24 июня 2019  22:37 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту

ЧТО ЕСТЬ ИСТИНА? № 52 март 2018


Проза


Лауреаты Нобелевской премии в области литературы

 


Кнут Гамсун

 

Кнут Гамсун — норвежский писатель, лауреат Нобелевской премии по литературе за 1920 год

 

А жизнь идет...

 


Роман

I

   Третье поколение хозяйничало в большой мелочной торговле Иёнсена в Сегельфоссе. Основателем был Пер Иёнсен, по прозванию Пер Из-лавки, продолжил дело его сын Теодор, Теодор Из-лавки, который пошёл очень далеко и был самый видный и передовой человек в городе. Это было недавно, люди хорошо его помнят: он жил в одно время с сыном старого лейтенанта, того самого, который интересовался только музыкой и из которого ничего не вышло.
   Зато Теодор достиг многого, можно было бы написать длинный список всех его должностей: староста, крупный плательщик налогов, купец в дотоле не виданном масштабе, одно время даже посылавший коммивояжёров в города северной Норвегии и имевший трёх приказчиков в лавке и заведующего конторой, который вёл гроссбух. Деятельный человек был этот Теодор Из-лавки, честолюбивый, год от года богатевший, владелец рыболовного судна, лодок с двумя неводами и другими рыболовными снастями. Впрочем, он становился также всё добрее и добрее, отечески приходил на помощь нуждавшимся и с годами сделался популярным. В год неурожая на суше и плохого улова в море многие обращались к Теодору Из-лавки, и он сохранял им жизнь, — что правда, то правда. Но само собой разумеется, они должны были усиленно восхвалять его или, ещё лучше, только головами качать, сражённые его могуществом и величием.
   — Одну только меру муки? — спрашивал он иногда. — Но надолго ли её хватит тебе и семье?
   И когда бедняк отвечал, что не смеет рассчитывать на большее, Теодор поворачивался к своему приказчику и говорил:
   — Отпусти ему две меры!
   Отдав такое приказание, он внутренне надувался от гордости, и имел на это полное право.
   Он обратил свои взоры на дочь владельца мельницы Хольменгро, но не имел успеха. Тщеславие Теодора Из-лавки завело его на этот раз слишком далеко: он принял на службу заведующего конторой, главным образом, чтобы блеснуть в глазах барышни, но после он его уволил. Теодор Из-лавки решил образумиться и доказал это тем, что в один прекрасный день женился на юной дочери звонаря, которая отнюдь не побрезговала им. Удивительно ясная голова была у этого Теодора Из-лавки, несмотря на все свои причуды, — он взял себе прелесть какую жену, красивую и горячую, как кобылица, и в довершение всего ей было шестнадцать лет.
   Но до чего глупа оказалась барышня с сегельфосской мельницы! Дела её отца шли всё хуже и хуже. Ей следовало принять предложение Теодора Из-лавки и устроить прочно и в довольстве свою жизнь. С её стороны было не что иное, как высокомерие, поступить так, наперекор своему собственному благу. Бедняжка! Её жизнь сложилась совсем несладко: под конец она устроилась на место экономки в Тромсё. Так сложилась судьба дочери Хольменгро с сегельфосской мельницы.
   Но что же произошло с сегельфосской усадьбой и имением? Старый лейтенант был господином, он мог построить сегельфосскую церковь, оплатить роспись и изображения апостолов в алтаре, пожертвовать серебряную купель для прихода и многое другое. У него было целых двадцать арендаторов, и возделанные земли простирались до соседнего местечка. Умом даже не охватить этого великолепия! Он женился на благородной даме из Ганновера в Германии, почти что на дворянке, и они жили в большом белом доме с колоннами, во дворце, который можно было видеть с пароходов на море. Хольмсен был прямой и гордый, справедливый человек. Если подпись внушала доверие, люди говорили: «Хороша, как подпись Виллаца Хольмсена!» Его слово было ненарушимо, как клятва, его кивок подчинённым был благословением для них.
   Но какая польза от всего этого, раз Хольмсены из Сегельфосса были обречены на гибель? Такова была судьба третьего звена рода. Будучи барами, они могли ещё жить, ничего не зарабатывая, хотя у них были крупные расходы на многочисленных слуг и на благотворительность, на путешествия, большие приёмы, как в тот раз, когда Карл XV был на Севере, или когда амтман1 созывал съезд. Но ко всему остальному присоединялся ещё расход на сына, который жил господином и учился в дорогих музыкальных школах за границей. Это должно было кончиться плохо. Старый лейтенант и его жена умерли вовремя; сын, молодой Виллац Хольмсен, не мог придумать ничего другого, как распродать отцовское добро. Это было прежде, чем Сегельфосс стал городом; тогда земля и дома не представляли ещё особой ценности. Тут счастье улыбнулось Теодору Из-лавки. Когда молодой Виллац стал всё превращать в деньги, Теодор обратил свой взор на дом с колоннами, на дворец, на королевскую резиденцию, и тут его тщеславие одержало крупную победу. Он стал владельцем всего этого великолепия.
   Да, тогда были плохие времена, постыдные времена в северной Норвегии: плохой улов, глубокий сон и затишье в делах, не более шестидесяти шиллингов за меру крупной, ровной рыбы.
   Те, у кого были средства от прежних лет, могли свободно покупать дворцы с землями и угодьями вдоль всего побережья. Впрочем, Теодор вовсе не был таким богачом, чтобы эта покупка ему легко далась, наоборот, ему было очень тяжело платить. Но нечего было и думать о рассрочке: так низко пали эти Хольмсены. У молодого Виллаца были такие крупные долги и внутри страны и за границей, что просто жалость, — ему пришлось нанять целый пароход и свезти драгоценные произведения искусства и всевозможную мебель из гостиных в Сегельфоссе на юг страны, чтобы продать их там. Тяжёлый жребий, горькая судьба.
Страница 2 из 145
   А Теодор Из-лавки и его жена, — что им делать во дворце? У них имелись стулья и стол для горницы и постели для спальни, а во дворце было два больших зала, кроме двадцати с чем-то комнат, оклеенных голубыми и красными обоями, на стенах одного зала золотые цветы и разводы, а другого — шёлк, — и ни одного стула. Когда Теодор стал старостой, он разрешил устраивать собрания в одном из них и внушал своим односельчанам большое уважение таким сказочным великолепием.
   У них родилась дочь, и мать была в восторге. Отец заблаговременно достал из Троньема фейерверк, но не пустил его. Ещё через год с небольшим у них родилась вторая дочь, новое благословенное создание, порадовавшее мать, но не в той же степени отца, который думал о практической стороне жизни. Фейерверк не был пущен и на этот раз. Но ещё некоторое время спустя, когда отцу было уже за сорок, а матери немногим больше половины, у них родился сын, обрадовавший их обоих, — десяти фунтов весом, с густыми волосами и сильными цепкими ручонками, маленький крепыш. Вечером отец попробовал зажечь фейерверк, который у него был спрятан, но он не загорался. Теодор поджигал его и раскалёнными углями и пламенем, но ракеты так и не удалось пустить. Впрочем, это означало только, что порох отсырел.
   Мальчика окрестили Гордоном Тидеманом, имя, которое мать в качестве учёной дочери звонаря где-то разыскала. Имя как имя, ничего против этого не скажешь, и мальчик не умер, наоборот, он развивался, ел и пил, но со временем у него сделались карие глаза. И это было не худо. Голубоглазые родители смотрели на это как на игру природы и откровенно показывали другим: «Поглядите-ка, до чего у него тёмные глаза!» Они и не думали скрывать эти карие и немного колючие глаза.
   Но в один прекрасный день у отца зародилось ужасное подозрение.
   Если б это случилось с ним в более юном возрасте, когда кровь горячей, Теодор Из-лавки потребовал бы жену к ответу за эти карие глаза. Но теперь дело обстояло иначе: весь день он был занят своим торговым делом и другими обязанностями. К тому же ему надоело, что каждый раз у него рождались дочки, которые никогда не смогут заменить его в деле, и он взял себя в руки: победил здравый смысл. Правда, раза два он стукнул кулаком по столу, рассердившись на жену, и случалось, что он тайком поглядывал за ней, особенно когда ей нужен был помощник в пристани, чтобы зарезать телёнка или прокоптить лосося; но далее он не шёл. Он даже не прогнал красивого дьявола, молодого цыгана, работавшего на пристани и очень ловко справлявшегося с неводом для лососей.
   Практичный и рассудительный человек был этот Теодор Из-лавки, человек, вполне отвечающий требованиям своей среды, один из тех, которым на могилу кладут кругом исписанную мраморную доску. Достойный человек, хотя с немного извращённой моралью. Ракета не зажглась, ему не удалось пустить её в поднебесье, к звёздам. Ну, что ж из этого? Ничто не может сравниться со звёздами. Стоило ли из-за этого прогонять цыгана и терять дельного человека? Кто лучше его умел ставить невод для лососей? Он покрывался ожогами от медуз, и всё-таки приносил в дом неожиданно крупный, чистый барыш. Кто, как не цыган, днём и ночью выплывал в лодке на встречу пароходам, привозившим столько ящиков с товарами? И разве цыган Отто не был по-своему из хорошей семьи, из многочисленной семьи Александер, прибывшей из Венгрии и ставшей известной по всей северной Норвегии.
   К тому же, что Теодору было известно? Что он знал достоверно? Была только пара карих колючих глаз и какое-то подозрительное безумство у жены, с тех пор как цыган поступил на службу в Сегельфосс; глаза у неё оживились, она стала неслышно бегать по лестнице, часто пела и носила на шее, на чёрной бархотке, золотой медальон, — юная дикая птица. Затем, если говорить всё, — отчаянные объятия в коптильне, с поцелуями и ласками, как-то вечером, когда Теодор пошёл подглядывать. Наконец, повторение подобного же безумия лунным вечером прямо перед входом на пристань, у моря. Но это всё, больше он ничего не знал. Отец Теодор рассуждал так: во всяком случае это была не девочка, и если всё произошло не так, как должно, то он ничем не мог здесь помочь.
   Время шло, и детям наняли учительницу. Это была дама, с которой Теодор Из-лавки мог, — если уж говорить всё до конца, — с которой он мог кокетничать и откровенно показывать свою влюблённость в неё, чтобы отомстить и доказать, что и он был способен кое на что. Конечно, он был способен, — поглядите-ка на него! Он ходил с дамой в церковь вдвоём, без жены, и на рождество даже подарил учительнице кольцо для салфетки из толстого серебра. Каково! Не угодно ли жене проглотить эту пилюлю? Что об этом будут говорить, ему было безразлично: ведь не он же родил ребёнка с карими глазами, люди, конечно, будут на его стороне. Впрочем, господин из Сегельфосского имения мог поступать, как ему было угодно.
   Но и молодая жена поступала так же и заставила цыгана сопровождать себя в церковь. Там они оба уселись на местах, отведённых владельцам Сегельфосса, и весь приход видел их, хотя Отто Александер был всего лишь цыган и простой рабочий с пристани. «Это уже чересчур!» — подумал, вероятно, Теодор Из-лавки и в тот же день рассчитал цыгана.
Страница 3 из 145
   Впрочем, время шло уже к осени, и ловля лососей прекращалась.
   Но Теодор Из-лавки был лучше, чем показался, и он решил сдаться. Он поговорил с женой о новом порядке вещей. Дети были теперь уже большие, в особенности девочки, пора было пригласить к ним домашнего учителя, образованного человека. Ну и пройдоха же был этот Теодор Из-лавки, такой хитрец! Он не был поклонником любви, он устал для вида волочиться за учительницей и не в силах был долее изображать глубокую страсть. Он был лучше, чем хотел казаться.
   Это был прекрасный выход — отъезд учительницы и приезд учителя. Теперь дети могли учиться всем наукам, но в особенности полезно было мужское руководство Гордону Тидеману: он был развит не по летам и сообразителен, — отличная голова! Когда пришло время, его отправили в Треньем, сначала он поступил в школу, где был первым учеником, затем нанялся в приказчики и продавал, стоя за прилавком, и, наконец, он года два изучал в Германии «всё, что имеет отношение к делу»: ведение книг, валютные расчёты, биржевые курсы, учёт векселей, — обширные и излишние знания для человека из торгового местечка Сегельфосса, но развивающие и необходимые для образованного купца. Теодор Из-лавки старался подражать старому лейтенанту. Он хотел, чтобы и его сын получил заграничные знания, массу заграничной учёности, и так как в то время он заработал много денег на двух-трёх удачных уловах сельдей, то мог позволить себе несколько необычные затраты. Теодор поручил своему сыну, ещё очень юному, накупить старинной и дорогой мебели для зал и комнат в Сегельфоссе, вроде той, которая стояла там раньше: зеркала в золочёных рамах от пола до потолка, софы и стулья с золочёными сфинксами на львиных лапах, панно, вазы, столы и ларцы с инкрустациями, — много различных вещей разыскал Гордон Тидеман за границей и послал их в больших ящиках домой. Что за зрелище представлял собой дворец, ещё раз убранный, — настоящие и поддельные украшения вперемежку, часы, которые, как и следовало ожидать, не шли, люстры с разбитыми хрустальными подвесками, бронзовые вещи, склеенные мастикой, но была и великолепная деревянная мебель, как, например, кровати с золочёными амурами и ангелами для комнат гостей. Роскошь во много раз превосходила старую утварь, вывезенную молодым Виллацом, и Теодора с женой это немного смущало. Они решили до приезда сына не расставлять вещей.
 
   В Лондоне Гордон Тидеман встретил молодого соотечественника, Ромео Кноффа, который тоже был послан за границу совершенствоваться по своей специальности. Он приехал из крупного торгового пункта в Хельгеланде, лежавшего как раз на пути пароходов, которые там останавливались, из красиво отстроенного местечка, где на главном здании красовались башенки, имелась пристань с солидной цементной набережной, голубятня, птичник с павлинами. Хотя в прежние времена как раз солидности-то и не хватало старому Кноффу: он оправился только после двух-трёх удачных банкротств и теперь вёл крупную игру, скупая рыбу в Лофотенах2, занимаясь бочарным делом, постройкой лодок и многим другим. Деятельный человек и крупная личность в своём местечке. У него остались в живых двое детей: сын Ромео и дочь Юлия, — Ромео и Юлия!
   После того как Ромео познакомился с Тидеманом в Лондоне, молодые господа часто встречались. Они были ровесниками и стали товарищами, они изучали одно и то же и были ровней, и домой поехали вместе. Они уговорились также навестить друг друга, когда придёт время.
   Теодор Из-лавки был рад заполучить такого гостя, как Кнофф, — он чувствовал себя польщённым. Кноффы по происхождению были иностранцы, и уже несколько поколений Кноффов занимались торговлей в северной Норвегии, тогда как Теодор был норвежец, происходил от Пера Из-лавки и родословную вёл, так сказать, с прошлого года, кроме той, которая осталась за усадьбой от прежних владельцев Сегельфосса, от благородного семейства Хольмсен. Во всяком случае было удачно, что в главное здание навезли столько золочёной и полированной мебели. Ромео приехал со своей сестрой Юлией, и ещё с парохода они получили должное впечатление от усадьбы: так красиво выделялись колонны дворца, длинная берёзовая аллея и башенки на амбаре. А когда они прибыли в усадьбу и вступили в великолепие дома, оба Кноффа всплеснули руками, и Юлия сказала:
   — Боже мой! Мы так не живём.
   Теодор Из-лавки раздулся от гордости. Когда Кноффы поехали домой, они взяли с собой Гордона Тидемана и его двух сестёр. Теодор Из-лавки остался очень доволен и этим.
   Несколько лет молодёжь ездила взад и вперёд друг к другу, познакомилась как следует, и это привело к обручению и свадьбам: Ромео увёз к себе дочь Теодора, Лилиан, а Юлия Кнофф переехала в Сегельфосс. Так равномерно был произведён обмен. Только Марна, вторая дочь Теодора, осталась в девушках и ещё не скоро вышла замуж.
 
   Вначале город состоял всего лишь из нескольких домов. Сегельфосская усадьба представляла собой ядро, но она лежала отдельно, несколько в стороне; потом понемногу стали строиться вдоль побережья, вокруг большой лавки Теодора да возле пристани. Изредка приходил с юга и обосновывался какой-нибудь ремесленник: портной, фотограф, кузнец, пекарь или мясник. Приходили также и мелкие торговцы и оседали в городе, но им трудно было прокормиться. Первому мяснику пришлось вернуться обратно к себе на родину, но на его место приехал другой; часовщик временно получил работу: он починил многочисленные часы во дворце, а потом и ему пришлось уехать. Никакого выхода.
Страница 4 из 145
   Но Тобиас Хольменгро, прибывший из Мексики и имевший крупное мельничное дело на реке, внёс сразу оживление в округу. В его время появилось много новых людей, они строили дома, и местечко разрасталось. Но Хольменгро процветал недолго: окрестные поселения были малы и бедны, а расстояние от городов, нуждавшихся в муке, слишком велико, и мукомольное дело заглохло, а его рабочие стали варить пиво.
   Но понемногу город всё-таки увеличивался, — несколько новых построек в прошлом году, несколько в этом. Приехал окружной врач, и открылась аптека. На протяжении года здесь возникли: почта, телеграф, «Гранд-отель», окружное правление, банк и кинематограф. От прежнего времени оставались церковь и священник, теперь появились школа и учителя, ленсман3, нотариус и полиция, затем маленькая типография и «Сегельфосские известия». Большего здесь и быть не могло. В окрестностях были разбросаны маленькие дворы и избы, где люди жили и кормились морем и землёй.
   Мало что осталось от старого города и его людей. Несколько человек из времён старого лейтенанта и мельницы, но их было немного, а те, которые ещё жили, не имели значения. Они как бы принадлежали к мёртвым, выходили большей частью по вечерам, словно ночные птицы, и были рады, что их никто не замечает. У них не осталось больше детей, о которых они должны были бы заботиться: их дети выросли и уехали. Кое-кто из мужчин ловил рыбу, некоторые убирали город по ночам, двое стариков служили могильщиками на кладбище. Но было время, когда и они были людьми, как все, — и это было совсем уж не так давно. Теодор Из-лавки был ещё жив тогда, но теперь и он уже умер.
   По вечерам, в сумерках, старухи собирались у колодца. Им было что вспомнить: мельница работала тогда, их мужья имели заработок, у них были и одежда, и кофе, и жар в печи, и патока в каше. Иногда господь был милостив к ним и посылал им полный невод сельди или удачную лофотенскую ловлю, изредка кто-нибудь рождался, женился или умирал по соседству; всё было хорошо, всё благословенно. Взять к примеру хотя бы Лассена, того самого, что тоже родился здесь и потом стал епископом и советником самого короля, всё равно как Иосиф у фараона в Египетской земле.
   Тогда здесь не было ни «Гранд-отеля», ни банка, ни кинематографа, но то время было этим людям более по душе.

II

   Жизнь в Сегельфосском имении складывалась при новых господах несколько иначе, чем прежде. Будничные дни протекали теперь в более высоком плане, на большем расстоянии от деревенского люда. Гордон Тидеман проделывал в экипаже короткий путь от дома до лавки и обратно, и кроме этого приобрёл ряд других барских замашек. К чему, например, надевал он в жару, во время этой непродолжительной поездки, жёлтые перчатки? Он купил себе маленькую нарядную моторную лодку, хотя вовсе не нуждался в ней, исключительно для того, чтобы выезжать навстречу почтовым пароходам и показываться путешественникам, в то время как он перекидывался словами с капитаном. Да и было на что посмотреть, — он был высоким и статным человеком, цвет его кожи и волос был тёмен по-иноземному, нос с горбинкой, глаза сверкающие, узкий и твёрдый рот. Он всегда был красиво одет, и его башмаки сияли. Нет, он был другим, чем Пер Из-лавки или Теодор Из-лавки.
   Пока был жив его отец, артели ежегодно выезжали в море, — каждая артель в свой фарватер; нередко — дважды в год: осенью, перед Лофотенами, и весной, после них. Рыбный промысел — ловля сельдей и засол их — были тем, что прежде всего интересовало его и давало крупные доходы. Но вовсе не этому учился Гордон Тидеман в школах и путешествиях, он знал слишком много о ведении книг, о биржевых курсах и иностранных расчётах, — о вещах, которые не имели ровно никакого значения в его деле. Какая польза была от составления прекрасных и точных счётов мелочной торговли, когда она отнюдь не приносила тех доходов, что крупная удача и везение в рыболовном деле? Он содержал даже коммивояжёра для поездок в города северной Норвегии, но особенной выгоды от этого не имел. Однажды он попросил его к себе в контору и указал ему на стул. Шефом он был вежливым, но сдержанным.
   — Дела не особенно блестящи, — сказал он.
   — Да, как будто бы.
   — Последние образцы могли бы продаваться успешнее. Я говорю о шёлковых кимоно.
   — Да, — отвечал коммивояжёр, — но люди только головой качают, глядя на них.
   — Это товар от самых лучших фирм.
   — Народ предпочитает спать в бумажных рубашках. Это старая история.
   — А как идёт дело с шерстяными платьями? — спросил шеф. — Ведь это сейчас самый модный товар.
   — Да, — отвечал человек и покачал головой. — Но дело в том, что дамы предпочитают шёлк. Шерсть внизу и шёлк снаружи, — добавил он и засмеялся.
   Шеф в ответ на смех поморщился.
   — Вообще дела идут плохо. Тут что-нибудь не так. У вас достаточно денег для представительства?
   — Я имею всё, что полагается нам всем в разъездах.
   Тогда шеф вдруг сказал:
   — Но вы сами могли бы одеться получше. Вы бываете у купцов вот в этом платье?
Страница 5 из 145
   — Этот костюм почти что с иголочки. Предыдущий был, пожалуй, немножко узковат, но этот...
   — Откуда он у вас?
   — Из Тромсё, из самого лучшего магазина в Тромсё.
   — Вам следовало бы набить на ваши чемоданы с образчиками медные углы, — сказал шеф.
   Человек разинул рот:
   — Вы считаете это необходимым?
   — Пожалуй. Мне пришло это в голову. Но дело не только в чемоданах и в костюме, — всё зависит от манер. Не знаю, понимаете ли вы, что я хочу сказать. Думали ли вы когда-нибудь о ваших манерах? Вы являетесь представителем крупной фирмы, и так и должны себя держать. Эта ваша рубашка и этот галстук, — простите, что я об этом говорю!.. — Тут шеф кивнул головой и дал понять, что он сказал всё, что хотел.
   Но, вероятно, этот человек был слишком плохо воспитан или не имел такта: он не догадался, что должен уйти. Он сказал:
   — Дело в том, что на этом пути нам часто приходится самим таскать чемоданы. Иногда нельзя бывает получить место в каюте на пароходе, и мы пользуемся моторной лодкой. При этих условиях трудно всегда быть нарядным.
   Шеф молчал.
   — Иногда мы грязными приезжаем к месту назначения.
   Шеф прекратил разговор:
   — Хорошо, подумайте о том, что я вам сказал. Тут что-нибудь не так...
   Впрочем, Гордон Тидеман вовсе не был только франтом или шутом; его учили, что одежда и галантное обращение имеют большое значение, но это не сбило его с толку. Поэтому он сразу последовал совету матери и занялся приготовлением неводов для ловли рыбы.
   Такая мать во многих отношениях клад. Она могла бы быть сестрой своих детей: все ещё молодая и красивая, она смеялась и не утратила жара в крови, но при этом была деловой и практичной. Про неё говорили, что она была несколько распутна в первое время своего замужества, потому что муж был не по ней, но ведь уже много времени прошло с тех пор, и всё забылось. Её звали Старой Матерью, но это было глупое прозвище. Это только её муж, Теодор Из-лавки, состарился раньше времени и покончил расчёты с супружеством и жизнью. Она сама была всё та же.
   — Если ты хочешь отправлять суда, кто у тебя будут рулевые? — спросила мать.
   Гордон Тидеман был куда как горазд писать, он составил список всех прежних рыбаков отца.
   — Ты записываешь каждый пустяк, — сказала смеясь мать. — У твоего отца все они сидели в голове. Как! Ты и Николая записал? Да ведь он умер на днях.
   — Ну что ж, тогда мы вычеркнем его имя и вместо него запишем На-все-руки.
   — На-все-руки слишком стар. Нет, тебе следует подобрать молодых рыбаков.
   — Он хоть и стар, но ловок и вынослив. Я считаю его вполне пригодным.
   — Мы не можем обойтись без него в усадьбе.
 
