20 января 2019  08:08 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту
Русскоязычная Германия


Александр Крамер

ШУТ

 

 

Поздней осенью 1534 года властитель артейский, Франческо Форца, умер внезапно, не дожив 17 дней до своих сорока восьми лет. Это был крупный мужчина с внешностью носорога – огромный бугристый нос и маленькие подслеповатые глазки. Мгновенная смерть от удара поразила его прямо в седле и на землю с коня властитель упал уже мертвым. Его шут, за несносный характер получивший среди придворных кличку «Заноза», пустился было в бега, но был вскоре изловлен, доставлен в артейский замок, бит плетьми, клеймен каленым железом, посажен на цепь и брошен в пыточной на ночь.

 

1

 

Пир был в самом разгаре. То есть до смерти пьяных пока еще не было, но все находились в легком и приятном подпитии: шумели, горланили песни, несли, не стесняясь дам, жеребятину, похвалялись кичливо всякими глупостями... В общем, веселились на славу. Огонь бушевал в каминах. Было душно. Дамы усиленно обмахивались веерами. Два дога беломраморной масти лежали возле камина и спали вполглаза. Карлы и карлицы, одетые в серые хламиды, точно ночные бабочки, носились по залу, развевая широкими рукавами, как крыльями, и противно хихикали. Музыканты в синих костюмах с серебряными позументами играли тихонько гавот – для лучшего усвоения пищи...

Тут парадная дверь отворилась, и в залу походкой канатоходца скользнул разряженный шут. Правой рукой он вертел непрерывно мароту, а левой подбрасывал в воздух черный шар, весь в серебряных звездах. Бесшумно – ни один колокольчик на дурацкой шапке не вздрогнул - дошел он до центра зала, сложил свои атрибуты к ногам и застыл, прищуривая поочередно то правый, то левый глаз: ждал внимания публики. Гостям было не до шута. Тогда он осторожно подкрался к дебелой расфуфыренной даме, усиленно флиртовавшей со своим кавалером, присел у нее за стулом и вдруг... завизжал по-свинячьи. Звук был такой, как будто бы стадо свиней решили прирезать разом. Несчастная жертва трясла двойным подбородком, махала руками, верещала от ужаса еще пуще шута и, наконец, стала тоскливо икать. Доги проснулись и осатанело залаяли. Гости бурно смеялись и были проказой довольны. Шут был тоже доволен: скалил длинный безгубый рот и двигал оттопыренными ушами – он достиг своей цели и был теперь в центре внимания. Насладившись своею победой, шут подпрыгнул, сделал сальто-мортале и пронзительно заорал, подражая городскому глашатаю, что сегодня покажет гостям чудесное представление под названием «Утро наследника» и расскажет о том, как юный артейский наследник просыпается утром. С дозволенья, конечно, своего господина.

Властитель артейский пребывал в эйфории. Он достаточно к этому времени выпил и был полон радужных мыслей. Поэтому он не очень-то слушал, что кричит ему шут, но слова «представление» и «дозволение» все же расслышал и милостиво махнул рукою.

 

2

 

Есть и пить давали мальчишке тогда, когда были еда и питье, а били всегда и часто без всякой пощады – за подкидыша некому было вступиться. Хозяин бродячего цирка, Кривой Корраджо, решил, что публики станет больше, если в труппе будет уродец с головою, как тыква и носом, как у обезьяны. К тому же, он оказался довольно способным: здорово подражал голосам людей и животных, а кроме того, разыгрывал препотешные пантомимы. Так что хлеб он свой отрабатывал, хозяин не просчитался.

Ему было четырнадцать лет, когда труппа забрела в окрестности артейского замка, и Форца выторговал уродца за немалую сумму, сделал своим шутом и жизнь его изменилась. Теперь его били редко, а еды было вдоволь; ему не хотелось вновь возвращаться к голоду и побоям и он очень старался.

С течением времени шут стал ужасно дерзким и ядовитым; собственно, в замке, как правило, все было слегка ядовитым, и шут исключением из этого правила не был. Отличие состояло лишь в том, что был ядовит он открыто и беспечно сеял себе недругов тайных и явных - в изрядном количестве. Покровительство властелина расхолаживало, притупляло чувство опасности, вселяло уверенность в абсолютной и вечной вседозволенности. Он приобрел дурную привычку выбирать себе жертву и всякими дерзкими фокусами доводить ее до исступления. Только это не всегда удавалось. Однажды он стал цепляться к начальнику замковой стражи, пытался его извести подколками и ядовитостями, но пузан хохотал до слез вместе со всеми и нисколько не злился. Видя такой афронт, шут скоро остыл и выбрал новую жертву, не слишком при этом досадуя. Но это случалось так редко... А в основном, его жертвы неистовствовали ужасно...

