16 ноября 2019  21:42 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту

ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? № 54 сентябрь 2018 г.


Проза 


 
Валерий Фрид

   

58 с половиной или записки лагерного придурка

Окончание, начало в № 50

 

XI. ШТРАФНЯК

Сражение на Чужге вошло в историю Каргопольлага. Из работяг никого не наказали: зачинщиками выгоднее было считать не победителей, а побежденных. Воспользовавшись поводом, администрация ОЛПа-9 решила сплавить блатных на штрафной лагпункт Алексеевку. С их этапом ушел на штрафняк и я.

На Алексеевку свозили нежелательный элемент со всех лагпунктов Каргопольлага - в основном, воров-рецидивистов. Это был особый мирок, не похожий ни на "комендантский", ни на 15-й, ни даже на Чужгу. О нем есть, что порассказать. Но поскольку пребывание на новом месте начинается, по лагерным законам, с бани, с бани я и начну.

Водопровода у нас не было. Горячую воду напускали в огромную, трехметровой высоты, кадку с краном. У крана дежурил доходяга дневальный: его обязанностью было следить за соблюдением нормы. Каждому моющемуся полагались две шайки воды, не больше. Деревянные шайки были довольно вместительны - но все равно не хватало. И дневальный за небольшую мзду - скажем, за щепотку табаку - разрешал набрать лишнюю шайку. А без взятки не разрешал.

Там я впервые постиг основу чиновничьего благоденствия: главное - иметь возможность запретить. Взятку берут не за содействие, а за непротиводействие.

Авторитетные воры, разумеется, пользовались водой в неограниченных количествах. Каких только татуировок я не насмотрелся в алексеевской бане! Кроме обязательных распятий, кинжалов, обвитых змеей, орлов с голой дамой в когтях и клятвенного обязательства "Не забуду мать родную", очень популярна была композиция из колоды карт, бутылки и тюремной решетки с пояснительной подписью: "Вот что нас губит". Реже попадалась другая композиция: на одной ягодице мышка, на другой кошка с протянутой лапой. При каждом шаге мышь норовит юркнуть в норку, а кошка пытается ее поймать.

Наколки на запястье, на тыльной стороне ладони и на фалангах пальцев удивить никого не могут; а вот татуировку на лбу я видел только один раз: "заигранному" вору, т.е., не имевшему, чем расплатиться, его партнеры по стосу (штосс пушкинских времен) выкололи на лбу слово из трех букв. По прошествии времени он эти три буквы попытался вытравить - но все равно, "икс" и "игрек" явственно просвечивали.

В бане на Алексеевке имелась парная. Там воры парились и занимались рукоблудием.

Спустившись по деревянной лесенке, красный и разомлевший блатарь сообщил мне, счастливо улыбаясь:

- Сейчас два раза Вальку Штранину пошворил!

Пошворил он, конечно, не Вальку Штранину, вольную телефонистку, которую видеть мог только через проволоку, а "Дуньку Кулакову" - так это называлось.

Этого занятия блатные совершенно не стеснялись, мастурбировали прилюдно и даже удивлялись, если кто-то из них воздерживался. Они приставали к Грише Немчикову по прозвищу Заика:

- Гриш, ты же тоже дрочишь, просто стесняешься. Скажи нет?

Грише надоело отнекиваться. Он вытащил член, проделал всю операцию и сказал:

- Ну, видали? Не стесняюсь я, просто мне не интересно.

К слову сказать, Заика был "полнота", один из самых уважаемых "законников" - как считалось, последний честный вор. И вдруг, уже на Инте, мы узнаем, что Гриша, оказывается, давно стучит на своих оперу. Я даже огорчился: вот тебе и лучший из них!..

С баней - правда, не алексеевской, а в кировском лагере, где Юлий Дунский отбывал первую половину срока, - связано и такое воспоминание. Женскую бригаду возглавляла там молодая красивая татарка Аля Камалова. Была она очень целомудрена и стеснительна: даже в баню вместе со своими девчатами не ходила. Для нее, как для лучшего бригадира, топили отдельно. Об этой ее особенности знал весь лагерь. И один из блатных побожился, что увидит ее голую. Заранее залез в кадку с теплой водой, затаился, а когда Аля разделась и приготовилась мыться, вор вынырнул из кадки - как чертик из табакерки. От неожиданности и испуга девушка совсем лишилась соображения: в панике выскочила за дверь и как была голышом помчалась через всю зону в свой барак.

(В фильме "Затерянный в Сибири" это комическое происшествие превратилось в драматический эпизод: там блатные пытаются изнасиловать в бане начальницу санчасти).

Блатные публика пакостная, с совершенно опрокинутой моралью. На штрафняке это стало мне еще понятнее. Хотя здесь они были не так опасны - очень жесткий режим Алексеевки разгуляться ворью не давал.

В массе своей они смекалисты, находчивы, и, как я уже упоминал, даже артистичны. Встретив меня, идущего по зоне с котелком картошки, пожилой аферист Кузьменко мгновенно сориентировался по офицерскому кителю, который был на мне, и доверительно спросил:

- Товарищ, как военный человек военному человеку - где взяли картошечку?

Картошечку принесли ребята из-за зоны. А о разговоре этом мне напомнила реплика Гусмана в Думе: "Владимир Вольфович, как православный человек православному человеку..."

Если вор хотел войти в доверие к фраеру, он при знакомстве выдавал себя за его земляка:

- Ты из Тулы? (Воронежа, Киева, Владивостока и т.д.) И я... Я на Кирова жил, а ты?

Улицы Кирова, Ленина, Сталина, а также Красноармейские и Октябрьские имелись во всех городах Союза. А у землячка легче выпросить луковицу из посылки или даже шматок сальца.

О живости воровского ума свидетельствует и их язык. (Опять я вступаю в спор с латвийским ненавистником фени - см. примечание к гл. "Церковь").

Почему лезвие безопасной бритвы называется "писка"? Есть на фене глагол "пописать" - изрезать в кровь. Второе название лезвия - "мойка". "Пополоскать" - значит обворовать, потихоньку прорезав карманы. По-моему, тоже очень образно. Наган называется "нагоняй". Разве плохо?.. Ну, "лохматка, косматка, мерзавка" - о вожделенном и трудно доступном предмете - это уже послабее. Зато как играет феня словами! Самоназвание этого народа "жуковатые". Отсюда игривое "жуки-куки", а там уж и "коки-наки" - переиначенная ради смеха фамилия знаменитого летчика.

Что-то детское есть в воровской дразнилке: "Черти, черти, я ваш бог: вы с рогами, я без рог". (Напомню: воры - люди, а мы, все остальные - черти, рогатики). А в страстной божбе "Руби мой хуй на пятаки!" мне слышится что-то шекспировское. Как и в крике отчаянья: "Ну что мне делать? Вынуть хуй и заколоться?!."

Этимология некоторых выражений мне не ясна. Про испугавшегося - независимо от пола - говорили: "А, замынжевала, закыркала!" Может быть, цыганское? Надо бы проверить... Непонятно, а выразительно.

Любопытно, что песни которые слагали и пели воры, чаще всего обходились без фени и мата. Любимый жанр - трагически-романтическая баллада. Например, про отца прокурора, узнавшем родного сына в молодом воре, приговоренном с его помощью к расстрелу. Или такая:

Я буду являться к тебе привиденьем,

Я буду тревожить твой сон

Тогда ты увидишь кровавые раны

И вспомнишь преступный закон.

Одну, услышанную на Алексеевке, приведу полностью:

Луна озарила зеркальные воды,

Где, деточка, гуляли мы вдвоем.

Так тихо и нежно забилось мое сердце

Ушла, не спросила ни о чем.

Я вор, я злодей, сын преступного мира,

Я вор, меня трудно любить.

Не лучше ль нам, детка, с тобою расстаться,

Друг друга навек позабыть?

Пойми, моя детка, что я ведь не сокол,

Чтоб вечно по воле летать,

Чтоб вечно тебя, моя милая детка,

Ласкать и к груди прижимать.

Гуляй, моя детка, пока я на свободе,

Пока я на воле - я твой.

Тюрьма нас разлучит, Я буду жить в неволе,

Тобой завладеет другой.

Я срок получу и уеду далеко,

Далеко - быть может, навсегда.

Ты будешь жить богато, а может, и счастливо,

А я уж нигде и никогда.

Я пилку возьму и с товарищем верным

Решетку в окошке пропилю,

Пусть светит луна своим продажным светом

К тебе я, моя детка, убегу.

Но если заметит тюремная стража

Тогда я, мальчишечка, пропал:

Тревога и выстрел, и вниз головою

Сорвался с карниза и упал.

И кровь побежит непрерывной струею

Из ран в голове и на груди.

Начальство придет и склонится надо мною

О, как ненавистны мне они!

В больнице у Газа, на койке больничной

Я буду один умирать,

И ты не придешь с своей лаской привычной,

Не станешь меня целовать...

В ходу были и романсы, которые пели еще наши мамы и бабушки с небольшими переделками. Начиналось по-старому:

Не для меня цветет весна, не для меня Дон разольется,

И сердце радостно забьется восторгом чувств не для меня...

Перечислив еще несколько недоступных ему радостей, в т.ч. "деву с черными бровями", лирический герой объяснял:

А для меня - народный суд. Осудят сроком на три года,

Придет конвой, придет жестокий и отведут меня в тюрьму.

А из тюрьмы большой этап угонят в дальнюю сторонку.

Свяжусь с конвоем азиатским - побег и пуля ждут меня!..

Я всегда подозревал, что и широко известная "Течет речка" это переделка какой-нибудь старой казачьей песни. Ну откуда у современного жулика "конь ворованный, сбруя золотая?" И совсем недавно в книжке Рины Зеленой прочитал, что в молодые годы они пели:

Течет речка по бережку, бережка не сносит.

Молодой казак,молодой, командира просит...

А у воров, в одном из вариантов:

Течет речка, да по песочку, золотишко моет,

Молодой жульман, молодой жульман начальничка молит...

С блатными я общался по необходимости: как ни как, жили в одном бараке. Дневальным у нас был немец из военнопленных. В лагерях для военнопленных легко было заработать уголовную статью - например, украв что-нибудь на разгрузке вагона с продовольствием. Сидели с нами и другие немцы, осужденные как военные преступники, но наш был из проворовавшихся. Наш Фриц (настоящего его имени никто не знал) то ли из упрямства, то ли по тупости ухитрился не выучить за все годы ни одного русского слова. И все жильцы барака, даже блатные, научились командовать им по-немецки: "Фриц, вассер!.. Фриц, фойер!.. Фриц, зитц!.."

В воровском бараке - "шалмане" - я только ночевал.*) А время проводил и водил дружбу с фраерами. С большинством моих новых знакомых мне пришлось вскоре расстаться. А жаль - очень славные были ребята.

Экономист Андрей Коваль приехал к нам с Колымы. Это он рассказал мне историю колымского взлета и падения Вадима Козина. Андрей умел играть на странном инструменте, который я видел первый раз в жизни - на кобзе.

Впервые же увидел я на Алексеевке живого сиониста, молодого литовского еврея Леву Шоганаса. В те дни шла первая война евреев с арабами. Англичане были на стороне арабов, Советский Союз и Америка, выражаясь по-лагерному, "держали мазу" за евреев. Лева Шоганас всей душой рвался в Палестину - но тело его прочно застряло в зоне. Войну евреи выиграли без Левиной помощи, образовали государство Израиль - и я хочу верить, что Лева сейчас там. "Узников Сиона" там уважают.

Вечерами мы слушали радио; серая тарелка-репродуктор висела над моим столом. Совершенно случайно я услышал выступление моего одноклассника Максима Селескериди. В это время он был уже артистом Максимом Грековым и рассказывал о своем партизанском прошлом. Я обрадовался: перед самым арестом от кого-то мы услышали, что Макс погиб под Сталинградом.

Двое из этой компании стали мне друзьями на всю жизнь; они оба, как и я, вское попали на Инту. Об одном, Жоре Быстрове, я расскажу, когда дойдем до Минлага. А другой - это Женя Высоцкий (Генрих Иванович, по настоящему; но в лагере он назывался Евгением Ивановичем).

Высокий светлоусый красавец, он был как близнец похож на Пьетро Джерми в фильме "Машинист". Сидел Женя с семнадцати лет: он был сыном расстрелянного в ежовщину директора военного завода. Он рассказывал, как в переполненную камеру тюрьмы к ним посадили первого секретаря горкома комсомола. Этого парня Женя хорошо знал; кинулся обниматься, а тот его осадил. Процедил сквозь зубы:

- С врагами народа не разговариваю.

Нет, так нет. Объяснять ему ничего не стали: сам поймет. И действительно - понял очень быстро. Ночью комсомольского вожака увели на допрос. На допрос увели, а с допроса принесли - избитого до полусмерти. Сокамерники кое-как привели его в чувство. Он выплюнул выбитые зубы, выдавил из себя:

- Ребята... простите... - И снова потерял сознание.

Его расстреляли, а Женя получил сравнительно небольшой срок лет пять и поехал в Каргопольлаг. Но там срок ему добавили - в годы войны это случалось со многими - и ко времени нашей встречи он отсидел уже одиннадцать лет.

Человек огромного обаяния и многообразных способностей - в том числе административных - на воле он стал бы, думаю, по крайней мере министром. Ну, обаяние тут ни при чем, я понимаю; но энергия и уменье ладить с самыми разными людьми обязательно вынесли бы его наверх. В лагере тоже вынесли: здесь, на Алексеевке он был заметной фигурой - начальником работ.

Вольное начальство на него молилось: только Жениному уму и деловой хватке они обязаны были своим благополучием. Недавняя инвентаризация выявила чудовищную нехватку древесины "у пня", т.е., в лесу. И теперь лагерь в страхе ждал приезда московских ревизоров. А как не быть недостаче, если лагерная экономика испокон веков держалась на туфте - на приписках?.. Но Женя решил проблему несколькими взмахами карандаша. Проделал - на бумаге - ряд хитроумных комбинаций; круглый лес превратился в брус, брус якобы пошел на замену венцов - и т.д. и т.п. Пронесло... Подробностей я не помню, да и тогда не смог вникнуть во все тонкости этой спасательной операции, по общему признанию - гениальной.

Годом раньше Высоцкому пришлось - недолго, правда - исполнять обязанности коменданта. Это на штрафном-то лагпункте! С ворьем он ладил; они уважали его за справедливость. Фраера видели в Евгении Ивановиче своего надежного заступника. А про начальство я уже говорил.

Кроме всего прочего Женя был блистательным рассказчиком, хранителем алексеевских преданий. Не помню, по какому поводу он рассказал мне про Филю-людоеда - так прозвали доходягу из жуковатых. Кто-то из офицеров зашел в зону со своим годовалым ребенком. Филя кинулся к нему, схватил ребенка и заорал, оскалившись как волк:

- Не принесете хлеба - сейчас схаваю! Гад человек буду!

Не схавал, конечно. Но и хлеба не получил - посадили в кандей.

(Вообще-то дети в зону забредали. Вольная кассирша приводила каждый день шестилетнюю дочку. Та играла в конторе со счетами, с трескучими арифмометрами "Феликс".

Я удивился, спросил:

- Не боитесь?

- Ой, что вы! Здесь хоть интеллигентные люди. А чего она там за зоной наслушается - от офицеров, от надзирателей! Это ж просто ужас!)

Тот же Филя-людоед мечтательно говорил Высоцкому:

- Хуй ли фельдшеру не жить? У него дрожжей от пуза.

Дрожжи давались нам в качестве антицинготного средства. Производили их на 37-м пикете из опилок (или на опилках; не знаю технологию). Сине-серые, консистенцией и вкусом они напоминали оконную замазку. Ничего, ели. И пили горький хвойный отвар - тоже от цинги.

Воры не зря называют себя босяками: ни дома, ни семьи настоящий вор иметь не должен. Посылок им ждать не от кого - а на штрафном лагпункте, где фраеров было не так уж много, некого было и "обжимать". Известное присловье: "довольно мучиться, пора и ссучиться" для многих становилось на Алексеевке руководством к действию: блатные шли в услужение к начальству. Один - Сашка Силютин по прозвищу Чилита - пал так низко, что стал дневальным оперуполномоченного.

Положенную "по нормам Гулага" крохотную порцию мясного здесь выдавали тем же мясом морзверя. Однажды в бухгалтерию пришла телефонограмма: "Вам отгружена по недосмотру партия морзверя с неотобранными половыми частями. По получении сего надлежит вернуть эти части на центральную базу для замены на полноценный продукт". Но было уже поздно: все мясо успели пустить в дело. И на прием к начальнику ОЛПа явился юморист из бригады грузчиков, предъявил "неотобранную часть":

- Начальник, я на тебя два года ишачу, а что заработал? Хуй моржовый!

Легендой Алексеевки был польский еврей по фамилии Кац. "Отказчики" бывали на всех лагпунктах, но этот принципиально отказывался от любой работы - наотрез!

Его таскали к начальнику, к оперу:

- Почему не выходишь на работу?!

- Я голодный.

И тогда они проделали такой эксперимент: дали Кацу целую буханку хлеба и полный котелок каши. Кашу он, по местному выражению, "метанул как соловецкая чайка", а хлеб доесть сразу не смог.

- Наелся?

- Наелся.

- Теперь будешь работать?

- Нет.

И начальство отказалось от дальнейших попыток. Каца списали в бригаду инвалидов и теперь он мог не работать на законных основаниях. Инвалиды, поголовно дистрофики, очень страдали от голода. Я уже рассказывал: часами варили траву, надеясь обмануть желудок, копались в помойках. А Кац действовал по-другому: подстерегал какого-нибудь работягу на выходе из столовой и вырывал у него из рук пайку. Потом падал на живот и сразу вгрызался в нее. Каца били ногами по спине и по бокам, а он продолжал - давясь, не пережевывая - пожирать украденный хлеб. Если же добычу пытались отнять силой, он совал остаток пайки себе в ширинку. Доставать хлеб оттуда мало кто решался. Каца продолжали бить нещадно, как мужики конокрада а он терпел. Секрет его терпения скоро стал известен: свой бушлат Кац изнутри подшил кусками старых автомобильных покрышек, так что спину его защищал панцирь - как у черепахи...

Но самой впечатляющей личностью на Алексеевке был зав. буром Петров. БУР - барак усиленного режима, внутрилагерная тюрьма. Решетки на окнах, крепкие запоры на дверях камер. Легко можно представить, кто попадал в бур на строгорежимной Алексеевке: отборные из отборных, "самый центр", как говорили воры. Человеку обычному справиться с ними было не под силу. Но Петров был человеком (человеком ли?) не обычным.

Необычным было и его появление на Алексеевке - года за три до моего, вполне обычного.

Тогда на штрафняк пригнали спецэтап - все сплошь законные воры, рецидив. Такие этапы начальник лагпункта Цепцура всегда лично встречал на вахте. Отличный психолог, он по первому впечатлению "с почерку" решал, кого сразу отправить в бур, кого оставить в общей зоне. И почти никогда не ошибался.

Воров пропускали в зону, сверяясь с формулярами. Нагруженные шмотками, награбленными за время их странствий по пересылкам, блатные называли свои фамилии и под внимательным неласковым взглядом Цепцуры следовали - все, как один - в бур.

Дошла очередь до Петрова. Он назвался. Цепцура подался вперед, вгляделся в грубо вытесанное жестокое лицо, переспросил:

- Петров?

- Ну, Петров, - угрюмо пробурчал новичок - и вместе со всеми отправился в барак усиленного режима.

Но в тот же день Цепцура вызвал его к себе в кабинет; и после часовой беседы с глазу на глаз Петров вернулся к своим, но уже в другом качестве: зав. буром.