   Старая Мать хорошо знала На-все-руки и очень ценила его сообразительность; она несколько раз разговаривала с ним и выслушивала его мнения. Это был старый моряк или бродяга, который однажды пришёл и попросил работы. Он был худой и подвижный, много скитался по белу свету и умел рассказывать. Когда его спросили, откуда он пришёл, он ответил: «Отовсюду». Но где же был он в последнее время? «В Латвии».
   Шефу он понравился. Разговор происходил у него в конторе; незнакомец положил свою шапку на пол у дверей и стал навытяжку. В нём чувствовалась дисциплина, и это пришлось по вкусу Гордону Тидеману. Он знал толк в вежливом обращении, любил также помочь другому; однажды он нашёл должность на складе для одного юноши из Финмаркена4 только потому, что тот играл на скрипке. Мальчик сделался потом приказчиком в мелочной лавке.
   Теперь перед ним стоял человек более крупного калибра.
   — Как вас зовут?
   Тот назвал себя; впрочем, ему давали всевозможные прозвища всю жизнь, поэтому имя ничего не значило для него, — добавил он.
   — А что вы умеете делать?
   — Да всё понемножку, я, так сказать, мастер на все руки. Я буду делать всё, что вы мне скажете, может быть даже немного сверх того.
   — Это здорово! — сказал улыбаясь шеф.
   И он не раскаялся, что взял себе на хлеба этого человека. Оказалось, что старик мог быть полезен при самых различных обстоятельствах. Так, когда однажды начался пожар, загорелась сажа в трубе, он потушил его, всыпав в трубу ведро поваренной соли, — чёрт возьми, он словно заговорил огонь. Ему поручили наблюдение за мясорубкой, за машиной для выжимания белья и за катком для белья, и он заново отремонтировал их. Он по собственному почину принялся чистить и полировать лодки и снасти, покрыл цементом невзрачный и тёмный свинарник и превратил его в светлое и приветливое жилище. «На-все-руки! иди сюда, помоги нам!» — кричали ему, когда окно почему-либо не закрывалось.
   Впрочем, он был, кажется, религиозным, потому что он иногда крестился и вёл тихий образ жизни. Не слышно было, чтобы он горланил, или распевал по дорогам дикие песни, или стрелял ни с того ни с сего из револьвера.
 
   В Сегельфосском имении стали рождаться дети: за три года двое детей, а потом и ещё. Удивительно, сколько старания и какая плодовитость! Молодая жена была высока и гибка, как змея, и вдруг у неё появлялся круглый живот, можно сказать — внезапный живот. Молодые, безумные люди, они помогли забавиться любовью без того, чтобы тотчас же не зарождались дети. Старая Мать качала теперь внучат, и у неё осталось мало надежды потешиться самой.
Страница 6 из 145
   Рождались дети и в избах, в маленьких дворах вокруг, люди рано вступали в брак и сразу становились бедными; да и нечего было ожидать другого. Впрочем, они и не ждали. Так, Иёрн Матильдесен, которого так звали потому, что неизвестно, кто был его отцом, женился на девушке Вальборг из Эйры. Они не имели ни клочка земли, ни денег, чтобы жить, по-человечески, и только немного одежды, которую выпросили в разных местах, но они все-таки поженились и жили в лачуге.
   — Зачем ты это сделала и не пожалела себя? — спрашивали люди.
   — А лучше разве было доставаться каждому? — отвечала Вальборг.
   — Но ты красивая, — говорили они, — и тебе только девятнадцать лет.
   — Это правда, но ко мне начали приставать сразу после конфирмации...
   Иёрн и Вальборг выпрашивали милостыню и, вероятно, воровали слегка; во всяком случае за ними присматривали, когда они появлялись в городе и заходили к торговцам.
   — Ну, что же вы купите сегодня? — спрашивали насмешливо купцы.
   — А разве к вам и зайти нельзя? — говорил в ответ Иёрн. Когда его оставляли в покое, Иёрн справлялся, сколько стоит красная с зелёным материя, которая бросилась ему в глаза, или полфунта американского сала.
   — Но какой смысл называть вам цены? — ворчали иногда торговцы. — Всё равно ничего не купите.
   — А разве уж и спросить нельзя? — говорил в ответ Иёрн.
   Жалкую жизнь вели Иёрн и Вальборг, но у них по крайней мере не было детей, — нет, к сожалению, у них не было даже детей.
   В соседних дворах были дети, — единственное, чего было достаточно, — и это было божие благословение. Без детей целыми днями и годами не услыхать бы смеха, не было бы маленьких ручек, которые просили опоры, не задавались бы странные вопросы. Вообще же было пустынно и бедно во всех дворах. Осенью случалось зарезать овцу, слава богу, была картошка в доме и достаточно молока в хлеву, и казалось, что хорошо тем, кто владеет двором да ещё тремя или четырьмя коровами, кроме лошади и мелкого скота. Но принадлежало ли это им на самом деле? Во-первых, они были должны за всё, что имели во дворе; к тому же у них были долги по заборным книжкам у торговцев в городе, они не выплачивали налогов и жили в развалившихся домах. Корова или пара овец, принесённые в жертву в счёт огромного долга, не спасали положения, и если не удавалась лофотенская ловля, они опускались ещё ниже. Им нечем было похвастать перед Иёрном и Вальборг, когда эти побирушки выходили нищенствовать. Поэтому-то один бедняк охотно помогал другому, давая полмешка картофеля или кринку молока и таким образом избавляясь от обязанности жалеть. Люди так охотно оказывали друг другу помощь, что это должно было радовать ангелов.
   Приличные, обыкновенные люди — все одного уровня. Несмотря на близость города с его должностными лицами и новыми модами, уклад их жизни был удивительно ветхозаветен. А кроме должностных лиц в городе, были ещё господа из Сегельфосского имения, которые задавали тон. Но нет, деревенский люд жил, как выучился жить с незапамятных времён, и очень неохотно перенимал то белый галстук, то новый сорт табака для трубки.
   Взять хотя бы сараи для лодок, которые, конечно, были всё те же, что и во времена короля Сверре, и тогда ещё соответствовали назначению. Стены были — осиновые да берёзовые жерди, а крыша — берёста да торф. И если кто-нибудь находил, что стены этих сараев должны быть плотнее, то оказывалось, что именно плотнее-то они и не должны быть: их должно продувать насквозь, чтобы паруса и снасти, висевшие внутри, могли просохнуть к следующей ловле. А огромные деревянные замки на дверях сараев с длинным доисторическим ключом, — никакого железа, и ничто не ржавело. Когда замок и ключ сгнивали, тотчас мастерили новые; это не стоило ни одной копейки, лишь немного времени для ловкого человека, — забавное вечернее занятие.
   Эти люди были прилежны по-своему, хотя никогда не торопились. В подходящее время года запасали дрова на зиму или ловили рыбу. Дети пасли скот или делали, что придётся, ходили по ягоды, часто в дурную погоду и в осенний холод, нередко отсутствовали весь день и ничего не ели. Морошку и бруснику продавали в городе и приносили выручку домой. Они рано приучались довольствоваться малым, и это не приносило им вреда. Их матери и сёстры были заняты работой в хлеве и в доме; они пряли шерсть и ткали её на станки:, получалась чудесная, крепкая ткань для белья и для платьев; они окрашивали пряжу в разноцветные цвета и ткали в клетку и в полоску, яркие юбки для девочек и для себя, — нет, они не завидовали никому на свете, они нарядными ходили в церковь.
   Люди малого достатка и бедные люди, они были довольны, они привыкли к этой жизни и не знали никакой другой. Часто в избах дети смеялись, по пустякам, конечно, но и взрослые охотно принимали участие в веселье. Это было большей частью вечером; нередко тогда заходил какой-нибудь сосед, хотя бы Карел, тот самый, который так складно пел песни, или же Монс-Карина, — она жевала табак, как мужчина, но не хотела в этом признаваться. Дети часто надоедали Монс-Карине: они подсовывали ей под руку обрывок кожи или лоскуток вместо табака и потом прыскали со смеху. Зато, когда приходила Осе, к веселью примешивалось чувство страха. «Мир вам!» — говорила она, когда входила, и — «Оставайтесь с миром!», когда уходила, но она слыла опасной.
Страница 7 из 145
   Эти люди верили во всяких троллей, подземных духов и привидения. То кому-нибудь снилось что-то, или слышалось предостережение, или чудилось что-нибудь дурное и непонятное. Был один человек, которого звали Солмундом; он возил дрова из леса, и возил до тех пор, пока совсем не стемнело. Как раз на последнем повороте перед домом, когда он шёл за возом, он увидал вдруг, что у него на возу с дровами сидит женщина. Он понять не мог, откуда она взялась; во всяком случае дело было нечисто, и он стал молиться за себя и за лошадь. Когда они стали подъезжать к дому, лошадь его остановилась, вероятно, женщина уколола её чем-нибудь, а сама соскочила с воза.
   — Осе, это ты? — спросил он.
   — Да, — отвечала она.
   — Что тебе надо от меня? — спросил Солмунд.
   — Я хочу, чтобы ты взял меня, — отвечала Осе.
   — Этому не бывать, — сказал он. — Прочь с дороги! Чур меня, чур!
   — Ты поплатишься за это! — отвечала Осе.
   С того дня лошадь стала всего бояться, а бедный Солмунд — ждать судьбы.
   Осе была высока ростом и смугла; говорили, что отец её был цыган, а мать — лапландка. Она пришла в лопарской кофте, длинной, как юбка, держалась гордо, выступала, как царица, и говорила медленно и серьёзно. Она до сих пор была ещё красивой женщиной, но очень грязной, а несколько лет тому назад была, вероятно, очень хороша и лицом и сложением. Она считалась лопаркой и была одета, как они, но на её кофте не было ярких вышивок и всякой другой пестроты, как обычно бывает на лопарских кофтах; это была спокойная, коричневая одежда. Только с левой стороны на поясе у неё висели всевозможные побрякушки: ножницы, ножик, принадлежности для шитья в виде костяной иглы и жилы, вместо нитки, трубка и табак, кремень и трут, серебряные монеты и таинственные штучки из кости. Осе постоянно скиталась, бог знает, когда она спала. Она бывала и в Южной и в Северной деревне в один день, хотя никогда не торопилась.
   Вдруг она появлялась посреди избы. Когда приходила Осe, дети умолкали и забивались в углы. Она приходила без всякого дела и ни о чём не просила, но хозяйка всегда давала ей несколько зёрен кофе или щепотку табаку, чтобы задобрить её. Хозяин из вежливости спрашивал, откуда она идёт и куда держит путь, и получал должный ответ. Он мог также спросить:
   — Слыхала, Солмунд и его лошадь упали вчера в водопад?
   — Да, — отвечала Осе, но с таким видом, будто эго вовсе её не касалось.
   — А разве Солмунд не знал, что на такой лошади опасно ехать так близко от водопада?
   — Ты спрашиваешь меня, а я собиралась спросить тебя!
   — А бедный Тобиас, у которого был пожар на той неделе, — ты ничего больше не слыхала о нём? Ты ведь ходишь повсюду и встречаешь людей.
   — Ничего, — отвечала Осе.
   Она сидела с отсутствующими глазами и думала о чем-то своём, иногда бросала взгляд карих глаз, зловещий и непроницаемый. Что её занимало, о чём она думала? Может быть, ни о чём, просто от природы была меланхолична, а может быть, томилась любовной тоской. Она не была замужем и жила в хижине у древнего лопаря, который никак не мог быть её любовником. Осе, вероятно, всё ещё была невинной девой, тридцатилетней с чем-то невинностью и все ещё красивым созданием. Странная она была. Она говорила на хорошем местном наречии, но медленно, и умела делать многое, чего не умели другие лопари. Осе была не без способностей. Хотя читала она с трудом, а писать совсем не умела. Если случалось ей принять участие в вечеринке и её угощали, она охотно пила водку и могла выпить много, не пьянея. Она вставала и говорила:
   — А теперь мне, пожалуй, пора дальше.
   — Да ты и так придёшь вовремя, — из вежливости говорил хозяин.
   — Мне надо в Северную деревню. Там ребёнок опрокинул на себя котёл с кипятком.
   Хозяйка в ужасе восклицает:
   — Тогда тебе надо поспешить, тебе надо поспешить!
   — Я приду как раз вовремя! — говорит Осе и кланяется. — Оставайтесь с миром!
   Хозяйка провожает её и держит что-то в руке, а руку прячет под фартуком. Когда она приходит обратно, муж напряжённо глядит на неё и спрашивает:
   — Она не плюнула?
   — Нет.
   Все в доме с облегчением вздыхают, дети опять начинают шалить и дразнить друг друга:
   — Ты здорово побледнела, — говорит старший брат маленькой сестричке.
   — Я?! Я могла бы подойти и потрогать её, — хвастается сестра.
   Но нет, Осе была слишком таинственна, маленькая сестричка не посмела бы дотронуться до неё, сделать это не посмели бы даже взрослые. Справедливо или нет, но про Осе говорили, что она может ворожить, может вылечивать животных, а иногда и людей, и приносить несчастье тем, у кого плюнет на пороге. Она окружала себя тайной: «Я приду как раз вовремя!» Люди, которые верили в её искусство, присылали за ней, никто не смел ей противоречить, все боялись попасть в немилость.
   — Замолчи! — сказала мать. — Не говори об Осе! Может быть, она стоит неподалёку и все слышит сквозь стену.
   — Я говорю только, что сестрёнка боялась, — бормочет мальчик.
   Другие дети вмешиваются, они заступаются за самую маленькую:
   — Уж скорее старший брат сам струсил!
   Потом они все злорадно смеются, и старший брат развенчан.
Страница 8 из 145
   Они ссорились и мирились, были врагами и друзьями, вместе делили и горе и радость. Благословение сопровождало детей. «Что очаг без детей? Одинокий костёр в пустыне. Нет средств, чтоб иметь их? Средства найдутся!» — думали родители. Если детей кормили, и не настолько плохо, чтобы это отражалось на их росте и здоровья, то жилось им всё-таки скудно, в особенности плохо было с одеждой; впрочем, им не вредило, что они зябли и зимой и летом. Что касается жилья, то и в этом отношении требовательность была невелика. В дождливую погоду, весной и осенью, протекали все торфяные крыши, и под капель приходилось подставлять посуду. Хуже всего было на чердаке, где спали дети. В постель к ним ставили чашки и лоханки, и если им случалось опрокидывать их во сне, поднималась возня, — кто сердился, а кто смеялся. Но разве эта дождевая вода в постели угнетала или обездоливала их? Под конец они научились терпеливо переносить беду и засыпали опять, а утром было что вспомнить. Они привыкли к протекающим торфяным крышам, они не знали других.
   Каждую субботу полы оттирали песком, и они становились белыми. Отцу и матери казалось даже, что кто-то посыпал их крошеным можжевельником, но вряд ли это было возможно. «Ну, что за девочки! Благослови их господь. Так и есть! Они по бездорожью ходили в лес за можжевельником, мелко нарубали его и посыпали к празднику пол». От тепла можжевельник благоухал свежестью и цветами, и в каждой ягодке был крест. Что этим хотел сказать господь? Можжевельник — особенное растение, оно годно не только для посыпания пола; если хотели, чтобы в горнице хорошо пахло, то зажигали ветку можжевельника и размахивали ею в воздухе так, чтобы она только тлела. Когда мать собиралась мыть посуду из-под молока, она отваривала можжевельник и мыла кринки этим отваром.

III

   Когда рыбаки вернулись домой с пустыми неводами, шеф сказал только: «В следующий раз будет более удачно». Он был не из тех, которые сразу падают духом, в этом отношении он был парень с понятием, и с ним было приятно иметь дело.
   Расчёт производился в конторе. Каждая партия, работавшая с одним неводом, входила отдельно, рулевой говорил за всех. Рулевые со времён Теодора Из-лавки привыкли рассказывать подробности ловли. Теодор сидел обычно на своём высоком вертящемся табурете и с большим интересом слушал, поддакивал, кивал головой, задавал вопросы.
   Теперь не то.
   Рулевой: — Да, на этот раз не было удачи.
   Шеф не отвечал, а только подсчитывал и писал.
   — Но не знаю, что мы могли бы сделать ещё.
   Шеф продолжал писать. Рулевой осмеливается спросить:
   — А вы сами что думаете?
   Шеф кладёт перо и говорит:
   — Что я думаю? Нам не повезло, больше нечего об этом, говорить. В следующий раз будет лучше.
   То же самое и со следующей партией, и со вторым рулевым, — ни одного лишнего слова со стороны шефа. Совсем не так было при его отце: как тот разговаривал с рыбаками! Чудаком и важенкой был Теодор Из-лавки, но другом народа, добрым и участливым, когда ему льстили. Сын, сидевший теперь на том же табурете, был толковый человек, человек с понятием, но с народом не якшался.
   Да и что можно было сказать об этом неудавшемся предприятии? Стоило ли говорить и размазывать? На обе артели было затрачено немного провианта, пришлось заплатить за несколько недель жалованья, но это его не тревожило, наоборот, — пусть люди говорят: «Такого человека это не разорит!» К тому же, почему должно было ему повезти с первого раза? У кого был такой невод, который ловил всегда? И к чему это «Сегельфосские известия» поместили заметку, что обе артели вернулись домой без улова?
   Он спросил мать:
   — Как ты думаешь, не позвать ли нам гостей?
   — То есть как это?
   — Пригласить несколько человек из города, достать угощение, вино.
   — Да ты с ума сошёл! — смеясь сказала мать. — Ведь улова-то не было!
   — Вот именно поэтому, — отвечал сын.
   Уж этот Гордон! Его манера рассуждать была совершенно чужда и непонятна его матери, жене Теодора Из-лавки. Сын рассуждал по-заграничному. Она бы постаралась возместить потерю, постаралась бы сэкономить, чтобы восстановить баланс, а он на это только улыбался.
   — Пойдём, — сказал он, — поговорим с Юлией!
 
