30 ноября 2022  05:44 Добро пожаловать к нам на сайт!

ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? № 6 сентябрь 2006 г.


Проза


Михаил Рожанский

Михаил Яковлевич Рожанский (родился в 1954) — директор АНО "Центр независимых социальных исследований и образования" (ЦНСИО). Родился в Иркутске. В 1976 окончил исторический факультет Иркутского государственного университета. На протяжении восьми лет преподавал историю философии и различные курсы по социально-философской тематике в ИГУ. С 1979 по 1982 — аспирантура философского факультета Московского госуниверситета (МГУ). В 1979-1985 организовывал летний университет для старшеклассников, затем — философский клуб Иркутского университета. Член редколлегии и постоянный автор альманаха "Свой голос". С 1991 разрабатывает авторскую технологию философских студий, на основе которой проводит гуманитарные тренинги. В 1983 защитил в МГУ кандидатскую диссертацию ("Методология исторических исследований массового сознания"). С 1988 по 1992 — научный сотрудник кафедры философии Иркутского научного центра СО РАН. После ликвидации кафедры работал с учителями, школьниками, студентами по авторской образовательной технологии ("студия развития гуманитарного опыта"). Этот опыт лёг в основу кафедры философии и культурологии при Иркутском институте повышения квалификации работников образования. В 2002 создал автономную некоммерческую организацию "Центр независимых социальных исследований и образования" (ЦНСИО), который объединил исследователей Иркутской области, Бурятии, Читинской и Амурской областей. Круг интересов — аналитическая журналистика, документальная проза, путешествия. Женат, сын Тимофей.


Двадцать капель на литр водки



На часы посмотрел ровно в полночь - отметить, что пятидесятый год своей жизни встречаю нетривиально и уж точно запомню, как его встречаю. Запомнить надо музыку – шлягер года семьдесят третьего или семьдесят второго. Как раз тогда монгольские друзья, пляшущие вокруг, учились в Союзе, большинство - в Иркутске. Они танцевали, наверняка, под это в общежитии на набережной, в том самом корпусе, где теперь работаю. Запомнить надо, что только двое – Гандбол и я – решились танцевать босиком и особенно надо запомнить эту приятную тяжесть в ступнях. Запомнят ли ступни, как погружаются в песок - не в раскаленный пляжный, а в холодный – из которого, кажется, невозможно выбраться, но можно выскользнуть, если слиться с ритмом старого рок-шлягера? А вот кожа точно не забудет это ощущение и этот обволакивающий мелкий песок - настолько мелкий и настолько чистый, что даже не остается и песчинки между пальцами.
Заснул с мыслью, что утром меня разбудит солнце – нет, проснусь еще до солнца в тот час, в который родился сорок девять лет назад – семь раз по семь, - и посмотрю в окно, открытое в небо. Оно вытягивает из юрты дым очага, а сейчас через него выходит труба буржуйки, но, наверное, все же через него видно звезды. По монгольскому счету мне завтра вообще пятьдесят исполняется. Да, надо проснуться к рассвету и успеть увидеть звезды и удивиться звездному небу над моей головой и вспомнить Канта. Именно в юрте, где в небольшом пространстве плотно живет целое человеческое сообщество и пространство разомкнуто только окном, которое соединяет тебя не с пейзажем, а непосредственно с небом, чувствуешь, как связаны звездное небо и нравственный закон внутри тебя. Надо сказать об этом тост завтра на обеде, когда будут поздравлять. Интересно все-таки, видно ли звезды в окно? Надо открыть глаза и посмотреть, надо сделать усилие – ну, ладно, утром, утром, в час, когда родился…
Проснулся не от солнца, проснулся от холода. Еще плотнее намотал одеяло, но глаза открыть не решился – спать, спать, пока не придут и не растормошат уснувшую буржуйку. И еще плотнее в одеяло, но нет, не помогает и уже никакой надежды согреться. А в юртах, которые не для туристов, то есть без буржуек, с обычным очагом, что же, кто-то всю ночь дежурит? Глаза открывать боязно – вдруг станет еще холоднее от темноты. Все равно, даже если увижу парочку звезд, не узнаю их - здесь небо совсем другое, ковшик Малой Медведицы висит где-то на уровне глаз, а Орион вчера еле нашел – он возлежал на монгольских сопках, как на девичьих выпуклостях, пояс Ориона торчал перпендикулярно к какой-то впадине, а меч Ориона и вовсе прятался в сопки от нескромного взора. Уже не заснуть. Кажется, проснулся окончательно и вообще очнулся - не от этой ночи, от двухдневного сна.