 

3

 

Было раннее, раннее утро. Темное, темное... Очень сильно хотелось, но чертов горшок куда-то запропастился. И он очень злился, и нервничал, и даже слегка повизгивал от нетерпения. Насилу горшок отыскался, но теперь, это просто ужасно, пропало причинное место. Правда оно отыскалось немного быстрее, чем горшок в темной комнате, но было так страшно, что вдруг оно да не найдется. Ну, слава Богу! Теперь, наконец, все удастся! Но время было упущено и хотелось уже так сильно, что в нем ходуном все ходило от дрожи, и он мазал все время, отчего на полу появилась изрядная лужа. Наконец-то... Он лег рядом с лужей без сил и просто блаженствовал. Но лужа противно воняла... Он снова обшарил комнату на четвереньках, нашел какую-то тряпку и, брезгливо кривляясь, уничтожил следы позора, улегся и снова уснул, счастливый безмерно...

Все хохотали ужасно. Разъяренные доги лаяли и прыгали, как очумелые. Властитель топал ногами, бил по столу кулаками и слезы по красным щекам текли не переставая.

Анемичный артейский наследник стал сине-зеленым, щека его дергалась, рот перекосило; еще в самом начале он взял из высокой серебрянной вазы сочную грушу и теперь в пароксизме бешенства превратил ее в липкое месиво...

Все еще хохотали, когда Форца почувствовал вдруг неладное, оглянулся на сына, сорвался с места, схватил шута здоровенной лапищей за шиворот и вышвырнул вон. Но хохот не прекращался аж до тех самых пор, когда все наконец разошлись. И долго еще после пира вспоминали проделку шута, и при виде наследника прыскали и отворачивались. Казалось, проклятую выходку никто никогда не забудет...

 

4

 

Всю ночь на рыночной площади нагло стучали топоры, выли надсадно пилы, бранились усталые люди, но к утру помост и виселица на нем были готовы: торопился новый властитель с исполнением своей воли.

Поздним утром два дюжих увальня с постными мордами близнецов схватили шута подмышки, выволокли наверх, швырнули в телегу, запряженную чалой клячей, привалили спиной к заднему борту, взгромоздились на козлы, и телега медленно потащилась по кривым немощенным улочкам на базарную площадь.

Еще с вечера ветер натащил на небо жирные черные тучи и ближе к полуночи мощно и ровно повалил огромными хлопьями снег, первый в этом году, украшая прокопченный, угрюмый, загаженный нечистотами город, скрывая всю гадость и мерзость человеческой жизни. К утру снег прекратился, морозец ударил и теперь было чисто кругом и красиво, и тихо, только галки и вороны кричали, но они не мешали тишине и покою, их не нарушали. Снег скрипел под колесами. Кругом были красота и покой, но шут ничего не видел, не слышал, не чувствовал. Один только ужас владел им всецело. И только когда проезжали мимо снеговика с двумя головами, в нем что-то тихонько вздрогнуло, как капелька талой воды упала с сосульки и тут же снова застыла серою льдинкой.

Все те же два увальня втащили шута на помост и поставили перед толпой. Но ноги совсем не держали, и шут упал на колени, и стоял перед толпой на коленях, раскачиваясь как маятник. Палачу показалось, что жертва молится напоследок и он не трогал беднягу. А толпа расплывалась перед глазами шута и не было мыслей, и не было веры, а был один страх, гнилой, удушающий страх...

И тут вдруг случилось. Глаз шута зацепился за рожу рыбной торговки. Рожа пялилась тупо, жирный губастый рот приоткрылся, сальный чепец над узким наморщенным лобиком сдвинулся на затылок, рука теребила нетерпеливо бородавку на жирном носу...