   Вечер с гостями был не из удачных.
   Гордон Тидеман с женой не устраивали раньше больших приёмов. На крестинах к обеду приглашали только священника да крёстных родителей, теперь же во все концы были разосланы приглашения, и собралось много гостей. Но веселья не было. Отчего бы это? Мужчины не надели фраков, но дамы нарядились в самые лучшие платья. Тут была и красивая фру Лунд, то есть жена доктора, которая обычно никуда не ходила, но на этот раз сделала исключение. Всего было много и на блюдах и на столах, и бутылки были полны; и на девушках, разносивших кушанья, были белые накрахмаленные фартуки. Ужинали в зале с золотыми цветами на обоях; пили шампанское; хозяин произнёс речь, областной судья произнёс речь, но ни тот, ни другой не сказали ничего зажигательного или остроумного.
   И странно, что вечер не удался, потому что Гордон Тидеман был отличный хозяин, не чопорный и не скучный, а уж про фру Юлию и говорить нечего. Священник тоже не угнетал собравшихся, наоборот, он был самый добрый и самый сердечный из всех гостей. И аптекарь Хольм, который послал к чёрту всякий хороший или дурной тон, держался непринуждённо.
Страница 9 из 145
   Аптекарь был уже порядком навеселе, когда пришёл в гости. Прежде чем уйти из дому, он угостился, вероятно, из собственного погреба и, кроме того, зашёл ещё в гостиницу. Хольм был холостяк, так же как и его друг, хозяин гостиницы, и оба из Бергена. Они часто проводили время вместе.
   Впрочем, что это могло убавить или прибавить к такому обществу, если аптекарь Хольм приходил в гости счастливый и довольный?
   Он не был мещанином. За столом ему пришлось сидеть рядом со Старой Матерью, и вот это было, пожалуй, неудачно: за обедом они слишком уж увлеклись частными делами.
   Священник, в рваных башмаках и в потёртом платье, не был каким-нибудь преподобием, а равным среди других. Он не уклонялся от веселья и сам даже пустил в оборот несколько смешных шуток. Его круглое доброе лицо покрывалось бесчисленными морщинками, когда он смеялся, и это дало повод нотариусу Петерсену сказать его единственную остроту за всю жизнь, назвав священника Лоэнгрином5.
   — Петерсен сострил? — переспросил аптекарь, услыхав это. — Будьте уверены, он где-нибудь это прочёл.
   У нотариуса Петерсена была слишком маленькая голова для длинного и массивного туловища, и когда священник услыхал своё прозвище, он сказал только:
   — У самого-то голова трубой!
   Это было не так остроумно, но настолько характерно, что пристало к нотариусу. Священник Оле Ландсен не был великим оратором и обращал своих прихожан не особенно успешно, но он от этого не страдал. Церковь стояла иногда почти пустой, потому что его паства предпочитала слушать странствующих проповедников, устраивавших молитвенные собрания по соседним деревням. «Это глупо со стороны прихожан, — говорил священник Ландсен. — Хорошо у нас в церкви, в особенности с тех пор, как поставили печь».
   Жена его была прелестная маленькая женщина, ещё красивая, и красневшая из-за всякого пустяка как девушка. Нельзя так сказать, и всё-таки это правильно: у неё было лицо голубки. Она была очень тихая и застенчивая, но её глаза зорко следили за всем.
   — Сидите спокойно, аптекарь! — говорит Старая Мать своему кавалеру.
   — Спокойно? Хорошо!
   — Ха-ха-ха! А не то мне придётся отодвинуться.
   — Тогда я подвинусь.
   Жена священника краснеет.
   Окружной судья рассказывает, как он был с допросом у Тобиаса, у которого был пожар:
   — Трудно у них узнать что-нибудь; они так боятся сказать лишнее, что от страха несут всякую чушь. Что вы скажете, например, о следующих вопросах и ответах? Я обращаюсь к дочери, хочу узнать у неё, где она нашла отца, когда заметила пожар. Я очень ласково спрашиваю: «Где ты нашла отца, когда пришла предупредить его?» — «Он спал», — отвечает она. — «В каморке?» — «Да». — «Он был раздет? Он перед этим никуда не выходил?» — «Нет». — «А почему ты думаешь, что отец твой спал?» — «Он зевал». — «Ты хочешь сказать — он храпел?» Тут она пугается и думает, что я хочу сбить её с толку, и продолжает утверждать, что отец её зевал, хотя он спал. Пришлось оставить её в покое. Дело в том, что они сговорились, что им отвечать, но как только потребуешь от них объяснений, они путаются. Отец лежал и не спал, выходил перед этим, но это, ещё не значит, что он поджёг. Такая славная девушка, с такой умильной улыбкой! Мне стало жаль её.
   — Её сестра живёт у меня, — говорит аптекарь. — Ужасная пила! Она так притесняет нас всех.
   Все смеются:
   — Так зачем же вы её держите?
   — Всё-таки она служила в гостинице, слыхала, как надо готовить, хозяин уступил мне её. Она хоть и тролль, но ловкая.
   Старая Мать: — Ах, бедный аптекарь, все его притесняют!
   — Действительно бедный! К тому же она вольнодумка.
   — Вольнодумка?
   — Да она смеётся над своей братьей, которая ходит на молитвенные собрания. Она не хочет говорить с ними, не хочет с ними знаться.
   — И всё это приходится вам терпеть! — смеётся Старая Мать, она стала такая розовая от вина.
   Но тут, вероятно, аптекарь как-нибудь задел её под столом, она подпрыгнула и воскликнула: «Ай!»
   Окружной судья продолжает:
   — Допрашивать бедных людей нередко бывает тяжёлой обязанностью. Это трусость с моей стороны, но я обычно поручаю это дело своему уполномоченному. Он лучше умеет это делать, он из Треньема.
   Нотариус Петерсен поправил очки и, улыбаясь, сказал, что ему приходилось работать уполномоченным окружного судьи, но что ему тоже было тяжело исполнять обязанности судьи, хотя он из Троньемского округа.
   — Ах, бедняжка! — непринуждённо замечает аптекарь. Все улыбнулись на это, даже сам нотариус добродушно усмехнулся.
   — Я думаю, что допрашивать всем более или менее трудно, — говорит священник. — Мы все уклоняемся от этого.
   Нотариус: Ну, вы, священники, вы совсем особая статья. Стоит только вспомнить речи, которые вы произносите над могилой, хотя это как раз подходящий момент, чтобы сказать правдивое слово.
   Священник: — Это умершему-то?
   — А вы вместо этого восхваляете умершего, превозносите его.
Страница 10 из 145
   — Уж будто бы! — говорит священник. — Впрочем, конечно, и мы можем впасть в крайность. Но мёртвый не слышит нас, и мы стараемся по крайней мере хоть немного утешить оставшихся.
   Нотариус: Утешить оставшихся?! Даже когда они до смерти рады, что человек умер? Я имею в виду главным образом бессовестные преувеличения добродетелей общественных лиц, — от этого вам следовало бы воздерживаться.
   Священник тихо:
   — В этом есть доля правды. Но если б у вас был опыт в этом деле, вы увидали бы, что это не так просто. Муж с женой жили, может быть, как собака с кошкой, но если один из них умер, то другой приходит ко мне с целым ворохом похвальных слов и благословений и просит меня сказать их.
   — Боже, неужели мы такие? — восклицает жена окружного судьи. — Я хочу сказать — люди вообще. Неужели мы такие жалкие?
   — Это вовсе уж не так плохо. Во всяком случае для детей имеет значение, чтобы их отца или мать помянули добрым словом при погребении. Представьте себя на месте детей, если бы случалось обратное.
   — Я заранее отказываюсь от этого! — объявляет нотариус.
   — Да у вас нет детей! — замечает аптекарь.
   — Нет детей! Нет! — подхватывают несколько дам. — Священник прав!
   Фру Юлия, слегка улыбаясь:
   — И мы, Гордон, тоже хотим, чтобы нас помянули добрым словом ради детей, хотя мы, может быть, заслуживаем обратное.
   — Согласен, Юлия! За твоё здоровье!
   Жена доктора через стол спрашивает своего мужа:
   — Как ты думаешь, где теперь наши мальчики?
   Доктор: — Ну вот! Наши мальчики!
   — Да, я беспокоюсь, — беспомощно улыбаясь, говорит она. И при этом у неё прелестнейшее лицо и самые белые зубы.
   — Вероятно, они опять на яхте и лазят по реям, — дразнит доктор.
   — Ну, мальчики-то ловкие, — говорит нотариус.
   Доктор подхватывает:
   — Да, не правда ли? Но моя жена ни на минуту не выпускает их из поля зрения.
   Старая Мать выходит вдруг из-за стола, неуверенно придерживаясь за спинки стульев. Никто не обращает на это внимания, но жена священника краснеет, как кумач.
   Фру Юлия обращается к жене доктора и успокаивает её:
   — А вы протелефонируйте домой и справьтесь о мальчиках.
   Потом пили кофе с ликёрами в большой гостиной, но праздничного настроения всё-таки не создалось. Гордон Тидеман был разочарован: «Пусть чёрт устраивает роскошные обеды этим людям!» Каждый говорил несколько слов и умолкал, никто, казалось, не был сражён великолепием. Он больше никогда не пригласит их.
   Когда подали виски, настроение сразу поднялось, стали разговорчивее, мужчины начали говорить громче, но ни одного слова о том, что было самым главным в данный момент: о празднике в старом доме, о великолепном приёме, угощении, о старинном серебре. Даже доктор, который происходил из видной семьи и знал толк в таких вещах, даже он держал себя как ни в чём не бывало.
   Гордону Тидеману и в голову не приходило, что всё это в сущности было не чем иным, как только смесью хорошей еды с разными сортами вина плюс парад среди скупленной обстановки. Здесь жили случайные пришельцы, золотые цветы на стенах принадлежали другим. Гордон Тидеман не лез вперёд, не хвастал, но всё, что он делал, было заучено, и сдержанность его тоже была надуманной. В этом отношении у фру Юлии было больше прирождённого, к тому же она сразу побеждала своей естественной прелестью. А доктор Лунд? Он был окружным врачом, значит, не из этих докторов-выскочек, которые занимаются практикой в городе и постепенно вытесняют своих коллег. Когда-то он вышел из видной семьи, но об этом у него осталось лишь слабое воспоминание, и однообразное скитание по больным не облагородило его. Жену он взял из небольшого местечка на Севере, по названию Полей. Она была дочерью народа, звали её Эстер, образования и лоска не имела, но была по своему молодец, к тому же красива с ног до головы, великолепна, хотя и была матерью больших мальчиков. Когда она встала, чтобы пойти поговорить по телефону, никто не мог удержаться, чтобы не проводить её глазами.
   Фру Гаген, жена почтмейстера, начала играть на маленьким странном рояле, который Гордон Тидеман купил за границей и послал домой вместе с другими редкостями. Он имел привычку извиняться за свой инструмент: «Впрочем, у Моцарта не было ничего лучшего». Фру Гаген была маленьким белобрысым существом, худенькая, со слегка вздёрнутым носом; ей было почти тридцать лет. Глаза у неё были близорукие, она прищуривала их, когда глядела на что-нибудь и откидывала голову. Она трогательно сыграла две вещицы, её попросили ещё, и она сыграла две-три пьесы и под конец менуэт.
   Гордон Тидеман: — Вы извлекаете из этой шарманки больше музыки, чем она в состоянии вместить в себе.
   — Шарманка эта достаточно хороша для меня, — сказала она и встала. — Потом она такая красивая: поглядите на эту лиру, на инкрустации!
   — Вы учились в Берлине, я слыхал?
   — Да, недолго.
   — Нет, долго, — поправил почтмейстер, её муж.
   — Но я не достигла никаких результатов.
   — Ну, как нет! — заявил аптекарь со своего места.
   — У фру есть ученики, которым она даёт уроки — пояснила фру Юлия.
   — Всего несколько учеников, — согласилась фру, всё время умаляя своё достоинство.
Страница 11 из 145
   Почтмейстер объяснил:
   — Сначала она пела, но потом потеряла голос.
   — О! И он не вернулся?
   — Нет. Это было во время пожара. Её спасли через окно, и она простудилась.
   — Да у меня и не было особенно хорошего голоса, — сказала она, улыбаясь, и обратилась с вопросом к аптекарю: — Ваша гитара не при вас?
   — Я не смею в вашем присутствии прикасаться к ней.
   — Но я слыхала вашу игру и раньше.
   — Да, при некоторых извиняющих меня обстоятельствах.
   — Гм! — ядовито заметил нотариус.
   — Замолчите, нотариус!
   — Ха-ха-ха! Никогда меня прежде не лишали голоса, ни в одном деле...
   — Никогда? Разве?
   — Ну что ж, я выиграл и то дело, на которое вы намекаете, Хольм. Выиграл дело! Норвежские законы позволяют даже нотариусам зарабатывать свой хлеб.
   Окружной судья сидит и добродушно посмеивается над этой словесной перестрелкой двух противников, которые всегда готовы напасть друг на друга. В этот же момент вернулась жена доктора, и он спросил её:
   — Ну, что, фру? Мальчики ваши были на яхте и карабкались на мачту?
   — Нет, они удят рыбу.
   — Ну да, мальчики всегда придумают что-нибудь опасное для жизни, — поддразнил её доктор.
   — «Во всякое время пути его гибельны», — процитировала жена нотариуса; она была религиозна.
   — Да, а вот мой муж находит, что для мальчиков нет ничего опасного, — сообщила фру Лунд.
   Доктор покачал головой:
   — Ну, на этот раз не я это нахожу, а сами мальчики.
   — Ха-ха-ха!
   — Впрочем, — говорит доктор, — по мнению моей жены, когда немного зябнут ноги, это равносильно лихорадке. Во всяком случае это грозит смертью.
   — Ух! — содрогнулся кто-то. — Смерть!
   — Да нам всем хотелось бы избежать её, — как какую-нибудь мудрость изрёк нотариус Петерсен. — Это так естественно.
   Доктор: — Разве естественно? Вот лежит старик, ему девяносто лет, он должен умереть, но ему не хочется. Он живой труп, но все ещё не хочет сдаться. Лекарство, компрессы, питание... Уж до того отвратителен, грязен и худ, что до него невозможно дотронуться, а вот лежит на глазах у всех. Животное, которое должно сдохнуть, прячется.
   Священник: — Но ведь это же человек, доктор!
   — Ну, а что особенно изящное или красивое представляет собой человек? И нам бы следовало прятаться. Человек приводит меня в содрогание: длинные, толстые, некрасивые члены, кое-где волосы; кости и мясо, целая куча разных материалов, связанных в одно целое и образующих гротеск — фигуру человека на земном шаре. Неужели это красиво, с объективной точки зрения?..
   — Да, фру Лунд красива, — громогласно прервал его аптекарь Хольм.
   Минута молчания, потом всеобщий смех в гостиной:
   — Ах вы, аптекарь! Уж вы скажете!
   Но фру Лунд не знала, куда ей деться, а жена священника покраснела.
   Доктор продолжал:
   — Поглядите на птицу, поглядите на самого обыкновенного щегла: чудесное создание, очаровательные линии и округлость, переливы всех металлов на перьях. Или поглядите на любой цветок: чудо, начиная с корня и до чашечки. А человек?
   — Всё это вы выдумали, чтобы казаться интересным, — непринуждённо сказал священник.
   Жена адвоката опять осмелилась и вставила:
   — И это человек, созданный по подобию божию!
   Доктор продолжал более мягко:
   — Может быть, я был несколько груб. Но у меня есть впечатления от одра болезни и от смертного ложа, которые заставили бы вас зажать себе носы. Вот вам один пример. Мне пришлось однажды брить покойника: умер один мой родственник, и я не захотел обращаться за помощью к посторонним. При жизни это был так называемый изящный господин, но теперь во всяком случае он был неизящен. Я намылил его и приступил к делу; он имел обыкновение гладко выбривать себе все лицо, и мне предстояла большая работа. Со щеками всё обошлось благополучно, но под носом я его поранил, и он засмеялся. Я не преувеличиваю: нож не хотел скользить, и труп оскалил зубы; это произошло оттого, что кожа двигалась вместе с ножом и потом опять отходила на место. Ну хорошо, я покончил с верхней губой, но у меня оставалось ещё самое худшее — горло, кадык. Непривычному человеку приходится занимать неудобное положение: нужно наклонить верхнюю часть туловища и при этом держаться наискось. Вероятно, я опёрся на покойника на одну секунду; этого было достаточно, — грудь опустилась, и труп испустил протяжный вздох. Боже! какое зловоние ударило мне прямо в лицо! Я не упал в обморок, но я грохнулся на стул, стоявший позади меня. Запах был убийственный, сверхъестественная вонь, которой никто не может себе представить.
   Слушатели сдерживались, но внутренне они все смеялись.
   — Так вы и не обрили его до конца?
   — Всё-таки добрил. На следующий день к обеду я совсем оправился!
   Священник: — Ну что вы, в сущности, хотите сказать? Я не понимаю.
   — Это был человек! — сказал доктор.
   Священник задумался над этим:
   — Нет, это не человек, это был покойник, труп человека.
   Начальнику телеграфа пришло время дежурить, и он ушёл.
   Он никак не проявлял себя, он только курил и наслаждался. Он был библиофилом, а так как в гостиной не оказалось ни одной книги, то ему не о чем было говорить. Его жена осталась.
Страница 12 из 145
   Переменили стаканы и внесли токайское. Токайское! Неужели даже и оно не могло всколыхнуть общество, поразить и смутить его? Конечно, это было редкое, заграничное вино, но оно никому не понравилось.
   — За ваше здоровье, фру Гаген! — Гордон Тидеман поклонился. — Вам, вероятно, знакомо это вино?
   — Я пила его в Вене, — отвечала жена почтмейстера.
   — Вот именно. В Австрии и Венгрии после обеда угощают токайским, в Англии — портвейном.
   — А в Норвегии — виски с содовой водой, — вмешался аптекарь и стал пить за своё собственное здоровье.
   Раздался смех.
   — Да, в Норвегии пьют и виски и другие напитки.
   — Но во Франции? Что пьют во Франции?
   — Шампанское. Продолжают пить шампанское.
   — Я никогда не пробовал этого вина, — говорит священник и читает по складам на этикетке: — «Токай-Шадалн». Оно странное, — сказал он, пробуя вино языком.
   Но так как к токайскому почти не притронулись, то фру Юлия распорядилась, чтобы внесли фрукты, виноград, яблоки, винные ягоды и шампанское. «О боже! какое великолепие!» — подумали, вероятно, все, и хозяин заметил наконец некоторые признаки почтительного удивления. Но они скоро исчезли, и праздник, как был, так и остался скучным. «Никогда больше не приглашу их! Никогда!»
   Окружной судья поглядел на часы — не пора ли уходить? Но пока хозяева не обнаруживали усталости, и он решил посидеть. Фру Юлия велела принести детей и стала их показывать; получилось нечто вроде интермедии, послышались восклицания, ласковые словечки, гости удивлялись, щекотали детей, но так как в комнате было накурено сигарами, то малютки стали чихать. Старая Мать пришла с детьми, и она же увела их обратно; она опять выглядела как ни в чём не бывало, была свежа и улыбалась.
   — Как это у вас нет детей, нотариус? — заметил аптекарь.
   — Детей? А чем бы я их кормил?
   — Ах, бедный!
   Теперь окружной судья уж всерьёз поглядел на часы и встал. Фру Юлия поднялась ему навстречу.
   — Разве вам некогда? — стала она уговаривать его. — Так уютно, пока вы сидите.
   — Но, дорогая фру, теперь уж действительно пора.
   Все встали и, пожимая руки, благодарили и благодарили без конца. Аптекарь до самого конца оставался самим собою:
   — Странные люди, которые уходят от всего этого! Поглядите на эту бутылку с шампанским, нотариус! Вот она стоит и погибает тут во льду, и никто не хочет её спасти.
   Гордон Тидеман не мог более сдерживаться:
   — Не будем задерживать гостей, Юлия. Это нам следует благодарить их за то, что они были так любезны и заглянули к нам.
   На это уж нечего было отвечать. Единственное, что оставалось, — это броситься на колени. Он сказал потом жене:
   — Это было неудачно придумано, и больше я не повторю такой глупости. Видала ли ты когда-нибудь таких людей!
   Фру Юлия: — Тише, Гордон!
   — Да, ты всегда всех извиняешь.
   — Они будут вспоминать этот вечер, — сказала она.
   — Ты думаешь? Но они делали вид, что это им не в новинку.
   — Им неудобно было говорить об этом, пока они оставались здесь.
   — Да, говорить, конечно, неудобно. Но, чёрт возьми, они могли бы хоть изредка выразить удивление. Когда токайское принесли, например.
   По мнению фру Юлии, вечер был отличный, а гости веселы и довольны. Аптекарь был в ударе и сиял, жена почтмейстера была очень мила.
   — Ну да, она тоже побывала за границей, — сказал Гордон Тидеман. — Но остальные? Нет, это больше не повторится. А по-твоему, Юлия? Нет, чёрт возьми!

