22 сентября 2019  23:28 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту

ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? № 52 март 2018

Проза

 

 
Валерий Фрид

58 с половиной или записки лагерного придурка

.

В один прекрасный день в камере появился новый жилец. На нем была армейская шинель, потрепанная кубанка; остроносый и чернявый, он смахивал на кавказца, а по обветренному шершавому лицу мы решили: этот из лагеря.

Окинув камеру быстрым наметанным глазом, новичок сразу направился к нам, представился:

-- Петька Якир.

Он действительно оказался бывалым лагерником, но сейчас прибыл не из далеких краев, а с Лубянки. Там он проходил следствие по своему второму делу -- вместе со Светланой Тухачевской и Мирой Уборевич.

С обеими этими девочками он, после расстрела военачальников-отцов, попал в специальный детский дом, но надолго там не задержался: получил срок и отправился путешествовать по лагерям. Над шустрым и смышленым пацаном -Петьке было лет 13-14 -- взяли шефство обе фракции лагерного контингента, и блатные, и "политики". Старые большевики считали своим долгом опекать сына прославленного командарма; что же касается блатных, то замечено, что ворье с интересом и уважением относится к обладателям каких-нибудь выдающихся достоинств -- к чемпиону, скажем, по боксу, знаменитому артисту, дважды Герою Советского Союза и так далее. Вот и малолетний Якир в отблеске отцовской славы пользовался расположением блатных. Им льстил его интерес к воровской жизни, и они, опекая Петьку, учили его всяким премудростям лагерной жизни. В результате, когда мы встретились, руки у него были в наколках и шрамах от мастырок;******) а от своих покровителей интеллигентнов он нахватался самых разных сведений из области истории, искусств и литературы. Со своими семью или восьмью классами средней школы он на равных беседовал с главными бутырскими эрудитами.

По Петькиным словам, отбыв первый срок, он приехал в Москву, пробился на прием к самому Берии и закатил блатную истерику: что ж ему теперь, всю жизнь оставаться сыном врага народа?! И Лаврентий Павлович -- опять-таки по рассказу Петьки -- распорядился принять его в какую-то чекистскую школу. Там он задержался не дольше, чем в свое время в детдоме: встретился с подругами детства Светой и Миррой, и в дружеских разговорах они все трое заработали себе срока; Якир -- восемь лет, а девочки по пять.

Петька и в нашей камере делил свое внимание между блатарями и интеллигенцией -- которая состояла в основном из нашей компании и очкастого однодельца Белинкова, Генриха Эльштейна по кличке "Мацуока".*******)

Нас Якир просвещал по всем вопросам лагерной жизни, а с Серегой из Сиблага вел вполголоса профессиональные разговоры на странном диалекте, в котором половину слов мы не понимали: "сунули в кандей... отвернул угол... битый фрей... пустили в казачий стос..."********)

С Петром Якиром мне предстояло -- чего я не знал -- провести два года на одном лагпункте и хавать из одного котелка. Но об этом после. А Серега вскоре исчез из моей жизни, и запомнил я его только потому, что это был первый встреченный мною вор в законе.

В наши дни, судя по газетам, ворами в законе считаются только видные фигуры преступного мира, которых чуть ли не единицы -- что-то вроде крестных отцов мафии. А в те времена в законе считался любой вор -- пока не скомпрометирует себя и за какой-нибудь поступок, несовместимый с воровской этикой, будет "приземлен". Акт приземления, т.е., исключения из воровской корпорации, не сопровождался, как в теперешних колониях, омерзительным содомитским ритуалом, "опущением". Просто, приземленному перекрывали доступ к "воровскому куску" -- общему котлу.

Согласно неписанной традиции вор в тюрьме имел право отобрать у фраера половину передачи. Из этих половин и складывается воровской общий котел. Но в нашей камере, как уже сказано, был установлен закон фраеров, и воры -- те, что были поумней -- мирились с этим. Серега, вкрадчивый, внимательный, ошивался около нас, в надежде, что его чем-нибудь угостят. Улыбался, сверкая рыжими фиксами -- половина зубов у него была под золотыми коронками. (А может, и не золотыми: блатари для форсу ставили себе и латунные.) Слушал мои умные рассуждения -- о том, что вот, скоро окончится война и жизнь станет лучше, кивал, говорил душевно:

-- Золотые твои слова, товарищ!

Воровать он не пытался. И правильно делал.

Его приятель рыжий Женька Кравцов украл чью-то пайку (не у нас), попался с поличным, и нам, камерной полиции Ивана Викторовича, пришлось -второй раз за все время -- выполнять свои обязанности, т.е., произвести экзекуцию. Женьку усадили на нары и мы с Сулимовым стали бить его, требуя признаться: с кем воровал? Ясно было, что ни с кем, но просто молча лупить человека как-то не получалось. А так, в ходе допроса, бить было легче.

Я бил его ребром ладони по шее -- старательно бил. Кто-то из свидетелей восхитился:

-- Во бьет! Прямо как следователь.

Этот комплимент сильно охладил мой пыл. Женька вырвался из наших рук и бросился к двери, заколотил руками и ногами:

-- Гражданин начальник! Убивают!

Открылась тяжелая дверь. Вертухай мрачно спросил:

-- Что тут у вас? -- и услышав "Пайку спиздил!" молча захлопнул дверь.

Больше рыжего не били -- удовлетворились картиной его унижения: законный вор кинулся за помощью к тюремному начальству! А Женька был в законе; еще до этого инцидента в камеру заходил очередной "покупатель" (так звали на пересылках вербовщиков рабочей силы для лагерей). Он спросил и у Женьки:

-- Профессия?

-- Бандит, -- отчеканил рыжий и горделиво оглянулся на нас. Мы ведь были фраера, т.е. "черти", а они "люди" -- так называют себя воры. А человек -- это звучит гордо... И вот теперь такое позорище, такой удар по воровскому самолюбию.

Впрочем, Петька Якир объяснил нам, что в "законе", а по другому сказать, в воровском кодексе чести, появилось много послаблений -- в прямой связи с ужесточением режима в тюрьмах и лагерях. Например: пайка это святое, ее нельзя отобрать даже у фраера -- но ради спасения жизни можно. "Ради спасения жизни" можно искать защиты и у вертухаев. Разве непохоже это на бюрократическое "в порядке исключения", позволявшее советским боссам хватать без очереди машины, квартиры и дачи?..

История с Женькой Кравцовым имела свое продолжение.

Месяца через два на Красной Пресне -- в тюрьме-пересылке -- рыжий снова встретился с Юликом: их привезли туда почти одновременно. И все шансы были на то, что попадут они в одну камеру. На тюремном дворе обе партии держали порознь. Женька бесновался, выкрикивал угрозы: сейчас он очкастому шнифты выколет, пасть порвет, задавит на хуй!.. И ведь сделал бы: в его компании было полно блатарей. Убить, скорей всего, не убили бы, но избили б до полусмерти. По счастью, их развели по разным камерам.

Расправы над рыжим я не стыжусь, он был редкостный гад. Но мы, неся свою полицейскую службу, избили еще одного нарушителя -- опять же за украденную -- и опять же не у нас -- пайку. Этот был не блатной -- просто оголодавший вояка.

Разумеется, воровать пайки нехорошо. Но не очень хорошо, когда трое сытых парней бьют голодного, не смеющего сопротивляться человека. Я писал раньше, что тюрьма учит терпимости. Теперь добавлю: но и жестокости тоже. Если завели порядок, приходится его поддерживать. Не очень приятно вспоминать, что именно на нас выпала роль экзекуторов -- но что было, то было. Из песни слова не выкинешь.

Население пересыльной камеры безостановочно мигрирует -- кого-то увозят, кого-то привозят. Ушла от нас большая партия специалистов -электрики, слесаря, радиотехники. С ними увезли и Мишку Левина -- потом выяснилось, что недалеко, в подмосковную шарагу. Ту самую спецлабораторию, которую Солженицын описал в "Круге первом".

А появился в камере загадочный молчаливый человек в полной форме американского солдата -- только что без знаков различия. Держался особняком, в разговоры ни с кем не вступал. Так мы и не узнали о нем ничего, кроме странной фамилии -- Скарбек.

Но месяца через два Юлик Дунский попал со Скарбеком в один этап, они вместе приехали в лагерь -- под Фатежем, в Курской области. Скарбек долго присматривался к окружающим и наконец остановил свой выбор на Юлике. Походил, походил вокруг него -- и раскололся. Вот что он рассказал.

Он, Скарбек Сигизмунд Абрамович, польский еврей, работал на советскую разведку. Много лет он прожил в Италии, был хозяином не то лавочки, не то какой-то мастерской. Жена тоже была нашей шпионкой. Подрос сын -- включился в "Большую Игру" и он. Незадолго до войны итальянцы Скарбека арестовали и посадили в тюрьму на маленьком острове -- вроде замка д'Иф, где сидел граф Монте-Кристо, объяснил Сигизмунд Абрамович.

Жена в пироге -- классический способ, если верить старым романам, -передала ему записку: "Скоро тебя освободят. Сталин сказал: "Такие люди, как Скарбек, не должны сидеть". Но время шло, а Скарбека не освобождали.

На волю он вышел при очень неожиданных обстоятельствах -- когда открылся второй фронт. Американцы, высадившись на юге Италии, стали на радостях освобождать заключенных. Дошла очередь и до узников "замка д'Иф". В бумагах янки не любили копаться: просто расспрашивали, кто за что сидит. Скарбек не стал хвастать своими шпионскими заслугами; соврал, будто сидит за убийство жены. Его выпустили, и он тут же связался с советским офицером связи: были такие при американских частях.

Сигизмунда Абрамовича срочно отправили в Москву, подержали сколько-то времени на Лубянке и дали срок -- кажется, не очень большой. И вот теперь он решил написать письмо Ворошилову, чтобы тот разобрался в его деле, наказал следователей и велел выпустить Скарбека. За годы, проведенные в Италии -почти вся жизнь -- Сигизмунд Абрамович подзабыл русский язык. Говорить мог, а писать затруднялся. Поэтому-то ему и пришлось волей-неволей обратиться за помощью к Юлику.

Тот послушно изложил на бумаге просьбу Скарбека -- пересмотреть дело. Но когда дошло до заключительной части: "А пока, до освобождения, прошу Вас т.Ворошилов, прислать мне две банки мясных консервов, две банки сгущенного молока и три метра ткани на портянки" -- Юлик усомнился:

-- Сигизмунд Абрамович, может быть, не стоит? Ну не станет Ворошилов бегать по магазинам, искать Скарбеку портянки.

