости от остального мира, поскольку после Первой мировой войны нуждались в импорте меньшего количества капитала, рабочей силы и, в конечном итоге, меньшего количества товаров, чем когда-либо ранее, за ис­ключением некоторых видов сырья. Американский экспорт, хотя и имевший важное международное значение — Голливуд фактически монополизировал международный кинорынок,— вносил гораздо меньший вклад в национальный доход, чем в любой другой промышленно развитой стране. Насколько велико было значение этого «изъятия» США из мировой экономики, можно спорить. Однако совершенно ясно, что подобное объяснение депрессии оказало влияние на экономистов и политиков США в 1940-е годы и помогло убедить Вашингтон взять на себя ответственность за стабильность мировой экономики после 1945 года (Kindleberger, 1973).

Второй причиной депрессии считают неспособность мировой экономики поддерживать спрос на уровне, необходимом для ее устойчивой экспансии. Основы благосостояния в ig2o-e годы не были прочными даже в США, где сельское хозяйство фактически уже находилось в упадке, а заработная плата, вопреки мифу о «великой джазовой эпохе», не взлетела вверх, а фактически Погружение в экономическую пропасть застыла на одном уровне в последние сумасшедшие годы подъема (Historical Statistics of the USA, I, p. 164, Table Dj22727}. Происходило то, что всегда происходит во время рыночного бума,— зарплаты отставали, а прибыли росли непропорционально быстро, и у богатых в руках оказывался все больший кусок национального пирога. Но поскольку массовый спрос отставал от роста производительности индустриальной системы, зародившейся в лучшие годы Генри Форда, результатом стали перепроизводство и спекуляция. Это, в свою очередь, инициировало начало краха. И снова (какими бы ни были мнения историков и экономистов, все еще продолжающих дебаты по этому вопросу) современники, проявлявшие интерес к политике правительства, были глубоко обеспокоены слабостью спроса (не в последнюю очередь и Джон Мейнард Кейнс). Когда наступила экономическая катастрофа, в США ее углубило то обстоятельство, что уменьшение спроса пытались преодолеть путем повсеместного распространения потребительского кредита (читатели, еще помнящие ситуацию в конце 198о-х годов, могут освежить свои воспоминания). Банки, уже пострадавшие от резкого роста цен на недвижимость (который, как во­дится, с помощью поддавшихся самообольщению оптимистов и все увеличивающегося финансового жульничества достиг своего пика за несколько лет до «большого краха»), обремененные безнадежными долгами, отказались выделять кредиты на новое жилищное строительство и на рефинансирование существующего. Однако это не защитило от банкротства сотни из них. В это же время (1933) почти половина всех закладных на жилье в Америке была просрочена и каждый день тысяча собственников лишалась права выкупа заложенного имущества (Miles etal, 199*. Р- ю8). Долги одних только покупателей автомобилей составляли 1400 миллионов долларов из общей персональной задолженности в 6500 миллионов долларов по краткосрочным и среднесрочным ссудам (Ziebura, р. 49)- Причиной такой незащищенности экономики от кредитного бума являлось то, что покупатели не использовали свои кредиты на покупку традиционных товаров первой необходимости — пищи, одежды и тому подобного. Как бы ни был беден человек, он не может уменьшить свои потребности в бакалейных товарах ниже определенного уровня и эта потребность не удвоится в случае удвоения его дохода. Вместо этого люди покупали современные потребительские товары длительного пользования. Но покупку машин и домов можно вполне было отложить. В любом случае спрос на такие товары был и остается достаточно гибким и зависит от уровня дохода. Итак, несмотря на непродолжительность депрессии, благодаря чему уверенность в будущем не была подорвана, ее последствия были печальны. В1929—1931 годах автомобильное производство в США уменьшилось наполовину, выпуск граммофонных пластинок для бедных прекратился вообще. Одним словом, «в отличие от строительства железных дорог и кораблей, внедрения новых марок стали и станков, уменьшавших расходы, для распространения новых изделий и нового образа жизни требовались высокие и постоянно растущие доходы и твердая уверенность в завтрашнем дне» (Rostow, 1978, р. 219). Однако именно она и исчезла.