***


У сна была предыстория – месяц назад позвонил Батбайяр: “Не хочешь несколько дней отдохнуть у нас?”. Как всегда, в Монголию очень хотел, но отдых – это что-то .. Уговорил себя довольно быстро - надеждой перебить лихорадочную и тревожную полосу существования, подчиненного работе, чтобы потом к работе вернуться, но уже готовым не делать её, а сделать. В общем, очень хотелось в Монголию.
За три дня до отъезда пришел э-мейл с просьбой прислать текст доклада или хотя бы тезисы - оказалось, что еду на конференцию. Позвонил, чтобы узнать хотя бы тему. Сказали, что название длинное, перевести трудно, но в общем про устойчивое развитие.
Два сильных чувства стали бороться во мне – любовь к Монголии и нелюбовь к научному туризму. Про устойчивое развитие – это туризм, без сомнения. Будет несколько политических деятелей, которые заедут только, чтобы зачитать составленные помощниками из словесных пазлов речи про вхождение в мировое сообщество и про необходимость серьезных инвестиций. Треть докладов будут философские, то есть бывшие научные коммунисты и историки партии из разных университетов и академий будут недовольно рассуждать, что понятие “устойчивое развитие” - результат неграмотного перевода, что развитие устойчивым быть не может, потому что развитие – всегда нарушение порядка, а устойчивость – это застой. В чем сойдутся политические деятели и философские, так в том, что надо менять ментальность. Политики готовы что угодно менять – в основном на инвестиции, а философы готовы менять эту самую ментальность у других. С философами в этом будут согласны экологи, которые свою ментальность уже изменили, а, чтобы изменить у других, рассказывают ужасы про потепление или про обледенение.
В то же время, про устойчивое развитие – готовиться практически не надо. Есть книга, которую организовывал, собирал, редактировал – два года жизни и, может, один из результатов жизни – достаточно взять несколько экземпляров, сначала показать на слайдах, рассказать, зачем делали и как это связано с устойчивым развитием, а затем подарить..

Хорошо, что жена спросила про сувениры, так бы не вспомнил. Положил на дно сумки пять наших книжек, а меня вообще-то пригласили отдохнуть и надо как-то людей отблагодарить, да и “свой лепет” внести в организацию отдыха. Благо, самолет улетал не слишком рано, успел добежать до магазина со стеллажами бутылок и конфетных коробок. С конфетами было ясно – кедровый грильяж. С водкой замялся и решил взять бутылку побольше – почти бутыль. Пусть улыбнется Батбайяр своей мягкой – немонгольской какой-то улыбкой – и скажет что-нибудь на прекрасном русском, оттренированном студенческим фольклором.
Бутылка не была изящной. Она скорее была громоздкой – вроде электродрели с боковой ручкой. И такая же тяжелая. За ручку я и нес бутылку из магазина. На неё оглядывались, её ревновали взглядами утренние завсегдатаи нашей улочки, промышляющие сбором бутылок на продолжение запоя или опохмелку. Вечером с такой бутылкой идти было бы небезопасно. Знать бы, откуда приходят реальные опасности..

- В багаж?
- В багаж, - уверенно ответил я, глядя как транспортер тащит к окошку элегантный высокий чемодан. Чемодан вдруг зацепил край окошка и, поскользнувшись на резиновой ленте, грохнулся на пол. Владелец элегантного чемодана – франкоязычный бизнесмен, спокойно направлялся к паспортному контролю, не подозревая о том, что непонятный грохот за спиной имеет отношение если не к его бизнесу, то к его багажу. И моя сумка – синяя, исшарканная в сибирских поездках, но какая-то уютная и надежная – спокойно проплыла на ленте мимо упавшего чемодана и вползла в окошко, где её подхватила волосатая рука в халате такого же синего, как сумка, цвета и отбросила в сторону. Всё: сумка - отдельно, я – отдельно. По крайней мере, до Улан-Батора, где быстро раздам бутылку, конфеты и увесистые книги. А пока – с легкой сумочкой через миграционную службу – раз, паспортный контроль – два – к арке металлоискателя…
- Ты куда?
Не мне. Мужичку в синем халате, прошагавшему мимо паспортного контроля. В волосатой руке мужичка висела сумка, похожая на мою и он догонял неизвестного пассажира, чтобы тот сам открыл свою сумку и выяснил, что же случилось, и почему сумка пропахла водкой и водка из сумки даже не капает, а стекает.
