10 сентября 2024  06:42 Добро пожаловать к нам на сайт!
Проза

К. Паустовский

Повесть о лесах




ДОРОЖНАЯ КНИГА

Пароход сел на мель на рассвете. Он долго работал то вперед, то назад, из-под колес буграми била вода, но сняться с мели не удалось.
Ока волочила грунт на перекате с такой силой, что было видно, как песчаное дно переливается вниз по течению.
Засели прочно. Пароход жалобно загудел, но всем было ясно, что гудеть бесполезно, и гудок вскоре затих. Оставалось ждать попутного или встречного буксира, который мог бы стащить пароход с мели. Но река была пока что пустынна.
На гудок приехал с берега бакенщик. Он божился, что только вчера над этим местом прошел буксир "Кочегар" с четырьмя баржами-нефтянками и ни разу не коснулся дна.
- Шалит река! - виновато говорил бакенщик капитану. - Несет песок бесперечь второй год. Каждый день перекат меряю, переставляю бакены. Да за этой рекой разве угонишься! Чуть оглянулся, а она - пожалуйста! - завалила уже песком весь фарватер.
- Нарочно в Залесье задержались, - с отчаянием сказал капитан, - чтобы проскочить этот проклятый перекат засветло. И вот - на тебе! Проскочили!
Анфиса стояла на палубе, облокотившись о борт, и смотрела на крутой берег реки, заросший желтыми цветами. На берегу, на перевальном столбе, висели черные шары. Около столба сидел мохнатый пес и смотрел на пароход. Каждый раз, когда Анфиса на него взглядывала, пес начинал мотать пушистым хвостом и повизгивать, но подойти к обрыву не решался.
- Твоя собака? - спросил капитан бакенщика.
- Моя. Дамка. Пароходы она уважает. Будет так вот сидеть глядеть хоть целый день. А вот моторок не любит. Прямо сипнет от злости, как их увидит. И чего ей дались те моторки, не пойму.
- Что-нибудь да есть, - сказал капитан. - Не без причины.
- Известно, не без причины! - радостно согласился бакенщик.
Он охотно соглашался со всем, что говорил капитан, лишь бы оттянуть неприятный разговор о неправильно поставленных бакенах и посадке парохода на мель. В глубине души он сам не знал, виноват ли он, что пароход сидит на мели, или нет за ним никакой вины.
Пожалуй, скорее, вины нет. Не может Же он каждые два часа мерить глубину на фарватере и переставлять бакены с места на место!
Река за последние годы совсем отбилась от рук. Кто его разберет, чего в ней теперь больше, воды или песку! Вот, месяц назад, села на мель беляна у Ближних Полян, а сейчас уже намыло вокруг нее целый остров, и с того острова мальчишки ставят закидные удочки, ловят рыбу.
- А вокруг беляны-то, - спросил капитан, и бакенщик даже поежился: вот он, старый разговор, - той, что у Ближних Полян, небось лоза уже выросла?
- Это верно, выросла! - с готовностью подтвердил бакенщик, хотя знал, что никакой лозы там еще нет.
Он помолчал и наконец спросил капитана о том, что его давно и больше всего беспокоило:
- Отец мой, бывший водолив, все серчает, что происходит такое обмеление. Это, говорит, инженеры виноваты. Городить должны реку плотинами, не упускать полую воду. Правильного распределения воды, говорит, нету. Надо думать, пустые это слова.
- Почему пустые?
- Я так полагаю, что не в распределении дело, а бесперечь сохнет земля. Вода куда-то девается, шут ее знает!
- Что ты путаешь! - рассердился капитан. - Старик твой верно говорит. Воды на земле не убавилось - и дожди те же и снега те же. А вот распределение воды в природе дурацкое. В мае размахнет разлив на десять километров, а через месяц нет воды, утки вброд переходят.
- Правильно!
- А почему такое явление? Не соображаешь! Потому что голо кругом, - капитан кивнул на песчаные берега. - Голо! Я по этой реке плаваю уже тридцать пять лет. Что тут было раньше, забыл?
- Лес, конечно, был, - ответил неуверенно бакенщик. - Ха-а-роший лес! Семь верст до небес - и все лесом.
- Вот то-то! Лес воду берег, притенял землю, питал реку весь год. Были бы леса - не надо нам никаких плотин. Понятно?
- Понятно, - пробормотал бакенщик.
Анфиса слушала этот разговор и думала о Коле Евсееве. Этим летом Коля проходил практику под Ленинградом, в пригородных парках.
Анфиса плохо представляла, какая там может быть работа для будущего лесовода.
Зиму Анфиса прожила в Москве, училась в театральной студии. Поселилась она в студенческом общежитии на Гоголевском бульваре. Ей сразу же понравилась Москва: ее зимние туманы, огни, сутолока, театры, куда она научилась пробираться со своими подругами по пропускам, студия, где преподавание было поставлено очень интересно, жаркие, до слез, споры об искусстве, о последних спектаклях, непрерывная работа над собой, которой настойчиво добивались преподаватели, - от постановки дыхания и голоса до умения фехтовать.
"Чтобы быть хорошим актером, надо много знать, понимать и прочувствовать" - таков был закон студии. Анфиса жадно читала, бегала по музеям.
Стипендии ей не хватало, и она кое-что подрабатывала: помогала писать декорации в мастерской одного из театров. Художник был невероятно ленивый и наваливал на Анфису гораздо больше работы, чем полагалось. Анфиса очень уставала.
Но всё искупали репетиции, когда декорации впервые ставились на сцене и на них пробовали освещение. Блеск красок, свет - то багровый, то золотой, то синий, шумное отчаяние режиссера и художника, их постоянные стычки, запах олифы, звуки оркестра, тут же разучивавшего музыкальные куски, - все это нравилось Анфисе. Особенно любила она пустой и неосвещенный зрительный зал. Нигде чувство приближающегося неизбежного праздника не было так сильно, как там. Пройдет еще несколько часов, и темный этот зал преобразится, засверкает огнями, позолотой и наполнится до самого купола пением оркестра. Легкий театральный ветер будет колебать занавес, и наконец начнется спектакль - то удивительное зрелище, к которому Анфиса все еще не могла привыкнуть.
С Колей Анфиса переписывалась редко.
Коля звал ее приехать на летние каникулы в Ленинград. Анфиса уже совсем было собралась, но передумала: решила поехать со своей подругой, студийкой Татой Базилевич, на две недели на пароходе от Москвы до Казани и обратно.
"Вернусь и, если останется свободное время, поеду в Ленинград", - говорила она себе, хотя хорошо знала, что свободное время останется.
На палубу вышел плотный человек, лысоватый, загорелый, с седеющей бородкой и прищуренными спокойными глазами, - ленинградский писатель Леонтьев. Анфиса и Тата познакомились с ним, как только пароход отвалил от речного вокзала в Москве, и тотчас сдружились, хотя Леонтьев оказался великим молчальником. Говорил он редко - больше усмехался.
- Сидим? - спросил Леонтьев Анфису.
- Сидим!
- Люблю речное плавание, - хитро сказал Леонтьев. - От торопливости, говорят, жизнь сокращается.
Он сел в плетеное кресло на корме, закурил и, как всегда, углубился в чтение. Читал он все одну и ту же толстую Книгу. Называлась она: "Россия. Полное географическое описание нашего отечества. Настольная и дорожная книга. Среднерусская черноземная область".
Леонтьев разложил на столике карту. Отрываясь от книги, он рассматривал ее, прищурив глаз, чтобы в него не попадал дым из трубки. Изредка он делал выписки в толстую зеленую тетрадь.
Он читал и работал на палубе так же спокойно, как, должно быть, у себя в холостяцкой квартире. Ничто ему не мешало - ни разговоры пассажиров, ни вечный смех Таты Базилевич, ни остановки на пристанях, ни встречные пароходы.
Леонтьев безмолвно участвовал во всей пароходной жизни. Он часто откладывал книгу и смотрел на берега. Вот на крутояре деревенские девушки наваливают на телегу сено из стогов, что-то задорно кричат вслед пароходу, и зубы их блестят на солнце. Потом стога и девушки пропадали за поворотом, и пароход гудел, сбавляя ход перед разводным мостом.
Мост торопливо разводили. Пароход проходил в узкий пролет. Пассажиры висели на бортах. Леонтьев вставал и тоже подходил к борту.
На мосту, засыпанном сухим сеном, дремали лошади, свистели в два пальца мальчишки, махали платочками девушки. Бородатый паромщик с багром в руке кричал:
- "Рылеева" не видали?
- Следом идет! - отвечали с мостика.
- Там у меня зять механиком.
- Чего?
- Зять, говорю, механиком!
- С чем вас и поздравляем, папаша! - кричали с парохода.
Паромщик неодобрительно качал головой. Пароход проходил. Волны весело били по мосту, захлестывали на него; девушки с визгом подбирали платья, лошади пятились, прядая ушами; дружно качались привязанные к мосту дощаники, и пароход, широко разворачивая за кормой пенистый след, прибавлял ход до полного.
Все успокаивалось. Леонтьев возвращался в плетеное кресло. Монотонно работала машина. С лугов доносился запах клевера. Клонило в дремоту. Леонтьев засыпал на несколько минут, а когда просыпался, за излучиной реки в слюдяной дымке полудня виднелись вершины старых верб и деревянные шесты - антенны над крышами какого-то села. И страшно высоко, оставляя в синеве перистый след, проходил над рекой самолет. Книга "Россия", которую так медленно читал Леонтьев, заслуживала изучения.
В конце XIX века петербургский издатель Девриен начал выпускать многотомное географическое описание России. Руководил этим изданием известный географ Семенов-Тян-Шанский.
Каждый том был посвящен той или иной области страны и снабжен картами и множеством рисунков и фотографий.
Обширный этот труд был интересен тем, что, помимо общего описания каждой области, ее рек и озер, почвы, климата, растительного и животного мира, исторических судеб, быта и культуры, промыслов и занятий населения, в нем были еще подробно описаны не только все города, вплоть до самых ничтожных, "заштатных", но даже все села и деревни.
Это описание России, по мнению Леонтьева, не потеряло значения и теперь, хотя его трудолюбивые составители и отличались пристрастием к церковной старине, ярмаркам и помещичьим имениям.
Леонтьев смотрел сквозь пальцы на эти слабости авторов "России". Он находил в книге много полезного и неожиданного.
В конце концов это была первая географическая энциклопедия страны. Она давала представление о ней в те времена, когда в России особенно бурно развивалась промышленность, строились железные дороги, начиналась каменноугольная горячка в Донецких степях.
Леонтьев выписывал из книги отдельные места, сам еще не зная, пригодятся ли они ему для работы. Просто эти места казались ему интересными.
"На реке Воронеже, при вступлении этой реки в обширное лесное пространство, расположенное в трех уездах (Козловском, Липецком и Раненбургском), находится село Старая Казинка, бывшая в начале XIX века во владении помещика Ивана Герасимовича Рахманинова. Этот Рахманинов был поклонником Вольтера и переводчиком его сочинений. В 1788 - 1789 годах Рахманинов, будучи конногвардейским офицером, издавал журнал "Утренние часы" и завел свою типографию, которую по выходе в отставку перевез в Казинку. В 1795 году по доносу козловского цензора типография была закрыта, а сам Рахманинов отдан под суд. Но вскоре типография и книжный склад сгорели, и Рахманинов был освобожден.
Племянник Ивана Герасимовича был замечательным ученым и профессором механики в Киевском университете.
В настоящее время семья Рахманиновых дала даровитого молодого композитора, автора оперы "Алеко" и ряда других произведений".