Х-ха, что за сладкая рожа! Дивная рожа! Страх внезапно иссяк. Рожа его заслонила. Шут встал, не чувствуя боли. Весь выгнулся, точно змея, зад отставил, щеки надул, глаза выпучил и вдруг заорал на всю площадь голосом рыбной торговки, известным любому и каждому: «А-а-а-а... Кому рыбки! Кому гнилой и вонючей...» Он орал, что попало, корчил ужасные рожи, похабничал и сквернословил... Толпа, поначалу нестройно, хохотнула, качнулась и вот уже ржала отменно во всю мощь своих легких. А шут принялся за аптекаря, но не закончил: палач, здоровенный детина, одетый в неряшливый черный балахон и стальной шлем с забралом, чтоб не видно было лица, вдруг озлился, схватил бедолагу за шиворот и швырнул его под перекладину, накинул петлю, затянул до упора... Пол под шутом провалился, тело его задергалось в предсмертной невыносимой муке, колокольчики на дурацкой шапке, что было сил, зазвенели... И все было кончено. И только толпа продолжала еще хохотать, доводя до безумия нового правителя артейского замка.

 

Ночью снова шел снег, а поутру помост разобрали, и на рыночной площади среди снега осталось черное скорбное место. Впрочем, до первой метели.

 

 

ЧЕРНОБЫЛЬСКИЕ ЭПИЗОДЫ

 

НАГРАДА

 

Сашко Подопригора (сержант Подопригора Александр Андреевич), рыжеватый с вислыми «вусамы» украинец, фамилии своей громкой внешне явно не соответствовал. Худой, невысокий, сверх всякой меры подвижный, был он великий трудяга и на все руки мастер. Я на своем веку мастеров повидал – слава богу, но таких, как Сашко.... Механик, сантехник, электрик, столяр, плотник, токарь, каменщик, сварщик... И каждый раз открывалось, что и это Сашко умеет, и это умеет тоже... Да не просто умеет, а классно. В свободное время, к примеру, за месяц, построил с подручными баню – с душем, бассейном и сауной – от фундамента – до котла, да такую, что потом в нашу часть все начальство с округи по субботам съезжалось – попариться. Было ли что, чего руки его не могли, узнать нам не удалось – времени не хватило.

А кроме того, работал Сашко красиво. Ну вот легко выходило у него все, не напряжно, – так, что хоть сам рядом с ним становись да делай. Потому, наверное, и помощников в любом деле было всегда у Сашко навалом, как с той же баней. Иной раз даже больше, чем нужно. Смешно даже: стоит, например, Сашко, движок командирского «газика» ладит – а вокруг мужиков штук пять, как ассистенты вокруг хирурга, и он ими командует: «то подай», «это»... Закончит Сашко работу, а все ее обсуждают, гордые, что так здорово все получилось. А он рад больше всех и аж сияет, довольный. Тщеславный был – страшно, но по делу, ничего тут не скажешь.

 

Правда, был у Сашко один недостаток, или, как бы это помягче, слабость. Любил он, между делом, «украинськых писэнь спиваты». Беда ж была в том, что слуха у него не было вовсе, а голос, несмотря на невидную стать, был как у трубы иерихонской. И гнусного тембра к тому же. Вдобавок, чтобы петь, нужна была ему публика, и как только публика исчезала, пение само собой прекращалось. Поэтому мужики наловчились, только Сашко «заспивае», испаряться мгновенно по всяким своим неотложным надобностям. На том пение и кончалось, ко всеобщему облегчению.

 

Именно в это время неисправных машин, что в чернобыльской зараженной зоне уже свое отслужили, стало намного больше, чем пригодных к работе; и решили тогда ситуацию эту исправить абсолютно по-нашенски:зараженную, вышедшую из строя и поэтому списанную технику разобрать, то, что уже совершенно никуда не годится, – захоронить, а то, что еще хоть для чего-нибудь подойдет, использовать для ремонта «чистой» техники. Не совсем, правда, «чистой», потому как откуда же чистая в зараженной-то зоне, но все же почище, чем списанная. Сказано – сделано. Набрали ударную группу, и в эту команду «ух!» попал и Сашко, разумеется.

 

Идиотское дело, конечно, бездарное. Но и бездарное дело можно делать по-всякому. А тут как раз прибывает в Чернобыль штабной генерал, со свитой и прочим народом. Едет он в рабочую, тридцатикилометровую, зону, попадает в парк, где технику ремонтируют, и видит, как Сашко работает. О том, чтоСашко делает, ему, видимо, не доложили. Но тут было важно не что, а как, и это как – впечатляло. Впечатленный донельзя, пожал генерал грязную Сашкину руку и приказал немедленно грамоту выдать. На том щедроты и кончились, но Сашко на вечерней поверке батальона приказ зачитали и грамоту выдали (к полнейшему, правда, равнодушию всего остального состава).