Самая жесточайшая циклическая депрессия рано или поздно заканчивается, и после 1932 года стали все заметнее признаки того, что худшее уже позади. И действительно, экономика некоторых стран стремительно развивалась. Япония и, на более скромном уровне, Швеция, к концу 1930-х годов почти удвоили уровень производства по сравнению с докризисным. К1938 году производство в Германии (в отличие от Италии) выросло на 25% по сравнению с 1929 годом. Даже самые инертные экономики, такие как британская, выказывали многочисленные признаки оживления. Тем не менее ожидаемого быстрого подъема не произошло. Мир по-прежнему пребывал в депрессии. Это наиболее ярко проявлялось на примере США—самой мощной из экономических систем. Всевозможные попытки стимулировать экономику, предпринятые в период «нового курса» президента Ф. Д. Рузвельта (иногда весьма противоречивые), не оправдали надежд. В 1937—1938 годах наметившийся подъем вновь был прерван кризисом, хотя и гораздо менее драматичным, чем крах 1929 года. Ведущая отрасль американской промышленности—авто­мобильное производство—так и не смогла достичь своего пика 1929 года, хотя в 1938 году несколько превосходила уровень 1920 года (Historical Statistics, tt, p. 716). Оглядываясь назад из i99Q-x годов, мы не можем не поражаться пессимизму тогдашних ученых-экономистов. Талантливым и знающим экономистам будущее предоставленного самому себе капитализма виделось как постоянная стагнация. Этот взгляд, представленный Кейнсом в памфлете, на­правленном против Версальского мирного договора, как и следовало ожидать, стал популярен в США после депрессии. Но разве любая развитая экономика не обречена на стагнацию? Как сказал сторонник еще одного пессимистического прогноза развития капитализма австрийский экономист Шумпетер, «В любой продолжительный период экономического нездоровья экономисты, поддающиеся настроениям своего времени, предлагают теории, в которых доказывается, что депрессия—это надолго» (Shumpeter, i954,p-\*12). Может быть, будущие историки, оглядываясь назад на последнюю четверть двадцатого века, будут так же поражены упорным нежеланием людей, живших в 1970-e и 1980-e годы, задумываться о возможности нового спада мировой капиталистической экономики.

Итак, мрачные предчувствия преобладали, несмотря на тот факт, что 1930-е годы стали десятилетием значительного технического прогресса в промышленности, например в производстве пластмасс. Кроме того, межвоенные годы явились периодом огромных достижений (по крайней мере в англосаксонском мире) в области развлечений, а также в области, позднее названной «средствами массовой информации». Массовое распространение получили радио и кино, не говоря уже об изобретении современной глубокой печати для иллюстрированных изданий (см. главу 6). Вряд ли стоит удивляться, что в мрачных серых городах, где царила

массовая безработица, словно сказочные дворцы начали вырастать огромные кинотеатры: билеты в кино стоили дешево, а самые молодые, как и самые старые, их обитатели, которых в наибольшей степени затронула безработица (так случалось и впоследствии), имели много свободного времени. Кстати, как заметили социологи, во время депрессии жены и мужья с большей охотой, чем раньше, совместно проводили свой досуг (Stouffer, Lazarsfeid, p. 55, 9?)

Великая депрессия утвердила интеллигенцию, политиков и обычных граждан в мысли, что в мире, в котором они живут, что-то в корне неправильно. Однако тех, кто знал, как это исправить, было очень мало среди власть имущих, которые пытались прокладывать курс с помощью старых навигационных инструментов светского либерализма или традиционной религии, используя карты девятнадцатого века, которым нельзя было больше доверять. Разве могли заслуживать доверия экономисты, даже самые выдающиеся, доказывавшие с большой убедительностью, что депрессия (которую они пережили и сами) не могла случиться в правильно руководимом рыночном обще­стве? Поскольку, утверждали они, в этом обществе (в соответствии с экономическим законом, названным в честь одного француза, жившего в начале девятнадцатого века) невозможно перепроизводство вследствие того, что оно может само себя корректировать. В1933 году, например, было не так просто поверить, что там, где потребительский спрос и, следовательно, потребление падают, процентная ставка снижается именно в той мере, которая необходима для стимулирования инвестиций, т. е. таким образом, чтобы возросшая потребность в них полностью закрыла брешь, образовавшуюся в результате уменьшившегося потребительского спроса. Однако в условиях стремительного роста безработицы люди (в отличие от британского министерства финансов) не особенно верили в то, что общественные работы увеличат занятость, поскольку потраченные на них деньги будут просто переадресованы из частного сектора, который мог обеспечить такую же занятость. Экономисты, советовавшие оставить экономику в покое, и правительства, чьим основным инстинктивным желанием, кроме защиты золотого стандарта путем дефляции, было не отклоняться от традиционной финансовой политики, сбалансированного бюджета и снижения затрат, явно не могли улучшить положение. Более того, поскольку депрессия продолжалась, стали выдвигаться очень убедительные доказательства (и не только Дж. М. Кейнсом, в результате ставшим самым влиятельным экономистом последующего сорокалетия),, что такие меры лишь обостряют кризис. Те из нас, кто пережил годы Великой депрессии, все еще никак не могут понять, как ортодоксия чистого свободного рынка, в те времена столь очевидно дискредитированного, вновь смогла выйти на передовые позиции во время спада мировой экономики в конце 1980-x и 1990-х годов, который она точно так же не могла ни объ­яснить, ни преодолеть. До сих пор этому странному феномену суждено напоминать нам об основном свойстве истории, которое он иллюстрирует: о поразительно короткой памяти как теоретиков, так и практиков экономики. Он также служит ярким доказательством потребности общества &историках, которые по долгу службы напоминают о том, что их сограждане стремятся забыть.

