ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? № 19 декабрь 2009
Проза
И. Ливант.
Еврейское счастье
Предисловие к Еврейскому счастью
(если такое возможно)
На улице было -45° по Цельсию. Стояла редкая по длительному морозу и изящной красоте настоящая зима 2002 года.
Ко мне в квартиру, поднявшись по заснеженной, продуваемой всеми февральскими ветрами, продрогшей деревянной лестнице, ввалилась толпа, немного обезумевших от холода, высокоинтеллектуальных французов.
Сняв с себя почему-то нелепо сидящие шубы и завязанные под подбородком ушанки, и оттаяв после выпитого горячего чая с лимоном, и съеденных бутербродов с сыром и докторской колбасой, представители самой элегантной нации чистосердечно признались, что они вовсе не мазохисты и экстрималы, а представители оргкомитета по отбору участников для фестиваля Восток-Запад в маленьком городке Ди, что во французских Альпах. «Мы живём без четверти на юге», как говорят дияне, или дийцы, или дижане. По-французски южная часть стран и полдень полные омонимы. Nous habitons à Midi moins le quart.
Тема фестиваля – Сибирь. Узнав, что родом я из Биробиджана, организаторы, для которых, как и для большинства других европейцев, Сибирь тянется от Урала до Владивостока, попросили меня прочитать на одном из круглых столов еврейскую сказку из моего родного города.
Наряду с Мишелем Строговым и Транссибирским экспрессом, этот маленький город на Бире является мифологической приправой для, осваивающих необозримые просторы российской душевной кухни, образованной и политически озабоченной части французского народонаселения. «Израиль на китайской границе, это сино-сионозм в действии, страшная смесь», как определил однажды мой друг Ален Бросса, парижский писатель и философ, любитель парадоксов и неоднозначных, но сочных афоризмов.
Приехав повидаться со своими родными в не менее близкий мне административный центр Еврейской автономной области, где все вывески дублируются на идиш, и недалеко от магазина Цимус можно сфотографироваться на фоне надписи Еврейский военный комиссариат, я, насколько добросовестно, настолько же и безуспешно попытался отыскать еврейскую сказку из этого самого мифического местечка. Моя мама, поинтересовавшись, зачем это мне понадобилась такая сказка, грустно пошутила: «Расскажи, сынок, как мы жили, для них это будет та ещё сказка. Ты что таки не умеешь говорить по-французски, между прочим? Тоже мне еврейское счастье». И она оказалась права. Так это же мама!
Правда, с первого захода мне не удалось прочитать своё произведение перед переполнившими зал библиотекарями со всего округа под названием Дром.
Когда до меня дошла очередь после бесконечного бурятского эпоса и не менее великолепной русской былины, я постарался объяснить, что представляю Иркутск, хотя буду читать сказку из Биробиджана, который находится вовсе не в Сибири, а на Дальнем Востоке России, что к Ближнему Востоку и к Израилю не имеет никакого отношения, хотя и является центром Еврейской области.
Мне, видимо, удалось так хорошо всех запутать, что одна бабушка, как впоследствии оказалось, вовсе и не библиотекарь, после многочисленных уточняющих вопросов, восклицаний и недоразумений, видимо, всё ещё находясь под впечатлением от рассказа писателя из Улан-Удэ, задала свой потаённый вопрос, вырвавшийся невзначай наружу: «Так Вы из Сибири?» Прижатый к стенке, я вынужден был в этом сознаться. «Значит Вы бурят?», продолжила она свои поиски истинных истоков моего происхождения.
Проанализировав внешность своего отца, особенно на некоторых фотографиях, я подумал, что, может быть она где-то и недалека от верного направления своих изысканий, но вынужден был всё-таки признать очевидное: «Я еврей по крови, и русский по культуре и историческому контексту.» «Люблю евреев!» с вызовом застопорила свою национально-политическую позицию моя, как я уже успел понять, страстная поклонница, для убедительности подняв, сжатую в кулачок руку. И это было так эмоционально заразительно, что тоже захотелось выбросить кулак с криками «Рот фронт», «Но пассаран», и запеть: « Шагай вперёд, народ, под красным флагом…» Но вместо этого я не мог не огорчить воинствено-любопытствующую бабушку из маленькой деревушки, что в 30 км от города Ди. «А я не могу сказать, что люблю евреев, также как французов, немцев, арабов или русских, только потому, что они евреи, французы, немцы, арабы и русские.»
Всё-таки удалось мне запутать её до конца, так как больше вопросов и национально-идеологических заявлений от неё не поступало. И, сжавшись в малюсенький комочек, которому, казалось, хватило бы и четверти не такого уж и большого стула, она что-то озабочено обдумывала, морща лоб, и покачивая изящной, по-мальчишески подстриженной головкой.
По завершению круглого стола, она подошла ко мне и спросила: «Можно Вас потрогать?» И со значением неожиданно крепко пожав мою руку, радостно поставила точку в своих почти научных исследованиях: « Рука холодная!» Что, видимо, было доказательством того, что я действительно из этой вечно заснеженной то ли тундры, то ли пустыни под названием Сибирь, от которого кровь стынет в жилах.
Так что, из-за таких интеллектуальных дискуссий руки до моей сказки так и не дошли, вернее, язык не дополз.
Зато на следующий день я сразу начал читать, даже не дожидаясь вопросов, и не пытаясь распутать узел исторически сложившихся географическо-национальных противоречий своими объяснениями, благо, что там было много детей, которые просто пришли послушать сказки.
После этой встречи, зайдя в книжную лавку, где продавались произведения писателей, участвующих в фестивале, я встретил несколько французов, радостно бросившихся ко мне, и с удивлением пожаловавшихся, что почему то никак не могут найти моей книги. Я не менее радостно пояснил, что таковая существует только в одном экземпляре вот на этих самых листочках. Они попросили сделать себе ксерокопии, и сказали, что обязательно купят книжку, если такая появится. Я дал слово, что это случится.
Я снова пытаю счастье
Пытаю попыткой новой
Ему говорю я :Здрасте,
Откуда идёте, Счастье,
Кому Вас ведёт Судьба?
И что за лохмотья на теле?
И тело какое-то детское,
Всё в язвах и шрамах больных.
- Так все же пытают пыткой,
Без счастья не могут никак…
И много таких попыток,
Жестоких, как память сама.
- Послушайте, Счастье, какой Вы
Дорогой бредёте неспешно?
И может быть нам по пути?
- Поёте всегда вы сладко,
Потом забываете тут же,
Вырвав себе кусок…
- Но это судьба Ваше, Счастье.
Не стоит со мной пререкаться…
Я буду, всё буду пытаться…
Пытать буду счастье своё.
