Что есть Истина? № 19
История

С Рацевич.
Глазами журналиста и актера
Тырванд.
Обходя бараки и встречая знакомых, наткнулся на сидевшего около печки генерала Тырванда. Он с первого дня пребывания на подкомандировке дневалил в этом бараке и сейчас был занят заготовкой щепы для освещения. Ничего не осталось от когда-то бравого кадрового офицера. Ему, казалось, не мешала даже раненная нога. Он всегда был подтянут, следил за своей внешностью, в тюрьме старался выглядеть лучше всех, постоянно переодевался, благо имел большой выбор белья и одежды. Теперь же он настолько опустился, что не верилось, что еще совсем недавно это был молодцеватый, с маленькими усиками, офицер генерального штаба. Его щеки заросли рыжеватой с проседью щетиной, глаза потускнели, зрачки стали мутными. Сам он сгорбился, осунулся, похудел. Я пришел в ужас, увидев, во что он одет.
- Господин генерал, что с вами, почему такая метаморфоза? Откуда и почему вы в таких лохмотьях?
Он, словно ища ответ на мои вопросы, внимательно оглядел свою рваную одежду на плечах, неимоверно большие резиновые чеботы на ногах, внимательно посмотрел на меня, на двух незнакомых мне заключенных, сидевших у печки, и, наклонившись ко мне, тихо произнес:
- Начисто обокрали! Все, до последнего носового платка!.. До сих пор не могу себе простить, как я, старый олух, все испытавший в жизни, переводивший на своем веку всяких, и порядочных и нечестных людей, не мог уяснить, в какое общество попал. Поверил ворюгам, которых здесь больше, чем политических, что они не тронут мои вещи. Казалось бы, чего проще – снес бы все вещи в камеру хранения, так нет же, решил держать при себе. И вот наказан по заслугам.
- Вы пытались узнать, кто украл, заявили о случившемся руководству лагеря?
- Тут действовала группа опытных воров из нашего барака. Посторонние этого сделать не могли. За мной, за каждым моим шагом следили. И когда я со своим напарником ушел на кухню за кипятком, произошла первая кража: унесли большую часть белья и верхней одежды. Через неделю, ночью, когда я вышел по нужде, украли все остальное. Вы спрашиваете, заявил ли я о краже? Конечно, заявил, сразу же, без промедления: начальнику подкомандировки, «куму», старшему нарядчику. Внимательно выслушали, спросили, кого я подозреваю, поинтересовались, что это были за вещи, заставили составить список и на этом все кончилось. Лагерные старожилы уверяют, что найти краденное так же сложно, как и освободиться из лагеря. Ворованные вещи моментально через вохру переправляют за проволоку и продают вольнонаемному составу. Это явление в лагере обычное.
Тырванд горестно вздохнул и отрешенно продолжил щепать лучины.
Шоттер (врач)
Прошло пять дней моего больничного пребывания в зоне. Шоттер категорически отказывался продлить бюллетень, мотивируя это тем, что нога поправилась, работать в лесу я смогу, а на перевязку буду приходить после возвращения с работы.
И все же судьбе было угодно временно освободить меня от походов в лес.
Незадолго до отбоя в барак пришел нарядчик Миша:
- Есть среди вас санитары? Нужны двое для работы в стационаре.
Никто не откликнулся. Нарядчик, повысив голос, спросил вторично.
- Я могу стать санитаром, - отозвался я, слезая с верхних нар.
- Подойди ближе, - скомандовал Миша.
Неторопливо, потому что больная нога давала себя еще знать, приблизился к печке, у которой сидел дневальный, державший горевшую лучину и осветившей ею меня.
- В больнице работал? - спросил нарядчик.
- В больнице не работал, но состоял в пожарно-санитарном обществе. В мои обязанности входило выезжать на пожары и оказывать первую медицинскую помощь пострадавшим.
- Перевязки делать умеешь?
- Частенько приходилось.
Записав мою фамилию, нарядчик велел на следующее утро после развода явиться в распоряжение врача Шоттера. Вторым санитаром нарядчик назначил эстонца Куузика, работавшего в такой же должности в больнице Зеевальда в Таллине.
Шоттер немало удивился моему приходу. Еще бы, только накануне он потребовал, чтобы я вышел на общие работы, а тут Миша рекомендует принять меня санитаром.
Шоттер нас проинструктировал. Инструктаж получился кратким, деловым. С утра я должен быть на месте, принести из хлеборезки хлеб, с кухни кипяток и кашу, в обеденную пору - баланду и кашу, вечером – ужин. Когда занят повар, становиться на раздачу пищи.
В круг обязанностей санитаров входили и менее приятные занятия. Первым занятием санитаров было вынести утром парашу из стационара, помыть ее, пересыпать хлоркой. Затем проверить наличие умерших за ночь, каждому покойнику привязать к правой ноге деревянную бирку, на которой написать номер его дела, снести труп в небольшой сарайчик возле вахты. Откуда, по мере их накопления, приезжавшая из-за зоны лошадь с огромным ящиком, вывозила трупы на кладбище. Пусть не думает читатель, что это кладбище хоть в какой-то мере напоминало даже самый простой, убогий деревенский погост. Хоронили на ничем не огороженном пустыре, без гроба, в могилу глубиной полтора-два метра, которую копали специально выделенные для этого заключенные, провожать покойных и присутствовать на их погребении категорически запрещалось, не взирая на самое близкое родство. Помню, умер эстонец, у которого в на подкомандировке тоже в заключение находился родной брат. Он умолял начальника и оперуполномоченного разрешить похоронить своего брата, - никакие просьбы не помогли. По режимным соображениям, его не могли выпустить из зоны, хотя расстояние до места погребения было не более двухсот метров.
Засыпав могилу, над ней устанавливают деревянный колышек с нацарапанным химическим карандашом цифрами номера покойного заключенного. Через полгода, а то и раньше, надпись от дождя и снега начисто стиралась, а еще через какое-то время колышек падал и исчезал всякий след места захоронения.
После войны родственники заключенных из Эстонии наводили справки о своих родственниках, пропавших без вести, в том числе и о тех, кто умер от голода, холода и эпидемий в Вятлаге. Ответы поступали очень краткие и лаконичные: гражданин такой-то умер в таком-то году. Ни причины, ни даты смерти, ни места погребения.
Итак, я работаю в стационаре санитаром. Барак стационара мало, чем отличался от того, в котором жил я, правда, чуточку почище. Те же сплошные двухъярусные нары, две круглых печки-времянки, с протянутыми через все помещение железными трубами- рукавами.
При входе в стационар бьет в нос острый запах человеческих испражнений и лекарств. Кроме того, пахло сыростью, прогорклой кашей, сушившимися портянками и валенками.
Каких только здесь не было больных, лежащих длинными рядами со своими мешками, в которых хранилась одежда, белье и другие вещи. Верхняя одежда использовалась в качестве подстилки. Большинство под тонкими казенными одеялами мерзло, поэтому накрывались своими пальто и бушлатами.
Я увидел оскелеченных от голода дистрофиков, которые прозрачными от худобы руками осторожно отправляли в рот крохотные кусочки хлеба, смакуя их словно вкусное пирожное. С обнаженными ногами, покрытыми кровоточащими язвами, лежали ряды цинготников. Стонали в сильном жару больные с острым воспалением легких. Страшно было смотреть на обессиливших от кровавого поноса кандидатов в завтрашнее небытие...
Медикаментов не хватало. Шоттер ежедневно докладывал начальнику подкомандировки о катастрофическом положении больных из-за отсутствия лекарств. Ничего не помогало, лекарств не было, люди в мучениях умирали.
Я сам воочию наблюдал, какова была смертность в лагере. Каждое утро мы с Куузиком выносили из стационара 10-12 трупов. В течение дня умирало еще 6-8 человек, так что в общей сложности ежедневно количество больных в стационаре сокращалось человек на двадцать. Им на смену сразу же поступали новые больные, так что стационар никогда не пустовал. Выздоравливали буквально единицы.
После завтрака Шоттер совершал обход больных. В обязанности санитаров входило следовать за ним, выполняя все его указания: поднимать больного, водить на парашу, подавать воду, лекарства и так далее.
Переплетчиков.
Во время очередного обхода я увидел на верхних нарах Переплетчикова, превратившегося буквально в мумию. Шоттер по-эстонски спросил, как он себя чувствует. Больной едва повернул голову. Его посиневшие губы что-то невнятно прошептали, чего я не мог ни расслышать, ни понять. Когда мы отошли в сторону, я спросил у Шоттера. есть ли надежда на его выздоровление.
Не отличавшийся большой словоохотливостью, всегда замкнутый в себе, Шоттер коротко ответил:
- Никакой! Через пару дней придется вам его выносить...
После рабочего дня, я подошел к месту, где лежал Переплетчиков и забрался к нему на нары. Меня он не узнал. Его глаза бесцельно были обращены в потолок. На мое приветствие он никак не реагировал и только, когда я несколько раз назвал себя, его безжизненная, костлявая рука дотронулась до моей и я услышал шепот умирающего:
- Передайте, Степан Владимирович, Димуше, если его увидите, мое отцовское благословление... Пусть не забывает отца... О нем молюсь каждый день... Может, поправлюсь, тогда... Хотя, не знаю...
Глаза его опять остекленели, угасли. Больше он ничего не сказал. Я тихонько слез с нар и побрел в свой барак. Пол дороге всплывали мысли о родной Нарве, мучили думы о таких, как Переплетчиков, которым уготован печальный конец в Кайских лесах Кировской области.
Шоттер ошибся на один день. Уже на следующее утро я привязал к ноге Переплетчикова деревянную бирку и вынес его в сарай.
Через несколько дней принесли в стационар находившегося в бессознательном состоянии генерала Тырванда. За короткое время он сгорел от запредельно высокой температуры. После его смерти в каптерку нечего было нести. Рваный бушлат и старые чеботы генерала буквально выпросил выписывавшийся из стационара больной, которому буквально нечего было одеть.
Пребывание в должности санитара заметно поддерживало мое здоровье. Прежде всего, я был сыт, не ощущая постоянного чувства голода, так как имел доступ к остаткам стационарной кухни. За счет умерших ночью, санитары могли пользоваться их пайками хлеба, раздававшимися по утрам. Свой хлеб продавал, или обменивал на соль, сахар, мыло, белье.
План лесозаготовок систематически не выполнялся. Производительность труда падала. Болезни косили людей. С вахты они с трудом добирались до амбулатории, а оттуда их отправляли в стационар. Работать становилось некому. Начальство, не считаясь с создавшимся положением, требовало честного, самоотверженного труда во имя победы над врагом и однажды начальник подкомандировки на утреннем разводе во всеуслышание объявил заключенным, что выполняющие норму могут рассчитывать на досрочное освобождение. Как людям не хотелось освободиться, но выполнить норму было выше их сил и поэтому норму они так и не выполняли.
Голодные, обессиленные люди мечтали только об одном: досыта наесться, получить хотя бы один выходной день, в который можно было бы вволю отоспаться и отдохнуть, привести себя в порядок, починить одежду, белье...
Не достигнув желаемого результата, начальство приказало всем работающим в зоне явиться на врачебную комиссию. Изыскивались резервы для пополнения рабочих бригад. В переполненной амбулатории собрались все лагерные «придурки»: работники кухни, хлеборезки, каптерки, инструменталки, санитары, ассенизаторы, дневальные. Глядя на многих из них, становилось понятным решение руководства отправить их в лес. Перед врачами Шоттером и Марией Михаиловной Лев предстали здоровенные дяди, упитанные, краснощекие, которые с успехом могли бы заменить измученных непосильным трудом работяг.
Но и тут не обошлось без вмешательства старшего нарядчика Миши, оказавшего давление на врачей. Он сумел отстоять нужных ему людей на кухне и в продуктовом складе.
Опять на общих работах.
Без долгих раздумий, комиссия признала необходимым снять меня с должности санитара и направить на общие работы. В прежнюю бригаду я не попал, она давно была расформирована. Большая часть работяг из нашей бригады пребывала в стационаре. Немногочисленных здоровых разбросали по другим бригадам.
В новой бригаде я уже не подносил чурки для выделки клепок. У меня и моего напарника, 22-х летнего студента Таллинского политехнического института Кивисильда в руках поперечная пила. Мы в бригаде Петрова на заготовке дров, пилим шестиметровые березовые, сосновые и еловые бревна на метровые поленья и складываем их в поленницы. Петров из бытовиков с шестилетним сроком за грабеж. Ко мне почему-то возымел симпатию, а когда узнал, что я в прошлом работник сцены, заводил постоянные разговоры о театре, вспоминал виденные спектакли, актеров, пытался рассуждать о пьесах, но все его рассуждения получались примитивными, не серьезными из-за отсутствия общей культуры. Однажды за костром Петров заговорил о необходимости организовать в лагпункте свою агитбригаду в помощь центральной культбригаде. существовавшей в пятом лагпункте.
- Ее мы почти никогда не видим, а, имея свою, могли бы выступать у себя на лагпункте. Помогите организовать, начальство поддержит инициативу, поможет вам...
От подобного предложения я сразу же отказался, сославшись на то, что нашим работягам, голодным и больным, не до искусства.
Работа с Кивисильдом спорилась. Он был отличный, старательный работник. Не без помощи бригадира, который в наш наряд записывал переброску снега и дальнюю подноску бревен, мы выполняли нору, а она было высокой – на двоих нужно было распилить и сложить семь кубометров дров за смену. За выполнение дневного задания Петров выписывал нам по 900 грамм хлеба, лучший приварок (дополнительную кашу) и премблюдо (премиальное блюдо) в виде кусочка соленой рыбы или запеканки из спрессованной каши.
Мой напарник неважно говорил по-русски и был удивительно неразговорчив. Иной раз за весь день произнесет не более двух-трех фраз и то больше по делу, то, сетуя на тупую пилу, то на обилие снега, из которого мы с трудом вытаскивали бревна. Иногда в нем неожиданно прорывалось веселое настроение. Тогда он тихонько, словно боясь, что его услышат, напевал про себя игривую эстонскую песенку, а потом совершенно неожиданно, коверкая русский язык, повторял свою любимую фразу: «В жизни всегда так, вдруг плохо, а потом вдруг станет хорошо!»...
Не легким делом было уговорить Сависильда посидеть у костра отдохнуть, съесть захваченный с собой кусок хлеба не на рабочем месте, как это он обычно делал, а у весело горевших еловых чурок. Я не раз спрашивал его, почему он не пользуется положенным перекуром.
- Успею, - отвечал он, проворно продолжая складывать дрова, - надо старайся, для сдоровья это карашо, наш нарот любит рапотать, поэтом мы живьем лучше русскоко...
Живя долгие годы в Эстонии, я основательно изучил этот трудолюбивый народ, особенно на селе. Поэтому меня нисколько не удивляло столь сознательное отношение к труду эстонцев, даже в условиях лагерной жизни. Отказчики из них были редким исключением. Их не приходилось подгонять, убеждать работать, отгонять от костра. Пока хватало сил, они трудились с полной отдачей. В тюрьму они пришли рослые, упитанные, здоровые и сильные, привыкшие питаться обильной и сытной пищей, основу которой составляла свинина, картофель, молочные продукты. Переход, да еще такой резкий, на пищу «Святого Антония», сразу же сказывался на организме эстонцев. Они быстрее любого русского, привыкшего постоянно недоедать и питаться кое-как, превращались в «фитили», становились в ряды дистрофиков и погибали.
Лагерное начальство не могло не обратить внимание на трудолюбие эстонцев, свойственную этой нации исполнительность и аккуратность в выполнении порученного задания.
Долгое время никак не удавалось наладить работу инструменталки. Работяги, не без основания, жаловались руководству на плохое состояние получаемого при выходе на работу, инструмента. Как правило, выдавались колуны, тупые топоры, Из-за плохо отточенных, не разведенных пил трудно валился лес, затруднения испытывали и пильщики дров.
