21 августа 2019  01:47 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту

 ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? № 55 декабрь 2018


Поэты и прозаики сайта "Изба-Читальня"


 

Светлана Волкова


Светлана Васильевна Волкова. Литератор, публицист, сценарист, член Союза писателей России. Пишу в жанре реалистической и иронической прозы. Родилась в Ленинграде. Живу и работаю в Санкт-Петербурге. Закончила филологический факультет Санкт-Петербургского Государственного Университета, специализируюсь в области романо-германской филологии.   В 2013 г. окончила литературные курсы издательства "Астрель СПб".


 КВАДРАТНЫЕ ПУГОВИЦЫ


Латунный колокольчик у входной двери звякнул тихо и немного виновато, словно оправдываясь, кенар в посеребрённой клетке отозвался скрипучим фальцетом. Горничная Мавруша бросилась открывать, долго возилась с замком, и, наконец, распахнула дверь. Приподняв край тяжёлой портьеры, в прихожую шагнул закройщик Шапиро, сутулясь и прижимая к животу бумажный свёрток, перевязанный толстой бечёвкой.

 

- Костюмец принёс. Почти готов-с. Примерить надобно-с.

 

Мавруша приняла шляпу, засуетилась, снимая с гостя пальто и отряхивая снег с пелерины.

 

Внутри квартиры зашаркали тапочки: хозяин, любивший поспать до одиннадцати, торопливо искал халат.

 

Костюм обещал быть идеальным. Андрей Андреич Кум-Лебедянский, главный редактор «Петроградского музыкального листка», изогнул шею, выудил в зеркале часть собственной спины, обтянутой дорогим аспидно-синим сукном, и заулыбался своему отражению. 

 

«А умеют же, черти», - подумал он, с некоторым восхищением наблюдая, как порхает вокруг него, точно летняя мушка, сухонький лысоватый Шапиро, где-то подкалывая булавкой, где-то рисуя мелом одному ему понятные пунктирные штришки.

 

Андрей Андреич мельком взглянул на фотографию в тяжёлой бронзовой рамке. Там он с дочерью Натальей стоит, облокотившись на перила белой бутафорской лестницы, а позади плещется нарисованное море. И фотография-то сделана всего месяца два назад, но до чего молодо он вышел, иной не даст и сорока лет, точно не папенька, а кавалер он статной красавице Наталье. Усатый фотограф тогда всё щёлкал языком и приговаривал: «Какая изумительная пара!»

 

«Рано ещё записывать меня в старики!» - прищурился Андрей Андреич, снова поворачиваясь вокруг зеркала и втягивая живот. Костюм скидывал лет десять, а то и больше.

 

- Цвет, цвет, Андрей Андреич! Капитально к лицу Вам! В Париже только у Дусе и Пакена такое сукно сыщите-с!- суетился Шапиро. - И фасончик-с молодит.

 

«А ведь и правда, - подумал Андрей Андреич. - Не скажет теперь хитрый лис Волобуев в своём бульварном журнальчике, что, мол, пропахла старая гвардия нафталином!»

 

- Пуговички-с принёс. Взгляните, - закройщик разложил на столе разноцветную россыпь, выудил нечто квадратное. - Вот эти-с, любезнейший Андрей Андреевич, самое то будет. С этими пуговичками-с вы первейшим франтом обозначитесь!

 

Ловким движением пальцев Шапиро прикрепил к сюртуку на английскую булавку чёрную квадратную пуговицу, отошёл шага на три полюбоваться.

 

- Уж больно… - Андрей Андреич подыскивал точное словцо… - Уж больно авангардно.

 

- Что вы, золотой мой Андрей Андреевич!  - замахал коротенькими ручками закройщик, - Вы уж поверьте моему опыту. Именно квадрат-с, именно квадрат-с! Это самый перфексьон! Магическая сила! Апогей! Пик Памира! Только, только квадрат-с!

 

Андрея Андреича одолевали сомнения. Не обсмеют ли? Хотя и окружают его люди искусства, и многие ещё и не то на себя напяливают, но всё же….

 

- Да с таким костюмцем вы покажете им, - уловил его мыли Шапиро, - и изъявите-с, что лучше кого бы то ни было… На пенном гребне волны-с, тэ-сэ-зэть, за пояс их всех заткнёте! Убьёте наповал!

 

Шапиро быстро тыкал пальцем в потолок, - туда, где висела разлапистая люстра, как если бы именно там и находились незримые «они», кого новый костюм должен был убить наповал.