IV

   Наступила осень, а потом и зима. Зима — тяжёлое время: снег и холод, короткие дни, темнота. От маленьких дворов и отдельных изб шли друг к другу глубоко прорытые в снегу дорожки, и изредка по ним проходил человек. Однажды, в один из лунных и звёздных вечеров, женщина из Рутина направилась в соседний двор, чтобы занять юбку.
   Да, все мужчины были тогда ещё в Лофотенах, и Карел был тоже в Лофотенах, и жене его приходилось заботиться о детях и о скоте до третьей недели после пасхи, когда мужчины снова возвращались домой. Это было тяжёлое время; ей нужно было все её терпенье и всё её уменье довольствоваться малым.
   Когда-то она была девушкой Георгиной, Гиной по прозванью, бедной, как и теперь, и не особенно привлекательной, но молодой и здоровой и ловкой на работу; пела она бесподобно, отличным альтом. Теперь она была Гиной из Рутена. Она не очутилась в каких-нибудь более плохих условиях, чем другие, только она стала старше и много раз была матерью; ей исполнилось уже сорок лет. Но что из этого? Разве тут есть о чем говорить? Она привыкла именно к такой жизни и не знала никакой другой. Было вовсе уж не так плохо, вовсе нет; год за годом проходил для неё, для её детей и мужа, у них был маленький дворик, скотина в хлеву, хотя всё это почти не принадлежало им. И если муж был молодчина по части пения и даже славился как сочинитель вальса, то жена тоже не отставала от него: никто не умел зазывать так по вечерам скотину с поля, как Гина. Очень благозвучно, хотя, это был всего лишь зов, заманивание животных домой, ласковый уговор бархатным голосом. И она по-прежнему пела в церкви, как никто другой, и те, кто сидел рядом с ней, умолкали. Голос она получила от Бога, который имел возможность быть расточительным.
Страница 13 из 145
   Гина идёт по глубокой тропинке в снегу, тропинка эта как канава, и платье Гины до колен покрывается белым снегом. Сейчас дела у неё плохи: у скота кончился корм, и она должна как-нибудь выйти из положения. Завтра она вместе с другой женщиной, у которой тоже нехватка корма, пойдёт по деревне занимать сено.
   — Добрый вечер! — здоровается она, придя к соседке.
   — Добрый вечер! А, это ты, Гина! Садись.
   — Сидеть я, пожалуй, не буду, — говорит Гина и садится. — Я к тебе только мимоходом.
   — Что скажешь новенького?
   — Что я могу сказать нового, когда никуда не выхожу из избы?
   — Да, у нас у всех всё та же новость, — говорит женщина. — Бога благодарить приходится только за одно здоровье.
   Молчание.
   Потом, немного смущённо, Гина говорит:
   — Помнится мне, я видала у тебя осенью тканьё.
   — Да, это правда.
   — И это было очень красивое тканьё, насколько я помню, с жёлтым и синим, — каких только цветов в нём не было! Если это было на платье, то очень красиво.
   — И на платье и на юбку, — отвечает женщина. — Я совсем обносилась.
   — Если б ты согласилась одолжить мне юбку на завтра? Хотя мне и стыдно просить тебя.
   Женщина удивлена лишь одно мгновенье, потом она говорит:
   — Так у тебя нет корма?
   — Вот именно! — отвечает Гина и качает головой над своей незадачливостью.
   Да, соседке не надо было долго размышлять, чтобы понять, зачем Гина хочет занять юбку. Это не загадка. Ясно, что в хлеву у неё недостаёт корма. Не могло быть и речи о том, что Гина хочет нарядиться и щегольнуть юбкой: она хочет принести в ней домой сено. Это было унаследованным обычаем носить сено в юбках, обычай этот практиковался годами. Юбки вмещали так много, они наполнялись, как шары. То и дело можно было видеть, как женщины попарно пробираются по снегу с огромными ношами на спине — юбками, туго набитыми сеном и завязанными тесьмой. Эти картинки были неотъемлемой частью зимы: всегда у кого-нибудь не хватало корма, и всегда был кто-нибудь другой, у кого сена было немного больше и кто мог продать пуд-другой. У женщин редко водились деньги до приезда мужей из Лофотенов, но новая пёстрая юбка способствовала открытию кредита на сено, даже больше: она давала понять, что нехватка здесь была не по бедности, а наоборот, от большого количества скота, на который никак не наготовишься корма и который сам представляет собой ценное имущество и богатство.
   — Но мне стыдно просить тебя, — повторяет Гина.
   — Ах, вовсе нет, — отвечает женщина, — я рада, что у меня есть юбка, которую я могу одолжить. Кто составит тебе компанию?
   Гина назвала.
   — А она у кого заняла юбку?
   Гина сказала и это.
   — Вот как! Ну, в таком случае, я думаю, тебе нечего стыдиться показаться с моей юбкой.
   — Конечно, нет!
   — Вот она. Двойная нить, и вся из летней шерсти. Хотелось бы мне знать твоё мнение о кайме.
   Гина: — Чудесная кайма! Ну и мастерица ты! У меня не хватает слов для похвал.
   Гина идёт домой, полная радости и гордости, что покажется завтра с такой нарядной юбкой. Но по дороге она встречает Осе — троллиху, цыганку и лопарку в одном лице, блуждающую дурную примету.
   — Счастливая встреча! — говорит Гина сладким голосом и заходит в снег, чтоб уступить дорогу Осе. — Ты была у меня? И дома никого не застала, кроме детей?
   — Я иду не от тебя, — отвечает Осе. — Я только заглянула мимоходом.
   — Ах, как жалко! Если б я была дома, я бы не отпустила тебя с пустыми руками.
   Осе ворчит:
   — Я ни в чём не нуждаюсь! — И проходит мимо.
   Гина торопится домой. Она знает, что её дети сидят, до смерти перепуганные, где-нибудь в углу и боятся пошевельнуться. Гина сама подавлена, — её легко испугать; но она должна предстать храброй перед детьми, и она говорит:
   — Что я вижу? Вы никак боитесь? Очень нужно! Подумаешь — бояться Осе! Я встретила её и не слыхала от неё ни одного дурного слова. Как вам не стыдно плакать! Посмотрите, месяц светит! Вам бы следовало прочесть «Отче наш», вот и всё. Да, что, бишь, я хотела сказать, — она сразу ушла?
   Дети отвечают зараз и «да», и «нет», они не знают, они боялись пошевельнуться.
   — Но ведь она не плюнула, перед тем как уйти?
   Дети отвечают по-разному, не знают наверное — не посмотрели.
   Мать соображает несколько мгновений: теперь уже поздно бежать за Осе, чтобы сунуть ей что-нибудь в руку. О, она очень взволнована, но не смеет этого обнаружить. Тут самая младшая девочка, которая ещё слишком мала, чтобы бояться спрашивать маму, что она держит подмышкой. Это разряжает настроение.
   — Да поглядите только, идите все сюда, поближе к свету!
   В этой красивой юбке мама принесёт завтра сена. Видали ли вы когда-нибудь раньше такую красивую юбку?
   Через три недели после пасхи ловля рыбы кончилась в восточных Лофотенах, и мужчины вернулись домой. Улов был средний, шла ровная мелкая рыба, но цены стояли хорошие. В карманах завелись деньги. Ещё раз жены и дети были спасены. Опять сияло солнце, снег повсюду темнел, появились маленькие ручейки, которые каждую ночь замерзали, а наутро снова оттаивали.
 
   Комиссионер по северной Норвегии и Финмаркену опять собрался в путь с весенним товаром: шерсть и шёлк, немного бархату, немного бумажных материй, модные платья, лаковые туфли. Шеф, Гордон Тидеман, находит по-прежнему, что на комиссионере слишком дешёвое платье, чтобы представлять его фирму, а тот обещает купить себе летний костюм на распродаже в самом шикарном магазине Тромсё.
Страница 14 из 145
   И, как всегда, оборот заметно не увеличивался, в особенности в отношении дорогого товара, который приносит прибыль. В чём-то тут была загвоздка? Неужели там, на Севере, они совсем не хотят идти в ногу со временем?
   — Нет, всё-таки раскачиваются. Но Финмаркен есть и будет Финмаркен, и там приходится одеваться сообразно с климатом и условиями. Как же, там уже учатся ходить на высоких каблуках!
   — Не понимаю, — говорит шеф, — почему нет заказов на великолепные корсеты? Отчего бы это? Они из плотного розового шёлка, начинаются под самыми лопатками и доходят до голеней, они — всё равно как пальто. Дороги? Но зато это действительно нечто, достойное настоящей дамы.
   — Они слишком плотны.
   — Как?! Что вы хотите этим сказать?
   — Слишком плотны. — Комиссионер улыбается и говорит: — Дамы слишком неподвижны в них, в случае чего они как связанные.
   Ему не следовало бы улыбаться, шефу не нравится этот тон, и он делает знак, что разговор окончен...
   А в мелочной лавке стоит старый На-все-руки и ждёт. Он желает получить приказание, но он почтителен и благочестив, он не надеется говорить лично с шефом, а посылает приказчика с вопросом.
   Его скромность вознаграждается, На-все-руки зовут в контору. Он был там только один раз, — в тот день, когда его наняли.
   — Ну что ж, На-все-руки, ты хочешь знать, что тебе делать?
   — Да.
   — Что делают рабочие?
   — Они возят водоросли на поле.
   Шеф размышляет:
   — А не поглядеть ли тебе, в каком состоянии невода?
   — Слушаю.
   — Впрочем, это не значит, что они понадобятся теперь же.
   На-все-руки: — Если разрешите мне сказать слово, то, по моему мнению, они постоянно нужны.
   — Ты думаешь?
   — Потому что, по божьей милости, в море всегда есть сельдь.
   — Но сейчас нам не собрать даже людей, — говорит шеф. — Они только что вернулись с Лофотенов и хотят отдохнуть. Им лень даже дров наколоть для печей.
   На-все-руки: — Я их уговорю.
   Шеф пристально глядит на него:
   — А ты не хотел бы стать рулевым в одной из артелей?
   На-все-руки качает головой и крестится:
   — По воле божьей я уже состарился. Если б это было прежде, тогда другое дело.
   На прощание шеф кивает головой:
   — Хорошо, уладь это, найди людей и пошли их в море с неводами. Куда же мы их направим?
   На-все-руки: — На Север. Я надеюсь на одно место, которое называется Полен...
   Странно, что шеф стал питать такое доверие к старому На-все-руки, которого знал всего лишь два-три месяца. Они поговорили друг с другом кое о чём, старик знал многое, умел находить выходы, во многих случаях его советы пришлись очень кстати. Гордон Тидеман только на первый взгляд казался уверенным и дальновидным шефом, на самом деле он очень нуждался в дельных указаниях. Что понимал он в своём деле, помимо отчётности по отделению предметов роскоши? Он учился технике, языкам и конторской работе, точности и учёту валюты, он мог прочесть надписи на французских трубках и на английских катушках, иными словами — у него было много сведений, но в сущности мало практической сметки и плохое понимание вещей. Он был тем, кем выглядел, — продуктом смешения рас, без ярко выраженных черт, без чистокровности, — только помесь, нечто ненастоящее, всего понемножку, первый ученик в школе, но полная непригодность для создания чего-нибудь крупного в жизни. У него были самые ограниченные способности и интересы, но зато сильное желание быть джентльменом.
   Таков был этот человек, никак не больше. Ему очень и очень нужны были советы На-все-руки, мать тоже была хорошей помощницей.
   — Я хочу отправить невода в море, — сказал он матери. — Поручил На-все-руки уладить это дело.
   — А разве есть слух, что сельдь идёт? — спросила она.
   — Нет. Но в море всегда есть сельдь. Если бы я дожидался слухов, я бы с голода умер. Надо что-нибудь предпринимать.
   — Дела, значит, плохи, насколько я понимаю?
   — А как им не быть плохими? Мелочная торговля да всякие пустяки. Народ здесь ничего не покупает, они сами и прядут и ткут, это какие-то подземные существа, которые не нуждаются в нас, людях. Мы обречены жить за счёт нашего собственного городишки, жалкого городишки, пристаньки, где у ста человек не найдётся более шиллинга для покупок. Мне бы не следовало приезжать сюда и браться за это дело.
   — Ну, давай обсудим, — сказала Старая Мать. — У тебя ведь есть всякие возможности, не можешь ли ты реализовать что-нибудь?
   — Реализовать? Да что ты, мать! Может быть, пригласить нотариуса Петерсена, чтобы он устроил эту реализацию? Это мне не подходит. Люди будут говорить, что я прижат к стене.
   — У тебя есть пух в птичьих гнёздах, есть лососи, одно к одному. И прежде всего город расположен на арендованной у тебя земле, ты получаешь уж вовсе не так мало в год за арендованную землю.
   — Вот в этом-то и проклятье! — восклицает сын. — Мне не удаётся выгодно продать землю. Никто не в состоянии купить.
   Мать: — Отец твой никогда не хотел продавать землю. Он говорил, что если даже всё остальное не удастся, то всё же аренда земли даст нам верный годовой доход, на который мы сможем прожить.
   — Пустяки! — горячился сын. — Кроны и эре. А птичий пух? У меня сохранились счета, я покажу тебе: два-три пуховика, два-три одеяла. Лососи? Ровно ничего.
Страница 15 из 145
   — А когда-то это была крупная ловля, — проговорила мать и погрузилась в воспоминания.
   — Нет, здесь никогда не было ничего крупного. Что такое Сегельфосс? Разве здесь что-нибудь развивается, движется? Всё мертво. Взять хотя бы почту, которую я получаю: ведь это же пустяки, годные разве ленсману или школьному учителю. Однажды я получил письмо, вложенное по ошибке не в тот конверт.
   Старая Мать: — Кто это пишет тебе о ловле лососей?
   — Не помню; он говорил, что работал здесь прежде и что его знают.
   — Как его зовут?
   — Александер или что-то в этом роде.
   Молчание.
   Старая Мать, желая замести след:
   — Так ты, значит, хочешь опять закинуть невода? Будем надеяться, что на этот раз ты будешь счастливее... — Она встаёт со стула, подходит к окну, смотрит на улицу. — Дружно тает, земля скоро обнажится, — говорит она, чтобы сказать что-нибудь.
   Она неспокойна. В тот момент, когда собирается уйти, она словно вспоминает что-то и опять говорит о человеке и о ловле лососей:
   — Гордон, ты непременно пригласи этого человека. Это был самый дельный служащий у твоего отца. Как он умело справлялся с ловлей лососей! Отец твой посылал лососину в соседние города, даже в Троньем. Копчёную лососину. Зарабатывал большие деньги. Как ты сказал, зовут человека?
   — Александер, кажется. Да, впрочем, это неважно, — бормочет сын и ищет на конторке. — Вот это письмо, его зовут Отто Александер. Я даже не ответил ему.
   — Тебе бы следовало это сделать, тотчас ответить ему. Он себя окупит во много раз. А сеть для лососей, вероятно, даже и не вытащена? А нам и в хозяйстве недурно бы иметь лососину.
   — Очень может быть, — согласился сын. — Я охотно позову сюда этого человека.
   Не прошло и недели, как На-все-руки сдержал своё слово и набрал полный комплект рыбаков. Но оба рулевых не очень-то доверяли старику и пришли проверить у хозяина.
   — Да, — сказал хозяин, — всё совершенно правильно.
   — Но он делает какие-то странные знаки, складывает пальцы крестом, похоже на то, что он колдует.
   — Об этом вам нечего беспокоиться.
   На-все-руки показал им по карте, где они должны закинуть невода. Они народ мало учёный и потому позволяют себе спросить, — не значит ли это искушать бога? Не лучше ли плавать из бухты в бухту, искать и отмечать затоны? И ловить в тех местах, где рыба обычно идёт.
   Шеф позвонил и отдал приказание позвать На-все-руки,
   — Покажите мне карту, — сказал он рыбакам.
   Это был кусок береговой карты, взятой с яхты. Шеф внимательно поглядел на карту, сделал вид, что разобрался в ней, уселся поудобнее, взял циркуль и измерил:
   — Вот это Полен, этот мыс!
   — Так точно, — отвечали рулевые, — но он сказал, чтобы одна артель находилась вот тут, возле так называемого «Птичьего острова», и чтобы обе не трогались с места.
   Шеф опять померил, кивнул головой и сказал:
   — Всё совершенно правильно. Он получил указания от меня.
   На-все-руки вошёл тихонько, положил шапку на пол возле двери, выступил вперёд и поклонился.
   «Чёрт знает как вежливо умеет вести себя этот старый На-все-руки!» — подумал, вероятно, шеф. Он сказал:
   — По-видимому, они не совсем поняли наше приказание. Не объяснишь ли ты им ещё раз?
   За чем же дело стало? На-все-руки тотчас повторил свои указания, он вышел с честью из положения, назвал Полен и Птичий остров, точно указал все расстояния, упомянул о течениях.
   «Может, он только хвастает?» — подумал, вероятно, шеф при виде такой осведомлённости.
   — А ты не хочешь заглянуть в карту? — спросил он. На-все-руки вынул пенсне, но не надел его. Он улыбнулся и сказал:
   — Карта у меня в голове.
   — Это так, — сказали рулевые. — Но почему же мы должны стоять на месте?
   На-все-руки стал оправдываться:
   — Да, семь суток, — сказал я. — Если вы не нападёте на сельдь за это время, то вы можете подвинуться на семь миль к северу. Но у вас будет улов раньше, — я так думаю! — сказал он и перекрестил себе и лоб и грудь.
   — Ловко! — проворчали рулевые. — Но почему же нам стоять именно вот на этих местах, никуда не двигаться и не искать в море?
   На-все-руки вешал, как пророк и ясновидящий:
   — Потому что именно там идёт сельдь, если она бывает в наших краях. Лучше вам не сомневаться в этом. Сельдь знает свои пути в море. Киты и хищные рыбы могут несколько изменить её ход, но это вы сами увидите и повернёте за ней.
   — Ты колдовством, что ли, заманил туда сельдь? — спросил один из рулевых, выведенный из себя.
   — В таком случае мы не хотим принимать в этом участие, — сказал другой.
   На-все-руки поглядел на шефа и спросил:
   — Итак, больше вы ничего не хотели сказать?
   — Нет.
   Он поклонился, подобрал свою шапку возле двери и вышел.
   «Чёрт знает что за дисциплина! Приобретена, вероятно, в плаваниях на больших кораблях», — подумал опять Гордон Тидеман и коротко сказал рыбакам:
   — Ну, теперь вам объяснили мой наказ.
   Сам шеф находил На-все-руки, пожалуй, несколько загадочным, но не препятствовал ему. Почему бы не попробовать и не последовать совету старика? В последний раз артели обыскали и осмотрели все старые рыбные места, которые они знали, и вернулись домой ни разу не закинув невода. Посмотрим, что будет на этот раз! Нет такого невода, который бы ни разу не потерпел неудачи, но и шансы на улов у всех одинаковы.
Страница 16 из 145

V

   В течение весны Гордон Тидеман строил себе домик в горах. Он называл его охотничьей хижиной, но для хижины домик был, пожалуй, слишком велик, — настоящее жилище, — на тот случай, если семейство пожелает выехать на дачу. У него работало большое количество людей, и дело шло быстро; тут были и каменщики, и столяры, и маляры. Пристроили веранду, откуда открывался вид на головокружительную пропасть, водрузили шест для флага. И потом на время постройку приостановили.
   После улова Гордон Тидеман сразу начал много дел, он был человек деятельный, человек прогресса. Теперь к тому же у него были средства, потому что произошло нечто почти немыслимое, почти невозможное: колоссальный улов сельди у Птичьего острова, чудо, о котором писали во всех газетах и которое взволновало всю округу. Как назвать это иначе, если не удачей, не внезапной щедростью судьбы. А такой молодчина и глава Сегельфосса не мог же загребать деньги и ничего не предпринимать при этом. Он удлинил пристань до глубокого моря; теперь пароходы приставали к молу. Он расширил кредит в своей собственной мелочной лавке и помог многим беднякам в деревне. Это было в его духе. Он обсуждал также со старым На-все-руки план организации в городе молочной фермы для всего округа.
   Да, и это и многое другое было в его духе, но мать только головой качала. А когда он начал строить хижину в горах, она даже руками всплеснула:
   — Уж этот Гордон! Уехать на дачу из Сегельфосской усадьбы! Почему фру Юлия не помешала ему?
   Но фру Юлия этого не делала, она была хозяйка, любовница и мать, красивая и тёплая, только женщина, теперь она снова ходила с круглым животом. Нет, это было не в её нраве — препятствовать мужу.
   Мнение Старой Матери имело уж вовсе не такое малое значение: у неё был богатый и разнообразный опыт, и она могла подать отличный совет. Жена Теодора Из-лавки имели обыкновение несколько обуздывать фантазию сына, когда та могла привести к крупным издержкам. Но как раз в этот момент ей не хотелось ссориться с ним. Наоборот, у неё были причины угождать ему и быть его верным другом. Разве он не согласился на её просьбу и не взял в дом Отто Александера, того самого, который так ловко ловил лососину для хозяйства и так охотно коптил рыбу в коптильне, хотя бы и среди ночи?
   Старая Мать выглядела моложе, чем когда бы то ни было, она порхала по дорожкам, как молодая девушка, и носила медальон на шее. Она была смелой. Разговоры о ней и о цыгане с пристани давно замолкли, но теперь возобновились с новой силой. Она распевает песни без всякого зазрения совести! Она с ним то в коптильне, то на борту яхты «Сория», туда они берут вино, — они ведут себя хуже молодых. Как ей только не стыдно!
   Но Старая Мать не стыдилась. И что бы она ни делала, она никогда не раскаивалась; в этом отношении она была сорвиголовой. Но возразить сыну она всё-таки не решалась.
   — Я вижу, появилось много парней с заступами и граблями, — сказала она. — Они твои?
   — Да, это рабочие с Юга, они будут прокладывать дорогу к охотничьей хижине.
   — Целую дорогу? Послушай-ка, Гордон, а не достаточно разве тропинки?
   — Нет, — отрезал сын.
   И мать тотчас сдалась:
   — Да, впрочем, ты прав: на что тебе охотничья хижина, если туда не будет дороги?..
   Случилось так, что Гордон Тидеман упомянул об этом проекте На-все-руки: ему нужно два-три опытных человека, и прежде всего кого-нибудь, кто наметил бы линию будущей дороги.
   На-все-руки сказал, что, по его мнению, это не так уж трудно.
   — Как?! — переспросил шеф. — Ты бы мог это сделать?
   — Как раз такие вещи я и умею, — ответил На-все-руки. Прямо таки незаменимый человек, никогда не поставишь его в тупик!
   — Для этого есть разные способы, и провести тропинку не стоит большого труда.
   — Нет, не тропинку! — фыркнул шеф.
   — Так, значит, дорогу для езды?
   — Да, потому что мы должны иметь в виду перевозку мебели и продуктов. Я предполагаю, что семья пожелает жить там в самое жаркое время лета.
   — Как я глуп! — сказал На-все-руки. — Так, значит, дорога должна идти зигзагами, постепенно подымаясь, или она может быть более прямой и крутой?
   — На месте тебе виднее будет. Для меня безразлично, будет ли дорога крутой, или нет, но может статься, что моей жене захочется пройтись по ней.
   — Возможно, что нам придётся взрывать, чтобы продвинуться вперёд, — место очень нескладное. Я могу пойти взглянуть на гору хоть сейчас, если вы находите это нужным.
   Шеф кивнул головой в знак согласия.
   — И потом, когда будешь возле хижины, погляди, кстати, нельзя ли поставить решётку перед пропастью, из-за детей...
   Незаменимый человек этот На-все-руки. И главное, его манера держаться пришлась очень по душе Гордону. Тидеману. «Хоть сейчас», — сказал он. Словно он был обязан бежать по первому приказанию, хота шеф был ему обязан уловом! Но разве он от этого стал важным или надменным, или может быть позволил себе вольности, когда пришла телеграмма? Ничуть. Когда шеф прочёл её, На-все-руки заметно взволновался, он перекрестился, облизал губы, проглотил слюну, глаза его стали светло-голубыми. Но он тотчас овладел собой и сказал:
Страница 17 из 145
   — Так, значит, они соединили оба невода и загнали рыбу в один затон. И больше ничего не стоит в телеграмме?
   — Только что сельдь 7-8 и 9-10. Я не знаю, что это значит.
   — Это важно, — сказал На-все-руки. — Это значит: столько-то сотен сельдей приходится на бочонок. Это товар средний и выше среднего.
   И в то же мгновение он обнаружил практический ум: покупателей, покупателей прежде всего! Разослать телеграммы во все города; нужны соль и бочки, яхта «Сория» пусть тотчас же отправляется на Север, — «если вы находите нужным», — добавил он.
   Шеф долго глядел на него. Ни одного намёка на то, что он заслуживает одобрения, ни одного корыстного слова. Только само чудо, игра сильно занимали его, и он сказал:
   — Обидно, что я не видал этого.
   Вот и всё.
   Гордон Тидеман не был эксплуататором, он отдавал себе отчёт, чем он обязан На-все-руки и как должен быть ему благодарен. Он хотел как-нибудь отличить его, устроить в честь его праздник, угощение, но старик воспротивился этому. До сих пор он жил в каморке в людской избе, теперь шеф предложил ему комнату в главном здании, с зеркалом в человеческий рост, с ковром на полу, с кроватью красного дерева, украшенной золочёными ангелами и с бронзовыми часами на камине. На-все-руки только головой покачал и смиренно и почтительно отказался.
   Да и вообще это был своеобразный человек. Он продолжал прилежно и бескорыстно работать на дворе, никогда не берёг себя, не боялся никаких хлопот и не заикался о прибавке жалованья. Шеф сказал ему, что с радостью даст ему значительную прибавку.
   — Всё равно это будет ни к чему, — отвечал ему человек.
   Может быть, ему нужна определённая сумма, чтобы начать какое-нибудь своё дело или купить что-нибудь?
   — Так-то оно так, но, с вашего разрешенья, не будем больше говорить об этом.
   Тогда шеф уделил ему сумму, достаточно крупную, чтобы предпринять что-нибудь. С тех пор прошло уже несколько недель, а он по-прежнему оставался в своей должности мастера на все руки и ничего не изменил в своей повседневной жизни. Разве только вот что: кто-то видел его на почте рассылающим почтовые извещения за границу.
 