Сменили инструментальщиков. Места русских заняли эстонцы. Не узнать стало инструмента. Жалобы сразу же прекратились, работяги получали хорошо отточенные пилы и топоры.
Появление эстонских мастеров в пошивочной и сапожной мастерских лагпункта заметно улучшило качество ремонта одежды. За скромное вознаграждение (обычно расплачивались хлебом), эстонские портные перешивали и перелицовывали пальто и костюмы. О наших опытных мастерах узнали вольнонаемные, которые приносили новый материал и шили верхнюю одежду, расплачиваясь продуктами питания.
Концерт центральной культбригады.
Работать на распиловке дров оказалось значительно легче, чем за много километров в заснеженном лесу таскать на себе тяжеленные осиновые чураки. Не требовалось вышагивать по глубокому снегу по 7-8 километров в оба конца. Биржа находилась недалеко от лагеря, вдоль линии железной дороги. Приятное разнообразие вносило постоянное движение поездов перевозивших лес, дрова и порожние вагоны. Мимо проходили обходчики, вольнонаемные служащие, начальствующие лица, стрелки военизированной охраны. Мы с интересом наблюдали за ними и за тем, как пробегал паровоз со снегоочистителем, разбрасывавшим далеко в стороны веера пушистого снега. Все это скрашивало монотонность нашего труда и укорачивало длительность рабочего дня.
Однажды, когда мы уже заканчивали складывать распиленные чураки, к нам, улыбаясь, подошел бригадир Петров. Он махал рукой, в которой белела какая-то бумажка.
- Могу вас обрадовать, товарищ Рацевич. Вот билет на концерт центральной культбригады, выступающей на нашей подкомандировке сегодня и завтра вечером. Пойдем вместе, у меня еще один билет.
Я поблагодарил бригадира, но от билета отказался. Я сказал:
- Не поймите меня превратно, это не каприз и не стремление показать, что я стою выше тех, кто выступает в культбригаде. Очень может быть, что среди них есть профессионалы достаточно высокого уровня, волею судьбы оказавшиеся в заключении. Поверьте, я в таком состоянии, что мне сейчас не до искусства. По возвращении с тяжелой физической работы, я мечтаю только лишь о том, чтобы напихать в голодный желудок вечернюю пайку и как можно скорее лечь спать, чтобы утром, со свежими силами снова зарабатывать свой 900 граммов хлеба. Надо во всеоружии бороться за жизнь, иначе наверняка погибнешь, как это произошло с сотнями эстонцев, бесславно распрощавшимися с этим миром. И еще добавлю. Мне стыдно, как работнику сцены, в таком видя явиться на концерт. Одеть костюм, который находится в камере хранения, не могу, чтобы не выглядеть, как на маскараде. Небритый, грязный, с копной давно не стриженых волос, я буду казаться окружающим, да и себе в первую очередь, «воробьем в павлиньих перьях». Спасибо за предложение, но лучше отложим посещение концерта до лучших времен.
Бригадир, забрав билет, ушел.
На следующий день в обеденный перерыв. Петров подошел к костру и подробно рассказал обо всем виденном и слышанном на концерте. Ему концерт понравился. Он восторженно отзывался об эстрадном оркестре, говорил об успешном выступлении фокусника, танцевальной пары, исполнителя жанровых песен и конферансье.
- У меня есть заманчивое предложение, - тихонько, чтобы не услышал Кивисильд, обратился ко мне бригадир, - начинайте хлопотать о поступлении в центральную культбригаду, куда в первую очередь берут профессиональных деятелей искусств. Попав в нее, вы сразу же почувствуете родную обстановку, окунетесь в свой сценический мир и, что самое главное, станете в условиях заключения работать по своей специальности. По сравнению с другими заключенными, участники центральной культбригады пользуются огромными привилегиями. Они освобождены от необходимости трудиться на общих работах, их обеспечивают лучшим питанием, одеждой первого срока, для выступления им выдается обувь и соответствующая одежда. Живут они в отдельном бараке на пятом лагпункте, постоянно в разъездах по всем лагподразделениям Вятлага, многие имеют индивидуальные пропуска.
Слова бригадира крепко запали мне в душу. Мысленно я уже видел себя в составе культбригады, строил планы, как я буду выступать в качестве чтеца художественного слова, играть в скетчах и небольших пьесах. В лагере бытовала поговорка: « Каждый выживает, как может. Сегодня погибай ты, а уж я как-нибудь в другой раз». Жизнь заключенных насквозь была пропитана эгоизмом, каждый думал только о себе и своих интересах. Судьба соседа интересовала мало, а когда надо было жертвовать им или собой, вопроса о выборе не существовало.
Время шло. Я с нетерпением стал ждать приезда центральной культбригады на наш лагпункт, решив окончательно и бесповоротно приложить все силы, для того, чтобы попасть в нее.
Петров радовался за меня и чуть ли ни ежедневно ходил в КВЧ (культурно воспитательная часть), узнать, где гастролирует бригада и когда ее можно ожидать у нас.
Мартовское солнце предупреждало о приближении весны. В лесу, в заветрии, под защитой вековых елей становилось даже жарко работать. Ходили в одних гимнастерках, а иногда сбрасывали и их, оставаясь в одних майках.
Прохудившиеся валенки хлюпали в талой весенней воде. Однако каптер не спешил выдавать кожаную обувь и ставил непременным условием сперва вернуть валенки. А как отдавать валенки, если по утрам температура держалась в пределах 15-20 градусов мороза и только днем, когда солнце пригревало, ноги месили мокрый снег.
Червонец.
Однажды, после ужина, когда я расположился на своих нарах и унесся мыслями в свою родную Нарву, до моего слуха донесся разговор, в котором упоминалась моя фамилия. Кто-то спрашивал дневального, где я нахожусь. Тот указал на мое место на нарах.
- Рацевич, поднимайтесь, вас вызывают в контору, - с этими словами обратившийся ко мне стал усиленно дергать за ногу.
Я быстро слез с нар. Поднявший меня пожилой эстонец, дневальный из конторы, доверительно сообщил мне, чтобы я явился за получением «червонца».
По дороге в контору мозг сверлила неотвязная мысль, - кто и откуда мог послать мне десять рублей. Сперва подумал про жену, но предположение сразу отпало: откуда она могла знать мой адрес и как с оккупированной немцами территории Эстонии можно было отправить перевод. А в России, не занятой фашистами, у меня вроде бы никого из родных не было. Так и не решив этот вопрос, дошел до конторы. В маленькой, насквозь пропитанной махорочным дымом конторке, сидело четверо заключенных, при свете небольшой керосиновой лампы, склонившихся над самодельными книгами-журналами. Они старательно что-то записывали и сверяли записи с тем, что значилось на разграфленных от руки листах серой оберточной бумаги. Конторскую тишину нарушало щелканье костяшек счет и треск горевших в круглой печке еловых поленьев. На мой приход никто не обратил внимание.
За первым столом сидел не то грузин, не то армянин в роговых очках, острой с проседью бородкой, одетый в замасленную телогрейку. На мой вопрос, где можно получить адресованный мне червонец, он с иронической улыбкой показал в сторону сидевшего у печки моложавого мужчины. На его открытых до локтей руках красовались типичные для лагерных блатарей наколки: сердце, пронзенное стрелой, женские имена и надписи типа: «Не забуду мать родную» и еще какие-то рисунки, которые уходили по рукам вверх и разглядеть их было невозможно. Подобные татуировки мне приходилось не раз наблюдать на груди и спинах заключенных. У одного я даже видел вязью написанную фразу: «Пусть будет проклят тот отныне и до века, кто думает тюрьмой исправить человека!».
- Фамилия, имя, отчество, год рождения, - скороговоркой спросил татуированный.
Я ответил. Спрашивающий достал из папки небольшой лист бумаги, с напечатанным на машинке текстом, передал его мне, сказав:
- Прочитайте и в этой книге распишитесь. Документ вернете обратно.
Я расписался и, повернув листок ближе к свету, прочел: « Решением Особого совещания при НКВД в г. Москве 6 декабря 1941 года гражданин такой-то, год рождения такой-то, проживающий там- то и так далее... осужден по статье 58 пункт 10 и 11 УК РСФСР на 10 (десять) лет исправительно-трудовых лагерей. Подписи....»
Так вот о каком «червонце» говорил мне, хитро улыбаясь, эстонец. С невеселыми мыслями и в тяжелом настроении возвращался я в барак. Многое мне казалось диким и непонятным. Осудили три месяца назад и только теперь прислали решение. Почему, на каком основании судили заочно, не вызвав меня, не выслушав моих показаний, показаний свидетелей, сторон обвинения и защиты. Как так можно нарушать Советскую Конституцию, глава 1Х которой обеспечивает право на защиту обвиняемому. Где эти демократические принципы социалистического правосудия, провозглашаемые той же Конституцией?
Всю ночь не сомкнул глаз. Возмущению не было предела. Мы, в понимании советской власти политические преступники, были бессильны в своих молчаливых протестах. А начни протестовать вслух, тебя ожидала судьба многих в лагере: новое следствие, обвинение в агитации и пропаганде против советской власти и новый срок заключения. Опять, со всеми подробностями, вспомнились приемы Шаховского в попытках признания вины и как он, по окончании следствия, заверил, что ничего страшного не будет, больше 3 – 5 лет не получу.
Утром Петров обратил внимание на мое удрученное состояние и стал расспрашивать, в чем дело.
- Спасибо за участие, - ответил я, - но ни вы и никто другой не в состоянии мне помочь. Вчера вечером узнал про свою судьбу. Ни за что, ни про что, не имея за собой никакой вины, мне предстоит десять лет скитаться по лагерям в кировской тайге и до 1951 года быть отрезанным от общества, семьи, без права иметь собственное суждение, постоянно слышать окрики и хамство охранников, нарядчиков и прочих «начальников», принудительно работать, без интереса и смысла. И если здесь нет правды и справедливости, то я буду искать их выше. В ближайшие же дни напишу протест на приговор Особого совещания прокурору СССР и в Президиум Верховного Совета СССР. Молчать не могу и не хочу.
- Потерпите немного, сейчас не время протестовать, - спокойно заговорил Петров, - сейчас война, мы временно терпим крупные неудачи на фронте, поэтому всем, без исключения, приходиться сосредоточить внимание на том, чтобы переломить хребет фашистскому зверю, а когда он будет уничтожен, в чем я не сомневаюсь, правительство займется другими вопросами, в том числе и заключенными, среди которых, верю, есть немало невиновных. Хорошо понимаю, что вам и таким, как вы безумно тяжело переживать нравственную боль заключения, но что поделаешь, на фронте во много раз тяжелее. Там безвинно проливают свою кровь миллионы защитников Родины...
В словах Петрова звучала теплота и ласка по отношению к невинно осужденным и невинно гибнущим. Я никогда раньше не чувствовал в нем столько искренности и сочувствия и потому верил, что говорил он то, что думал. Желая сделать мне приятное, Петров предложил пригласительный билет на концерт центральной культбригады.
- Развейте свои печали, обязательно сходите на концерт сегодня вечером и у вас будет маленькая радость. Kак знать, может осуществится ваша мечта поступить в бригаду, смените лес на сцену...
Лео-Подкопаев (худрук).
По возвращении с работы первым делом сходил в камеру хранения за костюмом, рубашкой с галстуком и ботинками. Помылся в бане. За половину пайка хлеба, парикмахер подстриг без очереди. ЗаглЯанув в осколок зеркала, себя не узнал – помолодел, очень кстати похудел, костюм сидел лучше, не обтягивая фигуру. За час до начала концерта зашел в барак, где остановилась агитбригада и где должно было состояться её выступление. При входе в дверях столкнулся с художественным руководителем агитбригады Лео-Подкопаевым. Представился ему, сказал, зачем пришел. Он извинился, сказав, что сейчас ему некогда, спешит на репетицию, но после концерта просил обязательно зайти. Тогда он поговорит со мной обо всем подробно и в присутствии членов бригады послушает мое чтение.
Я вышел на воздух. В свой барак возвращаться не хотелось. На высоком безоблачном небе мигали крупные молчаливые звезды. Луна поливала белым светом готовившуюся ко сну подкомандировку. Из бараков, словно зайцы, вприпрыжку выбегали одинокие фигуры в уборную. Барачные дымки змейками взмывали кверху и незаметно таяли в ночи.
Воскресил в памяти прозаические произведения и стихи, в свое время читанные на концертных эстрадах. Вспомнил Зощенко, Панелеймона, Романова, Чехова, стихи Апухтина, Надсона, Агнивцева и пришел к заключению, что наиболее подходящий по тематике и содержанию вещью для прослушивания и, в случае удачи, для концерта станет революционная поэма Александра Блока «Двенадцать». Быстро прочитал её про себя, оказывается, хорошо помнил, ничего не забыл, хотя вещь большая и чтение продолжается в течение пятнадцати минут. Успокоился и пошел на концерт.
Концерт проходил в обычном бараке, приспособленном под «концертный зал». Несколько скамеек и табуреток установлены возле импровизированной сцены, завешенной простыней. Многочисленные зрители расположились на нарах, начальство на табуретках и скамейках. Сцена освещается большой керосиновой лампой. Непонятно, что там налито, вероятно, смесь бензола с керосином, но слышится постоянный треск, моментами лампа то ярко вспыхивает, то чуть ли не гаснет. Начало концерта задерживается из-за отсутствия начальства. Но вот оно подходит, на скамейки и табуретки садится начальник нашей подкомандировки, оперуполномоченный, чины военизированной охраны, лагерные «придурки» во главе со старшим нарядчиком.
Концерт начинается. Открывается он выступлением эстрадного оркестра в составе восьми музыкантов. Всем им места на сцене не хватает. Трое – кларнетист, тромбонист и гитарист устроились сбоку на нижних нарах. Художественный руководитель бригады почти не сходит со сцены: поет жанровые песенки под оркестр, читает антифашистские фельетоны, исполняет под баян сатирические куплеты, частушки. Поскольку материал, исполняемый Лео, на злобу дня и насыщен юмором, зритель от души смеется. В бригаде несколько женщин. Примой выступает певица из тартуского театра «Ванемуйне», нарвитянка по рождению, Антонина Ламан. Соотечественники эстонцы после каждого её номера устраивают бурную овацию.
После оперных партий, Ламан спела несколько народных эстонских песен, на эстонском языке естественно, что вызвало среди слушателей - эстонцев бурю аплодисментов.
В концерте выступили еще фокусник-китаец Дин-Дзи-Мин, баянист Иван Лепин, опереточный дуэт Хорхордина-Дроздов, солист - скрипач Ефим Вязовский, исполнитель русских народных песен Григорий Харитонов, с ритмическими танцами выступил Владимир Титков.
Я с нетерпением ожидал выступления чтеца художественного слова, но его не было. Позднее Лео рассказал, что он продолжительное время искал представителя этого жанра по всему Вятлагу и никак не мог найти.
Концерт закончился. Зрители разошлись. Остались культбригадчики. Лео представил меня коллективу как чтеца и драматического актера и просил всех, как только переоденутся, прослушать меня.
- Завтра у нас здесь второй концерт, - сказал Лео, - познакомимся с исполнительским творчеством Степана Владимировича Рацевича. Если оно нам понравится, будем просить его выступить с нами... Внимание, товарищи!.. Исполняется поэма Блока «Двенадцать».
Подавив волнение, я начал читать... Слушали с большим вниманием. Мне кажется, что я читал так, как никогда, понимая, что в этот момент решается моя судьба. От того, как я прочитаю, зависело быть мне в культбригаде или не быть.
По окончании чтения несколько секунд царило молчание, а затем раздались аплодисменты. Это были не казенные, обязательные аплодисменты. По лицам слушателей можно было определить их искренность.