Дальнейшее и стало “моментом истины”, когда видишь со стороны не только зал аэропорта, ленты транспортеров, дам и девушек в форменной одежде, иностранного бизнесмена и волосатого грузчика, видишь со стороны самого себя. Сначала я открыл поставленную мужичком на пол сумку и стал разыскивать среди одежды бутылку.
- Открылась? – с надеждой спросил мужичок..
- Нет, не открылась.
- Наверное, разбилась, – сказал грузчик так удрученно, что захотелось его утешить.
- Наверное, - симметрично ответил я и увидел, как в водке, покрывшей дно сумки, стали расплываться красные пятна.
Степень отстранения была такой, что не почувствовал боли, а проследил траекторию капель. Кровь капала из моего пальца – порезал, пока нашаривал в промокшей одежде бутылку.
Вокруг участливо захлопотали девушки с досмотра, оказалось, что для них происходящее – событие “из ряда вон” и они обнаружили неподдельное участие в моей… Нет, не беде, конечно. Происходило нечто скорее занятное, чем бедственное. Но, кажется, на взгляд девушек с контроля я попал именно в беду. Неприязнь к соседней службе, так обошедшейся с моим багажом, была очень заметна. Однако, девушки не злорадствовали, они сосредоточились на моих проблемах. Первая проблема – порезанная рука. Требовательным криком вызвали медсестру, не сразу отозвавшуюся по селектору. Вторая – промокшие вещи и книги:
- Давайте хоть немного просушим, еще есть минут сорок. Вот – можно на подоконнике...
Без стеснения стал раскладывать на окне майки и рубашки, пахнущие водкой. Хорошо, что носки и плавки были в боковых карманах. Хотя, если бы промокли они, и их выложил бы.
Пришла медсестра.. Или врач? Во всяком случае, молодая статная женщина, не позволяющая забыть о своей квалификации:
- Это Вы – пострадавший?
- Да, ничего. У меня кровь быстро сворачивается.
- Разберемся... Возьмите вату – оботрите пока, надо обработать перекисью водорода.
И обработала.. И туго, с изяществом даже перебинтовала. Ну вот – буду с перебинтованной рукой. Вовремя надо снять, а то перепугаю монгольских друзей.
Пока затягивали бинтом пальцы, подошла дама из отдела перевозок. Тоже держит лицо – помнит о служебном положении:
- Это с Вами случай произошел? Будете сдавать? Погрузка уже.
- Лучше, наверное, с собой… Пока можно – посушу, и сразу на посадку пойду.
- Да!.. Возьмите с собой. Я только багажную бирку заберу.
И быстро отклеила бирку с сумки, затем взяла с подоконника закапанный кровью билет, синеющий среди белья, и отодрала из него квитанцию.
У неё отлегло – документальные основы для скандала изъяла. Почти улыбнулась:
- Счастливо долететь!..
Мои добровольные опекунши с контроля смотрели на неё, почти не скрывая недобрых чувств, и активно показывали, что они на моей стороне:
- А почему у Вас столько книг одинаковых?
- Это наша книга, я её представлять везу.
- А Вы что сами их написали?
- Участвовал, там много авторов.
Самая заботливая дошла до оглавления:
- “Стройки коммунизма”… Их что, коммунисты строили?
- Да, вроде того.
Настолько молодая? Или просто не знает, как успокоить пострадавшего, почему-то, впрочем, спокойного, даже с какой-то непонятной веселостью.
Книги выстроились на подоконнике, вызывая во мне не сожаление, скорее - торжествующие чувства. Аэропорт, который с детства, еще до рождения этих барышень был мной обжит, как главный, недоступный другим мальчишкам капитал – проводил здесь с отцом, посменно готовившим машины к полету, половину выходных – стал пространством для выставки личных достижений.
- Как же Вы их повезете – они совсем не просохли?! Надо у упаковщиков пленку взять – завернуть. Ну вот - уже куда-то уперлись. Когда деньги с пассажиров тянуть так они тут, а как помочь.. Нина, сбегай в медпункт – может, у ней какие пакеты есть..
Какие интересно пакеты в медпункте? Нина принесла из медпункта не пакеты - плакаты:
- Проложите сумку!