Оказалось, что никакой он не вор: служил оперативником на севере, в лагере, где начальником был тогда Цепцура, за какую-то серьезную провинность получил срок, а попав на пересылку решил выдать себя за вора в законе. Ему это было нетрудно: феню и все блатные повадки он изучил за годы работы в системе Гулага. А по своим моральным качествам он вписывался в их среду просто идеально. Считаться законным вором в лагере, а особенно на пересылках, было выгодно - и вот, надо же! Попал на старого знакомого...

На привычной должности тюремщика Петров чувствовал себя превосходно. Он стал грозой всего лагеря, настоящим пугалом. Алексеевка надолго запомнила историю Вальки-боксера. Она случилась до меня, поэтому не знаю, был ли этот Валька боксером и вообще кем он был на воле. А в лагере он был дневальным бура - правой рукой Петрова и его дружком. И был, видимо, такой же жестокой скотиной, как Петров.

Сидевшие в буре Вальку ненавидели. Однажды во время раздачи обеда устроили - "с понтом" - драку; Валька бросился наводить порядок. Миски с баландой обычно он подавал своим подопечным через кормушку, а тут пришлось открыть дверь. Не успел он войти, на него кинулись сразу пятеро, скрутили и зарезали его же ножом: "лагерной милиции" из заключенных разрешалось - правда, не официально иметь ножи, на случай самообороны. Но в этом случае не сработало...

Петров к тому времени уже стал расконвоированным; убийство произошло в его отсутствие. Вернувшись в зону и узнав о смерти своего "помогайлы", он взялся собственноручно навести в буре порядок. Надзор был только рад: никому из них не хотелось лезть на нож.

Петров вооружился железнодорожным молотком на длинной ручке и отправился в бур - один; чувство страха у него было атрофировано (как и все другие человеческие чувства). Ворвавшись в камеру, он стал лупить молотком всех без разбора; двоим сломал руки, пробил чью-то голову. Потом выхватил троих и повел их через всю зону к вахте.

На крыльце барака, где жила бригада грузчиков, стояло человек семь-восемь. А надо сказать, что все грузчики были из блатных; они и работали по уговору с начальством не так, как прочие, а аккордно. Выходили грузить кругляком поданый к лесобирже состав, вкалывали, если надо, полторы-две смены без передыху, а потом возвращались в зону, и дня три их никто не тревожил - до следующего аврала. Все они были законными ворами, все - молодые крепкие парни, здоровые лбы.

И вот они стояли на крыльце и смотрели, как Петров конвоирует их товарищей на вахту. А Петров нарочно остановился и стал избивать своих пленников все тем же молотком. Все, кто был на крыльце, повернулись и без звука ушли в барак. Вдогонку им Петров крикнул:

- Позор вам, воры!..

Об этом происшествии я слышал от других; а своими глазами видел такое: перед отбоем Петров зашел в наш барак. И урки - вся бригада грузчиков - накрылись с головой одеялами: чтобы Петрову, не дай бог, не показалось, будто кто-то из них косо посмотрел на него. Мне и самому захотелось укрыться с головой.

Как-то раз в конторе я слышал, как Петров похваляется своими военными похождениями. Особенно гордился он случаем, когда они со старшиной похарили вдвоем пустившую их на ночлег украиночку, а утром нахезали на пол посреди хаты и ушли, прихватив недоеденное хозяйское сало. Рассказал и победно оглядел слушателей, ожидая одобрения... Я думаю, Петров был тяжелым психопатом; не может так вести себя нормальный человек.

Немногим уступал ему новый комендант зоны, ссученный вор Васек Чернобров-Рахманов. Рослый, с коричневатым румянцем на щеках и красивыми дикими глазами, Васек, как говорил мне еще в Кодине все знающий Якир, в юности был "бачей" - мальчиком-проституткой где-то в Средней Азии. Может быть, за это и мстил человечеству? По ночам он подстерегал работяг, вышедших отлить на снег возле барака, и с момент мочеиспускания бил их по нежному месту длинным железным прутом.**)

На что только ни шли жители Алексеевки, чтобы вырваться из под власти таких, как Петров и Чернобров-Рахманов! На стене ШИЗО появилась надпись мазутом "ДА ЗДРАВСТВУЕТ ЧЕРЧИЛЛЬ!" Автор надеялся, что его увезут с Алексеевки в следственный изолятор и будут судить по 58-й. Ну, дадут сколько-то лет за антисоветскую агитацию - все лучше, чем мучиться на штрафняке!.. Не получилось.

Другой - воришка-полуцвет - как только попадал в кандей, объявлял смертельную голодовку: зашивал рот нитками. Искали иголку ни разу не нашли. Оказалось, у него в губах привычные дырочки какие прокалывают в ушах под серьги.

А один жуковатый на глазах у главврача разломал на три части и проглотил иголку. Упал, стал корчиться в муках. Но врач все эти номера знал и велел санитару Степке выбросить симулянта в снег. Степка - здоровенный верзила с ассиметричной плешью набекрень (горел в танке) - сграбастал пациента в охапку, вынес его на улицу, но в снег не бросил, а аккуратно уложил на скамью.

Доктор вышел на крыльцо и громко, чтобы все слышали, объявил:

- Запомни: старший блатной тут я, а главный блатной - Кучин. Других нету!

Кучин был "кум", оперуполномоченный. А фамилию врача я не помню; все звали его - за глаза - Антон, а еще чаще - Чиче. (Глубоко посаженными глазами и головой, ушедшей в высокоподнятые плечи он очень напоминал злодея профессора Чиче из немого фильма "Мисс Менд").

Проглотивший иголку блатнячок покорчился еще немного, потом встал и пошел к себе в барак.

Не надо думать, что наш Чиче был таким же бессердечным злодеем, как Чиче из фильма. Врач он был хороший и заботливый. Но на Алексеевке надо было найти правильный тон для общения со здешним специфическим "контингентом" - и Антон избрал вот такой...

Блатных, сидевших в буре, выводили на работу в лес. Трое из них, чтобы спастись от непосильных норм, от побоев и издевательств Петрова, решили поломать себе руки. Так и сделали: парень клал левую руку на два отставленных друг от друга полена, а кто-то из товарищей бил по ней изо всей силы обухом топора. С открытыми переломами предплечья всех троих привели в зону, отправили в лазарет. Но Чиче отказался принять их:

- Саморубов мне надо! - А сам, узнав о происшествии, уже успел вызвать по телефону дрезину, чтобы отвезти их в центральную больницу: там условия были лучше.

Антон был не "контрик". Срок он получил за хищения в особо крупных масштабах, совершенные в бытность его начальником военного госпиталя. В армии он был, как и мой отец, подполковником медицинской службы, а по врачебной специальности венерологом. Отец мой тоже работал когда-то в ГВИ - Государственном Венерологическом Институте им. Броннера.***) А в гражданскую войну д-р Фрид написал две "народные лекции в стихах". Обе выдержали несколько изданий, и одну - о сыпном тифе - похвалил Л.Д.Троцкий: наркомвоенмору понравилась сентенция "Сколько горя и обиды терпим мы от всякой гниды!". Об этой похвале отец предпочитал не вспоминать.

Вторая лекция в стихах, "Бич деревни", была о бытовом сифилисе. Так что у нас с Чиче нашлось много тем для разговоров. Я даже рассказал ему, как мы с моим другом детства и будущим однодельцем Мишей Левиным поспорили с отцом, что за три часа напишем "народную лекцию" не хуже "Бича деревни". Было нам тогда по четырнадцать лет.

Мы накатали целую поэму под названием "Любовь моряка". Ее герой Сема (тезка Семена Марковича Фрида) подцепил в сингапурском борделе гонорею.

Дней примерно через пять

Начал Сема замечать,

Что неладное творится:

Он не может помочиться,

Неприятное колотье

У него под крайней плотью

И обильный желтый гной.

Сема стал совсем больной...

Корабельный кок пытается лечить Сему, но неудачно. Пришлось обратиться к врачу. Тот возмущается Семиной самодеятельностью:

Понимает ли ваш кок,

Что такое гонококк?!

Почитай, что говорит

О таких болезнях Фрид,

Знаменитый венеролог,

Так же микро он биолог...

Антон одобрил наши познания в венерологии. Но сам он больше занимался не гонореей, а сифилисом: сифилитиков свозили на Алексеевку со всех концов Каргопольлага.

Сифилис в больших количествах привезли в Советский Союз вернувшиеся из Европы победители - и те, что попали в лагеря, и те кто остался на свободе. Привозили вместе с другими трофеями - аккордеонами и мейссенскими сервизами.

В Кодине, недалеко от "комендантского", работала артель лесорубов - вольных. Их было девятнадцать мужиков, и с ними повариха, побывавшая в Германии и Польше. Она кормила их и спала со всеми девятнадцатью. Шестнадцать из них она заразила сифилисом, а троим повезло - не заболели.

Как бы ни ругали советское здавоохранение, а тоталитарное государство в борьбе с эпидемиями даст фору демократиям. С помощью "органов" перед войной в два счета выловили всех вероятных носителе инфекции - когда в Москве врач-экспериментатор заразился чумой от своих подопытных крыс. Всех, кто был с ним в контакте, изолировали. Вылечить всех не удалось, но вспышку ликвидировали в самом начале.

С такой же энергией после войны взялись за сифилитиков. В результате, как рассказывал мне мой дядька-дерматолог, уже в сорок девятом году в Москве нельзя было найти свежий случай люэса, чтобы продемонстрировать студентам мед.института.

А в лагере условий для систематического принудительного лечения было еще больше, чем на воле. Не придешь на укол - приведут под конвоем.

Лечили и вылечивали. Антон агитировал:

- Если не хотите рисковать, живите с моими лечеными сифилитичками!

(Под его надзором проводились курсы лечения на женском ОЛПе Круглице).

Веря в скорое избавление - ну, положим, не слишком скорое, года через полтора; но спешить-то было некуда! - наши сифилитики относились к своему несчастью довольно легкомысленно. Еще в Кодине у нас была бригада Васьки Ларшина, куда собрали всех сифилитиков лагпункта. Они весело называли себя "Крестоносцами" (+, ++, +++ один, два, три креста - так оценивались результаты РВ, реакции Вассермана).

- Жопа как радиатор! - говорил наш тракторист про свои исколотые инъекциями биохинола ягодицы.

Правда, веселились не все. Очень славный грузин, летчик Володя Ч. заразился от приехавшей на свидание жены. Какое уж тут веселье!.. А один мерзавец, бесконвойный экспедитор, мстил за свою болезнь всем женщинам, норовя заразить как можно больше девчонок. Говорят, такое и в наши дни случается - с подхватившими СПИД... А того экспедитора законвоировали: Чиче потребовал. Сам Антон страдал от другой болезни - он был наркоманом, сидел на понтопоне, которого в санчасти хватало. Но начальство закрывало на это глаза и правильно делало.

Кстати - упоминавшийся выше Васек Чернобров был, ко всему, сифилитиком. Это он заразил малолетку-дневального. Я спросил у пацана: зачем пошел на такое дело? Он грустно усмехнулся - разве жалко? Сказал:

- Люди хлебом делятся.

Чернобров запугивал его, требуя молчания: он не хотел, чтобы кум узнал, кто "наградил" парнишку: боялся лишиться своей завидной должности - и только; а стесняться гомосексуальных связей у блатных было не принято. Еще когда нас уводили с Чужги, вдогонку кому-то из босяков его товарищ, на этот этап не попавший, но уже побывавший на Алексеевке, весело крикнул:

- Передавай привет! У меня там две жены - Машка и Чарли!

Этот "Машка" пользовался у любителей особым успехом. О нем отзывались с восхищением:

- Подмахивает, как баба!

Кто его знает, может, действительно получал удовольствие. Но в большинстве случаев гомосексуалистами молодых ребят делали не природные склонности, а голод и желание найти покровителя.

Главным совратителем был завкаптеркой по кличке Горбатый. Горбат он не был; высокий, но как-то странно переломленный в поясе: длинные ноги и длинное туловище под углом 45 градусов к ногам. Мрачный, крайне неприятный субъект.

Считалось, что он не пропускает ни одного мало-мальски смазливого "молодяка", попадавшего на Алексеевку. Прикармливал их, подманивал - как зверьков... Мерзость, да. Но честное слово, не самое страшное из того, что творилось на штрафняке.

И все-таки, когда пришел "наряд" - меня и еще человек двадцать отправляли на этап - я не хотел уезжать. Знал утешительную лагерную поговрку: "Дальше солнца не угонят, меньше триста не дадут", и все-таки... Тут, на Алексеевке, хоть все понятно; а угонят неизвестно куда - что там ждет? Попробовал отвертеться - не вышло.

Но скоро утешился: нарядчик сказал по секрету, что этап идет на Инту. А я уже знал из маминых писем, что на Инте Юлик Дунский; он теперь в каком-то особом лагере, откуда можно посылать только два письма в год, так что я не должен обижаться на его молчание.

Женя Высоцкий пронес в зону поллитра, и мы всей компанией выпили за то, чтобы мне в Инте встретиться с Юликом.****)

Примечания автора:

*) Грамотных на штрафняке было не густо, и меня сразу взяли в бухгалтерию. Начальником лагпункта был офицер со странной фамилией Цепцура. (Или Сцепура?.. Нет, Сцепура это старший агроном на 15-м). Цепцура откровенно пренебрегал рекомендациями оперчекистского отдела и на все хозяйственные должности ставил контриков. Эти, говорил он, воровать не будут.

**) На Инте, в Минлаге, такого быть не могло. Во-первых, там стояли возле каждого барака так называемые "писсуары ночного времени" - сооружения из снежных кирпичей, нечто вроде эскимосского иглу, но без крыши. А во-вторых, к тому времени Черноброва уже не было в живых: зарубили топором блатные.

***) Директором ГВИ им.Броннера был сам профессор Броннер пока его не посадили в 37-м году. Такое тогда практиковалось. Имею в виду не аресты, а то, что учреждениям присваивались имена их руководителей. Так, Мейерхольд руководил театром им.Мейерхольда. А одессит Столярский, рассказывают, садясь на извозчика, так и говорил ему: "В консерваторию имени мине!"

****) Я пишу то "в Инте", то "на Инте": мы говорили и так, и этак. (То же и с Воркутой: и "в Воркуте", и "на Воркуте".) Возможно, это идет с тех давних времен, когда первые этапы прибывали на речку Инту и на станцию Инту. Поселок образовался потом - и со временем стал городом.

XII. "ЭТАПЫ БОЛЬШОГО ПУТИ"

Нас перегнали на центральный лагпункт. Чтобы не разбрелись по зоне, на ночь заперли в буре - вместе с другой партией зеков, не знаю, откуда прибывшей.

Два воренка крутились возле латыша, владельца соблазнительного чемодана. Выбрав момент, они выхватили чемодан - "угол", по-ихнему - из под его головы и потащили в свой куток. Латыш беспомощно оглядывался, жалобно выкрикивал "Помогите, помогите", но помочь ему никто не спешил. И мне стало противно. Если бы эти двое были серьезные воры! А то ведь шакалы, торбохваты... Среди взрослых мужиков они чувствовали себя неуверенно - но не получив отпора, наглели с каждой минутой.

Я поднялся с нар, подошел, рванул на себя чемодан. Силенок у них было маловато; в драку гаденыши не полезли, но один, пискнув как крыса, укусил меня за палец. Победа досталась мне очень недорогой ценой. Я отдал чемодан хозяину. Он не поблагодарил: смотрел на меня с подозрением - видно, ждал, что я потребую свою долю... Мне стало еще противнее.

На утро нас рассортировали. Похоже было, что на Инту со мной пойдет только пятьдесят восьмая, причем большесрочники. Из пунктов преобладали тяжелые: 6-й - шпионаж, 8-й - террор, 14-й - саботаж. Хотя и "предателей" (58.1а, 58.1б) было достаточно. К нам добавили человек сто, пришедших с других лагпунктов, и повели на станцию, грузиться в краснухи. К моей большой радости, в один вагон со мной попал киевский паренек Сашка Переплетчиков. Мы подружились еще в Кодине, на комендантском. Напомню: это он разделывал на циркульной пиле забредшую в оцепление козу.

В Каргопольлаге Сашка проходил за блатного: на руках наколки и вся "выходка", т.е., манера держаться, была воровская. Но вором он не был (кстати, и не Сашкой был, а Абрамом Евсеевичем), и сидел по пятьдесят восьмой. Я охотно прощал ему этот достаточно невинный обман: "... старая романтика, черное перо".

Багрицкого, правда, он не читал. Молодой, глупый... Нет, это я для красного словца: очень умный был парень и тянулся к культуре. Умел отличить хорошие стихи от плохих и так же хорошо разбирался в людях - а это, я думаю, первый признак ума. Но по молодости лет Сашка увлекся не тем, чем надо.

В краснухе к нам присоединился другой Сашка - Силютин, по кличке Чилита. О нем я тоже уже упоминал: он был ссученный вор. На этап вместе с нами, фашистами, попал потому, что за неудачный побег имел, кроме воровских статей, и 14-й пункт 58-ой. С кем придется встретиться в пути, Чилита, как и мы, не знал и попросил: давайте держаться вместе. Он боялся, что в этапе его, суку, опознают законные воры - и тогда ему не уйти живым. А втроем как-нибудь отмахнемся... (Нам действительно пришлось воевать вместе с Чилитой - но не против воров. Об этом немного погодя).

Первый этап, до Вологодской пересылки, у меня в памяти не застрял: никаких происшествий или интересных встреч не было.

А на пересылке первым сильным впечатлением стал тюремный сортир. Грязью и зловонием он мало отличался от всех советских вокзальных туалетов - даже в Москве, даже сейчас, есть такие же. Но особенность вологодского была в том, что когда ты садился орлом над бездонной дырой (тюрьма была многоэтажная, и труба диаметром до метра соединяла все этажи), за твоей спиной со свистом проносились каловые массы: время оправки на всех этажах совпадало. И главная задача была не поскользнуться на мокром бетоне и не улететь вниз вместе с фекалиями.

Второе сильное впечатление - Володя-жид. В нашу камеру он не попал: вологодские надзиратели, встречая новеньких, опытным глазом отделяли козлищ от агнцев - по выражению лица, по одежке, по повадкам. И воры отправлялись к ворам, а фраера оставались с фраерами. Это называлось "петушки к петушкам, раковые шейки в сторону".

Володя-жид был "полнота", авторитетный вор. Как-то раз, возвращаясь с оправки, мы встретили его в коридоре: Володю в наручниках вели куда-то два вертухая, крепко ухватив за локти. Третий шел позади, отстав на шаг. Глаза у Жида были налиты кровью, свирепая морда - свекольного цвета; он на голову был выше любого из низкорослых своих конвоиров - и вдвое шире. Шел и хрипло орал, матеря тюрьму, советскую власть и все на свете. Впечатление было такое, будто ведут на расчалках бешеного жеребца - на случку. Но Володю-жида вели не на случку, а в карцер. И все время, пока он оставался в карцере, до нашей камеры доносился все тот же яростный хриплый рев.

Говорили, что он сумасшедший; его репутации среди блатных это не вредило. Ощущение опасности исходило от него, как от дикого зверя. Даже запах, мне показалось, был звериный... Вот к такому я не полез бы заступаться за чужой чемодан, это уж точно.

Каждой камере полагался староста. В нашей мужики выдвинули на этот пост меня: завоевал уважение, "тиская романы" по дороге в Вологду. (На меня даже не шипели, когда по случаю поноса, я вынужден был бегать к параше - прощали за прошлые заслуги). Жизнь в камере текла спокойно и мне, как старосте, делать было нечего.