ЕВРЕЙСКОЕ СЧАСТЬЕ
Сказка из Биробиджана для славного города Ди во французских Альпах
Жил-был в одном еврейском местечке под Винницей кантор Нохэм. Жил, как все евреи вокруг. Немножко лучше, чем одни, немножко хуже, чем другие. На жизнь не жаловался, но и особо её не нахваливал. Был у него один сын и четыре дочери. Много чего умел и любил делать Нохэм. Мог стол смастерить и брюки скроить, часы починить и стекло в окошко вставить. Но больше всего на свете он любил рассказывать сказки своей меньшенькой, самой любимой дочке Песе, и учить жизни свою жену Иду. И все его нравоучения кончались словами: «я так тоже могу» и «Что с вами будет, когда вы вырастете?» То, что папа всё может, Песя и сама знала, а вот то, что мама вырастет, ей было очень интересно, и она боялась пропустить этот важный момент в их семейной жизни. Тайком, когда мама спала, Песя измеряла её одной заветной верёвочкой, которую она «одолжила» в папиной мастерской под лестницей. Песя видела, что папа всё измерял этой верёвочкой: и стол, и брюки, и окошко. Иногда Песя помогала папе, и придерживала один конец верёвочки, и папа говорил, что она это делает лучше всех, и что без её помощи у него ничего бы не получилось. Песя была очень горда своей незаменимостью, и понимала, что лучше, чем она, маму никто измерить не сможет. Ну, а как только мама вырастет, Песя тут же повесит папину верёвочку на тот самый гвоздик, с которого она и одолжила «мой любимый размер», как называл верёвочку папа.
В общем, жизнь у Песи была очень интересной и загадочной. А сколько ей папа разных сказок на ночь глядя рассказал, только они вдвоём и могли знать. И все сказки начинались словами: «жил один бедный еврей, впрочем, не такой уж он был и бедный, у него было много детей», а кончались истории тоже одинаково: «и тут им счастье привалило» или «и жили они трудно, но счастливо». На этих словах маленькая Песя засыпала с улыбкой, которая подсказывала Нохэму новую сказку. А Песя во сне видела что-то такое, что только она и могла знать. А папа долго ещё сидел рядом, любовался дочкиной улыбкой и думал: «спасибо тебе, Боже, и мне счастье привалило».
Ты моя мелодия
Ты мой ясный свет
Солнце на исходе дня
Яблоневый цвет
Ты мой чистый колокол
Ты моя гроза
Заглянуло облако
В милые глаза
Ты мой чистый колокол
Я твой звон ловлю
Ты моя мелодия
Я тебя пою
А ещё любил кантор Нохэм ходить в гости, и выпивать пару-тройку рюмок под хорошую закуску. Однажды пришёл он к одному еврею, у которого жена хорошо готовила, хоть и была немного жадновата. Так что это про неё и говорили: «Если Хава идёт в гости с тортиком, то значит, ждёт к себе с тортом». Но кто, о господи, без греха.
Выпили Нохэм с хозяином и стали есть фаршированную рыбу. Но не понравилась почему-то Нохэму эта рыба, а говорил он всегда прямо то, что думал, за что его уважали, побаивались, но кое-кто и недолюбливал.
Вот так он и сказал, между прочим:
– Хава, ты, конечно, хорошая кухарка, за что я тебя уважаю, но сегодня рыба твоя таки не очень фаршированная. Я бы даже поменял «не» и «очень» местами.
Хоть и любил говорить правду Нохэм, но умел быть немножко дипломатом, и сглаживать уж очень острые углы. После своей речи Нохэм выпил ещё рюмку. Не так-то просто быть таким красноречивым.
– Моя рыба не очень фаршированная? И что-то там ещё нужно менять? – возмутилась жена еврея, который, в свою очередь, изо всех сил старался показать, что он тоже возмущён словами соседа, но это ему давалось ещё труднее, чем красноречие кантору Нохэму, так как на самом деле он был просто счастлив, что нашелся, наконец, человек, да ещё такой всеми уважаемый кантор, который так смело разговаривает с его, конечно же, любимой, но иногда очень уж самостоятельной женой. И он незаметно одобрительно толкнул Нохэма под столом. Ободрённый такой поддержкой, «смелость смелостью, но ведь кто не знает Хаву?», Нохэм решил стоять до конца.
– Слушай, Хава. Бог тому свидетель, но две недели назад ты нам подавала настоящую фаршированную рыбу, такую, что пальчики оближешь, которую только ты и можешь готовить.
Ах, кантор Нохэм! Это был ещё один тонкий дипломатический нюанс в их светских пререканиях. И он таки достиг цели.
– Вот уж ты и попался, Нохэм, примирительно рассмеялась женщина, сегодня ты ешь ту же самую рыбу, что и две недели назад.
Ох, и посмеялись они все вместе, выпили ещё мужчины по рюмке, ну ещё по одной, ну разве ещё на прощание и расстались до следующего раза.
– Но теперь уже к нам и вдвоём, продолжил Нохэм дипломатическую часть своего визита, вот Ида обрадуется… И даже чуть-чуть протрезвел, представив «радость» своей тихой-тихой, но умеющей показать характерец, жены, которая не так чтобы очень жаловала Хаву. Ох, уж эти женщины!
И пошёл, чуть покачиваясь, кантор Нохэм к своей маленькой Песе, которая с нетерпением ждала его. Она не любила, когда папа возвращался поздно и «под мухой», как говорила мама, добавляя «чуть-чуть слишком много слегка навеселе». Хотя она знала, что папу всегда оберегает далёкая, таинственная, как будто подмигивающая ей луна, которая в этот вечер светила особенно ярко прямо в Песино окошко, и от неё нельзя было спрятаться даже под подушкой.
Дома кантору Нохэму что-то стало нехорошо, да не просто нехорошо, а, если быть до конца откровенным, как сам Нохэм, то почувствовал он, что эта сама смерть где-то рядом копошится, сопит и готовится отплясать на его бренном теле свой пограничный танец перехода в иной, не такой уж, впрочем, и далекий мир. А что поделаешь? Все мы там будем.
И позвал он всю семью и нашёл для каждого доброе и мудрое слово. И последняя была Песя. И прижал к слабеющей груди своё маленькое счастье Нохэм, не расплакался и прошептал ей на ушко: «Если скажут тебе, что меня нет, не верь, я буду всегда, если ты будешь помнить меня, так же как ты была всегда. А счастье…». И замолчал тут Нохэм. Надолго замолчал, очень надолго. Толи рыба была действительно двухнедельной давности, толи последняя пара-тройка рюмок была лишней, толи просто в книге судеб так было записано, но понесли кантора Нохэма, правоверного еврея, воспитателя своей жены, любителя пары-тройки рюмок и свежей фаршированной рыбы, а также нежного сказочника по центральной улочке славного еврейского местечка, улочке, что носила имя Шолом-Алейхема, жившего когда-то в этом местечке и тоже любившего рассказывать сказки, сказки всему миру.
И руки Нохэма были связаны, как положено, верёвочкой, той самой, которой Песя любила измерять по ночам маму, верёвочкой, которую она одолжила когда-то, и сдержала таки данное себе слово и вернула её папе.