Ко мне подошел Лео и, крепко пожав руку, сказал:
- Спасибо! Все мы получили большое удовольствие. Прошу вас принять участие в завтрашнем концерте с этой замечательной вещью. Ничего другого читать не нужно. А сейчас вместе с нами поужинаете. С начальством я договорюсь, на работу завтра не пойдете, будете целый день отдыхать, набираться сил к своему выступлению.
Сидели до поздней ночи. В этот памятный вечер я был сыт как никогда в заключении. Мне предложили большую миску гречневой каши с постным маслом. От добавки не отказался. Была еще селедка и сладкий чай.
Говорили о многом – об искусстве, о планах на будущее. Лео заверил, что сделает все, чтобы освободить меня от общих работ и перевести в центральную культбригаду.
Утром я встал как обычно вместе со всеми работягами. Сбегал к Петрову, предупредил его, что на работу не выйду. Он уже был в курсе и, поздравив с удачей, обещал вечером придти на концерт.
До двенадцати часов дня я крепко спал, благо в бараке, кроме дневального, никого не было. После основательного отдыха, принялся за повторение «Двенадцати». Проходил отдельные куски, которые казалось, звучали не совсем уверенно и тверда. Штудировал по несколько раз, а потом читал поэму целиком.
Мои занятия прервал музыкант из центральной культбригады, кореец Цай-Обон, занимавший на общественных началах одновременно и должность завхоза. Он пригласил к ним в барак на обед. Разве смог я отказаться от столь заманчивого предложения? В обед угостили вкусными кислыми щами и отварной рыбой (кета) с густой кашей. Поневоле вспомнились слова бригадира Петрова о том, что участников центральной бригады кормят лучше, чем передовиков производства в лагере.
Как и накануне, концерт собрал полный барак слушателей. Впереди сидело все лагерное начальство. Когда очередь дошла до меня, то Лео объявил меня, как труженика первой подкомандировки седьмого лагпункта, что естественно было встречено дружными аплодисментами. Еще бы, всем импонировало, что в концерте выступает свой, работяга.
Мое выступление, без ложной скромности, имело определенный успех. Дважды приходилось выходить на вызовы. После концерта все культбригадчики подходили и поздравляли с первым выступлением и успехом. Вечером снова был гостем деятелей искусств, опять меня обильно накормили, приласкали теплым, сочувственным словом. Расставались как старые друзья. Наперебой заверяли, что мое вступление в культбригаду дело ближайшего будущего, о чем подтвердил и Лео, пожелав крепкого здоровья и не терять надежду на скорую встречу на пятом лагпункте.
С отъездом культбригады жизнь вошла в прежние рамки будничной лагерной жизни с заботами о выработке пайки хлеба, с очередями за баландой, с болезнями и страданиями людей на почве недоедания и атавиминоза, с отказчиками, которых постоянно сажали в карцер и никак не могли добиться, чтобы они стали сознательными работягами, понимали, что «кто не работает, тот не ест», с внушениями перед выходом на производство, что только честным трудом заключенный сможет искупить свою вину.
Шли дни, недели, прошел месяц. Напрасно я ждал вызова, лелеял надежду распрощаться с осточертевшей пилой – все оставалось без перемен.
С каждым днем ухудшалось питание. На базе отсутствовали соль и крупы. Суп и каша варились из одной ржаной муки. Разница между первым и вторым блюдом была в том, что ржаная похлебка, которая было абсолютно без соли, походила на грязную водицу, а несоленая ржаная каша варилась чуть-чуть погуще. Соль было не найти даже «днем с огнем». За нее готовы были платить что угодно, потому что такая пища, даже, несмотря на болезненное голодное состояние, не лезла в горло. За спичечную коробку черной (технической) соли лагерные спекулянты запрашивали две пайки хлеба. Вдобавок ко всем несчастьям, перестали давать и соленую рыбу, которая хоть в какой-то мере компенсировала отсутствие соли. Свою, почти новую фетровую шляпу, я продал через стрелка-конвоира за полтора коробка соли. Насыпал её в мешочек и носил на шее, чтобы не украли.
Наступавшее тепло неожиданно сменилось шквалистым холодным ветром, принесшим опять зиму. За несколько суток опять выпало огромное количество снега. Из каптерки вновь выдали валенки. Ботинки разрешили оставить при себе на тот случай, если вдруг потеплеет. Но предупредили, что как только начнет таять, валенки вернуть немедленно
Изнурительным выдался день после обильного ночного снегопада. Дров мы не пилили. Занимались только откапыванием занесенных снегом бревен. В тот вечер, помню, от усталости еле передвигался на ногах. Даже есть не хотелось, мечталось только лечь и крепко уснуть. На вахте скопились какие-то приезжие заключенные. И мне было ни к чему, что это члены центральной культбригады ждали разрешения зайти в зону. Кто-то взял меня за плечо. Обернувшись, увидел улыбающегося Лео.
- Вас, Степан Владимирович, не узнать. Почему вы так плохо выглядите? Устали?..
Сил отвечать не было, я просто кивнул головой.
- Мы сегодня у вас даем концерт. Приехали на один день. Надеюсь, согласитесь с нами выступить?
Я посмотрел на него и промямлил, что очень устал, что мне нездоровиться и что я вообще очень хочу спать.
Но Лео не отступал. Желая сделать мне приятное, он сказал, что в управлении Вятлага не возражают о моем переводе в центральную культбригаду, документы, якобы, оформляются, остались кое-какие незначительные формальности. После такого сообщения разве вправе я был отказаться от участия в концерте, хотя, по правде сказать, сил почти не было. Я предложил прочитать что-нибудь полегче «Двенадцати», «Канитель» Чехова или стихотворение А.С.Пушкина «Клеветникам России». Но Лео ничего слушать не хотел – только Блока. Пришлось читать Блока.
Обижаться на прием многочисленных слушателей я не мог, и встретили и проводили тепло, но осадок неудовлетворенности остался.
Не имел я права выступать в подобном состоянии и без соответствующей подготовки. Но пошел навстречу напористости худрука, его прихоти, не желающей считаться с состоянием и возможностями исполнителя. Сколько раз впоследствии я убеждался в черствости и эгоизме Лео. Как тут было не вспомнить справедливое высказывание писателя-фантаста Герберта Уэллса: «...Наука, литература, искусство – это оранжерейные растения, требующие тепла, внимания и ухода...»
В шесть утра следующего дня зычный, сдобренный матерщиной, окрик нарядчика прокатился по бараку, заставляя вскакивать заключенных со своих теплых нар. С особым усердием втаскивались заспавшиеся работяги. Подойдя ко мне, нарядчик заговорил:
- Давай, давай Рацевич, не опаздывай на подъем. Беги за завтраком, пока очередь небольшая. А ты молодец, поддержал честь нашей подкомандировки! Тебя даже начальник похвалил, сказал мне, что если работает на тяжелом объекте и не справляется с заданием, перевести тебя на более легкую работу. Сказал, что беречь таких людей надо... Где это ты так ловко читать научился? Здорово вышло! Молодец!...
Улыбкой отвечал на комплимент нарядчика, говорить было нечего, да и некогда.
Совхоз пятого лагпункта.
Весна входила в свои права. Снег оседал на глазах. Таяние шло полным ходом. Его мы в прямом смысле ощущали в бараке во время сна. Через прогнившую крышу нары обильно омывались водой. Ночью передвигались на сухие места, а когда их не оставалось, спускались вниз и у печки, сидя на скамейке, засыпали.
Если бы не положение заключенного, со всеми вытекающими из этого последствиями, как приятно было бы находиться в эту пору в весеннем лесу. Заговорили веселыми голосами жаворонки. Дышалось легко и привольно. Сосновый аромат наполнял хвойный лес. Набухли почки на кустарниках. Пестрели белым и розовым цветом пушистые почки вербы.
Приближалась первая годовщина расставания со свободой. Печальная дата напоминала о всех мрачных перипетиях произошедших в моей жизни. Впереди девять таких же беспросветных лет. Из дома не имею никаких вестей. Как-то там живут мать, жена. Помнят ли, а может никого уже нет в живых, «все сметено могучим ураганом»...
К нашим горестям прибавилась еще одна – цинга. Буквально каждый второй имел острую форму этой болезни, связанной с недостатками питания, отсутствием витаминов, а по существу скорбут пустил глубокие корни в ослабевшие организмы всех заключенных. На ногах вскрывались кровоточащие раны и сильные отеки. У многих опухали десны, язвами покрывался язык, вываливались зубы. Наблюдалась общая слабость и неспособность к производительному труду. В бараках появились плакаты с призывами:
Не хочешь болеть цингой?
Пей хвойный настой!
Бочки с хвоей аккуратно, каждый день, наполнялись до краев. Пили неохотно, зажимая нос, чтобы не ощущать острого запаха хвои. Несколько дней вместе с обедом выдавали дрожжи. Брали нарасхват, покупали друг у друга, пили с огромным удовольствием, но вскоре их выдачу прекратили. Дрожжи, и то в ограниченном количестве, выдавали только больным в стационаре. Зато литровые банки с дрожжами можно было увидеть на тумбочках лагерных «придурков». Они гнали брагу, устраивали попойки.
По поводу хвойного настоя, работяги, сидевшие у костров и в бараках вокруг печек, злобно шипели: «Лучше бы поесть дали вволю, а то, вишь надумали, от пуза поить вонючим пойлом». Нашелся остряк, уверявший, что вода с успехом заменяет калорийную пищу: «Возьмем, к примеру, килограмм свиного сала – его заменит ведро воды. Не верите, попробуйте! Кто выпьет за один присест такое количество воды, почувствует, будто съел тысячу граммов шпика!»
В конце апреля по лагерю расползлась параша о готовящемся этапе в совхоз пятого лагпункта. Слухи с каждым днем усиливались, уверяли, будто уже составлены списки предназначенных на этап, в связи с чем происходят перетасовки людей в бригадах. Для отправки на сельхоз-работы отбирают малосильных, инвалидов, не способных по состоянию здоровья валить лес. Бригадир Петров подтвердил правильность слухов и даже назвал время отправления этапа – сразу после майских праздников.
- Из нашей бригады назначены в этап 12 человек, в том числе и вы, Степан Владимирович. Если возражаете, могу помочь остаться, тогда найдем замену. Подумайте и скажите.
Петров согласился ждать до завтра. Долго раздумывать не стал. Хотелось скорее вырваться из этой грязи, угнетала лесная глушь, окружающее безлюдье. Быть ближе к пятому лагпункту, местопребыванию центральной культбригады, становилось для меня заветной мечтой. Прельщала смена обстановки, людей. Теплилась надежда, что нахождение совхоза рядом с управлением Вятлага изменит бытовые условия в лучшую сторону, до и пища будет доброкачественней.
Утром 5 мая 1942 года, колонна из 100 заключенных, сопровождаемая конвоирами с собаками выходила из зоны первой подкомандировки седьмого лагпункта. Один раз обернулся назад, бросил прощальный взгляд на первый этап своего исправительно-трудового заключения, без сожаления, с радостью, что навсегда расстаюсь с мрачным убежищем, где от голода, болезней, изнурительного труда погибли сотни заключенных, в том числе и эстонцев.
Предстояло пройти пешком свыше пятидесяти километров. Шли налегке, вещи везли на подводах, по пути сбрасывали с плеч бушлаты и телогрейки, настолько нагревало солнце. Еще не успевшая просохнуть после зимнего наста проселочная дорога, лентой извивалась в чаще деревьев, пересекала лесные тропы, выходила на открытые поляны с сенокосными угодьями и снова пряталась в перелесках. Ни жилого дома, ни сарая, никаких строений не встречалось на нашем пути. Создавалось впечатление, будто поблизости отсутствовало человеческое жилье, был необжитой пустырь, глухомань, через который пролегал только наш путь, путь заключенных. Где-то на половине этого пути был сделан привал. Разожгли костер. Имевшие с собой хлеб закусили, а у кого ничего не было посидели так, разглядывая яркое пламя огня.
Вторая половина пути оказалась более продолжительной и утомительной. Рядом со мной, отступив на полметра, шагал стрелок-охранник, уже не молодой, с простоватым лицом колхозника, обеими руками державший автомат. Решил с ним поговорить о текущих событиях и положении на фронте. Спрашивал негромко, чтобы не услышали другие охранники, но ничего не вышло. Охранник словно не слышал задаваемых вопросов, упорно молчал, точно и неуклонно соблюдая приказ: с заключенными не разговаривать.
По выходе из леса, нашим взорам открылась довольно живописная картина. С высокого холма спускалась железная дорога, упиравшаяся в станцию Лесная, на которой стояли вагоны, груженные лесом и несколько пассажирских вагонов.
Слева, вблизи железнодорожного полотна, за сторожевыми вышками и проволочными заграждениями, небольшую территорию занимала подкомандировка совхоза пятого лагпункта. Значительно дальше, позади станционных зданий, шла дорога в Соцгородок. Его было отлично видно, поскольку мы находились на возвышенности. Столицу Вятлага составляли исключительно деревянные строения, в которых помещалось управление Вятского исправительно-трудового лагеря, а также квартиры вольнонаемного состава.
Оставшийся в стороне пятый лагпункт, увидеть не удалось. Он скрывался за поворотом железнодорожного полотна на порядочном от нас расстоянии.
Подкомандировка совхоза пятого лагпункта не оправдала наших надежд на лучшие бытовые условия. Деревянные бараки заменили огромными брезентовыми палатками. В них всегда было холодно, а печки отсутствовали. Во время дождя палатки протекали и чтобы не промокнуть, укрывались, чем попало. Негде было согреться, просушить одежду и обувь. Кроме того, круглосуточный треск, работавших за зоной по поднятию целины тракторов, не давал спать. Чтобы избавиться от этого треска затыкали уши, обвязывали головы полотенцами – ничего не помогало. Начальник высмеял жалобщиков, заявив, что ему важнее приготовленная к посеву земля, чем капризы интеллигенции. «Подумаешь, не могут уснуть, - окрысился он, - значит, на работе спят, небось. Тот, кто за день наработается, уснет при любом шуме».
Баня в совхозе отсутствовала, мыться ходили через десять дней на пятый лагпункт за несколько километров. В первый же вечер всех нас распределили по бригадам и на следующее утро после тощего завтрака, состоявшего из жиденькой пшеничной кашицы и вонючего кофе, направили на работы. Шли недолго, около километра, в противоположную от пятого лагпункта сторону. Когда-то здесь стеной стоял лес. Его вырубили начисто. Нам предстояло выкорчевать оставшиеся пни и сжечь их.
Работа мне показалась не столь тяжелой, как в лесу. Норму, всякими правдами и неправдами, с помощью бригадира, мы выполняли. Он мог показать любое количество пней, благодаря тому, что их сразу же сжигали на месте.
Во второй половине мая погода заметно улучшилась, прекратились надоевшие дожди. Потеплело настолько, что работали в одних майках, даже иногда загорали на солнце. Палатки высохли, в них стало тепло и сухо и если бы не смолкавший треск тракторов по ночам, спать можно было бы спокойно.
С корчевки пней нашу бригаду перевели на новый вид работ – посадку картофеля. Сажали картофель экономно, предварительно каждую картофелину разрезали на четыре части. Все настолько соскучились по картофелю, так давно его не ели, что слишком соблазнительным было не украсть несколько картофелин, чтобы не бросить их в костер и не съесть в печеном виде. За это нас строго ругали, обещали наказать, даже посадить в карцер, но ничего не помогало, голод вынуждал воровать, краденый картофель прятали за пазухами, в карманах, в шапки и несли в зону. На вахте производили шмон. У кого находили картофель, сразу же отправляли в карцер.
Дважды во время посещения бани на пятом лагпункте забегал в барак центральной культбригады. Оба раза постигали неудачи, никого застать не мог. Бригада совершала гастрольные поездки. В третий раз повезло. Придя в барак, застал ребят спящими, они только что вернулись с дороги. За столом сидел один Лео, который переписывал из сборника тексты песен.