 

- Чистый модерн-с! - палец закройщика, точно шило, проткнул петлю и сковырнул пуговицу, как сливовую косточку. – Ведь двадцатый век! Пятнадцатый год на исходе! Закостенелая классика отступает перед бодрым шагом футура!

 

«А ведь прав, поди, - размышлял Андрей Андреич, вертя в руках пуговицу. - Что ж я, совсем пыльный старик? Закостенелая классика! Пусть знают, что и Кум-Лебедянский кое-что смыслит в тенденциях!»

 

Он ещё раз взглянул на фотографию, подмигнул себе, моложавому, и красавице-дочери, представил, как придёт в костюме на вернисаж и как знакомые будут разглядывать его, почувствовал немое уважение в кивках издателей, и зависть в глазах модников, и восхищённый шёпот молоденьких худощавых поэтесс. И улыбнулся в бородку втайне от Шапиро.

 

Мавруша закрыла за гостем дверь, собрала в гостиной поздний завтрак. Настроение у Андрея Андреича было отличное. Закройщик успеет к Рождеству, и можно было подумать о предстоящих визитах. На тарелке дымились сырники, густая шапка сметаны на блюдце напомнила утренний разговор, в ушах звенел голос закройщика: «Пик Памира». Андрей Андреич захохотал, отправил в рот большой кусок кулебяки и развернул свежие «Ведомости». За сводками новостей с фронта и анонса рождественских лотерей, он увидел обведённое двойной рамкой объявление о выставке в арт-галерее Товарищества «Новое Искусство» на Мойке. Глаза выхватили обрывки рекламных фраз: Объединение «Синий всадник»… экспрессионисты… новое слово… Кандинский, Верёвкина, Франц Марк, Явленский… бурлеск красок и линий…

 

Знатоком современной живописи Андрей Андреивич себя не считал, однако в своём кругу слыл человеком тонким, не чуждым новым веяниям искусства. Вернисажи последних лет чаще вгоняли его в глубочайшую тоску, однако сегодня был какой-то особенный день. То ли синяя суконная искра, то ли квадратные пуговицы так взбодрили его, только день он решил непременно перекроить на новый лад: сперва на вернисаж, а затем уж, к вечеру, и в редакцию. И, довольный собой, с наслаждением отхлёбывая крепкий чай из расписной пузатой чашки, Андрей Андреич принялся обводить рекламу кусочком мела, оставленным Шапиро.

 

Не успел он закончить, как требовательно заговорил колокольчик у входной двери и, вторя ему, заголосил кенар.

 

- Кого ещё нелёгкая принесла? - Андрей Андреич поставил чашку на блюдце и взглянул на остывающие сырники. - Неужто Шапиро за мелом вернулся?

 

Но подозревать робкого маленького закройщика в том, что тот осмелится потревожить его в это утро ещё раз, да ещё таким уверенным - даже нагловатым - звяком с лестницы, было бы, и правда, смешно. Мавруша засеменила в прихожую, на ходу снимая передник, кряхтя отодвинула тугой засов. Послышалось её ойканье и молодецкое басовитое «здоровы будете», в дюжем перекате которого Андрей Андреич, к своему великому разочарованию, не смог уловить знакомых нот. От радужного настроения вмиг не осталось и следа.

 

В комнату, словно снежный ком, да прямо в неснятых калошах ввалился молодой человек и, пихая лохматую шапку оторопевшей Мавруше, зычно вопросил:

 

- Вы будете господин Кум-Лебедянский?

 

Оторопевший Андрей Андреич хотел было произнести что-либо изящно-светское, подходящее ситуации, но, сбитый с толку румяным здоровым видом непрошенного гостя, лишь сумрачно кивнул и предложил ему раздеться в передней, зачем-то прибавив: «Хотя бы верхнее».

 

Через полминуты гость снова возник в гостиной, приглаживая пятернёй непослушный соломенный вихор:

 

- Позвольте отрекомендоваться. Макар Твёрдый, поэт.

 

Его обветренные пальцы забегали по деревенской косоворотке, будто бы он чесался, потом пятерня нырнула за воротник, и Андрею Андреичу показалось, что сейчас он выудит блоху.

 

«Под Есенина старается, - подумал, оглядывая гостя с ног до головы, хозяин. - Крестьянский поэт. Впрочем, в нынешних салонах успех бы имел. Независимо от качества стишат».

 

Макар, пыхтя и отдуваясь, достал из-за пазухи белый конверт, приложил его к животу, разгладил лапищей, словно чугунным утюгом, и вручил хозяину.