   В горах поют, закладывают мины и взрывают, там почти что весело. Несколько артелей работают на дороге: одни взрывают скалы, другие мостят, некоторые роют канаву, а другие отвозят землю. На-все-руки наблюдает за всем, вдумчивый руководитель, отлично понимающий дело.
   Однажды он сказал:
   — Взорвите этот камень, он давно нам мешает.
   Они не захотели взрывать. Камень весил, вероятно, около полутонны, но рабочие считали себя молодцами и захотели отвезти камень в тачке.
   — Взрывать такой пустяк!
   На-все-руки поглядел на них внимательно: оказалось, что они выпили и водка ударила им в голову. Когда они стали взваливать камень на тачку, сломалось колесо, и тачку пришлось бросить.
   — Взорвите камень! — сказал На-все-руки.
   Они ни за что на это не соглашались, они рассердились на камень и отказались взрывать его.
   — Ишь чёрт! — говорили они. — Это один из тех камней, которые нарочно делаются тяжёлыми. Ну, а мы не сдадимся.
   Пять человек справились наконец с камнем и в тачке отвезли его в яму. С торжествующим видом вернулись они обратно. Один из рабочих повредил себе руку.
   На-все-руки подозвал к себе рабочего из другой артели и велел ему взорвать камень.
   — Теперь!.. — закричали другие. — Но камень ведь убран с дороги
   Но камень всё-таки взорвали.
   Рабочим это не понравилось, они ворчали и выражали недовольство поступком старосты, задорно спрашивая его, не дурак ли он. Он не отвечал. Они назвали его старым шутом и стали наступать на него. На-все-руки спиной отступил к скале, чтобы на него не могли напасть сзади, но двое из самых отчаянных сорвиголов преследовали его. Они хотели, чтоб он объяснился, ему нечего было важничать и корчить из себя немого, они грозились перебросить его за высокий барьер, показывали ему кулаки.
   Вдруг На-все-руки выхватил из заднего кармана револьвер и выстрелил. Оба нападавших на минуту растерялись от неожиданного выстрела.
   — Ты стреляешь? — закричали они.
   Но, вглядевшись в старого На-все-руки, они поняли, что ему не до шуток: он был бледен, как полотно, и в бешенстве скрежетал искусственными зубами.
   — Стоит ли принимать это всерьёз? — говорили они, стараясь образумиться. — Мы не хотели ничего дурного.
   — Да не стойте там и не валяйте дурака! — кричали им товарищи, желая их предостеречь.
   В обеденный перерыв, после того как задор с них сошёл, На-все-руки обратился к ним со следующими словами:
   — Вы здесь рабочие и должны исполнять, что вам приказывают. Никто из вас не возьмёт на себя ответственность за нарушение порядка, вы не таковский народ. Вот вы сломали тачку и принесли вред человеку. Что вы теперь будете делать? Тачка не для того, чтобы в ней возить полтонны, а человек с раздавленными пальцами не может работать.
   Молчание.
   — Да, но зачем же взрывать камень потом?
   — Так нас учат уму-разуму на море.
   Они продолжали ворчать:
   — Мы не на море. А когда ты стрелял, ты ведь мог попасть в нас!
Страница 18 из 145
   — Да, мне ровно ничего не стоило попасть в вас, — сказал На-все-руки.
   Они ещё раз внимательно поглядели на него и убедились, что он не шутит.
   Но прошло немного времени, и мир опять воцарился.
   Случилась другая история. К тому самому месту, где кончалась дорога, примчался разъярённый бык, огромное чудовище.
   Он был в бешенстве, рыл землю, расшвыривал рогами кучи щебня, ревел.
   — Ступай и прогони этого комара! — сказал кто-то человеку из Троньемского округа.
   Это был маленький коренастый человек с широкими плечами. Его звали Франсис.
   — Ну что ж, с этим я справлюсь — сказал Франсис и направился к быку с ломом в руке.
   На-все-руки шёл как раз вниз по дороге и закричал:
   — Стой!
   Где была голова у этого человека? Бык заревел, уставившись на троньемца, но никто из них не хотел уступить.
   На-все-руки опять закричал: «Стой!» Но троньемец не обратил на это внимания, поднял камень и бросил его, камень попал в животное, но произвёл на него впечатление не больше, чем капля воды. Вдруг бык разбежался, хвост прямо по воздуху, земля и камни полетели во все стороны, в следующий момент троньемец взлетел на воздух, описал лугу над своими товарищами и, перелетев через барьер, исчез в пропасти.
   Готово!
   Бык, казалось, сам удивился. Он неподвижно стоял одну минуту, потом опять стал рыть землю ногами и реветь.
   На-все-руки отдал приказание:
   — Принести цепи!
   Выше на дороге у них были цепи, которыми они привязывали фашины, когда взрывали вблизи домов. Несколько человек побежало вверх; казалось, они были рады, что могут удрать. Оставшиеся попрятались, кто как мог, за большими камнями и скалами.
   Рабочие вернулись с цепями, связали их стальной проволокой и пришлись окружать животное. Все принимали участие. Кто-то предлагал протянуть цепи в узком месте и закрыть проход.
   — Ничего не выйдет: бык перепрыгнет. Нам нужно поймать его! — сказал На-все-руки.
   Они стали постепенно сужать кольцо; эта многочисленная перекликающаяся толпа смутила быка, он фыркал, но не двигался с места. Когда он наконец собрался сделать прыжок, одна из передних ног запуталась в цепи, и ему пришлось сдаться. Два человека без усилий отвели его вниз, ко двору.
   Тут снова вынырнул троньемец, — маленький, плотный Франсис появился у края пропасти и попросил протянуть ему руку, чтобы перелезть через барьер.
   — А ты не можешь перепрыгнуть? — пошутил кто-то.
   — Нет, я расшибся, — ответил он.
   Вот чёртов сын! Нельзя сказать, что он остался цел и невредим: из головы у него текла кровь, и он ужасно выглядел, но он не убился насмерть и теперь сам не понимал, как это случилось. Он был молодчиной, бодро рассказывал о своём, состоянии, у него было такое ощущение, словно весь он вывернут наизнанку.
   — Я словно перемешан с грязью. Смотрите, я плююсь даже грязью! Дайте мне воды, ребята.
   — У тебя зверская дыра в голове. Ты, видно, здорово ударился о ландшафт.
   — Да, но об этом после. Дайте мне воды.
   Он стал ловить воздух и чуть было не потерял сознания. Нет, он не остался невредимым: доктор Лунд обнаружил, что у него сломаны два ребра и здорово повреждена голова.
   Обитатели Сегельфосской усадьбы приходили смотреть, как прокладывается дорога. Кроме Гордона Тидемана и фру Юлии, изредка появлялась и фрёкен Марна, та самая, которая до сих пор гостила у своей сестры, вышедшей замуж за Ромео Кноффа, жившего южнее. Она была светлая, как и её мать, Старая Мать; Марна старше Гордона, — ей было уже далеко за двадцать лет, — красивая дама со спокойной манерой говорить, слишком спокойная, пожалуй, даже немного ленивая.
   Приходил кое-кто и из города: аптекарь Хольм, начальник телеграфа с женой, почтмейстер Гаген с женой. Дамские посещения всегда подзадоривали рабочих: те, кто минировал, принимались буравить и стучать с пением и свистом, а кладчики барьеров с громкими возгласами поднимали камни. Фрёкен Марна особенно сильно действовала на них; пожалуй, даже все они влюбились в неё, и здорово влюбились.
   — Вы пели так весело, что мне захотелось придти поглядеть на вас, — говорила она иногда.
   Адольф отвечал:
   — А не хотите ли вы попробовать заложить мину?
   — Я не сумею, — говорит Марна и качает головой.
   — А вы попробуйте.
   — Да вы с ума сошли! Я могу повредить вам руку.
   Парень совсем был влюблён и поглупел:
   — Мне наплевать на руку, если это сделаете вы.
   На это она только улыбалась и опускала глаза, что придавало ей хитрый вид, будто она себе на уме.
   Рабочие выражали между собою удивление, почему фрёкен Марна не вышла замуж, и спрашивали друг друга, как собственно обстояло с ней дело.
   — Вот увидишь, она из тех, для которых все недостаточно хороши.
   Троньемец Франсис более нескромен: у него всё ещё забинтованная голова, в кармане больничное пособие, он чувствует себя независимым и говорит:
   — А что, если её естество не тянет к мужчине?
   Адольф слепо и влюблённо выступает в её защиту:
   — Она безупречна, я ручаюсь за неё. А ты свинья, Франсис, ты не можешь видеть юбки, чтобы не распоясаться...
   Однажды пришёл Давидсен, редактор и издатель «Сегельфосских известий», он хотел написать заметку о дороге. Так как На-все-руки не было на месте, то он обратился к рабочим, достал карандаш и бумагу и начал спрашивать. Но дело в том, что рабочие не уважали редактора-издателя Давидсена. Они не читали его газеты, но у них был нюх, и они прислушивались к тому, что говорили о Давидсене в городе. В сущности, он был дельный и старательный человек; его дочка, маленькая девочка, помогала ему набирать каждую субботу листок, и он едва сводил концы с концами. Но никто не уважал его по-настоящему, может быть, потому, что у него не было хорошего костюма и он не важничал. В конце концов, он был только наборщик и печатник, и они не считали его господином. У него были умеренные убеждения и хорошее понимание общественности, и когда он попал в коммунальное управление, оказалось, что ему было что противопоставить школьным учителям, которые ничего не знали и ничего не думали, но считались радикалами.
Страница 19 из 145
   Бедный Давидсен, — длинный, худой человек в потёртой одежде, отец пятерых детей, владелец двух ящиков со шрифтом и ручного пресса, одним словом — бедняк, вошь.
   Рабочие не давали себе труда отвечать ему как следует, и когда он понял, что они подтрунивают над ним, он допустил ту ошибку, что рассердится и вступил с ними в спор. Тут он окончательно ничего не добился, они говорили, как говорят рабочие, отбросив всякую логику, острили — кто во что горазд, при дружном смехе остальных. Франсис не мог работать, но он придумал злостную шутку: он ухитрился поджечь сзади редактора немного взрывчатого вещества. Раздался взрыв, рабочие дико захохотали, а редактор отскочил далеко в сторону.
   — Вам бы не следовало это делать, — сказал он.
   Франсис засмеялся:
   — Мы принуждены взрывать здесь скалы.
   — Но, вероятно, не без предупреждения?
   Молчание.
   Давидсен опять совершил ошибку, он обратился к артели.
   — Вы слишком нетребовательны. Разве тут есть над чем смеяться? Человек этот был просто груб. Как вы этого не понимаете? Мне жаль вас, люди, если это может доставить вам удовольствие и вызывает у вас смех! Грубость и есть как раз ваша сила, — то, чего нет у нас, — и вы не стесняетесь пускать её в ход. Во всех наших сражениях с вами она является вашим оружием. Вы слишком нетребовательны! Вам бы следовало быть честолюбивее, ребята, стараться освободиться от грубости, но вы этого не хотите. Даже негр хочет совершенствоваться и стать выше своих товарищей, но у вас нет ничего общего с негром, кроме его разинутой пасти, его жадности.
   Кто-то замечает:
   — У нас нет также его чёрной кожи.
   — Рабочие должны быть гордыми людьми, слишком гордыми, чтобы опускаться до пошлости.
   — Поддай-ка ему ещё жару, Франсис!
   — Прощайте, ребята! Подумайте о том, что я сказал! — Давидсен поклонился и пошёл.
   — Ну и идиот! — сказали рабочие. — «Подумайте о том, что я сказал!» Садитесь, ребята, и думайте о том, что он сказал. Ха-ха-ха!..
   Однажды и нотариус Петерсен пришёл посмотреть на дорогу. «Это вот его зовут «Голова-трубой», — говорили рабочие, они знали о нём все подробности. Знали, что он был жестокий сборщик, что ему было, поручено обследование несостоятельных должников и что он зарабатывает большие деньги на мелких делах. Его они уважали. К довершению всего он недавно сделался главою Сегельфосской сберегательной кассы, директором банка.

VI

   Окружной врач Лунд знал большую часть рабочих, многих из них он лечил. Они почтительно здоровались с ним, снимали шапки. Словно огонь пробежал по всей артели, когда они увидали его жену. Самые отдалённые подталкивали друг друга и шептали: «Погляди-ка на неё!» Сама фру стояла и оглядывалась на На-все-руки, который занялся чем-то возле ящика с инструментами.
   — Ты видишь, на кого он похож, — спросила она.
   — Кто — он? Это, вероятно, староста, — отвечал доктор.
   — Ах, как он похож! Он так похож...
   — Ну, не всё ли равно?
   Доктор разговаривал с рабочими, со своими пациентами, с троньемцем:
   — Куда это перебросил тебя бык?
   Ему указали место, и он покачал головой:
   — Это могло бы кончиться очень плохо, очень плохо.
   Фру Лунд направилась прямо к На-все-руки, стоявшему у ящика с инструментами. Она глядела на него некоторое время и сказала:
   — Здравствуйте, Август!
   На-все-руки поднял глаза, испуганно оглянулся вокруг и ничего не ответил.
   — Разве тебя зовут не Август?
   — Меня зовут... здесь я На-все-руки, мастер на все руки.
   — Я тебя узнала, — сказала фру.
   На-все-руки стал рыться в ящике.
   Фру: — Ты не хочешь, чтоб я тебя узнавала?
   — Зачем? Разве я такой человек, чтобы вам стоило поддерживать со мной знакомство?
   — Ха-ха-ха! — засмеялась она. — Меня зовут Эстер. Разве ты не помнишь? Из Полена.
   На-все-руки забеспокоился:
   — Пускай доктор, я хочу сказать, пусть доктор ни в коем случае не слышит вас...
   — Карстен, пойди сюда! Старый знакомый!
   Доктор так же обрадовался, как и она, и он узнал Августа, поздоровался с ним за руку и смеялся над тем, что он хотел скрыться. Они долгое время говорили друг с другом. Август сказал, что ему было неприятно вспоминать то время, когда он жил в Полене; тогда он вёл себя не так, как следует.
   — То есть как? — спросил доктор. — Ты со всеми поступал по справедливости.
   — Кажется мне, что нет.
   — Всё-таки да, то есть Паулина... Ведь ее звали Паулина?
   — Да, — сказала фру.
   — Так вот она рассчиталась за тебя. Впрочем, твоими же деньгами. Ты не должен ни одной душе. Разве ты об этом ничего не знаешь?
   — Нет. Я ровно ничего не знаю. Моими деньгами, говорите вы?
   — Как?! Ты даже этого не знаешь? Но ведь много денег ещё осталось, насколько я слышал.
   Август встрепенулся:
   — Так, может быть, фабрика стала работать?
   — Где же ты был все это время? — спросил доктор. — Какая фабрика? Об этом я ничего не знаю. Разве там была фабрика, Эстер?
   — Да. И у тебя были акции там, но потом тебе вернули деньги.
   — Может быть, они её продали? — спросил Август. — Это было бы глупо. Если б я там был, этого никогда бы не случилось. Это была отличная фабрика, насколько я помню, со стальными балками внутри и под железной крышей.
Страница 20 из 145
   — Одним словом, ты выиграл крупную сумму денег, — сказал доктор. — В лотерею, или не знаю уж как. Эстер, ты, верно, лучше об этом осведомлена?
   — Да, крупную сумму. Паулина распорядилась ею.
   — А, так! — сказал Август.
   Доктор поглядел на часы:
   — Нам пора, у меня приём с четырех часов. Приходи к нам, Август, мы расскажем тебе всё, что знаем. Я помню, в прежние времена у нас бывали с тобой разговоры. Право, очень приятно встретиться с тобой опять. Как?! Ты действительно ничего не помнишь? Разве это было так давно? Когда же это было, Эстер? Ну, впрочем, всё равно. Ты опять ездил в Южную Америку? Приходи же к нам. У нас два мальчика, им будет очень интересно.
   И доктор и фру попрощались с ним за руку и ушли.
   У рабочих сильно разгорелось любопытство, и они позволили себе задать старосте кое-какие вопросы. А староста — зачем бы он стал отрицать? — сообщил, что это его старые знакомые, друзья из прежних лет, когда и он представлял кое-что! Старика словно что-то подтолкнуло кверху, к нему вернулось его имя, он опять стал Августом, человеком, и узнал самого себя. Как это было давно! Это было как во сне. Да, это были его знакомые, его лучшие друзья...
   — И жена тоже? — спрашивали они.
   — Жена? То есть Эстер? Как же! Она много раз сидела у меня на коленях, я её крёстный.
   — Она красива, как тролль.
   — И я, пожалуй, могу приписать себе честь, что соединил эту пару.
   — То есть как? Он не хотел на ней жениться?
   — Нет, всё к тому шло, но всё-таки мне пришлось вмешаться.
   Франсис: — А, он без женитьбы хотел её заполучить?
   Адольф: — Франсис, ты свинья! Она не таковская.
   — Нет, — подтвердил Август, — в этом отношении она всё равно как самая важная дама в золоте и шёлку.
   — Как странно это бывает! — сказали они. — Вот ты опять их встретил.
   — По-вашему выходит так. Но, конечно, я давно знал, что они были здесь, я только не хотел, чтобы они меня узнали.
   — Почему же нет, староста?
   — Как-то нехорошо выходит. Я им неровня.
   — Ну ты достаточно хорош. — Они старались поставить его на должную высоту.
   Но он уклонялся:
   — Нет, теперь я ничто. В прежние времена другое дело. Тогда у меня была большая фабрика и несколько сот человек под моим началом.
   — Неужели так было?
   — Больше я ничего не скажу, — пробормотал Август и снова принялся рыться в ящике с инструментами.
 