Он нисколько не удивился моему приходу, словно я жил в этом же лагпункте, не поинтересовался, каким образом сюда попал и, не ожидая моих вопросов, заговорил сам:
- Пока все без перемен. Ничем обрадовать не могу. Придется ждать еще. В управлении знакомятся с вашим делом, слышал, есть какие-то но...
Пришлось возвращаться ни с чем…
Подкомандировка «Болото».
Завершился сев овощей, закончились корчевочные работы. Трактора затихли, спать стало легко и спокойно. Рабочую силу занять стало нечем. Мы перебивались разовыми работами на подхвате. Но кайфовать долго не пришлось. Поступила заявка – немедленно направить этап на подкомандировку «Болото» на кошение сена. Туда каждое лето со всех лагпунктов собирали заключенных, многие из которых уже испытали «прелести» работы на болоте. Ловчились, как могли, только бы не попасть на этап – наносили себе травмы, прикидывались больными, ухитрялись попадать в стационар, слишком хорошо все знали, что представляло из себя болото, какими инвалидами и доходягами возвращались люди обратно.
Уж очень и мне не хотелось оказаться на этапе, тем более что не терял надежды со дня на день оказаться в культбригаде. Сходил к начальнику совхоза, объяснил создавшееся положение и сослался на Лео, который сможет подтвердить мое скорое назначение в культбригаду.
- Мне об этом ничего не известно, - отрезал начальник совхоза, - если понадобитесь, не беспокойтесь, вызовут и доставят куда положено. А пока будете работать на сенокосе. Идите!...
Никогда в жизни я не косил. Помню, бригадир на такое мое заявление ответил лагерным трафаретом: « Не умеешь - научим, не хочешь – заставим». В бытность своей работы в Эстонии, в Принаровье, не раз видел, как этой нелегкой работой занимались крестьяне. Они уверяли меня, что труднее покосного периода, самого изнурительного и обременительного в деревне. В этом я вскоре убедился сам.
У заключенных отсутствовали сколько-нибудь нормальные условия для сенокошения. Кормили хуже, чем в совхозе, одевали во всякую рвань. Большую скученность в бараках, трудно было вообразить. Одолевали клопы, блохи, вши. Работали без выходных, от зари до зари. Отдыхали только в проливные дожди. В обычную дождливую погоду считалось, что работать можно. Когда оставались в зоне, что было очень редко, мыли и убирали бараки, проходили санобработку, мылись в бане, стирали и штопали белье.
Подкомандировка болото занимала крошечную территорию на холмистом участке, со всех сторон окруженном необозримыми болотными пространствами. Лишь в одном месте пролегала узкая, выложенная жердями и бревнами дорога, соединяющая подкомандировку с внешним миром, по которой заключенным поступало снабжение продуктами и хлебом.
Стоило только спуститься с горки, пройти пару десятков шагов в любую сторону, как ноги проваливались по икры в трясину, наполненную черно-бурой водой. Если выданные из каптерки поршни с онучами оберегали ноги от порезов острой травы, то ни в какой степени не спасали от ржавой гнилой воды, вызывавшей воспалительный процесс, всякого рода нагноения, поражения кожной ткани.
Как правило, свирепствовала малярия. Первыми признаками заболевания была повышенная температура, доходившая до 40 и выше градусов. Ежедневно от укусов малярийного комара заболевали десятки заключенных. Больного лихорадило, бил сильный озноб, тело покрывалось обильным потом. Приходивший на покос фельдшер. Первым делом замерял температуру и выдавал больному хинин или акрихин. Когда не хватало лекарств, а это было частым явлением, врачебная помощь выражалась словами утешения, дескать, ничего страшного нет, температура скоро спадет и все будет хорошо. Редко кому удавалось, да и то только при продолжительной высокой температуре, получать освобождение от работы.
От постоянного пребывания в холодной болотной воде у меня стали болеть ноги. Они распухли от ступни до бедра, покрылись красно-фиолетовыми Пятнами, постепенно переходившими в открытые раны. Каждый вечер у дверей амбулатории выстраивались длиннейшие очереди. Медицинская помощь выражалась в смазывании ног цинковой мазью, а когда её не было, обычным вазелином. Из-за отсутствия перевязочного материала, ноги не бинтовали. Мазь прилипала к грязному белью, смешивалась с содержимым болотной воды. Дошло до того, что больные с пораженными язвами ногами, не только не могли работать, но и были не в состоянии передвигаться. Их приходилось отправлять в сангородок Четвертого лагпункта.
Не отличавшийся особенной грамотностью, наш бригадир, Илья Корнев, постоянно пользовался моими услугами по закрытию нарядов и составлению отчетности. Эта помощь компенсировалась тем, что по нарядам я всегда вырабатывал не менее 100 процентов плана и потому получал ежедневно не менее 900 грамм хлеба.
В один из дней Корнев заболел тяжелой формой малярии и десятник на его место назначил меня. Сразу возникла дилемма: как сохранить членам бригады, не выполнявшим плана, высший паек, чтобы, как говорится: «волки были сыты и овцы целы». Стал приписывать в наряды не существующее количество скошенного сена, указывал фиктивное количество сложенных стогов, в полной уверенности, что об этом никто не узнает, тем более что до поры до времени проверки нашей работы не было.
Мне «повезло». Как раз во время моего бригадирства, комиссия проверила наличие скошенного сена в стогах и по закрытым нарядам. Я сразу же попался. На вечерней планерке мои противоправные действия послужили темой сообщения начальника подкомандировки всем бригадирам. На следующее утро, собравшиеся на развод перед выходом на работу заключенные, услышали приказ, по которому я отстранялся от бригадирства, меня переводили в другую бригаду на общие работы, и, кроме того, получал трое суток карцера.
В Первый же вечер, по возвращению с работы, вахтер не пустил меня в зону, а заставил идти в карцер, куда мне и принесли обед. Карцер помещался в небольшом деревянном срубе, с прорезанным в стене отверстием, заменяющим окно без стекла с железной решеткой.
Кроме нар, в камере ничего нет. Охранник приказывает снять верхнюю одежду и отдать ему. Остаюсь в трусах и майке. Не разрешают даже оставить носки, онучи и поршни. Мне невдомек, почему отбирается одежда, - оказывается все продумано: сидящий в карцере отдается на съедение комарам.
Три ночи я не смог сомкнуть глаз, ведя отчаянную и бесполезную войну с тучами комаров, проникающими через отверстие в стене. Обороняться было нечем, без устали размахивал майкой, но это мало помогало. Жалили в голову, плечи, ноги, во все места тела. Мне казалось, что я сойду с ума от такого невиданного мною нашествия комаров. Утром пришел надзиратель выводить на работу. Разрешил на несколько минут забежать в барак за хлебом и в раздаточную за завтраком. Качаясь, словно пьяный, с больной головой от бессонной ночи, шел на работу. Бригадир бригады, в которую меня определили, эстонец Рузалепп, видел мое ужасное состояние и понимал, что работать я не смогу. Он разрешил мне на пару часов лечь на сухую кочку и под покровом бушлата, чтобы не кусали надоевшие за ночь комары, я уснул.
Последняя, Третья ночь в карцере была особенно кошмарной. Всю ночь шел дождь. Комары настолько озверели, что я уже был не в силах обороняться. Утром в бригаде ужаснулись моему виду: лицо заплыло от комариных укусов, глаз было не видно, тело покрывали сплошные волдыри.
Пока три ночи я находился в карцере, из палатки украли все мои вещи, в том числе синий костюм, сорочку, ботинки, в которых я выступал на двух концертах центральной культбригады.
Жертвами лагерных воров становились многие честные работяги. На подкомандировке отсутствовала камера хранения, вещи лежали на нарах, в головах спящих. Просили днем дневальных присматривать за вещами, но разве могли они уследить, когда в палатке находилось более 150 человек, из которых четверть были уркачи, отбывавшие срока за грабежи и прочие бытовые преступления.
По всем инстанциям я жаловался, вплоть до начальника подкомандировки. Мне сочувствовали, обещали принять меры, обнаружить воров и вернуть вещи. Но проходили дни за днями, кражи не прекращались Воры чувствовали свою безнаказанность, хотя начальнику каждый день докладывали о новых случаях воровства.
Однажды после работы, я стоял в очереди за обедом. Позади маячила фигура типичного лагерного блатаря, обильно исколотого, с моим синим пиджаком на голых плечах. Получив обед, я решил проследить за ним, чтобы узнать, в какой палатке он живет, а потом уже сообщить куда следует. На меня блатарь не обращал никакого внимания, вероятно даже не знал, что пиджак принадлежит мне. Получив свою пайку, он направился в сторону соседней с нашей палаткой. Я, со своим обедом в руках, за ним. Он уже хотел войти в свою палатку, когда я его негромко окликнул:
- Послушайте, - вежливо начал я, - этот пиджак, что у вас на плечах, мой. Его недавно у меня украли. Верните его мне!...
Наглое лицо вора осталось невозмутимо спокойным.
- Это твой пиджак? – наивно спросил он и по его лицу расползлась омерзительная улыбка, - ну что ж, пойдем за палатку, там удобнее снимать.
Он оставил свой обед и шагнул вперед за угол от входа. Ничего не подозревая, я последовал за ним. Мы остались один на один. Убедившись, что нас никто не видит, блатарь резко повернулся и со всего размаха нанес мне сильнейший удар в солнечное сплетение. Дыхание перехватило, миска с баландой отлетела в сторону, я, корчась от боли, катался по земле.
- Запомни, сучий фашист, - спокойно, сквозь зубы, процедил он, - в следующий раз кишки выпущу! Попробуй кому пожаловаться, в болоте могилу найдешь!...
Он, забрал свой обед и ушел в палатку, а я еще долго приходил в себя, никак не совладея дыханием. Наконец, собрав все силы, шатаясь, побрел в свою палатку. В тот день мой обед оказался как никогда скудным – черный хлеб запивал тепленькой водичкой.
Про этот случай так никто и не узнал, разве смел я кому-нибудь об этом рассказать. В лагере каждый хорошо знал, как жестоко блатари расправляются со своими жертвами. Проиграть человека в карты, а потом убить его, не стоило блатарям большого труда, благо и начальство старалось не вдаваться в подробности лагерной жизни.
В канун дня моего рождения произошел такой случай. К вечеру наша бригада возвращалась с работы. Из болотной топи вышли на деревянные мостки. Идти стало значительно легче и веселее, все же приближались к отдыху. Вдруг совершенно неожиданно, так, что я даже в первый момент испугался, к моим ногам упал с поврежденным крылом, среднего размера кулик – бекас. Обитатель болот, кулик считается ценной дичью. Я принес его в зону, решив подкормить, а затем отпустить на волю. Но ранение птицы оказалось столь значительным, что она не смогла подняться на крыло и к вечеру умерла. Дневальный, в прошлом охотник-любитель, предложил освежевать птицу и зажарить, уверив меня, что мясо бекаса съедобное и вкусное. Он освежевал птицу, а я отнес ее на кухню. И вот, после работы, 20 августа, в свой 39 день рождения, мы втроем обгладываем мягкие косточки аппетитно зажаренного на постном масле бекаса. Мои соратники по несчастью пожелали мне, как всегда в таких случаях желают, счастья и скорейшего избавления от тягот жизни за колючей проволокой.
Конец болота.
Третьего сентября, на утреннем разводе при выходе на работу, нарядчик крикнул меня и велел остаться в зоне:
- Отправляйся обратно в палатку. Через час пойдешь в контору. Тебя вызывает начальник подкомандировки.
Загадочный вызов к начальству не на шутку меня всполошил. Что случилось? Почему не выпустили из зоны на работу? Значит, имеется какая-то серьезная причина...
В конце концов, после долгого раздумья, пришел к выводу, что поводом приглашения послужила кража вещей. Вероятно, кто-нибудь узнал о происшествии за бараком и донес начальству. Сейчас произойдет очная ставка с вором. Так я считал, подходя к дверям кабинета начальника подкомандировки. На стук услышал приглашение войти.
На мое «Здравствуйте, гражданин начальник!» никто не ответил. Начальник разбирал бумаги на столе и молчал. Я стоял и тоже молчал. Наконец он соизволил оторваться от бумаг и казенным голосом, без интонаций произнес:
- Сегодня по этапу отправляешься в центральную культбригаду. Сходи в каптерку и сдай казенные вещи. Вместо обеда выдадут сухой паек. Возвращайся в палатку и жди сопровождающего стрелка. Никуда не уходи. Все ясно? Можешь идти!..
Я не уходил.
- Я что-нибудь не так сказал? Чего ждешь? Марш отсюда!
- Гражданин начальник! – начал я, заикаясь, - у меня же ничего нет. Я вам докладывал, что все мои вещи украли. Если я верну казенные вещи, то в чем мне идти в Пятый лагпункт?
Начальник посмотрел на меня и уже мягче сказал:
- Идите в каптерку, я распоряжусь.
Каптерщик был предупрежден о моем приходе, поэтому он без церемоний приказал мне раздеваться. Взамен мне выдали смену нового белья, чистую гимнастерку, новые хлопчатобумажные брюки, приличную телогрейку, старую, но еще крепкую, кепку. Взамен поршней получил ботинки. Второго срока, которые из-за отсутствия носок одел на босые ноги. Свою хламиду оставил тут же в каптерке.
Ждал стрелка довольно долго. За это время основательно поразмыслил в одиночестве о своем полуторагодовалом горьком житье-бытье в тюрьмах и лагерях и о том, что ждет меня впереди. Как-то даже не верилось, что я больше не на общих работах, что мне не придется вставать ни свет, ни заря, чтобы как заведенная машина изо дня в день, без выходных, вкалывать из последних сил ради пайки хлеба и только думать, как бы не загнуться, сохранить жизнь.
Пришел стрелок, уже не молодой кировчанин, вежливо пригласил пройти с ним на вахту, где проверили биографические данные, сходятся ли они с записями в деле. И вот все. Покидаю подкомандировку. Тороплю стрелка скорее выбраться из болота в прямом и переносном смысле, до того оно стало ненавистным и противным, таким же проклятым, как вся беспросветная жизнь в лагере.
Над головой еще не остывшее сентябрьское солнце. Оно по летнему теплое, сегодня особенно для меня дорогое, согревающее раненное несправедливостью сердце. В памяти всплывают пушкинские строки из «Осени»:
Унылая пора, очей очарование.
Приятна мне твоя прощальная краса.
Люблю я пышное природы увядание,
В багрец и золото, одетые леса...
Даже странно как-то, когда выходили из зоны, стрелок, как обычно в таких случаях, обязан был предупредить, как следует держаться в пути: идти ровно, не сворачивать в сторону, ни на шаг не отступая ни влево, ни вправо, в противном случае оружие будет применено без предупреждения. То ли забыл, то ли не захотел на этот раз повторять набившую оскомину, как в лагере называли, «молитву».
Кругом ни живой души, идем вдвоем, как равные, давно знакомые. Я налегке с небольшим мешком с продуктами. У него для моей острастки за плечами винтовка. Почему-то убежден, что винтовка ему мешает, он с удовольствием бы оставил оружие на подкомандировке. Стрелок, в недавнем прошлом, кировский колхозник. Был мобилизован, но из-за слабого зрения на фронт не попал, назначили вохровцем к заключенным в Вятлаг. Словоохотлив, простоват. Говорит обо всем, кроме политики, не боясь и нисколько не стесняясь, что общается с заключенными. А ведь за это ему грозит административное взыскание, вплоть до суда.
Он не имеет понятия, зачем меня направили в Пятый лагпункт. Делюсь своей радостью. По его лицу расплывается сочувственная улыбка: «Вам там будет хорошо, главное сытно, и почувствуете себя как на воле» - запросто делает он свое заключение.