-- Вы не понимаете, Юлий. Ворошилов знает, что я сделал пользы больше, чем три дивизии Красной Армии... Пишите, пишите!

Юлик написал. Посылку Ворошилов не прислал и вообще не ответил -- но много лет спустя из книги Евгения Воробьева "Земля, до востребования" (о героическом разведчике Маневиче, заграничном шефе Скарбека) мы узнали, что Сигизмунд Абрамович освободился и живет в Москве. Подумали: не повидаться ли? Но решили, что не стоит -- все-таки очень чужой был человек.

Время от времени в нашу камеру попадал кто-то прямо после суда. К таким сразу кидались, выспрашивали новости: что там на фронте? Что вообще слыхать? Шел май 1945-го, ясно было, что война вот-вот кончится. Всей камерой обсуждали настойчивый слух: Сталин сказал, вот окончится война и будет амнистия, которая удивит мир.

Слух этот сбылся и амнистия сорок пятого года действительно удивила мир: уголовников повыпускали, пятьдесят восьмую оставили в лагерях. Между прочим, эта параша широко ходила по лагерям, каждый год возникая в той же редакции: Сталин сказал... удивит мир... И точно: следующая, так называемая бериевская, амнистия -- уже после смерти Иосифа Виссарионовича -- опять удивила, освободила одно ворье.

9-го мая привезли двоих с заседания трибунала. Прямо с порога они заорали:

-- Война кончилась!!!

А вечером был салют Победы. В зарешеченные окна, над намордниками, виделось небо; видно было, как взлетают в него огни салюта. С улицы до нас доносилось приглушенное толстыми бутырскими стенами ура. Вся камера подхватила его. Вместе со всеми радостно орала и наша антисоветская террористическая группа. В грядущую амнистию, честно говоря, мы не верили. Просто радовались за своих родных и друзей на воле, за свою страну.

Примечания автора:

*) "Все возвращается на круги своя". Говорят, пересыльный корпус в Бутырках снова перестраивают: переделывают в храм Божий.

**) Нянька была личностью незаурядной. Заядлая курильщица, она собирала на тротуарах окурки, вытряхивала остатки табака и сворачивала цигарку. Боясь, как бы она не подхватила какую-нибудь гадость и не заразила ребенка, мама давала ей деньги на папиросы, но это не помогало: окурки казались няне слаще. У нее были и другие, такие же независимые взгляды на жизнь.

-- Елена Петровна, -- говорила она маме, -- любви нет. Есть только страсть.

***) Отвлекаясь от политики, скажу, что в фильме Астангов играл вора Костю Капитана просто замечательно. Худой, нервный, даже истеричный -сколько точно таких я повидал за свой срок! Но Астангов-то не сидел... В вахтанговском спектакле Раппапорт, играя Костю, повторял своего Фильку-анархиста из "Интервенции" - т.е., мастерски лепил забавную, но совершенно условную фигуру. А что касается достоверности самого сюжета -- "перековки" рецедивиста, -- тут фильм и спектакль друг друга стоили. Уверен, что драматург Погодин не кривил душой сознательно; скорее, это было, выражаясь языком юристов, "добросовестное заблуждение" -- как у всех у нас тогда.

****) "Побиск" -- это еще что! Во дворе у Юлика Дунского жил мальчик, которому его сознательные родители дали и имя идеологически выдержанное, и фамилию -- Догнатий Перегнатов. (Тогда в моде был лозунг "Догнать и перегнать Америку".) Дворовые ребята звали его Догонялкин. Но мучился он от родительской глупости не долго: погиб на войне. А сколько было Социал, Индустриев, Интерн, Энергий! Загляните хотя бы в справочник Союза Кинематографистов.

*****) В 59-м году Юлик Дунский услышал в подмосковной электричке, как эту "Сюзанну" с бутырскими словами поют совсем молодые ребята. Спросил, откуда знают; ему объяснили: а ее на всех армейских сборах поют. Юлик был польщен.

******) Мастырка -- от слова мастырить, т.е., мастерить, делать. Так называется, скажем, искусственная язва: ее можно сделать на руке соком лютика едкого; а можно прижечь папиросой головку члена -- проходит за сифилитическую язву. Можно вызвать флегмону, продернув через кожу нитку, намоченную в керосине или на худой конец выпачканную зубным налетом. Можно насыпать в глаза истолченный грифель химического карандаша -- получится сильнейший конъюнктивит... И так далее -- до бесконечности. Цель мастырщика -- получить освобождение от работы, а то и попасть в лазарет, отдохнуть.*******) Настоящий Мацуока был министром иностранных дел довоенной Японии -- тем самым, кого Сталин после переговоров в Москве самолично, в нарушение протокола, проводил до вагона. Видимо, на радостях: обдурил очкастого, подписал договор, по которому обязывался не нападать на Японию -а ведь знал, что нападет. И напал-таки, в сорок пятом. Это как в старой шутке: хозяин своему слову, хочу дам, хочу возьму назад. А что касается Мацуоки-Эльштейна, кто-то из его знакомых уверял меня, что это он, а не Арк.Белинков, писал "роман в сомнениях". Но я точно помню: Сулимов говорил о Белинкове. Впрочем, какая разница? Посадили-то обоих.********) Кандей -- карцер (он же торба, он же трюм, он же пердильник). Отвернуть -- украсть, угол Ъ.-- чемодан. Битый фрей Ъ.(или битый фраер) -не вор, но авторитетный опытный лагерник. Таким был сам Якир: никогда "не ставил себя блатным", но бывал допущен к воровским толковищам.

Феня -- по-старому "блатная музыка" -- заслуживает отдельного разговора. Здесь скажу только, что с удивлением прочел в латвийском журнале комментарии автора к составленному им же -- с хорошим знанием дела -глоссарию. Перенося свою вполне заслуженную неприязнь к блатным на их язык, он отказывает фене в выразительности, считает ее тупой и безобразной. Мы с Ю.Дунским так не думали. Есть в блатном жаргоне и юмор, и образность:

Последний хуй без соли доедаем -- живем голодно;

Ударить по старому рубцу -- совокупиться (с женщиной);

Или всем известное "надеть деревянный бушлат".

Под влиянием фени формировался и общелагерный язык:

Фитиль -- доходяга (потому что "догорает"); лебединое озеро -- компания доходяг (доходить имеет много синонимов, в том числе поплыть).

Интересны и источники, часто самые неожиданные, за счет которых феня пополняет свой словарный фонд; среди них даже иврит:

кешер, ксива, хевра, динтойра ("суд торы" -- так называлось всесоюзное толковище, высший воровской суд чести.)

Интересующихся могу отослать к нашему с Юликом рассказу "Лучший из них" (журн."Киносценарии" N 3, 1992г.).

И последнее примечаие к главе "Церковь". Я написал ее в городе, название которого начинается с той же буквы "Ц" -- Цинциннати, штат Огайо. Мы с женой Мариной гостим у дочки Юли. Жарко; в соседней комнате капризничает по-английски внук Сашка, скулит вполне по-русски лабрадор-ретривер сучка Люси, орет двухмесячная Франческа-Габриелла, она же Гаврюша-Хрюша -- а я сижу в трусах и вспоминаю... (Юлик Дунский сказал бы: "Давно ли по помойкам ползали?")

V. КРАСНАЯ ПРЕСНЯ. МЕСТА РЕВОЛЮЦИОННЫХ БОЕВ

К Концу мая Церковь стали энергично разгружать. Каждый день увозили несколько партий, человек по тридцать -- сколько удавалось запихнуть в воронок. Известно было, что сейчас повезут в пересыльную тюрьму на Красной Пресне, а оттуда этапом в лагерь. Мы надеялись попасть все вместе, но не тут-то было: гулаговское начальство не любило, чтоб однодельцы оказывались в одном лагере. Боялись, похоже, что "из искры возгорится пламя" и антисоветчики продолжат свою контрреволюционную деятельность в лагерях. Но антисоветчики-то были липовые, а "деятельности" не было вообще. Чекисты сами придумывали себе страхи -- как героиня Корнея Чуковского: "Дали Мурочке тетрадь, стала Мура рисовать..." Нарисовала чудище и заплакала: "Это бяка-закаляка рогатая, я ее боюсь!"

Ну, хорошо, нашу "группу" легко было разослать по разным лагерям: всего четырнадцать человек. А вот с настоящими однодельцами -- бандеровцами, власовцами, литовскими "бандитами", т.е. партизанами-националистами -- с теми было посложней, на всех отдельных лагерей не напасешься... Короче говоря, всех нас увезли из Бутырок порознь, и снова встретиться нам пришлось очень нескоро.

Воронок, в котором ехал я, на этот раз был не купейный, а общий и набит до отказа. Пассажиры стояли, притиснувшись друг к дружке, и слушали поучения доцента Каменецкого. Где, кого и чему он учил до ареста, я забыл, но эту его лекцию помню наизусть:

-- Товарищи, -- вещал он, -- сейчас нас привезут на Красную Пресню. Там мы, возможно, встретимся с уголовниками и, возможно, их будет много. Но ведь они все трусы, это всем известно! Если дать им организованный отпор, они ничего не посмеют сделать! Давайте держаться так: один за всех, все за одного!

Путешествие было не очень долгим. На Красной Пресне нас высадили и велели ждать на дворе. Новоприбывшие -- кучек пять-шесть -- сидели на земле в разных углах тюремного двора.

Подъехал еще один воронок, и из него с веселыми криками вывалилась очередная партия. Даже я, с небольшим моим опытом, определил сразу: это Индия. Еще в Церкви Петька Якир объяснил нам, что Индией называется камера или барак, где держат одних блатных. От нечего делать они режутся в стос -штосс пушкинских времен -- самодельными картами; за неимением денег, играют на одежду. Проигравшиеся сидят голые "как индейцы" -- отсюда название "Индия". Такая камера имелась и в Бутырках; и вот, ее обитателей привезли и посадили на землю рядом с нами. Едва надзиратель отошел, оголодалые индейцы кинулись к нам:

-- Сейчас похаваем! -- радовались они: у всех фраеров были узелки, набитые, как надеялись воры, продуктами. -- Давай, мужик, показывай -- чего у тебя там?

Молодой вор схватился за мой рюкзачок, но я держал крепко -- помнил, как мы управлялись с блатными в "церкви", под водительством Ивана Викторовича. Сказал:

-- Ничего нет.

-- Думаешь, твое шмотье нужно? Да на хуй оно мне усралось!.. Бациллу давай, сладкое дело!*)

Он потянул рюкзак к себе, я к себе. Тогда он несильно стукнул меня по морде, а я в ответ лягнул его ногой -- так удачно, что ворёнок завалился на спину. Доцент Каменецкий и остальные, замерев от страха, наблюдали за этим поединком, довольно нелепым: драться, сидя на земле, очень неудобно.