Один только раз Сашка-Чилита, вспомнив свое воровское прошлое, прицепился к интеллигентному ленинградцу и попытался "взять его на бас", требуя дани: тот сидел недавно и на этапах его не успели "оказачить", т.е., ограбить. Не удалось это и Чилите: интеллигент оказался "с душком" (это означает "не слаб духом", не трус). Сашка успел стукнуть его - но тут уже в дело вступил другой Сашка, Переплетчиков. Кинулся и оттащил Чилиту за шиворот - как оттаскивают за ошейник злую собаченку. А я подошел извиниться: начало инцидента я как-то прозевал.

Не помню фамилии и не помню, кем по профессии был этот наш сокамерник - может быть даже, театральным режиссером. Нестарый человек, благообразный, с хорошими манерами. Мы разговаривали с ним о книгах, о театре - и я здорово облажался, назвав Незнамова, героя "Без вины виноватых", Названовым, но собеседник сделал вид, что этого не заметил. (Я-то заметил, что он только делает вид).

В Вологде мы просидели долго, месяца полтора ожидая неизвестно чего. Книг в пересыльную камеру не давали; мы болтали, пели, спорили.

В наших разговорах никогда не принимал участия пожилой литовский ксендз. Почти все время он проводил в молитве: закроет лицо ладонями - я заметил, многие литовцы так делают - и молится, отрешившись от всего земного. Но оказывается, он прекрасно все слышал. Однажды отнял ладони от лица и сказал ядовито:

- А ваш Молотов в Женеве не дал дефиницию фашизма! - И снова углубился в беседу с богом. Так я узнал новое слово "дефиниция" определение.

Письма из пересыльной тюрьмы отправлять разрешалось - и мы писали, не особенно надеясь дождаться ответа. Я написал домой, написал и на Сельхоз своему наставнику Ивану Обухову. Оба письма дошли: почта тогда, в сорок девятом году, работала куда лучше, чем сейчас. Помню, еще с 15-го я написал два письма, одно Юлику Дунскому в лагерь, другое в Москву тетке Вале. Перепутал конверты, и послание, предназначенное тетке, попало к Юлику, а он получил другое, адресованное тетке. И он, и она письма прочитали и переслали по правильным адресам, о чем каждый известил меня.

В Вологде писем я не получал; но из прежних маминых уже знал, что в лагере умер Володя Сулимов, что умер и Леша Сухов - и что посадили его младшего брата, школьника Ваньку. Посадили не по нашему делу, хотя конечно, и оно сыграло роль в его судьбе. В прошлом году Ваня Сухов тоже умер - но на воле, на руках у жены Вали и дочери Машки. Ему повезло больше, чем брату - и в жизни, и в смерти, и в любви.

Пока я пишу свои заметки, успели умереть многие из тех, о ком я рассказал или собираюсь рассказать: ближайшие мои друзья Миша Левин и Витя Шейнберг, Шурик Гуревич, Олави Окконен, Женя Высоцкий, интинская красавица Ларисса Донати, дочь Карла Радека умница Соня. И два стукача: Аленцев и Виктор Луи. (Стукачи умирают, но дело их, боюсь, живет). Наверно, надо торопиться, чтобы успеть дописать...

Политических споров на вологодской пересылке мы почти не вели, поскольку не было больших идейных разногласий: своей нелюбви к Сталину уже можно было не стесняться и не скрывать. Все понимали, что едем туда, откуда возврата скорей всего не будет.

Спорили больше по пустякам: сколько было в России генералиссимусов, жива или не жива Фанни Каплан и о том, как правильно петь: "Кирка, лопата - это мой товарищ" или "Кирка, лопата, стали мне друзьями". А в другой песне: "Я вор, я злодей" или "Я вор-чародей". Спорили и ни до чего не договаривались.

Я старался примирить спорящих: и ты прав, и ты прав. Ведь едва ли найдется мало-мальски популярная песня, текст которой не оброс вариантами. Очень часто слова оказываются слишком сложны для поющих и они их упрощают. Уверен, что в русском тексте "Интернационала" когда-то рифмовалось "разроем" и "построим", и только потом "разроем" превратилось в "разрушим": так привычнее, а рифма - бог с ней.

Написанный эстетом-стихотворцем текст "Волочаевских дней" подвергся еще большей вивисекции. Строчка "Наливалися знамена кумачом последних ран" превратилась в "Колыхалися знамена кумачом в последний раз". Почему, почему в последний раз?.. Бессмысленно? Зато без интеллигентских ваших выкрутасов!.. И другая строчка, "Партизанские отряды занимали города". Раньше у автора было "Партизанская отава заливала города"; это показалось слишком красиво. Правда, пропала рифма "отава - слава", но в этих изменениях была хоть примитивная, но логика. А я слышал, как поют "Кони сытыми бьют копытами" и даже "Любимый город, синий дым Китая" - вместо "в синей дымке тает".

Но рекорд побили товарищи Саши Митты по детскому саду. Вместо непонятного "Выше вал сердитый встанет" они пели "Вышивал сердитый Сталин". Александр Наумович сообщил мне это в прошлом году. Жаль, я не мог привести этого примера спорщикам на вологодской пересылке...

Когда кончился мой запас голливудских фильмов, я с горя стал пересказывать наши с Юликом Дунским вгиковские сочинения. Наш недописанный в связи с арестом дипломный сценарий "Ермак, покоритель Сибири" для этого вполне годился: он отличался чисто голливудским презрением к исторической правде. Придуманный нами голландский мореход предлагал идти в поход на Сибирское царство морским путем. А Ермак, приставив клинок сабли к компасу морехода, отчего стрелка отклонилась, победно вопрошал: "Ну, немец? Чья стрелка надежней?".. Что-то в этом роде. Только что не говорил "Мы пойдем другим путем".

Моим преданным слушателем был Сашка Переплетчиков. Привязчивый и доброжелательный, он фантазировал на тему сценария о лагере, который обязательно должны написать мы с Юлием. Даже придумал название: "Конвой применяет оружие". Я не был так оптимистичен, не верил ни секунды, что буду когда-нибудь писать сценарии, но чтоб не огорчать симпатягу Сашку, обещал. Так и не выполнил обещания...

От нечего делать мы с обоими Сашками решили изготовить в камере колоду карт - "пулемет", "бой", "колотье". Технологию оба моих спутника знали в совершенстве. Теперь знаю и я.

Разумеется, пришлось обходиться только подручными материалами - как Робинзону Крузо. Для начала надо было найти бумагу. Сгодилась бы и газетная (нарезанные обрывки газет - на закрутку - были у многих). Но это был бы второй сорт. Повезло, нашлась и белая правда, папиросная. Не беда: можно склеить вместе два листика. Когда высохнет, будет негнущаяся, звонкая как слюда пластинка. Клей же сделать проще всего: нажевать или размочить мякиш тюремного черного хлеба и протереть через носовой платок. Получится отличный белый клейстер.

Затем следовало аккуратно обрезать склеенные листки папиросной бумаги. Тут нельзя было спешить. Сашка Чилита отломал черенок казенной алюминиевой ложки, заточил узкий конец об кирпичный пол и, связав ниткой будущую колоду крест-накрест, обрезал ее под линеечку - чью-то расческу - неторопливыми размеренными движениями. Сначала один бок, потом другой, третий, четвертый.

Тем временем Сашка Переплетчиков изготовил трафареты. Для этого пришлось сломать вторую ложку и заточить обломок. (За компанию проделал то же самое и я; получилась коротенькая заточка, как сказали бы сейчас. Мы этого термина не знали. Какое-никакое, а оружие, в дороге может пригодиться). Своим заточенным обломком Сашка вырезал на клочке газеты сердечко, ромбик, крест и репку с ботвой - черви, бубны, трефы и пики.

Теперь предстояло приготовить краску. Можно было, конечно, обойтись одной черной, но мы хотели, чтобы все получилось по высшему классу.

Соврав, что болит горло, попросили у медсестры красного стрептоциду: в те годы им лечили ангину. Красного у нее не оказалось. Тогда тем же отточенным черенком Сашка надрезал мне руку и нацедил в ложку несколько кубиков крови. Черную краску сделали заранее: отрезав от резиновой подошвы полоску, подожги и накоптили на дно эмалированной кружки нужное количество сажи. Сажу соскребли, смешали с остатками клейстера и получилась густая стойкая краска.

Осталось только натрафаретить "стиры" - карты назывались и так. Для воровских игр - стоса и буры - двойки, тройки, четверки и пятерки не требуются. Поэтому вместо "картинок" в центре стиры тесной кучкой собираются обозначения мастей. Скажем, два сердечка нос к носу - червонный валет, три - дама, четыре - король.

Описание творческого процесса заняло меньше страницы - а на изготовление колоды ушло двое суток. Но, как уже сказано, спешить зеку некуда. Тем же способом мы изготовили и вторую колоду; обе засунули в подушку, чтобы не погореть во время шмона. В подушке мы привезли их и в Минлаг. Провезли через три шмона, а сыграть ни разу не сыграли: ни я, ни Сашка не были картежниками. Весь этот эксперимент мы проделали исключительно с познавательной целью.

Так же с познавательной целью я попросил Сашку Переплетчикова сделать мне наколку. Вспомнил иллюстрации Ватагина к "Маугли" и нарисовал силуэт оленя в прыжке - небольшой, со спичечный коробок. Вместо туши мы использовали оставшуюся после изготовления карт черную краску.

Сашка связал ниткой три швейных иголки и приступил к делу. Он обкалывал рисунок по контуру через бумажку и втирал краску пальцем.

Боли я не чувствовал; назавтра наколотые линии слегка воспалились и припухли, а дня через три краснота прошла и остался как бы рисунок пером. У меня хватило ума поместить татуировку на верхней части бедра, трусики ее прикрывают.

Когда наш этап прибыл в Инту, минлаговский парикмахер из западных украинцев, "обрабатывавший" нас в бане, увидел наколку и сказал с вежливой издевкой:

- О! Пан блатный?

А я как-то упустил из виду, что "олень" - презрительная кличка работяги-фраера. Почему олень, не знаю. В нашем первом фильме мы с Юликом попробовали придумать объяснение: с рогами, а забодать никого не может...

Ничего более поучительного про Вологодскую пересылку рассказать не могу. А в один прекрасный день нас, наконец, вызвали на этап. Вывели из камеры и торопливо, будто уходил на Север последний эшелон, погнали к вагонам.

Состав показался мне очень длинным, конца его я не видел. Для нас, тех, кого привели из Вологодской тюрьмы, отведено было пять или шесть теплушек. Мы с Сашкой Переплетчиковым опять попали в один вагон - но на этот раз не по счастливой случайности, а благодаря вовремя проявленной инициативе.

В ходе переклички мы заметили: в краснухи грузят по общему списку, в алфавитном порядке. Чтобы не расставаться, я, по выражению Сашки, "крутанул чертово колесо": рискнул поменяться на время пути фамилией и статьей с соседом по камере Ромкой Полторацким он, как и Переплетчиков, был на "п", а значит, попадал в один с ним вагон. Теперь он стал Фридом, а я Полторацким Романом Владимировичем. Правда, не обошлось без конфуза: когда начальник конвоя выкликнул мою новую фамилию, я с непривычки среагировал не сразу. И только услышав второй раз "Полторацкий!", торопливо отбарабанил:

- Роман Владимирович, двадцать третьего года, пятьдесят восемь один "а", двадцать пять и пять по рогам.

Чилита, чья фамилия начиналась на "с", попал с нами.

В нашей краснухе, кроме каргопольчан, ехало человек десять литовцев - свеженьких, только что с воли (точнее - из следственной тюрьмы). Мы с обоими Сашками заняли престижные места на верхних юрцах; литовцы разместились внизу - кто попроворней, на нарах, остальные на полу.

Посреди теплушки стояла печка-буржуйка. На Севере апрель холодный месяц; печку топили, но для всех желающих погреться места возле нее не хватало.

Перед кем еще изображать урку, если не перед новенькими? Сашка Переплетчиков нагло, по-блатному, потребовал, чтоб его пустили к печке. Кто-то из литовцев уперся, Сашка стукнул его, оттолкнул и стал греть озябшие руки. Литовец смолчал, но затаил злобу.

Прошло часа два. Под перестук колес хорошо спится даже на жестких нарах. Я задремал у себя наверху - и проснулся от громкого крика. Кричал Сашка. Пятеро литовцев окружили его и принялись лупить, мстя за земляка.

Чилита оторвал доску, которой заколочена была щель в стенке вагона, и прыгнул с нар. Я надел было очки, но вовремя сообразил, что вряд ли они понадобятся. Снял и тоже спрыгнул вниз.

Там уже шла настоящая битва: Чилита орудовал доской, а Сашка хватал с пола глиняные миски и метал их в противников. Я включился с ходу: "надел на калган" первого попавшегося литовца, то есть, ухватил за шею и боднул в лицо. Отчетливо помню, что в голове у меня как боевая инструкция проносились фрагменты виденных мною лагерных драк. Можно было, например, ударить оппонента ребром крышки от параши. В краснухе параши не имелось, но стоял бачок с питьевой водой. Я нагнулся за деревянной крышкой, не увидев по близорукости, что ее нет на месте. Но она немедленно обнаружилась: кто-то из литовцев стукнул меня этой крышкой по голове. А я в отместку "порвал ему пасть" - это тоже рекомендовалось: сунуть пальцы в рот и разодрать. Щеки тянулись как резиновые, но одну в конце концов мне удалось разорвать. От изумления литовец даже не попытался укусить меня.

Глиняные миски к этому времени были все перебиты. Сашка действовал теперь заточенным черенком ложки - как ножом. Чилита отбросил свою доску и тоже стал рубить и колоть.

И неприятель дрогнул. Их было вдвое, а может, втрое больше, чем нас. Крепкие ребята - литовские партизаны или, по тогдашней терминологии, "бандиты" - они без труда одолели бы нас в нормальной человеческой драке. Но в нашем мире они были новичками, и растерялись, впервые встретившись с лагерной, не знающей запретов жестокостью. А мы, войдя в раж, пугали их блатняцким боевым кличем:

- Под нары, падлы! Под нары!

Они действительно полезли под нары: это было самое безопасное место. На том нам бы и успокоиться, но злопамятный Сашка Переплетчиков пополз, не слушая увещеваний, за тем литовцем, с которым полаялся в самом начале, догнал и воткнул в его ягодицу острый черенок. Литовец дернулся и тяжелым армейским ботинком попал Сашке по морде. Это сыграло известную роль в развитии событий.

А пока что я снял с одного из побежденных рубаху и отдал на сменку свою, порванную в драке и перепачканную кровью - моей и чужой. Он отдал без звука: знал уже, что так положено.

Спустя сколько-то времени поезд остановился перед очередным семафором. Дверь краснухи стремительно отъехала в сторону, и к нам ворвались трое краснопогонников. Старшой заорал:

- Что тут у вас?.. Ну?!

Оказывается, именно на нашей теплушке была узенькая площадка над буферами. Такие площадки - для сопровождающего груз - бывают на товарных вагонах, но далеко не на всех. Нам просто не повезло: стрелок, дежуривший на площадке, слышал через тонкую стенку крики и шум драки. Доложил начальству, и на первой же остановке они прибежали наводить порядок.

Сказать им, что ничего особенного не случилось? Это не проходило: весь пол был усыпан черепками, ни одной глиняной миски не осталось в живых.

Кто-то из каргопольских нашелся:

- А тут у нас эстонец есть психованный. Это он побил миски, у него припадок был!

Психованный эстонец с нами действительно ехал. Этого несчастного на следствии так били, что он повредился в уме. Панически пугался любой голубой чекистской фуражки; когда в камеру заходил вертухай, эстонец хватал мокрую тряпку и принимался мыть пол около параши, демонстрируя покорность и усердие.

Сейчас, по незнанию русского языка, он не мог опровергнуть возведенную на него напраслину - но этого и не потребовалось. Конвой и так понимал, что к чему:

- Кто здесь Сашка? Кричали: "Сашка брось, Сашка, брось!"

Никто не отозвался. Тогда старшой приказал всем перейти на одну сторону вагона и стал пропускать зеков мимо себя по одному. Каждого он несильно ударял длинным, похожим на крокетный, молотком - подгонял и заодно пересчитывал. Такими деревянными молотками они обстукивают пол и стенки вагонов, угадывая по звуку, нет ли где подрезанной доски, не готовится ли побег.

Я сидел у себя на нарах, привалившись разбитой стороной головы к стенке - чтоб не видна была засохшая над ухом кровь. Через очки смотрел на происходящее, изображая лицом интеллигентский испуг и непонимание. Это сработало: при пересчете я остался последним и меня не стронули с места - а иначе опознали бы и во мне участника драки. Первым из всех разоблачили Сашку Переплетчикова: у него на скуле вздулся огромный синяк - отпечаток литовского каблука. На Сашку, на Чилиту и на всех, у кого были синяки, порезы или царапины, конвой надел наручники и увел с собой: остаток пути они проделали в отдельном вагоне, походном карцере на колесах.

Забавно, что в этой истории все старые лагерники, ехавшие с нами, приняли нашу сторону. Хотя виновата во всем была Сашкина блатная фанаберия. Нет на свете справедливости!.. А я и сейчас не уверен, мог ли я в той ситуации вести себя по-другому...

На следующий день мы прибыли на Инту. Несколько вагонов отцепили, остальные поехали дальше - на Воркуту. Тот, в котором был поменявшийся со мной Ромка Полторацкий, остался на Инте. А уехал бы Ромка в другой лагерь - не тем, кем был до этапа, а Фридом - не знаю, как бы мы выпутывались.

Этот этап оказался последним в моей жизни - хотя прожить на Крайнем Севере мне предстояло еще целых семь лет.

XIII. НАЧАЛО ВТОРОЙ ПЯТИЛЕТКИ

Нас выстроили в колонну и повели со станции на ОЛП-5, в интинском просторечии "Сангородок". Название условное: на пятом ОЛПе действительно был большой стационар с хорошими врачами - в/н в/н и з/к з/к, но большую часть населения Сангородка составляли не медики и не больные. Это был центральный распределитель рабочей силы: при каждой шахте на Инте имелся свой лагпункт, куда после сортировки отправляли новоприбывших. Все это мы узнали несколько позднее. А сейчас стояли у ворот в ожидании первого шмона.

Шмонали старательно и неторопливо. У меня нашли десять рублей и отобрали, с удовольствием объяснив: тут вы денег не увидите! Не положено! Затем вертухай вытянул у меня из-за голенища отточенный обломок ложки и дал по уху. Я окусываться не стал: уже догадывался по многим признакам, что с этими особенно не подискутируешь.

- Давай раздевайся! Все сымай!

Я разделся догола, слегка смущаясь присутствием женщин - они пришли с нашим этапом и теперь стояли отдельной кучкой, дожидаясь своей очереди. Торчать голышом на холодном ветру пришлось недолго; больше ничего запретного при мне не было.

В конце концов нас запустили в зону. Сводили в баню и определили на временное жительство в пересыльный барак. До отбоя у нас было время оглядеться.

Внешним видом 5-й сильно отличался от каргопольских лагпунктов. Пожалуй, в лучшую сторону: бараки добротной постройки, разумная планировка, чистота. Но было в этой упорядоченности что-то неприятное - например, фальшивые клумбы, на которых вместо цветов красовались аккуратно выложенные шлаком красно-бурые узоры. Мне вспомнилась привычная, почти уютная, неприбранность нашего 15-го.