Далеко позади, в дымке осеннего дня затерялось «Болото». Меняется ландшафт, появились холмы и пригорки. Сухой серебристый мох широким ковром расстилается в редком сосновом лесу. Песчаные овражки, обращенные к солнечной стороне, наполнены кустиками с перезрелыми ягодами лесной земляники. Пониже в кустарниках прячется красно-белая брусника. А еще дальше выходим на огромную поляну, когда-то, судя по оставшимся пням, представлявшую сплошной лес, заполненную кустами с крупными, черноспелыми ягодами черники и голубики. Стрелок соглашается здесь на время задержаться и полакомиться сочной ягодой. Её так много, что нет необходимости передвигаться в какую-либо сторону. Мы садимся в кустах и, сидя, достаем до черной крупной черники.
На дорогу не возвращаемся, а идем краем леса, прокладывая собственные тропы, и, чтобы не заблудиться, поглядываем влево, где просвечивается дорога.
Подошли к небольшой лесной речушке. Облюбовали уютное место для привала. Хоть ягод съели не так уж и мало, но чувство голода не пропало, захотелось поесть чего-нибудь поплотнее. У стрелка с собой была порядочная круглая ржаная лепешка, начиненная картофелем с зеленым луком. Выпотрошил и я свой мешок с горбушкой черного хлеба, двумя кусками соленой рыбы и кусочками сахара. Кода мы все это соединили вместе, получился неплохой обед. Во всяком случае, оба насытились. Запили сладкой холодной водой. Подремав немного, отправились дальше. Напали на грибное место. Такого огромного количества грибов я никогда еще в жизни не видел. Сюда, вероятно, еще не ступала нога человека. Глаза разбегались при виде торчавших в светлом мху бурых головок боровиков. Буквально рядами по обочине дороги вылезали пузатые подосиновики. Не счесть, сколько в лесу пестрело разноцветных шапок маховиков, подберезовиков, маслят, рыжиков, сыроежек, горянок и других грибов. Чтобы собрать и унести из леса эти прекрасные дары природы потребовалось бы несколько подвод.
К вечеру подошли к Пятому лагпункту. Зона лагеря, залитая ярким электрическим светом, совсем не похожа на те подслеповатые, затемненные подкомандировки, где я находился до сих пор. Издалека обращали на себя внимание выстроившиеся по ранжиру аккуратные бараки, обрамленные зелеными насаждениями. Снаружи оштукатуренные, с деревянными крылечками, бараки производили приятное впечатление. От вахты широкая прямая дорога упирается в помещение клуба, служащего одновременно и столовой. По краям дороги, как в шеренге, многочисленные стенды и плакаты с лозунгами, призывающими работать еще лучше во имя победы над фашистской Германией.
На вахте расстаюсь со стрелком. Хотелось от души поблагодарить за теплое, человеческое отношение, пожать его трудовую руку. Но разве я смел?.. Заключенный лишен права выражать свои чувства вольнонаемному, а тем более представителю военизированной охраны и только обязан, обращаясь к нему, почтительно и подобострастно называть «гражданин начальник». Но никто не посмел мне запретить в душе улыбнуться, пожелать самого лучшего и мысленно сказать: «Спасибо дружище за сердечность к заключенному!».
В культбригаде меня ждали. Лео передал ребятам, что пару недель назад моя кандидатура в управлении Вятлага получила одобрение и поэтому мое появление не явилось неожиданным. Только что все вернулись из клуба с репетиции. Ждали прихода с ужином дневального Архипа. Закидали множеством вопросов, интересовались моим пешим путешествием, пожурили, почему я не принес грибов, можно было положить в фуражку, хлебный мешок, насовать по карманам – приготовили бы грибную солянку.
Вошел дневальный Архип, невысокий мужичок, одетый в засаленную телогрейку, в небольшой кепке на седой голове. Седая же щетина серебрила его морщинистое лицо. В руках он нес два ведра супа. Упрашивать разделить трапезу меня не пришлось, после длительной прогулки есть хотелось изрядно.
Кто-то из культработников предложил свою миску, ложку, кусок хлеба. Вторичным заходом Архип принес ведро пшенной каши. Не сказал бы, что пища привела меня в восхищение, она мало отличалась от той, которую давали на прежних командировках, перефразируя поговорку: «Тех же щей, да погуще налей!». Мое разочарование заметил Лео.
- Не тужите, Степан Владимирович! Поправляться начнете дня через три, когда культбригада отправится в длительный рейс по лагпунктам. Там угостят и супом с мясом или рыбой, и жареной картошкой, и прочими деликатесами.
После ужина, когда ребята разбрелись кто, куда по лагпункту, барак почти опустел. Мы с Лео остались за столом и завели продолжительную беседу о планах на будущее.
- Завтра выступаем с ответственным концертом для вольнонаемного состава Соцгородка. Будут гости из Москвы, из управления Гулага, все руководство Вятлага в лице начальника управления полковника Кухтикова, начальника политотдела капитана Фарафалова, начальника опер-чекистского отдела подполковника Вольского и всякого рода начальников рангом пониже. Сами понимаете, мы обязаны показать лучшие, хорошо отрепетированные номера. Вы читаете поэму Блока «Двенадцать». Приведите в порядок свой костюм, как следует отутюжьте его...
- Уже, Леонид Николаевич, - с горькой иронией ответил я, - костюм отутюжен на болоте и его с лоском носит кто-то из блатарей. Парадный и одновременно рабочий костюм на мне...
Пришлось описать, как костюм был украден, как я его искал и чуть-чуть не нашел...
- Не печальтесь! Наш завхоз, он же участник хора, бас Всеволод Александрович Гладуновский, снабдит вас всем необходимым. Выдаст белье, обувь, костюм. Оденетесь, как положено. После концерта отправляемся в продолжительное турне. На лагпунктах будете выступать с Блоком. Кроме того, подучите еще что-нибудь, в дороге времени будет достаточно. Рекомендую завтра с утра сходить к начальнику КВЧ, в его распоряжении имеется библиотека. От моего имени попросите сборник стихов советских поэтов и выберете на свой вкус какое-нибудь сильное по содержанию антифашистское стихотворение. Заодно познакомьтесь с театральными сборниками. Для предстоящих новых канцерных программ нужны скетчи, интермедии.
Центральная культбригада занимала половину барака. За стеной жили производственники. Помещение поделено на закутки рассчитанные на четыре места, по вагонной системе в два этажа. Мне отвели свободное место на втором ярусе, снабдили матрацем, постельными принадлежностями. Немало удивился, увидев, что все лежит открыто, без опасения за целостность вещей. Костюмы на распялках висели под потолком, всякая мелочь лежала на виду в деревянных ящиках-чемоданах. Архип, на мое недоумение сказал, чтобы я не беспокоился, здесь никогда ничего не пропадает. Посреди барака стоял большой стол, на котором ели, вокруг табуретки, небольшие скамейки. В распоряжении завхоза Гладуновского имелся шкаф с реквизитом, нотами, книгами и прочим скарбом, а также вместительный сундук, в котором хранились не выданные на руки театральные костюмы, мужские сорочки, женские платья, разнообразная обувь, все то, что необходимо для выступления на сцене. Из этого обильного запаса экипировался и я. Время от времени управление Вятлага пополняло запасы одежды за счет умерших на лагпунктах женщин и мужчин. Все лучшее отбиралось для нужд центральной культбригады.
В бытность мою в Вятлаге, заключенные мужчины и женщины отбывали наказание в совместных лагпунктах, за исключением небольших подкомандировок (с 1948 года для мужчин и женщин стали делать отдельные лагеря). Так было и на Пятом лагпункте. У женщин имелась своя зона, отгороженная высоким забором с колючей проволокой, с вахтой и дежурными, следившими, чтобы вовнутрь не проникали мужчины. И, тем не менее, не взирая на вахты и проволоки, мужчины часто становились гостями «земли обетованной», гостями своих подруг. Не страшили облавы, карцер, штрафной лагпункт. Закон природы был сильнее лагерного режима. Участницы центральной культбригады, жившие в женской зоне, большую часть времени проводили в нашем бараке и являлись первыми нарушителями обязательного закона для всех заключенных – соблюдать целомудренную жизнь. У многих наших ребят, тоже не отстававших от своих подруг, имелись лагерные жены вне бригады. Особенно вольготно чувствовали себя культбригадовские пары во время гастрольных поездок по лагпунктам. По окончании концерта они занимали укромные уголки в зале возле печек, на сцене, за кулисами. Надзиратели об этом знали, но делали вид, что ничего не видят. Во всяком случае, во время ночного обхода по лагпункту старались не заходить в клуб. В лагерной жизни это была одна из привилегий центральной культбригады.
В 1945-1946 годах на крупных лесоповальных пунктах Вятлага насчитывалось по 1200 – 1500 заключенных мужчин и женщин. Начальство, в интересах производства, в погоне за высокими процентами выработки, неофициально, закрывая глаза, не препятствовало сожительству передовых лесорубов, как мужчин, так и женщин. Оно отлично знало, что в женских бараках, за кисейными занавесками, а то и просто на нарах за развешенными простынями, устроены семейные закутки, куда сразу же после работы устремляются лагерные мужья. Никаких мер к ликвидации нарушения лагерного режима не предпринималось. Надзиратели проходили мимо таких бараков, делая вид, что им ничего не известно.
Однажды, это было на передовом Пятнадцатом лагпункте переусердствовавшие надзиратели ночью зашли в один из таких семейных бараков и со скандалом выволокли оттуда в одном белье полтора десятка спавших там лесорубов лучшей на лагпункте лесоповальной бригады. Всех их переписали, составили соответствующий протокол и передали его начальству на предмет наказания виновных.
В знак протеста, бригада преднамеренно не перевыполняла норму. Дневные выработки не превышали 102-104 процента. Начальство, естественно, серьезно всполошилось, подходил к концу отчетный год и в интересах Вятлага, чтобы лучший производственный лагпункт, не раз завоевывавший переходящее Красное знамя, вдруг скатился в ряд посредственных. Дело срочно замяли, мужья вернулись к женам. Наказания никто не понес, зато производительность труда сразу повысилась. Женатики с еще большим рвением стали валить лес и иногда доводили дневную выработку до 200 процентов и выше.
Культбригадчики.
Шагаем в строю в сопровождении двух стрелков в Соцгородок. За железнодорожной станцией Лесная сворачиваем направо. По обе стороны широкой улицы, выстроенные по одному плану многоэтажные деревянные дома своим однообразием и неказистым видом наводят скуку. Встречающиеся пешеходы и выглядывающие из окон, смотрят на нас с интересом и удивлением. Сейчас мы в казенной арестантской форме – телогрейках и бушлатах, а через некоторое время, переодевшись в платья и костюмы для сцены, из заключенных мы превратимся в артистов. И разговор у нас пойдет не на лагерном жаргоне, а на языке искусства. И в этом, забытом богом и людьми пространстве, где горе и боль, издевательство и смерть, грубость и пошлость прочно обосновались в душах людей, воспарит чистое искусство, облагораживающе действующее и на обозленного начальника и забитого зэка, грубого охранника и потерявшую все на свете заключенную-женщину...
Деревянное двухэтажное здание клуба занимает центральное место на единственной площади Соцгородка. Верхняя часть фасада здания украшена огромным портретом Сталина в мундире генералиссимуса. Здесь же по проекту архитектора и художника нашего театра Федора Филипповича Лаврова была возведена гигантская скульптура Сталина, установленная лицом в клубу. Таким образом два портрета день и ночь смотрели в глаза дуг друга. Здесь же на втором этаже, находится политкабинет и читальный зал с библиотекой. На первом этаже зрительный зал на пятьсот мест, фойе, гардероб, служебные помещения.
Клубная сцена приспособлена больше для концертов, чем для постановки сложных и больших спектаклей. В ней нет глубины, отсутствуют карманы, за сценой теснота, негде хранить декорации. В двух крохотных гримерных комнатках буквально не повернуться. Зато имеется оркестровая яма и более менее удовлетворительное освещение.
Перед началом концерта сквозь прорезь в тяжелом бархатном занавесе наблюдаю за заполнением зала. В первых рядах штатские, только мужчины, как я после узнал, гости из Москвы. Замечаю среди них несколько военных в форме, это невысокого роста, плотного телосложения мужчина в форме полковника - начальник управления Вятлага Кухтиков. Рядом с ним его ближайшие сослуживцы – заместитель, худенький майор Шубин, начальник местного Чека, высокий грузный еврей, подполковник Вольский, в первые дни войны отказавшийся от своей Первоначальной фамилии... Гитлер. В зале присутствуют начальники почти всех лагподразделений в парадной форме, их жены, родственники...
Центральная площадь Соцгородка.
Программу ведет Леонид Лео. Он одет в новенький черный костюм, воротничок ослепительной белой сорочки повязан киской, на ногах лакированные остроносые туфли. Задумываться не приходится, откуда такая одежда. Выглядит молодцевато, ему около сорока лет. Острит мало, осторожно, все больше в адрес фашистской пропаганды, видимо опасается обронить лишнее, неосторожно сказанное слово. В зале слишком много внимательных ушей, фиксирующих то, что говорят со сцены заключенные. Лео отбывает срок по бытовой статье, поэтому, по сравнению с политическими лагерниками, он в привилегированном положении: ему больше доверяют и меньше спрашивают. Начальство особенно не задумывалось, когда выписывало ему круглосуточный пропуск по всему Вятлагу. Под сопровождением эстрадного оркестра, Лео весело поет песенки Дунаевского и Утесова, а под баян Ивана Лепина антифашистские частушки и фельетон с куплетами «Гитлер, Геббельс и К».
По ходу концерта, знакомлюсь с исполнителями. По богатым голосовым данным и вокальному мастерству Антонина Ламан занимает в концертной бригаде ведущее положение. Серьезная школа (она закончила Тартускую консерваторию) чувствуется в любой вещи, ею исполняемой. Певица владеет голосом свободно и легко, хотя иногда проскальзывают не совсем уверенные верха. Вероятно, сказываются лагерные условия, - недостаток полноценного питания и витаминов, состояние депрессии. Исполнение сложных арий Виолетты («Травиата»), мадам Баттерфляй (Чио-Чио-Сан») вызывает бурную положительную реакцию переполненного зала.
В бригаде все музыкальное руководство ведет маститый скрипач Тбилисского оперного театра, солист Ефим Алексеевич Вязовский. Он дирижер небольшого бригадного хора, занимается с солистами, играет в эстрадном оркестре, солирует на скрипке. Его большая заслуга в том, что слухач-гитарист Николай Лебедев стал постоянным аккомпаниатором Вязовскому, который с художественным тактом исполняет на скрипке под гитару такие сложные вещи, как «Полет шмеля», арию Надира из оперы Римского-Корсакова «Искатели жемчуга».
Незадолго до меня в бригаду приняли ленинградского композитора, пианиста, закончившего Консерваторию, Русакова Поля Александровича (театральный псевдоним – Поль Марсель), в прошлом французского еврея. Как пианист и аккомпаниатор, Поль Марсель выступал только в Соцгородке, так как пианино нигде в Вятлаге больше не было. Зато повсюду он исполнял полюбившиеся слушателям песенки Беранже.
Вспоминается такой случай. На концерте в Соцгородке пианист на память блестяще сыграл музыкальную поэму Сергея Рахманинова «Колокола». Вызовам не было конца. По окончании концерта за кулисы пришел начальник управления полковник Кухтиков. Выразив свое восхищение и за руку поблагодарив Поль Марселя (обычно вольнонаемным запрещено рукопожатие с заключенным), он попросил пианиста записать на ноты это выдающееся произведение, мотивируя это тем, что нигде в продаже нет нот «Колоколов», а ему, как любителю и поклоннику Рахманинова, хотелось бы иметь эту вещь. Просьба оказалась довольно сложной и потребовала от Поль Марселя немало усилий и времени. Но когда он осуществил эту просьбу, композитор стал пользовался неизменным вниманием и покровительством начальника управления Вятлага.