...Леонтьев усмехнулся, перелистал несколько страниц и снова начал выписывать:
"В семи верстах выше устья реки Красивая Меча расположено село Троекурово, имеющее больше трех тысяч жителей, две церкви и лавки. Троекурово в конце XVII века, по свидетельству синодика, хранящегося в Лебедянском монастыре, принадлежало князю Ивану Троекурову, спутнику юности Петра Первого. Он был назначен начальником Стрелецкого приказа и в этом качестве должен был "вершать" разнообразные дела. Так, в 1695 году к Троекурову привели мужика, который закричал "караул" и сказал за собой "государево слово". Допрошенный Троекуровым, он заявил, что если ему помогут сделать крылья, как он укажет, то он будет "летать, как журавль". Крылья были сделаны "по указу великих государей". Мужик надел их, перекрестился и приказал раздувать крылья мехами, но подняться все-таки не смог, ссылаясь на их тяжесть, а потому бил челом Троекурову, чтобы ему дозволили сделать другие крылья, которые обойдутся всего только в пять рублей. Но князь "раскручинился", приказал бить мужика-журавля батогами, а 18 рублей казенных издержек доправить на нем, продав его имущество".
Выписав это место, Леонтьев улыбнулся: до чего чудесный народ - неспокойный, талантливый, золотые руки! Как знать: если бы дали этому мужику еще пять рублей, то, может быть, и вышел бы толк.
Чтение "Географического описания" навело Леонтьева на мысль, что пришло время выпустить такое же издание о Советском Союзе - ряд книг, где были бы описаны все области, края, все города, и старые и только что возникшие к жизни, все колхозы, села, новые железные дороги, плотины, электростанции, автострады, заводы, каналы, заповедники, огромные, созданные руками человека озера - каждый уголок страны в его новом качестве, с новой историей, с новыми людьми, с новой, созданной после революции географией русской равнины. Это не исключало бы, конечно, и описания старины, памятников искусства и всей прошлой истории этих мест.
В предисловии к тому "Среднерусской области" с гордостью перечислялись знаменитые уроженцы этой области. Баратынский, Тютчев, Лермонтов, Никитин, Фет, Тургенев, Лев Толстой, Лесков, Белинский, капитан Головин, художник Крамской, актер Щепкин, генерал Ермолов и многие другие.
"А мы? - думал Леонтьев. - Плохо мы еще знаем биографии наших людей. Мы могли бы продолжить этот список именами наших ученых, политических деятелей, писателей, инженеров, военных, летчиков, путешественников - уроженцев этой же области".
Леонтьев начал вспоминать: академик Павлов, Циолковский, Мичурин, скульптор Голубкина, писатели Малышкин, Новиков-Прибой, Гайдар, Пришвин, Вересаев, поэты Асеев, Есенин, художник Архипов...
Для этой работы нужно было создать содружество писателей, художников и ученых. Каждый из писателей изучил бы два-три района страны, а потом их описал.
Это была работа на много лет - захватывающая, новая, значительная. Леонтьев увлекся этой мыслью, но, как человек осторожный, пока что о ней никому не рассказывал. Зимой он разработал план издания, а летом решил проехать в какой-нибудь уголок поглуше, пожить там и посмотреть, как изучение страны будет выглядеть "в натуре".
Леонтьев был страстный охотник и рыболов. Поэтому он выбрал в средней полосе России самый лесистый район, где сохранились еще девственные боры с их озерами и болотами.
Сейчас он ехал туда на пароходе, и чем дальше, тем больше эта поездка казалась ему и необходимой и заманчивой.
Всегда его тянуло в лесные края. Леса были его страстью, его увлечением. Может быть, потому, что раннее свое детство он провел в Заволжье, в безлесных, пыльных, перегоревших от постоянной засухи землях.
Однажды вечером, сидя на корме парохода вместе с Анфисой и Татой, он вдруг разговорился и рассказал им свою жизнь.
Никогда и никому он так подробно о ней не рассказывал. Даже когда у него попросили автобиографию для энциклопедического словаря, он написал всего несколько строк:
"Происхожу из крестьян бывшей Самарской губернии. С трех лет остался сиротой. Был взят на воспитание крестьянином-бобылем. Приемный мой отец с великим трудом дал мне среднее образование. А затем - с семнадцати лет - я жил самостоятельно, работал дорожным мастером, землемером. Писать начал в двадцать два года. Сначала печатался в приволжских газетах, а потом добрался до Москвы и Ленинграда".
...Теперь, на пароходе, если бы Леонтьев не увидел в руках у Анфисы книгу Мельникова-Печерского "В лесах", он бы ничего, наверно, не рассказал. Книга эта вызвала у него воспоминания, и незаметно для себя он разговорился.
- Вы знаете, о каких лесах идет у Мельникова разговор? - спросил он Анфису. - О Керженских. В старые времена пояс дремучих лесов охватывал с севера русские степи. Теперь от него остались только острова - Черниговские леса, Брянские, Мещерские, Муромские, Керженские. В Керженских лесах народ был крепкий, строгий. Мой отчим был родом оттуда.
- А отец? - спросила Анфиса.
- Ни отца, ни матери я не помню. С трех лет остался сиротой. Жили в деревне Песчаное бывшей Самарской губернии. Взял меня к себе в избу один отставной солдат, георгиевский кавалер, бирюк и бобыль. Человек был хмурый, всем недовольный. Только и делал, что ругал мужиков за невежество. Бедняк был немыслимый. Но с воображением. Уважал науку. Говорил, что ученый человек, как дубовый клин, расколет самое вязкое полено.
- Как же он дал вам образование? - удивилась Тата.
- По крохам. Буквально вымолил. Обивал пороги. Даже в ногах валялся у попечителя учебного округа. С гордостью своей не посчитался. А старик был занозистый, прекословить себе не давал. Есть такие мужички: уж если что вобьет в голову, то ничем не выколотишь. Семью пустит по миру, последнюю коровенку продаст, в лаптях будет зиму ходить, всем осточертеет, всех изругает, шелуху от проса будет жевать, а со своего пути не сойдет. Древнее русское упорство. Мой отчим был с Керженца. Потому и прозвище у него было на деревне "Кержак". Детство, в общем, было у меня невеселое. Засухи, голод, "черные бури". Кончилось тем, что вся деревня снялась и ушла на запад, за Волгу, а там разбрелись кто куда. Мы с отчимом попали в Пензу. Там он сапожничал.
- Он умер? - спросила Анфиса.
- Давно. Но первые свои рассказы я напечатал еще при нем. Он их вырезал из газет и клеил на стенку: очень гордился. Надо бы съездить к нему на могилу, да вот все некогда... Да, - повторил, помолчав, Леонтьев, - невеселое было детство. Когда я появился на свет, леса в Заволжье уже давно были сведены. Остались кругом только одни сухие равнины. И гуляли по тем равнинам горячие ветры. С тех пор я ветер не люблю; прямо заболеваю, когда начинается ветер. Засухи были жестокие. Суховеи. Хлеба сохли на корню. Пух от репейника летал, бывало, целыми облаками, набивался в рот, в нос, прилипал к лицу. Оводы гудели над каждой лошаденкой и коровой тучами. Черт знает что! Даже куры сидели на земле, разинув клювы, и тяжело дышали. А вода из нашей речонки все уходила. Оставался один грязный ручеек, да и тот затаптывали ногами и копытами. И весь день висело в небе солнце - красное, страшное. Мужики как поглядят на него, сейчас же ругаются. Но хуже всего было по вечерам. Каждый вечер в полях поднимались тучи, но никогда не доходили до нашей деревни. Останавливались на горизонте, полыхали зарницами, а к утру от этих туч не оставалось и следа. Иногда только от них налетал ветер, и, помню, шумели хлеба, - сухо, мертво, как жестяные.
Да... Однажды, в такую вот засуху, забрел к нам в деревню бродячий монах. Ходил он с железной кружкой, собирал на построение сгоревшего где-то в Тамбовской губернии храма. Худой был монах, носастый, и глаза такие, что прожигали насквозь. Мужики и то от его взгляда отворачивались. "Не гляди! - говорили. - И так дыхать нечем". Помню, как монах все кричал: "Бога забыли! За грехи ваши господь постановил испепелить эту землю на пять аршин в глубину. Покайтесь! А не то задымятся хлеба, и все погибнет. Спасутся, кричал, только птицы небесные, улетят в те губернии, где дождик моросит, землю мочит!"
Сначала мужички наши уперлись. "Чего нам каяться! - говорят. - Грехи наши обыкновенные, всеобщие. Мы хуже других, скажем парамоновских (а Парамоново от нас в шести верстах), не грешили". А монах все кричит, что, мол, надо отслужить молебствие о ниспослании дождя и опахать на бабах и ребятах вместо коней все село.
- Прямо средние века! - возмутилась Тата.
- Да, - ответил Леонтьев. - Мужики наши подумали и согласились: терять-то все равно нечего. Ночью опахали село. Запрягли в соху баб и нас, нескольких ребят. Меня отчим тоже заставил. Мы волочим соху, а монах идет рядом и покрикивает: "Помолимся, православные! Во избавление!" А сзади валит толпа. Пыль, пот, ночь мутная. И опять, как всегда, поднялась над полями туча. Передернуло ее бегучим огнем, и даже гром проворчал где-то за самым краем земли. Ну, бабы, конечно, на колени, бьют поклоны, крестятся. А зарницы все реже и реже. Потом взошел за этой тучей месяц, и видим мы: туча совсем прозрачная, месяц через нее просвечивает, как через сито. Тут Кержак плюнул и закричал, что никакая это не туча, а просто сбило пыль под небом, и нет там ни капли дождя.
Бросили соху, пошли в деревню, а наутро пришел из Парамонова поп с псаломщиком служить молебен о ниспослании дождя. Вышел весь народ с хоругвями на бугор среди полей, - с того бугра в ясную погоду был виден правый берег Волги. Поп пригладил руками волосы и завел: "Миром господу помолимся..." Кадит, искры из кадила сыплются в сухую траву, а она тлеет. Мужики и бабы приминают ее руками, с колен не встают.
Потом поп окропил крест-накрест поля святой водой. Бабы плачут, прижимают к себе ребят, просят: "Защити, батюшка! Не дай малым помереть голодной смертью!" Я тоже стою на коленках, крещусь. Вдруг слышу, хоругви захлопали, зазвенели. Смотрю, поп простер руки с крестом к востоку, а оттуда несется черная туча. Несется прямо по земле и вся дымится. Поп говорит: "Вот, православные! Услышал господь моления наши. Подходите ко кресту, сестры и братия". Все стоят на коленях, как окаменели, и никто к кресту не подходит. Только Кержак встал с колен и говорит попу: "Ну и намолил ты нам, батюшка, дьявола! Спасибо!"
- А что же это было? - испуганно спросила Тата.
- Погодите. Я смотрю, десятки смерчей летят перед тучей - и прямо на нас. Солнце сразу померкло, и налетел на поля пыльный ураган. Черная буря. Хоругви все расшвыряло, в двух шагах от пыли ничего не видно - и ни единой капли дождя. Только песок бьет в глаза, и жара такая, будто открыли рядом огромную печь. Все упали лицом на землю. Дышать нечем. А как только первый вихрь прошел, кто-то вскочил, кричит: "Где монах? Народ замутил, накликал беду, косматый!" Кинулись искать монаха, да где там найдешь в такой пыли и урагане! Потом рассказывали, что видел его кто-то, как он, подобрав рясу, мчался от деревни к Волге. И кружкой брякал, как коренник бубенцом.
Тата засмеялась.
- Да!.. - вздохнул Леонтьев. - Все поля занесло песком, хлеба погорели, листва на деревьях пожухла и свернулась в трубочки. Мужики подумали - да и снялись с насиженных мест. И ушла наша деревня на правый берег Волги - искать счастья. Проклятые были места! Теперь там уж не то. Теперь наши места не узнаешь. Рассадили колхозники леса для защиты полей, повсюду пруды, свежесть...
Леонтьев замолчал и начал раскуривать трубку. Девушки тоже молчали и смотрели, как тонут во мраке тусклые перевальные огни на берегах.

"НЕ БОГИ ГОРШКИ ОБЖИГАЮТ"

Пароход сел на мель вблизи того городка, куда ехал Леонтьев. Эта задержка совершенно не огорчила Леонтьева, Анфису, Тату и еще одного пассажира - молодого лесничего. Все же остальные пассажиры волновались и брюзжали.