И шли за гробом евреи в пейсах и ермолках вперемежку с русскими, тоже грустными и без шляп. И выглянула Хава в окошко, и увидела Нохэма в гробу, удивилась и спросила: «А что кантор Нохэм умер?». «Умер, умер» – закивали русские и закачали головами евреи». То-то я смотрю, его хоронят! – только и успела сказать Хава, и запричитала так громко, как только она и могла.
Одна Песя не плакала. Ведь папа ей сказал, что он будет всегда. А папа никогда не обманывал. Это знала не только Песя. Ей казалось, что это просто его очередная шутка, на которые он был мастер. Да ещё какой. Правда, на этот раз не такая удачная, между прочим. Но как говорил папа : «Если мы хорошо поели сегодня, это не значит, что завтра будет так же хорошо».
И стало совсем трудно жить Песе, маме и всей семье.
А тут и голод на всю Украину нагрянул. Старые евреи громко шептали, оглядываясь по сторонам, «Что таки не очень умный этот великий гой, даром, что носит имя Иосиф».
И отправили самую старшую из детей швестер Соню на поиски счастья на станцию Тихонькая, на Дальний Восток, где дали евреям землю, вернее, место в глухой тайге. Езжай, если хочешь, живи, если можешь, как сказал бы папа.
И вот пришло письмо из тайги.
«Здравствуйте, дорогая мама, Изя, Элке, Рива и Песечка.
С комсомольским приветом к вам, ваша любящая дочка и сестра Соня.
В первых строках своего письма сообщаю, что живу очень хорошо, болею не так чтобы часто, зимой к морозу почти привыкла, зато когда очень холодно, нет комаров, а место это в шутку называют Комарлаг. Землянка у меня маленькая, но уютная, на жизнь грех жаловаться, а счастье, как говорил папа…» После этих слов Песя уже ничего не слышала, и впервые зарыдала по папе, осознав, что может быть он где-то и есть, но она его больше никогда не увидит.
Я выдумываю мир
И потом реализую
Я придумываю пир
И на пире том танцую
Я выдумываю счастье
И ко мне летит оно
Я придумываю солнце
И становится светло
Я выдумываю ветер небо тучи и грозу…
Научиться бы как дети
Не выдумывать слезу
Не придумывать улыбку
Взять смычок
К смычку и скрипку
Сесть на тучу в уголке
И сыграть со скрипкой в кучу
В малу-кучу на песке.
Вскоре собралась вся семья и отправилась за Соней на этот загадочный Дальний Восток, где какой-то странный Комарлаг и таинственная уютная землянка.
Старые евреи, мудро почёсывая бороды, успокаивали друг друга: «Это там, где река Амур, амур- это слово французское, так что едем мы как буд-то к себе». А евреи в России называют друг друга французами, бог его знает почему.
Он что француз?
Ува, ты не видишь? Чистый гой.
Да, а почему такой умный?
Ох, и дальний же он оказался, этот самый восток. Иногда казалось, что землю объехали кругом, и не один раз. Всякое было за этот месяц: и песни пели, и смеялись до упада, и мёрзли, и голодали. Но уже не плакала Песя. Что может быть страшнее потери папы. Очень повзрослела она без папы. Часто снились ей его сказки, только стали они почему-то грустные, и не улыбалась уже Песя во сне. Но слово «счастье», которое так любил повторять папа, не переставало волновать Песю.
- Что такое счастье? – спросила однажды Песя у тёти Хавы, которая тоже ехала в эту неведомую даль, на этот Дальний Восток (говорят, что там очень много рыбы, так что не останется Хава без работы, а муж её без фаршированной закуски).
Задумалась Хава, покачала головой
Не знаю, детка, но могу дать тебе совет: пойди в соседнее купе, там едет молодой раввин. Он ближе к богу, он тебе поможет.
Что такое счастье, Ребе?» – спросила Песя у молодого раввина.
Недолго пришлось ждать ответа.
Ещё не знаю, но сходи в соседний вагон. Там едет старый Илия, может быть он пророк, спроси у него.
Пришла Песя к Илие и спросила:
Уважаемый Илия, а что такое счастье?
Внимательно посмотрел на не по годам серьёзную девочку мудрый человек и тихо начал: «Ах, девочка моя. Счастье, счастье… Я бы тебе вот что посоветовал…»
- Почему мне все дают советы? Я хочу счастья.
Горько улыбнулся Илия и ещё тише сказал в свои серебрящиеся пушистые усы:
А разве мы живём в стране счастья, или в стране советов?
Что из этого поняла Песя, только она и знает, но надолго прекратила она задавать свои вопросы.
А вот за окном проплыла сопка, появился деревянный вокзал с надписью Станция Тихонькая. И люди стали шумно выносить из вагонов свои нескончаемые узлы, авоськи и чемоданы.
А кто же там бежит, обнимает и целует сначала маму, затем брата, сестёр, а потом уже прижимает к себе Песю, вся мокрая от слёз.
– Соня, а Соня, – зашептала ей в ухо Песя, ты нашла здесь счастье?
– Счастье? – задумалась Соня, и еще крепче прижала к себе худенькие плечи такой до неузнаваемости выросшей самой младшей сестрёнки,– оно в нас. Надо только упорно искать его и верить. Кто ищет, тот найдёт. И почему-то горько усмехнулась.
Выросла Песя и полюбила.
И родила двух сыновей.
И стала бабушкой.
А потом и прабабушкой.
И больше никогда и никому не задавала
свой главный вопрос.
А может постоянно задаёт?
Это знает только она сама.
Может быть, её дети.
Может быть, её внуки.
А может, и правнуки.
Я знаю?
ЫХ ВЭЙС?
СОН ПЕСИ О ТОМ, КАК ОНА ОДНАЖДЫ НАЕЛАСЬ ДОСЫТА, И ЕЩЁ КОЕ О ЧЁМ НЕМАЛОВАЖНОМ.
Я готовлю себе счастье
На живом огне мечты
Разрезаю снов желанья
И солю слезой ненастья
Я готовлю себе счастье
На плите своих страстей
Полыхают искры в небе
Собирая свет друзей
Выпекаю себе счастье
На углях большого чуда…
Если кто-то пожелает
Разделить готов я блюдо.
Не всегда Песя могла взять с собой в школу что-нибудь перекусить на перемене. Но ей стыдно было в этом признаваться‚ и не дай бог, кто-нибудь захотел бы поделиться с ней своим завтраком. И даже лучшая подруга Белла‚ родители, которой держали магазин и жили они‚ по мнению мамы‚ не хуже Ротшильда в Америке. Песя даже зажмуривалась‚ когда вспоминала их «дворцовую трапезу»‚ как она про себя называла их еду. Насколько это всё должно было быть вкусно‚ Песя могла только мечтать, так как она никогда не соглашалась отведать куриный бульон с манделах‚ кисло-сладкое, или самую вкуснятину‚ поджаренный хлеб с перетопленным куриным жиром со шкварками‚ разве что чаю попить со струделем и лейках‚ и то чтобы не обидеть кухарку Сашу.