 

- Изволите чаю? - спросил Андрей Андреич, делая Мавруше знак глазами. На столе тут же появилась вторая чашка.

 

Пока гость уплетал за обе щеки сырники, кулебяку и припасённую Маврушей к обеду холодную буженину, Андрей Андреич вчитывался в мелкий знакомый почерк и никак не мог взять в толк, отчего его старинный друг Яблоков, консерваторский педагог и человек серьёзный, взялся покровительствовать этому увальню.

 

- Говорил, напечатаете меня, - комментировал с набитым ртом Макар. - Уверял, что не откажете.

 

- Так ведь, милейший мой, у меня не поэтический альманах, а «Музыкальный листок». Мы не печатаем поэзию.

 

Макар оторвался от еды и так посмотрел на Андрея Андреича, что тот ещё раз пожалел, что не пошёл с утра пораньше в редакцию.

 

- Ну иногда, конечно… Исключительно патриотические вещицы. Оды Родине, например. То, что можно положить на музыку. Мы же музыкальное издание. Вы пишите патриотические оды?

 

Макар пожал плечами, прожевал буженину, чинно вытер рот салфеткой и, резко встав - так что с грохотом опрокинул стул, - начал декламировать стихи.

 

Андрей Андреич нашёл, что муза у поэта Твёрдого была капризной. И, хотя к поэзии он относился критично, отметил про себя, что некоторые четверостишья были неплохими.

 

- Вот же я про рожь и про жнивьё. Чем не Родина? - гремел Макар.

 

Отказывать Яблокову Андрей Андреич не хотел, да и что за услуга - сущая безделица: напечатать на две колонки, не больше.

 

- Да-да. Вон предыдущее, про русский пот и страду. Это, пожалуй, возьму.

 

Довольный гость кивнул и боле ни о чём не просил, чем приятно удивил хозяина. Андрей Андреич даже потеплел и подумал: «Что я, право, точно старый ворчун. Буженину ему пожалел. Вот она, наша молодая румяная смена!»

 

Почему молодая румяная смена не на фронте, он спросить постеснялся.

 

- А что, друг мой, надолго ли в Петрограде?

 

- Один день. Переночую у двоюродной тётки. Потом домой, на Псковщину. Работать надо. Писать! - Макар отвалился на спинку стула и свёл к переносице пшеничные брови. - Да и женюся я. За подарками приехал. Уже набил мешки!

 

И снова Андрей Андреич просиял. «Что я, в самом деле, встревожился - вот молодой парень, поэт, ночевать не просится, подарки уже купил. А я, как скупердяй, сжался весь: не дай бог что выпрашивать вздумает. А стишата - безделица сущая, напечатаю, не бог весть какая и услуга». И тут же, как в довесок, вспомнились слова Гришки Распутина: «О народушке надо думать. О народушке».

 

- Вот что, сердечный мой поэт. А не желаете ли приобщиться к искусству? Один день в Петрограде - это ведь ого-го как много значит для тонкой поэтической души, о-го-го! - и Андрей Андреич указал на рогатую люстру - туда, куда час назад тыкал коротеньким пальцем Шапиро.

 

Идея была проста, и в общем-то никак не сбивала намеченных на день планов Андрея Андреича. Крестьянский поэт был любезно приглашён сопровождать его на выставку в арт-галерею.

 

От Песков, где жил Андрей Андреич, до Мойки добрались на извозчике. Искрился снег, и в жёлтом свете фонарей город был торжественно красив, словно принарядился к рождественской неделе. «Возьму над ним, так сказать, культурную опеку, - в благородном порыве думал Кум-Лебедянский, поглядывая из-за высокого воротника на Макара. - Мальчишка ещё, возраста дочери, а то и моложе. Пусть запомнит Петроград таким, каким я его покажу».

 

У галереи толпился народ, экипажи и таксомоторы.

 

- Мой друг, сейчас вы станете сопричастны удивительному, волшебному превращению. Я даже завидую вам малость, - Андрей Андреич по-отечески похлопал поэта по широкой спине. - Завидую, потому что вы впервые увидите экспрессионистов.

 

Макар шмыгнул носом и последовал за Андреем Андреичем в высокую дверь, которую любезно открыл перед ними бровастый вернисажный распорядитель.