На плакатах были изображены молодые женщины. У каждой была обнажена одна грудь. Плакаты были о том, как правильно кормить младенцев – привет от медсестры, поливавшей мне руку перекисью водорода. Очень захотелось прихватить побольше плакатов на сувениры и я стал отдельно заворачивать каждую книгу.
- А можно я себе одну оставлю – вот эту, она совсем промокла.
- Конечно, оставьте.
Интересно, попросит ли подписать…
- Ой, Вам уже надо идти - заканчиваем посадку.
Взгромоздил сумку на ленту аппарата.
-Да, идите-идите, мы уже всё видели. Скажите, а они где теперь?
- Кто?
- Ну эти…, коммунисты… Так там и живут?
- Ну, да… Кто живет, кто – уехал.

В Улан-Баторе встречали. На дежурный вопрос “Как долетел?” прореагировал с радостным возбуждением: “Потом расскажу!”.
- А что случилось?
Тревога не из вежливости – пришлось рассказывать: “Хотел тебе водку привезти.. ну .. сдал зачем-то в багаж. В общем – разбилась. И книги вёз представлять – все вымокли, еще и кровью закапал”.
- Ничего. У меня две книги есть – неподписанные которые, я их тебе дам, а эти мне отдай – даже приятно будет, что с твоей кровью. Будто кровью подписал.
Меня всегда восхищало чувство юмора Батбайяра. Интересно, как он шутит по-монгольски. По-русски ухитряется острить без улыбки, зато улыбается как никто, когда слушает не то, что остроты других, а даже неловкие потуги на острословие.
На конференции один из бурных моментов возник как раз по поводу улыбок. Выступал японский эксперт по гостиничному сервису и, отметив, как здорово монголы продвигаются в развитии туризма, сказал, что есть одна проблема – улыбаться не привыкли. Кто-то из философских монголов заметил, что это такой “менталитет кочевников, степняков” и очень трудно переучиваться. Но профессор из Франкфурта возразила, что степь здесь, может быть, и ни при чем – когда Германия воссоединилась, бросалось в глаза, что восточные немцы не привыкли улыбаться – так что дело в социализме. Батбайяр улыбнулся и заметил, что, может, гэдээровцы как раз и перестали улыбаться после того, как их воссоединили.
Второе радостное оживление случилось на моём выступлении. Пока я рассказывал, как мы работали, на экран проецировались иллюстрации из нашей книжки. И вдруг неулыбчивые монголы заулыбались, а иностранцев как подбросило – схватились за фотоаппараты, немецкая профессор – за видеокамеру и стали снимать экран за моей спиной. Посторонился, чтобы не заслонять и взглянул – ну, конечно, “Голова”. Памятник Ленину в Улан-Удэ. Дальше можно было о книге и не рассказывать, все стали делиться историями про памятники Ильичу.
Фуршета после конференции не было – здесь преобладает традиция обильных обедов. Мы расселись по джипам и отправились в этот кемпинг в национальном парке отдыхать. В кемпинге есть всё для отдыха: юрты, ресторан и дискотека. Расселились по четверо – одним из моих соседей оказался японец-эксперт, объяснивший, что он в Монголию приехал на полгода и каждый день меняет гостиницы и кемпинги, не ночуя нигде больше одного раза - ему надо проэкспертировать все. Ресторан точнее было бы назвать столовой, поскольку вместились в большую юрту кроме кухни один длинный стол и бар – но было довольно уютно и мы в полном созвучии с духом устойчивого развития долго и со вкусом пообедали, а вечером также не спеша поужинали. Дискотека – тоже юрта, воздвигнутая на специально привезенном мелком песке. Туда желающие отправились после ужина. И еще был музей лошади Пржевальского – почему-то не в юрте, а в продолговатом блочном здании. Музей мы посетили между обедом и ужином. А сегодня после обеда, так удачно, по мнению хозяев, совпавшего с моим днем рождения, все поедем смотреть, как живут в своей естественной среде лошади, которых еще несколько лет назад были в Красной книге, да еще в европейской несвободе.
Лошадей привезли на родину предков в эту полупустыню из Голландии – из зоопарка. Каждая из десяти привезенных лошадей обошлась в двадцать миллионов тугриков. Теперь они здесь размножились на воле и совсем уже одичали - человека близко не подпускают.
- Лошади уже нападали на машины, - сказала Аюн, - и случаи были, когда иностранцы подходили близко с большими фотоаппаратами, а лошаки бросались. Всего несколько лет, оказывается надо, чтобы стали снова дикими.
- Почему «лошаки»?
- Ну – «муж» лошади.