Но вообще-то, сейчас было не до эстетики. Местные старожилы успели рассказать: это специальный лагерь для пятьдесят восьмой, охранять нас будут не сине-, а краснопогонники - внутренние войска МВД. При смене караула здешние "попки" - часовые на вышках - рапортуют так: "Пост по охране врагов народа, изменников Родины сдал", "Пост по охране врагов народа, изменников Родины принял!" (Сам ни разу не слышал; за что купил, за то и продаю). Наши формуляры помечены буквой "О" - "опасный", а на некоторых "ОО" - "особо опасный". (Опять-таки - своими глазами не видел). Блатных очень мало: только те, у кого 58.14 или восьмой пункт, террор - за убийство милиционера или еще какого-нибудь советского начальника. Здесь зекам сразу дают понять: если что случится, например, война с Америкой, вас всех постреляют и покидают в шахты!..

Эти малоприятные новости не помешали нам хорошо выспаться в первую ночь после этапа. Утром повели на завтрак; кормежка была не хуже и не лучше, чем везде.

А после завтрака к нам в барак явился улыбчивый молодой человек в очках. Спросил: нет ли у кого шерсти на продажу? Старых свитеров, шарфов, носков? Можно грязные, рваные - это не играет роли. Платить будут хлебом.

Оказалось, шерсть требовалась для изготовления ковров, а молодой человек был как бы агентом по снабжению. Возглавлял же ковровую мастерскую венгерский еврей Шварц, это он подал идею здешнему начальству. Красители он получал в посылках, а работницы - к слову сказать, самые красивые девушки на ОЛПе - стирали добытое очкастым снабженцем рванье, распускали и на простеньких станках ткали ковры и коврики. Коврики - маленьким начальникам, ковры большим.

Шерсти у меня не было. Но расспросив о моем деле и услышав, что я учился во ВГИКе, очкастый сказал:

- А вы знаете, что здесь Каплер?

Откуда мне было знать? Я и Каплера не знал - лично. Т.е., мы, конечно, встречали его в гиковских коридорах - красивого, победительного, всегда оживленного. А когда были с институтом в эвакуации, узнали, что Каплер арестован. Дальше - тишина.

Скупщик шерсти представился: Виктор Луи. Рассказал, что он тоже москвич, работал в посольстве - на чем и погорел. И повел меня к Каплеру: тот заведовал посылочной.

Тут я должен извиниться: мне придется повторяться. О своей встрече с Алексеем Яковлевичем Каплером я довольно подробно уже писал. ("Амаркорд-88", альм."Киносценарии" N2, 1988 г.) Но, в конце концов, не каждый же обязан читать все, что я напишу. А кто читал - не обязан помнить. И опять же: если человек одними и теми словами много раз рассказывает какую-то историю - значит, он не врет... Итак, мы с Луи пришли в посылочную.

- Дядя Люся! - сказал Луи. - Этот мальчик из ВГИКа.

Каплер приветливо улыбнулся:

- Из ВГИКа? А Юлика Дунского вы знаете?

- ?!

- Тогда я знаю, кто вы. Вы Валерий Фрид?

Алексей Яковлевич тут же сообщил, что Юлик сейчас на третьем ОЛПе, что здесь есть офицер по фамилии Шапиро, который выдает себя за татарина; к Каплеру он относится хорошо, и через него, вероятно, можно будет устроить так, чтоб и я попал на третий.

- А пока что, Валерик, - и Каплер улыбнулся еще шире, - если вы не хотите иметь крупных неприятностей, будьте очень осторожны с этим человеком.

- Дядя Люся! - обиделся Луи, а Каплер, все с той же улыбкой, продолжал:

- Вы думаете, я шучу? Совершенно серьезно: это очень опасный человек.

Опасный человек, оказывается, кроме обязанностей снабженца, исполнял и другие: был известным всему лагерю стукачом.

Мое общение с ним кончилось на том визите к Каплеру. Но вернувшись через семь лет в Москву, я услышал, что есть такой журналист, корреспондент двух лондонских газет Виктор Луи; он женат на англичанке, живет богато, в загородном доме - кто называл этот дом виллой, кто - поместьем. Репутация у него неважная.

Потом мы с Ю.Дунским по сценарным делам поехали в Югославию, и там на глаза нам попалась заметка в какой-то лондонской газете. Это было сообщение из Тель-Авива о том, что туда приехал некто Виктор Луи, человек, которого считают тайным эмиссаром Москвы; это он продал на Запад рукопись книги Светланы Аллилуевой. А не так давно он побывал с таинственной миссией на Тайване, с которым у русских нет дипломатических отношений - как и с Израилем. На вопрос, зачем он приехал в Тель-Авив, Луи отвечал, что хочет проконсультироваться по поводу своих почек (или печени, не помню) с доктором, который лечил его в Москве. Пикантность ситуации, по словам автора заметки, заключалась в том, что бывший московский врач стал чуть ли не министром иностранных дел Израиля...

Спустя еще сколько-то времени мой каргопольский друг Леша Кадыков сказал мне:

- Валерий Семеныч, а я у Луя был, на фазенде (разговор происходил во времена незабвенной "Рабыни Изауры"). У него там штук пять машин - бентли, БМВ, мерседес-340, на котором фельдмаршал фон Манштейн ездил...

Лешка, классный автомеханик, вернул к жизни одну из них, совсем безнадежную - и к его удовольствию Луй, как он его величал, расплатился долларами. Кстати, где-то я читал, что настоящее имя и фамилия Виктора Луи - Виталий Луй... Кадыков бывал на "фазенде" еще много раз, курируя луевский автопарк, и ничего плохого о владельце не говорил.

А недавно Луи умер. Вот передо мной отрывок из американского некролога: "...shadowy Russian journalist, who served as a conduit for the Communist Party and KGB to the west...

"Why do you people always call me a colonel in KGB?" - he once asked British writer Ronald Payne.

"Goodness, have you been promoted to general at last, Victor?" - replied Payne."

(TIME, Aug.3,92)

("...мутноватый русский журналист, служивший посредником в сношениях КПСС и КГБ с Западом...

- Почему это вы все называете меня полковником КГБ? - спросил он однажды английского писателя Рональда Пейна.

- Господи, так вас наконец произвели в генералы, Виктор? отвечал Пейн."

("ТАЙМ", 3 авг.1992г.)

Раз уж пошли цитаты, позволю себе еще одну - из "Рассказа о простой вещи" Бориса Лавренева:

"- Скильки ще гамна на свити!"

На пятом я встретил еще одного участника Большой Игры (опять литературная реминисценция: "Ким" Р.Киплинга, роман о мальчике-шпионе).

Это был очень славный паренек, бывший московский школьник Эрнст Кернмайер. В лагере его звали Сережей - мы познакомились еще на Алексеевке. А здесь он сказал мне - почему-то с виноватой улыбкой:

- Только я теперь Кернтайер.

Смена фамилии не имела ничего общего со шпионскими хитростями; просто перепутал буквы лагерный писарь. (Это еще что, я же рассказывал про "Сульфидинова" и "Парашютинскую"). А шпионом он-таки был - причем "двойником".

Сережа-Эрнст был сыном политэмигранта, австрийского коммуниста. В мои школьные годы я повидал их немало; "шуцбундовцы" - так их называли. Что такое шуцбунд я раньше знал, но теперь не помню. Дети шуцбундовцев учились сначала в немецкой школе - до войны была такая в Москве. Когда же ее в пору ежовщины прикрыли (и учителей, и родителей школьников почти всех пересажали), ребят перевели в обычные школы - в нашей училось двое или трое.

Сережа рассказал мне свою грустную историю.

Как только началась война, ему предложили добровольно отправиться в немецкий тыл разведчиком. Сбросили на парашюте где-то над Германией, дав задание: пробраться в Вену, где была явка.

Немецкий язык был для него родным; маленький, щуплый, по документам он числился членом гитлерюгенда - молодежной нацистской организации. Не учли только одного: без взрослых ребятишки из гитлерюгенда путешествовать по стране обязаны были в форме. Взрослого при парнишке не было; он был в штатском костюме - слава богу, хоть не советского производства. Правда, кепочка на нем была английская, что не намного лучше: при первой же проверке документов на вражескую кепку обратили внимание. Сережа не растерялся: объяснил, что отец служил в той части, которая первой вошла в Париж, и кепку прислал оттуда - как сувенир. Ему поверили. Поругали за то, что не в форме и отпустили.

Кепочку он выбросил. Но все равно, рано или поздно Сережа должен был попасться - что и произошло. В немецкой тюрьме его быстро раскололи и перевербовали. Через него в Москву потек ручеек дезинформации - обычный трюк всех разведок мира. Это не помешало Советской Армии победить.

После победы Сережу в советской тюрьме раскололи с такой же легкостью, как в немецкой. Свой четвертак - двадцать пять лет срока - он честно заработал и потому не роптал на судьбу. А мне его было очень жалко...

Интеллигенция, согласно учению Маркса-Ленина - прослойка. В Минлаге прослойка эта была толще, чем в других лагерях. Попадали сюда и ученые мирового класса. Юлик рассказывал, что на 5-м он слышал отрывок спора, который вели два почтенных старца, пронося мимо него носилки с мусором:

- Но это же был паллиатив, согласитесь!!

В одном из спорящих он узнал знаменитого египтолога Коростовцева.

За недолгое свое пребывание в Сангородке я мало с кем из местной интеллигенции успел пообщаться. Почти все свободное время проводил с Каплером, а свободного времени хватало: в ожидании отправки на шахту нас редко гоняли на работу.

Алексей Яковлевич был одним из самых уважаемых людей на ОЛПе. Уважалась и сама его должность "посылочного бога" (а про счетовода продстола зеки говорили: "хлебный бог"). Но Каплера любили не за должность.

Доброжелательность, которая была, возможно, главным талантом Каплера, воплощалась в добрые дела везде - и на свободе и в лагере. Знавшие его в Москве помнят, сколько начинающих сценаристов он за ручку привел в кинематограф. А на пятом все знали, что это он придумал "извещения".

Я уже говорил, что зекам Минлага разрешалось отправлять только два письма в год. А получать можно было сколько угодно - и писем, и посылок. Связь оказывалась односторонней. Домашние мучились неизвестностью, гадали: дошло ли письмо? Дошла ли посылка? И вообще - жив ли?.. В придуманный Каплером текст на узеньком типографском бланке "Посылку выдал........ Посылку получил........" нельзя было вписать ни слова - даже "спасибо". Но подпись-то там была, была дата - значит, жив пока еще!.. Слали посылки, конечно, не всем, но многим.

Выдавались они в присутствии надзирателя, чтоб не проскочило что-нибудь недозволенное. Проскакивало, конечно. Можно было, например, туго свернутую тридцатку засунуть с тыльного конца в тюбик с пастой. Или вложить ее в пачку махорки и аккуратно заклеить голь на выдумки хитра. Вот со спиртным было сложней.

Одному мужичку прислали из деревни посылку. В ней оказалась бутылка с мутноватой жидкостью и приклеенной бумажкой, на которой трогательно корявыми буквами выведено: "малако". А на дне бутылки - слой белого порошка с палец толщиной. Это наивные сельские жители забелили самогон зубным порошком. Взболтали - получилось похоже, но за время пути порошок выпал в осадок. На глазах у получателя - и у Каплера, и у меня - вертухай вылил самогон на землю. Спасибо, хоть акт не составил.

В ту пору самому Каплеру жилось неплохо. Заведующий пекарней (по воле - инженер-полковник) нет-нет, да принесет ему белого хлеба - из чистой симпатии. И почти каждый из получавших посылку чем-нибудь угощал Алексея Яковлевича - это была как бы символическая жертва доброму богу почты. А Каплер угощал меня. Мне неловко было, я даже перестал заходить в посылочную. Но он или сам разыскивал меня, или посылал на поиски своего помощника, тихого человечка со смешной фамилией Компас.

Подкармливал Алексей Яковлевич не одного меня. Каждый день ходил в больницу к чахоточному интеллигентному немцу, гитлеровскому дипломату Валленштейну. Немец был интересен Каплеру: потомок шиллеровского Валленштейна! Они часами разговаривали - по-французски. Перед смертью Валленштейн сказал своему кормильцу: да, в национальном вопросе Гитлер был глубоко неправ!

В последние годы наши газеты много писали про Валленберга, шведского дипломата, спасавшего в Австрии евреев, арестованного чекистами и исчезнувшего без следа. В Швеции не теряют надежды, что след еще отыщется; вот и недавно, по сообщению одной из московских газет, некая Валентина Григорьевна Павленко вспомнила, что видела Валленберга в лагере на станции Козье Северной железной дороги. А я думаю: не Валленштейна ли она видела? Спутать легко: тоже дипломат, фамилия похожа. И странная станция Козье - не Косью ли это в Коми АССР?

Валленштейн был, в общем, симпатичен и мне - чего не скажу про его дружка Мюллера фон Зайдлиц (которого за педерастические наклонности быстро переименовали в Мюллера фон Задниц). Этот был патологический лжец: выдавал себя за американца, зачем-то наврал, будто провез через все этапы "For whom the Bell tolls" - "По ком звонит колокол" - видимо, узнал, что мне очень хочется прочитать эту книжку. Для достоверности он добавил, что вез ее в переплете с русского романа "Отцы и дети" - детали для лжецов великое подспорье! Никакого Хемингуэя у него, разумеется, не оказалось... Такое бессмысленное и бескорыстное вранье встречается довольно часто: это, наверно, легкое психическое расстройство.

А по-английски фон Задниц говорил очень хорошо, хотя и с сильнейшим немецким акцентом.

Моим американским произношением я в те поры очень гордился. Да и Каплеру приятно было: вот какие ребята у нас по ВГИКе! Он даже продемонстрировал меня Фридману, американскому еврею, преподававшему язык в МГИМО. Тот послушал немножко и кисло сказал: "три". Увидел наши с Каплером огорченные лица и выдавил из себя: "С плюсом?.. Нет."

Был на 5-м и еще один "англоязычный": индиец Джонни Рауд. Его похитили в американской зоне Германии и привезли к нам - не знаю, за какие грехи. У него как и у Валленштейна был диагноз ТБЦ - туберкулез. "I'll kick the bucket soon", - сказал он мне с грустной улыбкой. Скорее всего, так и случилось.

(А на Воркуте, говорили мне, умер негр-чечеточник, которого мы видели в Москве: он выступал перед сеансами в "Центральном"; Генри Скотт, если я правильно запомнил...)*)

Когда мы встретились с Каплером, мне не было тридцати, а ему пятидесяти, но, естественно, он казался мне очень пожилым человеком, хотя выглядел прекрасно. Он боялся располнеть от сидячей жизни и каждый вечер быстрым шагом проделывал два-три круга по немаленькому периметру ОЛПа. Я не любитель прогулок, но с удовольствием присоединялся к Алексею Яковлевичу, чтобы послушать его рассказы.

Есть люди, которые воспринимают трагически даже мелкие житейские неприятности. У Каплера, как всем известно, неприятности были крупные - те, что привели его в лагерь. Но в его голосе я ни разу не уловил трагических ноток. И все истории, которые я от него слышал - а чаще всего они были про арестантские судьбы - рассказывались с улыбкой. Так, он весело сообщил мне, что здесь на пятом встретил двух своих соседей: в Москве они жили с ним в одном доме и даже на одной площадке. И всех посадили - по разным делам, но почти в одно время. Смешно? А.Я. познакомил меня с ними: Илья Мостославский, полковник Коновалов.

Вот не помню, этот ли полковник или другой, упомянутый выше зав.пекарней, попал в тюрьму при таких забавных обстоятельствах: сильно пьяного, его задержал патруль и отвел в военную комендатуру. Полковник бушевал, свирепо матерился. Комендант укоризненно напомнил ему:

- Товарищ полковник, не забывайте: вы в военной комендатуре.

- Ебал я вашу комендатуру!

- Товарищ полковник! Я сейчас зам.министра позвоню!

- Ебал я вашего министра!

Комендант не терял надежды урезонить его.

- Постыдитесь, товарищ полковник. Посмотрите, чей над вами портрет!

- Ебал я ваш портрет!!!

На этом дискуссия закончилась - для полковника полновесным сроком.

От Каплера мы с Юлием Дунским услышали историю "червонного казака" Гришки Вальдмана. (Юлик, правда, запомнил другое имя и фамилию: Ленька Шмидт).

Этот героический еврей-котовец после гражданской войны оказался не у дел: к мирной жизни он был мало приспособлен. За старые боевые заслуги его поставили директором какого-то завода, а в начале тридцатых даже послали в Америку - набираться опыта. Оттуда он привез холодильник (их тогда в Москве было мало, а те, что были, называли почтительно рефрижераторами) и дюжину разноцветных пижам. Пижамы ему очень нравились, он даже гостей принимал в пижаме. А посреди вечера убегал в спальню и через минуту появлялся в пижаме другого цвета. В общем, это был бестолковый добродушный еврей-выпивоха.

В 37 году начались аресты. Окружение Гришки-Леньки сильно поредело и он, при всем своем легкомыслии, забеспокоился. Понял, что заграничная командировка может выйти ему боком. Пошел к старому приятелю и спросил совета, как вести себя, если за ним придут.

Приятель (это был Андрей Януарьевич Вышинский) поджал губы:

- Зря у нас никого не сажают. Но могу сказать тебе одно. Придут - попроси показать ордер на арест: есть ли там подписи кого-нибудь из секретарей ЦК и генерального прокурора или его заместителя. Ты номенклатурный работник, без этих подписей ордер недействителен.

Гришка поблагодарил, пошел домой. В ту же ночь за ним пришли. Позвонили в дверь, на вопрос "Кто?" ответили: "Телеграмма".

- Подсуньте под дверь, - распорядился Вальдман. Тогда они перестали валять дурака:

- Открывайте! НКВД.

Гришка велел домработнице открыть дверь. Вошли трое и замерли у порога: хозяин, в пижаме с тремя орденами Красного Знамени на груди, стоял облокотившись на рефрижератор. В руке он держал маузер; длинный ствол был направлен на вошедших.

- Покажите ордер! - потребовал Вальдман. Старшой с готовностью рванулся вперед.

- Не подходить! Клава, дай швабру. - И взяв у домработницы щетку на длинной ручке, протянул ее чекисту. - Ложи сюда.

Подтянув к себе ордер, Гришка долго вертел его в руках, по-прежнему держа энкаведешников под прицелом. В грамоте он был не очень силен, но все что нужно, углядел.

- Где подпись секретаря?

- А что, нету? Так это мы сейчас. Поедемте, там подпишем.

- Никуда я с вами не поеду. Вы самозванцы, пошли вон!

Старшой потоптался на месте, попросил:

- Товарищ Вальдман! Разрешите позвонить по телефону.

Тот разрешил: телефон висел на стене в коридоре.

- Не идет, - сказал чекист кому-то в трубку. Последовала пауза. Видимо, на том конце провода ругались: чего вы с ним чикаетесь? Хватайте его и везите.

- Нельзя... Я говорю, нельзя. Обстоятельства не позволяют.

Вся троица покинула квартиру, пообещав, что скоро вернутся.

Не вернулись. То ли других забот было много, то ли самих посадили - тогда такое было не в диковинку. Как бы там ни было, Вальдман остался на свободе. Посадили его года через три - за растрату. Старые котовцы пустили шапку по кругу, набрали чуть ли не миллион и принесли в прокуратуру - выкупать Вальдмана: его любили. Разумеется, их погнали в шею...

Эту историю рассказали Каплеру ее участники, когда он собирал материал для фильма "Котовский".

Во время "Прогулок с Каплером" я узнал от него, что таких особых лагерей, как Минлаг, теперь уже несколько - и все на базе старых, обычных. Названия им дали не географические, а шифрованные - видимо, чтобы обмануть американскую разведку. Интлаг стал Минлагом (Минеральным лагерем), Воркутлаг - Речлагом... А были еще Морлаг, Озерлаг, Степлаг, Песчанлаг, Камышлаг и даже один с былинным названием Дубровлаг, в Мордовии, недалеко от станции Явас.

- Я вас! - смеялся Каплер. - Страшненькое название!