 

А дней через десять после получения грамоты вызывают Сашка Подопригору в штаб и вручают ему телеграмму командира подводной лодки, где сын его служит. Там говорится, что матрос Подопригора отличился в походе и в награду ему предоставлен десятидневный отпуск. В связи с этим, командование лодки ходатайствует перед командованием батальона о предоставлении отпуска сержанту Подопригоре для поездки в Одессу на встречу с сыном. Сроки должны быть выдержаны точно, поскольку подлодка уходит в новый поход.

 

Через час в батальоне все уже знали об этом. Сашко носился по всей жилой зоне, сияя, как новый подшипник. Был он не очень счастливый сорокалетний мужик. Жена у него умерла, и с двенадцати лет он один воспитывал сына. Второй раз не женился. Не вышло. А тут радость такая, ведь год уже сына не видел!

На радостях раздобыл Сашко пару бутылок водки и с друзьями-приятелями они ее усидели. От нечаянной радости и от выпитой водки взыграла в Сашко душа его украинская и потянуло «спиваты». И он «заспивав»! В час ночи. Во всю мощь своих легких. Аж из штаба дежурный примчался.

 

А наутро вызвал Сашка командир нашей роты Зданович – голубоглазый тихоня с внешностью иезуита – поставил по стойке «смирно» (сороколетнего дядьку) и с улыбочкой сообщил, что в полевом лагере нет гауптвахты, но сержант Подопригора должен и будет наказан, а потому ни к какому сыну он, мать его, не поедет; всё, на этом он может идти.

Сашко стал белый как стенка и страшный как смерть, рванулся... и если б не два офицера, что вместе с капитаном Здановичем в командирском вагончике жили, не знаю, чтоб было. Его вывели силой, усадили на лавочку, и он просидел там полдня, тупо глядя в пространство перед собой.

 

К сыну Сашка не пустили. Не помогли ни просьбы, ни уговоры его сослуживцев. Все три недели до конца своего срока он в жилой зоне обкладывал дерном дорожки, потому что технику перебирать отказался.

Он был столяр, и призван был как столяр, а столяры, как известно, машины не ремонтируют.

 

 

ИЗВЕСТИЕ

 

 

1

 

Всякий раз, возвращаясь из тридцатикилометровой, рабочей, зоны в зону жилую мы должны были принести свой дозиметр в штаб, в секретную часть, для снятия показаний. В «секретке», тесноватой сумеречной каморке, сидел «секретчик» Ляшенко, который совал дозиметр для проформы в специальный прибор, но какую бы дозу облучения прибор ни показывал, писал ту, что было приказано высшим начальством, то есть вранье, после чего возвращал дозиметр обратно владельцу с неизменною присказкой: «Поиздэшь ще трошкы», - и каждый раз скалился от собственого осроумия.

 

2

 

Мы с зампотехом нашей роты, Колей Зинченко, лежали одетые поверх одеял на полках вагончика, служившего нам жилищем, и «травили баланду». До вечерней поверки оставалось еще больше часа и мы, как могли, убивали вяло текущее время.

Неожиданно в дверь постучали. Мы разом крикнули: «Можно!» - дверь отворилась и в светлом проеме появился штабной «секретчик» Ляшенко – белобрысый детина мясной породы с сонной овечьей мордой. Морда открыла пасть и проблеяла равнодушной скороговоркой: «Старший прапорщык Зинченко йдыть до штабу в вас маты померла»,- и Ляшенко исчез, стукнув дверью. Коля схватился, с маху ударился головой о верхнюю полку, ударом его отшвырнуло обратно, он вновь попытался встать, но не смог и беззвучно заплакал, беспомощно и по-детски утирая глаза кулаками.

Я лежал стиснув зубы, боясь пошевелиться, но краем глаза все-таки видел в окно вагончика, как Ляшенко, бодро пиная сапогом невидимый камешек, движется по направлению к штабу – писать дальше вранье в секретную книгу.