Заметив непорядок, подбежал вертухай:

-- Почему драка?

-- Сами разберемся, -- сказал я. Не хотелось уподобляться рыжему Женьке, просить у них защиты. Надзиратель удалился, а мой противник зашипел:

-- Ну, сукавидло, тебе не жить! Попадешь со мной в краснуху -- удавлю! В рот меня ебать!

-- Видали мы таких! -- ответил я. Хотя таких -- во всяком случае, в таких количествах -- не видал и даже не все понял из его грозной речи. Потом уже узнал, что "сукавидло" это композиция из двух ругательств, "сука" и "повидло дешевое", а "краснуха" это товарный вагон, теплушка.

Разговор наш был недолгим: Индию подняли и куда-то увели. Тогда вернулся дар речи и к Каменецкому:

-- Очень правильно, Валерий! Вы молодец, только так и надо.

А Саша Стотик -- одноделец моего однокамерника Володи Матвеева -обнимал меня за плечи и причитал:

-- Pobre chico! Pobre chico!

Это я понимал. "Побре чико" -- по испански "бедное дитя". Ребята с факультета международных отношений очень гордились своим испанским языком. Кстати, это от Стотика я узнал, что любимая с детства романтическая "Кукарача" -- просто похабные мексиканские частушки...

Я не стал выяснять отношений, интересоваться, почему не сработал лозунг "один за всех... и т.д." Тем более, что и нас вскоре завели в корпус и определили в одну из пустующих камер.

Там было чисто и просторно. Но недолго мы радовались. Только-только стали обживать новую квартиру, вольготно разместились на двухэтажных сплошных нарах -- я на втором этаже, в углу, -- как снова лязгнул замок, дверь распахнулась, и в камеру ворвалась волчья стая: наши недавние соседи-индейцы. Вожак -- невысокий, золотозубый, в отобранной у кого-то велюровой шляпе -- огляделся и бросился назад к двери, забарабанил кулаками:

-- Начальник! Куда ты меня привел? Здесь, блядь, одни фашисты! Я их давить буду!

-- Дави их, Лёха! -- отозвался из-за двери веселый голос. Так я узнал, что мы не просто контрики, но и фашисты. Скоро узналась и кличка "старшего блатного" -- Лёха с рыжими фиксами. А еще немного погодя ясно стало, какие интересные отношения связывают воров с тюремной администрацией. Но буду рассказывать по порядку.

Лёха взвыл по волчьи и стал бегать взад-назад по проходу между нарами.

-- Фашисты! Контрики!.. Вот кого я ненавижу! -- выкрикивал он, задыхаясь от ярости. На губах -- честное слово! -- выступила бешеная пена. -- Нет жизни, блядь! Всю дорогу через них терплю!

Его хриплый баритон взвивался все выше, до истерических альтовых высот. Остальные воры бегали за ним, успокаивали:

-- Брось, Лёха! Не надо! Не психуй!

Но он не унимался. Продолжая симулировать истерику, оторвал от нар узкую доску, заорал:

-- Кто там на дворе заедался?! Где очкастый?

Я придвинулся к краю нар -- без особой охоты. Но держа фасон, сказал спокойно:

-- Я, что ли?

Шарах!!! Лёха со всего размаху двинул доской -- но не по мне, а рядом, по нарам. Тут я окончательно убедился, что это спектакль -- наверняка не в первый раз разыгранный и целью имеющий навести ужас на фраеров, подавить в зародыше волю к сопротивлению. Сработало. Камера затихла в ожидании дальнейших неприятностей; никто не вступал в дискуссию.

И воры приступили к главному делу. Расползлись по нижним и верхним нарам, стали потрошить узлы, чемоданы и вещмешки, забирая еду и что получше из барахла. У них ведь были налажены деловые контакты с тюремным начальством. Через одноглазового нарядчика -- заключенного, но не "фашиста" и не блатного, а бытовика -- скорей всего, проворовавшегося снабженца -все, отнятое у фраеров, уплывало за зону в обмен на водку и на курево.

Поэтому-то блатных перебрасывали из камеры в камеру, расширяя, так сказать, фронт работ. Прибывали из Бутырок новые партии "чертей", и "люди" пускали их в казачий стос.**)

Дошла очередь и до меня. На этот раз мной занялся один из самых авторитетных воров -- Петро Антипов, который, как сообщили его коллеги, "по воле хлябал за дважды героя". Т.е., носил украденные где-то Золотые Звезды и ордена Ленина, выдавая себя за дважды Героя Советского Союза.

Он подсел ко мне, спросил миролюбиво:

-- У тебя, правда, ничего нет?.. Ну, ладно... А ты кто? Студент?

Я ему рассказал кто я, где учился, за что сижу. Петро выслушал с интересом, посоветовал:

-- Вообще-то, не лезь на рога. Лучше держись с нами.

Ко мне в рюкзачок он не заглянул. А мои сокамерники безропотно позволяли копаться в своих пожитках. Один попробовал было протестовать -Эмиль Руснак, красивый молдованин, по делу -- шпион румынских королевских войск. Но получив в глаз, смирился и он. Вся операция заняла не больше часа. После этого воров от нас перевели -- наверно, на следующий объект, в соседнюю камеру.

С некоторыми из них я потом встречался -- в этапах, в Каргопольлаге. Они были мне интересны. Я присматривался и прислушивался -- и со временем кое-что понял в "цветном народе", как они именовали себя. А еще называли себя -- с гордостью -- "босяки", "воры", а также "урки", "жуковатые", "жуки-куки" -- и "люди", о чем уже сказано. Они делятся по рангам: самые авторитетные -- "полнота", самые презираемые -- "порчаки", т.е., воры с подпорченной репутацией.***) Есть еще "полуцвет" -- приблатненные, но не всем критериям отвечающие. А есть и "суки". Сука -- существо презираемое и ненавидимое законными ворами. Он ссучился, т.е., изменил воровскому закону и пошел в услужение лагерному начальству: согласен быть комендантом зоны, заведовать буром -- бараком усиленного режима, внутрилагерной тюрьмой; даже дневальным у "кума", оперуполномоченного, согласен стать!.. Война между ворами и суками шла в прямом смысле не на жизнь, а на смерть. Пользуясь этим, администрация иногда нарочно сводила их вместе и тем провоцировала кровавые побоища -- чтобы проредить ряды и тех, и других: ведь суки были очень ненадежными и опасными союзниками. О "перековке" никто никогда всерьез не говорил и не думал. По образу мыслей и действий суки оставались такими же уголовниками, как законные воры, но не были связаны моральными обязательствами, которые -- хотя бы формально! -- накладывает "закон" на честного вора Ъ.(частое словосочетание; для блатных оно не звучит смешно). Честный вор не должен иметь с ссученным никакого дела. Если он, даже по незнанию, с сукой похавает, т.е., поест, то сам будет считаться ссученным. Что ж, и в мире нормальных людей незнание закона не служит смягчающим обстоятельством.

Воры не очень уважают убийц, "мокрушников".****) Объясняется это не природным добродушием, которого у блатных сроду не водилось. Просто не хочется лишних осложнений с милицией. А одна из самых уважаемых воровских профессий это ширмачи (или шипачи), т.е., карманники. Их ремесло требует многих качеств: высокой техники, сметливости, небоязни риска.

Терпеть не могут блатные хулиганов с их бессмысленными жестокими драками. Сами воры между собой решают споры на толковищах, которые я уподобил бы, пожалуй, закрытым партсобраниям. Убить вора можно только по приговору воровского суда.

Друг к другу настоящие босяки относятся с подчеркнутым уважением. Никаких "Петек", "Сашек", "Колек" и в помине нет. А есть, уважительно и ласково, Петро, Шурик или Сашок, Никола. Иван всегда Иван, а не Ванька (часто -- Иван-дурак; эта кличка, как и у героя сказок вовсе не свидетельствует о нехватке ума). Степан всегда Степан, а вот Сергей -Серега, Алексей -- Лёха, Леонид -- Ленчик и т.д. Я встречал Леву-жида и двух Володь-жидов; эта кличка также не означает дискриминации. Антисемитизма в воровском мире нет, каждого судят по заслугам.

Правда, когда нас на Красной Пресне выводили на прогулку -- из-за невыносимой духоты по нескольку камер сразу ( в камерах каждый день случались обмороки) -- так вот, увидев мою еврейскую физиономию во время прогулки, молоденький блатарь сидевший со своими метрах в тридцати от нас, принялся молча дразнить меня. Без слов, одной мимикой он ухитрялся совершенно отчетливо прокартавить:

-- Ой, Абрам Моисеевич! Ви-таки попали?! Что ви говорите! Какой кошмар!

Но это не по злобе, а так, для забавы. Многие из воров по-настоящему артистичны -- что, впрочем, не делает их лучше ни на копейку.

Я бы долго мог рассуждать на воровские темы, но случай еще представится.

А сейчас продолжу историю своей жизни на Красной Пресне.

После того, как воры во главе с Лехой удалились с добычей, нас тоже перевели в другую камеру. Там меня ожидала приятная встреча с Юркой Михайловым, моим однодельцем, и Сашей Александровым, с которым мы подружились в Церкви. (Его фамилия почему-то произносилась с ударением на последнем слоге, Александров; так же непривычно, как Всеволод Иванов.)

Юрка и Саша немедленно согнали на пол какого-то латыша и я, с легкими угрызениями совести, лег на его место.

У Саши правая рука была на перевязи: оказалось, подрался с ворами и ему сделали "прививку" -- т.е., черканули ножом по руке. До войны он был инженером; воевал, попал в финский плен и три раза бежал из лагеря военнопленных. Каждый раз его ловили и наказывали. Невысокий, но крепко сколоченный, лицом и фигурой похожий на молодого Бонапарта, в финском лагере он доходил: был момент, когда весил всего сорок килограммов. (А в московских тюрьмах набрал прежний вес, из дому ему носили хорошие передачи).

После третьего побега финны решили больше не рисковать и из лагеря перевели Александрова в тюрьму. Тогда он решился на хитрый, как ему казалось, ход: написал заявление, что готов пойти в школу диверсантов. Забросят на советскую территорию, думал Саша, и -- терве-терве! По-русски сказать -- привет!.. Но умные финны понимали, что такой неутомимый беглец честно служить им не будет. В школу диверсантов его не взяли, оставили в тюрьме -- однако, заявление не уничтожили. А когда после конца войны военнопленных возвращали на родину, вместе с Александровым советским властям передали и его заявление -- то ли по равнодушию, то ли по пакостности. Так Саша получил свои десять лет по ст. 58-1б, измена родине...