История Поль Марселя была весьма трагична. В лагерь он попал из камеры смертников. Обвиняемый в организации убийства Кирова, он был приговорен к высшей мере наказания, и провел в одиночной камере почти два месяца, ежедневно ожидая приведения приговора в исполнение. По этому поводу Поль рассказывал нам, что Кирова никогда не видел и не встречался с ним, а следователь добился признания постоянными побоями и истязаниями. И вот, однажды, его вызвали из камеры и повели. Вели, как всегда в тюрьмах, непонятными переходами, спусками-подъемами, поворотами налево-направо. И за каждым углом, за каждым поворотом Поль Марсель ждал выстрела в затылок и смерть. Но судьба была к нему благосклонна. Поля привели в канцелярию и будничным голосом служащий объявил, что смертная казнь заменена десятью годами исправительно-трудовых лагерей. Позднее все это сказалось припадками эпилепсии, признаками шизофрении, повышенным давлением, базедовой болезнью и целым букетом других заболеваний, как реакцией организма на подобный стресс. По выходе из лагеря, реабилитированный Поль Марсель, стал стопроцентным инвалидом.
Не могу умолчать и о другой замечательной певице, бывшей солистке Свердловской оперы, Евдокии Петровны Коган, обладавшей густым и сочным меццо-сопрано и профессионально пользовавшейся своими незаурядными голосовыми данными. Певицу отличало тонкое понимание оперных арий и проникновенное исполнение романсов Гурилева и Варламова. В лагерь она попала как японская шпионка по нашумевшему делу КВЖД. Сразу же после войны, дело пересмотрели и ее реабилитировали.
Всех остальных участников центральной культбригады – Григория Харитонова и Александра Шаховцева (русские песни и романсы), Марию Хорохордину и Виктора Дроздова (отрывки из оперетт), баяниста Ивана Лепина, фокусника-китайца Дин-Дзи-Мина, танцора-чечеточника Владимира Титкова и других, можно было отнести к одному знаменателю – самодеятельность и дилетантизм.
В бытность на свободе, они к искусству имели весьма далекое отношение. Пели, играли, танцевали для собственного удовольствия, в кругу друзей и знакомых, чаще всего во время застолья, на праздниках и вечеринках. Оказавшись в лагере, они, естественно, стремились облегчить свое положение и тогда вспомнили о своих талантах, предлагали себя сцене и искусству, забыв, а вернее сказать, не зная изречения Чехова: «Искусство тем и хорошо, что в нем нельзя лгать»...
Возвращаясь к концерту с моим дебютом, отлично понимал, что от выступления зависит и моя дальнейшая судьба. Гамлетовский вопрос: «Быть или не быть» полностью зависел от того, понравится выступление или нет. В культбригаде рассказывали, что не раз бывали случаи списания неудачников-дебютантов.
В программе мой номер значился Первым во Втором отделении. Пожалуй, никогда я так не волновался, как в тот день. То мне казалось, что я не твердо знаю текст, то боялся сорвать голос в особенно напряженных местах, да и вообще страшно волновался, ведь более года не выступал перед столь значительной, в прямом и переносном смысле, аудиторией.
Объявляя мой номер, Лео нескромно представил меня публике, как мастера художественного слова и ведущего актера русского драматического театра в далекой Эстонии. Стоило мне выйти на сцену, как волнение улеглось. Я почувствовал себя в родной стихии, окруженный ярким светом софитов. Читалось легко, свободно, помогала хорошая акустика и глубокая тишина в зале. Безошибочно определил, что слушатели с первых строк прониклись интересом к поэме, что революционные мысли Блока падают, как зерна во вспаханную землю, в их души, сердца и им открывается огромное эпическое полотно художника-поэта, рисующего картину гибели самодержавия и революционный шаг двенадцати красногвардейцев, символизирующих победное шествие России к заветной свободе...
Я закончил чтение. Зал несколько секунд продолжал хранить молчание, а потом я услышал то, что так необходимо исполнителю, как заключение о неплохом выступлении и для успокоения до крайности напряженных нервов – дружные аплодисменты. Трижды меня вызывали на сцену.
Начались наши повседневные культбригадовские будни. В течение дня обычно шли репетиции, отработка и шлифовка номеров. Вечером обсуждение проделанного, читка новых произведений, планирование как концертной, так и творческой деятельности.
Чем чаще и ближе я соприкасался с худруком Леонидом Лео, тем отчетливее раскрывался его неприятный внутренний облик, нечистоплотная душонка человека, привыкшего постоянно пресмыкаться перед начальством, окружавшего себя любимчиками, доносчиками, подхалимами, не выносившего тех, кто осмеливался его критиковать, высказывать собственное мнение.
Лео не гнушался вслух издеваться над физическими недостатками, зло имитировал походку, речь, интонации, повадки товарищей по бригаде, не задумываясь над тем, что он оскорбляет их, причиняет боль и обиду. Больше всего любил измываться исподтишка. Скажет что-нибудь гадкое, оскорбительное и сделает вид, что это говорит кто-то другой, а не он. Однако не раз, получив от острых на язык, сдачи, помалкивал, переместив свой, так называемый «юмор» на безответных своих товарищей по несчастью. Таких храбрецов в бригаде было немного, это Вязовский, Поль Марсель, Евдокия Коган. Их он готов был съесть, как говорят «с потрохами», но только скрежетал зубами, на большее был не способен – они высоко котировались руководством Вятлага.
После концерта, Лео никогда не высказывал своего мнения, пока не услышит мнения начальства. На следующий день Лео обычно отправлялся в Управление. Посещая, якобы по делам культбригады, кабинеты начальства, он вынюхивал отзывы о прошедшем концерте и возвращался обратно с безапелляционными высказываниями будто бы своего суждения, кто как пел, играл, танцевал и т.д.
Перед отъездом на периферию, Лео принес из КВЧ несколько сборников советских поэтов. Я их пересмотрел, и мое внимание привлекли стихи смелого, с острым, глубоким пером истинного патриота, всеми фибрами души ненавидящего фашизм Константина Симонова. поэму «Убей его!», написанную сильно, выразительно, насыщенную патетикой пацифизма, презрением к фашизму:
... Если ты фашисту с ружьем
не желаешь навек отдать
дом, где жил ты, жену и мать,
все, что Родиной мы зовем, -
знай: никто его не убьет,
если ты его не убьешь.
И пока его не убил,
ты молчи о своей любви...
Поэт не в состоянии сдержать гнев. Сердце переполнено горем и отчаянием, он зовет к отмщению:
Так убей фашиста, чтоб он,
а не ты на земле лежал,
не в твоем дому чтобы стон,
а в его по мертвым стоял.
Так убей же хоть одного!
Так убей же его скорей!
Сколько раз увидишь его,
столько раз его и убей!...
Лео одобрил мой выбор. Я поставил себе задачу: во время гастролей поэму выучить настолько основательно, чтобы по возвращению из поездки ее прочесть на ближайшем концерте в Соцгородке и уже после этого на других лагпунктах.
Гастроли
Сборы в гастрольную поездку получались основательными, уезжали на месяц – полтора. Брали белье, кое-что из постельных принадлежностей, сценический гардероб. У каждого получился солидный багаж. Музыкантов отягощали инструменты, в особенности тяжелые баяны
До станции Лесная, около полутора километров, добирались пешком в сопровождении двух стрелков, которые с удовольствием ездили с нами, освобожденные таким образом от обязанностей стоять на вышках, ходить в караул, сопровождать заключенных на работу и выполнять прочие функции охранников. По приезде на лагпункт, они сдавали нас под расписку вахтенному начальству и до переезда на новую точку были совершенно свободны, вечером иногда приходили в клуб посмотреть и послушать наш концерт.
Вятлаговская железная дорога, проходившая через все лагерные пункты и имевшая ответвления на подкомандировки, предназначалась для экспорта леса. Вывозился пиловочник и мачтовый лес. Вятлаг снабжал страну рудостойкой, пробсом, дровами. Ходили товарные вагоны, к которым иногда прицеплялись по одному - два пассажирских вагона. Регулярное пассажирское сообщение, раз в сутки, установилось значительно позже.
Отправляясь на гастроли, мы никогда не были уверены, что попадем в пассажирский вагон. Чаще всего он отсутствовал. В таком случае забирались в порожний товарный вагон, гондолу, а то и платформу. В летнюю пору это было терпимо, а вот в дождь или в холод испытывали «миллион терзаний». Более сложным, неприятным, а иногда даже опасным для жизни получался обратный путь. Порожние вагоны отсутствовали, умещались между бревен и пробсами, залезали в любую щель, подвергая себя риску быть раздавленными при аварии, которые происходили довольно часто.
Между нами и паровозной бригадой машинистов, живших в Пятом лагпункте, с давних пор существовали дружеские отношения. Поэтому они всегда оказывали культбригаде содействие в продвижении по железной дороге. Когда некуда было устроиться, машинисты приглашали на паровоз. Размещались, как могли, на площадке перед паровозной трубой, тискались вокруг горячего котла, находили укромные, безветренные уголки в тендере. Подобные поездки «с ветерком» не проходили бесследно для вокалистов, по возвращению обращавшихся в медпункт.
После долгих хлопот, вятлаговское руководство предоставило в распоряжение культбригады специальный вагон, переделанный в пассажирский из теплушки. Но, как говорится, «не долго музыка играла». Вагон понадобился для перевозки продуктов, его незамедлительно отняли и мы опять стали ездить первобытным способом, опаздывая на концерты, простужаясь и испытывая массу неудобств.
Покидая Пятый лагпункт, бригада снималась с питания. В аттестате отмечалось, что в день выезда получен хлеб. По приезде на новый пункт, бригада имела право только на приварочный паек. Но наш завхоз по питанию, кларнетист-кореец Цай-Обон, совершал всякого рода махинации, вплоть до исправления аттестата, чтобы вторично получить хлеб.
Приезд культбригады и радовал и печалил работяг. Для них это был большой праздник, повод забыть тяжелые лагерные условия, приобщиться к искусству, почувствовать иной мир. И в то же время на фоне цивильной жизни, льющейся со сцены, ужасно неправдоподобной становилась жизнь заключенных. Разум отказывался верить, что существует такая жизнь, а действительность возвращала людей в беспросветное лагерное существование. Поэтому возвращение к этой жизни из грез, зачастую становилось невыносимым. Поэтому многие отказывались ходить на наши концерты, чтобы не ворошить и не тревожить душу.
Нас же в эти дни огорчало питание. Кормили хуже. Завтрак и обед бригада получала из той же нормы, что предназначалась для всего лагеря, причем поварам давалось указание: «корешки» отдавать гостям, а тощими «вершками» кормить остальных. И только для ужина, после концерта кухня получала специально для культбригады из особых фондов лучшие продукты, как-то: мясо, рыбу, муку, картофель, подсолнечное масло.
Не все участники культбригады являлись «примерными пропагандистами искусства и носителями культуры», как было записано в нашем «Положении о культбригаде». Пользуясь поблажками начальства, - ослабленным лагерным режимом и не очень то бдительным вниманием конвоиров, - они злоупотребляли оказываемым доверием, шли по стопам лагерных уркачей, поддерживаемые нарядчиками – представителями преступного мира. Воры всегда с нетерпением ожидали приезда культбригады – первых откупщиков краденых вещей. Стоило только переступить вахту, как начинались «торговые сделки». За бесценок скупались пиджаки, брюки, белье. Вещи обменивались также на табак, махорку, хлеб.
В этих неприглядных махинациях постоянно участвовали одни и те же лица: певцы Харитонов и Дроздов, музыканты Лепин. Титков, Лебедев, Бахман, Йай-Обон и ... сам художественный руководитель Леонид Лео.
При отъезде краденые вещи запросто выносились из зоны, благо культбригаду не обыскивали. Но «сколько веревку не вить, концу все равно быть»- говорит русская пословица. Пострадавшие от воровства, вскоре узнали, что культбригада имеет отношение к кражам. В ответ на многочисленные жалобы, из управления Вятлага поступило распоряжение самым тщательным образом обыскивать каждого члена культбригады при входе и выходе из зоны. В случае обнаружения краденых вещей, виновных предавать суду. И все же воры-культбригадчики умудрялись выносить ворованное в футлярах инструментов, а сами инструменты несли в руках, играя веселые марши.
Я уже рассказывал, что «семейные» пары устраивались на ночлег чаще всего прямо в клубе, выбирая укромные уголки и места, предпочитая прятаться на сцене за закрытым занавесом. Многие уходили в бараки к знакомым, устраивались на свободных местах, а я предпочитал забираться в пустую баню, благо там всегда тепло и чисто. Приходил с концерта, после ужина, приносил банщику остатки с «барского стола». За это он разрешал мне помыться, постирать белье и переспать в теплом предбаннике. К утру белье высыхало, а меня до утра никто не тревожил.
Если в лагпункте задерживались на пару дней, то днем давали концерты для находившихся на излечении в стационаре.
Каплинский.
Мне запомнилась встреча-эпизод на Шестом лагпункте осенью 1943 года.
Узкая длинная палата с аккуратно расставленными вдоль стен кроватями, заполнена дистрофиками, цынготниками, туберкулезниками, больными с сердечной недостаточностью. Под низким потолком дышится тяжело, не хватает воздуха. Маленькие окна без форточек, с марлевыми занавесками, плотно замурованы в преддверии наступающей зимы. Пропахшее лекарствами и испражнениями помещение проветривается только через входную дверь, когда ее открывают. Больные, ссылаясь на холод, требуют скорее ее закрыть.
Сцена расположена в противоположном, самом дальнем от дверей конце палаты. Из-за тесноты в программу не включаем танцевальные номера и оркестр. Я вел программу и одновременно читал стихи поэта Иосифа Уткина.
Выходя на сцену, постоянно упирался взглядом в койку, стоящую прямо напротив сцены, с лежащим на ней больным, лицо которого казалось удивительно знакомым, но где я его видел, никак припомнить не мог. Землистый цвет лица говорил о том, что больной находится в очень тяжелом состоянии. Он лежал неподвижно, устремив взгляд открытых глаз в потолок. Я обратил внимание, что он никак не реагировал на номера концертной программы, оставаясь безучастным слушателем. И только когда Ламан спела на эстонском языке какую-то печальную эстонскую песню, он чуть пошевелился и из глаз его покатились слезы.
Концерт окончился. Слушатели, обмениваясь впечатлениями, расходились по своим местам, исполнители собирали реквизит и тоже подтягивались к выходу, стремясь быстрее попасть на свежий воздух. Одним из последних покидая сцену, я по-привычке бросил взгляд на лежащего напротив больного. Он поднял руку и поманил меня к себе. Я подошел и узнал его. Это был Каплинский, самый начитанный, грамотный и замечательный человек, мой постоянный собеседник по Кировской тюрьме. Он покорял всех своей обаятельностью, интеллигентностью, глубокими знаниями в области литературы и искусства. Но как он изменился, каким стал хрупким, жалким, превратившимся в страшный скелет...
- Вас, Степан Владимирович, - дрожащим, прерывающимся голосом, чуть слышно заговорил он, - я сразу узнал. А вы, кажется, нет? Вот, видите, до чего я дошел. Больше не встаю... Никак не поправлюсь... Уход за мной хороший, но, видимо, поздно. Давал уроки иностранных языков дочери начальника лагпункта, за это подкармливался, - при этих словах Каплинский чуть улыбнулся, - угощали хлебом с маслом, яичком в всмятку, кипяченым молоком... Надорвал силы и потерял здоровье на общих работах, когда валил лес, а теперь лес повалил меня... А как вы поживаете? Рад за вас, что устроились в культбригаду, все легче, чем с топором и пилой...
Через три месяца наша бригада снова приехала на этот лагпункт. Первым делом поспешил в стационар, навестить Каплинского. На его месте лежал другой больной. О Каплинском он ничего сказать не мог, посоветовал спросить у врача. Узнал печальную новость: неделю назад Каплинский спокойно, без мучений уснул и больше не проснулся...
Смерть во время концерта.