 

В залах было людно. Андрей Андреич наблюдал за поэтом, но по выражению его лица не мог понять, задела ли хоть одна из работ какие-то потаённые струны Макаровой души. У одной из картин поэт остановился, встал, широко расставив ноги, и громко спросил:

 

- А почему у девочки лицо зелёное?

 

К ним со всех сторон устремились любопытные взгляды. Андрей Андреич, взял Макара под руку и, снисходительно улыбнувшись, прошептал:

 

- Тише, друг мой. Это Явленский.

 

Макар удивлённо посмотрел на Андрея Андреича, ожидая, видимо, продолжения фразы. …Явленский… и что? Но продолжения не последовало.

 

Рядом с зелёной девочкой на стене висели красные дома, похожие на собачьи будки, синие вытянутые старухи и, судя по ноздрям, лошади, дальше что-то невыносимо абстрактное в ассиметричной раме. Выражение лица у Макара было такое, как если бы он хотел сплюнуть, но стеснялся.

 

- Не понимаю я. Чего они все охают? Палки какие-то. Рожи на портретах кривые и цветов ненатуральных. А это что, зигзаг или рука у него дрогнула? - он ткнул в полотно Франца Марка и наклонил голову на бок.

 

Андрей Андреич терпеливо дослушал темпераментные отзывы далёкого от тонкого столичного искусства псковского варвара, выдержал паузу и, словно пробуя на язык каждое своё круглое слово, смакуя его ароматный сдобный привкус, произнёс:

 

- Эти линии, Макар. Взгляните на эти линии. Как прекрасны они, Макар, как величественны в своих изломах! Это новые формы, Макар. О, это уже не робкий поиск, это истинная экспрессия, идущая от адамовых истоков совершенного естества! Не ищите портретного сходства, Макар. Эти лица смотрят в суть вещей, и пусть они, как вы говорите, кривы, но вслушайтесь в себя, Макар, вслушайтесь!

 

Поэт задвигал скулами, от чего уши его зашевелились, - видимо, и правда, попытался последовать совету и вслушаться в себя. Андрей Андреич продолжал:

 

- Как плоски теперь кажутся окаменелые традиции академической живописи, как лапидарны! Взгляните, - он подвёл поэта к портрету кормящей матери, на которой сквозь штрихи и кляксы проглядывала вытянутая женская грудь с соском. - Зачем нам пресная скука бесстыжих венер? Они холодны. Здесь, здесь горячая кровь, здесь жар экспрессии! Вот она, новая мадонна!

 

Макар приблизил нос к фиолетовому мадонниному соску. Андрей Андреич мог бы поклясться, что услышал, как медленно и скрипуче двигаются шестерёнки в его черепной коробке.

 

- Вы же поэт! Вы рыцарь муз! Вам ли не испытывать здоровый восторг от новых форм!

 

- Старые формы попривычней будут. Не по-нашему всё это как-то… - процедил сквозь зубы Макар.

 

Андрей Андреич снисходительно улыбнулся и почувствовал себя молодым и по-весеннему свежим. Вот стоит сейчас рядом с ним парень -  кровь с молоком, а ведь дряхлее его будет, хилее в своих заскорузлых воззрениях на отжившее искусство! Ах, жаль, не успел Шапиро с костюмом! Как бы хорошо смотрелся синий сюртук на вернисаже! И непременно с авангардными квадратными пуговицами!

 

Андрей Андреич выпрямился, приосанился. И как-то жалко стало Макара Твёрдого. Не понимает, не понимает… Старик в молодом теле!

 

- Почувствуйте, мой друг, почувствуйте! Какая магическая сила в этих полутонах, в этих непривычных, новых изгибах! Закостенелая классика отступает перед бодрым шагом футура! Присмотритесь: это же перфексьон, пик Памира!

 

Андрей Андреич вдруг поймал себя на том, что говорит словами Шапиро, осёкся, закашлял.

 

Вышли молча. Распрощались. Макар Твёрдый сбивчиво поблагодарил Андрей Андреича, натянул нелепую лохматую шапку и пошёл прочь. Андрей Андреич решил пройтись до издательства пешком, благо не так уж и далеко – минут двадцать по хрустящему снежку. Рано, рано его записывать в старичьё! Да он, поди, раза в два старше псковского поэта, а ведь моложе того по духу будет! А всё искусство, свежая кисть молодых, свобода иных форм! И так дышалось хорошо, Андрей Андреич развязал кашне и шёл, наслаждаясь свежим декабрьским воздухом, - пальто нараспашку, жарко, жарко, горячит кровь!