Во всяком случае, в условиях свободного рынка, когда на экономику все больше оказывают влияние крупные корпорации, теряет значение принцип чистой конкуренции, и экономисты, критиковавшие Карла Маркса, смогли убедиться, что он оказался прав, предсказав все увеличивающийся рост концентрации капитала (Leontiev, 19??, Р- /S). Не обязательно быть марксистом или проявлять интерес к Марксу, чтобы заметить, как не похожа экономика свободной конкуренции девятнадцатого века на капитализм периода между Первой и Второй мировыми войнами. Задолго до обвала на Уолл-стрит один умный швейцарский банкир заметил, что стремление к автократическим экономикам — фашистской, коммунистической или основанной на господстве больших корпораций, независимых от своих акционеров,—объяснялось неспособностью экономического либерализма (и, добавлял он, социализма до 1917 года) реализоваться в качестве мировых программ (Somary, 1929, р. 174, *93) • Поэтому к концу 1930-х годов либеральные традиции конкуренции свободного рынка остались далеко позади. Мировую экономику можно было рассматривать как тройственную систему, состоящую из рыночного сектора, межправительственного сектора (в рамках которого друг с другом взаимодействовали плановые или контролируемые экономики, такие как японская, турецкая, немецкая и советская) и сектора внешнеторговых государственных или полугосударственных операций, охватывавшего, в частности, международные соглашения по продаже товаров (Staley, i939> Р-Погружение в экономическую пропасть

В связи с этим неудивительно, что Великая депрессия оказала глубокое влияние как на политиков, так и на общественное мнение. Не повезло тому правительству, которому выпало быть у власти во время этого катаклизма, независимо от того, было ли оно правым, как администрация президента Герберта Гувера в США (1928—1932), или левым, как лейбористские правительства Великобритании и Австралии. Изменения были, безусловно, не всегда такими резкими, как в Латинской Америке, где в 1930—1931 годах произошли смены правительств в двенадцати странах, в десяти из которых—в результате военного переворота. Как бы то ни было, к середине 193<>-х годов в мире осталось мало государств, чья политика не претерпела значительных изменений по сравнению с тем, что было до краха. В Японии произошел резкий сдвиг вправо, та же тенденция наблюдалась и в Европе. Исключением стали Швеция, в 1932 году вступившая в свой полувековой период социал-демократического правления, и Испания, где монархия Бурбонов в 1931 году вынуждена была уступить место неудачной и, как оказалось, недолговечной респуб­лике. Более подробно об этом будет сказано в следующей главе, а пока стоит заметить, что почти одновременная победа националистических, милитаристских и открыто агрессивных режимов в двух крупных военных державах— Японии (1931) и Германии (1933) —явилась самым зловещим и далеко идущим политическим следствием Великой депрессии.

Путь ко Второй мировой войне был проложен в 1931 году.

Усилению правых радикалов, по крайней мере во время самого тяжелого периода депрессии, способствовали очевидные просчеты левых революционеров. Вместо того чтобы инициировать следующий этап социальной революции, как ожидал Коммунистический интернационал, депрессия до крайней степени ослабила международное коммунистическое движение за предела­ми СССР. В какой-то мере это явилось следствием самоубийственной политики Коминтерна, который не только недооценивал опасность национал-социализма в Германии, но и проводил политику сектантской изоляции (что при взгляде назад кажется совершенно невероятным), решив, что его главным врагом является организованное массовое рабочее движение социал-демо­кратической и лейбористской направленности, названное им «социал-фашистским» *. К1934 году, после того как Гитлер разогнал немецкую коммунистическую партию (некогда являвшуюся главной надеждой Москвы на осуществление мировой революции и самой большой и быстро растущей частью Интернационала), когда даже китайские коммунисты, вытесненные со своих партизанских баз, превратились в усталый караван, бредущий в поисках далекого и безопасного убежища, казалось, что уже почти ничего не осталось от прежнего организованного международного революционного движения, легального или нелегального. В Европе в 1934 году только французская коммунистическая партия все еще имела реальный политический вес. В фашистской Италии через десять лет после «похода на Рим» и в самый разгар мирового экономического кризиса Муссолини чувствовал себя настолько уверенно, что в ознаменование этой годовщины даже освободил из тюрем некоторых коммунистов (Spriano, ig6g, p. 397)- Всему этому суждено было измениться через несколько лет (см. главу з)- Однако остается фактом, что прямым результатом депрессии, во всяком случае в Европе, явились последствия, совершенно противоположные тем, которых ожидали революционеры.