- Нет, лошак – совсем другое. Можно – «жеребец». Хотя странно «жеребец Пржевальского», тем более – «конь Пржевальского». А как их называют у вас? “Лошадь Пржевальского”?
- Да, потому что их открыл Пржевальский.
- И для монголов?
- Нет.. Монголы, конечно, их знали.. У них.. у нас есть название. Гандбол, помнишь, как они по-монгольски?

Когда же придут топить? Не могли пару полешек у печки оставить?! Пойти самому искать, где у них дрова или уголь лежат? Спички где взять? Если истопники не встали, то остальные уж точно спят. Попробовал еще плотнее вмотаться в одеяло. Скоро и оно замерзнет… Интересно, почему лошади бросались на фотоаппараты? Память от предков, отстрелянных из винтовок? Или собственная память о зоопарках, где их достали щелканьем затворов и вспышками? И что с этими иностранцами? Наверное, отделывались легкими увечьями или только испугом. Иначе давно ввели бы какие-нибудь правила безопасности, запретили бы из машин вылазить. Когда меня бык гонял… Так и пропал этот рассказ, наверное уже не напишу. За десять лет не написал, а удачный мог быть рассказ… Ситуация сразу казалась комичной, хотя и мог, если не погибнуть под бычьими рогами, то стать инвалидом наверняка. Спасло тоже самое ощущение, что не со мной все происходит, что смотрю на все со стороны… Было это день в день ровно десять лет назад, накануне дня рождения, гораздо посерьезнее испытание, чем позавчера в аэропорту. Не иначе как боги места подбрасывают ситуации. Будто проверяют раз в десять лет на самообладание, на способность не дергаться, или на что-то другое, более серьезное, прежде чем допустить в очередное десятилетие жизни, или понять, способен ли я еще реализовать то, что было заложено. А что было двадцать лет назад, когда исполнялось двадцать девять? Там и вовсе один из самых напряженных моментов жизни – все до предела было сконцентрировано. Пытался выйти из запутанных отношений - безобразно и неуклюже расставался с любимой женщиной… Нет, тогда мне исполнялось двадцать восемь..
А девятнадцать лет?.. Девятнадцать встречал на грандиозной плотине знаменитой ГЭС в молодом городе, в который был влюблен. Туда за полтысячи километров прилетел к себе на день рождения. И к любимому городу прилетел, и к любимой девушке, и к нашим общим друзьям. Нет, тогда испытаний не было, разве что искушение, но я давил искушение в себе – она была еще школьницей. А в ней и будил то, чему уже было тесно в стройном и сильном теле, и подавлял, откладывая, отодвигая до какого-то условного рубежа, до некоего аттестата неизвестно какой зрелости. Испытание пришло через полгода, пришло с предупреждением. Почти каждый день шел после лекций на междугородку, репетируя предстоящий диалог и, наменяв пятнадцатикопеечных монет, пробивался к родному голосу и, конечно, терял отрепетированные фразы, как только соединение происходило. Редко удавалось соединиться сразу, и в тот день тоже сделал какое-то бесконечное количество попыток, пока мне автомат не уступил и я не услышал любимый певучий, чуть “на показ” голос. Она начала разговор будто со середины и, кажется, не слышала меня, но, конечно, догадалась, кто звонит, и просто рассказывала о прожитом дне, отвлекаясь лишь на те единственные, пронзительные слова, которыми начинались и заканчивались письма – осенью ежедневные, а весной ставшие редкими - выпускной класс, дело к экзаменам и планы на будущее большие… Я пытался все же быть услышанным и торопился говорить те же самые слова, но монеты почему-то не падали в автомат и она меня не слышала. И вдруг ей ответил незнакомый баритон - совсем не похожий на мой - и я машинально нажал на рычаг… И потом … забыл. Забыл, чтобы не поверить… Или чтобы продолжать верить в бессмертие чувств, в полноту жизни. И вспомнил лишь через несколько недель, когда прилетел в её город, и она уклонилась от моих рук, и отвела глаза, и стала спрашивать об общих знакомых. Вечером я один ушел на то место, где полгода назад отмечали мой день рождения, смотрел с сумасшедшей высоты на ангарские водовороты и гнал от себя мысль, что с этим невероятным несчастием можно покончить одним решительным шагом. До сих пор уверен, что не сделал этот шаг лишь потому, что подумал о родителях. Они уже потеряли двух сыновей и я был последним. Но братья не были виновны в своих смертях, в безумном горе родителей, а я был бы виновен без всякой меры. И так доказывал каждодневно, что у меня своя жизнь и что я – другой, непонятный им человек, а этим шагом, спасая себя от невозможной боли, перечеркнул бы их жизнь окончательно.