Блатных в нашей камере было мало, поэтому мы решили -- опять же по инициативе доцента Каменецкого -- ввести здесь закон фраеров, как в "церкви". Договорились: кто первый получит передачу, не позволит ворам ее "ополовинить", а в случае каких-нибудь осложнений все вместе дадим отпор. Ну как же: один за всех, все за одного!

Понятно, первому принесли передачу мне. Я вернулся в камеру с глиняной миской в одной руке и с алюминиевой в другой. В обеих мисках было молоко. Я поставил их на нары -- и сейчас же сверху, где обитали блатные, ко мне спустился Васька Бондин, здоровый лоб, "тридцать два в отрезе". (Это определение пришло из северных лесорубных лагерей: так маркировали солидное бревно толщиной в 32 см. "Во ряха! -- говорили про кого-нибудь мордатого -Тридцать два в отрезе!") Васька потребовал:

-- Фрид, выдели и нам.

Как условлено было, я отказал ему:

-- Своих едоков много.

-- Смотри, будет как с Александровым!

Сашу "пописали" в аналогичной ситуации. Но я, верный уговору, сказал:

-- Попробуй.

Он и попробовал. Слазил к себе на верхние нары, вернулся с ножом:

-- Ну? Дашь?

-- Не дам.

Тогда он воткнул нож в мою ногу, повыше колена, рванул вниз -- и распорол, вместе с кожей и мясом, брюки. Это я заметил, а боли сгоряча не почувствовал. Второй ногой, обутой в сапог, я двинул Ваське в морду. Сапоги были юфтовые, тяжелые; воры называют их "самосудскими" -- такими, считается, мужики забивали насмерть цыган-конокрадов. Бондин вывалился на середину камеры, а я выскочил следом -- как был, с миской молока в руке. Миску я разбил о его голову. Потекла кровь, смешиваясь с молоком. "Красавец парень, кровь с молоком!" -- смеялись потом в камере. Но это потом, а пока что он еще два раза ударил меня ножом -- в грудь и в руку. И опять я не почувствовал боли, а стал колотить его по башке другой миской, алюминиевой.

Так мы кружились в проходе, неравно вооруженные гладиаторы -- ретиарий и -- забыл как называется -- другой, с мечом. И в первую минуту ни одна сволочь не ввязалась в драку -- если не считать Васькиного дружка Женьки Рейтера, который, свесившись, с верхних нар, дал мне в глаз кулаком. А на второй минуте драки нашелся и мне защитник. Саша Александров со своей пораненной рукой на перевязи, единственный из всех, пришел на выручку: захватил своей левой Васькину правую с ножом, оттащил его. Тот не очень сопротивлялся. Дело в том, что поножовщина в камере явление нежелательное для всех -- в том числе и для воров: набегут вертухаи, устроят шмон и отберут ножи -- а то и в кандей посадят. Поэтому до драки стараются не доводить: надо суметь взять у фраера полпередачи "за уважение" или "за боюсь".

Мы с Васькой разошлись по своим углам, как боксеры на ринге. Из трех моих порезов текла кровь; он тоже был весь в крови -- череп я ему не пробил, но кожу рассек в нескольких местах. Надо было идти на перевязку.

Мы заключили перемирие: договорились, что скажем надзирателю, будто подрались с кем-то дня два назад в другой камере, а теперь вот открылись раны, надо бы перевязать. Так и сделали. Вертухай с удовольствием принял на веру эту малоправдоподобную версию: ему тоже ни к чему были лишние хлопоты. Но как только нас двоих вывели в коридор, у Каменецкого опять прорезался голос:

-- Гражданин начальник, не верьте! Этот Бодин хотел отнять передачу, у него нож!

Пришлось гражданину начальнику принимать меры; после медпункта Ваську отправили в карцер, а меня вернули в камеру.

Произошел короткий разбор учений. Каменецкий вины за собой не чувствовал, считал что свою миссию выполнил. Румяный здоровяк, генеральский сын Блох на вопрос, почему не вмешался, ответил, не смущаясь:

-- А я ждал сигнала.

И только Юрочка Михайлов признался честно:

-- Валер, я испугался.

К нему я претензий не имел. А Сашу Александрова после этого случая зауважал еще больше: во время драки ни боли, ни страха не чувствуешь -- и то, и другое приходит назавтра, ноют не переставая раны и уже кажется, что знал бы, ни за что не полез на нож. А Саша с его незажившей "прививкой" знал -- и полез.

Много позже, в Инте, лагерный врач во время осмотра обратил внимание на шрам у меня на груди и поинтересовался его происхождением. Я рассказал. Доктор поахал и поставил диагноз:

-- Валерий, вам повезло. Этот тип не знал, что у астеников сердце расположено ниже.

Симпатичный доктор ошибался: "этот тип" не собирался убивать меня, он не "порол", а "писал", резал не глубоко, -- только для отстрастки. Правда, порезы те заживали долго -- месяца три-четыре. Сперва из-за жары, потом из-за плохой лагерной кормежки.

Там, на Красной Пресне, я понял, почему блатное меньшинство всегда одерживает верх над фраерским большинством. Если воров в камере пять, а "чертей" сорок, то все равно блатные в пять раз сильнее, потому что они-то действительно держатся один за всех, все за одного. А остальное население камеры -- каждый за себя.

Та драка укрепила мою репутацию храбреца, который прямо-таки рвется в бой. Репутация совершенно незаслуженная: я физический трус, с детства боялся высоты, боялся хулиганистых ребят с соседнего двора, бахрушенки, и никогда не дрался. Но в тюрьме и в лагере обстоятельства заставили -- а главное, надежда хоть таким способом вернуть себе самоуважение.

После схватки с Васькой Бондиным, всякий раз, как в камере возникала напряженная ситуация, Блох с Каменецким кидались останавливать меня:

-- Ради бога, Валерий! Не лезьте!

А я и не собирался лезть. Но все равно, был очень доволен собой.

Еще когда возвращался после перевязки из медпункта, я увидел в коридоре женский этап. Их должны были разместить по камерам, а в ожидании этого они стали свидетельницами нашей стычки. И я первым делом спросил:

-- Девочки, никто не сидел с Ниной Ермаковой?

-- Я сидела, -- откликнулась одна, с бледным хорошеньким личиком. До сих пор помню ее имя и фамилию: Ася Пятилетова.

-- Ася, я Валерий Фрид, Нинин жених. Если увидишь ее, расскажи, ладно?

Мне очень хотелось, чтоб Нинка узнала об этой драке. Я думал: вот, если чудом встретимся когда-нибудь, дам ей потрогать мои героические шрамы. Через двенадцать лет встретились, дал потрогать -- но большого впечатления они на нее не произвели... Забавно, что Юлику в его первом лагере кто-то из "очевидцев" сообщил: твоего кирюху на Пресне зарезали.

За время, что мы с Васькой отсутствовали, в камере произошло еще одно маленькое событие: Женька Рейтер попросился у надзирателей, чтоб и его перевели куда-нибудь: боялся, что я отыграюсь на нем, когда вернусь. Не стал я его бить -- противно было.

Дело в том, что этот Женька никаким блатным не был, и даже не Женька был по-настоящему, а Кирилл. Московский студент, он сел по ст.58-10, а попав на пересылку, сделал выбор: решил держаться не с интеллигентами, а с ворами -- сила ведь была за ними. В нашей камере сидел и его отчим, которого Женька-Кирилл люто ненавидел (боюсь соврать, но кажется, он и посадил отчима, с удовольствием дав на него показания). Теперь вместе со своими цветными друзьями он отбирал у него передачи -- вел, как ему казалось, воровскую жизнь. Но у цветных в ходу была присказка: "Воровскую жизнь любит, а воровать боится". Рейтер был из таких. В лагере он быстро понял, что с ворьем ему не по пути.

Мы встретились с ним в Инте через семь лет. Он пришел ко мне с повинной, я зла не помнил и мы даже стали приятелями. Почему он не хотел быть Кириллом -- не могу сказать. Впрочем, и Кирилл Симонов тоже предпочел стать Константином. А в лагерях смена имен дело обычное. Были у нас в Каргопольлаге Никифор, которого звали Володей, и Мечислав, ставший Витькой. Да и будущая жена Петра Якира Валя Савенкова в лагере называлась Ритой -наверно, не хотела отставать от своих подруг с красивыми заграничными именами, Нелли и Анжелы...

Был в камере еще один фраер, которого воры с радостью приняли в свое братство -- летчик Панченко, дважды Герой Советского Союза (настоящий, не то, что Петро Антипов, хлябавший за героя). Панченко импонировал блатным и своим титулом, и отвагой, и злой медвежьей силой. Он и похож был на медведя -- огромный, сутуловатый, с маленькими умными глазками.

Почему-то он любил поговорить со мной, интересовался книгами и фильмами -- бывает такая неожиданная тяга к культуре у людей совсем необразованных. А Панченко был не просто необразован -- дикарь дикарем! Он, мне кажется, просто не знал разницы между "хорошо" и "плохо", и поэтому рассказывал о себе такие вещи, о которых другой промолчал бы.

Так, рассказывал Панченко, приехал он в самом начале войны в Харьков. По рангу -- а он получил первого Героя еще за Испанию -- его должны были встретить с машиной, но почему-то не встретили. И он в раздражении пошел с вокзала пешком. А тут началась воздушная тревога. К нему кинулась старуха еврейка, истерически закричала, колотя кулачками в его широченную грудь:

-- Почему ви тут? Ви должны быть на фронте! Должны защищать!

-- Я вытащил пистолет и три пули всадил в нее... А что? Ничего мне не было. Посчитали, как покушение на Героя Советского Союза, -- смеялся Панченко.

Ворам особенно нравилась история, за которую он получил свой первый срок: пьяный, полаялся в московском "Военторге" с милиционерами, открыл стрельбу и уложил двоих на месте. Тот срок ему заменили штрафбатом; там он не только "смыл кровью", но и заработал вторую золотую звезду Героя. А сейчас сидел, по его словам, из-за ерунды. В должности командира эскадрильи он спал с женами двух своих непосредственных начальников, и обиженные мужья подстроили ему хозяйственное дело: нехватку бензина или еще что-то в этом роде.