Кухарка у Беллы была русская‚ но все еврейские блюда готовила так‚ что пальчики оближешь‚ и нередко можно было видеть‚ как она‚ покупая свежую рыбу на местном базаре‚ выдавала секреты своей еврейской кухни тоже таки неплохой хозяйке‚ которая делая вид‚ что только из вежливости выслушивает эту гойку Сашу‚ придя домой‚ и, попробовав очередной Сашин рецепт‚ объясняла своей ненасытной‚ в который уже раз беременной чёрно-белой кошке Кассандре: «Не может быть‚ чтобы у этой Сашки не было еврейской крови. Чтобы так готовить!» И кошка подтверждающе мурлыкала, тщательно вылизывая своё лоснящееся грушеподобное тело.
Видя‚ что Песя всегда отказывается от еды‚ Саша вздыхала ну совсем по-еврейски:
– Видно таки неплохо зарабатывает этот кантор Нохэм‚ что она всегда сытая, но‚ наверное‚ и прижимистый‚ даром что еврей. Купил бы девочке новое платье‚ из этого она давно уж выросла.
Как только школьный сторож‚ товарищ Ливант отзванивал в колокольчик перемену… (в еврейских школах после знаменитого переворота к взрослым стали обращаться‚ прибавляя к фамилии слово «товарищ»). Фамилия у сторожа на самом деле была Левант‚ но‚ когда он служил в Красной Армии и в бою потерял свой документ‚ писарь выправил ему справку‚ где перепутал буквы. И тогда красноармеец Левант попросил писаря исправить ошибку:
– Уважаемый‚ не могли бы вы переделать эту бумажку? Всё-таки бог дал мне другую фамилию.
– Во-первых‚ это не бумажка‚ а документ‚ на котором уже стоит подпись самого товарища комиссара. Во-вторых‚ как всем известно‚ бога нет‚ о чём тебе лично и не раз втолковывал товарищ комиссар. В-третьих‚ какая тебе разница. Подумаешь, буква‚ когда мы весь мир насилья разрушаем, и кто был никем‚ тот станет всем.
И на этих словах в заплывших глазах у писаря заблестели настоящие революционные слёзы.
– Так то оно, конечно‚– робко пытался возразить красноармеец толи Левант‚ толи Ливант, но, ещё больше погруснел, увидев ненасытный взгляд прогрессивного писаря, который пытался через мешковину котомки красноармейца рассмотреть, уж не шмоток ли сала мягко просится наружу? Так пытливый взгляд товарища комиссара первым делом после определения его на постой, обычно глазами ощупывал что-то упруго округлое через незатейливую кофточку молоденькой хозяйской дочки.
И, запутанный революционной необходимостью в своей родословной, сын местечкового кожевенника из еврейского штетеля Хотимск, стал медленно развязывать свой походный мешочек, просто чтобы лишний раз убедиться, что даже под настойчиво алчным взглядом важного, и почему-то очень даже откормленного, в это таки не очень сытное время, писаря, сменное, чисто выстиранное исподнее и хороший кусок хромовой кожи не так-то часто превращаются в сладостно подсолённый кусок нежнейшей свиной плоти. Чего греха таить, сын богобоязненного еврейского ремесленника из-под Минска, давным-давно сорванный вихрем перемен из родного местечка, не только стал уже забывать родной диалект, но и, при возможности, любил побаловаться этим, когда-то самым запретным плодом. Только бы мама об этом не узнала! А старый кожевенник и так, слава богу, отжил своё.
Но чуда, увы, не случилось. И покатилась судьба красноармейца по неровной зыбкой колее этой удивительной земли, переживающей пожар перемен, и, желающей раздуть всёпожирающее пламя, и под этим алым парусом унести крохотную землю в необъятные просторы вселенского праздника Свободы, Равенства и Братства.
И покатилась судьба по зыбкой колее на чуть искривленной колеснице. А может быть и чуть больше, чем чуть. Бог его знает. А может быть и правда знает? А может быть всё из-за сала? Впрочем, нет времени задуматься над такой малостью, когда штормовой исторический ветер обдувает нас, унося куда-то кипу в обмен на будёновку, ребе на замполита, а предобеденную молитву на политинформацию о революционной бдительности и контрреволюционной безответственности некоторой части передовых, но не до конца осознающей важности своей миссии, представителей победившего пролетариата.
И что там какая-то буковка, если вот-вот из-за поворота появятся смутные очертания великолепного белого замка всеобщего счастья, к которому ведёт лунная, едва видимая, мерцающая в полусумеречном пространстве предрассветного бытия дорожка. И само ночное солнце подбадривает нас, укачивает на своих волшебных сказочных лучах. И вот уже колесница перестаёт хромать неверной спицей на ухабах такого маленького пути почти незаметного человека, которому ничего не стоит затеряться на магистральном поиске всемирной гармонии человечества, которое и состоит, между прочим, из таких людей.
Как только школьный колокольчик напоминал о том, что пришло время перекусить, и все начинали разворачивать принесённые из дома пирожки, булочки и другие призывно запашистые «закусечки», как говорила кухарка Саша, Песя, если мама ничего не положила ей в этот день, незаметно выходила из класса, и через несколько минут возвращалась, вытирая рот вышитым сестрой Соней платочком с видом только что хорошо поевшего человека.
– Песя, где ты гуляешь? Посмотри, сколько мне Сашка положила всего. Помогай, а то мне одной не справиться, – завидев её, кричала Белла.
– Большое спасибо, конечно, – точь в точь копируя маму, когда та отказывалась купить очень жирную курочку, не потому что не хотела шкварок, а просто в кармане «сплошная дыра, аж с другой стороны земли видно». Спасибо, но я только что уже покушала на свежем воздухе, пыталась сытно ответить Песя, для убедительности похлопывая себя по втянутому от голода животу, внутри которого что-то неодобрительно бурлило.
Но однажды Песе повезло, хотя… Впрочем, всё по порядку.
Жили они тогда уже в Амурзете, как раз напротив какого-то загадочного Китая, на берегу того самого Амура, о котором когда-то шептались старики, важно почёсывая бороды. Мама зарабатывала тем, что продавала овощи с огорода, да иногда приторговывала молоком от двух козочек, с которыми так любила беседовать Песя. Кто-то научил маму набрать побольше молока и продать его в районном центре. Там, дескать, молоко подороже, и можно купить подешевле одежду Песе. Вот мама и поехала на пароходе в Ленинск.
Молоко раскупили быстро и таки действительно за хорошие деньги. На базаре рядом с мамой торговал виноградом какой-то грузин в большущей кепке. Он уговорил маму купить у него целую корзину сладчайших дамских пальчиков за пол цены, убедительно растолковав ей, как она может разбогатеть, перепродав эти, просящиеся в рот грозди в приграничном городке, куда ему без особого разрешения проезд был закрыт. Мама долго колебалась, пока из-под огромного козырька не прозвучал последний аргумент с таким красивым незнакомым акцентом:
Ты такой хороший гешефт сделаешь, слушай, что сама свои красивые дамские пальчики оближешь!
