Поэты Петербурга

Анатолий Домашёв
Анатолий Филиппович Домашёв родился 16 ноября 1938 года. Живёт в Санкт-Петербурге. Поэт, переводчик, эссеист. В 1970 окончил Ленинградский кораблестроительный институт по специальности корабельный инженер-механик, работал научным сотрудником, главным конструктором, участвовал в проектировании и постройке многих кораблей. В юности рисовал, играл в джазе на трубе.
В 1956-1958 выпускал один из первых в Ленинграде самиздатских альманахов "Белые ночи"… Печатался в различных журналах, альманахах и сборниках. Автор пяти поэтических книг. Член Международной Федерации Русских Писателей (IFRW). Был дружен с трагически погибшим поэтом А.Моревым, Составил машинописные книги его стихов: "Сборник стихотворений" (1971) и "Рыбий глаз" (1994), а также четыре сборника "Венок другу", посвященных памяти А.Морева (1981, 1988, 1994, 2001), подготовил к печати и издал книгу А.Морева "Листы с пепелища". (Поэзию Анатолия Домашёва можно назвать сдержанной, строгой, суровой… Имееет свой особый строй…Вот что пишет о стихах Домашёва Дмитрий Северюхин:
…«Стихотворение Анатолия Домашева – это простые слова, поставленные в простой рифмованный ряд; простые, но искренние чувства; общепонятные, но не охватные разумом смыслы. Общий итог здесь явно превосходит сумму слагаемых, давая некий «прибавочный элемент», но не тот, о котором твердил Малевич. Формальная сторона вопроса, кажется, вовсе не интересует нашего автора, который просто идет своей походкой, не задумываясь об «оригинальной» постановке ноги. Новое качество поэзии создается здесь без привлечения «сторонних» средств, без словесных деформаций и нервного излома. За ним кроется не стремление вызвать у публики нервный шок, сорвав кратковременные овации, но приглашение к вдумчивой беседе и неспешному внутреннему самосозерцанию. Избранный Домашевым путь – это путь вечного нонконформиста, уверенно противостоящего вызовам тиражируемой лжеактуальности.»
Материал подготовлен зав.отделом «Поэзии» Жанной Бурковской
СТИХИ
– Это что там пролетело?
– Это жизнь твоя летит,
ни души в ней нет, ни тела,
слышно лишь – в ушах свистит.
Бестелесна и раздета,
пролетает в вышине,
ни со светом, ни без света
жизнь, не видимая мне.
Раньше с нею был я цельный,
кокон я теперь, футляр.
Я стою пустой, отдельный,
без её волшебных чар.
Нет и тени даже рядом
от летящей вверх и ввысь,
и не знаешь, долго ль надо
горевать ещё за жизнь?
Ничего нигде не вижу –
ни приметы, ни следа,
нет её родней и ближе,
но уходит навсегда.
– Не вертите головою,
что прошло, то не догнать,
жизнь уходит за спиною,
потому и не видать.
Дрогнул тут едва приметный
проблеск звёздного огня,
и качнулся крестик медный
под рубахой у меня.
* * *
Я медленно жил. Казалось – идти
немало мне до перевала.
Я думал, что жизнь вся ещё впереди,
когда же она миновала?
Из детства горят, из его глубины,
приладожские пароходы.
Я видел. Я знаю. Я старше войны
на два с половиною года.
* * *
Могучи голоса архитектуры,
прислушайся: в ночи они звучат,
дома стоят томами партитуры,
и камни что-то тихое мычат.
Прислушайся: от центра до окраин,
безмолвие ночное расколов,
ансамбли городские оживают,
солируют в лучах прожекторов.
Органной колоннадою соборы
возносятся в заснеженную высь,
и кажется – ограды и опоры
готовы вслед соборам вознестись.
Смычки мостов повисли над Невою,
вот вступит непременная сейчас
фортеция струною золотою,
за ней – адмиралтейский контрабас.
Молчит лишь башня Думы с белым кантом,
похожая на каменный кларнет,
у стеночки забытый музыкантом,
разобранный, к тому же, инструмент.
* * *
Я не гений. Я – нормальный,
я нормальный идиот.
Но в эпохе аномальной
кто нормальный – не живёт.
Тютчев с Фетом (он же – Шеншин),
как две искорки в золе.
Мы с тобой два сумасшедших
предпоследних на земле.
Тютчев был поэт и грешник,
Фет был грешник и поэт.
Нету их любимых женщин
и золы уже их нет.
Только мы два идиота,
два последних под луной
всё летаем для чего-то,
всё кружимся над землёй.
ИЗБОРСК
Я видел небо сквозь бойницы –
ещё их русская земля
хранит в межах и на границах
вдали от главного кремля.
Ещё величественны стены,
полузаросшие травой,
ещё лихие перемены
обходят крепость стороной.
Я шёл сюда, на холм высокий,
полюбопытствовать вокруг,
подъём осилить крутобокий,
взглянуть на север и на юг.
А вышло так, что и не ведал, –
я жил и не подозревал:
об этих далях заповедных
я, горожанин, тосковал!
В грозу, в туман, в дожди и даже
при свете солнечном, пыля,
печальны русские пейзажи,
печальны русские поля,
и белых облак вереницы
одни и те же испокон
на небе – в вырезе бойницы
и под окладами икон.
Так вот откуда взгляд наш грустный
и одиночество ума –
они вошли в нас, как по руслу,
с того июльского холма!