   Встреча с докторской четой вселила в Августа бодрость и заставила его призадуматься. Он имел право на деньги, — сказали они, — он заплатил все долги в Полене, и осталась ещё изрядная сумма. Сколько же у него было денег?
   Правда, он и до этого не был нищим. Сегельфосс — отличная остановка на его пути. Харчи и квартира с самого начала, а теперь ещё шеф подарил ему порядочную сумму. Но что это было для человека вроде Августа, привыкшего мерить на южноамериканский аршин? После того как он разослал почтовые извещения за границу, — а стран было так много и ни одну из них нельзя было пропустить, — у него осталось совсем немного средств. Кое-что ушло на зелёную с красным материю для Вальборг из Эйры, потому что муж её, Иёрн Матильдесен, лежал с больными ногами и был нищим. Немного пришлось истратить на лошадь Тобиасу в Южной деревне, у которого был пожар. Одно к одному, деньги текли, как вода. Кое-что он проиграл в карты. Да, в карты. Этому нечего удивляться. Неужели кто-нибудь думает, что карты и спекуляция противны натуре Августа, вызывают у него отвращение? Ставить на карту, рисковать и терять, пытать судьбу, играть...
   Он самым невинным образом ввязался в игру. По вечерам его каморку навещали и дворовый работник Стефан, и кое-кто из городских мелких торговцев. Что же лучшее могли они придумать? Этот старый На-все-руки шатался по всему свету, и, боже, чего только не видели его глаза, каких людей и птиц, какую торговлю и прогресс, какие разнообразные сорта деревьев, горные цепи! И всё это дико, нелепо, без всякого порядка и меры. Приходил также и цыган Отто Александер; он приходил каждый раз, когда освобождался от копчения лососей со Старой Матерью. Быстрые глаза цыгана шныряли по всей комнате Августа, как-то раз он заметил на полке толстую, большую книгу и совсем маленькую. Так это началось:
   — Что это за книга, На-все-руки? — спросил он о большой книге.
   — Это русская библия, — отвечал Август.
   — Покажи-ка её! — сказали все.
   Август нацепил пенсне и показал им библию; она была в кожаном переплёте с медными уголками.
   — Я не хочу, чтобы вы прикасались к ней ни весть какими руками, — сказал он, перелистывая книгу и изредка крестясь, но всё же давая полную возможность подивиться странным буквам.
   — Ты можешь её читать? — спросили они.
   Август улыбнулся в знак того, что ему ничего не стоит прочесть книгу от доски до доски.
   — Но почему у тебя библия на русском языке?
   — В ней больше силы, — сказал Август.
   — Как — больше силы? Откуда ты знаешь?
   — Она для того, чтобы возлагать на неё руку, когда произносишь клятву, наши библии для этого не годятся. И потом она может связывать и разрешать.
   Они поговорили об этом некоторое время. Так и осталось скрытым, что эта библия может — связывать и разрешать, но Август уверял, что своими собственными глазами видел действие её силы.
Страница 21 из 145
   — А может, ты продашь её? — спросил один из торговцев.
   О, эта мелкая, подлая душонка, — он рассчитывал, вероятно, заполучить святую книгу, чтобы потом перепродать её! Такая бессовестность!
   Август торжественно отказал ему: раз уж он владеет этой русской библией, то, пока жив он, ни за что не расстанется с ней. Цыган продолжал разглядывать комнату.
   — А эта маленькая книжка, что это такое? Да это никак...
   — Это молитвенник, — отвечал Август.
   — Это колода карт, — сказал цыган и потянулся к полке. Она лежала, словно нарочно туда положенная так, чтобы её увидели, взяли и пустили в ход, но всё-таки странное дело, что цыган увидал её. Август сказал:
   — Перестань рыться в моих вещах!
   — Колода карт! — повторил цыган.
   Август: — Это невозможно, у меня нет таких вещей. Это колдовство. У меня лежал тут молитвенник, теперь его нет, а на его месте колода карт.
   — Хе-хе-хе! — засмеялись парни. — Давайте испробуем её. На-все-руки, сдавай!
   Август перекрестился:
   — Я не дотронусь до карт.
   Они стали играть без него, а он глядел. Вынули мелкие деньги и стали играть на них, выигрывали и проигрывали, проигрывали и выигрывали снова. Август всё глядел. Они увлеклись, стали громко божиться и горячиться, кто-то швырнул на стол целую крону.
   — Я могу, пожалуй, поиграть с вами часок, — сказал Август.
   Деньги Августа недолго лежали без движения: они быстро потекли, его блестящие кроны одна за другой стали исчезать в карманах игроков. Вначале он сидел за столом будто бы недовольный, с благочестивым выражением лица, с трудом принимал деньги, выигрыш оставлял на столе до следующей игры, удваивал его, и всё с таким видом, точно парни силком, за волосы, втянули его в эту жалкую игру на кроны и эре, до которых ему не было никакого дела. Остальные горячились, стучали кулаками по столу, и их проклятья давно перешли за пределы дозволенного. Август продолжал охотно выкладывать деньги.
   — Ты проигрываешь, — сказали они.
   — По-вашему, это называется проигрывать? — отвечал он. — Ну, сдавайте! Ход следующего!
   В этом отношении ой был строг, он не позволял сидеть и болтать, и задерживать других. Глядя на него, нельзя было сказать, что он намерен застрелиться из собственного револьвера, когда проиграет все деньги; нет, игра — игра! — приковывала его внимание, он оживлённо и одобрительно кивал головой, когда игра делалась азартной, и даже протягивал руку за картой, немного раньше, чем до него доходила очередь.
   — Вот ты опять проиграл, — говорили ему.
   — Сдавай дальше! Будем играть быстрее!
   — Что ж ты не крестишься? — дразнили они его. — Так-то помогает тебе русская библия?
   Эти дураки, идиоты воображали, что он дрожит над несчастными копейками, которые теряет, что он в отчаянии и тотчас, как только проиграется дочиста, пойдёт топиться в водопаде. Они корчились от смеха и восторга, когда выигрывали крону, и торопились опустить её в жилетный карман. Август же клал руки на карты, не поглядев на них, и назначил игру вслепую, — вслепую!
   Ему повезло, и он несколько раз выиграл; это подзадорило Августа, его старые глаза загорелись.
   — Пас или вдвойне? — спросил он ещё раз, не глядя в карты.
   Они поглядели друг на друга, покачали головой и бросили карты.
   — Пас или вдвойне? — стал он искушать цыгана.
   Цыган поддался и взял свои карты обратно, захватил нечаянно одну лишнюю и быстро сбросил другую.
   — Это жульничество! — закричали кругом. — Сдавай ещё раз!
   Август, хотя это касалось его одного, ничего не сказал. Черномазое лицо цыгана побледнело, губы его дрожали. Когда Август проиграл, все закричали:
   — Но ведь это жульничество! Вам бы следовало пересдать и принять и нас в игру. Ты вытащил валета и сбросил семёрку, — сказали они цыгану.
   — Я выиграл бы и без валета, — ответил цыган.
   Они некоторое время пререкались. Август молча заплатил проигрыш. Игра окончилась.
   Один из торговцев, уходя, попробовал было стащить колоду. Август остановил его:
   — Давай сюда карты!
   — Ты же сказал, что они не твои!
   — Давай сюда карты! — повторил Август.
   Всякие случайности, раздоры из-за пустяков, но они продолжали играть по вечерам. Приходили новые люди, явился и Иёрн Матильдесен. У него никогда не было ни копейки, но Август дал ему крону и велел сторожить под окном, а если покажется кто из рабочих, то постучать по стеклу. Инстинкт и опыт подсказывали ему, что нельзя играть со своими рабочими.
   Август проигрывал, выигрывал и проигрывал снова. Иногда ему приходилось выкладывать даже крупные суммы, но он и вида не показывал, что это ему неприятно. Наоборот, казалось, что эти вечера с карточной игрой веселят его. Недавно ему пришли в голову ещё два адреса для почтовых извещений за границу, и чёрт знает сколько они стоили. Тут оказалось, что от его денег остались сущие пустяки. А на что ему эти пустяки? Что с ними делать? Оставалось только проиграть их в карты.
 
   Раз после ужина он зашёл к доктору, где его приняли, обласкали и угостили. Доктор Лунд говорил уже с окружным судьёй о деньгах Августа в Полене, может быть, они помещены в банк в Будё или в Троньеме, об этом решено было узнать.
Страница 22 из 145
   — Ты действительно счастливец, если в наше время деньги валятся тебе прямо с неба.
   — Сколько же их может быть? — спросил Август.
   Доктор этого не знал, а фру слышала только разговоры о крупной сумме в своей родной деревне.
   Август разговорился с фру о живых и умерших односельчанах; изредка она получала письма от матери из Полена и могла порассказать кой о чём.
   Он спросил об Эдеварте.
   — Какой Эдеварт?
   — Эдеварт Андреасен, вы же знаете.
   Но ведь он же умер двадцать лет тому назад, а Август ни о ком ничего не знал! Эдеварт поехал на Север, чтобы догнать его, Августа, не допустить его бегства. Один на один с западным ветром. И погиб. Он взял тогда почтовую лодку. Это было, по крайней мере, пятнадцать лет назад.
   Август долго молчал, погружённый в свои мысли, потом сказал, как бы про себя:
   — Какое свинство, что он умер!
   Вошли мальчики докторской четы, сели и стали слушать, — может быть, их предупредили. Но так как они ничего не услыхали о Южной Америке и разбойничьих набегах, то ушли.
   — А Паулина жива и по-прежнему торгует в своей мелочной лавочке, — рассказывала фру Лунд. — И Ане-Мария жива, а Каролус умер. А Эзра стал богатым мужиком, крупным землевладельцем. А рыбопромышленник Габриэльсен...
   Август: — Я возьму на себя смелость спросить: остались ли живы мои ёлки?
   — Не знаю, — сказала фру. Но в ту же минуту как будто хорошо припомнила ёлки и растрогалась.
   А его фабрика возле лодочных сараев? А красивые дома, которые он настроил в Полене? А скалы, с которых он велел счистить мох и сделал пригодными для вяления рыбы?
   Оба мальчика опять вошли, уселись и приготовились слушать. Никакой перемены: всё та же скучная болтовня о Полене.
   Доктор спросил:
   — Ну, а в Южной Америке ты не бывал с тех пор?
   — Нет.
   — Но откуда же ты приехал теперь?
   — Теперь? Да как будто бы из Латвии. Не могу же я помнить всё. Я посетил столько городов, видел сотни пейзажей.
   «Вот начинается!» — подумали, вероятно, мальчики.
   — Да, ты много видел и испытал. Как же было в Латвии?
   — Эстляндия, Латвия, Лифляндия, все эти прибалтийские страны, да и сам Балтийский залив, впрочем...
   — Они ничего особенного не представляют?
   Август обнаружил своё давнишнее презрение к Балтийскому морю: оно коварнее всякого тигра, и при этом по нему невозможно плавать. Это озеро. И к тому же почти сухое.
   Тут мальчики засмеялись и вероятно, подумали: «Вот началось!» Но не тут-то было. Ни доктору, ни его жене не удалось извлечь из Августа ни одной истории, ни одной приличной выдумки. Это был не прежний Август из Полена, теперь он состарился и стал религиозным.
   Фру Лунд: — Как это называют тебя здесь, в Сегельфоссе? Я давно уже слыхала это прозвище, но я не знала, что это ты. Ты разве не хочешь больше называться Августом?
   — Нет, как же, «Август» — моё христианское имя. А «На-все-руки» — это моё прозвище в повседневной жизни. Это я сам сказал шефу: «Запишите меня как мастера на все руки».
   — У тебя шикарный шеф!
   — Шеф! — воскликнул Август. — Более замечательного человека не выдумаешь! Я бывал у него в конторе, он может просматривать за раз три толстых протокола и, кроме того, ещё разговаривать с тобой.
   Доктор: — А дорога в горы обойдётся, пожалуй, не дёшево.
   — Да, это будет великолепная дорога.
   — Когда же она будет готова?
   — Всё в руках божьих. Мы работаем вовсю. Шеф оказал мне высокое доверие и облачил меня высокой властью.
   Не оставалось никакой надежды на что-нибудь весёлое, мальчики ушли совсем.
   Доктор: — Да, что, бишь, я хотел сказать, Август? Я видел тебя как-то на улице, ты разговаривал с дочерью Тобиаса из Южной деревни. Ты её знаешь?
   Август ответил не сразу, он покраснел и смутился:
   — То есть как? Знаю ли я её? Нет. Так вы нас видели?
   — У этих людей всегда что-то неладно.
   Август: — Я это сразу увидал по ней. Она жаловалась.
   — Несчастья так и сыплются на них. Теперь у них околела лошадь. У них был пожар, это уже само по себе несчастье, но они как будто бы и страховой премии не получат.
   Август покачал головой.
   — Ничего им не удаётся. У них был взрослый сын, он остался в Лофотенах. Потом у них есть, кажется, подросток, а остальные — девочки.
   Август ничего не сказал. Действительно, он сделался скучным стариком.
   — Ну что ж, — сказал доктор, — когда твои деньги придут, так мы будем спрашивать человека по имени «На-все-руки». И так разыщем тебя.
 
   Когда доктор ушёл, у жены его тотчас развязался язык. Бедняжка! её что-то мучило, ей хотелось поскорей поделиться своими мыслями, она всё более и более волновалась и ни на минутку не закрывала рта. Август не мог скрыть удивленья: Эстер, которая всегда была так тверда и понятлива, которая получила в мужья доктора, которую бог сделал госпожой, — она собиралась заплакать!
   Из её восклицаний явствовало, что Август был для неё духом Полена. «Я возьму на себя смелость спросить», — сказал он: это было так красиво, и так все говорили в Полене. А помнит ли он песенку о той, которая утонула в море? Следует её помнить, — мало ли кто ещё может утонуть в море?..
Страница 23 из 145
   — Это так весело слушать, как ты говоришь по-нашему, как в Полене, Август, — мне не приходилось слышать наш говор целыми годами. Но ты забыл всех. Что ты за человек, раз не помнишь Полей? Мать моя жива, и отец жив. Ты ведь их хорошо знал; её звали Рагна, помнишь? А Иоганна, сестра моя, которая с семейством священника уезжала на Юг, замужем теперь за булочником, и у них большая булочная и много рабочих. А Родерик, брат мой, почтарь, который работал у тебя на стройке и которому ты одолжил ещё деньги на новую избу? Ты о них не вспомнил ни разу. Но ты заговорил по-нашему, по-полленски, и я сразу растрогалась. Я почти что забыла твои ёлочные насаждения, но ты сказал: «Я возьму на себя смелость спросить, — живы ли мои ёлки?» Боже, я не могу этого вынести! Их посадили у южной стены; а сам домик такой маленький, мать сидит на пороге, в доме только одно единственное окошечко с крошечными стёклами, это так мило. Она хотела отдать мне пальто, которое Родерик купил для неё самой...
   Докторша плакала в три ручья.
   Август испуганно и беспомощно озирался по сторонам.
   — Он ушёл, — сказала фру, — он оставил меня в покое. Он был так добр, что оставил меня в покое...
   Она продолжала говорить о Полене, вспомнила маленькую тропинку по дороге к морю, лодочные сараи, которые годились только для четырехвёсельных лодок или челноков, — так они были малы; упомянула ручеёк, в котором они полоскали бельё: он был такой хорошенький, и окружён плоскими камнями, по которым было так интересно прыгать. Докторша опять была только Эстер, беспризорный ребёнок, голодный, босой и оборванный, но счастливый, как никогда потом. Как?! Он так и не помнит песню, которую все пели? Да, девушка пошла прямо ко дну, это правда, она помнит каждое слово...
   Докторше достался крайне неблагодарный слушатель. Если она хотела излить свою тоску по дому и надеялась найти утешение, то ей трудно было придумать более неподходящего человека, чем Август, у которого никогда не было дома на этом свете, который и понятия не имел, что значит тоска по родине. Этот одинокий бобыль и бродяга таскал свои корни из страны в страну и не знал другой жизни. Он не помнил ни отца, ни матери, никогда не садился с родной семьёй за стол, не был привязан ни к одной могиле, божественный голос родины не звучал в его душе. Машина, построенная для внешнего употребления, для промышленности и торговли, для механики и денег. Жизнь без души. Самая счастливая пора его юности прошла, верно, на море, с которым он долго был связан, но фру Лунд не матрос и её приходилось извинить за то, что она не умела его заинтересовать.
   Фру Лунд чувствовала, что Август не в состоянии понять её, но она была нетребовательна и потому говорила с ним. Для неё много значило то, что когда-то он был в Полене, жил в полленском доме, она льнула к нему, потому что он знал времена в Полене. «Я возьму на себя смелость спросить» — вот язык и душа Полена.
   Хотя фру и заметила, что Август совсем не понимает её состояния, а лишь терпеливо выносит его, она всё-таки никак не могла остановиться.
   — Я была дома только один единственный раз, с тех пор как мы поселились здесь, — рассказывала она.
   Он не находил в этом ничего странного, но он всё же принудил себя воскликнуть:
   — А ведь всего-то два-три дня пути!
   — Да, вот каково мне приходится! Никогда не побывать на родине! А ты зачем приехал в Сегельфосс?
   — Я? Как — зачем?
   — Что касается меня, то я с мужем. Но мне здесь ничего не нравится. Здесь слишком много шикарных людей, и я не умею играть на фортепиано и ничего другого. И если бы не мальчики, то я взяла бы и уехала.
   — Но ведь вы говорите несерьёзно.
   — Хочу в Полен, хочу жить там!
   — Жить там?! — воскликнул он. — Неужели вам туда хочется? Вернуться навсегда в Полен?
   — Здесь меня всё мучает. Ты не понимаешь, но я всё равно как галка среди нарядных пав.
   — Нет, нет, нет! Как вы можете так говорить! Вас даже и сравнить ни с кем нельзя в этом отношении.
   — Это совсем не то! Ты не понимаешь. Это ровно ничего не значит — выглядеть немного красивой, — хотя, впрочем, за это он и взял меня. Но дело не в этом. Вот теперь я опять не буду спать ночью, и мне не дадут капель.
   — Неужели вам не дают любые капли, какие вы пожелаете?
   — Нет. Он отказывает.
   — Я достану вам капли, — сказал Август. — Меня хорошо знают в аптеке.
   Докторша покачала головой:
   — Нет, я этого боюсь, мне достали однажды капли, но он догадался. Я не могу сказать, чтоб его неприятно было просить, но он скажет «нет», а я этого не выношу. Видишь ли, Август, у нас то плохо, что он взял себе жену не по положению, и мне бы не надо было выходить за него. Он потому-то и просил о переводе его в Сегельфосс, что не хотел, чтобы моя мать и мой отец приходили в докторскую усадьбу, а говорить, что-нибудь против этого он мне не позволяет. Вот в том-то и вся беда, что я всё равно как ворона среди всех важных дам. А это его раздражает, он сердится и жалуется. Мы берём книги в одном клубе вместе с другими. Книги и всё такое — не для меня; мама моя в этом отношении была молодчина: когда она училась в школе, она знала наизусть все свои книги. А он говорит, что я должна прочесть вот эту и вот ту книгу, например. Я и читаю и понимаю большую часть, но когда он потом спрашивает, то оказывается, что я должна была понять самое противное и неясное, а не другое. И так всегда. Однажды он сидел в постели и вдруг ни с того ни с сего закричал на меня, чтобы я отвернулась. Я лежала и глядела на него. «Отвернись!.. Слышишь ли?» — сказал он. «Зачем?» — спросила я. «Как ты не понимаешь, что у тебя дурно пахнет изо рта!» — сказал он и выпрыгнул из постели. Но у меня белые зубы и чистый рот.
Страница 24 из 145
   Август заметил, что это он только от торопливости выпрыгнул из постели.
   — А когда он сам приходит вечером домой после карточной игры, то у него изо рта несёт, как от свиньи, но я никогда ничего не говорю, потому что он такой высокомерный. Он сказал один раз: «Один из нашей семьи мог сделаться министром». — «Вот как! — сказала я и чуть-чуть рассердилась. — Может быть, это был ты?» — «Нет, со мной этого не могло быть: ведь я женился на тебе, и этим всё сказано». — «Ну что ж, тогда я лучше пойду обратно туда, откуда пришла. Может, и я снова обрету мир и спокойствие, — сказала я. — И кроме того, мне было лучше, когда я только готовила тебе еду и не была ни замужем за тобой, ни... ничего другого!» Так я сказала ему прямо в лицо и целый день не была его другом. Но ты сам знаешь, как это бывает: обоим нам захотелось, чтобы всё опять было хорошо, и вечером он сказал: «Ты знаешь, мы не можем жить друг без друга, ни ты, ни я, Эстер!»
   — Да, — сказал Август, — действительно, так всегда бывает. Я со своей стороны думаю, что вы оба составляете отличный экземпляр супругов.
   Но фру, казалось, не разделяла этого мнения, она покачала головой и задумчиво проговорила:
   — Нет, если бы не мальчики, то я сама не знаю....
   Август: — Два отличных мальчика! Не знаю, но мне кажется, что я никогда не видал прежде таких прекрасных мальчиков.
   — Да, и им, конечно, не надо понимать, что их мать и отец такие враги. И муж мой тоже это находит. Потом он боится, что об этом заговорят в городе. Но такую вещь нельзя скрыть совсем. Прислуга наша слышит кое-что и догадывается об остальном; а она не станет молчать, и так всё узнают. Я по разным признакам догадалась... Вот я слышу — он возвращается, — сказала фру и прислушалась. Она быстро произнесла свои последние слова: — Не рассказывай, пожалуйста, то, что я тебе говорила, Август. Это не для того, чтобы очернить его, а дело в том, что место моё в Полене, и там бы я и должна была остаться. Здесь я никогда не стану человеком. От этого я и заплакала, когда ты заговорил. Больше никто не мог довести меня до слез, но ты так чудно говоришь. Впрочем, всё это ерунда с моей стороны.
 
   Август пошёл обратно в свою каморку, сильно задумавшись. Он наедине обдумал события вечера ещё раз, как бы просмотрел его. О, он отнюдь не был глубоким стариком, так сказать, прахом придорожным. Милая Эстер, дорогая фру! И у знатных, и у нищих, у всех свои невзгоды, — исключений нет, все страдают. Но целый вечер говорить о Полене, оплакивать Полен, — что нам за дело до Полена? Его нет, он провалился сквозь землю. Вспоминать какую-то песню! Он часто играл её на гармонике и даже пел при этом. Но девушка вовсе не бросилась в море, это чушь, никто не бросается в море; она только сочинила песню о том, что бросилась в море. Бог с тобой, маленькая Эстер! Она просто сидела на берегу и сочиняла об этом песню, а потом спокойно пошла домой. Да. А вы, любезный доктор, вы хотели, чтобы я рассказывал вашим мальчикам истории о Южной Америке и Латвии, но я не хочу больше выдумывать и преувеличивать...
   Нет, Август отнюдь был не старый, не дряхлый, иначе он не стал бы пересматривать вечер, не думал бы о нём. А он мог не только это. Был ли он знаком с дочерью Тобиаса из Южной деревни? Да. Коротко и ясно: знаком. Но это никого не касается. Он повстречался с ней на улице, она поглядела на него жалобно и смиренно, у неё были такие просящие глаза. Почему она так поглядела на него, и почему он остановился и заговорил с нею? Верно, она слыхала, что он подарил шикарную материю на платье Вальборг из Эйры; а Август ничего не имел против того, чтобы прослыть богачом.
   — Ты говоришь — лошадь? Что ж, этой беде можно помочь.
   На самом деле, пока он стоял и говорил с ней на улице, он испытал к ней сладкую жалость, — да простит ему бог этот грех, если это грех! Он спросил, где она живёт, и узнал. Он спросил:
   — Как зовут тебя по имени?
   — Корнелия.
   Он записал это имя, записал, чтобы порисоваться. Август знал, чем произвести впечатление: дома она скажет: «Он вынул, книжку из кармана и записал моё имя».