К тому же уменьшение влияния левых не ограничилось только коммунистическим сектором, поскольку с победой Гитлера германская социал-демократическая партия также исчезла с горизонта, а год спустя австрийская социал-демократия пала после краткого вооруженного сопротивления. Британская лейбористская партия к тому времени уже стала жертвой депрессии или, скорее, своей неуместной в 1931 году приверженности экономическим традициям девятнадцатого века. Ее профсоюзы, потерявшие с 1920 года половину своих членов, стали слабее, чем были в 1913 году. В большинстве европейских стран социалисты находились в безвыходном положении.

Однако за пределами Европы ситуация была иной. Северная часть Американского континента довольно ощутимо устремилась влевэ: США под руководством президента Франклина Д. Рузвельта (i933—1945) экспериментировали с радикальным «новым курсом», а Мексика под руководством президента Лазаро Карденаса (i934—1940) возродила прежний динамизм начала мексиканской революции, особенно в вопросах аграрной реформы. Мощные социально-политические движения появились на охваченных кризисом канадских территориях, такие как Партия социального кредита и Объединенная федерация содружества (теперешняя Новая

демократическая партия), явно левые по меркам 1930 года.

Не так просто охарактеризовать политическое влияние депрессии на страны Латинской Америки. Хотя ее правительства или правящие партии и попадали, как кегли, когда крушение мировых цен на основные экспортные продукты производства подорвало их финансы, не все они легли в одном направлении. Большая часть из них упала скорее влево, чем вправо, пусть и на короткое время. Аргентина после длительного периода гражданских правительств вступила в эпоху военных и, хотя ее профашистски настроенные лидеры, такие как генерал Урибуру (1930—193 )> были вскоре выведены из игры, явно сделала поворот вправо, пусть даже в традиционалистском смысле. С другой стороны, Республика Чили использовала депрессию, чтобы свергнуть одного из редких для этой страны военных диктаторов, Карлоса Ибаньеса дель Кампо (1927—1930, предшественника генерала Пиночета, и резко устремилась влево. В1932 году эта страна даже ненадолго стала «социалистической республикой» под руководством блестящего полковника Мармадью-ка Грове Вальехо, а впоследствии создала мощный Народный фронт по европейскому образцу (см. главу s). В Бразилии депрессия прекратила существование олигархической «старой Республики» 1889—I93Q годов и привела к власти Жетулиу Варгаса, для которого лучше всего подходит ярлык социалиста-популиста. Под его руководством страна находилась последующие двадцать лет. В Перу сдвиг влево был более резким, хотя самая влиятельная из новых партий, Американский народно-революционный союз — одна из немногих успешных массовых рабочих партий европейского типа в Западном полушарии *, потерпела неудачу в своих революционных начинаниях (1930— 1932). В Колумбии поворот курса влево был еще более резким. К власти после тридцатилетнего правления консерваторов пришли либералы под руководством президента-реформатора, находившегося под сильным влиянием «нового курса» Рузвельта. Наиболее ярко проявился левый радикализм на Кубе, где инаугурация Рузвельта позволила жителям этого протектората США свергнуть ненавистного и, даже по кубинским стандартам, крайне коррумпированного президента.