Лесничий ехал туда же, куда и Леонтьев. У лесничего были льняные волосы, белесые ресницы, серые глаза, и ходил он в светлом, стального цвета, костюме.
Больше всех был недоволен задержкой инженер с громовым голосом, в черепаховых очках. В числе многих других инженеров он работал над проектом Большой Волги. Затягиваясь табаком и удушливо кашляя, он рассказывал о плотине через Волгу длиной в десять километров, о гигантском искусственном озере и гидростанции, и временами слушателям не верилось, что Большая Волга - реальность.
"Работа исполинов!" - думал Леонтьев.
Все пассажиры сошлись в салоне за утренним чаем. Раньше всех заняла столик какая-то суетливая старушка. Она везла в Горький к своей дочери внука - толстощекого мальчика с сонным лицом.
- Можете себе представить, - трещала старушка, - сколько у меня переживаний с этим пароходом! Я же везу ребенка. На всех пристанях я ему вынуждена покупать молоко от неизвестных коров. Если бы Соня знала, она сошла бы с ума. А эта мель меня прямо зарезала. Если мы опоздаем, то можете себе представить, что будет с Соней.
- Чего вы так волнуетесь? - заметил инженер. - Добро бы по делу ехали.
- Ну, знаете! - воскликнула старушка, и глаза ее загорелись боевым огнем. Видно, она только и ждала, чтобы вступить с кем-нибудь в перепалку. - Каждый думает, что его дело - самое важное. Ваша Волга тоже не остановится, если вы опоздаете на какой-нибудь день.
Инженер пожал плечами:
- Я совсем не собираюсь останавливать Волгу.
На палубе загудел гудок. Снизу, из-за переката, ему ответил другой, ленивый и низкий.
- Буксир! - крикнула Тата, вскочила и помчалась на палубу.
За ней поспешили остальные пассажиры. Всем было интересно посмотреть, как пароход будут стаскивать с мели.
Только старушка не могла уйти, потому что сонный мальчик, надув щеки, со свистом высасывал из стакана молоко от неизвестной коровы. Старушка смотрела на внука колючими глазами. Но мальчик не обращал на нее внимания и после каждого глотка долго, с наслаждением отдувался.
Когда пароход сняли с мели, оказалось, что у него поломаны плицы на колесах и погнут какой-то вал. В ближайшем городке пароход поставили на ремонт. Пассажирам объявили, что ремонт займет больше суток, и потому желающие могут пересесть на "Рылеева", который идет следом.
Почти все пассажиры перешли на "Рылеева". Леонтьев и лесничий попрощались с девушками и сошли совсем: оба они ехали только до этого городка. На пароходе остались Анфиса и Тата да еще две женщины - инженеры с текстильной фабрики.
Из затона Анфиса и Тата пошли побродить по городку. Он понравился им чистотой, садами, мощеными спусками, гостиным двором, где в прохладных лабазах висели хомуты и от них крепко пахло кожей.
Зашли в городской сад. Там целыми полями цвели анютины глазки. Обнаружили дощатый павильон, где продавали малиновое мороженое.
Когда доедали третью порцию, в павильон вошел Леонтьев. Девушки ему очень обрадовались. Леонтьев подсел к столику и заказал себе сразу пять порций: день был жаркий.
- Этот лесничий, - сказал наконец Леонтьев, заканчивая третью порцию, - совершенно замечательный человек! Предложил мне пожить у него в лесу. Отсюда тридцать километров. Через час туда пойдет грузовик. Я на него уже и вещи свои положил. Хотите поехать? Куда интереснее, чем сидеть здесь целые сутки.
- Ну как? - спросила Анфиса Тату и посмотрела на нее умоляющими глазами.
- Что "как"? - ответила Тата. - Конечно, поедем. Но только если нас завтра утром подбросят обратно.
- Подбросят, - пообещал Леонтьев. - Там лес, говорят, заповедный.
- Я толком и не видела настоящего леса... - грустно призналась Анфиса. - Наша область безлесная.
- А вы откуда?
- Я из-под Курска.
Вскоре действительно подошел грузовик. Из кабинки выскочил лесничий. Он был теперь уже в гимнастерке и сапогах. Сейчас только девушки узнали, что фамилия лесничего Баулин. Он, видимо, обрадовался, что Анфиса и Тата поедут в лесничество, но только забеспокоился, где их уложить на ночь.
- Да у Марии Трофимовны! - подсказал пожилой шофер. - Она в отпуск уехала. Комната ее пустая.
Машина, пыля, пронеслась через городок, потом покатила по окраинным уличкам, заросшим муравой и мелкой ромашкой.
Гуси, гогоча и переваливаясь, поспешно отходили к заборам. Конопатые босые мальчишки изо всех сил бежали вслед за машиной, но цепляться боялись. Из дворов выносились собаки и, чихая от пыли, догоняли машину, с наигранной яростью заливаясь лаем.
Анфисе нравилось здесь все: и гуси, и мальчишки, и собаки, и глупый теленок. Он долго скакал перед машиной и отбрыкивался от нее, пока не догадался свернуть в переулок.
Потом пошли поля, задул горячий ветер, но никакого леса не было.
- Где же ваш лес? - поинтересовалась Анфиса у Баулина.
- А вон он синеет!
Баулин показал в сторону, где по горизонту тянулась темная полоса. Анфиса сразу ее и не заметила.
Въехали в пески. Машина заскрипела от натуги. Из радиатора начал бить пар. Пески делались глубже, поднимались по сторонам сыпучими буграми. Кое-где торчали редкие кусты лозняка.
Среди этих горячих и сухих песков стояла деревня. Только одинокая ракита у околицы давала жидкую тень, а дальше все избы, дворы и широкая улица были залиты таким нестерпимым светом, что больно было смотреть.
В деревне было пусто. Редко-редко высунется из окна женщина или подбежит к плетню и повиснет на нем, разинув от любопытства рот, мальчишка с измазанными ягодой щеками.
Остановились около колодца, чтобы налить воды в радиатор и дать остыть мотору. Высокая старуха доставала из колодца воду. Она вытаскивала не больше трети ведра и бережно переливала воду в другое ведро, стоявшее на земле.
- Что ж так? - спросил шофер. - Вода у вас будто по карточкам.
- Ох, деточка, - вздохнула старуха, - покуль наберешь воды, прямо измаешься! Безводное наше село.
- А где все? На работе?
- Ушли, милый. У нас поля далеко, за песками.
- Что ж вы пески такие развели! - шутливо попрекнул старуху Баулин.
- Ох, деточка, - опять запела старуха и заправила под платок седые волосы, - пески у нас великие! Как солнешный день, так продыху нет. Калятся они от солнца и все сушат, до самого корня. Вздохнуть нечем, деточка. А как ветер, так лучше не живи на свете. Все запорошит, в избу пыли набьет, песку полон рот - не отплюешься. А главное, заносит поля. Так и ползет и ползет - хоть переноси деревню на новое место.
- Сами виноваты, - сказал Баулин. - Сосняк рос на песках - вырубили. Начали скот на порубке пасти. Скот всю землю истолок - вот тебе и пошли пески. А теперь жди, покуда их остановят.
- Ты меня не вини, - испуганно сказала старуха, - это дело мужиковское. Кабы наши мужики знали, что стрясется такая беда, неужто хоть бы одну сосенку срубили? Нипочем. И скот бы пасли на другом месте. Это хорошо, что нынче всё разъясняют. А ране кто нам мог разъяснить? До Советской власти? Учительша совсем была хворая, а поп барышничал, лошадьми торговал по ярмаркам. И не служил, а прямо ржал - не разбери господи, чего и кричит. Такой уж нам попался.
От жары и пыли хотелось пить. Зашли в избу к старухе попить молока. В избе сидела на лавке девочка лет пяти и, затаив дыхание, во все глаза смотрела на Анфису и Тату.
Анфиса дала девочке конфету в цветастой обертке, но, пока девочка ее рассматривала и озабоченно сопела, из сеней осторожно вошла пестрая курица, не спеша подошла к девочке, выхватила у нее из рук конфету и тут же на полу начала было поспешно ее клевать. Девочка заревела, зажав кулаками глаза.
Конфета была спасена, и девочка успокоилась.
Поехали дальше. Вскоре начались пески, усаженные рядами сосенок и чернобыла.
- Наша работа, - сказал Баулин. - Закрепляем пески. Они здесь летучие.
Сосенки становились все выше. На песках уже зеленело сосновое мелколесье. Среди сосенок во множестве цвели лиловые колокольчики и бессмертники.
"Да! - думал Леонтьев. - Что может быть лучше, чем так вот скитаться из деревни в деревню, из города в город, среди этих лесов, полей, рек, луговин, огородов, под солнцем, в запахе созревающей ржи... Скитаться и утром, и днем, и по вечерам, когда поют на возах, возвращаясь с покоса, женщины и глаза их кажутся золотистыми от заката... И по ночам, когда выпь перекликается в сырой темноте с низкими огнистыми звездами. И все это такое родное, давно известное и любимое: и гудки пароходов, и лай собак, и мычанье коров, и далекий веселый голос гармоники около избы сельсовета".
"Обо всем этом я и буду писать, - думал Леонтьев. - О нашей земле, ее заботах, богатстве и красоте. О лесах и пастбищах, о тружениках, что живут на этой земле, о простой и значительной жизни народа".
- Головы! - внезапно крикнул Баулин.
Анфиса быстро наклонила голову и услышала, как обмахнула весь кузов густая листва. Листья растрепали ей волосы. Тотчас в лицо повеяло живительным холодком.
- Вот и лес! - сказал Баулин.
- Анфиса! - крикнула Тата. - Смотри, что делается!
Пригоршни солнечных пятен бежали по лицу. Анфиса встала, схватилась за крышу кабинки.
Дорога шла вверх среди столетних сосен. Подножия их прятались в кустарнике, а вершины качались среди облаков и ветра. И оттого, что дорога поднималась по увалу и лес становился все выше и выше, Анфисе казалось, что они, точно в сказке, несутся - летят в неизвестную страну.
- Как здорово! Ах, как здорово! - восхищалась Тата.
Анфиса наклонилась к окну кабинки и прокричала:
- Хорошо, Сергей Иванович!
Леонтьев улыбнулся и показал глазами на лес. Он делался все гуще. Солнечные лучи падали на цветущий подлесок, на его словно роящуюся листву.
На перевале машина остановилась около деревянной пожарной вышки.
- Перекур! - сказал шофер. - Мотор греется.
Баулин предложил подняться на вышку, чтобы оттуда посмотреть на леса. Он предупредил, что, поднимаясь по сквозным деревянным лестницам, нельзя смотреть вниз, а только на ступеньку перед собой. Вышка была не меньше тридцати метров, выше самой высокой сосны.
Баулин полез первым, за ним - Леонтьев, позади - девушки.
Анфиса поднималась вслед за Татой, и чувство растворения в потоках воздуха, возникшее еще в машине, не оставляло ее и сейчас. Ветерок обдувал платье, ноги, все ее тело, и оно, казалось, теряло вес, дышало свежим теплом.
Вершины сосен покачивались теперь совсем рядом. До их блестящей хвои можно было дотянуться рукой. На одной из вершин суетилась, стараясь спрятаться от человеческих глаз, рыжая белка. На стволе сидел пестрый дятел. Он недовольно посмотрел на Анфису, будто спрашивал, что ей здесь нужно. Потом перебежал по стволу повыше и с размаху ударил клювом по коре. На самом краю тонких веток вертелись синицы.
На верхней площадке вышки их встретил объездчик - веснушчатый, с русой квадратной бородой. На шее у него висел на ремешке бинокль.
К дощатому столу была приколота кнопками карта лесного района. Тут же стояли кувшин с молоком, берестяная кошелка с малиной и на платке лежали коржи из ржаной муки.
- Угощайтесь, - предложил объездчик. - Малина наша, лесная.
- Спасибо, потом, - торопливо ответила Тата. - Сначала посмотрим.