Вместе с ворами дважды Герой отбирал у сокамерников передачи -- не целиком, а по-честному, половину. Вместе с ворами и хавал. Продуктов у них накопилось много, их хранили на "решке" -- решетке окна. Не боялись, что украдут -- кто осмелится?.. Один доходяга осмелился, и расправа была короткой: ухватив доходягу за рубаху и мотню штанов, летчик поднял его высоко в воздух и отпустил. Тот грохнулся о цементный пол -- и не поднялся, унесли в лазарет. Не знаю, выжил ли.

Так мы кружились в проходе, неравно вооруженные гладиаторы -- ретиарий и -- забыл как называется -- другой, с мечом. И в первую минуту ни одна сволочь не ввязалась в драку -- если не считать Васькиного дружка Женьки Рейтера, который, свесившись, с верхних нар, дал мне в глаз кулаком. А на второй минуте драки нашелся и мне защитник. Саша Александров со своей пораненной рукой на перевязи, единственный из всех, пришел на выручку: захватил своей левой Васькину правую с ножом, оттащил его. Тот не очень сопротивлялся. Дело в том, что поножовщина в камере явление нежелательное для всех -- в том числе и для воров: набегут вертухаи, устроят шмон и отберут ножи -- а то и в кандей посадят. Поэтому до драки стараются не доводить: надо суметь взять у фраера полпередачи "за уважение" или "за боюсь".

Мы с Васькой разошлись по своим углам, как боксеры на ринге. Из трех моих порезов текла кровь; он тоже был весь в крови -- череп я ему не пробил, но кожу рассек в нескольких местах. Надо было идти на перевязку.

Мы заключили перемирие: договорились, что скажем надзирателю, будто подрались с кем-то дня два назад в другой камере, а теперь вот открылись раны, надо бы перевязать.

Так и сделали. Вертухай с удовольствием принял на веру эту малоправдоподобную версию: ему тоже ни к чему были лишние хлопоты. Но как только нас двоих вывели в коридор, у Каменецкого опять прорезался голос:

-- Гражданин начальник, не верьте! Этот Бодин хотел отнять передачу, у него нож!

Пришлось гражданину начальнику принимать меры; после медпункта Ваську отправили в карцер, а меня вернули в камеру.

Произошел короткий разбор учений. Каменецкий вины за собой не чувствовал, считал что свою миссию выполнил. Румяный здоровяк, генеральский сын Блох на вопрос, почему не вмешался, ответил, не смущаясь:

-- А я ждал сигнала.

И только Юрочка Михайлов признался честно:

-- Валер, я испугался.

К нему я претензий не имел. А Сашу Александрова после этого случая зауважал еще больше: во время драки ни боли, ни страха не чувствуешь -- и то, и другое приходит назавтра, ноют не переставая раны и уже кажется, что знал бы, ни за что не полез на нож. А Саша с его незажившей "прививкой" знал -- и полез.

Много позже, в Инте, лагерный врач во время осмотра обратил внимание на шрам у меня на груди и поинтересовался его происхождением. Я рассказал. Доктор поахал и поставил диагноз:

-- Валерий, вам повезло. Этот тип не знал, что у астеников сердце расположено ниже.

Симпатичный доктор ошибался: "этот тип" не собирался убивать меня, он не "порол", а "писал", резал не глубоко, -- только для отстрастки. Правда, порезы те заживали долго -- месяца три-четыре. Сперва из-за жары, потом из-за плохой лагерной кормежки.

Там, на Красной Пресне, я понял, почему блатное меньшинство всегда одерживает верх над фраерским большинством. Если воров в камере пять, а "чертей" сорок, то все равно блатные в пять раз сильнее, потому что они-то действительно держатся один за всех, все за одного. А остальное население камеры -- каждый за себя.

Та драка укрепила мою репутацию храбреца, который прямо-таки рвется в бой. Репутация совершенно незаслуженная: я физический трус, с детства боялся высоты, боялся хулиганистых ребят с соседнего двора, бахрушенки, и никогда не дрался. Но в тюрьме и в лагере обстоятельства заставили -- а главное, надежда хоть таким способом вернуть себе самоуважение.

После схватки с Васькой Бондиным, всякий раз, как в камере возникала напряженная ситуация, Блох с Каменецким кидались останавливать меня:

-- Ради бога, Валерий! Не лезьте!

А я и не собирался лезть. Но все равно, был очень доволен собой.

Еще когда возвращался после перевязки из медпункта, я увидел в коридоре женский этап. Их должны были разместить по камерам, а в ожидании этого они стали свидетельницами нашей стычки. И я первым делом спросил:

-- Девочки, никто не сидел с Ниной Ермаковой?

-- Я сидела, -- откликнулась одна, с бледным хорошеньким личиком. До сих пор помню ее имя и фамилию: Ася Пятилетова.

-- Ася, я Валерий Фрид, Нинин жених. Если увидишь ее, расскажи, ладно?

Мне очень хотелось, чтоб Нинка узнала об этой драке. Я думал: вот, если чудом встретимся когда-нибудь, дам ей потрогать мои героические шрамы. Через двенадцать лет встретились, дал потрогать -- но большого впечатления они на нее не произвели... Забавно, что Юлику в его первом лагере кто-то из "очевидцев" сообщил: твоего кирюху на Пресне зарезали.

За время, что мы с Васькой отсутствовали, в камере произошло еще одно маленькое событие: Женька Рейтер попросился у надзирателей, чтоб и его перевели куда-нибудь: боялся, что я отыграюсь на нем, когда вернусь. Не стал я его бить -- противно было.

Дело в том, что этот Женька никаким блатным не был, и даже не Женька был по-настоящему, а Кирилл. Московский студент, он сел по ст.58-10, а попав на пересылку, сделал выбор: решил держаться не с интеллигентами, а с ворами -- сила ведь была за ними. В нашей камере сидел и его отчим, которого Женька-Кирилл люто ненавидел (боюсь соврать, но кажется, он и посадил отчима, с удовольствием дав на него показания). Теперь вместе со своими цветными друзьями он отбирал у него передачи -- вел, как ему казалось, воровскую жизнь. Но у цветных в ходу была присказка: "Воровскую жизнь любит, а воровать боится". Рейтер был из таких. В лагере он быстро понял, что с ворьем ему не по пути.

Мы встретились с ним в Инте через семь лет. Он пришел ко мне с повинной, я зла не помнил и мы даже стали приятелями. Почему он не хотел быть Кириллом -- не могу сказать. Впрочем, и Кирилл Симонов тоже предпочел стать Константином. А в лагерях смена имен дело обычное. Были у нас в Каргопольлаге Никифор, которого звали Володей, и Мечислав, ставший Витькой. Да и будущая жена Петра Якира Валя Савенкова в лагере называлась Ритой -наверно, не хотела отставать от своих подруг с красивыми заграничными именами, Нелли и Анжелы...

Был в камере еще один фраер, которого воры с радостью приняли в свое братство -- летчик Панченко, дважды Герой Советского Союза (настоящий, не то, что Петро Антипов, хлябавший за героя). Панченко импонировал блатным и своим титулом, и отвагой, и злой медвежьей силой. Он и похож был на медведя -- огромный, сутуловатый, с маленькими умными глазками.

Почему-то он любил поговорить со мной, интересовался книгами и фильмами -- бывает такая неожиданная тяга к культуре у людей совсем необразованных. А Панченко был не просто необразован -- дикарь дикарем! Он, мне кажется, просто не знал разницы между "хорошо" и "плохо", и поэтому рассказывал о себе такие вещи, о которых другой промолчал бы.

Так, рассказывал Панченко, приехал он в самом начале войны в Харьков. По рангу -- а он получил первого Героя еще за Испанию -- его должны были встретить с машиной, но почему-то не встретили. И он в раздражении пошел с вокзала пешком. А тут началась воздушная тревога. К нему кинулась старуха еврейка, истерически закричала, колотя кулачками в его широченную грудь:

-- Почему ви тут? Ви должны быть на фронте! Должны защищать!

-- Я вытащил пистолет и три пули всадил в нее... А что? Ничего мне не было. Посчитали, как покушение на Героя Советского Союза, -- смеялся Панченко.

Ворам особенно нравилась история, за которую он получил свой первый срок: пьяный, полаялся в московском "Военторге" с милиционерами, открыл стрельбу и уложил двоих на месте. Тот срок ему заменили штрафбатом; там он не только "смыл кровью", но и заработал вторую золотую звезду Героя. А сейчас сидел, по его словам, из-за ерунды. В должности командира эскадрильи он спал с женами двух своих непосредственных начальников, и обиженные мужья подстроили ему хозяйственное дело: нехватку бензина или еще что-то в этом роде.

Вместе с ворами дважды Герой отбирал у сокамерников передачи -- не целиком, а по-честному, половину. Вместе с ворами и хавал. Продуктов у них накопилось много, их хранили на "решке" -- решетке окна. Не боялись, что украдут -- кто осмелится?.. Один доходяга осмелился, и расправа была короткой: ухватив доходягу за рубаху и мотню штанов, летчик поднял его высоко в воздух и отпустил. Тот грохнулся о цементный пол -- и не поднялся, унесли в лазарет. Не знаю, выжил ли.

Да, дикий человек был Панченко. Но интеллигентов уважал. Узнав, что под нарами живет профессор Попов -- тихий, глубоко религиозный старичок, биолог, кажется, -- Герой потребовал, чтобы Попов вылез на свет божий:

-- Ты правда профессор? -- а получив утвердительный ответ, согнал кого-то с нижних нар и уложил туда профессора. Тот сопротивлялся: его пугала шумная и безобразная жизнь камеры; под нарами, затаившись в темноте, старик мог шопотом молиться. Но Панченко настоял на своем.

Профессор затих. Полежал с полчаса и сказал:

-- Товарищ Панченко, можно к вам обратиться?

-- Обращайся.

-- Я хочу попросить вас об одолжении.

-- Каком?

-- Нет, вы пообещайте, что сделаете. Да это нетрудное!

-- Ну, обещаю.

-- Товарищ Панченко! Можно, я залезу обратно под нары?

Панченко разрешил.

Недели через две после драки с Васькой в камеру вернулся из карцера Никола Сибиряк. Это был серьезный вор, не чета той мелюзге, с которой мы имели дело раньше.

Никола был уже в курсе всего, что у нас произошло в его отсутствие.

Подсел ко мне, уважительно поговорил. Похвалил:

-- Ты духарь.*****) А Васька, падло, много на себя взял. Он порчак, натуральный торбохват, его уже приземлили, лишили воровским куском хлеба... Слушай, ты все-таки, когда тебе кешер обломится, немножко мне давай. Немножко. А то неудобно, понял? А не будет у тебя, возьми у нас. -- Своими светлыми широко расставленными глазами он показал на решку, утыканную пайками и свертками с едой. -- У нас много.