VII

   К концу лета вышло всё-таки так, что Тобиас получил страховку. Все, кто только мог, помогли ему: жена Тобиаса. показала, что он вовсе не зевал во сне, наоборот, он кричал, испустил небольшой вопль во сне, а это нечто совсем другое. Нет, ему не поставили в вину пожар. И соседи и знающие плотники уже построили ему сруб; новый дом тоже получился небольшой, но все-таки вышли горница, кухня и две спаленки, как и в старой лачуге, — а этого достаточно, большего и не требовалось. Было не так уж много домов с двумя спаленками.
   Как прежде было у Тобиаса, так осталось и теперь: в одной каморке спали старики, а в другой — Корнелия и маленькие сёстры. Но когда приезжали гости или бывали ночевщики, Корнелия с сёстрами уступали им спальню, а сами устраивались каждая в своём углу в горнице. Это бывали или странствующие офени, или проповедники, или изредка какой-нибудь бедный турист либо пешеход; все они заходили к Тобиасу и находили у него ночлег. Как раз теперь первым ночевщиком в новой спаленке был евангелист.
   Это был благообразный, ещё не старый человек с бородкой, как у Иисуса, и с фанатическими глазами. Он продавал, или раздавал божественное писание и устраивал благочестивые собрания в соседних избах. Через неделю его кипучей деятельности в деревне воцарились богобоязненность и набожность. Так как избы не могли больше вмещать всех желающих, он пошёл к священнику и получил во временное пользование школьное здание. Дело развернулось, на собрания стали приходить даже из города, и никто не жалел о часах, потраченных на молитву.
Страница 25 из 145
   Странный был этот евангелист. Люди не находили, чтобы была какая-нибудь разница между его толкованием библии и толкованием других проповедников, и всё же у него это выходило по-другому: после окончания проповеди и молитвы он вёл их к Сегельфосскому водопаду и там крестил. По его разумению, это был единственный выход из положения, ибо они погрязли в грехе, а он хотел дать им возможность спастись. Правда, они были крещены прежде, но разве в текучей воде? И разве купель — то же, что река Иордан? Вовсе нет, дорогие мои.
   Проповедник с горящими глазами был здорово натаскан в Писании, это был, так сказать, чёрт знает что за евангелист, он умел постоять за себя и даже на священника не произвёл плохого впечатления. Но священник Оле Ландсен был не из строптивых, он ни к кому не придирался. «Сегельфосские известия» запросили его, не могут ли эти собрания в школьном здании и вторичное крещение наделать вреда, но священник ответил, что этот вопрос нельзя разрешить иначе, как юридическим путём. Люди, посещавшие собрания и крестившиеся вторично, могли бы употребить это время на что-нибудь гораздо худшее. Может статься, что некоторым это шло на пользу, — что мы знаем? Эти люди нащупывали свой путь, так же как и мы это делаем. Никто ничего не знает, все только предполагают. Так высказался священник Оле Ландсен.
   И здание школы наполняли главным образом женщины и дети, но являлись и мужчины. Непременно приходила Монс-Карина, которая и тут жевала табак, плевала на пол и растирала плевок ногой. Приходила Вальборг из Эйры; на ней было, пожалуй, слишком нарядное платье из зелёной с красным материи. Корнелия из Южной деревни приходила с матерью и братом, которого звали Маттис. Немного погодя появлялся также и Карел из Рутена и его жена Гина с малышами. Умение Карела играть на скрипке было очень кстати во время пения, но Гина своим прекрасным голосом заглушала всех. Изредка на собрание приходил какой-нибудь солдат из Армии спасения6, а иногда даже и кое-кто из Августовых рабочих.
   Переполненная комната, слёзы и волнение, — против этого не пойдёшь! Только окружной врач ворчал — крещение в водопаде дикая выдумка: от такого крещения пойдёт простуда, может сделаться воспаление в лёгких, катар мочевого пузыря, во всяком случае, верный ревматизм, искривятся суставы, распухнут пальцы. Так высказался окружной врач. Но в религиозных вопросах доктор Лунд ничего не смыслил.
   Август беспокоится. Он ждёт деньги из Полена, и ничего не может предпринять; приходится довольствоваться ежедневным надзором за постройкой дороги. В качестве правой руки самого Гордона Тидемана он не может поддерживать знакомство с кем попало, и по воскресеньям, разрядившись, он принуждён в одиночестве отправляться на прогулку по окрестностям, помахивая тросточкой и рассуждая сам с собой.
   Август пошёл по направлению к новому дому Тобиаса. Корнелии не было, никого не было, дом пуст. Единственным живым существом оказалась стреноженная лошадь, которая паслась неподалёку. Август осмотрел дом и обошёл его со всех сторон. В качестве застройщика в прежние годы он ещё интересовался строительством. Но здесь нечему было выучиться. Голые стены с мохом между брёвнами, пристроенные сени, торфяная крыша. Никаких цветных стёкол в двери.
   Август поплёлся к лошади. Этот свой подарок он ещё не видал, а так как в тот же момент он заметил женщину, которая из соседнего дома шла прямо к нему, то постарался изобразить из себя основательного человека и знатока. Он хотел поднять переднюю ногу лошади, но она прижала уши и повернулась к нему задом.
   Подошла Осе, высокая и своеобразная, одетая в лопарскую кофту и кумачи7 с остроконечной шапкой на голове, с платком на шее и множеством побрякушек, свешивающихся с пояса. Он не взглянул на неё.
   — Ты боишься лошади? — спросила Осе.
   Он только поглядел на неё и ничего не ответил.
   — Я вижу, что ты боишься.
   — Бояться не боюсь, но я просто хотел поглядеть копыто.
   — А что с копытом? — И она, не долго думая, подняла ногу лошади.
   Август немного растерялся.
   — Эта новая лошадь Тобиаса просто дрянь, — сказала Осе. — Прежние хозяева расстались с ней, потому что она брыкается. Хочешь поглядеть остальные копыта?
   — Нет. Но на кой чёрт ты ввязалась в это дело?
   — А ты чего здесь шляешься? Из-за лошади или ещё из-за чего другого?
   Чёртова баба! Долго ли ещё будет она приставать к нему?
   — Ступай к своим ровням и ругайся с ними, — сказал он.
   Они вместе подошли к дому, и Август убедился, что никого внутри не было. Но Осе не обратила на это внимания и вошла в дом. Выходя из него, она плюнула. «Вот ты каковская!» — подумал он, по всей вероятности, во всяком случае он перекрестился. Ему стало страшно, и он перекрестился ещё раз, перекрестил себе лоб и грудь. Осе не обращала на него внимания, она уселась на пороге и стала набивать трубку.
Страница 26 из 145
   — У меня есть одна вещичка, — сказал он и показал ей что-то. — Хочешь, я дам её тебе?
   — Денежка? С ушком?
   — Я сам припаял к ней ушко, её можно носить. Видала ли ты когда-нибудь такую прежде?
   — У меня их много.
   — Она святая, — сказал Август. — Освящена в России святой водой. Хочешь — возьми!
   Она надела её на цепь, присоединила ко всем остальным своим украшениям и испытующе поглядела на него. Теперь и Осе не захотела оставаться в долгу, неожиданно она вывернула свою шапку наизнанку и надела её на голову подкладкой наружу.
   — Покажи мне руку! — сказала она. — Нет, не эту, а ту, которой дал мне монету! — Она исследовала руку с обеих сторон, три раза подняла и опустила её и кивнула головой. — Ты дитя, рождённое в пятницу, — сказала она, — одна дрянь и больше ничего.
   Он отдёрнул руку и перекрестился ею. Оба были совершенно серьёзны.
   Когда она встала и пошла, он закричал ей вслед:
   — Эй, у тебя шапка наизнанку!
   — Да, так я должна сделать семь шагов, — она остановилась, поправила шапку и ушла совсем.
   Время приближалось к обеду, он направился домой, помахивая тростью и что-то бормоча. Он мог бы спросить её, что она увидела на его руке; Осе могла растолковать ему его судьбу, что с ним будет, когда придут деньги. Ерунда! Вряд ли она знала больше него. Но она плюнула, когда вышла из дому.
   По дороге ему пришлось идти вместе с людьми, возвращавшимися с крещения в Сегельфосском водопаде. Один из мелочных торговцев в городе, которого Август знал по карточному столу, весело рассказывал об этом священнодействии:
   — Монс-Карина вошла в воду с табаком во рту и не могла удержаться, чтобы не плюнуть, — ха-ха-ха! — плюнула в крестильную воду. Её чуть было не отослали обратно. Но креститель смилостивился, велел ей только встать на несколько шагов выше по течению и окрестил её. Вот был пассаж!
   — Придёшь сегодня после обеда сразиться в карты? — спросил Август.
   — Нет, — сказал торговец.
   — Как — нет?
   — Сегодня я не беру карт в руки.
   — Поступай, как знаешь! — обиженно проворчал Август. Но Август все ещё не узнал того, что хотел знать, и, спустя некоторое время, он спросил прямо:
   — А крестился ли кто-нибудь у Тобиаса из Южной деревни?
   — У Тобиаса? Нет, никто.
   — Я так полагал, раз проповедник остановился там. Одна цыганка плюнула сегодня у него на пороге, поэтому, пожалуй, было бы недурно, если б он окрестился.
   — Верно, это была Осе, эта троллиха. Она шныряет повсюду и плюётся у дверей, накликая несчастье.
   Август спросил:
   — И Корнелия тоже не крестилась?
   — Нет. Нас было всего четверо.
   Август остановился и воскликнул:
   — И ты тоже?
   Торговец кивнул головой:
   — Ну, само собой разумеется!
   — Ну, зачем же, чёрт возьми, зачем ты это сделал?
   — Зачем крестится человек? Ты спрашиваешь как дурак.
   Август злобно передразнил его:
   — Ты как свинья обращаешься со святыней. Разве ты не был прежде крещён во имя Святой Троицы? Нет, это безобразие какое-то!
   Торговец стал извиняться:
   — Положение моё было затруднительно, скажу тебе по правде. И Карел из Рутена, и жена его крестились; а Карел этот постоянно покупает у меня то то, то другое.
   Август покачал головой:
   — Вы все словно дикари, полные суеверия и идолопоклонства. И к чему только этот проповедник и делатель новых ангелов ночует вместе с совершенно невинной девушкой? Мне бы следовало донести на него моему шефу.
   — Этого ты не должен делать, — сказал торговец. — Проповедник уезжает, я был последний, которого он крестил, во всяком случае, на этот раз...
   Так в тот вечер карточная игра и не могла состояться: торговец крестился и раскаялся, а Стеффен, дворовый работник, ушёл на деревню к своей любезной. Даже цыган Александер, и тот куда-то пропал.
   Оставалось только поесть, поспать после обеда, послоняться немного и опять испытывать беспокойство и ждать деньги. Отчего, чёрт возьми, они не приходили? В чем дело? Одно хорошо, что проповедник уехал.
   К вечеру он дошёл до самой пристани и увидал там двух мальчиков, бросавших камни в яхту «Сория»; слышно было, как камни попадали в цель и звенели стёкла. Мальчики быстро убежали, но Август всё-таки успел заметить их: это были сыновья доктора, два сорванца, вечно придумывавшие всевозможные проказы. Может быть, в каюте был кто-нибудь, кого им хотелось подразнить.
   И всё-таки игра в карты состоялась в тот же вечер. Во-первых, пришёл Иёрн Матильдесен, получил крону и стал на часы. Торговец передумал и тоже явился.
   — Ты зачем здесь? — спросил Август.
   Тот отвечал:
   — А разве ты не приглашал играть в карты?
   — Но ведь ты же крестился сегодня! Ну, разве ты не свинья. Это после святого крещенья-то!
   — Но не можем же мы все быть Иисусами.
   Дворовый работник Стеффен прервал свои любовные похождения и прибежал, словно испугался пропустить что-то важное; вместе с ним пришёл и юноша, торговавший всяким скарбом на пристани, сущий чёрт в игре. Один только цыган отсутствовал.
   Юноша в первый раз участвовал в игре, но он быстро набил карман мелочью других игроков.
   — Никогда не видал ничего подобного! — сказал торговец и проиграл.
Страница 27 из 145
   Августу пришлось ещё хуже: он должен был вынуть свои последние ассигнации. Это был остаток, а на что ему остаток? Он играл горячо и бестолково.
   Игра продолжалась за полночь. Юноша и Стеффен выиграли. Они дочиста обыграли своих партнёров и были в великолепном настроении. Ждать им больше было нечего, они встали, отыскали свои шапки и, насвистывая и поддразнивая других, удалились.
   Торговец был в бешенстве, он сердился на всех на свете и спросил Августа, отчего он не крестился. Он был просто взбешён и бледен от злобы.
   — Не плачь! — сказал Август и стал смеяться над ним.
   — Мне бы следовало послушаться жены и не ходить сюда, — сказал торговец. — Теперь я гол, как сокол.
   — У тебя осталось ещё обручальное кольцо.
   — Что?! — закричал торговец.
   — Поставь его на карту.
   — Вот безбожник! У тебя-то нет ни одного эре, чтобы поставить против меня.
   — Я ставлю библию, — сказал Август.
   — Библию! — воскликнул торговец. — Но ведь это грех!
   Август смешал карты и сказал:
   — Три раза по пяти раз.
   Торговец выиграл в первый раз.
   Август снял библию с полки и положил её на стол. На что она ему? Её так тяжело было носить с собой по стольким странам. Старая русская библия!
   — Положи кольцо! — скомандовал он.
   Человек с трудом стащил кольцо с пальца и положил его поверх библии.
   Теперь Август выиграл. Оба в одинаковом положении. Следующую игру выиграл опять Август. Торговец, дрожал теперь, но так как и он, тоже выиграл во второй раз, то надежда опять вернулась к нему. Опять оба очутились в одинаковом положении.
   Август сдал последнюю игру.
   — Пересдай! — сказал торговец.
   Август отказался.
   Тогда торговец уронил одну карту на пол и стал пересчитывать оставшиеся.
   — У меня только четыре карты, — сказал он. — Пересдай.
   Август великодушно пересдал и сказал:
   — Ты начинаешь.
   Август проиграл. И невозможно было не проиграть с такими плохими картами. Ну что ж, старую библию было так тяжело таскать по стольким странам. Торговец тяжело дышал после испытанного им страха и волнения, он опять надел на палец кольцо, взял библию под мышку и ушёл...
   Так состоялась в тот вечер игра в карты.
   Прежде чем Август успел лечь в постель, пришла Старая Мать. С румянцем на лице она выглядела моложавой и красивой.
   — На-все-руки! — сказала она, — я видела тебя в сумерках на пристани. Кто-то бросал камни в яхту.
   — Вот как! — воскликнул Август из осторожности, из страха не сказать что-нибудь лишнее.
   — Да. А я как раз была на борту яхты, но бросали камни, и было невыносимо. Будь добр, вставь, новые стёкла в иллюминатор.
   — Слушаю!
   — Завтра пораньше, прежде чем уйдёшь на дорогу.
   — Хорошо.
   — Спасибо, На-все-руки! С тобой так приятно иметь дело, — сказала Старая Мать и удалилась.
   Был уже час ночи. Вдруг появился цыган. Он был совершенно пьян, но держался отлично. По его словам, он всё воскресенье провёл в горах, где искал сладкий корешок.

VIII

   Август встал на другой день в шесть часов утра. Он понял, что Старой Матери было очень важно, чтобы иллюминатор был починен раньше, чем встанет Гордон Тидеман.
   Август не мог достать стёкол и замазки до восьми часов, пока приказчики не откроют лавку, но решил осмотреть яхту, удалить старую замазку и все приготовить.
   На пристани он столкнулся с Адольфом, рабочим с пристани. Август нашёл это странным, но Адольф пожелал своему старосте доброго утра, глядя ему прямо в глаза.
   — Как?! Это ты, Адольф?
   — Да, я как раз собирался домой.
   — Что ты тут делаешь?
   — Ничего. Я просто пришёл сюда.
   — Почему ты не спишь?
   — Я спал весь день вчера. Мы все спали целый день.
   — Ты, верно, поссорился со своим товарищем по углу. Ведь так? — сказал Август.
   — Нет. Но он говорит такие гадости!
   — Не стоит обращать на это внимание. Ты ведь знаешь, какой он, этот Франсис.
   — Да.
   — Впрочем, это очень удачно, что я тебя встретил. Твоя артель должна приступить к новому участку. Кое-какие вехи стоят криво, ты их исправь. Я не могу придти сразу, у меня тут дело.
   Адольф на это кивнул головой и сказал:
   — Нет, конечно, на это не стоит обращать внимание. Но он не даёт мне покоя ни днём, ни ночью. Просто стыдно слушать.
   — Ерунда! Но что же именно он говорит?
   Адольф на вопрос не ответил.
   — Это началось с тех пор, как она перевязала мне палец, который я повредил тогда.
   Август слышал об этом: сестра шефа, Марна, была как раз на дороге, когда Адольф поранил себе палец; она оторвала полоску от носового платка и перевязала Адольфу ранку. Вот и всё. Очень может быть, что фрёкен Марна не сделала бы этого для первого попавшегося, но Адольф был молод, имел приятную наружность, и он нравился ей. В этом не было ничего предосудительного. Но всю историю раздули, и под конец товарищи так задразнили обидчивого Адольфа, что тот бросил и постель и кров.
   — Ты бы поговорил с ним, — сказал Адольф.
   — Всё это ерунда. Что же плохого он говорит?
   — Всякие непристойности.
   — Ступай домой и поспи ещё с часочек, — сказал Август.
Страница 28 из 145
   Он взошёл на яхту, счистил старую замазку, вымел пол, убрал кое-что, свернул кольцами трос и повесил его на место: старый юнга знал все порядки на судне. В этот ранний час многое вспомнилось ему; опять под его ногами была палуба судна, ему было приятно, он окинул взором реи, по старой привычке поглядел, какая будет погода. Ступая по лестнице, он с удовольствием прислушивался к знакомому отзвуку своих шагов на пустом судне. Вот добряк шкипер Ольсен умел смывать трюм, ему бы следовало вымыть и этот трюм, который был очень плохо вычищен после ловли сельди. Но шкипер Ольсен нигде, больше не показывался, он жил где-то далеко на суше, и внимание его поглощали теперь небольшое хозяйство и двор.
   Август сошёл в каюту и стал подбирать осколки стёкол. Эти чертенята, дети доктора, весь пол усеяли стеклом; осколки попали и на стол, и на койку, ему пришлось встряхнуть постельное бельё. На пол упали две шпильки, дамский пояс и ещё одна белоснежная штучка, — резинка, что поддерживает чулок. «Кто-то забыл их, — подумал он. — Видно, она слишком спешила!» Он сделал маленький узелок из вещей, вышел на палубу и бросил узелок в море.
   Уладив всё на борту, он поспешил на дорогу, но всё-таки опоздал: навстречу ему ехал Гордон Тидеман. Пренеприятная неудача: шеф не дал ему проскочить мимо.
   Но впрочем, опасность быстро миновала: шеф был с ним любезен, как всегда.
   — Вот что я хотел сказать тебе, На-все-руки, — смотри, чтобы дорога была широкой!
   — Она будет широкой, об этом не беспокойтесь.
   — Да, но я покупаю автомобиль, а будет ли дорога достаточно широка для автомобиля?
   — Каких размеров автомобиль?
   — Обыкновенный пятиместный.
   Август невольно схватился за свой складной метр, но не успел раскрыть его и стал высчитывать в уме: «Один метр восемьдесят сантиметров, прибавка для крыльев — пятьдесят сантиметров».
   — Хватит вполне! — заключил он.
   — Спасибо, вот всё, что я хотел знать, — сказал шеф и поехал дальше.
   «Чертовски ловкая личность, этот На-все-руки! — подумал, вероятно, Гордон Тидеман. — Хорошо иметь такого человека, есть с кем посоветоваться относительно всяких дел на суше и на море».
   Гордон Тидеман был на ногах ранее обыкновенного, — не то чтобы он серьёзно беспокоился о чём-нибудь, но он был взбудоражен: у него в голове возник грандиозный план — учредить консульство в Сегельфоссе, первое в этих местах, может быть, даже единственное, — британское. Он работал над этим втихомолку, и ему помогали знатные особы, даже его знакомые в Англии действовали с ним заодно. Он был уверен в исходе дела. Но в последнее время его одолевало нетерпение, он торопился в контору за почтой. План его нигде не встретил препятствий: польза была очевидная, нужный момент наступил, и у него не было конкурентов, — только по всем инстанциям тянулась обычная канитель.
   Он вошёл в контору через особую дверь, которую велел пробить, чтобы не ходить через лавку. Занавески были уже подняты, почта лежала на конторке. Он дал себе время скинуть только правую перчатку и с жадностью накинулся на почту.
   — Да, вот оно — письмо!
   Он вскрыл его ножом, так как был во всём аккуратен, но рука его дрожала, и тёмные глаза стали острыми, как гвозди.
 