 

На Миллионной, у типографии «Северная печатня», его догнал Гораций Волобуев, главный редактор журнала «Овод», - шумный тучный человек с ветчинным носом.

 

- Дружище! - заорал Волобуев на всю улицу, - пойдём со мной к мадам Добычиной! Футуристы там. Такого, брат, долго ждали! Экая, скажу тебе, выставка там!

 

- Да я только что, тэсэзэть, - замямлил Андрей Андреич, жалея, что не пошёл через безлюдный Мошков переулок, - только что с вернисажа. «Синий всадник», новые формы…

 

- Да брось! Твой «Синий всадник» - сущее старьё по сравнению с тем, что у Добычиной! Вот там, брат, настоящие формы, настоящее новое искусство! Супрематисты, слыхал?

 

- Нет, - наморщил лоб Андрей Андреич, - Не слыхал.

 

Но любопытство взяло верх: подождёт редакция, уж больно красочно возбуждался Волобуев.

 

- А и пойдём!

 

До дома Адамини на углу набережной Мойки и Царицына луга дошли скорым шагом. На двери, под вывеской «Художественное бюро Н.Е.Добычиной» висел чуть испачканный ватман, на котором большими чёрными буквами было выведено «Последняя футуристическая выставка картин «0,10». 

 

- Последняя! Чуешь, старик, всё! Искусства - как его понимаешь ты - больше нет. Умерло. Это высшее. Самый пик, понимаешь? Выше просто не может быть! Апогей!

 

Народу было мало. Вдоль стен висели картины со сложной геометрией, в рамах и без - Андрей Андреич их даже не разглядывал, влекомый Волобуевым в дальнюю залу. Там, будто икона в красном углу крестьянской избы, висел ОН - чёрный квадрат на белом фоне.

 

- Геометрия божественного естества, - прошептал ему Волобуев. - Малевич.

 

- А как называется? - зачем-то спросил Андрей Андреич.

 

- «Чёрный квадрат», - восхищённо просвистел в ухо Волобуев.

 

Андрей Андреич долго стоял, сложив руки за спиной, и вглядывался в картину. И вот-вот, казалось ему, ещё мгновение, и постигнет он тайну божественной геометрии, вот ещё доля секунды... Но квадрат уплывал от него куда-та вдаль, полз по стене в окно, вытекал в форточку прямо на скованную седым льдом Мойку, надсмехался над Андреем Андреичем, чуть ли не хохотал басом.

 

- Это вершина, брат, это вершина! Пик Памира! - перекатывал звуки в горле Волобуев, точно голубь.

 

При этих словах Андрей Андреич вздрогнул и, нацепив пенсне, поднёс глаза к чёрному телу квадрата.

 

…Нет, не дано… Не дано ему всё же постигнуть… Не понять…

 

- Вот она, горячая кровь, жар экспрессии! Магическая сила! Ты ведь находишь?

 

Андрей Андреич силился, но не находил.

 

- Но почему квадрат? - вдруг спросил он.

 

- Совершенство! - ткнул себя шапкой в грудь Волобуев. - Искусства нет. И не было до сегодняшнего дня! Закостенелая классика отступает перед бодрым шагом футура! Апогей! Пик Памира!

 

Андрей Андреич вдруг чётко услышал в словах Волобеува шепелявый вкрадчивый голос Шапиро. Казалось, тот издевается над ним, влез вот в квадрат, назвался новым искусством. Старый бес-закройщик! Мистика!

 

Что-то смущённо пробормотав Волобуеву, Андрей Андреич не к месту старомодно раскланялся и быстрым шагом пошёл к выходу.

 

Поднявшийся ветер на Царицыном лугу рвал шапку, плевался снегом в лицо, забирался под воротник, щупал рёбра под пальто, точно нищий свой медный грош в кармане. Андрей Андреич шёл, ссутулясь, и думал о том, что он всё-таки стар. И казался он себе даже ниже ростом, и намечающаяся плешь на затылке в мыслях его съела всю голову и, вероятно, блестела там, под шапкой. Какая нелепая мысль была возвыситься хоть на мгновение над этим давешним мальчиком, деревенским поэтом! И что он, он - Кум-Лебедянский - смыслит в искусстве? Ноль. Это про него говорил плакат на доме Адамини «Ноль-десять». Дряхлый старик! Глупец! Смешон, смешон! «Только квадрат-с!» - свистел в ушах голос Шапиро.