Я его понимал: Николе не хотелось шумного скандала, зачем? У них действительно еды было много. Но для поддержания авторитета надо было взимать с меня хотя бы символическую дань. И я пошел на компромисс, мне тоже не хотелось скандала. Угощал его чем-нибудь, но от его угощения мягко отказывался.

Воры относились с Николе с почтением, даже с подобострастием. Сама кличка "Сибиряк" этому способствовала: сибирские воры считались наиболее уважаемыми. За ними следовали ростовские -- а московские стояли на нижней ступеньке иерархической лестницы.

Сибиряк большую часть дня сидел в задумчивости у окна на верхних нарах -- воры предпочитают верхние, потому что там можно играть в карты, не боясь, что вертухай увидит через волчок. Или ходил по камере, голый до пояса, в белых кальсонах, заправленных в хорошие хромовые сапоги. На животе у него розовели еще свежие шрамы -- штук пять параллельных полосок. Это он резал себе живот, чтоб не пойти на этап. Способ был довольно распространенный: оттягиваешь кожу и режешь бритвой, ножом или осколком стекла. Раны не глубокие, только кожа, ну, и соединительная ткань -- а крови много; зрелище пугающее! Правда, со временем врачи перестали пугаться. Накладывали несколько скобок, талию как кушаком обматывали бинтом и выносили вердикт: может следовать этапом.

Слушать "романы", которые тискали на нарах интеллигенты (пересказывали книги или фильмы; фильмы были по моей части) -- этого Никола не любил, не мог сосредоточиться. Его мозг -- думаю, не совсем здоровый -- был занят какими-то своими мыслями. Пока остальные по-детски увлеченно слушали, Сибиряк расхаживал по проходу, обхватив плечи руками, и тихонько напевал:

... Ту-ру, ту-ру, ту-руту... полный зал,

Волчицею безжалостной опасной,

Я помню, прокурор ее назвал.

Хотела жить счастливо и богато,

Скачки лепить, мадеру, водку пить -

Но суд сказал, что ваша карта бита

И проигрыш придется уплатить.

Скачки лепить -- заниматься квартирными кражами. Всех слов песни Никола, по-моему, не знал; не знаю и я. А мотив был "Зачем тебя я, миленький узнала".

Там на Красной Пресне, я впервые услышал знаменитую "Централку" -- или "Таганку", кому как нравится. Ее очень трогательно пели на верхних нарах:

Цыганка с картами, дорога дальняя,

Дорога дальняя, казенный дом:

Быть может, старая тюрьма центральная

Меня, несчастного, по новой ждет.

Централка! Те ночи полные огня...

Централка, зачем сгубила ты меня?

Централка, я твой бессменный арестант,

Пропали молодость, талант в стенах твоих!

Отлично знаю я и без гадания:

Решетки толстые нам суждены.

Опять по пятницам пойдут свидания

И слезы горькие моей жены. Припев, и потом:

Прощай, любимая, живи случайностью,

Иди проторенной своей тропой,

И пусть останется навеки тайною,

Что и у нас была любовь с тобой...******)

За свои десять лет в лагерях я слышал много песен -- плохих и хороших. Не слышал ни разу только "Мурки", которую знаю с детства; воры ее за свою не считали -- это, говорили, песня московских хулиганов.

Рядом с Сибиряком спал смазливый толстомордый ворёнок по кличке Девка. У этой девки, как я заметил в бане, пиписька была вполне мужская -- висела чуть ли не до колена. Никола время от времени тискал его, смачно целовал в щеку. Тот лениво отбивался: бросай, Никола!.. Не думаю, чтоб Никола приставал к малолетке всерьез -- а если и так, то сразу скажу, что в те времена мы не знали "опущенных" т.е., опозоренных навсегда "петухов". (Не было и этих терминов; я их вычитал в очерках о современных колониях.) Педерастия в лагерях была -- но на добровольных началах; к пассивным участникам относились с добродушной насмешкой, не более.

За стеной, в женской камере, обитали две блатные бабенки, "воровайки", "жучки" -- Нинка Белая и Нинка Черная. С ними переговаривались через кружку: приставишь кружку к стене и кричишь, как в мегафон. (У кружек было и другое назначение, служить подушкой. Ложишься боком, голова опирается на обод кружки, а ухо внутри.)

Я-то с воровками не переговаривался, а блатные кокетничали вовсю:

-- Нинка, гадюка семисекельная! Тебя вохровский кобель на псарне ебал!.. Давай закрутим?

-- Закрути хуй в рубашку, -- весело отзывалась "гадюка" -- не знаю, Белая или Черная. Я долго размышлял над этим "семисекельная", пока Юлик Дунский не объяснил: "семисекельная" -- вместо старинного "гадюка семибатюшная", т.е., неведомо от кого зачатая...

В один из дней пришли за нашим дважды Героем.

-- Собирайся с вещами!

Он отказался -- и не в первый раз: не желал идти на этап. Смешно сказать, Панченко требовал гарантии, что ему и в лагере найдут лётную работу.

-- Пойдешь как миленький! -- крикнул вертухай и захлопнул дверь. А через полчаса вернулся с подкреплением: за его спиной маячили еще трое синепогонников.

Но Панченко подготовился и к этому. Сидел рядом с Николой на верхних нарах -- оба в одних кальсонах и сапогах, оба готовые к бою. У Сибиряка из голенища выглядывала рукоять ножа.*******) И надзиратели отступили, ушли ни с чем.

Потом до меня дошел слух, что Панченко действительно отправили в какой-то северный лесной лагерь -- летать на У-2, нести противопожарную охрану. Может быть, легенда, а может, и правда. Срок у летчика был детский, два или три года. По его словам, даже орденов и звания его не лишили.

Но я ушел на этап раньше Панченко.

Железнодорожные пути -- наверно, Окружной дороги -- подходили вплотную к тюрьме. Нас вывели из корпуса, построили в колонну и повели грузить в телячьи вагоны. Солдаты с красными погонами и в голубых фуражках -конвойные войска НКВД -- подгоняли:

-- Быстро! Быстро!

Пятерками взявшись под руки, мы шли, почти бежали, к составу. И вдруг я увидел за линией оцепления своих родителей. Они тоже увидали меня.

-- Валерочка! -- жалобно закричала мама. А я в ответ бодро крикнул:

-- Едем на север! Наверно, в Карелию!

-- Разговорчики! -- рявкнул конвоир, и на этом прощание закончилось.

Много лет спустя мама рассказала, что в то утро они с отцом привезли мне передачу, вернулись домой -- и вдруг она забеспокоилась:

-- Семён, поедем назад. Я чувствую, что его сегодня увезут.

Отец ничего такого не чувствовал, но спорить не стал. Они приехали на Пресню -- и как раз вовремя... Вот такое совпадение.

Примечания автора

*) Сладкое дело -- сахар (он же сахареус, сахаренский), а бацилла -масло или сало. Бацильный -- толстый, жирный (про человека). Слова из интеллигентского лексикона феней переиначиваются -- иногда просто для смеха, а иногда очень выразительно. Например, атрофированный -- потерявший совесть.

**) Пустить в казачий стос, оказачить -- ограбить, отнять силой.

***) Все эти сведенья относятся к сороковым годам. Уже в начале пятидесятых мы услышали, что в бытовых лагерях появились "масти", новые воровские касты. У нас в Минлаге их не было. А из категорий, которые существовали в мое время, я не упомянул "отошедших". Это воры, по тем или иным причинам "завязавшие", покончившие с воровской жизнью, но к сукам не примкнувшие. Их не одобряли, но терпели.

****) Термин "мокрое дело" -- убийство -- в воровском жаргоне бытует с незапамятных времен. А вот глагол "замочить" -- в смысле убить -- появился сравнительно недавно.

*****) Дух, душок -- по-блатному отвага, сила характера.

******) У Сергея Довлатова, в "Зоне", зеки поют:

Цыганка с картами, глаза упрямые,

Монисто древнее и нитка бус...

Хотел судьбу пытать бубновой дамою,

Да снова выпал мне пиковый туз.

Зачем же ты, судьба, моя несчастная,

Опять ведешь меня дорогой слез?

Колючка ржавая, решетка частая,

Вагон столыпинский и шум колес.

Этих двух красивых куплетов я нигде не слышал. Подозреваю, что придумал их сам Довлатов. Что ж, честь ему и слава -- и не только за это.

Вообще же у лагерных песен очень много вариантов -- и мелодий, и слов. На три разных мотива поют "Течет речка да по песочку"; а в тексте известного всем "Ванинского порта" есть такое разночтение:

вариант А) Я знаю, меня ты не ждешь

И писем моих не читаешь,

Встречать ты меня не придешь,

А если придешь, не узнаешь.

вариант Б) Я знаю, меня ты не ждешь.

Под гулкие своды вокзала

Встречать ты меня не придешь -

Мне сердце об этом сказало.

*******) Кого-то удивит: откуда в камере ножи? Ведь обыскивают, наверно? Обыскивают, и очень тщательно. Но если сунуть нож в подушку, его не так просто обнаружить: чем больше вертухай мнет ее в руках, тем плотнее перья сбиваются в комок. Для страховки блатной свою подушку с запрятанным в нее ножом давал пронести какому-нибудь безобидного вида старичку: того сильно шмонать не будут.

VI. ЕДЕМ НА СЕВЕР

Перевозят зеков -- на дальние расстояния -- двумя способами: или в "столыпинских" вагонах (официальное название -- "вагонзак"), или в товарных. Когда-то их называли "телячьими", а в наше время "краснухами".

Краснухи -- это теплушки, в каких еще в первую мировую войну возили солдат. На красных досчатых стенках в те годы натрафаречено было: "40 человек или 8 лошадей".

Наш этап так и грузили -- человек по сорок в каждый вагон, особой тесноты не было. В обоих концах теплушки -- нары, поперечный досчатый настил. На нем расположились воры; их в моей краснухе ехало шестнадцать лбов. Я и другие фраера устроились внизу. Моих товарищей по камере рассовали по разным вагонам, даже поговорить было не с кем. Я лежал и слушал разговоры блатных.

Молодой вор, низкорослый и худосочный, подробно рассказывал, как они втроем "лепили скачок", брали квартиру. Все у них шло гладко, пока не вернулась из школы хозяйская дочь, десятилетняя девочка. И рассказчику пришлось зарезать ее.