Она подошла к перилам вышки, села на нестроганый пол, обхватила руками колени и замерла. До самого дальнего края земли, то поднимаясь на взгорья, то уходя в низины, где, должно быть, протекали речушки, важно шумел девственный лес.
Анфиса села рядом с Татой. Океан хвои колыхался вокруг. Парили ястребы.
- "И нет конца лесам сосновым..." - неожиданно сказал Леонтьев. - Не то я выбрал себе занятие. Мне бы объездчиком быть, лесовиком!
Объездчик засмеялся, а Баулин тотчас сказал:
- Ну что ж, пожалуйста! У нас временно есть свободное место.
- На девятом кордоне, - подсказал объездчик. - Заместо Прохора Стерлигова. Он на операцию лег. Только там, на кордоне, глухомань, болота...
- А что ж! - ответил Леонтьев. - Пожалуй, сговоримся?
- Сговоримся, - согласился Баулин.
Анфиса думала о Коле. Через год он окончит Лесной институт и будет работать в таких вот местах. И, может быть, она... Анфиса покраснела. Что она? Выйдет за него замуж? Во всяком случае, она будет ему завидовать. Любит ли она его? Она не знала этого. Ей было только грустно, что Коля не сидит сейчас рядом с ней и не видит всей этой красоты. Это была жгучая грусть, отравленная сознанием, что даже если она попадет когда-нибудь с Колей в эти места, то все равно день будет, может быть, и прекрасный, но уже не этот, а совсем другой. А этот день ничем нельзя остановить, вернуть, пережить сначала.
Шофер закричал снизу, что пора ехать. Объездчик заставил девушек взять на дорогу по ржаному коржу. Коржи были пригорелые, но необыкновенно вкусные.
Лесничество стояло на большой поляне на берегу реки. Течения в реке не было, и казалось, что темная ее вода остановилась и чего-то ждет.
Баулин повел Анфису и Тату в комнату к Марии Трофимовне. На самом деле это была вовсе не комната, а отдельный домик в одну комнату. Она была такой чистой, будто ее только что прострогали рубанком. Внутри пахло стружками.
Анфиса и Тата сбегали к колодцу, умылись, поливая друг другу на руки. Тотчас к колодцу подошла строгая курносая девочка с куклой, уложенной в котомку, и долго рассматривала Анфису и Тату.
Потом, подумав, спросила:
- У вас мыло земляничное? Или детское?
- Детское, - ответила Тата.
- Дадите умыться?
- Бери, мойся.
Девочка тотчас положила куклу на бревно, шустро засучила рукава рубашонки и так ловко намылила все лицо, такую развела на нем пышную пену, что вся ее голова заиграла от солнца радужным блеском.
- Вот это девочка! - засмеялась Тата.
А девочка, не смущаясь, с азартом плескала себе в лицо колодезной водой, фыркала и отплевывалась.
- Эй, Манька! - раздался издали сердитый женский голос. - Утрись сейчас же, безобразница! Чего еще выдумала!
- Сейчас, маменька! - пискнула в ответ Манька. С ее счастливого красного и мокрого лица крупными каплями сбегала вода. - Вот спасибо! - поблагодарила она, крепко вытерлась, подобрала куклу и ушла.
- Слушай, Анфиса, - сказала Тата, все еще смеясь, - что кругом за прелесть! Умирать не надо.
В комнате у Марии Трофимовны, где девушки приводили себя в порядок, над столом висел портрет Чайковского, а под ним - фотография крестьянской избы. На скамейке около избы сидела старуха - очень стройная, с красивыми большими глазами, повязанная черным платком.
Анфиса почему-то подумала, что фотография этой старухи висит рядом с Чайковским неспроста.
За обедом у Баулина Анфиса спросила его, кто такая Мария Трофимовна и что означают эти два портрета - Чайковского и красивой старухи, висящие рядом в ее комнате.
- Мария Трофимовна - лаборантка в нашем лесничестве, - ответил Баулин. - А вы, оказывается, проницательная девушка! Сразу догадались, что тут кроется тайна. Да, собственно, тайны-то никакой и нет. Эта старуха - мать Марии Трофимовны, Аграфена Тихоновна Самойлова. Тверская крестьянка. Мария Трофимовна вся в нее: и глаза такие же, да и строгость, как она сама говорит, у нее материнская. Сейчас Аграфена - бригадирша у себя в колхозе, в Калининской области. А ей уже шестьдесят лет, не меньше. Она дочь лесника, да и ее муж, отец Марии Трофимовны, был тоже лесным объездчиком. Так что у Марии Трофимовны пристрастие к лесному делу наследственное. Сейчас Мария Трофимовна как раз там, у матери. Уехала в отпуск.
- А Чайковский при чем? - спросил Леонтьев.
- Это у них в семье вроде предания. Отец Аграфены служил лесником рядом с усадьбой, где Чайковский жил как-то летом. Чайковский часто заходил к отцу Аграфены. Тогда ее еще звали попросту Феней. Феня каждый день приносила Чайковскому кувшин, а то и два земляники. Заметили на фотографии сережки? Это Чайковский подарил Фене. Мария Трофимовна говорит, что в каждой сережке - по небольшому алмазу. Аграфена надевает эти серьги только по праздникам. Будто Чайковский увидел Феню во время слепого дождя... знаете, когда дождь при солнце. На ушах у Фени блестели капли воды. Чайковскому это очень понравилось. Он пообещал подарить Фене такие же сережки, как эти дождевые капли. И выполнил свое обещание.
- Романтическая история! - заметил Леонтьев.
Анфиса вспомнила рассказ своего отца о том, как Чайковский пытался спасти от уничтожения лес. Может быть, это и случилось как раз в тех местах, где произошла история с Феней и сережками?
После обеда пошли в лес, в сторону девятого кордона, где собирался поселиться Леонтьев. И он и Баулин говорили об этом как о деле решенном, но девушки никак не могли поверить, что Леонтьев всерьез будет работать объездчиком. Леонтьев даже рассердился:
- Не боги горшки обжигают! Как-нибудь справлюсь.
Лес становился глуше и сумрачней. Кое-где сквозь чащу виднелись болотца. В колеях неезженой дороги росло много грибов. Дорога привела к ветхому мостику через канаву.
Баулин рассказал, что давным-давно здесь работала экспедиция по осушке болот - копала канавы, отводила болотную воду в озера. Сейчас все эти канавы позаросли, и болота решено впредь не трогать: они дают исток рекам и поддерживают грунтовые воды. И вообще в заповедном лесу нельзя вмешиваться в жизнь природы. Для этого и создан заповедник.
- Я все-таки не совсем понимаю, - сказала Тата, - в чем смысл заповедника.
Она сидела на низеньких перилах моста, покрытых желтыми лишаями. Вода в канаве, коричневая, как кофейный настой, была покрыта ряской. По берегам разрослись высокие хвощи и кукушкин лен. А дальше в лесу так пышно раскинулся папоротник, что закрыл своей светлой зеленью даже высокие пни.
- В чем смысл? - удивился Баулин. - Прежде всего в том, чтобы сохранить нетронутой хотя бы небольшую часть природы, с ее растениями, зверями и птицами. Для изучения. А затем и для того, чтобы выяснить влияние девственного леса на окружающую среду: на поля, на питание водой рек, на высоту грунтовых вод, на влажность, состав и плодородие почвы. Вопросов множество. Но есть еще и другие заповедники. Их, правда, немного. Но будет много. И называются они странно.
- Как? - спросил Леонтьев.
- Вы удивитесь, конечно. Называются они "лесами эстетического значения". Это леса, которые украшают землю и тем самым повышают духовную энергию человека. Кроме того, есть заповедные леса, укрепляющие здоровье. Их государство тоже охраняет.
- Леса эстетического значения, - повторил Леонтьев. - Интересно!
Они помолчали. Луч солнца прорвался через чащу и осветил воду в канаве. Стало заметно, что вода чуть струится. В ней сверкнула золотым боком какая-то рыба.
- Тут карасей развелось видимо-невидимо, - заметил Баулин.
- Вы знаете, - сказал Леонтьев, - я не люблю насаженные леса. Деревья стоят по ниточке и все одинаковые. Как солдаты в строю.
- Старый спор! - усмехнулся Баулин. - Есть ученые, которые думают вот так же, как и вы. Они окружают девственные леса романтической дымкой. Они стоят за естественное возобновление леса. Человек, мол, не должен в это вмешиваться. Природа, по их мнению, умнее человека и его вмешательство приносит только вред.
- Я этого не говорю.
- Вы-то не говорите, а некоторые ученые говорят. Они утверждают, что человек не должен нарушать равновесие, существующее в природе. По их словам, девственные леса никогда не страдают от вредителей, а почва в этих лесах сохраняет плодородие тысячелетиями. Но опыт показал, что все это чепуха. Человек может, умело подобрав древесные породы, не только сохранить девственное плодородие лесной почвы, но и увеличить его до огромных размеров. Сто лет назад, когда люди в разведении лесов были еще младенцами, они заложили в виде исключения первые опытные леса под Москвой и Петербургом. Посмотрите теперь на них. Такой мощи стволов, такой красоты и ценности древесины вы не найдете ни в одном девственном лесу! Мы научились делать чудеса. Как можно отрицать искусственное разведение лесов, если без него мы не сможем исправить географию русской равнины? А ее необходимо исправить.
- Вот энтузиаст! - сказала Тата. - Разве человек может исправить географию?
- Не только может, а просто обязан.
Леонтьев тотчас представил себе будущее. Он едет в скором поезде Ленинград - Севастополь к морю, стоит у окна вагона где-то под Мелитополем и не узнает знакомые степи.
Поезд проносится через тенистые рощи. По склонам балок сбегают к прудам кудрявые заросли лещины. Потом встает впереди синий лес. Поезд мчится к нему, предчувствуя прохладную тень, и врывается в чащу листвы, цветов, трав и солнечного света, золотящего могучие стволы. Смолистый сосновый запах, к которому мы привыкли на севере - там он неотделим от хмурых пространств, - влетает в опущенные окна вагонов, смешавшись с воздухом близкого южного моря.
Это уже совсем не та Россия, что описана в толстых томах девриеновского издания.
- Да... - сказал Леонтьев. - Мне бы только дожить!
- До чего? - спросила Анфиса.
- До окончания одной книги. Понимаете?
- Не очень, - ответила Анфиса.
Но Леонтьев ничего ей не объяснил.
В лесу засиделись до сумерек. Солнце позолотило вершины деревьев, потом раскинуло во все небо нежный свет своей закатной зари и ушло за лесной край, в туманы.
В воде канавы острым огнем загорелся Юпитер. Анфиса подняла глаза от отражения Юпитера и нашла его в небе, как раз над вершиной тонкой сосны. Он посылал свой огонь земле через сотни световых лет, как безмолвный и прекрасный свидетель законов мироздания. Казалось, все вокруг существовало, чтобы внушить человеку ощущение красоты земли и сказать ему, как он должен быть счастлив своей судьбой. На гибкую ветку ольхи села маленькая птица и закачалась, как на качелях. Качаясь, она то застилала свет Юпитера, то снова его открывала. Анфиса не могла отвести глаз от этого зрелища.
- Темнеет, - сказал Баулин. - Пора домой.
Анфиса подумала, что пора не домой, а пора остаться здесь, лицом к лицу с этой лесной ночью, с ее тишиной, россыпью звезд, все яснее проступавших на небе, с последними отблесками заката.
Но она только вздохнула и пошла вслед за всеми в лесничество.

МАТЬ И ДОЧЬ

Июль в этом году был похож на август. Перепадали частые дожди, и на березовых листьях появилась первая желтизна. С запада прояснилось, и чистая заря долго горела над лугами. Эти луга были далеко видны с бугра, где стояла деревня Бартенево - родина Марии Трофимовны.
Мария Трофимовна ходила в луга вместе с матерью Аграфеной Тихоновной убирать сено. Сенокос запоздал из-за дождей. Надо было пользоваться каждым ясным днем, чтобы ворошить сено и сгребать его в копны.