Но как раз этот Дубровлаг, по слухам, был помягче других: для слабосилки и инвалидов.

В наш Минлаг Каплер с Юликом прибыли одним этапом, но из разных мест: Алексей Яковлевич с Лубянки (это был его второй заход), а Юлий из Кировской области. Подробно про их встречу рассказал Юлик, когда мы наконец встретились.

В первый же день после приезда он обратил внимание на шустрого не очень молодого человека, который торопился сообщить всем минлаговским начальникам, что он кинорежиссер. Юлику он не понравился. А Юлик привлек его внимание - я думаю, своей молчаливостью, стеснительностью.

- Скажите, вы из Москвы?

- Да.

- Вы наверно были студентом? В каком институте?

- В институте кинематографии. Слыхали про такой?

- Слыхал - ВГИК... Давайте знакомиться. Моя фамилия Каплер.

А до Юлика все еще не доходило. Из вежливости он поинтересовался:

- Не родственник Алексею Каплеру?

Каплер грустно усмехнулся:

- Вы английский язык знаете?

- Немножко.

- Ай эм.

Юлик так и сел на борт тачки. У него сделалось такое лицо об этом мне рассказывал уже Каплер, - что Алексей Яковлевич на всю жизнь проникся к нему нежностью.

Вдвоем они таскали носилки со шлаком - и разговаривали, разговаривали, разговаривали. Их бригада строила дорогу для вывозки мусора. Я видел эту дорогу: она доходила до края оврага и круто обрывалась. Грешным делом, я подумал, что они, увлекшись разговором, завели дорогу не туда, куда следовало. Но мне объяснили: именно туда. Там мусор сбрасывали в овраг.

Про этот отрезок их лагерной жизни Каплер рассказывал и такое. Когда бригада - по пятеркам, взявшись за руки - возвращалась в зону, сосед Алексея Яковлевича по шеренге каждый раз жалобно просил быть поаккуратней: очень болит рука, привычный вывих. Кто-то из работяг по секрету шепнул Каплеру, что его сосед в немецком лагере военнопленных работал "жидоловом" - выявлял евреев. Ему же немцы доверяли расстреливать их. Вот так и получился вывих - от отдачи автомата...

С блатными Алексей Яковлевич общался мало: так уж сложилось его лагерная судьба. Но как писатель он сумел оценить богатство их языка.

- Представляете, Юлик, они даже в числительные ухитряются вставить свое любимое словечко. Мишка мне сказал: "И дали мне два, блядь, с половиной года!"

От этого же Мишки он впервые услышал: "Вот. Дали ему год. Отсидел тринадцать месяцев и досрочно освободился". Услышал и восхитился Мишкиным остроумием. Но мы это слышали тысячу раз: самая ходовая лагерная присказка.

О своем деле Алексей Яковлевич рассказывал неохотно. Теперь-то оно ни для кого не секрет, но на всякий случай напомню коротко.

В него влюбилась дочка Сталина Светлана. В те годы Каплер был на вершине успеха - "Ленин в Октябре", "Ленин в 1918 г." Был обласкан властями, принят в "высшем обществе" - если условно назвать так кремлевскую элиту. Влюблялись в него женщины и покрасивее рыжей вчерашней школьницы. Но внимание "кронпринцессы" ему очень льстило. Романа, собственно, не было: держась за ручку, они гуляли по Москве, разговаривали. И повсюду за ними ходил провожатый - дочери Сталина полагалась охрана.

Светланиному папе эти прогулки сильно не нравились. В один прекрасный день раздался звонок. Грубый голос велел:

- Каплер, перестаньте крутить мозги дочке Сталина! Будет плохо.

Алексей Яковлевич не поверил, а зря.

Как-то раз Светлана пришла в слезах: из-за Каплера она опоздала на папин день рождения; он рассердился, шмякнул об пол тарелку с праздничным пирогом, накричал на дочь... В общем, Алексею Яковлевичу лучше уехать.

Он послушался, уехал. Сначала отправился в "партизанский край", потом на сталинградский фронт - собкором "Правды". И погорел на литературном приеме: своим корреспонденциям с фронта он придал форму писем некоего лейтенанта к любимой девушке. Лейтенант писал примерно так: "Помнишь, любимая, как мы гуляли по Александровскому саду, как смотрели на Кремль с Каменного моста?.." Именно эти маршруты фигурировали в ежедневных отчетах Светланиного охранника.

Сталин пришел в ярость: он решил, что этот наглый еврей таким хитрым способом объясняется в любви его дочери. Газета "Правда" получила первый в своей истории выговор по партийной линии. А Каплера арестовали, дали пять лет по ст.58.10 ч.II (антисоветская агитация: "восхвалял мощь германской армии... выражал сомнение...") и отправили на Воркуту.

Начальником Воркутлага был тогда генерал Мальцев, человек не глупый и не трусливый. Он не побоялся расконвоировать своего знатного узника и предложил написать что-нибудь о "заполярной кочегарке" - Воркуте.

Алексей Яковлевич, походил, присмотрелся - и отказался писать. Объяснил: рассказать, как оно есть, не позволят, а писать, что Воркуту, как "город на заре", Комсомольск, построили комсомольцы-добровольцы - это ему совесть не позволяет. Генерал не настаивал.

Каплер хорошо фотографировал. Ему разрешили выписать из дому все необходимое, и он стал городским фотографом. Возможно и по сей день сохранилась в Воркуте будочка "Фотография "Динамо". Лет двадцать назад она еще стояла: Каплер ездил на Воркуту с женой, Юлей Друниной, и показывал ей свою бывшую резиденцию. Правда, мемориальной доски: "Здесь жил и работал А.Я.Каплер" не было...

Воркута гордилась своим театром. Труппа была смешанная: вольные и зеки. Смешанным был и репертуар - даже оперы, по-моему, ставили. Или оперетты? Главные роли играла длинноногая красавица Валентина Токарская. Кто видел довоенный фильм "Марионетки", наверняка помнит ее.

В войну она вместе с фронтовой бригадой московских атристов попала к немцам в плен. Явных евреев расстреляли, а неявные вместе с русскими стали работать в теперь уже немецких фронтовых бригадах - выступали большей частью перед власовцами. Репертуар был совершенно аполитичный; когда война кончилась, особых претензий к артистам "органы" не имели. Но на беду в руки одного из военных корреспондентов (знаю кого, но из симпатии к его дочери не назову фамилии) попала фотокарточка: Токарская и другие актеры сняты были в компании власовских офицеров. В сердце корреспондента застучал пепел Клааса. Этот стук был услышан, и Валентину Георгиевну посадили, дав ей на бедность лет пять.

На Воркуте она, как и Каплер, была расконвоированной. У них начался роман.

Встречаться и все прочее можно было в фотографии "Динамо". Для безопасности в заднем торце кабинки Каплер устроил узенький тамбур. Внутреннюю дверь загородили шкафом с химикалиями. Подкованный шарикоподшипниками, он легко отъезжал в сторону. В случае тревоги Токарская пряталась в тамбуре и там пережидала. Если же нежелательные гости задерживались надолго, она уходила: массивный замок на наружной двери был декоративным - так хитро, на одну сторону, крепились обе петли.

В сорок восьмом году у Каплера кончился срок, и они с Токарской решили пожениться. Алексей Яковлевич, превратившийся из з/к в в/н, продолжал работать фотографом, но мечтал вернуться в кино. Понимал, что в Москву или Ленинград его не пустят - но ведь была и на Урале студия, в Свердловске? И он отважился попытать счастья. Взял командировку в Киев, а по дороге заехал в Москву, к старым друзьям - Константину Симонову и Ивану Пырьеву. Те встретили его с распростертыми объятьями, обещали похлопотать - но не успели: на второй день московского визита Каплера арестовали, отвезли на Лубянку и дали второй срок. На этот раз обвинение было пустяшным: придрались к нарушению паспортного режима (зачем сунулся в столицу?) и осудили по ст.7-35 УК - по-другому это называлось СВЭ, социально вредный элемент. По этой статье судили бродяг и проституток, когда за ними не числилось конкретных преступлений.

Сокамерник-юрист поздравил Алексея Яковлевича: статья легкая, дадут два-три года высылки, не больше! Но для Каплера сделали исключение: дали еще раз пять лет и отправили в лагерь особого режима, в Минлаг. К тому времени, когда мы встретились, он отсидел чуть больше года из своего второго срока.

Свое обещание - помочь мне перебраться к Юлику - Алексей Яковлевич выполнил. Отвел меня к татарину по фамилии Шапиро, объяснил ситуацию. Тот пообещал отправить меня на 3-й ОЛП - спросил только, не родственники ли мы с Дунским? Нет, не родственники.

И вот пришел день отправки. Расцеловавшись с Каплером, я побежал становиться в строй. Но в последнюю минуту нарядчик выкрикнул мою фамилию и меня выдернули из колонны: оказывается, знакомый доктор, симпатизировавший мне, решил оставить меня в Сангородке "по состоянию здоровья". Я, конечно, поблагодарил доктора - не очень искренне.

Теперь надо было ждать следующей оказии. Ждать пришлось не долго: на шахтах нехватало рабочей силы, требовалось пополнение. И недели через две нарядчики стали готовить следующую партию для отправки на ОЛП-3.

В список попал и я. Но на этот раз меня подвело вечное еврейское беспокойство: а вдруг отправляют не на третий? Я пошел выяснять. И нарвался на "покупателей" - так называли представителей шахт, приезжавших к нам за пополнением.

Главный инженер шахты неодобрительно поглядел на мои очки и спросил:

- А вы, собственно, что собираетесь там делать?

- Работать! - бодро сказал я.

- Нет, очкастых мне в шахту не надо. Вычеркните этого.

Вычеркнули.

Дождавшись, когда шахтерское начальство уедет, я пошел к старшему нарядчику. Сказал:

- Слушай, кто-нибудь обязательно попросит, чтоб его оставили на пятом. Вот и оставь. А меня впиши на его место.

Нарядчик так и сделал, вычеркнул кого-то - наверняка за "лапу" - и я снова оказался в списке. Чтобы не рисковать, снял очки, сунул в карман и пошел становиться в строй.

Примечания автора:

*) Я часто оговариваюсь: "если мне не изменяет память", "если не ошибаюсь", "насколько помню"... Но повторяю, записей я не вел. И не только в лагере. Единственную попытку завести "записную книжку писателя" я сделал, когда учился в восьмом классе. Нашел в отцовском столе красивый блокнот, написал: "Гадящая овчарка похожа на кенгуру". Действительно похожа. Но этим ценным наблюдением дело ограничилось - первая запись оказалась и последней: я быстро охладел к идее стать писателем.

XIV. ЮЛИК И ДРУГИЕ

На третий ОЛП нас доставили с комфортом - на автомобиле. Грузовом, конечно. В кузов зеки садятся по пять в ряд, назад лицом. Уселась первая пятерка, дают команду второй и т.д. Сидим тесно, не шелохнешься. А два конвоира с винтовками, отгороженные от нас деревянным переносным щитком, стоят спиной к кабине.

Лагпункты на Инте привязаны были к шахтам, разбросанным на довольно большом пространстве. Но нам ехать было недалеко, километров десять.

ОЛП-3 показался мне огромным, я таких раньше не видел: огороженный колючкой поселок с четырьмя тысячами жителей. Нас завели в карантинный барак и велели не расходиться. Далеко не отлучаясь, я стал высматривать знакомых. И почти сразу углядел эстонца Сима Мандре. Попросил: найди Дунского, он тут работает нормировщиком Шахтстроя, скажи, что я приехал.

Этого Сима я знал по Ерцеву. Там был еще и Ной, еврей по фамилии Гликин, так что кто-то сострил: Ной у нас есть, Сим есть, хамов много - только Яфета не хватает. Вот я и запомнил его имя и фамилию. А он мою нет. Сходил, отыскал Юлика и сказал:

- Иди карантинный баракк, твой кирюкка приехал. Такой длинный, отьках.

Юлик не сразу пошел: почему-то он подумал, что "длинный кирюха в очках" это Виктор Луи, к которому симпатии не испытывал. Потом все-таки решил сходить, посмотреть...

Два дня и две ночи мы с ним говорили без передышки. Ну, не совсем так: на обед и на ужин все-таки ходили - порознь. Говорил больше он, у меня из-за ларингита совсем сел голос. Мы не виделись пять лет, только переписывались - и вот такой, как говорили в старину, подарок судьбы.

В тюрьме и лагере многие безбожники становятся верующими. Со мной этого не случилось. Но когда я вспоминаю историю нашей с Юликом дружбы, все трудно объяснимые случайности, все неожиданные, неправдоподобные встречи - нет-нет, а придет в голову мысль: а может быть и правда есть бог?

Мы проучились в одной школе семь лет, а познакомились только на восьмой год. Он был в классе "А", а я в "Б". Правда, и ему, и мне математичка Надежда Петровна говорила:

- Вот есть у меня в классе "Б" такой Валерик Фрид (или, соответственно, "в классе "А" такой Юлик Дунский".) Тоже царапает, как курица лапой, тоже на полях рожицы рисует. И кляксы такие же...

Познакомил нас на переменке общий приятель. И мы сходу стали ругать только что увиденную картину "Дети капитана Гранта". Там играл Яша Сегель. Он был на класс младше нас и жил с Юликом в одном доме. Хорошо помню объявление в "Вечерке": Мосфильм искал мальчиков английского типа на роль Роберта Гранта. Яшина мама была ассистентом на этом фильме; по странному совпадению, самый английский тип оказался у ее сына. Юлика она тоже водила на фотопробу - просто, чтобы бесплатно сфотографировался.

Нас, знатоков Жюля Верна, особенно возмущали отступления от канонического текста. Мы даже решили написать пародию на этот сценарий; разошлись по домам и написали - каждый свою. Назавтра прочитали друг дружке, давясь от хохота, а после уроков пошли домой ко мне - писать третий вариант уже вдвоем. Так началась наша кинодраматургическая карьера.

Но тут выяснилось, что мой класс "Б" переводят в другую школу, новостройку. А класс "А" остается в старой 168-й. (Раньше она была 27-я, а еще раньше - "12-я им. декабристов". Моя не очень образованная родственница удивлялась: декабристов? Наверно, октябристов?.. Теперь там "полтинник" - 50-е отделение милиции).

Расставаться нам не хотелось. Юлик пошел в мою новую школу, никому ничего не сказав, и сел со мною за одну парту. Недели две учителя его не замечали. Потом заметили, удивились: а ты, мальчик, откуда взялся?

Как ни странно, в те очень недемократические времена бюрократии в школе было куда меньше, чем теперь. Юлика даже не заставили писать заявление; просто позвонили в 168-ю и попросили переслать документы в 172-ю. Так мы и доучились до десятого класса. Вместе редактировали школьную стенгазету, вместе руководили драмкружком. Актерских способностей ни у него, ни у меня не было, но оба играли и в "Интервенции", и в "Очной ставке". Учились одинаково плохо. Нам предрекали: не кончите ведь школу! Кое-как кончили: мне помогла сломанная челюсть. (Баловались, я свалился в подвал; мне поставили "шину" - приковали алюминиевой проволокой верхнюю челюсть к нижней - и освободили от экзаменов). По всем гуманитарным предметам мне поставили пятерки - я думаю, почти заслуженно. А по всем точным наукам из жалости выставили тройки.

Вот с продолжением образования было посложней. Тогда на приемных экзаменах во все даже самые что ни на есть гуманитарные вузы, надо было сдавать математику и физику. А может, и химию. Этого мы бы не осилили.

И опять везенье! Вышел новый закон, по которому после десятого класса мальчиков забирали в армию. Мы обрадовались: призыв осенью, а значит, все лето можно жить в свое удовольствие, не думать об институте, не готовиться к экзаменам. Юлик со старшим братом Виктором впервые в жизни поехал к морю, в Коктебель, а я бездельничал на даче в Малаховке.

Правда, в начале лета, в электричке, у нас случился такой разговор с соседом: он слышал, как мы обсуждаем сборник американских сценариев.

- Вы, как я понял, окончили школу? А куда думаете поступать?

Мы объяснили, что никуда: идем в армию.

- Жаль. Вам надо бы во ВГИК. Я б мог помочь, я Плотников.

Плотников был замечательным актером-вахтанговцем; снимался он и в кино.

- Тот Плотников?! - спросили мы почтительно. Сосед как бы засмущался:

- Какой это тот?

- Тот, тот, - сказала его жена.

И мы на минуту огорчились: так хорошо он рассказывал нам о ВГИКе... Не судьба!

И вдруг в августе меня повесткой вызывают в военкомат. Там куча ребят, и все в очках: оказывается, изменили медицинские требования к призывникам, и всех, у кого больше четырех диоптрий, от армии освобождают.

У нас с Юликом было по четыре с половиной. (Все размеры у нас совпадали, кроме обуви: я мог носить его ботинки, а мои были ему малы).

Тем летом - словно специально для нас - отменили экзамены по точным наукам в гуманитарных вузах. Наши шансы поступить очень выросли - но к сожалению, во всех институтах уже закончились приемные испытания. Только один единственный вуз перенес их на сентябрь - Всесоюзный Государственный Институт Кинематографии, ВГИК!

Он переезжал из здания бывшего "Яра" (где сейчас гостиница "Советская") на новое место, к Сельхозвыставке. В Коктебель пошла телеграмма: "Выезжай готовиться в вуз". И хотя телеграфистка перепутала, написала "готовиться в ус", Юлик все понял правильно.

Приехал, мы спешно подготовили вступительные работы: он перевод стихотворения, и я перевод стихотворения (он - Гейне, я Бернса); он экранизацию рассказа О.Генри, и я экранизацию рассказа О.Генри... Мы прошли по конкурсу - и в институте, в отличие от школы, учились хорошо. Но не успели мы сдать экзамены за первый курс, как началась война.

Всем курсом поехали на трудфронт: копать эскарпы, контрэскарпы и противотанковые рвы в Смоленской области, под Рославлем. Нас вернули в Москву за день до немецкого наступления. А в октябре немцы уже подошли к самой Москве.

Похоже было, что столицу сдадут: еще раньше из Москвы эвакуировали все важные учреждения и предприятия, а теперь отгоняли подальше весь вагонный парк, вывозили на грузовых платформах московские троллейбусы.

У Юлия на руках была очень больная мать - астматичка, да еще почти слепая. Отец нашего однокурсника Игоря Пожидаева*) руководил эвакуацией своего наркомата. Сотрудников с семьями грузили на пароходы и по каналу Москва-Волга отправляли в Ульяновск. Игорь добыл два билета - для Юлика и его мамы. Юлик тут же их потерял и стеснялся пойти попросить дубликаты - но я его заставил. Сам же я решил пока остаться и посмотреть, что будет. Семнадцатого числа я увидел пожарную машину, груженую чемоданами, узлами и матрасами. Подумал: ну, дело плохо, это последний звонок - пора удирать.

Набил едой один рюкзак, обувкой второй - даже "гаги" отвинтил от конечных ботинок. Один рюкзак на груди, другой на спине, обе руки свободны. И пошел на Казанский вокзал, чтобы отъехать на электричке хотя бы до Раменского, километров пятьдесят. А дальше можно пешком - как мой отец, когда уходил под бомбежкой из Минска.

Вот тут-то и выяснилось, что электричек уже нет - угнали на восток. Зато стоял готовый к отправке эшелон с эвакуированными. Я нахально влез в теплушку, набитую людьми так плотно, как и гулаговские краснухи не набивались зеками. Куда повезут, никто не знал. Поехали потихоньку... На какой-то станции я увидел поезд "Москва-Казань"; двери вагонов были заперты изнутри. Но я уцепился за поручень и на подножке отправился к Мише Левину - он с родителями был в Казани.**)

Из Казани так же зайцем я поплыл на пароходе в Куйбышев - там была Военно-медицинская академия, где работал мой отец. А по дороге, в Ульяновске, увидел у причала пароход - кажется, "Профессор Мечников", - который увез из Москвы Юлика с мамой. Побежал искать их, но не нашел. Еле вытащил ноги из черной и вязкой, как вар, ульяновской грязи и двинулся дальше, к своим.