 

На морозе костенели руки, но перчаток он так и не надел - вместе с пальцами костенела его душа, не способная к свежему глотку творений новых форм. В глазах темнело, и проталины на Царицыном лугу казались чёрными квадратами. Они будто подскакивали на замёрзших кочках, бесновались, хохотали. А ветер всё рвал полы пальто, и чудилось Андрею Андреичу, будто и пальто его скроено из наглого чёрного квадрата - и не выбелить его ничем, не вытравить и даже углы ножницами не закруглить…

 

Поднявшись в свою квартиру и постояв минуту, прислонившись к натопленной изразцовой печи, он подошёл к секретеру, взял перо и бумагу и вывел убористым почерком - без завитух, на скорую руку:

 

«Любезнейший Лейба Яковлевич,

 

Пожалуйста, не надо квадратных пуговиц. Пришейте, что найдёте, привычных форм».

 

И, подписавшись размашисто, велел Мавруше одеваться и бежать к закройщику в Дегтярный.


 

ПОКЛОННИЦА


 

Белобокий приземистый сельский клуб стоял в самом центре Жихаревки, утопая в поздней персидской сирени, линялой и отчаянно, «с надрывом», благоухавшей всеми запасами организма. Вокруг, на расчищенном от телег и хлама пятачке, называемом местным людом «майданом», вразнобой стояли самодельные лотки под навесами, выбеленные солнцем и дождём. У канавы, напоминая лихого пропойцу, ржавел грузовичок-полуторка, отдавший концы ещё прошлой осенью. День наливался ясный, жаркий.

 

Борька Бирман, свежий выпускник Белгородского музыкального училища, оглядел здание клуба и несмело шагнул в его тёмное нутро. В конце пахнущего свежей скипидарной краской коридора, у запятнанного белыми подтёками окна находилась обитая дерматином дверь с табличкой «Зав. клубом тов. Мячиков В.В.».  Борька поплевал на пятерню, пригладил непослушные львиные космы и осторожно постучал.

 

- Войдите, - раздался хриплый басок.

 

- Мне бы товарища Мячикова, Вэ-Вэ, - робко просунул голову в дверной проём Борька.

 

- Он самый, - ответил сидевший за столом гражданин, лысоватый и идеально круглый. - Проходи. Что жмёшься, будто тапки мне опозорил?

 

Борька протянул ему помятый листок.

 

- Направление вот. По распределению я.

 

Мячиков взял пухлой ручкой бумажку, долго, в полной тишине, читал её, потом посмотрел на Борьку сквозь очки, такие же круглые, как и сам хозяин, и с разочарованием выдохнул:

 

- Пьянист?

 

- Ага.

 

- Чудненько! Хм…

 

Было не понятно, радуется он или досадует.

 

- А на гармони? На гармони можешь?

 

Борька стыдливо отвёл глаза.

 

- Не могу.

 

Мячиков тяжело вздохнул, выплеснул из пластикового стаканчика скрепки и усопшую муху, плеснул туда коричневатой жидкости, пахнущей давлеными клопами.

 

- Отведай коньячку, не побрезгуй.

 

Борька не побрезговал. Жидкость оказалось ядрёной и плохо проходимой.

 

- Ты ведь пойми, - придвинул ветчинный нос к Борькиному лицу Мячиков. - Доярки у нас, скотницы. Им что попроще подавай.

 

- Попроще? - Борька поправил очки. - Может, Рахманинов? Прелюдия до диез минор…

 

Мячиков поморщился.

 

- Ну… Или Лист. Венгерская рапсодия? А?

 

- Может, конечно, и рапсодия… Только опасеньеце имею, что без гармони никак… Они что там, - Мячиков ткнул пальцем в потолок, в жёлтое пятно у основания рогатой люстры, - не понимают конъюнктуру села?

 

Борька пожал плечами.

 

Просидели они часа три. Мячиков распалялся от дешёвого коньяка и собственной речи, перекатывался по комнате взад и вперёд, изредка рявкая в трубку противно звякавшего чёрного телефона, и призывал собеседника проявить сочувствие к аграриям и его, Мячиковому, персональному подвигу на посту завклубом. Борька же, быстро осоловев, лишь кивал и уже не пытался убедить его в доступности для доярок фортепьянной классики.

 

Сошлись на салате из Чайковского, Листа и Штрауса-сына.

 

- Хоть пасынка! - пьяно всхлипывал Мячиков. - Без гармони всё одно не разбудёнишь их!