Аграфена жаловалась, что вот, мол, в кои-то веки единственная дочь приехала в отпуск отдохнуть, а вместо этого мучит себя, изводит тяжелой работой.
Но Мария Трофимовна ничуть не уставала. В лугах всегда дул ветер, трепал пестрые подолы и платки, путал волосы. Марии Трофимовне нравилось идти с граблями вровень с товарками - колхозницами, замужними женщинами, перекликаться с ними, слушать их рассказы о своих бабьих делах. Женщины дружно завидовали Марии Трофимовне, ее красоте, легкому стану и, видимо, гордились ею, своей сверстницей. Со многими из этих женщин Мария Трофимовна бегала когда-то в сельскую школу.
По вечерам Мария Трофимовна часто сидела с Аграфеной на скамейке около своей избы. Изба стояла на самом юру. С него, по словам Аграфены, было видно "половину России". Действительно, вид был широкий: за лугами блестела извилистая речка, за ней желтели пологие пажити, стояли деревни, а за ними закрывал кругозор темный лес.
Всегда на скамейку кто-нибудь присаживался, и начинался неторопливый, спокойный разговор. Спокойствие это исходило, казалось, от бледных далей, примолкшего вечера и от луны, что косо поднималась над лесом и светила прямо в глаза.
В усадьбе, где жил когда-то Чайковский, невдалеке от Бартенева, сейчас был устроен дом отдыха для престарелых музыкантов. Раз в месяц старые музыканты устраивали в доме концерт и всегда приглашали на него Аграфену - единственную жительницу тех мест, знавшую и помнившую Чайковского. Один из таких концертов совпал с пребыванием Марии Трофимовны в родном селе, и Мария Трофимовна была на нем вместе с Аграфеной.
Аграфена начала волноваться за несколько дней до концерта, дольше обычного засиживалась на скамейке около избы, все вздыхала, плохо спала по ночам. Волнение это передалось и Марии Трофимовне. Она тоже просыпалась ночами и слышала, как Аграфена ворочалась на постели.
Ночь тускло светила в окна. От печки пахло теплой глиной. Сонно кричал сверчок. Мария Трофимовна легко вздыхала от ощущения покоя, долго лежала с открытыми глазами и думала. О чем? Чаще всего о счастье. Она перебирала в памяти все, что люди считают счастьем: любимую работу, дружную семью и многое другое, но ей казалось, что этого мало. Она была убеждена, что для полноты счастья нужно что-то еще, но это "что-то" все время ускользало из ее сознания. И только уже засыпая, когда трудно было разобрать, что происходит на самом деле, а что снится, она просто чувствовала это "что-то".
Это всегда оказывалось чем-то самым простым, привычным, но все же удивительным. Иногда это был слабый синий блеск на стекле, все время переливавшийся и падавший откуда-то издалека, пока Мария Трофимовна не догадывалась, что у оконного переплета спокойно горит звезда.
"Звезда полей, - думала она. - Путеводная звезда". И ей уже виделось сквозь сон, что она идет ночью под этой звездой по луговой дороге в маленький глухой городок и знает, хотя сама и не видит себя, что лицо у нее бледное от счастья, потому что идет она к самому любимому человеку, несет ему свое сердце, и если бы ей сказали, что он никогда не жил на свете, она бы упала и умерла от отчаяния.
Глухой городок. Там сторож отбивает на колокольне часы и в гостинице чадит в коридоре свеча. Но эта гостиница и этот городок сейчас для нее самые родные места на свете, потому что она знает: здесь, за темными окнами, спит он, избранник ее души, поэт, гонимый судьбой, перед которым будут преклоняться сотни поколений. Он загорелся и погас в русской ночи, как пламень падучей звезды.
Ведь это же ей, ей он сказал: "Я знал, что голова, любимая тобою, с твоей груди на плаху перейдет".
Она стоит ночью около гостиницы, гладит кирпичную холодную стену, и у нее разрывается сердце оттого, что он не знает и никогда не узнает всей силы ее любви. Потому что он давно умер, убит на дуэли под Пятигорском. Но если бы он был жив... Если бы он был жив...
Аграфена вполголоса спросила: "Ты что не спишь?" Но Мария Трофимовна не слышала старушечьего шепота. Сон вел ее все дальше, к далекому морскому гулу, и гул этот затихал в непроглядной темноте.
Мария Трофимовна проснулась с ощущением легкости на душе и, слушая пение пастушьего рожка, улыбнулась про себя. Она не могла вспомнить своих ночных мыслей, но главное от них осталось и наполнило все ее существо тем "что-то", что и было, должно быть, счастьем.
Утром того дня, когда был назначен концерт, Аграфена вынула из сундука свое лучшее платье темного старого шелка. Мария Трофимовна выгладила его, повесила пока что на стене избы, и вся изба от этого платья стала наряднее. Потом Аграфена достала с самого дна сундука синюю коробочку, где лежали в вате сережки, подаренные ей Чайковским.
Мария Трофимовна осторожно промыла и выполоскала сережки в теплой мыльной воде, вытерла их, и они засверкали так ярко, будто собрали в избу весь свет летнего дня.
Мария Трофимовна надела их, посмотрелась в маленькое зеркальце на стене и покраснела, - сережки ей очень шли.
- Вот помру, - сказала Аграфена, - останутся эти сережки тебе. И ты их носи, не снимай. Они как раз для тебя, для молодых твоих годов. Я бы их и сейчас тебе отдала, да нельзя: дареное при жизни дарить - обидно это тому, кто дарил!
На концерте Аграфена сидела тихая, спокойная. Изредка она теребила бахрому нарядной шали, черной с алыми розанами, и все смотрела на портрет Чайковского на стене, на его серые строгие глаза.
"Глаза строгие, - думала она, - а сам-то был такой уж добряк, что другого такого не сыщешь".
Мария Трофимовна изредка поглядывала на мать и любовалась ею. Аграфена помолодела, зарумянилась, сережки светло поблескивали в ее загорелых темных ушах.
Старый дом звенел от пения струн, похожего на дивный человеческий голос. И как ночь рождала сны, так и эти звуки вызывали из-под спуда видения, похожие на сны, но их рассказывал мужественный голос композитора. В голосе этом были сила, печаль, надежда, раздумье, любовь.
Постепенно одна мысль завладела Марией Трофимовной - мысль о том, как велик мир, как он разнообразен, как удивителен человек и как чудесно, что она существует именно сейчас и делает все, что в ее слабых силах, для украшения и обогащения земли, для того, чтобы людское существование становилось легче, разумнее, справедливее и прекраснее.
"Этого ты хотел? - спрашивала она про себя, глядя на портрет Чайковского. - Да? Этого? Значит, желание сбылось, и твое имя будет гореть сотни лет, не тускнея. Потому что ты затронул у человека самое лучшее, что ему дано, - стремление к совершенству".
С концерта возвращались поздно. Была, вся в звездной игре, холодная ночь. И этот край, где все было так знакомо, показался сейчас Марии Трофимовне совершенно иным - не то что загадочным, а новым.
Чуть белели песчаные косогоры в лесу, и с озера, со стороны Рудого Яра, долетел протяжный и непонятный звук, как будто там трубил лось.
- Никогда еще я так не отдыхала! - сказала Мария Трофимовна. - Тебе не холодно, мама?
- Неужто ж я не привыкла? - ответила Аграфена. - Я за тебя беспокоюсь. Очень ты от жизни волнуешься, Маша, хоть на вид ты и спокойная. А это, говорят, худо: от этого люди меньше положенного срока живут.
- А иначе и жить не стоит, мама, - ответила Мария Трофимовна.
- Да оно, пожалуй, и так, - засмеялась Аграфена. - Без интереса, без любви - куда уж хуже!
ГЛУХОМАНЬ
Леонтьев проснулся сразу, будто кто-то толкнул его в плечо. Несколько минут он пролежал, не открывая глаз.
Так-так, так-так! - торопливо стучали над головой ходики. Потом звонко, одним дыханием протрещал сверчок и замолк.
Эти звуки существовали рядом. А за стеной избы - где-то далеко-далеко - проходил непрерывный гул, медленный, похожий на рокотание моря. Там шумел лес.
Голова была совсем свежая, спать не хотелось.
"Ну вот, - подумал Леонтьев, - сбылось наконец то, о чем я мечтал!" А мечтал он о лесной хижине, о жизни в лесу, о том, чтобы испытать редкое для горожанина состояние затерянности среди природы.
Сбылось все очень просто. Баулин совсем не шутил, когда предложил Леонтьеву заменить на время болезни одинокого объездчика с девятого кордона, Прохора Стерлигова. Лесничий понимал, что со стороны Леонтьева желание поселиться на кордоне - никак не блажь. Слишком серьезен и добродушен был этот ленинградец, чтобы можно было заподозрить его в желании порисоваться. Баулина располагало к Леонтьеву еще и то, что писатель был, видимо, работяга, крепкий, широкоплечий, и обладал хорошими познаниями в лесном и охотничьем деле.
Даже в прищуренных глазах Леонтьева было то же выражение, что и у большинства лесников: соединение добродушия и проницательности, ума и лукавства. И говорил он мало, будто берег слова, копил их для настоящего дела, для книги, а не для пустого разговора.
Да, сбылось!
Когда телега, что привезла Леонтьева на кордон, скрылась, постукивая по корням, он посмотрел вокруг и вздохнул. С этим вздохом будто десятилетие свалилось с плеч. Ему захотелось долгой жизни, многих дней вот такого существования - без спешки, без постоянной мысли, что время идет, а жизнь стоит на месте.
В первый же день Леонтьев чисто-начисто вымыл сторожку. Вода была рядом в небольшом зарастающем озере. Он зачерпывал ее оттуда и таскал в сторожку тяжелые ведра. Он решил, что обязательно сколотит на берегу дощатый помост. С него легче будет доставать воду, полоскать белье. К нему можно будет причаливать старый челн, - Прохор загнал его в тростники, и до челна надо было добираться по колено в воде.
Леонтьев протер два небольших оконца, затопил печь. В сторожке сразу посветлело. Она казалась уже обжитой, уютной, добродушной.
Как только в печке затрещал огонь, неизвестно откуда появился серый худущий кот с желтыми глазами. Он тотчас начал тереться о ноги Леонтьева и вопросительно на него поглядывать.
Леонтьев дал ему кусочек сала. Кот хищно его съел, ворча на воображаемых врагов и завистников.
Леонтьев разобрал вещи. Продукты он спрятал в поставец в углу, книги разложил на дощатой полке. Новое жилище все больше ему нравилось.
Он почистил песком чугунок, выполоскал его, поставил вариться кулеш. И поймал себя на мысли, что удивительно приятно перемывать скользкое пшено, а каменную желтую соль надо будет растворить и потом выпарить: получится пушистая и белая столовая соль.
Пока варился кулеш, Леонтьев осмотрел все кордонное хозяйство. Дров было запасено много. В сарайчике лежали лопаты, грабли, плетенные из лозы вентеря, висели на стене пилы и две косы. Леонтьев снял косу, подержал в руке. "Какая почти невесомая и красивая вещь!" - подумал он. Снаружи к сарайчику были прислонены длинные березовые удилища. Все было исправно, сделано "на совесть". Хороший, должно быть, мужик этот Прохор Стерлигов!
Леонтьев вернулся в избу, почистил тертым кирпичом самовар с изображением медалей, полученных тульским самоварником Баташевым на Парижской выставке, и раздул самовар не в избе, а снаружи, где были вкопаны в землю столик и две скамейки.
Он накидал в самовар сосновых шишек. Тотчас из трубы вырвался алый язык пламени. Труба загудела.
Леонтьев вытащил из печи ухватом чугунок с готовым кулешом и вышел наружу умыться. Он долго обливал себя холодной водой и крякал от наслаждения.
Кот, поглядев на Леонтьева, тоже сел умываться. Изловчившись, он начал драть шершавым языком пушистый живот.
"Робинзон и Пятница!" - подумал Леонтьев и усмехнулся.