 

 

КУРАЖ

 

Дозу свою я набрал, в рабочую зону мне ездить было больше нельзя, а до отъезда ого-го еще сколько времени оставалось, и стал я ходить, то есть не добровольно, конечно, в наряд на КПП жилой зоны – сутки-двое. Противно, но не вагоны грузить, терпеть можно. Однажды, летние сумерки еще только наметились, сидели мы, ужинали в вагончике-караулке, все трое, - а пост без присмотра остался: служба во всем здесь была какая-то не всамделишняя, будто игра в солдатики, ну мы себе всякие вольности и позволяли неуставные, и все знали об этом, и помалкивали, чтобы не раздражать понапрасну бездельничающие массы. Да, так вот, ужин наш был в самом разгаре, когда вдруг подъезжает к нашему КПП незнакомый «газик», мне в окошко вагончика хорошо было видно, вылезает довольно неловко из «газика» тощий рыжий майор и начинает с места в карьер орать, «как скаженный», аж вагончик подпрыгнул.

 

Я, конечно, выскакиваю к нему в три прыжка, даже ложку положить не успел, пытаюсь узнать что такое, а майор слова вставить мне не дает, кроет в бога, в душу и в мать... ему некогда, значит! Я стою себе с ложкой и слушаю, жду, когда кончит. Оторался нетерпеливец, я ему и говорю: «Представьтесь, пожалуйста, и доложите о цели визита».

 

Да знал я об этой цели! Суббота была, а у нас классная баня в батальоне имелась. Вот по субботам да воскресеньям и съезжалось начальство местное к нам в эту баньку попариться. Делов куча.

 

А мой гипотетический банепоклонник опять начинает орать в бога, в душу и в мать, извините за рифму. Закончил. Я ему снова спокойно: «Кто, да куда?» Вытаскивает майор из кармана с брезгливой гримасой красную книжечку и сует мне прямо под нос. Читаю: «Майор КГБ тра-та-та», делов-то. Рычит, пока я читаю, что к начальнику штаба. Так бы сразу и начали, говорю, вам по дороге все прямо и прямо, метров триста, идите; а он снова в ор: «Открывайте шлагбаум, мать вашу, я на машине». «На машине, - отвечаю ему,- не пущу, въезд на территорию жилой зоны запрещен посторонним». Между нами, я запросто мог бы его на машине пустить, ну, сам виноват, нечего на меня не по делу орать, даже если он и майор, даже если и из КГБ. Нету такого права ни у кого, ни у военных нет, ни у штатских. Все по-людски надо делать, такие дела. Тут кагэбист надулся, стал краснее заката, и давай, слюной брызжа, вперемежку с матерной бранью выкрикивать: «Да с тобой!.. Да тебя!.. Да тебе!..» В руках у меня ни ружья, ни гранаты, только ложка наперевес, а между нами висит тонкая жердочка, в красно-белую полоску раскрашенная, и меня довольно надежно от кагэбешника этого защищает, потому как часовой на посту, всем известно, – лицо неприкосновенное. Я, потому, на мат его ноль внимания и спокойненько жду, когда он из себя весь пар таким образом выпустит. Дослушал я и говорю: «Я сейчас доложу о вас в сектор (блеф конечно, не было у меня с сектором связи), патруль вызову (блеф еще больший, да я сильно в кураж вошел) и пускай тогда в секторе разбираются, кто вы, что и зачем, и на каком основании начальника караула на посту оскорбляете. Хотите – отправляйтесь пешком, повторяю: недалеко здесь совсем, прямо по этой дорожке. Не хотите – ваше право. Начальник штаба уехал (это правда была), ждите, когда вернется, проедете вместе с ним». Мой закатноликий майор стал похож на солнце пустыни; от злости, вижу, аж веко задергалось, неврастеник, но деваться-то некуда, пошкандыбал он к штабу пешочком, как миленький. А наутро вызвали меня в штаб. Я пришел, доложился. Начальник штаба, майор Гринько (мы его «сивым студнем» между собой окрестили) оторвался от какой-то там писанины, выпятил все свои пять подбородков, вперил в меня тяжелый, угрожающий взгляд, и проскрежетал: «Ты чего, лейтенант, ...... майора вчера не пустил ко мне на машине?» «Потому, что орал, угрожал и хамил... », - начал я резко... «Отставить! – рявкнул Гринько, и аж весь передернулся в бешеном раже, и вдруг перешел на страшный свистящий шепот, - Майор Афган прошел, протез носит, а ты сучий...» 

Я вдруг резко оглох... За окнами сиял всеми красками яркий июльский день... лейтенант Витковский прикалывал «боевой листок» на доску информации... дворняги Радик и Доза дремали на солнышке... майор беззвучно грохал кулаком по столу... А мне вдруг втемяшилась в голову странная мысль, что я уже больше никогда не услышу звук человеческой речи, но это меня почему-то совершенно не беспокоило.

 

 


Свернуть