И, в довершение, взял её действительно очень изящно выточенную руку и, сначала полюбовавшись нежными очертаниями, осторожно прикоснулся к пальцам горячими выпуклыми губами, пощекотав белую кожу пышным валиком серебрящихся усов. Никто никогда раньше не оказывал этой, много чего повидавшей в жизни женщине, подобных знаков внимания, тем более такой видный мужчина.
Она купила эту корзину, и долго ещё щёки её пылали, как у молоденькой девушки, которой впервые признались в любви.
Не мудрено, что в таком состоянии она села не на свой пароход, и уплыла совсем в другую сторону.
Домой она приехала только через двое суток. Сколько за это время Песя передумала и слёз извела, только её подушка и знает.
Вернулась мама голодная, смущённая и какая-то помолодевшая. Виноград «потерял уже товарный вид», как, важным тоном знатока, тут же определила Бася, новая Песина подружка, пытаясь копировать учителя истории, товарища Волованского, в кудрявый чуб и витиеватые выражения которого все девочки были безнадёжно влюблены.
Мама, казалось, даже не очень и расстроилась. Она задумчиво подняла, может быть и не самой первой свежести, но всё ещё сладкую, ядрёную, в самом соку гроздь винограда, улыбнулась чему-то своему незнакомой Песе улыбкой, и, махнув рукой, решительно сказала.
– Эх, где наша не пропадала! Налетай, девочки! Раз в жизни живём. И сама, первая, с каким-то особым значением вонзилась своими острыми белыми зубами, которыми когда-то очень гордился папа, в сладостную терпкую плоть из плоти далёкой солнечной земли. И красный сок потёк по её ещё таким красивым молодым губам. И девочки с восхищением смотрели на преобразившуюся, полную сил, красивую и грустную женщину. Песя даже на мгновение забыла, что это её собственная мама.
Наелись девочки так, что ночью Песе приснилась огромная рыжая лохматая собака, которая топталась на её животе, громко урчала, и всё время что-то жевала, выплёвывая с посвистыванием большие косточки, пытаясь попасть ими в корзину, где со своей затаённой незнакомой улыбкой спала мама, тихо посапывая, и покачивая Песину кровать, напевала ей папиным голосом:
Ты моя мелодия
Ты мой ясный свет
Солнце на исходе дня
Яблоневый цвет…
У Песи так грустно, сладко и тревожно заколотилось сердце, что она проснулась, с удивлением рассмотрела вроде бы такие знакомые очертания комнаты, и, совсем как в детстве, забралась к маме в кровать, и спокойно заснула, уткнувшись в мамину, почему-то влажную щёку.
Никогда больше Песя не видела маму такой молодой и красивой.
Увы, всем хочется любви…
Той неподсудно-безрассудной,
И от разумной головы,
Когда течёт по воле судно.
Однажды выхватить кусок
Из общей страсти,
Но лишь на время и отчасти…
А потом
Метать о тихом добром счастье.
Увы, всем хочется любви,
И соловью, и муравью,
И кошке той сиамской масти,
Что ластится к тому коту,
В саду, у мира на виду.
Увы, всем хочется любви.
Чтоб прислониться было можно,
Струна чтоб спела невзначай,
Чтоб захотелось осторожно
Согреть особенный свой чай.
Увы, всем хочется любви.
С любовью быть на ты, на вы…
И сделать то, что невозможно,
Иначе кончится земля.
СОН ПЕСИ О ТОМ, КАК ОНА ВЛЮБИЛАСЬ, И НЕ ТОЛЬКО ОБ ЭТОМ, ВПРОЧЕМ
Однажды в дом Песи определили на постой офицера, который приехал «налаживать трудное, искорёженное послевоенной разрухой, народное хозяйство», как пышно определила цель его приезда Бася. Девочки к тому времени уже окончили педтехникум и вместе работали в начальной еврейской школе. Маме сразу приглянулся этот бравый капитан, которого она почему-то определила в полковники.
Во-первых, у него вся грудь была в орденах и медалях. «Усыпана, как Песин нос мартовскими веснушками», по точному Басиному определению.
Во-вторых, он маму называл мадам, и за столом говорил мерси, не очень налегал на водку, и пел удивительно высоким и звонким голосом: «Любовь нечаянно нагрянет, когда её совсем не ждёшь…», поглядывая красивыми бархатными глазами на зардевшуюся Песю, которая и не собиралась подпевать, потому что «на её ушах потоптался целый зоопарк». Ох, уж эта Бася с её язычком. В-третьих, и это была особая мамина гордость, он был евреем, хотя давно уже забыл родное наречие, во всяком случае, говорил только по-русски, хотя и реагировал на всё, что говорилось на идиш. Дадим слово Басе: «Ну уж как ЫХ ЛЫБЭ ДЫХ произносится, наверное вспомнит, коль нужда острая приспичит».
Мама не знала, куда его и посадить, постелила лучшее бельё, состряпала праздничную фаршированную рыбу. И весь день ходила возбуждённая, взволнованная, раскрасневшаяся, и всё повторяла: «Ах, аид! Ах, аид!»
Утром она встала необычно рано. Как же, такой гость! Не найдя постояльца в проходной комнате на сундуке, мама не очень удивилась. «У этих военных, у этих полковников вечно спешка, важные государственные дела, секреты » с уважением возмущалась она, гоняясь за точно определившим свою судьбу резвым петушком. И, наконец, поймав его, нежно вздохнула: «Ах, аид». И петушок покорно закрыл глаза.
Мама понесла его, крепко держа за ноги, к старому, потрескавшемуся толи от дождей, толи от действия, которое время от времени совершали на нём, чурбачку. Песя с детства ужасно не любила смотреть, как мама хладнокровно отрубает голову птице, и старалась даже не замечать это страшное место, особенно, когда по всему дому разносился такой вкусный запах куриного бульона, и, с некоторых пор стала накрывать чурбачок чисто выстиранной тряпочкой.
Петушок, ещё минуту назад такой резвый и крикливый, теперь спокойно, выкатив глаза, с интересом рассматривал ритмично переступающие старые, не раз латанные, но ещё крепкие башмаки, сбивающие росинки с одиноких травинок, пробивающихся сквозь наскоро сколоченную, почерневшую от дождя и снега деревянную дорожку. Откуда-то пробившийся первый луч солнца ослепил обречённую птицу, и из зажмуренного глаза вытекла крупная прозрачная капля, толи от неожиданного света, толи от попавшей травяной росинки, толи от предчувствия чего-то неотвратимого.
Мама уже наполняла шейку сладковатой мукой, представляя, как этот аид будет нахваливать её золотые руки, смакуя настоящее еврейское блюдо, когда сердце её как будто остановилось от предчувствия чего-то нехорошего. Она тихонько опустилась на табуретку, застывшими глазами наблюдая, как совсем уже не полковник, а просто нашаливший великовозрастный мальчишка на цыпочках выходит из Песиной комнаты, одной рукой поддерживая свои офицерские подштанники, а другой прикрывая свет из окошка, чтобы убедиться, действительно ли кто-то сидит на кухне, или это просто его слипшиеся после бессонной ночи ресницы, которые, между прочим, так понравились маме.