Вокруг была действительно глухомань. Особенно ясно Леонтьев почувствовал это вечером. Звезды одиноко горели над соснами.
Густой туман курился над болотцами. Он был так резко очерчен, что к нему можно было подойти вплотную, протянуть руку, и она тотчас тонула в этом тумане.
Все молчало кругом. Леонтьев вдруг представил себе весь этот лесной край, погруженный в ночную тишину, все эти дебри, заваленные буреломом и валежником, овраги, безыменные озера, пущи, отрезанные от мира туманами, сон птиц в густых кронах деревьев, где, наверно, гораздо теплее, чем на земле, тусклую воду болот, заброшенные дороги - весь этот заповедный край, потерявший сейчас дневные краски и казавшийся ему надежной защитой, потому что все скрывала, все прятала тихая темнота.
Странно и удивительно было знать, что под ногами цветет розовый вереск, а на озере - желтые кувшинки, а еще дальше стоит непролазная гуща дикой малины, усыпанная ягодой. Ночь погасила цвета. Но на предрассветной заре деревья, травы и цветы опять оденутся в краски, гораздо более яркие, чем днем, потому что эту яркость придаст им роса.
В этот вечер впервые после многих лет Леонтьев сел за дощатый стол и раскрыл тетрадь с удивительным чувством, что сейчас он почти шутя напишет то главное, чего раньше не мог, как ни мучился, передать множеством слов.
Он подумал и написал:
"Я посвящаю эту книгу России. Мне выпало счастье родиться в ней и прожить полвека. Ничего нет в мире милее для меня, чем мой народ, его судьба, чем волшебный русский язык и трогающая сердце то силой, то грустью, то покоем и радостью наша природа. Только с годами начинаешь понимать силу этой любви и жалеешь единственно о том, что отпущено так мало времени для жизни. Век бы не умирать!"
Он остановился, задумался, пососал трубку. Кот вскочил на стол, сел на лист бумаги спиной к Леонтьеву, зевнул и задремал. Леонтьев усмехнулся и начал писать дальше. Строчки у него выходили кривые, так как приходилось писать, не задевая кота. А прогнать кота он не решался.
Леонтьев вспомнил пароход, Анфису, Тату, вспомнил, как они загрустили, когда наутро им пришлось уезжать из лесничества. Было видно, что они с радостью остались бы здесь и не ездили бы ни в какую Казань.
Он подумал, что вот он пишет о своей стране, никем, по существу, не любимый, а это очень плохо. И, печально усмехнувшись, подумал еще, что если бы был молод и полюбил, то какую бы удивительную книгу наверняка создал.
На следующий день он обошел часть своего кордона. Лес потряс его дикостью и красотой.
С первого же дня он начал работать: прореживать и осветлять молодой сосняк, разросшийся по ту сторону озера. Покончив с этим, он принялся за просеку. На ней было много сухого хвороста.
Леонтьев стал очищать просеку, складывал хворост в большие кучи, окапывал их и сжигал.
Через несколько дней он пошел в лесничество на собрание лесников и объездчиков. Баулин созвал их в связи с тем, что лето стояло засушливое, влажность воздуха упала, можно было ждать сильных гроз, - и потому надо было зорко следить за лесом на случай пожара.
Баулин коротко рассказал о лесных пожарах. Одно обстоятельство в его словах поразило Леонтьева. Оказывается, дым от лесных пожаров резко уменьшает солнечный свет и задерживает вызревание хлебов. В 1915 году, когда в сибирской тайге был большой пожар, из-за сильного дыма хлеба созрели на месяц позже обычного срока.
Лесники с любопытством поглядывали на Леонтьева. Хоть и городской и, говорят, писатель, а обходительный человек и, глядя по рукам и комплекции, мужик сноровистый и здоровый.
Это безмолвное признание со стороны лесников Леонтьев почувствовал в том расположении, с каким они наперебой угощали его махоркой и жалели, что он сразу попал не на "светлый кордон", а на "самый глушняк". Но, угощая Леонтьева махоркой, лесники все же не упускали случая одолжить у писателя на одну самокрутку трубочного табачку, - больно уж он был духовитый.
Баулин выслушал рассказ Леонтьева о его первых работах в лесу и сказал:
- Да вас и учить нечему, Сергей Иванович. Все правильно. Только, боюсь, заскучаете.
- Ну вот, - чуть не рассердился Леонтьев, - уж и заскучаю!
Леонтьев вернулся на кордон, как в родной дом. Усталость от работы в лесу была легкая, совсем не похожая на городскую. Она не мешала Леонтьеву писать.
С каждым днем Леонтьев начал замечать в лесу все больше признаков ранней осени. На березах и осинах появились первые сухие листья. Роса по утрам была обильнее, чем раньше, а небо стало густым, глубоким, и в нем уже чувствовался холодок.
Как-то, возвращаясь днем из лесу, Леонтьев увидел у своего крылечка телегу. Спутанная лошадь паслась рядом. У него упало сердце. Неужели вернулся из города Прохор Стерлигов? Почему же его не предупредили?
Леонтьев подошел к дому.
На крылечке сидели низенький старичок, заросший до глаз бородой, и молодая женщина в дождевом плаще поверх черного платья.
Старика Леонтьев узнал: это был лесник с соседнего кордона, Евтей. А женщина была незнакомая. Но все же у Леонтьева отлегло на душе: Стерлигова с ними не было.
- Здорово, хозяин! - бодро сказал низенький старичок. - Все ходишь, а тут гости тебя дожидаются.
Женщина крепко пожала Леонтьеву руку.
- Я Мария Трофимовна. Вот приехала, привезла вам кое-какие продукты... и новые правила пожарной охраны.
- Спасибо, очень рад, - сказал Леонтьев и смутился.
- Кстати хотела познакомиться с вами. Я ваша читательница. И почитательница. Необыкновенный случай, что вы поселились здесь в качестве объездчика. Я думаю, это правильно.
- Я тоже так думаю.
- Скучаете?
- Нисколько.
- Что ж, это хорошо, - промолвила Мария Трофимовна и замолчала.
Леонтьев смотрел на нее. Действительно, она была похожа на ту красивую старуху на фотографии. Те же большие и светлые глаза, тот же мягкий овал лица и густые брови. Косы, связанные узлом на затылке, были, должно быть, густые и тяжелые. Все казалось, что они упадут и распустятся.
Надо было напоить гостей чаем. Леонтьев принес воды, поставил самовар.
- А мы, милок, - сказал Евтей, сидя за столом и высасывая горячий чай с блюдца, - несколько заплутались. Даже удивительно! Весь этот лес я насквозь знаю, а тут - такая оказия! Не иначе как леший запутал. Он любит с нашим братом побаловаться.
- Будет тебе врать, Евтей! - сказала Мария Трофимовна.
- Зачем врать! - обиделся Евтей. - Ежели бы ты лешего встрела...
- А ты встречал?
- Милая, - огорченно воскликнул Евтей, - да я их всех в лицо знаю!
Мария Трофимовна засмеялась.
- Это тебе хорошо смеяться, когда ты в лесничестве обитаешь! - сердито сказал Евтей. - А поживи у меня на кордоне, тогда я погляжу, как ты посмеешься. Ты, главное, не пугайся. У лешего наружность обыкновенная. Мужичок и мужичок. Вроде меня. Только у меня черный волос еще кой-где остался, а он весь сивенький.
Мария Трофимовна взглянула на Леонтьева и снова засмеялась.
- Они, лешие, любители ночью к кострам подходить, - спокойно объяснил Евтей. - Подойдет, обопрется на посошок, посмотрит, скажет: "Ты с огнем, дорогой товарищ, в лесу поаккуратнее. А то долго ли до беды!" Заботливый старичок! Так вот постоит, а иногда и присядет, покурит с тобой, пожалуется. Больше на ревматизм они жалуются.
- Что за прелесть старик, правда? - тихо спросила Леонтьева Мария Трофимовна.
- Кости, говорит, ноют, в плечо отдает, и надоело мне, милый человек, ваших баб по гущам пугать. Сказать тебе не могу, как надоело. Тут, конечно, спросишь его - вежливо, понятно, спросишь: "А зачем это вы, гражданин, баб пугаете? Какой в этом резон?" А он, понятно, отвечает: "Эх ты, а еще объездчик государственного лесхоза! Неужто не знаешь? Лес я от бабьей потравы стерегу. Бабам только дай волю - они все ягоды оберут, до последней, семечка не оставят". Ты, конечно, слухай его, но не прекословь. Я один раз посмеялся так-то над лешим, сказал ему: "У меня, говорю, как я есть человек, на руке пять пальцев. А вы, лешие, шестипалые. Что это означает?" А он говорит: "Это означает наше различие". А я говорю: "Спорить я с вами, гражданин, не буду. Может, это и для различия сделано, но только шестой палец вам ни к чему. Я со своими пятью управлюсь ловчее, чем вы с шестью". Он, конечно, рассерчал. Ка-а-ак ударит посошком по костру! Ка-ак загукает! Я вскочил - и давай лататы. С тех пор он на меня злобится. То с пути собьет, то лаптей старых на ветках понавешает невесть сколько, чтобы меня, значит, пугать. То шишкой запустит в загривок, то ночью вдруг начнет голосить, как младенец. Безобразничает, понятно. А я виду не показываю, что серчаю. Его от этого еще пуще злость разбирает. Однако со мной он не совладает. Я тоже старик тертый.
- Да тебя, Евтей, записывать надо! - воскликнул Леонтьев.
- Меня записывать - бумаги не хватит. Я вот так погужу, порасскажу чего-нибудь, посмешу людей - и самому весело. Когда человек смеется, он зла не сделает.
- Это правильно, - сказал Леонтьев.
Евтей обернулся к Марии Трофимовне:
- Слышишь, что человек говорит! А ты меня коришь: "будет врать-то" да "будет врать". Иной человек правду скажет, так она горше небылицы. А иной соврет - гляди, и работа у тебя пошла веселее, и засмеялась ты, а то и задумалась насчет чего-нибудь путного. Отличать надо, что к чему.
После чая Мария Трофимовна взяла с полки томик Лермонтова, раскрыла, прочла: "И свежий лес шумит при звуке ветерка..." Захлопнула книгу и сказала:
- Как-нибудь дадите мне почитать? У меня с собой нет здесь Лермонтова.
- Конечно, когда захотите. Вы любите его?
- Больше всего на свете.
Леонтьев хотел расспросить Марию Трофимовну о ее матери, о Чайковском, но не решился, отложил этот разговор на то время, когда они познакомятся поближе.

ВСТРЕЧНЫЙ ОГОНЬ

День был знойный. В небе как застыли на одном месте, так и простояли до ночи тугие облака. Ближе к закату солнце вошло в лиловую мглу и раскаленным диском опустилось к земле.
Ночь не принесла прохлады. Почему-то не выпала роса. Наутро, выкупавшись в озере, Леонтьев почувствовал раздражение. "Заболел я, что ли?" - подумал он.
Днем над соснами появилось пепельное облако, похожее на исполинский гриб. Задул порывистый ветер, зашумел лес. Где-то высоко прогремел гром. Надвигалась гроза.
Гроза была сухая. Короткий гром гремел все чаще. Молнии не ударяли в землю зигзагами, а полыхали размытым розовым светом.
Лесные чащи напряженно гудели. С сухим треском обламывались сучья. Протяжно скрипели сосны. Потом в этот разноголосый гул вошел рокот мотора.
Самолет шел низко. Он вырвался из-за сосняка, снизился, густо заревел и сделал круг над сторожкой, ложась на крыло. Потом взмыл, ушел, а невдалеке от сторожки упал на землю маленький мешок с песком. К нему была привязана красная лента. Ветер подхватил ее, и она трепетала, как пламя.
Леонтьев подбежал к мешку. Сбоку, в кармане мешка, он нащупал листок бумаги, вытащил его, развернул и прочел:
"Немедленно сообщите в лесничество! На двенадцатом квартале пожар. Загорелось от молнии. Огонь верховой. Идет по ветру на северо-восток. Лечу на аэродром. Мешает гроза".