Господи, как это было бы нелепо. Нелепо… нелепо. Да, превратил бы свою внутреннюю боль в трагедию близких – рукотворная нелепость… Какие внешние силы могут к этому подталкивать, этим испытывать? Для меня и тогда трагедия и нелепость были понятиями близкими. Необратимость смерти долго заставляла просыпаться по ночам после смерти брата. И эта необратимость была нелепой – никак не совмещалась с представлениями о мире. Необратимость же делала смерть единственной формой трагедии. Всё остальное, что может случиться - не трагедия, может быть, беда, но если это не смерть, то обратимо. Брат болел почти полгода – мучительно болел и когда врачи, наконец, поняли, чем именно, спасти его уже никто не мог. Во всяком случае тогдашняя медицина – теперь, кажется, чаще спасают, чем нет. Мне тогда еще не было девяти, и от меня как от маленького скрывали, что происходит. Опять – десятилетняя дистанция, за десять лет до того страшного выбора, до желания уйти в небытие.
Впрочем, есть ли тем силам, которые мы именуем господом, дело до хронологии наших жизней… И гибель второго брата не вписывается ни в какое расписание, и уход родителей.
Утром в день похорон мамы пошел бесцельно, точнее, с одной целью – побыть хотя бы час на осеннем воздухе и наедине с собой – мне уже некого было утешать. Прошелся недалеко от отчего дома, по улицам, которые не то, что подзабыл, а давно не знал. И в каком-то новом дворе наткнулся на хоккейную коробку, в которой гоняли мяч первоклашки. Первый раз в жизни вдруг захотелось стать ребенком, в то детство захотелось – до девяти лет, когда еще не знал, что такое смерть. Да, я узнал меру трагедии раньше, чем узнает большинство людей. Наверное, это спасло от страшного выбора в пользу собственной смерти. Сейчас поверить в этот выбор невозможно – почти через тридцать лет вижу его также отстранено, как смотрел позапрошлым утром на капли крови, капающие из пальца в залитую водкой сумку. Но предел сопереживания, так легко переходящий во внутреннюю глухоту к тому, что для другого может быть трагедией, тоже заложен этим ранним знанием высшей меры.
Да, исполнялось двадцать восемь. Уже и от меня не раз уходили, и я уходил. Но такого расставания не было ни до того, ни после. И самый трудный момент был именно в день накануне. Как раз восемнадцатого приехала внезапно – кажется, прилетела – в Москву, ко мне, славная девчонка, ёжик, к которому недавно чуть прикоснулся взглядом, словами, но она перестала выставлять иголки и, наверное, это был новый для неё опыт и воображению, видимо, было достаточно, чтобы побудить к этому полету. Она же не знала, что я не один и что я – не тот, уверенный и свободный, который мог и её распрямить, а совсем другой человек - запутавшийся в совсем не придуманных отношениях. Я уходил от близкой женщины - вернее, пытался выйти из тупика, в котором мы с ней оказались, но из тупика можно было выйти только порознь, а, значит, я уходил от неё. Уходил неуклюже – боялся причинять боль, а получалось всё больнее и больнее для неё, и всё запутаннее для меня.