 

«Разбудёнивать» трудовое население решили по субботам, после лекции о Гагарине и перед танцами. Борьку всунули аккурат посередине. Репертуар утверждал сам Мячиков, раза по три прослушивая каждое произведение и соображая, нет ли чего в них такого, за что можно поплатиться должностью. Ничего подозрительного в Штраусе не найдя, он похлопал Борьку по плечу и выдал отеческое напутствие:

 

- Ты только, это, у хозяйки, у которой живёшь, возьми ведро.

 

- Зачем? - удивился Борька.

 

- Народ у нас горячий. Не понравится твоё бряцанье, не обессудь. А так, хоть голову ведром прикроешь… - ответил Мячиков и зафыркал, как нализавшийся шерсти кот.

 

В день премьеры на стене клуба повесили афишу:

 

«Бирман Б.Н. Фортепьянный концерт. Чайковский, Лист и Штраус-сын. Начало в 18-00».

 

Под аккуратно выведенными плакатной тушью буквами вилась приписка чернилами от руки «Кто удерёт, пеняйте, суки, на себя. Вычтем трудодни». Подписи не стояло.

 

На «Гагарине» клуб заполнился до отказа. Внесли даже запасные скамьи. Мужики и парни - в пиджаках и штанах, заправленных в сапоги, женщины и девки - кто в чём, но обязательно в ярком. Были даже в крепдешине и с причёсками. Борька оценил.

 

После лекции мужики потянулись с куревом к выходу, но дверь заполнил собой Мячиков, наряженный по случаю концерта в рубаху-вышиванку.

 

- А-ну, пру!!! - забасил он, как на коров. - Назад! Щас культура будет!

 

Сельский люд побранился, но вернулся на места.

 

Первые пятнадцать минут слушали степенно, с суровыми лицами. Борька закончил с Чайковским, собрал неуклюжие аплодисменты и приступил к Листу. Краем глаза он косился в зал на смурные, налитые недовольством колхозные лица, и таившаяся где-то под диафрагмой чуйка подсказывала ему, что до «сына» он может и не дойти.

 

Борька набрал полную грудь воздуха, ударил по клавишам, картинно запрокинув голову назад, как по его мнению полагалось делать виртуозам, уже не думая о том, что может запросто сбиться с нот, тяжело выдохнул, вернул башку в естественное положение и тут на выкрашенном зелёной краской подоконнике раскрытого окна заметил курицу.

 

Она сидела, наклонив пёструю голову набок и, казалось, была единственной, кто в этом зале проникся прекрасным. Борька хмыкнул, кивнул курице и принялся играть для неё. Штраус лился певуче, пианист чувствовал вдохновение, то наклоняясь к клавишам, то выпрямляясь струной. Курица слушала внимательно, на октавных пассажах закатывая глаза и чуть приоткрывая клюв.

 

В зале воцарилась тишина, даже лузганье семечек ненадолго прекратилось. Распаренный плотной рубахой Мячиков, розовый, как налитой ранет, смотрелся органично на фоне развешенных по стенам агиток о сборе урожая. Борька выдал последней аккорд. Курица охнула и, закатив глаза, выпала из окна лапками кверху. Зал брызнул аплодисментами, уже немного походившими на искренние.

 

Борька наскоро поклонился и выбежал на улицу. Обморочная птица чуть-чуть подрагивала крыльями в пыли и совсем не реагировала на брехавшую рябом сиплую бородатую собаку. Завидев Борьку, курица встрепенулась, выдала «во-ох» и со всех ног бросилась наутёк, подгоняемая смущением и невозможностью более высказаться о накрывшем её разом чувстве прекрасного.

 

В следующую субботу всё повторилось снова. Разве что репертуар у Борьки сменился, да на афише, над непременным «пеняйте, суки» значилась неудобоваримая для колхозных желудков фраза: «В рамках месячника музыкального просвещения».

 

Курица появилась в окне с первыми аккордами Рахманинова. Сидела, пялилась на долговязую фигуру Борьки в мешковатом бархатном пиджаке и, приоткрыв клюв, тихонечко вздыхала. Борька выделывал длинными пальцами виртуозные кренделя, тряс напомаженными по случаю концерта космами и нет-нет да и кивал курице, мол, мы-то с тобой одни понимаем музыку. Курица соглашалась, прикрывала веки, а когда Борька перешёл к финальной части всё той же переложенной для фортепиано «Польки» Штрауса-сына, замерла, будто выключили в её нутре дыхательный вентилятор, а на последних аккордах охнула и потеряла сознание. Только лапки в окне и промелькнули.