Этого слушатели не одобрили. Возможно, теперь критерии изменились, но в те годы ценилась у блатных не сила и жестокость, а мастерство. Не бандиты были самой уважаемой категорией, а карманники -- "щипачи". В их деле требовалась и филигранная техника, и артистизм, и отвага. Так что молодой вор, зарезавший девочку, много потерял в глазах своих коллег; да он и сам понял, что совершил -- faux pas -- не надо было убивать, а если уж так вышло, не стоило этим "хлестаться", хвастать.

Мне было любопытно: первый раз за все время я присутствовал на воровском "толковище" -- обсуждении этических проблем преступного мира. К слову сказать, это книжное "преступный мир" ворам почему-то очень нравится. Даже в песню оно попало: "Я вор, я злодей, сын преступного мира". (Юлик Дунский пел: "Я вор, я злодей, сын профессора Фрида".)

Не прошло и часа, как я и сам встал перед нешуточной этической проблемой. Получилось это так. Один из пассажиров нашей краснухи, Женька Эйдус, сидел со мной еще в Бутырках. Там Эйдуса не любили: была в нем какая-то мутноватость. Еврей -- а благополучно пережил плен; в камере перед всеми заискивал; разговаривая, в глаза не глядел. Одет он был вполне прилично, в новенькую английскую форму. (Его англичане освободили из немецкого лагеря, но отдали нашим -- видимо, он и союзникам не понравился). И вот теперь, чтоб отвести от себя угрозу раскуроченья, Женька настучал блатным про меня -- вернее, про мои уже упомянутые ранее "самосудские" сапоги.

Кто-то из уркачей подсел ко мне и предложил поменяться. Не грубо сказал -- отдай, мол, мужик прохаря, они тебе в коленках жмут, а попросил по-хорошему:

-- Давай махнем? Их у тебя в лагере все равно отвернут. А я тебе на сменку дам -- смотри, какие хорошие.

И он показал мне действительно хорошие, почти ненадеванные кирзовые сапоги. Мои, конечно, были лучше, но не в этом дело. Какое-там "попросил по-хорошему"! Если соглашусь, ясно, что струсил, отдал "за боюсь" -- так это у воров называется. А если не отдам?.. Тут я всерьез задумался: я один, а их шестнадцать. И никто не придет на выручку, это уже проверено. Конвой тоже не заступится: он и не услышит... Изобьют до полусмерти, а то и удавят... Короче говоря, я не стал заедаться, поменялся с вором сапогами -- с сразу запрезирал себя за малодушие.

Забегая вперед, скажу, что у этой истории было забавное продолжение. На лагпункте, куда нас привезли, администрация блатных не жаловала. Новеньким в первый же день устроили шмон, отобрали все, награбленное в пути, и сложили на земле перед конторой: подходите, фраера, забирайте свое! Целый курган получился -- из шинелей, пиджаков, ботинок, сапог. Были там и мои, но я, ко всеобщему удивлению, не пошел брать их: стыдно было, что отдал без боя. Глупо, конечно -- но решил таким способом наказать себя за трусость, остался в кирзовых, полученных на сменку. И вдруг подлетает ко мне незнакомый блатарь, кричит:

-- На, падло, подавись своими колесами! -- Кидает мне под ноги офицерские хромовые сапожки и требует назад свои кирзовые. Хромовые были не мои, а кирзовые не его, но жулье народ сообразительный: когда надзиратели стали водить по зоне слишком хорошо одетых и обутых блатных -- в поисках бывших владельцев барахла, -- этот воришка решил "опознать" меня, чтоб выйти из дела с наименьшими потерями. На мне ведь были очень приличные сапоги, наверняка лучше тех, что он дал кому-то на сменку. Я не стал отказываться, поменялся с ним "колесами" и стал обладателем чужих "хромовячих прохарей".

Не знаю почему, но в этом случае совесть моя промолчала. За что бог покарал меня уже через неделю: в офицерских сапожках я сходил на работу и вернулся в зону в одних голенищах -- подошвы остались в болоте. Пришлось обуваться в лагерные "суррогатки", они же говнодавики -- башмаки, сшитые из расслоенных автомобильных покрышек. А хромовые голенища мне удалось сменять у лагерного сапожника на полторы буханки хлеба... Надо сказать, что сапожникам жилось в лагерях хорошо: всегда в тепле, всегда сыты. В детстве отец не раз грозил мне: "Отдам в сапожники!" (Я плохо учился). Но ведь не отдал -- а жаль. Между прочим, заложивший меня ворам Женька Эйдус был по профессии сапожником и на лагпункте прекрасно устроился.

Но до лагпункта, надо было еще доехать, а пока что вернусь в краснуху. Я не помню, сколько времени мы добирались из Москвы до станции Кодино -- это там, в Архангельской области, располагалось Обозерское отделение Каргопольлага НКВД СССР. Думаю, что не больше двух суток. Не помню и особых тягот: нас вовремя кормили, питьевой воды хватало, приспособились мы и пользоваться вместо параши покатым деревянным желобком, выведенным наружу. Ехать было скучно -- и парнишка, знавший меня по Красной Пресне, попросил рассказать что-нибудь. Воры на верхних нарах заинтересовались, стали уважительно упрашивать: тисни роман, керя!

Как и в камере, я стал пересказывать трогательные голливудские мелодрамы. Вот когда пригодилось вгиковское образование! Трофейные фильмы еще нигде не шли, а нам их показывали.

Особенным успехом у сокамерников пользовалось "Седьмое небо" с Джемсом Стюартом -- о любви мусорщика и проститутки. И еще "Дожди наступили" -- тоже про любовь; там индийский раджа страдал по красавице американке, Мирне Лой.

В краснухе я рассказывал эти фильмы на сон грядущий, вместо колыбельной -- а за окошком все не темнело и не темнело. Пошли в ход и "Летчик-испытатель", и "В старом Чикаго", но все равно день никак не желал кончаться. Я устал рассказывать, хотелось спать... Не сразу мы поняли, что это уже утро следующего дня -- мы приехали в белую ночь. Поезд замедлил ход, остановился. Забегали вдоль вагонов конвоиры, с грохотом отъехала в сторону дверь нашей теплушки.

-- Вылезай, приехали!

Весь этап -- человек двести -- построили возле путей, пересчитали и повели к лагерю.

Высокий дощатый забор, поверху -- колючая проволока; вышки по углам, и на вышках "попки" -- часовые. А над тяжелыми воротами полоса кумача и по красному белые буквы: "ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!".

Мы очень удивились. Не "Оставь надежду, всяк сюда входящий" и не знаменитое беломорстроевское "Кто не был, тот будет, кто был, тот не забудет", а именно приветливое "Добро пожаловать!".

Позднее выяснилось, что приглашение адресовано было не нам. Просто здесь, на "комендантском", неделю назад проходил слет ударников лесорубов -заключенных, разумеется. Их под конвоем свезли сюда с разных лагпунктов; их-то и приветствовало местное начальство. Слет кончился, а транспарант, как водится, поленились снять.

VII. КОМЕНДАНТСКИЙ

Открылись ворота и наш этап впустили в зону. По узкому дощатому тротуару неторопливо шел к вахте угрюмый красномордый мужик в "москвичке" (так на Севере называли короткое полупальто; Москва об этом и не подозревала). Рядом со мной кто-то из блатных пробормотал:

-- У-у, волчара!.. Вот за кем колун ходит.

Я был уже достаточно образован, чтобы понять: воры чутьем угадали в красномордом врага, от которого им хотелось бы избавиться. Убивали, как правило, не колуном, а топором, но "колун" звучит как-то страшнее.

Мой блатной сосед оказался почти пророком: на этого "волчару", коменданта Надараю, решительного и жестокого грузина, уже через месяц кинулся Иван Серегин -- правда, не с колуном и не с топором, а с ножом. Зарезать не зарезал, но довесок до червонца получил (т.е., добавили срок до десяти лет)*).

Пока нас пересчитывали и переписывали, Петька Якир -- он, оказывается ехал в другом вагоне -- незаметно вышел из строя, минут за десять обежал всю зону и вернулся с утешительной информацией:

-- Доходить доходят, но помирать не дают. У них тут три стационара, ОК и ОП.

Это означало: работа тяжелая, кормежка плохая, но на лагпункте три лазарета, Отдыхающая Команда и Оздоровительный Пункт, так что жить, в общем, можно. Хочу сразу сказать, что помирать все-таки давали. Как правило, два-три человека в день списывались "по литеру МР", умершие. Но ведь сюда, на комендантский (почему он так назывался, понятия не имею; ясно, что не в честь заключенного коменданта Надараи) -- сюда свозили со всех лагпунктов Обозерского отделения дистрофиков, пеллагрозников, туберкулезников и всяких других. Лечили, как могли -- а врачи были хорошие, свои же зеки -- но всех не вылечишь. В ОК, Отдыхающую Команду, зачисляли недели на две сильно истощенных, но не больных. Работягу, измученного непосильными нормами, могли месяц, а то и два продержать в ОП, Оздоровительном Пункте; там кормили, а работать не заставляли. Если уж и это не помогало, списывали в инвалиды. Вот оттуда возврата не было: доходяги рыскали по помойкам в поисках чего-нибудь съедобного, часами варили траву в ржавых консервных банках и вконец расстраивали здоровье. Не все,конечно. Кто-то нес свой крест молча, с достоинством, не унижался до попрошайничества и до помоек -- у таких было больше шансов выжить. Но до чего же трудно голодному человеку не переступить черту! Впадали и в полный маразм. Так, Юлию Дунскому признался один фитиль, что подкармливается корочками сухого кала; собирать их он рекомендовал в уборной возле барака ИТР -- инженерно-технических работников: те питаются лучше и экскременты у них более калорийные.

Но это было не у нас, а в другом лагере. Там, рассказывал Юлик, смертность составляла 160 %. Это значит, что при списочном составе лагпункта 1000 человек, умирало за год 1600. Кончилось тем, что тамошнее начальство пошло под суд: воруй, но знай меру...

А наш этап в первый же день прогнали через санобработку, т.е., помыли в бане и прожарили одежду. Парикмахер, блатнячка Сусанна Столбова, брила мне лобок, командуя:

-- Тяни хуишко направо!.. Так. Теперь налево его!

(Она была забавная девка. Разговаривала капризным детским голоском, растягивая слова -- в основном, матерные. И этот контраст между текстом и мелодией придавал ей какой-то шарм... До конца срока Сусанке оставалось полгода; выйти на волю хотелось в человеческом обличьи. И когда пришел день освобождения, она сменила лагерную одежку на шмотки, выменянные у литовок и эстонок: чуть ли не дореволюционные шнурованные сапоги до колена, шубку с изъеденным молью песцовым боа.