Мы довольно часто выступали в стационарах, среди больных, немощных и иногда были свидетелями, как искусство влияет на обнаженные души истерзанных болезнями, голодом и лагерем заключенных. В стационаре Восьмого лагпункта я стал свидетелем печального финала одного из концертов.
Евдокия Петровна Коган, в сопровождении баяниста Ивана Лепина, с особым настроением и выразительностью исполняли народную песню «Не шей ты мне матушка красный сарафан». Больные заключенные слушали внимательно, сосредоточенно. Некоторые сидели, облокотясь на подушки, некоторые лежали. Песня захватила всех. Даже санитары, передвигаясь на цыпочках, старались не шуметь.
Участники концерта, в том числе и я, в ожидании своего выхода на сцену, столпились возле дверей, и наблюдали за больными, интересуясь тем, как они реагируют на выступления. Недалеко от входных дверей, у окна, лежал типичный туберкулезник, мужчина средних лет, совершенно высохший, без кровинки в лице, который время от времени порывисто кашлял, чем мешал другим слушать концерт. Сидевшие и стоявшие вокруг больные шикали на него и глазами просили не кашлять. Он пытался сдерживать кашель, но разве его сдержишь? Кашель, как лавина, падающая с горных вершин, неудержимо рвался наружу, раздирал легкие и перекрывал дыхание. В один из моментов лицо его исказилось страшной гримасой, приоткрылся рот, пытавшийся вдохнуть воздух, поднялась вверх костлявая рука, как будто что-то просившая, и сразу же бессильно упавшая на одеяло.
Тишину внимательно слушавшего концерт стационара, прервал продолжавшийся несколько секунд, отрывистый, свистящий хрип, который неожиданно оборвался, на что обратили внимание лежавшие рядом больные и мы, находившиеся поблизости. У больного началась агония. Остекленевшие глаза устремились в одну точку. Жизнь человека отошла в тот момент, когда в тишине палаты плыли трогательные слова народной песни:
... Золотая волюшка мне милей всего,-
не хочу я с волюшкой в свете ничего!...
Выходки Лео.
Наши выступления в стационарах больные всегда ждали с большим нетерпением. Для них концерты были единственной радостью и утешением. Песня и музыка глубоко западали в сердца и души слушателей, влажные от слез глаза были полны благодарности. Аплодисментов почти никогда не было. Редко-редко раздавалось два-три хлопка и то они чаще исходили от медицинского персонала. Нас молчаливо провожали, когда мы на цыпочках покидали стационар. Но глаза больных, светившихся теплой благодарностью, говорили нам больше всяких приветственных возгласов и оваций.
Лечащие врачи лагпунктов, через свое начальство, неоднократно просили руководство центральной культбригады почаще приезжать в стационары. Они придерживались мнения мудрого врача-клинициста Сиденгема, говорившего еще в ХУ11 веке, что: «Прибытие паяца в город значит для здоровья жителей гораздо больше, чем десятки мулов, груженых лекарствами».
-------------------------------------------------«»--------------------------------------------------
Даже благоприятные условия пребывания в центральной культбригаде, не могли излечить мои немощи, оставшиеся в наследство от «болота». Почему-то я не обращал серьезного внимания на лечение ног, особенно правой, пораженных красно-фиолетовыми пятнами и гнойными, кровоточащими язвами. Мои коллеги не раз уговаривали меня незамедлительно лечиться, ибо видели, что с ногами не все благополучно и это может привести к нежелательным последствиям.
Так и случилось. Некоторое время спустя, я уже не мог ходить без палки. С огромным напряжением сил выходил на сцену. Все культработники видели и понимали мое положение, относились с большим сочувствием. Знал о моей болезни и Лео, но делал вид, что ничего не происходит, а когда Вязовский обратил его внимание на мои физические страдания, то, с присущей для него черствостью, бросил:
- Нечего было лезть в культбригаду. Не может работать у нас, пусть возвращается на лесоповал!..
Врачи делали все, чтобы облегчить мое состояние. В полную меру обеспечивали лекарствами. Применяли всякие мази, примочки, делали прогревания – ничего не помогало. В сан-городке на Четвертом лагпункте престарелый хирург из Севастополя Усталь, настоятельно рекомендовал на продолжительное время лечь в стационар и в первую очередь произвести переливание крови. Лео и слушать об этом не желал, требуя, чтобы я проходил амбулаторное лечение и продолжал работать.
Однажды вечером, когда все ушли в кино, я, после очередного визита в амбулаторию, лежал на нарах. В закутке шевелился дневальный Архип, занятый ремонтом обуви. В барак вошли Лео и его возлюбленная Ламан. В полной уверенности, что в бараке никого нет, на Архипа они вообще не обращали внимание, затеяли любовные игры. Завязалась беседа на очень нескромные, интимные темы. Вначале я думал кашлем дать о себе знать, а потом передумал, дескать, пусть говорят и делают, что хотят, я прикинусь спящим. И на самом дел уснул. Разбудил меня громкий разговор. Ламан на повышенных тонах убеждала Лео:
- Я тебя очень прошу, отнесись по человечески к моему земляку. Ему следует основательно лечиться, чтобы стать полноценным работником бригады. Сам не раз говорил, что доволен Рацевичем и возлагаешь на него большие надежды. Каждый из нас может очутиться в таком положении...
На следующий день Лео словно подменили. После завтрака он подошел ко мне и, к удивлению всех присутствующих, поинтересовался моим здоровьем и во всеуслышание заявил, что мне обязательно надо лечь в стационар Третьего лагпункта, где, как он сказал, опытные врачи, внимательный уход. И, кроме того, это ближайший к нам лагпункт. «Так, что не откладывайте в долгий ящик и как только мы отправимся в очередной раз в Третий лагпункт, после концерта ложитесь в стационар».
В тот же день Лео посвятил меня в свои творческие планы, надеясь с моей помощью осуществить постановку пьесы Симонова «Русские люди» на тему Великой Отечественной войны. Просил, чтобы я незамедлительно ее прочитал и подумал об исполнителях. Прочитать я ее прочитал, а вот решить вопрос, кто будет, кого играть, не пришлось. Лео подсунул готовый список, причем заметил, что указанные в нем люди не смеют отказываться, обязаны играть, иначе будут иметь крупные неприятности - намек на то, что исключат из культбригады.
- А если роль не подойдет, что тогда? Почти никто из перечисленных в списке в пьесах не играл, не лучше ли каждого проверить и тогда уже назначить на ту или иную роль, - осторожно заметил я, в полной уверенности, что он так и поступит.
Ничего подобного не случилось. Лео остался при своем мнении. Причем главную роль, роль Самсонова, взялся играть сам. Разведчицу Валю Анощенко поручил исполнять Ламан. Скрипача Вязовского, никогда не расстававшегося на сцене со скрипкой, обязал играть очень сложную роль Васина. Остальные исполнители подобрались «с бору по сосенке»: роль Глобы поручили певцу народных песен, малокультурному Харитонову, неплохой поэт Машков получил роль Козловского. Циркачу, танцору ритмических танцев Фредину поручили роль Панина, а матерого фашиста Розенберга обязали играть тромбониста Бахмана. Каждый сам переписывал роль. Когда роли были переписаны, поочередно, Лео и я стали руководить читкой пьесы.
И тут начались самые неприятные моменты. Даже читать свои роли как следует многие не могли: недоставало грамотности, мешало непонимание, где и как расставлять ударения, не осмысливалось понятие о главном в предложениях, самостоятельно не могли найти нужных интонаций, не имели представления, что такое сценический образ, словом брели в потемках вокруг и около, своим нудным неинтересным чтением навевая страшную скуку. Несколько раз обращал внимание Лео на бесперспективность такого спектакля, от которого ничего хорошего ждать не приходится. Но Лео оставался при своем мнении, что спектакль пройдет неплохо, тем более что он отражает события сегодняшнего дня.
- Политотдел Вятлага настаивает на осуществлении этой постановки и верит в силы культбригады, - с раздражением ответил мне Лео, - поэтому прекратим дискуссии!..
Каждый раз я давал себе слово не возражать Лео. Зная его упрямый, занозистый характер, его неприязненное чувство к несогласным с его мнением, я все же не мог сдержаться. У меня была твердая уверенность в его неправоте в прописных истинах, в сценическом искусстве, о чем он имел весьма смутное представление.
До своего заключения в Вятлаге Лео подвизался исполнителем жанровых песенок с эстрадным оркестром в свободное от работы время. На основной же работе состоял на какой-то хозяйственной должности, проворовался, был судим по бытовой статье, получил пять лет лагерей. Изворотливость, угодничество перед начальством помогли ему не только попасть в центральную культбригаду, но и занять должность художественного руководителя. При мне он освободился из заключения, но остался в Вятлаге вольнонаемным в той же должности с окладом 1200 рублей, получил комнатку в Соцгородке. Все мы обратили внимание, что как только он освободился и вольнонаемным стал приходить к нам в лагерь, как на работу, на лацкане его пиджака заиграл в овале эмалевый бюст Сталина.
Трудно приходилось ставшему моим большим другом по культбригаде Всеволоду Александровичу Гладуновскому, о котором я говорил раньше, как о заведующем сценическим гардеробом и хористом, от вечных притязаний Лео на лучшие костюмы и обувь, хранившихся в заветном сундуке под тяжелым замком. Лео первым узнавал о поступлениях с центрального склада носильных вещей и требовал от Гладуновского, чтобы тот незамедлительно показывал все ему. Пользуясь тем, что руководство Вятлага не интересовалось и не контролировало, как используется одежда в культбригаде, Лео, не стесняясь, отбирал для себя два-три костюма, несколько пар обуви, понравившиеся сорочки, галстуки, носки и говорил Гладуновскому:
- Запишите, Всеволод Георгиевич, на мое имя. Не в чем стало выступать, все поизносилось, пришло в негодность...
Только один раз Гладуновский попросил Лео вернуть числящееся за ним якобы изношенное белье и пожалел об этом. На старика обрушился каскад оскорблений и угроз. А оборзевший художественный руководитель стал брать из сундука, все, что попрочней и покачественней и... продавал их. По возвращении из поездок Лео стал привозить всякое барахло – рваные пиджаки, замызганные рубашки, стоптанную донельзя обувь - и требовал от Гладуновского их списания, как пришедших в негодность.
Между мной и Гладуновским по этому поводу не раз происходили споры:
- Скажите вы ему, - говорил я, - что вы не в праве идти на противозаконные махинации. При первой же ревизии все откроется и будете отвечать вы, а не Лео.
- Да как я стану возражать, - признавался Гладуновский, - Один раз я нарвался на неприятность, а теперь стоит мне возразить, как Лео выбросит меня из культбригады и направит на общие работы. Мне скоро шестьдесят, разве смогу я сохранить жизнь и вернуться в семью из общей зоны. Рискую, но что поделаешь?..
При этих словах на глазах старика заблестели слезы. В культбригаде Гладуновского любили и уважали за порядочность, доброту и отзывчивость. Все знали, что в прошлом он православный священник из города Житомира с Украины и искренно жалели, как ни в чем неповинного человека. Его обвинили в агитации за сохранение храма и предоставлении верующим возможности свободно молиться.
О махинациях Лео знала вся бригада, но все, боясь за свое благополучие, молчали. Каждый понимал, что ждет осмелившегося выступить против. Стоило Лео кого-нибудь невзлюбить, как начинались всякого рода придирки, ущемления, упреки в малой работоспособности, в нежелании хорошо выступать и даже обвинения в нежелании использовать советский репертуар в выступлениях.
Была у Лео отвратительная черта: с садистской улыбкой на устах уколоть язвительной, грубой шуткой. Причинить боль, незаслуженно оскорбить, остро ущемить доставляло ему плотское наслаждение. Прирожденный дар подражательства помогал ему в этих нелицеприятных отношениях с участниками культбригады.
В бригаде был хорист Горьковской оперы – Сергей Сахаров. Хороший теоретик и практик в области хорового пения, обладатель небольшого приятного баритонального баса. Однажды Сахаров возымел смелость не согласиться с мнением Лео по какому-то несущественному вопросу и высказался при всем коллективе. Этого было достаточно, чтобы Лео возненавидел его и стал мстить. Сахаров стал постоянной мишенью худрука, который буквально издевался над ним, дразнил, выставлял его как мальчишку на побегушках, приносить женщинам в барак записки с приглашением на репетицию, быть связным с начальником КВЧ, приносить какие-то ноты, журналы и прочее. А сколько раз Лео, не стесняясь присутствием всех, говорил: «Сахаров в бригаде лишний! Скоро его спишу!»
Сахаров в лагере получил второй срок. До поступления в культбригаду, находясь на общих работах, он имел неосторожность в присутствии нескольких лагерников, ставших впоследствии свидетелями обвинения на суде, критиковать советскую власть и выражать неудовольствие действиями лагерной администрации. Лагерный суд признал Сахарова виновным по статье 58-й пункт 10-й (агитация против Советской власти) и, не приняв во внимание, что он уже отбыл несколько лет заключения, назначил ему новые 10 лет.
Есть люди, подпадающих под категорию невезучих, которых постоянно сопровождают неприятности, неудачи и огорчения. К таким людям принадлежал и Сахаров. На Первом лагпункте мы играли одноактную пьесу советского автора. В одной из сцен Сахаров оговорился: вместо «Здравствуйте товарищи!», он сказал «Здравствуйте господа!». Когда он это выкрикнул, появившись на сцене, в зале повисла напряженная тишина, а товарищи-господа на сцене, явно оказались не в своей тарелке. Последующими репликами напряжение удалось смягчить и довести спектакль до логического завершения. Присутствующий на концерте оперуполномоченный пригласил Сахарова после концерта к себе в «хитрый домик» - так заключенные называли кабинет «кума». Здесь Сахарову пришлось пережить немало горьких и унизительных минут. На мою просьбу вмешаться и объяснить «куму», что произошло досадное недоразумение, Лео категорически отказался, подтвердив тем самым неприязненное отношение к Сахарову. К счастью, оперуполномоченный в целом был доволен спектаклем и поэтому Сахаров был на первый раз прощен.
Под недремлющим оком НКВД.
Следует отметить, что лагерное начальство исключительно внимательно следило за каждым выступлением культбригады и, в особенности за текстовой частью, чтобы на сцену не проникала крамола и из уст политических заключенных не раздавалась антисоветчина. Иногда это принимало гротескные формы. Так на одном из лагпунктов его начальник запретил хору культбригады исполнять песни о Сталине на том основании, что политические заключенные не имеют права петь о «мудрейшем вожде человечества», они просто недостойны такой чести.
В концертной программе на Первом лагпункте я ставил веселую одноактную пьесу «Муха», автора сейчас не помню.
Прошла она в живом игривом темпе. Зрителям сама пьеса и игра актеров понравилась, все от души смеялись и дружно аплодировали. Разве мог я предполагать, что финал этого представления будет носить иную окраску, вызовет неприятный инцидент.
Из гримировочной, не дав снять грим, меня вызвали на сцену, куда уже поднялся оперуполномоченный лагпункта. Он всех отправил со сцены, и мы остались вдвоем.
- Вы Рацевич, постановщик пьесы «Муха»?
- Да я, а что?
- Мне нужно с вами по этому поводу поговорить. Когда переоденетесь, зайдите ко мне. Мой кабинет у вахты. Обязательно захватите скатерть, которая лежала на столе сцены во время спектакля. Я жду.
И с этими словами он ушел со сцены.
О визите «кума» и о том, что он пригласил меня к себе, знала вся бригада. Высказывались всякого рода предположения о причинах вызова в «хитрый домик». Всех смущало, почему надлежало взять скатерть с собой. Каждый ее тщательно прощупывал, разглядывал со всех сторон, держал на свету и терялся в догадках, что в ней криминального или антисоветского.
Через пятнадцать минут я был на месте. «Кум» предложил сесть. Взяв у меня скатерть, он разложил ее на столе и стал внимательно рассматривать, предварительно включив настольную лампу.