Леонтьев в первую минуту растерялся: бежать в лесничество или к месту огня? Пожар, по расчетам Леонтьева, шел стороной. Только в случае если ветер изменится, огонь может переброситься и к нему, на девятый кордон.
Леонтьев услышал свист крыльев, поднял голову: с лесных болот большими стаями летели дикие утки. "Спасаются", - подумал Леонтьев.
Он снова перечитал записку и решил идти в лесничество. Он быстро пошел по заросшей дороге.
Ветер усиливался. По временам долетал уже запах гари. Леонтьев вышел на просеку, посмотрел вдоль нее, остановился, и сердце у него заколотилось: в конце просеки стремительно несло по земле густой желтый дым.
Леонтьев побежал. Он пробегал сто - двести шагов, останавливался, чтобы отдышаться, и бежал снова. С отчаянием он думал, что до лесничества еще далеко, а огонь под таким ветром идет, должно быть, со скоростью десяти километров в час.
Он услышал шум машин и остановился. Из-за поворота вынырнул грузовик с людьми, за ним - второй, третий...
Леонтьев закричал. Первый грузовик замедлил ход. Баулин открыл дверцу кабины и крикнул:
- Скорее! В кузов!
Леонтьев схватился за борт. Несколько рук протянулось к нему, его втащили в машину.
В машине тесно сидели рабочие, лесники, были навалены лопаты, пилы, топоры и метлы из толстой проволоки, чтобы гасить кусты и траву.
Леонтьев достал записку, протянул ее в окошко кабины Баулину. Баулин прочел и крикнул Леонтьеву:
- Пожар не верховой! Дым желтый. При верховом бывает черный.
"Тем лучше", - подумал Леонтьев. Он знал, что самый страшный лесной пожар - это верховой, когда деревья горят целиком, от вершин до подножия. При таком ветре, как сейчас, верховой пожар так стремителен, что на языке лесников называется "ураганным огнем".
При низовом пожаре горят подлесок, подстилка, кусты и молодые деревья. У старых деревьев огонь только опаляет нижнюю часть стволов. И в такой сильный ветер низовой пожар менее опасен. Его лесники называют "беглым". Он идет быстро и оставляет нетронутыми целые куски леса. Огонь, подгоняемый по пятам ветром, не успевает их выжечь.
- Что ж так мало людей? - спросил Леонтьев знакомого лесника.
- Уже все колхозы поднялись, все население, - ответил лесник. - Они тут будут часа через два.
Машины остановились в перелеске, затянутом дымом. С последней машины соскочила Мария Трофимовна. Она была в сапогах, в короткой юбке и кожаной куртке. Она издали помахала рукой Леонтьеву.
Уже вечерело, и сумеречное небо подернулось багровым отсветом пожара. Ветер все не стихал.
Вышли на узкую просеку. Сначала Баулин распорядился расширить эту просеку. Люди начали быстро валить лес, но прискакал верховой объездчик, потный, весь в саже, и доложил, что огонь идет с таким напором, что просека его не остановит.
- Остается одно, - сказал, помолчав, Баулин, - встречный огонь.
Леонтьев заметил, как переглянулись лесники, когда услышали эти слова. Раньше он смутно представлял себе, что такое "встречный огонь", но не догадывался, что эта мера связана с опасностью для людей.
Баулин отдавал распоряжение коротко и спокойно.
Вместе со всеми Леонтьев начал рубить на просеке кустарник и небольшие деревья и сваливать их вместе с сухим валежником в высокий, во всю длину просеки вал.
В поздние сумерки, когда зарево осветило даже облака и залило красноватым светом все вокруг, появились крестьяне из окрестных деревень. Работа пошла быстрее. Баулин торопил. Вал быстро рос.
Взглянув вдоль просеки, Леонтьев увидел сотни работающих людей. Женщины собирали хворост и сносили на вал. Сверху набрасывали сухую хвою.
Потом сразу, одним ударом, из леса выдохнуло дым. Он несся низко по земле и перехлестнул через вал.
- Береги-ись! - протяжно закричали издали.
Баулин приказал надеть противогазы.
Женщин отослали в глубину леса, под защиту соседнего озера. Туда же ушло и большинство колхозников. Около вала остались одни лесники. Они стояли вдоль вала шагах в сорока друг от друга. Среди них стоял и Леонтьев. Все ждали.
Баулин подошел к Леонтьеву, стал спиной к ветру, оттянул противогаз и сказал:
- Уходите в лес, к озеру. Туда, где все. Вам здесь нечего делать.
Леонтьев отрицательно покачал головой.
- Нельзя рисковать. Если бы вы были обыкновенным человеком...
- Я и есть обыкновенный, - глухо ответил Леонтьев, не снимая противогаза. - Оставьте меня в покое.
Баулин ничего не ответил, повернулся и пошел вдоль просеки.
Огонь быстро приближался. Леонтьев со страхом и одновременно с каким-то непонятным восторгом смотрел на бьющую в небо с треском и гулом стену живого огня. Ливнем летели искры. Они прожигали одежду. Временами дым заволакивал небо. Потом его сбивало в сторону, и стена пламени появлялась снова, но уже ближе.
Леонтьев не мог отвести от нее глаз. Он понимал, что такой огонь нельзя остановить, что это стихия. Огонь сожжет их так же незаметно, как пламя костра сжигает мошкару.
Он подумал об этом, но не двинулся с места. На лице и руках он уже чувствовал палящее дыхание пожара. Он снова взглянул на огонь, но это было страшно, и он тотчас посмотрел выше, на небо, где летели горящие сучья и листья, а еще выше смутно виднелся сквозь дым молодой месяц.
Когда он опустил глаза, что-то изменилось. Несколько мгновений он не мог сообразить, что же это, пока не заметил, что ветер стих и весь огонь пошел вверх гудящим светоносным занавесом.
Потом он почувствовал, как его сильно качнуло током горячего воздуха. С верхушки вала понесло в огонь сухие листья. Баулин поднял руку, что-то закричал, и лесники сразу подожгли вал.
Вал как бы вздохнул, вымахнул от края до края жадное пламя. Оно слилось с огнем пожара и, ревя и треща, ударило в небо.
Люди начали отбегать в лес. Мария Трофимовна пробегала мимо Леонтьева. Она оттащила его от огня и тотчас куда-то исчезла.
Леонтьев оглянулся. Две стены пламени сшиблись, как два огромных бешеных зверя, тесно сливаясь, расшвыривая мириады искр. Казалось, вот-вот огонь двинется дальше и от него уже никому не спастись.
И вдруг Леонтьев вскрикнул от неожиданности. Огонь, как подрезанный, упал на землю и только низкими языками перебегал, затихая, вдоль вала. Люди кинулись к просеке и начали засыпать песком вялое пламя. Через несколько минут огня уже не было. Только едкий дым быстро струился к небу и застилал свет месяца. Все было кончено.
Стремительное исчезновение огня произвело на Леонтьева впечатление чуда. Что произошло? Почему пожар сразу погас?
Леонтьев разыскал Баулина. В лесу было темно. Лесники ходили с фонарями.
Баулин распорядился, чтобы вдоль границы пожара остались караульные. Нужно было следить за пожарищем, пока оно совершенно не погаснет.
- Сергей Иванович, - оживленно сказал Баулин Леонтьеву, - а огонь-то подходил и к вашему участку! Если бы не просека, та, что вы расчистили, - сгорел бы и девятый кордон. В общем, здорово справились!
- Не могу понять, - сказал Леонтьев, - почему встречный огонь погасил пожар. Раздули такой костер, что, кажется, пылал весь мир.
- Да весь смысл встречного огня в том, чтобы дать пожару огромную пищу, действительно раздуть его до невиданных размеров. Тогда в окружающем воздухе сразу сгорает почти весь кислород, просека заполняется углекислотой и дымом, и огонь, естественно, гаснет... А теперь идите домой, отдыхайте.
- Сейчас. Вот покурю и пойду.
Только теперь Леонтьев почувствовал усталость. Глаза слезились. Кожа на лице саднила. Руки были в смоле и ожогах.
Около машин сидели на земле лесники, рассказывали, как перед встречным огнем через вал скакали зайцы, а вдоль вала промчалось несколько волков. И, говорят, огонь загнал в Линёвое озеро трех медведей; они еще сидят в воде и ревут от страха.
Леонтьев пошел к себе на кордон. Чем дальше от пожарища, тем воздух делался свежее. Уже слышался запах влажной травы. Только месяц был все же мутен, зловещ. Долетали голоса крестьян, возвращавшихся по домам после пожара.
Леонтьев догнал нескольких женщин. Среди них была Мария Трофимовна. Они шли вместе до межевого столба и молчали. Мария Трофимовна сказала всего несколько слов: похвалила его книги, спросила, как он себя чувствует в объездчиках и почему кашляет - не повредил ли на пожаре легкие. У межевого столба они расстались. Мария Трофимовна пожала Леонтьеву руку:
- Не прячьтесь, приходите. Я буду вам очень рада.
Леонтьев постоял, пока не стихли голоса женщин, и свернул к себе на кордон. Дома он умылся, тотчас лег и, засыпая, слышал, как кот осторожно топтался около его головы по подушке, потом свернулся у него на плече и запел.
Так-так, так-так, так-так! - стучали ходики, отмеряя время.
Леонтьеву приснился желтый по осени лесной край. Солнце и луна стояли рядом на небе над этим краем, и весь день по дворам голосисто пели петухи. Он шел по дороге среди березового мелколесья, очень торопился, почти бежал, и ему встретился офицер в пропыленном мундире, маленький, черный, с темными смеющимися глазами. Фуражку он держал в руке. Она была полна спелой брусники. Офицер высыпал бруснику на ладонь и подкидывал в рот пригоршнями.
- Куда идешь, дружище? - спросил офицер.
- В Пронск. А что?
- Да ничего, - ответил офицер. - Там у меня старики свой век доживают. Увидишь их - скажи, что я писать ленив, что полк в поход послали и чтоб меня не ждали.
Леонтьев остановился, во все глаза посмотрел на офицера, крикнул:
- Вы кто?
Офицер отступил, споткнулся, упал, брусника рассыпалась по траве, и почему-то рядом с офицером очутилась Мария Трофимовна. Она подняла его голову. Из груди офицера крупными, как спелая брусника, каплями стекала на песок кровь.
- Скорее! - закричала Мария Трофимовна. - Подымите его!
Они вдвоем подняли офицера - он был легкий, как мальчик, - и понесли по дороге. Мария Трофимовна умоляла идти скорее, потому что леса горят, пожар может пересечь дорогу, а этого человека надо спасти.
- Вы что ж, любите его? - спросил Леонтьев.
- Больше всего на свете!
Леонтьев проснулся. За окнами светало. Сон еще не прошел, сознание вернулось только наполовину, и Леонтьев все слышал голос: "Куда идешь, дружище?"
Леонтьев снова заснул, а утром, окончательно проснувшись, долго ходил под впечатлением этого сна, пока наконец не догадался, что встретился во сне с Лермонтовым.
Он достал с дощатой полки томик его стихов, открыл наугад и прочел:
Проселочным путем люблю скакать в телеге
И, взором медленным пронзая ночи тень,
Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге,
Дрожащие огни печальных деревень...
- Великан! - сказал Леонтьев и положил книгу на место.
К вечеру неожиданно приехала из лесничества вместе с Баулиным Мария Трофимовна.
- Проведать вас решили, - сказал, смущенно улыбаясь, Баулин. - Как вы тут после пожара? Мария Трофимовна говорит, что вы сильно кашляете.
- Пустяки. Немного горло першило. От дыма.
Баулин пошел на озеро выкупаться. Леонтьев сидел на ступеньках крылечка рядом с Марией Трофимовной. Она задумчиво жевала травинку, потом повернулась к Леонтьеву, посмотрела ему в лицо строгими глазами и сказала:
- Я приехала за книгой... за Лермонтовым.