Днём мы отправились смотреть нашумевшую выставку с шедеврами, привезенными из Франции и вытащенными из советских запасников. Выставка вот-вот закрывалась, мы уже ходили по ней несколько месяцев назад - восторженно вдвоем ходили, с той, о которой тогда – всего несколько месяцев назад – я думал только с нежностью и втягивался, втягивался сладостно в отношения, которые не могли иметь никакого выхода. Странно всё устроено – больше двадцати лет прошло, а всё ещё боюсь встречи с ней, даже когда случайно оказываюсь в аэропорту её города, хотя она была и автором наших отношений и гарантом их безысходности. А вот девочку, которая тогда прилетела из этого же самого города, очень хочется увидеть и молча попросить прощения за то, что было тогда не до неё. И поговорить уже откровенно и спросить, поняла ли она что-нибудь тогда, потому что трудно, наверное, было понять – ничего внятного сказать не мог, да и выглядел со стороны тоже невнятно. Мы ходили по выставке втроем - девочка ходила вместе с нами, её приезд и стал поводом, чтобы снова отстаивать очередь... Нет, “вместе” - неверное слово – ко мне оно точно не относилось. Я был глух и к каждой из спутниц и к шедеврам, которые скоро должны были увести: некоторые – в Питер, а большинство - в потустороннюю Европу. Я скользил взглядом по полотнам, которые рисковал больше никогда не увидеть, пока не натолкнулся на встречный взгляд. Это был старый еврей Пикассо – сидящий на песке рядом с мальчиком, незрячий старик, смотрящий вглубь себя. Может, потому и случилась эта встреча, что я тоже весь был обращен внутрь. Там, внутри меня много, что было в тот день. И не только запутанная личная жизнь, не только собственное прошлое и будущее, еще было утреннее знание – пришедшее из радио – нелепое и необратимое. В то утро, как обычно для дозированной советской информации – через несколько дней после события – сказали о резне, устроенной в двух палестинских лагерях. Люди с именем Христа убивающие женщин и детей. И другие, не произносящие имя своего господа, хладнокровно взирающие на это убийство и, если верить ближневосточным корреспондентам всесоюзного радио, провоцирующие союзников на радикальное решение “мусульманского вопроса”. И среди этих – если уж не провоцирующих, то наверняка одобряющих - профессиональных военных есть те, кто в молодости бежал из мира злобы, презрения, вековой ненависти, мечтая о новом мире – чистом и человечном. Или, по крайней мере, дети и внуки тех, кто бежал. И я понял, почему смог встретить сегодня этот взгляд старика, незамеченный ни в Эрмитаже, ни несколько месяцев назад в этих стенах. Его взгляд внутрь себя – не только страдание от собственной бедности, от человеческой злобы, в которой пришлось прожить такой длинный век и жить в которой обречен этот мальчик с огромными распахнутыми глазами. Во взгляде незрячего старика много больше, чем мудрость страдающего. В нем еще знание, что страдание и чистота ребенка не помогают подняться над злобой и ненавистью. Страдание не рождает мудрости. Трагедии рода, жажда доброты, бездна вдруг открывшегося одиночества, из которой готов ринуться в бездну небытия – всё это не спасает от того, что сам можешь стать источником страданий, причиной одиночества и даже небытия другого. Страдание не рождает мудрости. И эта женщина, еще не так давно бывшая не только моей женщиной, но возлюбленной, и для разговора с которой я теперь не мог найти слова – она расплачивалась сейчас не только за страдания, причиненные мне когда-то совсем другой. Она расплачивалась за то, что пережитые мной трагедии я воспринял как индульгенцию, выданную на жизнь вперед.
..Нет, дальше лежать невозможно. Я оделся в утренних сумерках, чуть не наткнулся на погасшую печку, нащупал и открыл дверь. Свет будто прибывал – постепенно прорезались очертания юрт, но само солнце было еще где-то за сопками. Между юртами две фигуры в дэли возили тележку с поленьями. Старик и совсем молодой парень – может даже, мальчишка. Тележку таскал пацан и он же открывал двери в юртах, старик брал по несколько полешек и заходил внутрь. От нашей юрты они были довольно далеко – нужно было растапливать самому. Подошел, взял три полена, но старик что-то сказал мальчишке и тот взгромоздил мне поверх еще пару полешек - каких-то нереально аккуратных и буквально пахнущих сухостью. “Древнышки”, - вдруг вспомнил, как называл дрова для растопки сын, когда совсем маленьким помогал мне справляться с печкой в доме на Байкале.
Положил в печку одно древнышко, вспомнил, что не попросил спички, и пошел искать зажигалку к топчанам спящих соседей, но полено вдруг вспыхнуло само, не дождавшись меня – отвык от буржуек, вроде давно остыла, а зола еще хранила достаточно жара.
Поднял голову к окну. Хотя и угадывались две звезды, но назвать это звездным небом язык не поворачивался. Да и с нравственным законом не всё так просто… Почти пятьдесят лет потратил, доказывая миру своё право каждый раз идти своим путём, думая, в основном о том, чтобы выбор не делали за меня. Как Монголия.. Нет, Монголия оставалась самой собой, даже когда за неё выбирали – а за неё всегда кто-нибудь выбирал.