В Куйбышеве - нечаянная радость. Моего отца разыскал Юлик, чтобы узнать, что со мной, и рассказать о себе. Они с матерью пробирались в Чкаловск - в тамошнем госпитале лежал мамин брат полковник Иоффе, тяжело раненный.***) (Мы обнялись на прощанье - как тогда, на Лубянке - когда еще доведется увидеться?)

Через пару дней произошла еще одна неожиданная встреча: увидел на улице Валентина Морозова, однокурсника. Он эвакуировался вместе со ВГИКом. До Куйбышева ребята путешествовали в тех самых троллейбусах, которые уехали из Москвы на грузовых платформах. Институт направлялся в Алма-Ату. В Куйбышеве ВГИКу дали целый вагон - пассажирский, бесплацкартный.

Я простился с родителями и поехал дальше с ребятами.

По дороге мы подобрали еще двух гиковцев - студентку и преподавателя; а когда выгрузились на станции Алма-Ата-I, я увидел еще издали знакомое бежевое пальто с черным мазутным пятном на ягодице: это Юлик в Куйбышеве присел отдохнуть на шпалу.

Я побежал, догнал его - и вовремя; в его паспорте уже стоял лиловый штамп: "эвакуируется в Усть-Каменогорск". Оказывается, в госпитале у дяди Миши они встретились со вторым братом Минны Соломоновны, Ароном. И решили путешествовать дальше втроем.

Я категорически потребовал, чтобы Юлик остался с нами. Будет учиться, а мама пускай едет в Усть-Каменогорск, дядька присмотрит за ней. Минна Соломоновна горячо поддержала мою идею, но Арон - не лучший из ее братьев - был не в восторге. В письме из Усть-Каменогорска он потом спросил Юлика: "Как поживает твой пройдоха Фрид? Он пройдоха, это точно"... Точно, не точно - но теперь-то я понимаю, что только эгоизм молодости не дал подумать, какую ношу я взваливаю на чужого мне человека. По счастью, все обернулось хорошо, и Юлик ездил из Алма-Аты в Усть-Каменогорск навещать маму.

В эвакуации ВГИК оставался до осени 1943 г. В октябре мы вернулись в Москву, новый 44-й год встретили со старыми друзьями - и с ними же чуть погодя угодили в тюрьму. После бутырской "церкви" наши с Юликом дорожки разошлись. Домой он писал не обо всех своих приключениях - не хотел, чтоб волновались. А волноваться были причины.

В первом же лагере, куда он попал, на него полез с топором приблатненный собригадник. Юлик топор отнял, отбросил и как следует отметелил этого типа. Силенки набрался в Бутырке, на передачках, а храбрости ему хватало: у Дунских это семейное. Всегда вежливый и мягкий, он впадал прямо-таки в беркерскую ярость, если его оскорбляли - его или кого-то из близких. Как тогда полез на топор, мог и на танк попереть. Уже после лагеря, в Москве, наш сосед по дому Фимка, будущий американский писатель Эфраим Севела, очень точно определил: у Юлика мягкости - на один миллиметр.

Эта твердость характера была его главной опорой в лагере: передач из дома он не получал. Отец к этому времени умер, мать была совершенно беспомощна, а брат Виктор отрекся от него, узнав, по какому пункту пятьдесят восьмой статьи Юлик получил срок. Отрекся не по трусости: в первые дни войны он ушел на фронт добровольцем, хорошо воевал, был ранен и снова воевал. Но Виктор Дунский был идейный коммунист, в партию его приняли чуть ли не семнадцати лет от роду; и он совершенно искренне считал своего любимого младшего брата врагом народа. А раз так, то следовательно... Какая-то дикая слепота - хуже, чем глаукома Минны Соломоновны. Черная магия сталинизма.

К чести Виктора надо сказать, что все поняв - но только после ХХ-го съезда, как и многие такие же - он трижды приходил к брату каяться. Два раза Юлик прогонял его, но на третий простил. И никогда не вспоминал об этой позорной странице их семейной хроники...

Чувство собственного достоинства привлекало к Юлию самых разных людей. В первом его лагере - это было в Курской области вольный прораб обратил внимание на несуетливого молодого человека в очках. Подошел, поговорил - и назначил десятником. А в подчинение ему дал военнопленных немцев. Там рядом с их лагпунктом был асфальто-битумный заводик, на котором вместе с зеками работали военнопленные немцы и мадьяры. Их положение было получше, чем у з/к з/к: их кормили не "по нормам Гулага", им давали армейский паек, такой же, как своим.

Юлик вспоминал меланхоличного немецкого генерала с железным крестом на мундире. При нем состояли два его прежних адьютанта. Этим жилось совсем недурно: все трое не работали, читали, беседовали. Иногда и Юлик со своим небогатым запасом немецких слов принимал в их беседах участие.

Там же он оказался свидетелем необычного - и похоже, удачного - побега. Бригада заключенных ремонтировала полотно железной дороги. Раздалась команда: всем отойти в сторону!

По соседнему только что отремонтированному пути медленно шел воинский эшелон. Это возвращались по домам победители. Двери теплушек были открыты - жара... В одном из вагонов ехали моряки; радовались жизни, горланили песни. Проезжая мимо зеков, приумолкли. И вдруг от костра, на котором разогревали битум, к эшелону поскакал на костылях одноногий инвалид, морячок. Он махал бескозыркой, кричал:

- Братишечки! Я свой, я с Балтики... Не дайте пропасть!..

- Стой! Куда попер? Стрелять буду! - орали конвоиры. И действительно стреляли - в воздух. Не палить же им по своим?.. Морячок бросил костыли, скакал вдоль вагонов на одной ноге. Из теплушки, где ехали матросы, протянулись руки - наверно, с десяток рук - и втащили его в вагон. Поезд набрал ход и ушел, увозя беглеца. Возможно, его и не очень-то искали: кому инвалид особенно был нужен?.. Сошел на какой-нибудь станции и потерялся в людском месиве.

Этот эпизод, ничего не прибавив к рассказу Юлика, мы с Миттой воспроизвели в "Затерянном в Сибири".

В тот курский лагерь Юлий попал вместе с нашим однодельцем Шуриком Гуревичем. Но очень скоро их сравнительно безбедная жизнь кончилась. Шурика отправили в Коми, в Устьвымлаг, (где, кстати сказать, он познакомился и подружился с хорошими и значительными людьми - Евгением Гнединым, Львом Разгоном), а Юлик уехал в Кировскую область.

Вот там ему пришлось туго. Я уже упоминал о жутком лагпункте, где смертность составляла 120%. Юлик "доходил", несколько раз он попадал в стационар. Но каждый раз приходили на выручку друзья новые.

С нежностью он вспоминал Линду Партс - пожилую, как ему тогда казалось, интеллигентную даму, жену какого-то крупного деятеля досоветской Эстонии. Линда работала в хлеборезке и опекала Юлика прямо-таки по-матерински. Ее фамилию мы дали симпатичному эстонцу в "Красной площади". Вдруг увидит, вспомнит, отзовется? Хотя Юлик понимал: надежды на это мало.

Таким же способом мы пытались отыскать еще одного его друга Сашу Брусенцова, геройского парня, бывшего лейтенанта. Его имя, отчество, фамилию и даже воинское звание мы присвоили одному из героев фильма "Служили два товарища" - поручику Александру Никитичу Брусенцову. И тоже - ни ответа, ни привета. Скорей всего погиб: очень рисковый был мужик; он даже подбивал Юлика на побег, но тот его отговорил. Куда бежать? Побег не для тех, кто дорожит семьей, родными, друзьями. Пускай босяки бегут - им терять нечего. Понимаю - спорная позиция. Но мы с Юликом так считали оба... Тогда он Сашку отговорил, а что было потом - этого мы не знаем.

Именно из-за Брусенцова, чтобы не выдавать его - не помню уже, в чем там было дело - Юлик попал в тот карцер, где резал себе вены. Опер и это поставил ему в вину, грозил: будем судить за саботаж, дадим 58.14.

Драться Юлику пришлось и в кировском лагере. Но первая же драка создала ему репутацию непобедимого бойца - так удачно подбил он своему противнику оба глаза. Они сразу заплыли, даже щелочек не осталось. И побежденного повели под руки - как слепого - в лазарет. По лагпункту прошел слух: боксер приехал. С ним старались не связываться.

Правда тамошний "старший блатной" решил проверить, есть ли у боксера душок. Дело было на кухне, на ночном дежурстве (Юлика после болезни взяли в контору). И вот, этот Шурик стал задирать его, издеваться над его боксерской славой. Блатарь нарочно распалял себя. Начал со спокойного: "Боксер хуев, я тебя в рот ебу", и завелся до истерики; испытанный воровской прием, на фраеров действует устрашающе. Юлик эту игру понимал, но понимал и другое: стоит сейчас спасовать, жизни не будет. Не торопясь, взял со стола тяжелый секач и пошел на своего обидчика. Он не блефовал. Решил: будь что будет, все равно нехорошо... И вор - хороший психолог - дал задний ход. Засмеялся, сказал:

- Ты чего, в натуре, шуток не понимаешь? Не бери в обиду, Юрок.

(Непривычное имя "Юлий" в лагере превратилось в "Юрий"; отсюда и Юрок).

С этим Шуриком, серьезным взрослым вором, со временем сложились почти дружественные отношения. Беседы с ним очень обогатили познания Юлика в области блатной этики и воровского языка.

Наладились отношения и с "малолеткой". Как именно - об этом я уже писал. Более того: столкновение с воренком по кличке Ведьма в слегка измененном виде вошло в фильм "Затерянный в Сибири" - как и многое другое из рассказанного тогда Юликом.

А на память о самом трагическом происшествии, свидетелем - да нет, можно сказать, участником которого он был, Юлий долгое время хранил гильзу от винтовочного патрона. Напомню: одно время он был учетчиком на лесосплаве и ходил на работу с бригадой малолеток. В зону они возвращались вместе с другими бригадами. Торопясь в голодном нетерпении к вечерней каше, малолетки обгоняли взрослых, колонна растягивалась - в ней было много "фитилей", которые не могли идти быстро. В тот день конвоиры несколько раз переставляли мальчишек в хвост колонны - а они, отчасти из озорства, снова пробирались вперед. У конвоя лопнуло терпение.

Поиграв затвором винтовки, вохровец пригрозил:

- Еще хоть раз нарушите строй, стрелять буду.

- Пацаны, не бойтесь - заорал сосед Юлика по шеренге. - Нету у них прав стрелять!

- Ах, нету? - Конвоир вскинул винтовку и с шести шагов всадил мальчишке пулю в лоб. Тот рухнул без звука; из-под телогрейки выкатилась алюминиевая миска с выцарапанной на дне надписью: "Повар поимей совесть". Юлик нагнулся подобрать ее. Заодно подобрал еще теплую гильзу и незаметно сунул в карман. А вохровец сказал злорадно:

- Не хотели идти медленно, теперь три часа будете стоять.

И стояли - ждали начальства. В конце концов оно явилось; пацаны загалдели:

- Без дела шмольнул! Век свободы не видать!.. Теперь срок получит!..

- Отпуск получит, - сказал в ответ офицер. - Внеочередной, за образцовое несение...

Но не только эти воспоминания сохранил Юлик о своем втором лагере. Я уже говорил: и там были друзья, были веселые минуты. Случалось и такое: кто-то из жуковатых вбил в забор, огораживающий лагерный сортир, большой гвоздь - изнутри. Ошивался около и ждал, когда придет кто-нибудь из латышей или эстонцев: эти ходили еще в привезенных из дому длинных пальто. Сидеть над очком в пальто очень неудобно - а тут такой подходящий гвоздь! Дурачок-прибалт вешал на него свое пальто. Дождавшись, пока он спустит штаны и займется делом, хитрован хватал добычу и удирал. Все, кроме обворованного, очень веселились...

С этим же отхожим местом связан и другой случай - скорее грустный, чем смешной. Следить за чистотой в сортире поставлен был доходяга-японец из военнопленных. Юлик оказал ему какую-то мелкую услугу, когда работал в конторе, и японец не знал, чем отблагодарить. Наконец придумал: когда Юлик зашел в уборную, японец подхватил его под локоток и с поклоном подвел к второму от края очку: оно, по его мнению, было лучше других.

(Японцев и в Минлаге было несколько. Они как-то не по-нашему кланялись - короткими наклонами совершенно прямого туловища. И при этом то ли присвистывали, то ли пришипывали сквозь оскаленные в улыбке зубы: с-с-с!.. Мы с Юликом вспомнили дореволюционный вежливый слово-ерс: "Позвольте-с! Прошу-с!.)

В Минлаг Юлик попал на полгода раньше меня и ко дню нашей встречи был уже авторитетным придурком - нормировщиком. Вообще-то нормировщиков в лагерях не любили: от того, какую даст норму, зависит процент выработки, а стало быть и кормежка. Из лагеря в лагерь переезжала вместе с этапами поговорка: "Увидишь змею и нормировщика - убей сперва нормировщика, змею всегда успеешь". Но Дунского уважали - он был самым либеральным изо всех.

Интинская его карьера началась так. Когда Юлика привезли на третий ОЛП, кто-то из старожилов посоветовал:

- Говоришь, нормировщиком работал? Здесь старший нормировщик твой земляк, сходи к нему, он тебя пристроит.

"Земляк" означало - еврей, как и ты. А известно же: еврей еврея всегда тянет, не то что мы, дураки русские... Эти рассуждения Юлик слышал сто раз и всерьез не принимал. Но к старшему нормировщику все-таки пошел.

Старшим нормировщиком на третьем ОЛПе был некто Лернер, румынский еврей, по специальности джазовый музыкант - саксофонист. Как и когда он превратился в нормировщика - понятия не имею. Но на третьем он был самой влиятельной фигурой. Замечено: в лагере это зависит не от должности, а от личности. На Алексеевке всем командовал завбуром Петров, на 15-м - комендант, ссученный вор Степан Ильин, в курском лагере у Юлика - почему-то фельдшер Грейдин, а здесь на третьем - нормировщик Лернер. Все они были стукачами, все - людьми энергичными и, как правило, подлыми. Лернера ненавидели и боялись даже надзиратели и вольные из обслуги: каждый день ходит к Бородулину, начальнику ОЛПа - кто его знает, чего он там нашептывает?

Визит к нему начался не очень удачно. "Земляк" кровного родства не признавал.

- Работали нормировщиком? - брезгливо переспросил Лернер. Ну и что? Я-то здесь причем?

- Извините. - Юлик повернулся, чтобы идти. Это Лернера озадачило: к такому он не привык, думал - сейчас посетитель будет жалобно канючить: "А может, найдется какое-нибудь местечко? Я вам буду так благодарен, мне скоро посылка придет..." - что-нибудь в этом роде. А тут - буркнул "извините" и пошел.

- Погодите, - сказал Лернер в спину Юлику. - Вы москвич?.. Нормировщиком и на воле были?

- Нет. Студентом был.

- Какого института?

- Вы вряд ли знаете. Есть такой Институт Кинематографии. - И Юлик опять взялся за дверную ручку.

- Погодите! Профессора Тиссэ знаете?

- Его - нет. А с его женой немножко был знаком.

- Не может быть.

- Почему не может? Красивая женщина. Брюнетка... Со странным именем - Бланка, по-моему.

- Бьянка! Бьянка! - Лернер вскочил со стула. - Идите сюда.

Он выдвинул ящик стола и достал фотокарточку - портрет молодой женщины, с которой мы познакомились в Алма-Ате, на дне рождения Майи Рошаль. Оказалось, что эта Бьянка родная сестра Лернера. Он просто обожал ее, гордился ее красотой и образованностью.

Этот неожиданный поворот разговора решил проблему трудоустройства; немедленно нашлось место нормировщика. А Лернер часто зазывал Юлика к себе в кабину - поговорить о Бьянке, об американских фильмах. В своей Румынии он их насмотрелся достаточно. Он даже сыграл для Юлика - на скрипке, саксофона у него не было. По мнению знатока музыки Абрама Ефимовича Эйслера, сына капельмейстера санкт-петербургской императорской оперы, играл Лернер хорошо. Но тот отмахивался от похвал: вот на саксофоне, говорил он, я действительно умею играть. А скрипка - это так...*****)

Раз уж я упомянул Абрама Ефимовича, расскажу о нем поподробней. Это был прелестный старик, умница, похожий как близнец на актера Адольфа Менжу - тот же аристократический длинный нос, те же усики, тот же иронический прищур глаз - и та же нелюбовь к коммунизму. По своим политическим убеждениям Эйслер был монархистом и этого не скрывал.

- Абрам Ефимович, - удивился Юлик, - с такими взглядами - и на свободе до пятьдесят первого года?

Подумав, старик ответил:

- Видите ли, Юлик у меня были очень качественные знакомые.******)

Эйслер, по профессии инженер, был страстным пушкинистом. Знал наизусть множество стихов, биографию Пушкина помнил, как свою. Однажды Юлик проснулся посреди ночи и увидел, что Эйслер тоже не спит. Сидит призадумавшись на нарах и смотрит в одну точку. Вообще-то, ему было над чем призадуматься: по ст. 58.10 старику дали четвертак, отсидел он только год. А если тебе за семьдесят? Не так уж просто досидеть до звонка. Все-таки Юлий спросил:

- О чем задумались, Абрам Ефимович?

- Я думаю: если бы он женился не на этой бляди Гончаровой, а на Анне Петровне Керн - представляете, Юлик, сколько он мог бы еще написать?!

Что касается срока, Эйслер обманул-таки советскую власть: освободился после ХХ-го съезда, не досидев лет двадцать, и вернулся в Москву одновременно с нами...

Когда я попал на 3-й, Лернер доживал там последние денечки: через неделю он должен был освобождаться. Юлик познакомил меня с ним и спросил, нельзя ли найти для меня работу в бухгалтерии. Лернер согласился помочь и действительно поговорил, с кем следовало. Ему обещали - сделаем!.. Но как только он уехал, всеобщая нелюбовь к нему, естественно, перенеслась на меня: никто не хотел помогать протеже Лернера. В конце концов все устроилось само собой. Бухгалтера были нужны; недели две-три походил на стройку, а потом меня взяли в бухгалтерию ОЛПа.

Ничего интересного про эту контору вспомнить не могу при всем желании. Даже забыл редкое имя самого противного из коллег: Гурий? Или Милий? У него и фамилия была противная - Золотарев. Помню очень приятного рижанина Володю - русского из первой эмиграции. Он рассказал мне, как сочинялось знаменитое танго "Черные глаза": когда-то Володя ухаживал за дочкой автора "Черных глаз" Оскара Строка, тоже рижанина. Только тому повезло больше - в России жил и умер свободным человеком... Помню и Володину смешную реплику. При нем Золотарев громко, чтоб услыхал главбух, похвалялся своим служебным рвением:

- Столько дел, столько дел - другой раз и пообедать не пойдешь.

- Другой раз и не дадут, - сказал Володя.

И помню офицера-главбуха, злобного карлика по прозвищу Трубка. Трубку он не выпускал изо рта; но чтобы поделиться табачком с зеками-подчиненными - это никогда! Водились за ним грехи и посерьезней: к концу зимы он попал под суд - за растление собственной дочери. Девочке было шесть лет. Но это к делу не относится.

Отсидев положенные часы в конторе я бежал к Юлику. Мы жили в разных бараках; он в шахтстроевском, я - в бараке лагерной обслуги.