РОВНЫЕ СТРУЖКИ

К осени в лесничестве начали строить плотину для небольшой гидростанции. Строили ее на реке, в пяти километрах от девятого кордона. Леонтьев часто ходил на стройку.
Он несколько раз бывал на строительствах, привык к зрелищу изрытой земли, кучам щебня и глины, навалу бревен.
Здесь же его удивляли порядок и забота о том, чтобы не повредить ни одного деревца. Баулин придирчиво следил за тем, чтобы рабочие берегли окрестный лес, чтобы материал подвозили к плотине по одной дороге, а не прокладывали для этого десятки дорог, как вздумается шоферам, и не обдирали без нужды деревья.
Леонтьев любил немного посидеть на стройке и полюбоваться работой плотников. Здесь он часто встречал Евтея.
Лучше всех плотников работал косматый пожилой Федор. В корявых его руках топор превращался в крылатое сказочное существо. Это было тем более удивительно, что самокрутку из махорки Федор сворачивал медленно, с натугой, чертыхаясь, - то рвалась газетная бумага, то самокрутка расклеивалась и махорка высыпалась на землю.
Уже издали, подходя к плотине, Леонтьев слышал дробный стук топоров. Евтей обычно сидел на бревнышке около плотников, покуривал. Он здоровался с Леонтьевым, подмигивал на плотников и говорил:
- Стучат наши дятлы!
- Стучат, - соглашался Леонтьев.
Чтобы стесать бревно, Федор сначала делал насечки. На топор он совсем не глядел, морщился от махорочного дыма, но насечки клал быстро и ровно. Потом Федор одним длинным ударом снимал толстый слой дерева, и в сторону отлетал смолистый пахучий горбыль.
- Здорово тешешь! - говорил Леонтьев.
- По-касимовски! - отвечал Федор. - Главное, хороший струмент надо иметь. А обтесать - дело десятое.
- Глазомер еще нужен, - замечал Леонтьев.
- Как и во всяком деле, - соглашался Федор. - В твоем занятии тоже без глазомера ни черта не получится.
- В каком это занятии?
- В письменном. Мне сын зимой книжки читает. Я этого дела большой любитель. Сразу видать, как книга притесана. Иная просто впритык, а иная заподлицо. Сколько ни гляди, а где швы, не отыщешь.
- Тоже труд великий! - вздыхал плотник Илларион - худой, болезненный, никогда не снимавший бараньей шапки. - Кто топором, кто плугом, кто циркулем, а кто и словом. Каждый по-своему дает предназначение жизни.
- А в чем оно заключается, - хитро спросил Евтей, - предназначение жизни?
Плотники на минуту перестали тесать, вопросительно посмотрели на Евтея.
- То-то! - сказал Евтей. - Предназначение жизни! Каждое слово имеет свои рамки, а ты, Илларион, видать, мелешь - сам не понимаешь что. Какое, например, мое предназначение? Щи хлебать да махорку курить? Или есть во мне другой смысл?
- Тебе виднее, - пробормотал Илларион.
- Вот и видно мне, - сказал Евтей, - что человек не для себя существует, а для движения жизни. Ты что же полагаешь, что я за одну свою зарплату лес стерегу? Хватай выше! Я хоть и неученый, а котелок у меня варит. Ты скажешь, закон такой, чтобы лес стеречь. Правильно! А кто этот закон выдумал? Человек. Вот я тебя и спрашиваю: для чего?
- Каждому это известно, - сердито ответил Федор. - Любому дураку ясно. Что ты нас спозаранку учишь! - Он в сердцах ударил топором по бревну, косо срезал слой, отшвырнул топор, плюнул и закричал: - Не гуди под руку! Из-за тебя бревно покалечил, старый черт! Нам работа, а ему, видишь, побаски, развлечения! Профессор какой! Иди лес свой стереги. А мы и без тебя управимся, без твоей науки. Небось полено расколоть не может, а суется указывать!
- Это ты еще не подрос - так со мной разговаривать, - спокойно ответил Евтей, затоптал самокрутку и встал. - Я те покажу, как дрова умею колоть.
Он обернулся к Иллариону:
- Давай топор!
- Чего ты?
- Топор давай, говорю! Надо спесь с Федора малость сшибить.
- Это как? - спросил озадаченно Федор.
- А вот так! По часам. Часы есть? - спросил Евтей у Леонтьева. - Ты гляди, сколько кто из нас за полчаса стешет. А потом проверим по мерке и на глаз, у кого чище работа.
- Это ты брось, друг, - строго сказал Федор. - За каждое бревно я в ответе - не ты. Ты мне здесь игру не устраивай! Здесь не ярмарка.
- Значит, смущаешься? Не осилишь?
Федор мельком, но презрительно посмотрел на Евтея:
- Ох и распетушился ты, дед! Прямо наскакиваешь.
- Я не таких плотников, как ты, переплевывал, - сказал Евтей и снял старый пиджачок. - Знаменитости из себя не строй.
- Проучить тебя надо, вот что! - гневно ответил Федор. Только потому и берусь. Ну, давай! Становись!
- Вот-вот! - закричал Евтей, засучивая рукава рубахи. Давай!
Он поплевал на руки, подбросил топор, поймал его на лету и звонко ударил по дереву. Полетели смолистые щепки. В ту же минуту ударил и Федор.
Чем дальше, тем яростнее работали Евтей и Федор. Щенки летели все чаще. Одна из них больно ударила Леонтьева по руке. Он отступил. Илларион, приоткрыв рот, смотрел на Евтея.
Федор бил стремительно, нахмурившись, дышал трудно, со свистом. Евтей ухал и покрикивал:
- Так-то, касимовские! Так-то!
Леонтьев следил за этим стремительным состязанием. Стук топоров все учащался, сливался в тугую дробь. Леонтьев не сразу заметил, что позади собрались рабочие и подошли Баулин и Мария Трофимовна.
- Крой! - кричали рабочие. - Крой, Федя! Не отступай!
- Нас не перекроешь! - хрипел Евтей.
- Ну и чешет старик! Вроде мотор!
Рабочие хохотали.
Баулин потянул за руку Леонтьева, но тот только замотал головой, - он не отрываясь смотрел на часы.
- Стой! - закричал Леонтьев и поднял руку. - Стой! Время!
Стук топоров оборвался. Евтей тщательно вытер рукавом потный лоб и сплюнул. Федор отбросил топор и дрожащими пальцами начал свертывать самокрутку.
- Вот, товарищ начальник, - сказал, отдышавшись, Евтей и обернулся к Баулину, - глядите, кто больше да лучше стесал. Ваше слово решительное.
Все притихли.
- Чего там смотреть! - хрипло сказал Федор, ни на кого не глядя. - И так видно. Твоя взяла, дед. Удар у тебя верный.
- Давай руку! - воскликнул Евтей. - Я хоть и стар, а кое-чем располагаю.
Евтей и Федор протянули друг другу руки.
- Вот и хорошо! - засмеялся Евтей. - Я тебе отныне мешать не стану. Ни-ни! Ни капельки! Ты, Федор, своего дела, конечно, артист, только больно горяч.
- Ладно уж! - согласился Федор. - Приходи-ка к завтрему. Еще раз померимся.
- Прийти можно. Мне вот охота и с Илларионом схватиться.
- Куда уж там! - смущенно пробормотал Илларион. - Мне бы свою норму обтесать - и то спасибо.
- Неужто меня не осилишь? - спросил Евтей.
Илларион снял шапку, поскреб в затылке, подумал:
- Это как сказать... Может, и осилю.
- Куда тебе, Илларион! - снисходительно заметил Федор. - Против меня ты куда слабже. Не срамись.
- Это как сказать! - повторил Илларион. - Может, я и против тебя срамиться не соглашусь. Ты не суди, что я с наружности квелый. Я такой с малых лет.
- Растравил старик плотников, - сказал Баулин Леонтьеву, когда они вместе с Марией Трофимовной подошли к реке, чтобы посмотреть, как копер заколачивал в дно реки сваи. - Такой задиристый, черт, никому не дает покоя!
Поглядев, как работает копер, Мария Трофимовна пошла вниз по берегу реки. Евтей доложил вчера в лесничестве, что километрах в четырех ниже плотины, на девятом кордоне, есть свежие бобровые норы. Надо было их осмотреть и отметить.
Леонтьев отправился вместе с Марией Трофимовной. Стук топоров вскоре затих и сменился стуком дятлов и журчанием воды около коряг. День был яркий, прохладный в тени. С листьев орешника брызгала роса. Река уходила в лес крутыми поворотами. На рудых песчаных ее берегах над омутами густо цвел меж сосен розовый вереск.
Долго шли молча - Мария Трофимовна впереди, Леонтьев сзади. Несколько раз Мария Трофимовна оглядывалась на Леонтьева, и он каждый раз усмехался про себя: вот он, простой объездчик, сопровождает Марию Трофимовну по своему кордону, и она каждую минуту может сделать ему замечание.
Так оно и случилось. Мария Трофимовна остановилась и сказала:
- Что ж это вы? Не заметили бобровых нор на своем участке? Евтей вас опередил. Вроде как Федора.
Леонтьев пожал плечами и промолчал.
- Посидим здесь на берегу, - неожиданно сказала Мария Трофимовна. - Какая тут теплота! И тишина...
- Сказочная река, - сказал Леонтьев, садясь рядом с Марией Трофимовной.
- Да... сказочная.
Мария Трофимовна помолчала.
- Вы скоро уедете?
- Недели через две. Стерлигов выздоровел, на днях возвращается.
- А почему бы вам не остаться? Поживите у нас в лесничестве.
- В Ленинграде дела.
- Странно, - промолвила Мария Трофимовна. - Совсем вы не похожи на делового человека.
- Да я и не деловой, - засмеялся Леонтьев. - Я не так выразился. Просто в Ленинграде у меня работа. Времени у меня впереди мало, а я не сделал еще и половины того, что хочу... и могу, - добавил он неуверенно. - В конце концов писатели не принадлежат себе. Они принадлежат всем.
- Значит, и мне? - спросила Мария Трофимовна и улыбнулась.
- Отчасти и вам.
- А я думаю - наоборот, - ответила Мария Трофимовна, глядя ему прямо в лицо потемневшими глазами.
- Я не совсем вас понимаю, - сказал Леонтьев. - Что "наоборот"?
- Как же не понимаете? - вполголоса, почти шепотом, ответила Мария Трофимовна, все так же глядя на Леонтьева. - Вы чуткий, хороший человек и не замечаете самых ясных вещей. Не вы принадлежите людям, а иные люди принадлежат вам. Вас, должно быть, много любили в жизни?
Мария Трофимовна ждала ответа, но Леонтьев промолчал.
- Конечно, любили, - сказала Мария Трофимовна. - Да и как вас не любить! - добавила она и покраснела.
- За что? - спросил Леонтьев, тут же понял, что не надо было спрашивать, смутился.
- Ни за что. Просто за то, что вы есть на свете.
Мария Трофимовна быстро наклонилась к Леонтьеву, взяла его руки, прижалась к ним пылающим нежным лицом, вскочила и быстро пошла, не оглядываясь, вдоль берега.
Вечером Леонтьев возвратился к себе на кордон. На столе лежал томик Лермонтова, тот, что Мария Трофимовна взяла у него после лесного пожара. Значит, она приходила на кордон.
Леонтьев перелистал всю книгу по страницам, но ничего не нашел - ни записки, ни подчеркнутых у Лермонтова строк. Он подумал, что все равно эту книгу отдаст Марии Трофимовне насовсем.
"Вот и все! - сказал про себя Леонтьев. - Эх ты, чуткий, хороший писатель! Неласковый ты человек, вот что!"
Он подошел к столу, где лежала рукопись его нового, неоконченного рассказа, медленно изорвал ее на клочки и без всякого сожаления выбросил в печку. Ему стало легче на душе, будто, наказав самого себя, он снял со своей души великий грех непонимания чужого сердца.

(продолжение следует)
Rado Laukar OÜ Solutions