Всегда веселая, уверенная в себе, Сусанка растерялась перед свободой -отвыкла за восемь лет. Вертелась перед зеркалом в жалком своем наряде, с тревогой поглядывая на меня, столичного жителя:

-- Ну как? Ничего?

Я уверял что ничего -- даже очень красиво. Не хотелось огорчать девчонку).

После бани нас повели на "комиссовку". Врач и фельдшер определяли на глаз, по исхудалым задницам, кому поставить в карточку ЛФТ -- легкий физический труд, кому СФТ -- средний, кому --тяжелый, ТФТ. Ягодицы у меня были в порядке, но краснопресненские ножевые раны еще не совсем зажили, мокли -- поэтому мне прописали СФТ. И мы разошлись по баракам, осматриваться и устраиваться на новом месте.

Самые яркие впечатления первого дня:

1. Исследовательский талант Петьки Якира, который уже к вечеру точно знал, "с кем здесь надо вась-вась, а с кем -- кусь-кусь";

2. Профессор Нейман, пожилой московский зоолог, который до крови избил старожила доходягу -- тот посягнул на профессорскую миску баланды.

-- Такий не пропадет, -- одобрительно сказал фельдшер Загорулько. И действительно, назавтра Неймана поставили бригадиром.

3. Полинка Таратина, "така красивенька на тонких ножках", по определению того же фельдшера. Она сидела на крыльце санчасти и пела, тренькая на гитаре:

Ты не стой на льду, лед провалится,

Не люби вора, вор завалится.

Вор завалится, будет чалиться,

Передачу носить не понравится.

Ты рыдать будешь, меня ругать будешь,

У тюремных ворот ожидать будешь...

Была певунья совсем доходная, ноги худые, тоненькие как у цапли; но вся картинка действовала как-то успокоительно: раз еще поют, значит, Петька прав, здесь в самом деле жить можно.

4. Надпись на побеленной известью стене барака: "ЧЕСТНЫЙ ТРУД -- ПУТЬ К ДОСРОЧНОМУ ОСВОБОЖДЕНИЮ". Вернее, не сама надпись, а мрачный юмор художника, загнувшего слово "особождению" вниз, так что самый кончик уходил в землю. А может, это был не юмор, а просто парень не рассчитал, не хватило на стене места.

Бригада, куда меня определили, строила новый лагпункт -- Хлам Озеро. До места работы было километров десять. Нас водили под конвоем, по болоту -там я и оставил подошвы своих неправедно нажитых хромовых сапожек. Часть пути мы, разбившись попарно, шли по лежневке -- рельсовой дороге для вывозки леса. Рельсы были не стальные, а из круглых жердей. Идешь как по буму; чтоб реже оступаться, руку держишь на плече напарника. А он -- на твоем. Моим напарником был Остапюк, эсэсовец из дивизии "Галичина" -- красивый меланхоличный хлопец, очень истощенный.

Нас двоих поставили опиливать концы бревен -- чтобы угол сруба был ровным. Остапюк работать пилой умел, но не хватало силенки. А я был посильней, но не хватало таланта. В результате угол получился таким безобразным, что меня с позором перевели на другую работу -- шпаклевать щели между бревнами. Дело нехитрое, любой дурак справится: берешь мох (пакли не было) и вбиваешь его ударами тупой стамески в щель. Но если работать честно и старательно, то норму ни за что не выполнишь.

И тут я получил первый урок туфты. Кто-то из работяг похитрее объяснил, что если не втрамбовывать мох глубоко, только слегка заткнуть щель, а излишек ровненько обрубить той же стамеской, ни бригадир, ни прораб не отличат на глаз эту наглую халтуру от добросовестной шпаклевки. Так я и стал делать, отгоняя от себя мысль: а что, если в этой бане -- мы строили лагерную баню -- придется мыться самому, да еще зимой? Ведь мох подсохнет, и холодным ветром его выдует к чертям. Но -- "без туфты и аммонала не построили б канала". Эта присловка, родившаяся на ББК, Беломорско-Балтийской стройке, стала руководством к действию многомиллионной трудармии зеков Гулага...**)

Главная и неприятнейшая особенность лагерной жизни это неопределенность, унизительная неуверенность в завтрашнем дне. Конечно, завтра может и повезти: заболеешь, попадешь в стационар -- или же придет посылка из дому. Но чаще всего перемены бывают к худшему: переведут на тяжелую работу, посадят на штрафную пайку, а то и отправят на этап. Так и живешь в тревожном ожидании неприятностей. Но мне на первых порах везло.

С Хлам Озера всю бригаду перевели на лесобиржу, где можно было не надрываться на работе.

Каргопольлаг -- лесной лагерь. На лесоповальных лагпунктах заготовляли древесину; стволы деревьев по реке -- молевым сплавом -- приплывали к нам, на комендантский, и попадали на лесобиржу. Это была очень большая рабочая зона, обнесенная колючей проволокой и заставленная штабелями леса.

Бревнотаска вытягивала из затона шестиметровые баланы***) и поднимала на высоту примерно трехэтажного дома. Там цепь волокла бревна по длинной узкой эстакаде, а крепкие ребята вагами скидывали их на штабеля: на какой -сосну, на какой -- ель, на какой -- спичосину. Моя задача была проще. Я стоял с багром в руках на середине штабеля и помогал бревнам скатываться вниз, где другие зеки оттаскивали их в сторону, сортировали и пускали в разделку. Пост мой удобен был тем, что оперевшись на багор и слегка покачиваясь, я мог время от времени отдыхать и даже дремать: издали это выглядело как работа. Если же бригадир или десятник оказывались в опасной близости, тут уж надо было вкалывать по-настоящему.

Зеки умеют извлекать выгоду из любой ситуации. Так, мой товарищ Саша Переплетчиков поймал козу, забредшую за ограждение. Ее убили, а тушу разделали циркульной пилой. Развели костер, наскоро поджарили козу и всей бригадой схавали без соли.

Всю осень я ходил на лесобиржу. Шкурил баланы, учился распознавать, какой лес пойдет на рудстойку, какой -- на деловую древесину, какой -- на дрова. А вот управляться с топором и пилой так и не научился. И что интересно: другие работяги не попрекали меня неумелостью, видели, что стараюсь.

Уставал, конечно. По утрам не хотелось вставать, идти на работу. Но за отказ, можно было угодить в ШИЗО, штрафной изолятор. ШИЗО -- это карцер; в лагерном просторечии -- кандей или пердильник. Голые нары, триста граммов хлеба в день -- не очень приятная перспектива. Но некоторые шли на это. Прятались под нарами, на чердаках. Их, конечно, искали; кого найдут -волокли на развод.

Разводом называется процедура отправки на работу. Бригады выстраиваются перед воротами. У нарядчика в руках узкая чисто строганная дощечка: на ней номера бригад, количество работяг. (Бумага дефицитна, а на дощечке цифры можно соскоблить стеклом и назавтра вписать новые.) Конвоир и нарядчик по карточкам проверяют, все ли на месте, и если все -- бригада отправляется на работу. А если кого-то нет -- задержка, пока не отловят и не приведут отказчика. Буде фельдшер вынесет приговор -- "здоров", придется встать в строй.

У нас на комендантском развод шел под аккомпанемент баяна. Освобожденный от других обязанностей зек играл бодрые мелодии -- для поднятия духа.

На разводе можно было увидеть много интересного. На меня большое впечатление произвел такой эпизод: блатарь-отказчик вырвался из рук надзирателей, скинул с себя -- с прямо-таки немыслимой быстротой! -- всю одежду до последней тряпки, закинул один валенок на крышу барака, другой за зону и плюхнулся голым задом в сугроб. При этом он орал:"Пускай медведь работает, у него четыре лапы!"

Помощники нарядчика под общий смех -- развлечение, все-таки, -выкинули его за ворота. Ничего -- оделся, пошел трудиться.

У блатных было много картинных способов продемонстрировать нежелание работать -- например, прибить гвоздем мошонку к нарам. Своими глазами этого я не видел, врать не буду. Но мне рассказывали, что одного такого, прибившего себя -- правда, не к нарам, а к пеньку -- побоялись отдирать. Пришлось спилить пень и вместе с пострадавшим отнести на руках в лазарет.

Расположением вольного начальства пользовались бригадиры, умевшие выгнать на работу всех своих работяг. ("Незлым тихим словом" этого, конечно, не добиться было).

Таким бригадирам разрешались некоторые вольности. Один, здоровенный мужик под два метра ростом, забавлялся, например, тем, что тайно выносил в рабочую зону свою возлюбленную. Тридцатью годами позже мы с Юликом видели в Японии, как мать макака носит на груди детеныша. Так вот, точно таким манером, цепляясь руками за шею, а ногами обвив талию, маленькая щупленькая девчонка пристраивалась на бригадирской груди и он, запахнув полушубок, спокойно проносил ее мимо надзирателей. Один раз попался -- но обошлось, посмеялись только.

... Голый отказчик в сугробе, девчушка под полушубком -- в обоих случаях дело происходило зимой. Это значит, что на общих работах я оставался до первых морозов. Не очень долго -- но за это время и в лагере, и в мире произошло немало событий: началась и кончилась война с упомянутой выше Японией, объявили амнистию. И двое из моих однодельцев, Миша Левин и Нина Ермакова вышли на свободу: под амнистию попадали все, у кого срок был не больше трех лет -- независимо от статьи. Мишке с Ниной здорово повезло: кроме них я видел только одного "политика" которому дали три года.

Это был Коля Романов, парашютист -- но не немецкий, а советский. Его вместе с группой десантников выбросили над Болгарией в самом начале войны. По сведеньям нашей разведки, болгары все поголовно были за русских. Поэтому Коле и его товарищам велено было: как приземлятся, сразу идти в первую попавшуюся деревню и организовать партизанский отряд. Братушки не выдадут!.. Умное начальство так уверено было в успехе, что ребят даже не переодели в какие-нибудь европейские шмотки. На них были красноармейские гимнастерки -правда, без петлиц -- или юнгштурмовки. Всех их, конечно, сразу же выловила болгарская полиция. До конца войны Коля просидел в софийской тюрьме; никаких военных секретов не выдал (по незнанию таковых) и оказался так стопроцентно чист даже перед советским законом, что отделался, можно сказать, легким испугом: по статье 58-1б измена родине, дали всего три годочка. В другой стране дали бы, возможно, медаль -- за страдания -- и денежную компенсацию.

На Лубянке в одной камере с Юлием Дунским сидел французский офицер, который скрупулезно подсчитывал, сколько денег ему выплатят, когда он вернется на родину, и до какого звания повысят -- но это там, это "их нравы". А у советских собственная гордость...

 (Продолжение следует)

 

Свернуть