«Ах, аид, аид!», с горечью, как и положено, в подобной ситуации, покачивая головой, прошептала мама, и, услышав сонное похрапывание утомлённого, но довольного человека, продолжила колдовать над тонкой шейкой, сама не понимая, почему же слёзы её, добавляющие соли в сладковатое тесто, можно признать скорее счастливыми, чем негодующими. «Ах, аид, аид».
И долго ещё все домашние дразнили её «Ах, аид!» А она сама никак не могла назвать своего уже зятя Борис Михайлович, как он представился, или просто Борис. То ли потому что не могла привыкнуть к этой новой моде называть Мойше Михаилом, а Берля Борисом. То ли это её «Ах, аид» и стало для неё ласковым определением этого теперь уже близкого, но такого непонятного неверующего еврея.
Скоро Бориса перевели в Биробиджан. И он, со своим офицерским напором то налаживал работу хлебозавода, то строил новую шоколадную фабрику. И как Песя, то есть уже Полина (а в школе, где она заведовала библиотекой, Полина Наумовна) не просила его принести сыночкам что-нибудь вкусненькое с работы, Борис отвечал ей цитатой из Ленина или Маркса про коммунистические идеалы и настоящую пролетарскую честность. А однажды, когда его бросили на ответственный участок в обкоме партии (опять слово Басе: «Бросить то бросили, но поймать бы не забыли»), их идеологические разногласия чуть не довели до беды.
Как-то мужу Эльке, а теперь уже Ольги, родственники из Америки прислали посылку со всякими красивыми товарами. И Поле досталось большое махровое полотенце, в которое можно было аж завернуться целиком. Поля, искупав мальчиков, и вытерев их этим американским чудом, ну просто не могла не вывесить сохнуть его на балкон, который выходил на площадь, как раз напротив памятника Ленину. Во-первых, такое хорошее солнце, во-вторых, зачем эта красота с яркими полосками и звёздочками, если ею нельзя похвастаться, особенно перед ближайшей соседкой Дорой, дочкой тёти Хавы, которую теперь зовут исключительно Анна Игоревна (хорошо, что до этого не дожил её папа дядя Ицек). И, в конце концов, почему бы и нет.
Ровно через десять минут Борис, подняв телефонную трубку у себя в кабинете, услышал неожиданно отчуждённый и необычно строгий голос Первого, его друга и напарника по рыбалке на горной речке Таймень, и любителя выпить чуть-чуть, но достаточно, чтобы хорошо тянулась песня за праздничным столом.
– Борис Михайлович, срочно ко мне!
«Вроде уже 8 лет как закончилась война», – подумал Борис, спускаясь на второй этаж. «А так кольнуло, точно приказ готовиться к атаке».
Первый начал с международного положения, затронув, ощетинившееся НАТО, дружественный Китай и сионистские происки Израиля. Говоря всё это, назидательным тоном старшего товарища, призывающего в чём-то покаяться, он показывал глазами на те места, где, возможно, находилось «ухо государево», как уже в последствии определила Бася. А кому, как ни Первому знать про все эти штучки, ему, прошедшему уже четыре войны, от гражданской до японской, и, закончившему свою военную карьеру несколько лет назад в чине полковника особого отдела армии.
Подведя Бориса к окну, и, сощурившись от брызнувшего в глаза безжалостного весеннего солнца, он, перейдя уже к проблемам напряжённой идеологической работы с партийными и, особенно, беспартийными массами, показал Борису на то, во что невозможно было поверить, если бы это было не так очевидно.
НАД ПЛОЩАДЬЮ, НАПРОТИВ ПАМЯТНИКА ВОЖДЮ МИРОВОГО ПРОЛЕТАРИАТА, И РЯДОМ С «САМЫМ ВЫСОКИМ ЗДАНИЕМ, КАК ГОВОРИЛА БАСЯ, ПОТОМУ ЧТО ИЗ ЕГО ПОДВАЛОВ МОЖНО БЫЛО УВИДЕТЬ ДАЛЁКУЮ КОЛЫМУ» РАЗВИВАЛСЯ, ИГРАЯ НА СОЛНЦЕ ЯРКИМИ КРАСКАМИ, БОЛЬШОЙ НАСТОЯЩИЙ АНТИРЕВОЛЮЦИОННЫЙ АНТИСОВЕТСКИЙ СИОНИСТСКО-ИМПЕРИАЛИСТИЧЕСКИЙ, СИМВОЛИЧНО ТОРЖЕСТВЕННЫЙ ЗМЕИНОПОДОБНЫЙ ПОЛОСАТО-ЗВЁЗДНЫЙ АМЕРИКАНСКИЙ ФЛАГ
И это зрелище было таким впечатляющим, зловеще неправдоподобным, что два немолодых уже человека, прошедшие огонь и воду, не единожды раненные, и, знающие о дыхание смерти не понаслышке, одновременно вытянулись во фронт, и пот прошиб капитана в отставке, когда он сообразил, где висит этот дьявольский кусок материи. Они вышли из стопора, только когда флаг вдруг исчез. Это Поля, испугавшись необычно сильного для этого времени года ветра, решила убрать полотенце от греха подальше.
– Вы знаете, что висит на вашем балконе? – начал допрос Первый привычными интонациями работника отдела СМЕРШ.
Борис, с нескрываемой нежностью посмотрев на спасающего его друга, ответил ему недрогнувшим голосом человека, умеющего за несколько секунд просчитывать десятки комбинаций, и находить единственно правильное решение. Если бы не это его умение, не дожил бы он и до такой трудной, но не самой безвыходной минуты его жизни. «На ваш СМЕРШ возьмите наш, не менее смершный». Это уже, конечно, Бася. Как она умеет обезвреживать самые пакостные мины. Даже идеологические. Вот бы её в отдел пропаганды.
– Товарищ первый секретарь обкома, это моя жена, беспартийная, но очень сочувствующая коммунистическим идеалам, готовит в школе праздник расправы с империалистическим злом посредством всенародного сожжения чучела кровососа капиталиста, обёрнутого вот в эту самую тряпочку, которую она специально попросила у своей сестры, которая с ней полностью солидарна, и даже дала ей керосин, чтобы облить эту грязную ветошь.
И, чувствуя, что он обошёл смертельный холодок стороной и на этот раз, Борис закончил, позволив себе немного расслабиться, как это бывало, когда он ползком возвращался в свои окопы, и уже можно было присесть, но только не высовывать голову, чтобы шальная пуля не столкнулась с этой немаловажной частью пусть и разведчика, но, в первую очередь, такого хрупкого живого существа.