   Он перечёл письмо ещё раз, не нашёл ни одной ошибки, посмотрел — от которого числа, разглядел странные подписи. Потом снял пальто и другую перчатку, взгромоздился на высокий табурет и прочёл все документы от начала до конца. Он был занят этим довольно долго; до остальной почты он не дотронулся.
   Потом он начал ходить взад и вперёд по комнате, и народ в лавочке догадался, что происходит что-то серьёзное. И в этом они не ошиблись. Он думал о впечатлении, которое произведёт его назначение: немедленно нужно приобрести автомобиль, нельзя терять ни одного дня, а На-все-руки пусть переделает конюшню и каретный сарай в гараж. Нужно купить английский флаг, он должен заказать себе мундир. Пожалуй, и в делах произойдёт подъём. Может быть, ему следует назначить коммивояжёра на линию Хельгеланд-Троньем. На его карточке будет значиться: «Поверенный в делах консула Гордона Тидемана, Сегельфосс...»
   Он позвонил старшему приказчику в лавке, пригласил его к себе, ответил на его поклон и сказал:
   — Возле самых дверей моей конторы появились какие-то ужасные вывески и плакаты, уберите их.
   — Слушаюсь.
   — Все рекламы маргарина.
   — Слушаюсь.
   — И все табачные вывески, и консервные. Уберите всё.
   — Слушаюсь.
   — Больше ничего.
   Нечего сказать, красивое получилось бы зрелище, если б британский консульский герб повесили рядом с изображением сардиночных коробок!
   Он бросил взгляд на остальную почту, вскрыл несколько писем, счетов, таможенных извещений. Местное письмо, без всякого сомнения, заключает в себе просьбу; он получает много таких писем, по большей части из соседних деревень, — это неизбежно для человека в его положении.
   Он вскрыл и просительное письмо. Лист линованной бумаги, заковыристый почерк, преднамеренно неуклюжий стиль, но вполне ясное содержание: ему не следует забывать о необходимости приглядывать за известными ему лицами и за яхтой «Сория». «Так, сегодняшнюю ночь там в каюте происходила попойка и всякие мерзости, продолжавшиеся далеко за полночь, что, впрочем, имеет место в течение многих ночей. Есть старинная пословица: от чёрта беги, а цыгана бойся; но дама отнюдь не боится его. Я пишу это в качестве вашего друга на вечные времена, но если у вас его цыганские глаза, то мой совет — тотчас же прогоните его со двора, следуя старинной пословице, и после этого всё будет забыто. С почтением, доброжелатель».
Страница 29 из 145
   Он не стал кричать и не заскрежетал зубами, он только взял письмо и сунул его в печку. Так-то лучше. Гордону Тидеману было кое-что известно о сплетнях про его мать, подростком он часто слышал двусмысленные намёки о своём происхождении, но позднее, когда он стал уже взрослым, никто не смел держать себя непочтительно с молодым барином. Это письмо не имело значения, оно было ни от кого, и консула оно не могло беспокоить.
   Ему в то же время пришло в голову, что на дворе лето и в печке нет жара; он пошёл и поджёг письмо. И весь сор, который был в печке, сгорел вместе с письмом.
   Так-то лучше.
   Он некоторое время поработал над книгами, привёл в порядок почту, кое-что переписал, но, в общем, он был слишком занят утренним известием, чтобы быть прилежным. Завтра тоже будет день, он сделает исключение на сегодня и пораньше закроет контору. Юлии, его матери и сестре будет приятно услышать новость.
   Он отдал приказание опять запрячь лошадь, и когда вышел, то увидел, что старший приказчик, стоя на стремянке, снимает рекламы со стены конторы. Обычно шеф не говорил ни одного лишнего слова со своими подчинёнными, теперь же он взглянул на приказчика и одобрил его:
   — Да, так гораздо лучше.
   Дома все онемели от удивления, когда он положил на стол документы с радостным известием. Ну и молодчага! И как это он ухитрился сделаться консулом, ни разу не проронив ни одного слова об этом, и к тому же — британским консулом!
   — Мы стали теперь матерью, женой и сестрой важного человека. Подойдите-ка, крошки, взгляните на вашего отца!
   — Нет, детки, подождите! Вот когда я надену мундир...
   — Боже мой!
   Решено было на обед подать лососину и по стаканчику вина, а к кофе по рюмке ликёра.
   — Это самое меньшее, чем мы можем почтить тебя.
   За столом все снова и снова поднимался вопрос: какова же его задача?
   — Представлять Британское королевство в Сегельфоссе, приходить на помощь англичанам, потерпевшим крушение, например загнанным бурей из Атлантического океана. Тебе придётся танцевать со штурманом, Марна.
   — Ха-ха-ха! — смеялась Марна.
   — А ты ничего не будешь получать за это? — спросила мать, эта умная и рассудительная жена Теодора Из-лавки.
   — Ничего, кроме чести, — ответил он несколько сухо. Но тут же взглянул на мать и раскаялся. Его мать была так хороша и умна, она от всего сердца желала ему добра и была моложе их всех.
   — Но косвенным путём это может принести мне пользу, — сказал он. — Я думаю, что это расширит мою клиентуру, что я смогу посылать коммивояжёра также вдоль южного побережья. Это вполне возможно. За твоё здоровье, мама!
   — А я напишу Лилиан, — сказала Марна, — и подразню, что её муж не стал консулом! (Лилиан была её сестра, вышедшая замуж за Ромео Кноффа.)
   — Ну и ты хороша! — сказал брат. — А твой-то муж кто?
   Марна замахнулась на него салфеткой и попросила его помолчать.
   — Что?! Ты велишь консулу молчать?
   — Ха-ха-ха!
   — За твоё здоровье, Юлия, — и он поклонился. — Я бы желал сделать тебя графиней!
   — А я ничем не могу отплатить тебе, — сказала фру Юлия, и глаза её наполнились слезами.
   Ах, эта любезная Юлия, она была уже на сносях, легко расстраивалась, и ему часто приходилось утешать её.
   Он отвечал:
   — Юлия, ты дала мне во много раз больше, чем я ждал. И твоя доброта неистощима, в этом нет тебе равной. Улыбнись, Юлия! Есть чему улыбнуться!
   И все пили за её здоровье.
   За кофе зазвонил телефон, и Старая Мать вышла. Она тотчас вернулась обратно и сказала:
   — Это звонили из «Сегельфосских известий» и спрашивали, правда ли, что Гордон Тидеман стал консулом?
   Юлия и Марна всплеснули руками:
   — Да что ты говоришь?! Неужели?
   — Да, это было напечатано в утренних газетах в Осло, и Давидсен получил телеграмму.
   — Вот чудо-то! И что же ты ответила?
   — Я ответила, что это так, — сказала Старая Мать.
   Молчание.
   — Да что же ещё могла ты сказать!
   В течение дня многие ещё телефонировали и поздравляли. Начальник телеграфа, который раньше всех в Сегельфоссе узнал эту новость, был настолько осторожен, что сказал:
   — Я шёл мимо «Сегельфосских известий» и увидел сообщение, выставленное в окне.
   Позвонил окружной судья, затем доктор. Действительно, это был великий день: телефон работал не переставая.
   Аптекарь Хольм вызвал по телефону фрёкен Марну и поздравил весь дом. Одна из его неожиданных выходок. Потом он добавил:
   — Я не хочу, чтобы господин консул беспокоился из-за меня. Но вы, фрёкен Марна, молоды и достаточно красивы; чтобы простить меня.
   Она остолбенела. Он называл её «фрёкен Марна», хотя она почти никогда не встречалась с ним.
   — Хорошо, я передам ваш привет, — сказала она.
   — Благодарю вас! — ответил он. — Это всё, о чём я смею умолить вас в данное время.
   Аптекарь Хольм был чудак.

IX

   Хольм был, впрочем, не только чудак, он был разносторонний человек. Весёлый и задорный, несколько небрежный в одежде, — в одном башмаке толстый шнурок, в другом тонкий, шляпу носил годами. Внутренне сильный и добродушный, целое море всевозможных причуд, впрочем, порою он раскаивался в дурных поступках, которые совершал.
Страница 30 из 145
   Он мог висеть на трапеции, управлять лодкой и вместе с тем отлично лазил по горам, и в таких случаях не остерегался и не щадил своих сил. К тому же он любил делать длинные прогулки по окрестностям, верно, чтобы размять кости, или просто от скуки; он близко сходился с людьми и любил слушать их россказни. Так, например, о человеке, который съехал в Сегельфосский водопад, да так там и остался. Это было весной. И человек и лошадь свалились в водопад, но, спрашивается, зачем ехал он так близко к краю на молодой лошади? Никто не может этого понять, и ленсман говорит, что это тёмная история.
   — По-моему, — говорит рассказчик, — было бы ещё понятно, если б он ехал на санях, но у него была тележка; вероятно, когда он стал сворачивать на крутом подъёме, задние колёса соскользнули и потащили за собой лошадь. Так я думаю. Но, впрочем, многое остаётся неясным в этом деле, говорят, что у него недавно была Осе и плевала на пороге. Можно было бы Осе вызвать в суд и допросить, но ленсман не захотел иметь с ней дело. Видно, тут ничем не поможешь. А семья осталась. И как они беспросветно бедны, жена и четверо детей! А кормилец и лошадь пропали. Теперь двое старших ходят и нищенствуют сами по себе, а мать с младшими — сама по себе. Вы бы, пожалуй, могли им помочь, аптекарь!
   — Конечно, конечно, — говорит Хольм. — Если б я только... Ах, это ужасно!
   — Может быть, вы бы поговорили с кем-нибудь?
   — А как звали этого человека?
   — Да, видите ли, это всё равно, что произнести хулу — назвать его.
   — Как так?
   — Потому что нет такого человеческого имени.
   — Да как же его звали?
   — И не говорите!.. Солмунд!
   Ему очень бы хотелось помочь как-нибудь сиротам Солмунда, но что мог сделать аптекарь в Сегельфоссе? Разве только совершать прогулки, встречаться с людьми, слушать их россказни и опять возвращаться домой. Что он представлял собой? Ничего. Он мог раскладывать пасьянс, читать книгу.
   Но, впрочем, он умел играть на гитаре, и мастерски!
   Жена почтмейстера, которая знала в этом толк, уверяла, что она никогда не слыхала такой игры. И он пел при этом, правда, тихо и несмело, как бы стыдясь, но всё же без срывов и музыкально. Впрочем, и почтмейстерша тоже не могла петь, но это не мешало им музицировать и находить в этом усладу: она играла на рояле Моцарта, Гайдна, Бетховена, он на гитаре — песни, баллады, — одним словом, музыка и искусство даже на жалкой гитаре.
   У него была привычка кокетничать своим пристрастием к вину: Хольм уверял, что он никогда не осмелится играть перед почтмейстершей, кроме как в состоянии, которое она должна извинить ему. Это было своего рода хвастовство, застенчивость, может быть, желание подчеркнуть, что он не буржуа. Он любил общество почтмейстерши: она долго жила среди художников и с ним хорошо ладила, они играли, говорили и смеялись, Хольм был на редкость занимателен. Он был пьян вовсе не всегда, скорее — редко, и если он иногда и приходил к ней, забежав перед тем к своему земляку Вендту в гостиницу, то не становился от этого менее красноречив или находчив, — наоборот. Впрочем, и фру не отставала, отнюдь нет, эта маленькая хорошенькая дама, гибкая, как ивовая ветвь. Они могли вести самый невероятный разговор, увлекаться флиртом, до того своеобразным, так долго играть с огнём, что, бог знает, пожалуй, мог бы возникнуть и пожар.
   — Пожалуй, не без того, что я люблю вас, — говорил он, — но ведь вы же не захлопнете перед моим носом дверь по этой причине?
   — Мне и в голову не придёт, — отвечала она.
   — Да, потому что я ничтожество. И ведь моя наружность вас не соблазняет?
   — О, нет! По-моему, мой муж красивее.
   — Да, но он никуда не годится, — говорит Хольм, качая головой.
   — Он любит меня.
   — Да, я вас тоже люблю. Я подумываю, не начать ли мне делать пробор на затылке.
   — Ну, нет! Нет, в таком случае я вас предпочту таким, каков вы теперь.
   — Неужели?
   — Потому что нельзя сказать, чтоб вы были некрасивы.
   — Некрасив? Я просто-напросто был бы красив, если б не мой уродливый нос.
   — Представьте себе, а я нахожу, что нос у вас большой и красивый.
   — Вот как! А знаете ли вы, о чём я думаю? Я думаю, что мы услышим отсюда, когда муж ваш начнёт подниматься по лестнице.
   — Ну и...
   — Ну, и что я успею вас поцеловать задолго до того.
   — Нет, — говорит фру: она не согласна.
   — Но это почти неизбежно, — бормочет он.
   — Что бы я ему сказала, если б он застал нас?
   — Вы бы сказали, что читали книгу.
   — Ха-ха-ха! Какая дерзость!
   — Я бы поцеловал вас осторожно, как будто это запрещено.
   — Это так и есть. Я ведь замужняя женщина.
   — Я этого не думаю. Вы молодая, очаровательная девушка, и я воспылал к вам любовью.
   Фру говорит:
   — Трудно заметить в вас эту любовь, в особенности, когда я знаю наверное, что её нет.
   Хольм: — И это после всего, что я сказал вам?!
   — Сказал? Ничего не было сказано.
   — Да вы с ума сошли! Правда, я не сказал, что умру на вашей могиле, но об этом вы и сами могли догадаться.
   — Давайте поиграем ещё немного, — говорит фру.
   — Ни за что! Теперь я возьму вас! — говорит Хольм и, встаёт.
   Но фру уклоняется от него, мягко отступая, и ловко занимает позицию у окна, где и стоит в полной безопасности в ярком свете с улицы.
Страница 31 из 145
   — Пойдите-ка сюда, поглядите! — говорит она.
   Немецкие музыканты, появляющиеся здесь каждый год, прибыли с Севера на местном пароходе и сошли на сушу на пристани Сегельфосса. Дела их устроятся; они обычно устраиваются, их приветливо принимают и кормят во всех домах, они всюду желанные гости. И первым делом они, конечно, идут в Сегельфосскую усадьбу, где становятся перед входом в кухню и от начала до конца играют свой репертуар. Они делают это не напрасно: при первом звуке рожка в окнах показываются лица, к стёклам прижимаются детские носы, прекрасная Марна распахивает окно и садится на подоконник, чтобы насладиться вполне. Но фру Юлия держится в тени и готова расплакаться: такое это на неё производит впечатление, — бедная, достойная всякой любви фру Юлия, её так легко растрогать. Зато внизу, в кухне, девушки каждый раз, когда движутся от стола к плите и от плиты к раковине, ступают в такт вальса, и даже Старая Мать — и та покачивается под музыку, несмотря на то, что у неё на руках внучек.
   А когда музыканты кончают играть, то старший мальчик выносит конверт с деньгами, даже с бумажными ассигнациями, — да, в Сегельфоссе люди не мелочны. Но если бы сам Гордон Тидеман был дома, то он округлил бы сумму, прибавил бы, и прибавил бы значительно. В этом отношении он был молодчина.
   Вот музыканты раскланиваются, снимают шляпы и опять кланяются, сперва мальчику, маленькому господину, а потом людям в окнах наверху и внизу, и молодой черноволосый трубач посылает воздушный поцелуй прекрасной Марне, но она даже не улыбается в ответ, это невозмутимое создание. Ей нужно бешеного любовника, который смог бы расшевелить её.
   Потом музыканты идут дальше в город и следующую остановку делают перед домом почтмейстера. Здесь они привыкли разговаривать по-немецки с госпожой, здесь им в шляпу вожака бросают две-три кроны, завёрнутые в бумажку.
   Целая ватага ребят и молодых людей следует за ними хвостом, — ведь это же настоящее переживание: труба, две скрипки и гармоника, четыре музыканта, — настоящая сказка.
   Они играют, а жена почтмейстера и аптекарь Хольм стоят и слушают.
   — Нет ли у вас кроны? — спрашивает она. — У меня только одна.
   — У меня две кроны, — отвечает он.
   Она раскрывает окно, шляпы слетают с голов, приветствия, радость свидания:
   — Guten Tag, meine Herren!
   — Guten Tag, gnadige Frau!
   — Как вы поздно на этот раз! — говорит она.
   — Да, милостивая государыня, на целый месяц позднее обычного: задержались на родине. Но теперь мы поторопимся и надеемся добраться в Гаммерфест до «собачьих дней».
   Фру намечает шляпу трубача и бросает деньги; хотя она очень близорука, но попадает в цель, потому что трубач ведь заметил, что она избрала его, и чуть было не ткнулся носом в землю от старания помочь ей попасть. Вся банда смеётся, и фру смеётся.
   — Danke schon, gnadige Frau, vielen Dank!
   Но тут словно чёрт вселился в молодого трубача: он подходит к самому окну, глядит на фру и посылает воздушный поцелуй. Но расстояние так мало, что у неё впечатление, будто он поцеловал её на самом деле.
   — Счастливого пути на север! — говорит фру и отходит назад от окна, чтобы скрыть, что она так сильно покраснела.
   — Ну, вот и всё, — говорит она.
   Но аптекарь Хольм заинтересовался теперь чем-то другим и не отвечает. Он заметил маленького мальчика и маленькую девочку, которые стоят поодаль от городских детей и держат друг друга за руки. Верно, они не привыкли к городу и боятся отпустить друг друга. У обоих подмышкой по узелку, оба уставились на музыкантов, разинув рот, и оба превратились в зрение.
   Хольм обращается к фру с глубоким поклоном:
   — Я должен покинуть вас, фру. Я совсем было забыл про своё дежурство. Сердце моё разрывается на части.
   — Господь с вами, ступайте! — отвечает она. Она чрезвычайно хорошо умеет скрыть своё удивление перед его выходками.
   — Благодарю вас за сегодняшний день, фру. Сердце моё рвётся на части.
   Он торопливо выбегает и подбирает обоих детей, которые ведут друг друга за руки.
   — Как зовут твоего отца? — спрашивает он мальчика. Это глупый вопрос, и мальчик удивлённо глядит на него.
   — Вы из Северной деревни?
   — Что ты говоришь?
   — Я спрашиваю, из Северной ли вы деревни?
   — Да.
   — Ты, верно, не знаешь, как зовут твоего отца?
   — Отец умер, — говорит мальчик.
   — Он утонул в Сегельфосском водопаде?
   — Да, — отвечают оба ребёнка.
   — Пойдёмте, я покормлю вас! — говорит Хольм.
   Кто знает, найдётся ли у него дома что-нибудь, годное для таких малышей; их нужно накормить как следует и дать также с собой что-нибудь, в узелки.
   Он повёл их в гостиницу.
 
   И тут Хольм, что называется, попал впросак. Последнее, что Хольм в тот день сказал детям, было:
   — Приходите завтра опять.
   Потому что они протянули ему свои крошечные жалкие ручки и поблагодарили за еду, ручки были на ощупь словно птичьи лапки, и против них невозможно было устоять.
   Ну, и конечно, на следующий день дети пришли в гостиницу спозаранку и после этого стали приходить каждый день. Это было хорошо, Хольм и не подумал избавиться от этого. Но потом пришла также их мать, и не одна, а с двумя младшими, всего их стало пятеро; а это все равно, что обзавестись семьёй. Правда, мать пришла только с тем намерением, чтобы поблагодарить аптекаря, но разве он мог отпустить её с двумя малютками, совсем не дав ей ничего поесть? У кого бы хватило на это духу? А на следующий день мать опять пришла в гостиницу в обеденное время: она потеряла платок, — сказала она, — и ей кажется, что она оставила его именно здесь. Да, ей было очень трудно с четырьмя малышами. Она стала приходить довольно-таки часто, и Хольм не мог ей отказать. Хозяин гостиницы спросил его, уж не намеревается ли он жениться на вдове.
Страница 32 из 145
   Под конец ему пришлось обратиться к общественному призрению, словно он сам обзавёлся когда-то этой семьёй и теперь не мог её прокормить. Это немного помогло: вдова с этого времени стала получать пособие, крайне скудное, конечно, мучительно недостаточнее, но ей стали выдавать обеденные талоны, и детям не приходилось больше шататься по деревне.
   Аптекарь Хольм облегчённо вздохнул.
 
   А музыка тем временем шла по городу. Вожаку всё было знакомо: он бывал здесь из года в год; он останавливался перед гостиницей, перед аптекой, привёл своих товарищей во двор окружного судьи и к священнику, а на обратном пути посетил доктора, — и везде его отлично приняли. Доктор Лунд сам стоял на лестнице, обняв свою жену за талию, и слушал; и мальчики тоже были случайно дома, а не заняты проказами; они сходили за своими накопленными деньгами, выпросили также денег у родителей и прислуги; получилось кое-что, и музыканты благодарили, как бы сражённые их великодушием. Музыкантам вынесли поднос с питьём и яствами, они ещё поиграли и стали прощаться. Прощались торжественно, не слишком быстро, но и не медленно, как подобает благовоспитанным людям, как в прежние годы. Но трубач опять выступил вперёд. Парень этот понимал, что красиво. У него у самого были чёрные блестящие волосы и выразительные глаза. Но до чего же он был смел! Он поднялся по лестнице на две ступени, опустился на третьей на одно колено и поцеловал край платья Эстер. Какая необузданность! Это было нарушением дисциплины, в третий раз сегодня; вожак резко позвал его обратно, но он успел-таки выполнить задуманное, прежде чем вернулся к остальным. Вначале фру ничего не поняла, потом её красивое лицо сильно покраснело, и она смущённо рассмеялась.
   — Auf Wiedersehen! — закричал доктор им вслед и тоже, засмеялся, может быть, несколько деланно.
   — Вот сумасшедший-то! — сказала фру. — Его не было в прошлом году.
   — Но может быть, он опять вернётся, — сказал доктор.
   Фру поглядела на него.
   — Я-то ведь тут не при чём, — сказала она и вошла в дом. Доктор последовал за ней.
   — О чём ты говоришь? Ты думаешь, это меня затронуло? Ты с ума сошла!
   — Тем лучше. Значит, всё хорошо.
   — Ты слишком много воображаешь о себе, дорогая Эстер.
   Не сказав ни слова, она вышла из комнаты и поднялась по лестнице на самый чердак. Там у неё был тёмный угол, где она иногда сидела, отличный угол. Бедная Эстер из Полена, вовсе не так легко быть женой доктора! Легче было быть его кухаркой.
   Чёрт бы побрал этого трубача! И надо было ему приехать из Германии, чтобы смущать людей в местечке Сегельфосс, в Норвегии. Вожак оркестра, кажется, не на шутку рассердился на трубача, и если бы он не был самым необходимым членом квартета, вероятно, его прогнали бы. Но труба, блестящая, удивительная труба со многими сгибами, ведь труба-то как раз и бросалась всем в глаза, и нужно было иметь дар от бога, чтобы извлекать из неё звук. Мальчики доктора, которые пошли за музыкантами, попробовали дуть в трубу, но не могли извлечь из неё ни одного звука. Они рассердились и попробовали было опять подуть, но — ни звука! «Чёрт знает что за труба!» — сказали они и стали стараться изо всех сил, но все без толку. Труба словно онемела. Тогда один из них пальцем нажал клапан, и из трубы вырвался звук. Они обнаружили секрет. Это были самые озорные мальчишки в городе, но они не были глупы.
   Уже на следующий день музыканты обошли весь Сегельфосс. В городе с прошлого года не произошло больших перемен; появилось, пожалуй, ещё несколько ремесленников, например мясник и часовых дел мастер, который хотел попытать счастья на новом месте, но для этих людей не стоило играть. Поэтому музыканты обрадовались, когда узнали, что идущий на север грузовой пароход может за одну ночь довезти их до следующей остановки Ленён.
   Мальчики доктора убежали из дому и проводили их до самого парохода, хотя это и было среди ночи. А в «Сегельфосских известиях» поместили благосклонную заметку о немецких гостях-музыкантах: «Они, как перелётные птицы, посещают нас каждый год, останавливаются ненадолго и снова улетают, оставляя после себя сладкое воспоминание о радости, которая, увы, длилась слишком недолго. Добро пожаловать опять!»

X

   Удивительно, что Сегельфосс не процветает, что торговля не развивается и люди не загребают деньги лопатами, что на улицах нет оживления. Поглядите, например, на Гордона Тидемана, консула: он как будто бы достаточно быстр и ловок и много у него всяких дел.
   Он в банке и разговаривает с нотариусом и директором банка Петерсеном, с «Головою-трубой». Конто перегружено, правда совсем немного, так ерунда.
   — Но мне нужен кредит.
   Голова-трубой с удовольствием предоставит ему кредит, с величайшим удовольствием. Потому что Голова-трубой знает, что у консула в крайнем случае останется земельная рента, даже если всё остальное поколеблется. И к тому же у него по деревням разбросано целое состояние, и Голова-трубой радуется, что он когда-нибудь приберёт всё это к рукам.
   — Итак, предоставьте мне кредит, скажем, на десять тысяч. У меня много рабочих, и я жду автомобиль.

(Продолжение следует)

Свернуть