Третий ОЛП, вообще-то, официально именовался третьим лаготделением, л/о N3; но это труднопроизносимо, все говорили - ОЛП. Так вот, наш ОЛП поделен был на четыре колонны: Шахтстрой, Шахта-9, Шахта-13/14 и Лагобслуга. Каждой колонне начальство отвело по нескольку бараков и строго следило за тем, чтобы зеки проживали, так сказать, по месту прописки. Но ходить из барака в барак днем разрешалось. Это потом уже скотина Бородулин ввел почти тюремный режим: ходить приказано было строем - даже если втроем или вчетвером; на ночь бараки запирали снаружи. Но и тогда бессмысленные эти строгости долго не продержались.

А пока-что о строгости режима напоминали номера на спинах. Я знаю, что в других особлагах номера нашивали еще и на шапку и на колено. У нас - только на спине. Но появиться в зоне или на шахте без номера было нельзя: сразу угодишь в карцер. Мы не были безымянными "номерными арестантами", как лубянские; вольные обращались к нам по фамилии, а на производстве и по имени. Но для вертухаев номера служили большим подспорьем. Попробуешь от него удрать, а он даже не побежит вдогонку - просто запишет номер, проводив тебя взглядом, как гаишник удирающую от свистка машину.

К моему стыду должен признаться, что после первого шока, я быстро привык к этому нововведенью и даже стал находить в нем некоторое удобство. Рабская натура? Может быть. Но вот принесут из сушилки одежду и вывалят горой посреди барака - иди ройся, ищи свое! А по номеру в куче одинакового лагерного тряпья легко было опознать свой бушлат и свою телогрейку. Я был Н-71, Юлик Дунский К-963.

В номере не могло быть больше трех цифр: после 999 меняли букву и начинали новую тысячу - с единицы.

Носить свою, вольную, одежду запрещалось категорически - ни шапки, ни сапог, ни свитера - ничего! Зато казенная была получше, чем у нас в Каргопольлаге; бушлаты и телогрейки первого срока доставались почти всем. Вот с обувью, особенно с валенками, обстояло похуже.

Публика на 3-м, как и всюду, была очень разношерстная. Попадались и совсем свеженькие, только что с воли. Мы познакомились с молоденьким москвичом, почти мальчиком, Сережей Закгеймом. Стали расспрашивать: что там в Москве? Оказалось, все как было - так же сажают за ерунду. Понизив голос, он прочитал стихотворение, которое ходило по Москве в списках:

Можно строчки нанизывать

Посложней и попроще,

Но никто нас не вызовет

На Сенатскую площадь.

Мы не будем увенчаны,

И в кибитках снегами

Настоящие женщины

Не поедут за нами.

Фамилию автора мы не запомнили, зато запомнили эти восемь строчек. В 1956 г., едва мы вернулись в Москву, нас позвал в гости Леонид Захарович Трауберг - он был нашим мастером во ВГИКе. Его интересовало: неужели все двенадцать лет мы были совершенно отрезаны от культуры, от литературных новинок? Мы ответили, что нет. Просачивались и в лагерь какие-то сведенья; вот, например, там мы услышали такие стихи. И стали читать:

Можно строчки нанизывать...

Раздался смех. Нам показали круглолицего молодого человека в очках, очень симпатичного. Он застенчиво улыбнулся, представился: Эмка Мандель. Стихи были его. После он побывал у нас, рассказал, что и он сидел, дал почитать новые стихи - в рукописи. Теперь-то все они напечатаны, и не раз. А он теперь известный поэт Наум Коржавин и живет в Америке (куда за ним и настоящая женщина поехала). Он часто бывает в Москве и для своих остался Эмкой Манделем...

Когда я написал, что были на третьем свеженькие с воли, следовало бы добавить: свеженькие, но не новенькие. К концу сороковых годов, как эпидемия, прокатилась по стране волна новых арестов. Брали главным образом тех, кто после войны вернулся из лагерей. Судили за старые грехи, но срока давали новые, очень большие. Что породило эту кампанию - объяснить не могу. Возможно, очередной приступ сталинской паранойи. Или - что, в общем, одно и то же усилившийся страх перед американцами.

В числе тех жертв холодной войны попал к нам инженер Рубинштейн, побывавший еще на Соловках; вернулся на Север Билял Аблаевич Усейнов, наркомпищепром довоенной республики крымских татар. В наших краях его звали Борисом Алексеевичем.

Усейнов рассказал нам с Юликом, как он освобождался из лагеря, отбыв свой первый срок. Было это на Воркуте, зимой, в лютый мороз. Выйдя за ворота лагпункта, он сразу же кинулся искать ночлег - но никто из вольных не захотел впустить в дом вчерашнего врага народа.

Голодный, полузамерзший, Борис Алексеевич вернулся на вахту своего лагпункта и попросился в зону - хотя бы до утра. Вохра отнеслась по-человечески; его впустили, и он побежал в контору, к ребятам, с которыми раньше работал. Там его обогрели, накормили чем бог послал - много бог не мог послать, время было военное, голодное, но бутылка водки у конторских нашлась. Выпили, посмеялись: плохо ли в лагере? Сам попросился обратно!.. И разошлись, оставив Усейнова ночевать в конторе.

Ночью он проснулся от нестерпимого жара: горели сложенные вдоль стены "рабочие сведения" - штабеля финской стружки, на которой писали за неимением бумаги. (У нас на комендантском такое тоже практиковалось. Финская стружка - это плоская щепа; ею на севере кроют дома - как черепицей). Кто-то из пировавших оставил непогашенной керосиновую лампу, ночью она опрокинулась - и теперь сухая щепа полыхала вовсю. Уже и стены занялись.

Борис Алексеевич кинулся к двери, но за ночь снегу намело столько, что дверь не поддавалась. Тогда он выбил стекло и с трудом протиснулся наружу сквозь узкое окошко - в чем был; успел только сунуть ноги в валенки, а телогрейку надеть не успел...

Пожар потушили довольно быстро, но огонь свое дело сделал еще быстрей - от бревенчатого домика мало что осталось. Ударом в рельсу все население лагпункта подняли на поверку - все ли целы. Выстроили, пересчитали - со списочным составом сошлось, можно было расходиться. И вдруг кто-то из вертухаев сообразил: как это сошлось? Один должен быть лишний - Усейнов-то уже не з/к!..

Борис Алексеевич говорил, что от напряжения, от волнений этой ночи он не чувствовал холода - ничего не отморозил, даже не простудился. Второй раз пересчитали зеков, и опять сошлось. Только тогда ребята из бухгалтерии хватились: а где хлебный табельщик? Вспомнили, что после вчерашней выпивки его развезло, в барак он не пошел, а полез на чердак - спать.

Все побежали к пепелищу и увидели: сидит среди еще непогасших головешек доходяга и гложет обгорелую человеческую руку...

Кроме бывшего наркома Усейнова был у нас еще один бывший второй или третий секретарь ленинградского обкома Кедров. Он попал по знаменитому "ленинградскому делу". В чем оно заключалось, мы толком не знали; говорили, будто тамошняя партийная верхушка обвинялась в том, что они хотели сделать Ленинград столицей - и вообще сильно тянули одеяло на себя. Срок у Кедрова был солидный - лет двадцать. (Другим "ленинградцам" дали вышку). О деле я Кедрова не расспрашивал: лагерная этика советует ждать: сам расскажет. А он не рассказывал. Был сдержан, осторожен, вежлив. Мне любопытно было послушать его: с людьми его круга раньше - да и потом - общаться не доводилось. Их я видел только на портретах - тучные, мордастые, все на одно лицо. Кедров же был худощав и это несколько поднимало его в моих глазах. Я как-то сказал ему, что на этих портретах единственное добродушное лицо у Ворошилова. Помолчав, Кедров буркнул:

- Ворошилов строг.

- Строг? В каком смысле?

- Сажать любит, - пояснил он и снова закрылся.

В другой раз он с гордостью рассказал мне такую историю. Во времена секретарства его возил прикрепленный к нему шофер. Однажды они проезжали мимо "Крестов", ленинградской тюрьмы, и водитель весело сказал:

- Родные места! Погостил здесь.

Кедров не стал спрашивать, за что и долго ли гостил. Просто позвонил, куда следовало и спросил:

- Моего водителя проверяли?.. Да? Проверьте еще раз.

И все. Водителя убрали. Меня удивило: неужели Кедров не понимает, чем гордится, какой автопортрет рисует?.. Видимо, у них, также как у воров, какая-то своя вывернутая наизнанку мораль.

Вообще же наш лагконтингент состоял в основном из инородцев, "западников". Меня часто спрашивают: а как насчет антисемитизма в лагере? Мы от него не страдали: все, кто населял Советский Союз в границах 39-го года, здесь стали одним землячеством. Все равно как в эмиграции: там русскими становятся все - и кавказцы, и татары, и евреи. Вероятно, это родовой инстинкт самосохранения - объединиться, чтобы устоять против враждебного окружения.

Могу рассказать и про единственного виденного мной человека, осужденного за антисемитизм. Это был молодой московский еврей, патриот и правоверный коммунист. Когда в 1953 году возникло дело "убийц в белых халатах", в центральных газетах появилась рубрика "Почта Лидии Тимашук". Это она разоблачила кремлевских врачей-отравителей - Вовси, Когана, Эттингера, Раппопорта и других с такими же фамилиями. И благодарные граждане писали ей письма: "Спасибо тебе, дочка!.." "Как хорошо, что это подлое племя не сможет больше вредить..." - и т.д., и т.п.

Молодой еврей-патриот испугался: в Политбюро, подумал он, просто не знают, какой мутный поток хлынул в приоткрытую ими щелку. Так ведь и до погромов может дойти! Надо им объяснить.

Он достаточно долго жил на свете - на нашем, советском свете, чтобы понимать: письмо до высокого адресата не дойдет, завязнет в бюрократическом болоте. И он стал писать письма в поддержку Лидии Тимашук. Писал от имени старых пролетариев, комсомольцев, тружеников колхозных полей: "Правильно, тов. Лидия! Мало их Гитлер поубивал..." или "Эта нация самая вредная, всех их надо повесить на одном суку...". И еще: "Жиды злейший враг русского народа, их надо истреблять, как тараканов!".

Сегодня, в 94-м году, эти тексты кажутся цитатами из газеты "Пульс Тушина" и никого удивить не могут. Но тогда они производили впечатление. Хитроумный автор рассчитывал таким приемом открыть глаза партии и правительству. Они прочтут и задумаются: а не перебрали ли мы? Не пора ли дать отбой?

Дальше случилось то, что хорошо описано в романе Ганса Фаллады "Каждый умирает в одиночку". Там гестапо хитрым научным способом выходит на след супружеской пары, рассылавшей из разных районов города антифашистские листовки. Московский еврей пользовался тем же методом, что и берлинские антифашисты, а чекисты - тем же, что гестаповцы. Сочинителя писем очень быстро засекли, отловили и судили по ст. 58.10 - за "разжигание национальной розни".

Я написал, что от антисемитизма не страдал, и это правда. Но слышал в бараке такой разговор - связанный как раз с делом врачей-отравителей. Они ведь обвинялись в том, что хотели злодейски умертвить Молотова, Ворошилова и еще кого-то такого же. И вот, обсуждая на нарах эту новость, мои соседи бандеровцы ахали:

- Чого бажалы зробиты, ворогы!

Казалось бы, нелогично: им бы радоваться, сами, небось, с радостью удавили бы и Молотова, и Ворошилова - а вот же, ужасались еврейскому злодейству. Мой близкий друг, бандеровский куренной Алексей Брысь уверяет меня, что антисемитизм бандеровцам совершенно чужд. Идеологам и вождям - может быть; но рядовой боец имеет право на собственное мнение.

Кроме украинцев, литовцев, латышей и эстонцев в Минлаге к нам прибавились в больших количествах венгры, немцы и японцы - смешение языков, как на строительстве вавилонской башни! (Хоть т.Сталин предупреждал, что исторические параллели всегда рискованы, как не вспомнить, что и конец двух великих строек был одинаковым: "ферфалте ди ганце постройке", как говорила моя бабушка). В санчасти Юлик слышал, как немец-шахтер объяснял врачу, что у него нелады с сердцем:

- Hertz - пиздец!

Даже песенки, которые приехали в лагерь с Запада, были разноязычными - по-ученому сказать, "макароническими":

Ком, паненка, шляфен,

Морген - бутерброд.

Вшистко едно война,

Юберморген тодт.

(Юлик знал другой вариант:

Ком, паненка, шляфен,

Морген дам часы.

Вшистко едно война

Скидывай трусы!)

Тут тебе и русский, и немецкий, и польский. Были и чисто польские:

На цментаже вельки кшики:

Пердолен се небощики...

А власовцы привезли и немецкую солдатскую:

Эрсте вохе маргарине,

Цвайте вохе сахарине,

Дритте вохе мармаладе

Фирте вохе штейт'с нихт граде!

Что пели литовцы, не знаю, хотя в лагерях их было очень много; Воркуту так и называли - "маленькая Литва". (Думаю, не на много меньше большой.) Не знаю и эстонских песенок, а латышскую - одну, про петушка, - запомнил:

Курту теци, курту теци, гайлиту ман?..

Имелись у нас западники и позападнее украинцев, поляков и прибалтов. Самым западным из европейцев был Лен Уинкот, английский моряк, able seaman - матрос I-й статьи Королевского флота. Когда-то в начале тридцатых он стал зачинщиком знаменитой забастовки военных моряков в Инвергордоне. Бунт на корабле!.. Но времена были либеральные: вместо того, чтобы повесить бунтовщиков на рее, их списали на берег с волчьим билетом. Друзья-коммунисты переправили Лена в СССР; он работал в ленинградском морском интерклубе, написал рассказ из жизни английских моряков и был принят в Союз Советских Писателей. Женился на русской женщине, но в блокаду она умерла, а Лен наболтал себе срок по ст. 58.10. А может, и не болтал ничего; просто решили убрать иностранца из Ленинграда от греха подальше. (Куда уж дальше - на Крайний Север). Он был человек с юмором того хорошего сорта, который позволяет смеяться не только над другими, но и над собой. Уинкот говорил, что на вопрос советских анкет: "Бывали ли за границей, и если бывали, то где?" - он всегда отвечал: "Не был в Новой Зеландии". Он рассказал нам, что однажды здорово надрался в сингапурском клубе иностранных моряков. Пошел пописать, свалился в жолоб и там заснул. Это был Сингапур двадцатых годов, не сегодняшний сверхсовременный, и уборная была вроде общественной советской - с жолобом вместо писсуаров; и перегоревшую лампочку, как у нас, никто не торопился заменить.

- Было темно, как у негра в заднице - рассказывал Лен. - И всю ночь, всю ночь на меня мочились моряки всех флотов мира!

Он говорил об этом с какой-то даже гордостью. А я позавидовал ему - не этому именно приключению, в "бананово-лимонном Сингапуре", а тому, сколько интересных стран он повидал.

В 44-м году, незадолго до ареста, Юлик Дунский, Миша Левин и я зашли в коктейль-холл на улице Горького. Его только что открыли, и нам было любопытно. Взяли два коктейля на троих - на третий не хватило денег - попросили три соломинки и сидели, растягивая удовольствие. К нам подсел пьяненький моряк. Рассказал, что он чиф-меканик (почему-то он именно так выразился), плавает на торговых судах по всему миру; вот, только что вернулся из Сингапура... Повернулся ко мне и неожиданно трезвым голосом сказал:

- А ты, очкарь, никогда не будешь в Сингапуре.

Мы ему завидовали - как завидовали в Инте Лену Уинкоту. Не сомневались, что пророчество чиф-меканика сбудется. Но вот, я пишу эту страницу хоть и не в Сингапуре, но в Калифорнии; я в гостях у сына и делать здесь нечего, кроме как вспоминать недобрые старые времена. И жалеть, что Юлик не дожил до новых...

Вторым иностранным моряком, ставшим на якорь в Инте, был капитан Эрнандес - маленький, тихий, похожий на загорелого еврея. Когда республиканцы проиграли гражданскую войну, капитан привел свое судно в Одессу. Там женился и прожил лет десять. Но быть иностранцем в Стране Советов - рискованное занятие; почти всегда оно кончалось лагерем.

Земляк Эрнандеса Педро Санчес-и-Сапеда был как раз из тех испанских детей, которых капитан вывозил со своей родины на родину победившего социализма.

Этих ребят в Москве было много. Москвичи им симпатизировали, старались помочь чем могли. Но шло время, интерес к Испании ослаб, и "испанские дети" - так их и взрослых называли - стали рядовыми советскими гражданами, без особых привилегий.

Взрослый Педро Санчес-и-Сапеда пел в хоре театра им.Немировича-Данченко и все больше тосковал по своей первой родине. Понимая, что по-хорошему его в Испанию не выпустят, он вместе с надежным товарищем, тоже испанским дитятей, решился на авантюру. В каком-то из южно-американских посольств (кажется в бразильском, но не ручаюсь) нашлись сочувствующие.

Как известно, дипломатических багаж таможенной проверке не подлежит. Кто-то из посольских как раз собирался улетать домой. Ему купили два больших чемодана, кофра; в один запихали Педро, в другой - его компаньона. В днищах проделали дырочки, чтобы ребята не задохнулись.

С двумя этими чемоданами дипломат отправился в аэропорт. И там выяснилось, что накануне изменился тариф: на оплату тяжелого багажа у дипломата не хватило денег - нескольких рублей. Взять валютой в кассе побоялись, одолжить советские иностранцу никто не решился. Ему предложили: берите с собой один чемодан, а второй мы отправим завтра, когда ваши привезут деньги.

Так и сделали. Друг улетел, а чемодан с Педро остался. Его поволокли в холодную камеру хранения - дело было зимой - и там оставили.

Педро забеспокоился: он замерз, затекли руки-ноги, хотелось есть - а главное, непонятно было, что происходит. Стараясь согреться, он заворочался; на шум пришел дежурный, чемодан открыли, и все выяснилось.

В те времена самолеты Аэрофлота летали с промежуточными посадками. Этот не успел долететь даже до Киева, как на борт поступила радиограмма: проверить багаж. В Киеве сняли и второго беглеца... Педро был приятным молодым человеком невысокого роста и с пожизненным испанским акцентом. Петь в хоре это не мешало. Я с ним мало общался: вскоре его куда-то увезли. Хотелось бы узнать, как сложилась его судьба.

Из немцев самым интересным был дневальный нашего барака - одноглазый летчик. И не просто летчик, а - говорили - знаменитый ас. В отличие от алексеевского немца-дневального, летчик по-русски говорил - с акцентом, конечно; немцу от акцента избавиться также трудно, как испанцу.

- Лейвая зекцья, на завтр-р-рак! - выкликал он, возникая в дверях с черной пиратской повязкой на глазу. - Пр-равая зекцья, на завтр-р-рак!..

И с верхних нар прыгал застывший в позе Будды японский полковник. Прыгал, не меняя позы - просто взлетал в воздух, приземлялся в проходе - и шагал на завтр-р-рак.

Летчика однажды вызвал к себе другой полковник - начальник ОЛПа Бородулин. Произошел такой диалог:

- Говорят, ты Гитлера видел?

- Видель.

- Что ж ты его не убил?

- А ты Шталина видель?

- Ну, видел.

- Зачем его не убиль?

И одноглазый ас из кабинета начальника прямиком отправился в бур. Там он, возможно, встретился с еще одним летчиком - Щировым, Героем Советского Союза. Тот из бура практически не вылезал, поэтому я с ним лично знаком не был, о чем до сих пор жалею.