- Она по моей просьбе проветривает тряпку на воздухе, иначе у меня от керосина может так разболеться голова, что я не смогу ночью работать. А мне, по вашему распоряжению, нужно срочно переписать вашу речь по случаю международного дня солидарности трудящихся всего мира в связи с обострившейся ситуацией на Ближнем Востоке. Я узнавал метеосводку, ветра не должно было быть.
- Значит, виноват прогноз?
С ядовитой интонацией, в которой при желании, можно было бы расслышать восхищение, задал Первый свой очередной, но уже риторический вопрос. А глазами он так и обнимал друга: «Ну, стервец! Ну, молодец! Даже я бы так не смог. Смог бы, конечно, но не так изящно. Всё просчитал. Как на передовой. И, наверняка, даже синоптиков слышал и вставил. Иначе бы не стал об этом. И акцию организует, и чучело самолично сожжёт под треск пионерских барабанов. Ну, всё. Заслужил. Надо дать тебе майора запаса».
Надо дать тебе майора.
Уже вслух, тоже совершенно расслабившись, произнёс Первый.
- Какого майора?
Вновь напрягся Борис. Расслабляться нельзя. Здесь почище, чем на фронте.
- Дам тебе майора из комиссариата, - нашёлся Первый,– Поедешь с ним в Амурзет. Он там своё хозяйство проверит, а ты останешься, пока будет необходимость. Всё понятно? – подчёркнуто холодным, отстранённым тоном закончил Первый, и снова повернулся к окну, где слепящее солнце уже сменилось на тяжёлое тёмно-серое небо. А ветер всё усиливался, срывая чёрные, отжившее своё ветки. Вот-вот хлынет первый весенний дождь, который доделает работу неудержимого ветра, и омоет деревья, дороги, дома и души, и очистит воздух от затхлого запаха исторической пыли. Первый дождь 53-го года.
Что же остаётся после нас?
Прах и кости, тлен и тленный газ?
Скорбное могильное надгробье?
Или неба звёздного чудесный глас?
Как же отзовётся наша жизнь?
Что мы изменили на Земле?
Что нам удалось в себе сберечь?
СОН ПЕСИ О СТРАНЕ ОБЕТОВАННОЙ И ЕЩЁ…
Ну пусти меня погреться
У песчаного крыльца
Перестук далёкий сердца
След трёхкратного конца
Переполненный колодец
Не достать до синевы
Перетолченный народец
Всё не в прок ни я ни мы
Округляется окружно закруглённая дуга
Бесполезная ненужность
Уж не длань а так рука…
Прикоснуться загореться
Оком горизонт обнять
И услышав стук каретцы
Вдаль от странного крыльца
Обнажив свои печали
Заострив свою мечту
Где вы разума скрижали
И кого смиренно чту?
Люди хлынули из страны, как перебродившее вино из переполненной бочки, выбив перегнившую затычку. Стали уезжать в Израиль и жители славного городка на быстрой Бире.
Первые иммигранты, а, может быть, репатрианты, делали это почти тайком, стыдливо объявляя знакомым и коллегам, что собираются переезжать куда-нибудь, где потеплее и меньше комаров, куда точно ещё сами не решили. Продавали квартиры, мебель, машины, дачи. И уезжали навсегда, хотя кое-кто и возвращался. Но таких было немного. И их старались как бы не замечать.
Постепенно стыдливость и страх сменились на гордость и уверенность в своей правоте, и, главное, в безнаказанности. И эта смена произошла на удивление быстро, учитывая не только многолетний советский период страха перед наказанием даже за намёк на смену страны, а значит измену родине, но и предыдущий период эпохи черты оседлости, погромов и других прелестей жизни одновременно богоизбранного и маргинального народа.
Те, кто готовился к отъезду, нахваливали своё предстоящее житьё-бытьё, как будто они там уже часто бывали, или жили долго и счастливо, хотя многие из них никогда раньше даже и не помышляли хотя бы одним глазком взглянуть на этот самый загнивающий запад, который, как известно, издавал такой таки довольно приятный запах, что проникал через все железные занавесы, непроходимую тайгу, и шумовые радиозавесы. Запад, который протянулся от Америки до Японии. А уж об Израиле вслух могли упоминать только избранные пропагандисты, и то самые-самые, которые название этой страны умудрялись произносить с таким ядовитым придыханием, что других характеристик уже и не требовалось.
Или опыт далёких предков что-то такое подсказывал совсем молодым, пожилым и старым гражданам бывшей страны Советов, что они и вправду чувствовали этот вырванный у пустыни, политый кровью и потом других, таких непохожих и далёких от них людей, этот малюсенький участок земли своей далёкой настоящей родиной, землёй обетованной, откуда выгнаны они были когда-то и разбросаны по всему белу свету. И это возвращение было определено исходом их далёких предков из земли Израилевой, а затем из многих других не очень гостеприимных земель, и это продолжение того самого пути, который указан был Моисею устами самого Бога Иудейского.
А сколько из них в былые времена совершенно искренне считали себя неверующими, или, вернее, они искренне верили, что они такие неверующие и есть.
Или просто захотелось в конце концов самим что-то решить в своей собственной судьбе, раз представилась такая редкая во много тысяч лет возможность.
А как им завидовали другие, у которых раньше с этим самым пятым пунктом были не такие напряжённые отношения. Особенно те, кто когда-то, ещё не так давно, положили столько сил, нервов и, чего греха таить, средств, чтобы доказать, что они не они, и не только не страшные Цукерманы, но даже не подозрительные Сахаровские, а таки самые настоящие исконные Сахаровы. И доказывали это с такой блестящей логикой еврейских местечковых оракулов, что даже самые выдающиеся борцы с сионизмом записывали их в свои соратники.
Полина сначала наблюдала за всем этим без особого интереса. Она чувствовала, дети её никуда далеко и надолго не собираются, а значит и ей не нужно никуда двигаться с насиженного, обустроенного долгими годами и большими усилиями места. Пока был жив Борис, даже и разговора не могло быть о каком бы то ни было отъезде. Тех, кто уезжал он почему-то называл еврейскими антисемитами. И особенно опасно при нём было обсуждать и сравнивать их зарплаты и наши цены на картошку или колбасу. Он начинал сердиться, говорил, что завтра же сядет в поезд и уедет жить к сыну, которого он всю жизнь называл огурцом, в Иркутск.
- Завтра же уеду к Огурцу, чтобы не слышать бабских сплетен о вашей картошке.
А иногда после таких разговоров он, ворча что-то себе под нос, уходил, и вскоре возвращался с полной сумкой этой самой колбасы, и Полине приходилось изрядно постараться, чтобы столько продуктов не испортилось даже и в морозильной камере. Что-то он этим хотел доказать себе и другим.