- Откуда в культбригаде такая скатерть? Кто ее передал? – спросил он меня.
Со всеми подробностями я рассказал оперуполномоченному процесс получения со склада Вятлага одежды, обуви, реквизита, в том числе скатертей и других вещей для оформления концертов и спектаклей. «Кум» слушал, не перебивая и не сводя глаз со скатерти.
- А теперь взгляните внимательно на рисунок скатерти, - сказал он, подводя меня к столу, - что вы видите?
Я с преувеличенным вниманием и усердием разглядывал скатерть, но при всем своем желании ничего особенного в ней не видел – скатерть как скатерть. На светло-красном фоне не ярко просвечивали темные, почти черные полоски.
- Обратите внимание на эти полосы, ведь это свастика! – неожиданно заявил «кум».
Я позволил себе не согласиться со столь категоричным заявлением и кое-как убедил в этом оперуполномоченного. Он, в конце концов, скатерть вернул, но порекомендовал больше на сцену ее не выносить и заменить какой-нибудь другой. Я согласился, а про себя подумал: «У страха глаза велики, да ничего не видят!».
Через пару лет, в бытность мою в музыкально-драматическом театре Вятлага, пришлось снова столкнуться с неумным, если не сказать больше, партийным работником – Розиным, Борисом Михайловичем, а вернее Борухом Мойшевичем, пронырливым юрким евреем, до поступления на должность заведующего парткабинетом клуба Соцгородка, работавшего в органах НКВД. Позднее Розин некоторое время занимал пост директора музыкально-драматическом театра Вятлага.
С ним мне приходилось частенько встречаться в библиотеке Соцгородка, куда я постоянно наведывался в поисках литературного материала для концертов. Розин проявлял немалый интерес к нашей бригаде. Как чекиста его интересовало все: какие пьесы мы готовим, что читаю я лично, как проходят выступления на периферии, что воспринимается публикой с интересом, что не очень. Однажды он пригласил меня в свой кабинет, обставленный модной мебелью, с большим портретом Сталина над письменным столом. Усадил в глубокое кожаное кресло и вкрадчивым слащавым голосом стал выпытывать, верю ли я в победу советского народа над фашизмом, какие международные события меня интересуют, что думаю делать, когда освобожусь из заключения. Отлично понимая, с кем мне приходится иметь дело, подробно ни о чем не распространялся, отвечал лаконично, придерживаясь мудрого народного изречения, чтобы «Гусь пролетел и крылом не задел». После этого разговора Розин ко мне как-то поохладел и дружеских бесед уже больше не заводил.
Но был один случай, который свел меня с Розиным вновь.
Готовился нами концерт для выпускников школы в поселке Лесном (Соцгородок). Долго не мог подобрать вещь, чтобы прочитать юным слушателям. Хотелось преподнести что-то интересное, далекое от современности, насыщенное эмоциональным содержанием, глубоким драматизмом. Наконец остановился на стихотворении поэта-символиста Дмитрия Мережковского «Сакия Муни».
На концерте, который прошел с успехом, прочитал эту вещь. Ребята слушали внимательно. Потом несколько раз вызывали на «бис». По всему было видно, что стихи произвели на них сильное впечатление.
Прошло порядочно времени, о концерте давно забыли. Культбригада съездила в продолжительную поезду по периферии. Я опять стал навещать библиотеку в поисках нового репертуара и однажды встретил Розина.
Он, по обыкновению, меня остановил, стал расспрашивать о поездке, а потом, как бы невзначай, сказал:
- Зайдите на минутку ко мне. Есть небольшое дело...
Ничего не подозревая, я вошел в его кабинет, огляделся и без приглашения сел в, понравившееся по прошлому визиту, мягкое кожаное кресло.
- Поговорим о прошлом концерте для учеников, - ничего хорошего не предвещавшим елейным голосом начал Розин, - сам я, к сожалению, на нем не был, но слышал, что прошел он неплохо, ребятам понравилось, все остались довольны. А вот вами, Рацевич, я совершенно недоволен... Никак не думал, что на советской сцене вы станете пропагандировать антисоветскую литературу...
Розин замолчал, исподлобья поглядывая на меня и любуясь произведенным эффектом. Немного подождал, ожидая от меня ответа. Не знаю, что выражало в тот момент мое лицо, но я крепко держал язык за зубами, как бы говоря: «Не все ворчать, надо и помолчать...»
- Нет надобности доказывать, кто такой Мережковский, - продолжал он, - ярый враг советской власти, махровый, оголтелый белогвардеец, которого естественная смерть спасла от советской пули. А вы осмелились читать нашим детям произведение врага народа. Кто дал вам на это право? Потрудитесь отвечать!..
Розин с лица даже позеленел. Таким взвинченным я его никогда не видел. Вне себя он выскочил из кресла, нервно прошел несколько раз по кабинету, выпил стакан воды и снова сел.
Что я мог ответить Розину? Конечно, я был не прав, выбрав для будущих комсомольцев стихотворение поэта – эмигранта. Но с другой стороны решил оправдываться тем, что при выборе литературного произведения больше руководствовался содержанием, а не личностью поэта.
- Согласен, Борис Михайлович, что советским людям не по пути с Мережковским. Но мне кажется, что вопреки принятому понятию общности личности и творчества, в некоторых случаях можно отделить писателя от того, что он написал. Ни у кого не вызывает сомнение, что стихотворение «Сакия-Муни» от начала и до конца насыщено глубокой социальной направленностью, обличает тех, кто не справедлив и безжалостен к бедным, черств к нужде и презирает рабов. Бедняки в лохмотьях, мучимые голодом и жаждой, прячутся от дождя и непогоды в храм к изваянию Будды, у которого на голове «исполинский чудный бриллиант».
- ...Сколько хлеба, серебра и платья нам дадут за золотой алмаз!... Он не нужен Будде!.. – восклицают нищие, готовые украсть драгоценный камень. Но свершается чудо, - ...Чтоб алмаз тот взять они могли, изваяние Будды преклонилось головой венчанной до земли. На коленях, кроткий и смиренный, пред толпою нищих, царь вселенной, Бог, великий Бог, лежал в пыли!..
Процитировав эти строчки, я с искренней убежденностью пытался доказать, что под ними могли поставить свои подписи многие советские литераторы, в том числе и Горький, настолько они по теме и содержанию отвечают политическому моменту.
Розин в разговоре со мной вел себя как типичный чекист сталинской эпохи. Он не слушал, когда я читал стихи, вернее делал вид, что не слушает, а с упорством дятла долбил одно и то же, - Мережковский негодяй, продался белогвардейцам, он враг Советского Союза.
Не знаю, как долго продолжалась бы наша беседа и чем бы она закончилась, если бы не раздавшийся телефонный звонок. Кто-то настойчиво предлагал Розину срочно явиться в управление.
- Поговорим в другой раз, - Розин поднялся и быстро направился к выходу из кабинета, - но предупреждаю, чтобы подобное выступление больше никогда не повторилось. Имейте в виду сами и передайте другим, что я не допущу появление на сцене авторов чуждых и вредных нашему обществу. Можете идти!
В дальнейшем Розин об этом инциденте не вспоминал, то ли забыл, а может считал его не столь существенным. Во всяком случае, встречались мы довольно часто. Как всегда он мило интересовался, как дела в бригаде, какие пьесы ставим, что я читаю. Я так же мило отвечал ничего не значащими фразами, на чем мы мило расставались.
В стационаре.
В Третьем лагпункте освободилось место. На положении больного лежу в стационаре. Чистота в палате радует. Больные лежат на деревянных койках с соломенными матрасами, довольно крепкими подушками, набитыми ватой. У каждого не первого срока шерстяное одеяло. На две койки одна тумбочка, накрытая белой салфеткой. Пол надраен добела. Поневоле вспомнился стационар Первой подкомандировки Седьмого лагпункта. Какая огромная разница. Лечащий врач Соколовский, тоже заключенный, немало удивился, увидав меня:
- Не ожидал вас здесь увидеть! Встречал на сцене, а теперь среди больных!..
Осмотрев ноги, имевшие весьма неприглядный вид, он похлопал меня по плечу и с приятной улыбкой на устах сказал:
- Ничего страшного нет. Подлечитесь, отдохнете, как следует, наберетесь свежих сил и снова вступите в строй деятелей искусства.
Через пару недель состояние ног действительно заметно улучшилось. Закрылись раны, остановилось кровотечение. Я мог уже передвигаться без помощи палки. Обильно, к моему неудовольствию, потчевали всякими лекарствами. Через день происходила довольно неприятная процедура переливания крови. Пить хвою я категорически отказывался, от нее меня буквально рвало. Зато с удовольствием ежедневно выпивал полулитровую банку дрожжей.
Кормили чуть получше, чем на общей кухне. Желудок отвыкал от супа, сваренного на иван-чае. На первое давали крупяной суп или щи из зеленых листьев капусты, на второе, как всегда и везде, каша из пшена или ячневой сечки и очень редко жиденький рис. Раза два или три за все время пребывания в стационаре выдавали белый хлеб вместо черного и как цинготное блюдо на ужин – крохотную порцию кислой капусты.
Осень 1943 года не радовала хорошей погодой. Каждодневный дождь наводил тоску и уныние. Спасали книги, читал с утра и до вечера, а когда уставал, то переходил на занятия, которым уделял как минимум два часа каждый день. Вольнонаемная медицинская сестра любезно достала сборник стихов Константина Симонова. Выбрал для себя как материал для выступлений стихотворения «Сын артиллериста» и «Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины». Выучив их, обеспечил художественные выступления в двух концертных программах, как минимум на 3-4 месяца.
Однажды, во время утреннего обхода врач шепнул мне, что на лагпункт прибыла центральная культбригада, которая днем выступит в нашем стационаре, а вечером даст концерт в клубе. Известие это глубоко взволновало и обрадовало меня. Предвкушал приятную встречу с друзьями, которых не видел уже более трех недель.
После тихого часа, стационар наполнили музыка, пение, танцы. Обычно для больных давался небольшой концерт продолжительностью 30 – 40 минут. А тут с почти двухчасовой программой пришла в полном составе вся центральная культбригада. Я понял, что это приятный сюрприз от коллег и желание навестить больного товарища. Получилось трогательно, сердечно и приятно.
По окончании концерта ведущие культбригадчики уютно разместились на моей, близь стоящих койках и даже притащили откуда-то длинную скамейку. Между нами завязалась непринужденная беседа.
Я коротенько рассказал о себе, о болезни, о желании скорее вернуться на сцену, просил ребят поделиться новостями. К нам подошел мой лечащий врач Соколовский и с интересом стал слушать, рассказ о том, как готовится к постановке спектакль «Русские люди».
- Премьеру спектакля намечаем провести к Октябрьским праздникам, – говорил Лео, - работы выше головы, даже подготовку новой концертной программы пришлось отложить в сторону.
Обращаясь непосредственно к Соколовскому, Лео стал его убеждать скорее выписать меня из стационара:
- Без него мы окажемся в весьма затруднительном положении, - говорил Лео, - некому вести спектакль, накладывать грим. Как вы думаете, доктор, мы можем на него рассчитывать? Осталась одна неделя, заполучить его хотя бы на генеральную репетицию...
Соколовский дипломатично не сказал ни да, ни нет.
- Будь я не только врачом, но и пророком и то не мог бы гарантировать столь быстрое выздоровление. Не скрою, больной поправляется, заметно окреп, может ходить. Договоримся так: если не последует ухудшения, в чем я почти уверен, к пятнице мы его выпишем и на генеральную репетицию он придет.
Вероятно, беседа продолжалась бы еще очень долго, но подошло время раздачи ужина и гости были вынуждены меня покинуть.
Опять в культбригаде.
В намеченный врачом день я вернулся в Пятый лагпункт.
Репетиции спектакля проводились утром и вечером. Участники основательно знали роли, но, к сожалению, это было и все, чем можно было бы похвастаться. На репетиции я сразу же убедился, как беспомощно вели игру главные персонажи, не говоря уже об эпизодических ролях. Текст произносился старательно, но полностью отсутствовала игра, выпирала штампованность движений, глаза резала ходульность мизансцен.
Положительные герои – Васин (Вязовский), Анощенко (Ламан), Глоба (Харитонов) и сам исполнитель главной роли Сафонова (Лео) не могли ничем порадовать зрителя. Таково было впечатление от генеральной репетиции. Отрицательные персонажи, во главе с немецкими офицерами (Бахман и Дроздов) выглядели несколько лучше и, пожалуй, они затмили тех, кому Симонов отдавал предпочтение.
Премьеру показали на Пятом лагпункте. Не приходиться говорить, что зал был переполнен, многие желающие вообще не попали на спектакль. Не удивительно, ведь много актовый спектакль в Вятлаге был показан впервые. Восторги отсутствовали. Зрители разобрались в плюсах и минусах игры. Последних, к сожалению, оказалось значительно больше.
На следующий день на производственном совещании вся культбригада участвовала в разборе спектакля. Вначале все происходило, как в басне Крылова: «... кукушка хвалит петуха за то, что хвалит он кукушку». Как из рога изобилия сыпались комплименты исполнителям от... исполнителей. Терпеливо подождав, когда кончатся восхваления, я попросил слово и высказался как посторонний наблюдатель, беспристрастный зритель. Мои замечания о недостатках спектакля и предложение отложить постановку в Соцгородке до более благоприятных времен, когда спектакль действительно будет готов, были категорически отвергнуты художественным руководителем.
Лео, с пеной у рта, обрушился на меня, считая виновником всех погрешностей, о которых я говорил:
- Меньше нужно было болеть и побольше работать, тогда не пришлось бы сейчас скалозубить, - со злобой в голосе проговорил он и тут же решил, - В будущее воскресенье пьесу играем для вольнонаемного состава Соцгородка...
До воскресенья успели сделать три репетиции. Лео сам давал указания, но они были настолько несущественны и малозначительны, что почти ничего в трактовке пьесы не изменилось, - все осталось как есть.
Соцгородок порадовал участников спектакля количеством зрителей. Их собрался полный зал. Константин Симонов, автор популярной в то время фронтовой пьесы, прославился на весь Советский Союз своими корреспонденциями с театра боевых действий, глубокими по теме и содержанию стихами из фронтовой жизни и той правдой художественного мастерства, которую читатель находил в каждой его строчке.
Ожидаемый успех спектакля остался лишь в воображении тех участников пьесы, которые упорно пытались не замечать и исправлять свои ошибки. В зону возвращались в плохом настроении, молчаливые, а если и разговаривали, то на отвлеченные темы, стараясь не говорить о спектакле. Лео остался ночевать в Соцгородке, с расчетом рано утром, как только начнет работать управление, быть у начальства.
На следующий день ближе к одиннадцати Лео возвратился в отвратительном настроении и в первую очередь, ни за что, обрушился на нашего дневального Архипа, не сумевшего сразу же найти мыло, что бы Лео умыться. Второй жертвой стал Гладуновский, так как не были вовремя доставлены из прачечной театральные сорочки. Досталось и Ламан, только что явившейся из женской зоны, за опоздание с приготовлением завтрака. Не показываясь из своего угла, Лео громогласно заявил, чтобы к 11 часам все собрались в клуб на репетицию концертной программы и приготовились в выезду на следующий день в направлении Пятнадцатого лагпункта.
На репетиции все держались «тише воды, ниже травы». Никому не хотелось иметь неприятности. О спектакле, сыгранном накануне в Соцгородке, Лео упорно молчал. Вязовский оказался самым смелым и спросил, каково впечатление в «верхах» о спектакле.
- Небось, ждете похвал, - огрызнулся Лео, - ругали нас и крепко ругали. Взвалили все на одни плечи: главную роль играй, режиссером будь, а помогать некому, у нас больно важные господа, воображают из себя заслуженных актеров, а сами гов..о полное!
Я почувствовал, что камень в мой огород, но смолчал, что взять с убогого.
(продолжение в следующем номере)