Лагерный срок Щиров получил за то, что обиделся на Берию. Лаврентию Павловичу приглянулась красивая жена летчика, и ее доставили к нему на дом. Про то, как это делалось, написано и рассказано так много, что нет смысла вдаваться в подробности. Как правило, мужья бериевских наложниц шума не поднимали, а Щиров поднял. Вот и попал в Минлаг. Он и здесь не унимался: о своем деле рассказывал всем и каждому, а как только в лагерь приезжала очередная комиссия и спрашивала, обходя бараки: "Вопросы есть?" - Щиров немедленно откликался:

- Есть. Берию еще не повесили?

Его немедленно отправляли в бур, но ведь и туда время от премени наведывались комиссии с тем же обязательным вопросом. И всякий раз Щиров выскакивал со своим:

- Есть вопрос! Берию не повесили?

Его били, сажали в карцер, но Герой не поддавался перевоспитанию.

Берию так и не повесили, но расстреляли - в 1953 г. И Щирова немедленно выпустили из лагеря. Полковник Бородулин захотел побеседовать с ним на прощанье. Спросил:

- Надеюсь, лично к нам у вас претензий нет? Мы только выполняли свой служебный долг.

- Претензий у меня нет, - ответил летчик. - Но я еще вернусь, и ты мне будешь сапоги целовать.

Этому не суждено было сбыться: Бородулина перевели на Воркуту и там он умер от инфаркта. Рассказывали подробности: какой-то зек не поздоровался с ним, как предписывали лагерные правила ("не доходя пяти шагов остановиться, снять головной убор и приветствовать словами: здравствуйте, гражданин начальник!") Полковник разволновался, стал кричать, топать ногами, и - "Hertz пиздец". Боюсь, что это легенда. Красивой легендой оказался и слух, будто Щиров действительно вернулся на Инту в составе "микояновской тройки" - разгружать лагерь.*******)

Буром заведовал Владас Костельницкас. Такая же сволочь, как наш Петров, и тоже в прошлом эмведешник. Но внешне - полная противоположность своему каргопольскому коллеге. Литовец, профессорский сын, он обладал вполне интеллигентной наружностью - был близорук и носил очки с очень толстыми стеклами. Обладал он и тем прекрасным цветом лица - белая кожа, нежный румянец - который, по нашему с Юлием наблюдению, бывает только у ангелов или у людей, не знающих угрызений совести (за отсутствием таковой). Костельницкас ангелом не был: с садистическим удовольствием заливал пол в камерах бура ледяной водой - чтоб сидели на нарах, поджав ноги; по малейшему поводу надевал на своих подопечных наручники, избивал. При этом всегда пребывал в превосходнейшем расположении духа: по деревянным тротуарам ОЛПа ходил приплясывая и аккомпанируя себе на воображаемой губной гармошке. Срок у него был небольшой - три года, но и их Владасу досидеть не удалось: его зарезали. Подозреваю, что земляки; литовцы, как и бандеровцы, к минлаговским временам превратились в серьезную и хорошо организованную силу, можно даже сказать - в тайную армию.

Собрав весь ОЛП в столовой, Бородулин произнес гневную речь:

- Враги убили советского офицера Костельницкаса. Не пройдет! Мы найдем убийц и сурово накажем!

Стоявший рядом со мной зек негромко сказал:

- Хуй вы найдете.

Так и вышло. Меня всегда удивляло: почему в большом многомиллионном городе убийц ухитряются найти, а на лагпункте не могут. Здесь ведь, в наглухо запертой зоне, всего четыре тысячи человек. Может, не очень-то и искали - ну, одним зеком больше, одним меньше... Почти все лагерные убийства в Минлаге остались нераскрытыми.

Блатные убивали по-старому - работая на публику. Так зарубили нарядчика, ссученного вора по кличке Рябый: за ним "давно ходил колун", т.е., он был приговорен воровской сходкой.

Сашка Переплетчиков рассказывал: он колол дрова возле барака; к нему подошли двое и попросили на минутку топор. Он дал, хотя понимал что вряд ли топор понадобился им для хозяйственных нужд. Минут через двадцать обоих провели мимо Сашки в наручниках. Один крикнул:

- Сашок, сходи возьми топор.

- Где?

- В черепе у Рябого.

Рябый отдыхал у себя в кабине, когда вошли эти двое. Один занес над его головой топор, другой тронул за плечо: "по соникам" убивать не полагалось. Рябый приоткрыл глаза. Этого было достаточно для соблюдения формальностей. И исполнитель приговора, не дожидаясь, пока нарядчик сообразит, что к чему, рубанул его по черепу. После этого они пошли на вахту и, как требовал ритуал, сказали:

- Уберите труп!

Обычно такие дела поручались молодым ворам долгосрочникам. Двадцать три года сидеть или двадцать пять - большой разницы нет. Зато - какая заслуга перед преступным миром! (Смертная казнь в те годы уголовным кодексом не предусматривалась; чтобы припугнуть блатных, пришлось ввести специальным указом высшую меру наказания за "лагерный бандитизм". Потом-то узаконили "вышку" и за другие преступления).

Бандеровцы и литовцы убивали стукачей по-другому, показуха им была не нужна. Втроем или вчетвером подстерегали приговоренного в темном местечке и поднимали на ножи. Так было с Костельницкасом, так было и с Лукиновым, начальником колонны шахты-9.

Этот мерзкий тип сидел с незапамятных времен (в формуляре стояло: "троцкист") и знал все лагерные подлости. Однажды зашел в барак с перевязанным горлом, жалобно просипел:

- Ребятки, нет ли у кого стрептоцида, красненького? Ангина у меня.

Кто-то кинулся к тумбочке:

- У меня есть!

Тогда Лукинов сорвал повязку и торжествующе закричал:

- Теперь понятно, кто у меня красным на снег ссыт! С крыльца... Десять суток ШИЗО!

В угоду начальству он изобретал ненужные режимные строгости как мог, портил людям жизнь. Убили Лукинова за неделю до освобождения; уже жена успела приехать - хотела встретить у ворот после долгой разлуки...

Совсем другого склада человек был Костя Рябчевский, начальник колонны шахты 13/14. На этом посту он сменил хорошего парня Макара Дарманяна, футболиста из Одессы. Рябчевского представил колонне сам Бородулин такими словами:

- Дарманян вас распустил. Теперь начальником будет серьезный человек, он наведет порядок!

Порядок Костя навел быстро: у него был большой опыт руководящей работы.

В плен к финнам он попал капитан-лейтенантом Балтийского флота. Пошел к ним на службу - не морскую - и за особые заслуги был передан немцам. Он сам похвалялся:

- Я воевал с коммунизмом на двух континентах, в Европе и в Африке.

(В Африку Рябчевский бежал после поражения немцев; вступил во французский Иностранный Легион и стал служить четвертым по счету хозяевам).

Из Африки в Коми АССР он переехал по причине романтической: в России у Кости была любимая женщина. И он вернулся к ней - под чужим именем. Но и эмгебешники ели хлеб не даром: разнюхали, кто он такой, дали срок и отправили в Минлаг. Своей женщине он и здесь оставался верен. "Обжимал" зеков из своей колонны (т.е., брал взятки продуктами из посылок) и умудрялся через вольных отправлять посылки ей.

Чем-то Рябчевский сильно обидел Сашку Переплетчикова, и тот не раз божился: гад человек буду, я Костю работну начисто!

Как-то раз мы втроем - Сашка, Юлик и я - сидели в сушилке барака и гадали, чем бы открыть банку тушонки: Сашка только что получил "бердыч". В сушилку заглянул Костя - он делал обход своих владений. Увидел Сашку с банкой в руках, понял суть проблемы и вытащил из-за голенища большой нож, вроде финки. Протянул его Сашкекак воспитанный человек, наборной ручкой вперед:

- Нож ищешь? На, Саша. Открывай.

А презрительно сощуренные глаза говорили другое: "Ты же, тварь, хлестался, что работнешь меня?.. На, делай!" Он стоял, чуть наклонившись вперед - рослый, плечистый, с квадратным по-офицерски выбритым черепом - и ждал. Сашка открыл банку, вытер нож о брючину и отдал владельцу. Даже пробормотал смущенно:

- Спасибо, Костя.

Такой был Костя Рябчевский. Имел душок. И Сашка был не трус, но конечно же, он не собирался никого убивать - просто играл в блатного. Романтик...

С Лукиновым, при всем несходстве, Костя приятельствовал. Помню, сидели они в столовой и лениво наблюдали за репетицией местной самодеятельности. Пел Печковский, отбивал чечетку Лен Уинкот, загримированный под негра. Лукинов сказал:

- Может, и мы чего-нибудь покажем? А, Костя?

- Ну, давай. Покажем, как вешают.

Такие были у них шутки. Рябчевского тоже пытались зарубить, но неудачно - удар оказался слаб. И сразу родилась легенда: хитромудрый Рябчевский носит под казенной шапкой другую, стальную вроде тюбетейки. (Если бы знали терминологию оружейников, сказали бы: мисюрку, наплешник...)

Летом 49 года произошло приятное событие: на третий ОЛП с очередным этапом пришли двое, с которыми я подружился на Алексеевке: Женя Высоцкий и Жора Быстров.

Жорина история стоит того, чтоб на ней задержаться. До войны он жил в Пскове, учился в институте, был физкультурником и даже победителем какой-то всесоюзной военно-спортивной игры. В ее комплекс входило и ГТО - "Готов к труду и обороне", и "Ворошиловский стрелок", и ориентировка - все на свете.

Когда началась война и фронт оказался совсем близко, в городе стали формировать из спортсменов истребительный отряд для борьбы с немецкими диверсантами. Жора, естественно, записался одним из первых. Но в последний момент его вызвали в военкомат; там Жору ждал энкаведешник в штатском. Поздоровался за руку, назвал Георгием Илларионовичем и объяснил: в истребительный отряд идти не надо. Жора останется в городе и предложит свои услуги немцам. Отец Быстрова, большой железнодорожный начальник, был арестован, как враг народа. Это, по словам чекиста, было сейчас большим плюсом: немцы проникнутся к Жоре доверием. Тем более, что внешность очень подходящая, арийская: рыжие волосы, рост под метр девяносто. А дальше - надо стать для них своим человеком, пойти на службу в полицию, в жандармерию, на худой конец, в армию. И работать на нашу разведку. Ведь вы советский человек?..

Жора сказал, что да, и все пошло по чекистскому плану. Через полгода он уже преподавал рукопашный бой в школе диверсантов в эльзасском городе Конфлансе (Жора произносил его название на немецкий манер: Конфлянц). От него я получил некоторые разъяснения по поводу власовцев. Это материя сложная; скажу только, что наша пропаганда называла власовцами всех русских, согласившихся воевать на стороне немцев, а это не точно. Кроме собственно власовских частей (до армии они по количеству не дотягивали), были еще вкрапления в воинские части вермахта. И всюду - в т.ч. и среди настоящих власовцев - публика была очень неоднородная: идейные бойцы с коммунизмом, карьеристы, а чаше всего - бедолаги, попавшие в плен, наголодавшиеся и голодом загнанные в чужую армию.

Рассказывали и такое: военнопленных заводили в баню, всю одежду отправляли на прожарку - а обратно не возвращали. Помывшимся предлагали надеть серо-зеленую немецкую форму (а иногда - черную, не то голландскую, не то из какой-то прибалтийской республики). Надевай чужую форму или гуляй голышом... Не знаю, так ли было - но чувствую, что очень похоже на правду.

Жора Быстров предателем себя, понятно, не считал: он выполнял задание, совершал, можно сказать, подвиг разведчика. После капитуляции немцев явился к советскому командованию и рассказал свою историю. Жору обласкали; долго выдаивали сведения о всех частях, где он успел послужить, а когда он выложил все, что знал, арестовали и осудили на десять лет по ст. 58.1б - измена Родине.

В лагере ему пришлось очень тяжело: куда эвакуировались его мать и брат, он не знал, посылок ждать было не от кого. Несколько раз он совсем доходил - но кое-как выкарабкался: на Алексеевке ему очень помог Женя Высоцкий. Жорка относился к нему с молчаливым обожанием. Он и вообще был не болтлив, сдержан - но с чувством юмора у Георгия Илларионовича обстояло хорошо. Так же, как у Евгения Ивановича. Про то, что Женя был отличный рассказчик, я уже упоминал. Рассказы у него были на любой вкус - и жутковатые, и веселые (хотя, как правило и они кончались не очень весело для главного героя).

Он рассказывал, например, про сослуживца своего отца, большого подхалима. На дне рождения Высоцкого-старшего, директора военного завода, этот сослуживец произнес тост:

- Кто у нас был Ленин? Теоретик. А кто у нас Сталин? Практик. А вы, товарищ Высоцкий - вы у нас и теоретик, и практик!

Год был неподходящий - тридцать седьмой. Подхалима посадили. Немного погодя посадили и старшего Высоцкого, а потом и младшего.

На следствии Женя держался молодцом, ни в чем не признавался - да и не в чем было. Следователь орал на него, материл, но не слишком жал. Может, жалел? Жене было тогда семнадцать лет.

Однажды его вызвали на допрос. В кабинете, кроме его следователя, было еще четверо. У троих в руках резиновые дубинки, у одного - отломанная от стула ножка.

- Вот он, Высоцкий, - объявил его следователь. - Не сознается, гаденыш.

- Сознается, - сказал чужой следователь и поиграл дубинкой.

- Спорим, не сознается! - азартно крикнул "свой". - А, Высоцкий?.. Говори, писал троцкистские листовки?!

- Не писал.

- Ну вот. Что я сказал?

- Сознается, - заорали чужие, и двинулись на Женю, размахивая дубинками. - Говори - писал?

- Не сознавайся, - приказал свой.

- Не писал. - Женя стал пятиться в угол.

- Сознавайся!

- Не сознавайся!

Концы дубинок прижали парнишку к стене; тот, что был с ножкой от стула, замахнулся. Женя зажмурил глаза и отчаянно крикнул:

- Не писал!

Раздался хохот. Дубинки полетели на пол.

- Молодец, Высоцкий, - удовлетворенно сказал Женин следователь. - Ладно, иди пока.

Женя говорил, с него семь потов сошло. Вернулся в камеру, зная: свое он так и так получит...

Юлику и Женя и Жорка сразу понравились. После работы мы собирались у него в каморке (он там не ночевал, только обрабатывал шахтстроевские наряды). Его помощником был эстонец по фамилии Нымм; при нем мы болтали, не стесняясь - эстонцы народ надежный. Еще одним членом компании стал электрослесарь Борька Печенев, горьковчанин. Этот тоже был начинен всевозможными историями. Он и предложил: а давайте устроим конкурс - пускай каждый напишет рассказ на лагерную тему. Жора Быстров отказался писать, а остальные решили: почему не попробовать? Бумага была под рукой, сели писать.

Рассказики получились короткие. К нашему удивлению, Женины истории, которые он рассказывал просто артистически, на бумаге превратились в вялое школьное сочинение. Борькино произведение тоже не блистало - как и мое. Победу единогласно присудили Юлику.

Нас с ним позабавил ряд совпадений. Он писал от первого лица, лирическим героем сделав вора, - и я тоже. У него была любовь и измена - у меня тоже. У него карточная игра - и у меня. У него герой убивал возлюбленную... Вот тут было расхождение. Мой только пришел с топором к ней, спящей - и пожалел. Порубил все шмотки, которые дарил - так у блатных было заведено, - и тем дело кончилось. Оно и естественно: у Юлика главным действующим лицом был решительный и жестокий сука, а у меня - довольно жалкий полуцвет. Из моего рассказика я запомнил только одну фразу: "Но нам сказали, что вы рецидив и к амнистии не принадлежите". А у Юлика ... Короче, в воскресенье мы сели вдвоем сочинять второй вариант его истории. Совсем как в самом начале нашего соавторства, когда сочиняли в восьмом классе пародию на "Дети капитана Гранта".

Получился довольно длинный рассказ, почти повесть - "Лучший из них". питерский приятель. В "Красной стреле" соседом Абрама Ефимовича по двухместному купе оказался знаменитый артист Юрьев - "последний русский трагик" и старейшина ленинградских гомосексуалистов. Молодой Эйслер забеспокоился.

- Глупости, ничего не бойся, - сказал приятель. - Я тебя научу. Как только тронется поезд, заведи разговор о том, что у каждого человека имеются свои маленькие странности. Он, конечно, заинтересуется, спросит: а какая странность у вас? И ты ему скажешь: каждый раз, когда ложусь спать, я насыпаю себе в анальное отверстие битое стекло.

 Примечания автора:

*) Игорь стал в войну корреспондентом армейской газеты. Надел офицерские погоны, вступил, скорей всего, в партию - но вот ведь, не побоялся написать мне в мой первый лагерь прекрасное письмо, полное тревоги и сочувствия. Писал, что ни одной минуты не верит в нашу виновность, спрашивал, не надо ли чего прислать? Я не ответил и просил маму объяснить Игорю, что незачем ему рисковать, больше писать не надо... Еще одно письмо я тогда же, в 45 году, получил от вгиковки, очень милой девочки Вали Ерохиной (потом она вышла замуж и стала Яковлевой). Она писала о себе, о новых подругах, рассказывала об институтских новостях. "Есть женщины в русских селеньях!" И мужчины... Валечке я тоже не ответил - из тех же соображений, что и Игорю.

**) В Казань эвакуировали Академию Наук; Мишина мать была член-кором. Мишка божился, что президент Академии, когда благодарил городские власти за гостеприимство, закончил речь таким пассажем: "А ведь, как говорится, незванный гость хуже татарина!"

***) С дядей Мишей (Моисеем Соломоновичем) я познакомился через год. Ранение у него было нетривиальное: пуля попала в шею сзади - и вышла через рот, выбив половину зубов. Полковник был профессиональным военным, артиллеристом, и очень храбрым человеком. Не думаю, чтобы он повернулся к неприятелю спиной. Вероятней всего, стреляла в него какая-то сволочь из своих: такое на фронте случалось.

****) Совсем из других соображений мы в трех сценариях поминали стукача Аленцева - называли по имени-отчеству, говорили всякие нелестные вещи (о персонаже, но в надежде, что и прототип услышит). И все три раза именно этот эпизод выпадал. Фатально. Не надо быть злопамятными?

*****) Свою скрипку Лернер продал, когда уехал из Минлага на вечное поселение в Красноярский край. На вырученные деньги он и там, в ссылке, купил себе какую-то хлебную должность. После реабилитации вернулся в Москву, играл в джазе у Рознера (Мы могли бы узнать его телефон, у нас оказались общие знакомые - но решили, что не стоит. Едва ли ему хотелось вспоминать о некоторых подробностях своей лагерной биографии. Хотя мы-то с Юликом ему искренне благодарны.)

А на автобусной остановке возле Мосфильма мы как-то встретили Бьянку. К этому времени она была уже вдовой. Некрасивая немолодая женщина с усталым и недобрым лицом.

******) "Качественные знакомые" выручали Эйслера всю жизнь и в серьезных случаях, и в несерьезных. Он рассказывал: много лет назад его поехал проводить на вокзал

 *******) После ХХ-го съезда такие "тройки" - комиссии, созданные, как говорили, по инициативе А.И.Микояна - ездили по лагерям, чтобы на месте разбираться в "делах" и освобождать незаконно осужденных. В составе тройки был член ЦК, представитель прокуратуры и - для объективности - кто-нибудь из бывших зеков.

Работали тройки так: перелистав лагерное "дело" - как бы конспект следственного, - задавали зеку несколько вопросов и решали: этого выпустить, а этого оставить в лагере. Не реабилитация и не амнистия; такое же, по сути, беззаконие, как деятельность ОСО но, слава богу, со знаком плюс. Десятки тысяч людей вышли на свободу. (О составе и методах работы троек рассказываю с чужих слов, сам не участвовал).

Свернуть