В обширном колониальном секторе земного шара депрессия вызвала заметное увеличение антиимпериалистической активности, частично благодаря обвалу цен на потребительские товары, от которых зависела экономика колоний (или по крайней мере их государственные финансы и средний класс), частично потому, что метрополии устремились на защиту своего сельского производителя, совершенно не думая о влиянии последствий такой политики на колонии. Одним словом, европейские государства, чья экономическая политика определялась внутренними факторами, не в состоянии были в долгосрочной перспективе сочетать сохранение империй и учет бесконечно сложных производственных интересов (Holland, 1985, р-гз) (см. главу 7). По этой причине в большинстве стран колониального мира депрессия положила начало политическому и социальному недовольству местного населения, которое не могло не обратиться против колониальной власти, даже там, где политические национальные движения оформились лишь после окончания Второй мировой войны. Социальные волнения начались в британских владениях: в Западной Африке и Карибском бассейне. Непосредственной их причиной явился кризис местного экспорта—какао и сахара. Даже в странах с уже сложившимися антиколониальными национальными движениями годы депрессии вызвали обострение конфликтов, в частности там, где политические волнения достигли широких масс. Помимо всего прочего, то были годы экспансии «братьев-мусульман» в Египте (организации, основанной в 1928 году) и второй волны национально-освободительного движения индийского народа под руководством Ганди (1931) (см. главу 7). Кроме того, победу республиканских ультра под руководством Де Валера на выборах в Ирландии в 1932 году, скорее всего, также можно рассматривать как запоздалую анти­колониальную реакцию на экономический кризис.

Вероятно, ничто так ярко не демонстрирует не только мировой характер Великой депрессии, но и глубину ее влияния, как этот беглый взгляд с птичьего полета на мировые политические сдвиги, ставшие ее результатом за период, измеряемый всего лишь месяцами или несколькими годами, на пространстве от Японии до Ирландии, от Швеции до Новой Зеландии, от Аргентины до Египта. Тем не менее о глубине ее влияния не следует судить только по краткосрочным политическим последствиям, пусть даже очень значительным. Это была катастрофа, разрушившая все надежды на восстановление экономического и общественного уклада девятнадцатого века, длившегося так

долго. Период 1929—1933 годов стал пропастью, сделавшей невозможным возвращение в мир 1913 года. Старомодный либерализм умер или казался обреченным на вымирание. Три направления теперь состязались за право интеллектуально-политической гегемонии. Одним из них являлся марксизм. Казалось, что предсказания Маркса наконец-то воплощаются в жизнь, в чем была убеждена в 1938 году даже Американская экономическая ассоциация. Но еще более впечатляющим стало то, что именно СССР оказался застрахован от экономической катастрофы. Капитализм, лишенный своей веры в преимущества свободного рынка и реформированный путем некоего неофициального брака (или долговременной связи) с умеренной социал-демократией некоммунистических рабочих движений, являлся вторым направлением, ставшим наиболее эффективным после Второй мировой войны. Однако в краткосрочной перспективе это была не столько продуманная программа или политическая альтернатива, сколько ощущение того, что, раз депрессия уже позади, ей нельзя позволить вернуться, и в лучшем случае готовность к эксперименту, вызванная явным крахом классического рыночного либерализма. Так, политика шведской социал-демократии после 1932 года явилась сознательной реакцией на провалы экономического традиционализма, преобладавшего в губительной политике лейбористского правительства Великобритании 1929—1931 годов, во всяком случае по мнению одного из его глав­ных архитекторов, Гуннара Мюрдаля. Теория, альтернативная обанкротившемуся свободному рынку, тогда еще только разрабатывалась. Работы «Общая теория занятости», «Спрос и деньги» Дж. М. Кейнса, внесшие в нее наиболее значительный вклад, были опубликованы лишь после 1936 года. Альтернативная практика правительств—макроэкономическое управление экономикой, основанное на анализе национального дохода,—возникла только после Второй мировой войны, и в последующие годы, хотя, вероятно, не без учета событий, происходивших в СССР, правительства и другие государственные институты в 1930-х годах все больше стали рассматривать национальную экономику как единое целое и оценивать ее параметры по совокупному продукту или доходу.

Третьим направлением стал фашизм, который депрессия сделала мировым движением и, что более важно, главной мировой опасностью. Фашизм в своей немецкой версии (национал-социализм) извлек выгоды как из германской интеллектуальной традиции, которая (в отличие от австрийской) враждебно относилась к неоклассическим теориям экономического либерализма, широко распространившимся в мире начиная с :88о-х годов, так и из безжалостного курса правительства, решившего избавиться от безработицы любой ценой. Надо сказать, что с Великой депрессией немецкий фашизм разобрался более быстро и успешно, чем любое другое движение (достижения итальянского фашизма были гораздо менее впечатляющи). Однако не это обусловило его притягательность для потерявшей прежние ориентиры Европы. По мере того как депрессия углублялась, а волна фашизма росла, становилось все яснее, что в эпоху катастроф-не только мир, социальная стабильность и экономика, но также политические институты и интеллектуальные ценности либерального буржуазного общества девятнадцатого века не просто сдают свои позиции, но и терпят крах.

 

http://krotov.info/history/20/iz_istori/hobsbaum_00.htm

Библиотека Якова Кротова

 

Rado Laukar OÜ Solutions