И слава Богу, что порою
средь городских забот и благ,
пронзая будни новизною,
бывает с нами и вот так:
живём-живём в своих столицах
и вдруг однажды, выйдя в путь,
мы едем в поле к тем бойницам
на мир сквозь прошлое взглянуть.
* * *
О, Русская земля, ты уже за холмом!
Слово о полку Игореве
По холмам, освещённым луною,
туч лохматых касаясь спиной,
скачет всадник, – припав головою
к конской шее – горячей, литой.
Развевается чёрная грива,
расстилается по ветру хвост,
скачет всадник ночной торопливо
степью гулкой и звонкой, как мост.
По стерне, по оврагам, по кручам,
сквозь просветы, провалы во мгле
скачет всадник, и движутся тучи,
и копыта стучат по земле.
Скачет к дому он или от дома –
разве дело иль истина в том?
Ночью звёздной в степи незнакомой
ах, как сладок покинутый дом!
Мимо яра и мимо дороги,
через поле и темь напрямик
скачет всадник ночной, одинокий –
конь и всадник едины в тот миг.
Над жнивьём, над корьём, над оврагом,
над бугром, над могильным крестом...
Нет, не трусость, а только отвага
заставляет покинуть свой дом.
Скачет всадник, а в пахоте чёрной,
как в ночной маслянистой воде,
отражаются звёздные зёрна,
и земля отразилась в звезде.
И сквозь память и топот над Доном,
отливая вороньим крылом,
ах, как веют отеческим домом
синий лемех и чернозём!
Пряный дух чабреца и полыни
поднимается из-под копыт,
бьётся в ноздри медовой теплынью
и в тревожное небо летит.
Запах тёплой земли, запах ночи
и горячая шея коня
кровью предков по жилам клокочут
и колосьями в поле звенят.
И пусть движутся связки созвездий,
и луна пусть летит по холмам,
степь ночная сродни поднебесью,
серебристым сродни облакам.
Скачет всадник с войны, на войну ли –
отчий дом, ты всегда за холмом!
И пока отливаются пули –
вечен всадник, покинувший дом.
Вечна давняя связь между нами:
даже если я буду убит,
там, над домом моим за холмами,
слышен грохот стучащих копыт.
* * *
Издревле пили славяне,
тризну верша принародно,
из черепов на кургане
да из горла в подворотне,
но, подходя философски,
впору, содвинувши кружки,
мемориальные доски
вешать на наши психушки,
где изгаляются пьяно
в белых халатах и джинсах
с красным крестом – и охрана,
и психиатры-дзержинцы,
где умолкали под стражей
гений, художник и дворник,
на телевизоры даже
там надевают намордник –
всё же сквозь соты-решёты
жалили и теледозы,
всё ж сберегали что-то
за гиппократов спинозы...
Вы, кто лечил и лечили,
вновь не вредите, вредитель!
Пряжка – это не Чили,
Пряжка – и ваша обитель.
* * *
Перестал звонить приятель,
он не враг нам и не друг,
он всю жизнь долбит, как дятел,
под собою ствол и сук,
Никакой он не учитель,
никакой он не творец,
соблазнитель, искуситель
всех доверчивых сердец.
Может быть, он даже гений,
но – Сальери, не Шекспир,
и тоскуя в день осенний,
приглашений ждёт на пир,
где о нём бы говорили,
в трубы дули и, хваля,
славословий пунш варили,
только вот не кличут, бля.
* * *
Сиротеет Васильевский Остров,
не вчера ли звонил мне Тайгин –
летописец, музейный Апостол,
сам себя сотворил он таким.
Дом его за летейской Смоленкой,
в окна смотрится кладбища край,
но Апостол – он занят нетленкой,
дневничок заполняя впотай.
* * *
Какой-то Одиссей,
какая-то Итака,
но мне-то что до ней
и до него, однако?
Живу, как жил – без них
и сам себе на диво
на сотках торфяных,
среди лесных массивов.
За днями дни идут,
уходят за куда-то,
то до небес взойдут,
падут дождём обратно.
Озябнешь до костей,
промокнешь, как собака,
при чём тут Одиссей,
при чём его Итака?
А дождь не голубой,
он северных серее,
и пахнет он водой
эгейских эмпиреев.
* * *
Он Сталина старше, старей Пастернака,
а Морев – моложе, моложе – Булгаков,
а Лермонтов, Пушкин – совсем пацаны,
но пробы высокой, высокой цены.
Конечно, у каждого – жизнь и судьба,
и жизнь их порою не жизнь, а труба –
такая, что ставит подчас на попа:
беспечна и печна, без така и с таком,
скажу по секрету – бывает и раком.
– Да что вы?.. Однако, однако...
А он её чинит, пробои латает
и дышит с одышкой, но всё же - взлетает.
Едут Скифы
Ковылями прямо в мифы, бездорожьем по степи
на телегах едут скифы, с ними я – в одной цепи.
Пики подняты, как флаги, вверх щетинят силуэт.
Дети спят. Молчат собаки... И конца обозу нет.
Аж до звёзд в ночи скрежещет… скрип колёс – телег и арб,
с неба Шлях Чумацкий блещет, освещая войско, скарб:
плуг, ярмо, секиры, косы, живность мелкую - живьём,
в колее белеет просо – зёрна вмяты в чернозём.
Едут скифы ковылями: цоб-цобе, бычок, не спи!
Побывали за морями, повидали полземли
и всё ходим дураками, и всё топчем ковыли...
* * *
...из пепла вдруг блеснёт алмаз.
Циприан Норвид
И если уж сгореть
придётся дочистА,
то не алмаз
из пепла будет греть,
а та,
оплавленная медь
нательного креста.