На обеде меня все поздравляли, соревновались в мою честь в знании русских советских песен. Полностью наизусть знали, конечно, не так много – в основном, военные. Вернее – послевоенные песни о войне. Как раз в середине семидесятых они звучали из концерта в концерт. В ответ я произнес пригрезившийся ночью тост о Канте, который всем понравился, и понял, что меня еще ни раз пригласят. И франкфуртская профессор, которая не знала русского, но как-то мгновенно постарела, услышав “День победы” в монгольском исполнении, при имени Имманиула Канта охотно оживилась. Даже улыбнулась - второй раз за три дня - впервые после того, как снимала монумент ленинской голове. Занимательно, когда философский тезис сужается до тоста. Даже, когда он сузился до эпитафии на могиле Канта, он звучал двусмысленно. Не всё так пафосно… Человек, по Канту – существо ревнивое, корыстное, эгоистичное и нравственным он быть принужден. А тут – возвышенный тост… Можно было бы и из Ницше тост соорудить, чтобы грустную немку порадовать. Как раз мы почти в пустыне, а в пустыню у Ницше бежал верблюд, сбросив как невыносимую ношу бесконечное “ты должен”. И превращался в льва. Да… При чём здесь – в Монголии – лев? И какое он имеет отношение к устойчивому развитию? На Ницше моего разума, измученного предутренним холодом и воспоминаниями, явно не хватало…
А потом мы расселись по машинам и поехали смотреть на лошадей имени русского разведчика Николая Пржевальского. Лошади, завезенные из тесной Европы, потерялись в монгольских просторах. Правда, просторы оградили изгородью – лошадей оберегали от волков. Поэтому пространство поиска было все же не беспредельно. Мы ехали на джипах от кемпинга к кемпингу, спрашивая в каждом, где сегодня “тахи” (лошади Пржевальского). Нам говорили, что еще их ищет японская киногруппа, и показывали, куда японцы проехали. Кемпинги отличались количеством юрт. Иногда кроме юрт стояло приземистое здание конторского вида – типичное для советских леспромхозовских поселков. В центре каждого кемпинга непременно была большая телетарелка. Но ни конторские здания, ни тарелки не разрушали ландшафта – холмистая степь завораживала. Небо насыщалось синевой, а предзакатное солнце играло оттенками желтого и красного. Наконец, мы увидели японских операторов – оказывается, они искали не лошадей, а точку для съемки заката. Японцы предположили, что лошади довольно близко – надо перевалить через ближайшую сопку, немного спуститься и повернуть по долине направо. Мы перевалили через холм и остановились. Нужно было заглушить моторы, потому что по линии горизонта, в той стороне, где за невысокую каменную гряду спускалось солнце, парили орлы. Они, наверняка, видели, где лошади Пржевальского. Несколько огромных орлов сидело на камнях. Сидящие смотрели в нашу сторону. Рядом щелкнул фотоаппарат, но орлы себя фотографировать не дали – взлетели еще до вспышки. А мы увидели табун лошадей.
- Смотри, это точно тахи.
Мы устремились к табуну и вдруг наткнулись на несколько лошадей, которые, как обнаружилось,
паслись совсем недалеко – жеребец и семь кобылиц. Это была удача, о которой уже не мечтали - нам ведь важно было не только увидеть их, но и сфотографировать. Было бы разумнее отказаться от этого намерения – лучше рассмотреть и запомнить, чем делать в сумерках невнятные фотосвидетельства: “Сам видел! Так близко!”.
«Лошак» смотрел напряженно и тревога чувствовалась в холках подопечных его спутниц.
- Ладно, ближе не надо, поехали.
На обратной дороге нагнали японский автобус, уже еле различимый в темноте. Пришлось сбросить свет фар и сбавить ход. И разговоры в машине – случайные, совсем чужие этим просторам, наконец, стихли.
Из Голландии привезли восемь лет назад десяток лошадей. Теперь их сто сорок и, кажется, их вычеркнули из Красной книги - монголы сохранят. Они верят в устойчивое развитие, точнее – не хотят знать никакого другого, кроме устойчивого. Отнюдь не потому, что к нему призывают политики и философы… Пока наши мыслители гадают, зачем эту формулу выдумали американцы – вдруг для того, чтобы нас не выпускать из отсталости, пока политики играются у окна в Европу – когда открыть, когда прикрыть, монголы не боятся ни американцев, ни европейцев, ни даже северного соседа. Они не рубили окна в Европу. Незачем им – у них есть окно в небо. И потому они в Европу, как и в Японию, как и в Америку, ходят через двери, и остаются самими собой…
Мы всё-таки обогнали японский автобус, как только появились параллельные дороги. Хотя на джипе можно и без дороги – по степи.

Rado Laukar OÜ Solutions