После смерти Бориса, когда уехали племянники, с которыми Полина была очень дружна, она начала принимать это ближе к сердцу, больше расспрашивала приезжающих, не очень ли там жарко, что такое кондиционеры, как там себя чувствуют гипертоники, можно ли в магазинах говорить на идиш. Сама она очень любила говорить на своём родном диалекте, но всё меньше оставалось старых друзей, с кем она могла позволить себе такую роскошь. Даже её ближайшая подруга, Наташа Альтшуль, давно перешла только на русский. А поговорить они обе были большие мастерицы. Наташа была на двадцать лет моложе, но они чувствовали себя очень комфортно вместе, хотя нередко конфликтовали, и потом долго не могли простить друг другу свои обиды, припоминая их при каждом удобном случае, и это тоже было необходимым элементом гармонии их отношений.
Как-то вечером Полина позвонила Наташе.
– Наташа, это ты?
– Да, тётя Поля.
– Ты, что, ещё не спишь?
– Нет, тётя Поля. Какой там сон?
– А что такое? Почему у тебя такой простуженный голос? Ты что, простудилась?
– Да, тётя Поля, простудилась.
– И что теперь у тебя такой голос?
– Да, тётя Поля, такой?
– Только этого мне и не хватало. Сейчас же сделай гоголь-моголь. Ты знаешь, как его делать?
– Да, тётя Поля, знаю. Только у меня нет молока.
– Приходи ко мне. Я тебе дам. Что у меня мало молока?
– Хорошо, тётя Поля, приду.
Прошёл час, но Наташи не было, хотя жила она в соседнем подъезде. Полина снова звонит Наташе.
– Наташа, это ты?
– Да, тётя Поля.
– Почему ты не пришла? Я тебя жду.
– Уже поздно, тётя Поля.
– А как же молоко?
– Какое молоко?
– Тебе не нужно молоко? А как ты сделаешь гоголь-моголь?
– Зачем мне гоголь-моголь?
– А что, ты уже не простужена?
– Нет, тётя Поля.
– То-то я смотрю у тебя голос не простуженный. Так что ты мне голову морочишь с этим твоим гоголь-моголем!
Полина в сердцах прямо таки бросила трубку, откуда ещё некоторое время доносилось какое-то нечленораздельное бормотание, видимо, рассуждения по поводу гоголь-моголя, морочанья головы, и других, не менее важных тем для дружеских дискуссий. И только когда послышались короткие гудки, трубка вновь была водворена на своё законное место.
Конечно, Полина сначала набрала не тот номер, и там оказалась Наташа с простуженным голосом, у которой была своя тётя Поля. Но все они так ничего и не поняли, а интересно, что сказала та тётя Поля, когда к ней пришла Наташа с простуженным голосом за молоком для гоголь-моголя. Но это уже другая история.
А наши две подружки долго ещё лелеяли каждая свою обиду, не упуская случая поддеть друг друга этим гоголь-моголем.
– Наташа, это ты?
– Да, тётя Поля.
– Ты не болеешь, тебе гоголь-моголь не нужно?
– Очень нужно, но не мне, а Вам. Может молока принести? А то Вы без этого гоголь-моголя, как Фима Тойтер без рояля.
Фима Тойтер был местный музыкант. Вернее, он всю жизнь пытался играть на разных музыкальных инструментах, но у него ничего путного не получалось, и он всем говорил: «Вот если бы у меня был концертный рояль, вы бы услышали чего стоит Фима, сын старика Тойтера». Но даже в недавно отстроенной красивой филармонии не было настоящего концертного рояля, и поэтому услышать можно было только шутки Яши Верника.
- Вы знаете, почему Фима не уезжает в Израиль? Он очень боится, что ему там, в конце концов, таки дадут поиграть на этом самом концертном рояле. Вот это будет цирк, вот это.
Фима Тойтер был не тот человек, который мог оставить такое без ответа.
– А почему Яша не торопится на рейс Хабаровск – Тель-Авив? Так я вам скажу: входит Яша в автобус и говорит свою любимую столетнюю шутку для кондуктора: «Билеты есть?». А там автобусы ездят без кондуктора, и этой шутки никто не поймёт и не засмеётся. А если он скажет: «Негры это те же евреи, только очень загорелые», это тоже будет не очень смешно, потому что там таки кишмя кишит этими самыми чёрными евреями.
Погрустневший Яша Верник отвечает скорее самому себе:
- Там слишком большая концентрация грустных глаз и печальной иронии. Много евреев вместе, это, конечно, хорошо, но лучше, если я буду об этом помнить издалека.
Уехавшие в Израиль всеми силами и доступными средствами доказывали другим, а может быть, прежде всего себе, как замечательно они устроились на старой новой родине. Из писем, фотографий и многочасовых видеокассет можно было узнать о таком количестве и качестве той самой колбасы и других, не менее известных, а также экзотических продуктах, что, казалось, съесть это в принципе невозможно. Но оставить без внимания – тоже будет кощунство. И если всё-таки съесть, то потребуется не менее качественное лечение. Вот почему у них так развита медицина, между прочим.
Письма и фотографии от племянников Полина наклеивала на толстую бумагу или картон, чтобы можно было почаще вынимать, перекладывать, пересматривать, перечитывать эти бесспорные доказательства сытной, спокойной, наверное, счастливой жизни теперь таких далёких близких ей людей.
Иногда, наклеивая очередную фотографию со свадьбы или другого семейного торжества, она говорила, как бы для себя, но так, чтобы слышал кто-то из детей или внуков.
- Вот если бы со мной кто-нибудь поехал, я бы обязательно побывала в Израиле. А что, нельзя? Что у меня маленькая пенсия? Недолго. Мне бы хватило и недели. Повидалась бы с родными. Что это такое, Израиль? Неужели они нашли там счастье? Что такое счастье?..
Навсегда уснула Полина спокойно и мудро, также как и жизнь прожила. Рядом были дети, дети их детей и самые маленькие тоже. Она лежала строгая, помолодевшая и вся жизнь её ясно отражалась на красивом, чётко очерченном лице…
Пургой застиг меня мой стих
Припорошив мечту о лете
На перекрёстке двух столетий
В сугробе времени затих.
Пуршинкой вьюжится метель
В небытие сошло светило
Вот он застывший бег времён.
…Проснулась Песя от чего-то очень радостного… Ты моя мелодия, ты мой ясный свет… Папин голос звучал как всегда глуховато и немного устало. Видимо, он так и не отошёл от её кровати.
- Я так долго спала. А ты даже не ложился?
- Зато я рассказал тебе много-много сказок. Разных сказок.
- Вот так они и жили,– грустной папиной интонацией продолжила Песя.
- Пора, доченька, пустыня ждёт,– загадочно сказал папа и нежно взял её за руку.
- Мы прогуляемся, а мама пока вырастит виноград. Она уже заготовила косточки. Видишь, какая она красивая.
И они пошли по цветущей пустыне, взявшись за руки, и напевая какую-то только им известную далёкую, радостную и грустную мелодию, оставив другим разгадывать свой главный вопрос.
А может быть смысл жизни не в том, чтобы найти ответ, а в том, чтобы, не суетясь, задавать себе вопросы?
Может быть.
Пусть здравствует мой тихий город детства,
Моя Бира, и не моя, увы, Минора.
Всё то, что было, ритмы помнят сердца,
А то, что будет, знает только Тора.