 

Колхозники загромыхали ладошами.

 

Борькина жизнь в Жихаревке усердиями Мячикова была заполнена настолько, насколько это вообще было возможно: по будням он вёл два музыкальный кружка для детишек и два для взрослых, репетиторствовал с толстой румяной дочкой председателя колхоза и ещё горсткой околоначальственной детвы, а по субботам непременно давал концерты. За три месяца, определёнными какими-то высшими силами, недовольными Борькой, в качестве жихаревской ссылки, он переиграл всё, что выучил в училище и доучил «по ходу дела», и не было ни одного такого дня, чтобы не приходила его послушать пёстрая курица. Она вздыхала, наклоняла голову набок, прикрывала глаза на глиссандо и октавных пассажах, а заслышав последние аккорды штраусовосыновьей «Польки» охала и выпадала из окна в полном и счастливейшем птичьем обмороке.

 

Борька дал ей имя - Элоиза и не без труда, через местного почтальона, выяснил, что курица принадлежала бабке Луковой, и что эта самая Лукова курицей своей в последнее время недовольна, потому что та перестала нестись и шляется, шалава, где попало.

 

- Ты, Элоизка, давай, от обязанностей своих не отлынивай! - отчитывал Борька лежащую под окном курицу после очередного концерта. - Яйца, слышь, неси-давай! А то в суп пустит тебя Лукова!

 

Курица медленно приходила в себя, поднимала осоловелые глаза на Борьку и, когда до её сознания доходило, что это сам маэстро, выдавала неизменное «во-ох», вскакивала, обдав его пыльным облаком, и со всех ног неслась прочь.

 

- Жениться тебе надо, - качал головой Мячиков. - И в город валить. Пропадёшь здесь. В городе хорошо. Там филармония. Заведёшь полезные знакомства…

 

Мячиков произнёс «заведёшь знакомства» с такой кислой физиономией, как если бы сказал «заведёшь вшей», поморщился и продолжил:

 

- Напишу тебе ходатайку в райком.

 

И не обманул. Написал.

 

По осени, когда закурились красной дымкой деревья, а дождь прибил тяжёлую пыль к земле, пришёл Борьке ответ из города, что берут его каким-то младшим, очень младшим кем-то при филармонии. Борька на радостях, как положено, решил проставиться. Собрал почти всю Жихаревку в клубе, на заработанные деньги купил водки, а уж овощи и пироги местные нанесли с лихвой, как на Маланьину свадьбу.

 

Далеко за полночь, когда от выдохов «провожающих» падали замертво ядрёные мясные комары, кто-то пискнул: «Полечку», «Полечку» сбацай!

 

Хмельной Борька подсел к роялю и ударил по клавишам.

 

С первыми аккордами на подоконнике возникла Элоиза, как будто нарочно сидела под окном и ждала. Малопьющий по жизни Борька играл старательно, по памяти, но водка взяла своё: не доиграв до конца он икнул и на последних секундах выдал пару фальшивых нот. Колхозный люд этого не заметил. Но заметил сам Борька. Взяв финальный аккорд он минуту сидел, уставившись в лакированную челюсть рояля, и не решался посмотреть на окно. Когда же решился, то к ужасу своему заметил Элоизу, не упавшую в обморок, а сидевшую пряменько на подоконнике и глядевшую на Борьку удивлёнными округлыми глазами.

 

Борька встал, опрокинув табурет, и виновато пожал плечами. Элоиза спрыгнула с подоконника на землю, веерно взмахнув короткими крыльями и, переваливаясь с боку на бок, пошла от клуба прочь. В свете тусклого фонаря Борька к досаде своей заметил, что она ни разу не обернулась.

 

Через месяц Мячиков написал ему в письме, что Лукова хвасталась, мол, курица её пёстрая взялась за ум и начала приносить ежедневно яйца, беленькие и хорошенькие, как ангельское темя. И что больше со двора не бегала.

 

Много лет спустя Борис Натанович Бирман, ставший известным пианистом, перебрался в Москву, завёл импресарио, с успехом гастролировал по Европе и Америке, но непременно каждый концерт заканчивал фортепьянной версией «Польки» Штрауса-сына. Внимательный зритель мог бы заметить, что на последних аккордах маэстро набирал в грудь воздух и краем глаза косился на ближайшее окно - фальшивое или настоящее, стрельчатое или круглое, после же недовольно выпячивал нижнюю губу и выдыхал тихонечко: «Во-ох».

 

 

 

Свернуть