19 сентября 2019  05:19 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту
Проза № 50

 
Вадим Михайлов
 
Осень Маргинала

 

Он ударил себя по правому плечу, и красная клякса вскоре стала чёрной от мух.

Он вспомнил, как на стене Белалакаи разбился его друг, Венцлов, поляк из Риги. Когда они спустились к нему, он весь был облеплен мухами. Как они почуяли кровь? Откуда они явились? Их не было на леднике, внизу. А до ресторана, где они обитали, по прямой не меньше двух километров…

 

За окном проехал трактор. Комары бились о стекло. Комары летали и зудели над головой Степана. Честные новгородские комары. Они не могли без предупреждения, они трубили — иду на вы!

«Не то, что наши питерцы хитрожопые, — беззвучно выругался Степан, — подлетают тайно и бесшумно и жалят, пьют кровь, пока не почувствуют движения воздуха от поднятой для удара длани. Учуяв опасность, исчезают, растворяются в сыром воздухе».

Степан включил телевизор и в пятый раз смотрел, как немцы выигрывают у чехов. Он знал результат, но смотрел увлечённо, словно это было в первый раз. Он подумал, что в этом матче была безупречная драматургия, и исполнители были высокими профессионалами. Каждый поворот и каждая деталь были безупречны и наполнены заразительной энергией. Он мечтал о такой драматургии, он тосковал по ней всегда. Но не получалось.

Степан подошёл к окну.

Кот Сэр дремал у мусорной ямы. Он любил отдыхать здесь, лёжа на спине, то засыпая, то притворяясь спящим.

Краем глаза кот видел яркий тюбик из-под пасты, обрывки пакетов, ползущего красного червя. Над ним цвела крапива, и небо было синим. Сэр видел пташек, пробавляющихся помоями, и крыс, и ежей, приходящих из оврага. Он в любой момент мог бросить своё сильное тело и ощутить в лапах трепещущую от предсмертного страха плоть. Он, впрочем, был сыт, но видеть обилие ликующей пищи всегда приятно. Солнце пригревало его тёмно-серый плащ и ослепительно белые панталоны, манишку, манжеты и розовый нос, что в кошачьем мире говорит об интеллигентном происхождении.

Вороны замедляли свой полёт, пролетая над ним, принимая его за падаль.

«И откуда у него эта странная привычка спать на спине, по-детски поджав лапки?» — подумал Степан.

 

…Степан маялся над пишущей машинкой, тыкал иголкой в округлые буквы. Выковыривал пасту, но не мысли.

«Попробую, — бормотал он, — ползком… через склеротические завалы холестерина, выхаркивая банальные дебильные мысли, внушённые в школе, в редакциях, в толпе, нашептанные голосами радиостанций… Как схватить себя за сердце? Чтобы слёзы из глаз… Чтобы рассмеяться, когда хочется плакать…»

 

— Ты знаешь, почему я люблю ходить одна в лес?

— Из гордости?

— Нет.

— Мечтаешь встретить настоящего мужчину?

— Нет же. Когда я хожу по лесу и слышу, что кто-то идёт, я ложусь в канавку или растворяюсь в траве. Я не люблю лесных встреч. Вот вчера… Прохожу третью просеку, там много морошки, учти… Собираю. Слышу, кто-то продирается, трещат ветки… Дышит тяжело… Я спряталась… В пяти метрах прошёл медведь… А я с облегчением думаю — слава богу, не человек! Иногда он переплывает Мсту. Какие у него там дела, не знаю… Хожу одна, потому что хочу слушать и смотреть. Не люблю разговаривать в лесу… Не переношу музыку в лесу… Пусть птицы поют.

— И комары?

— И комары.

 

Степан вытащил лист из машинки, скомкал и бросил с отвращением на пол.

Он вспомнил, непонятно почему, недавно умершего председателя Крениченского сельсовета, или, по-новому, Думы, или ещё современнее — мэра Пал Палыча Артемьева, горелого танкиста, в прошлом смелого и достойного человека.

Лицо его напоминало подмалёвок, в спешке наляпанный мастихином, и только глаза, большие и густо-синие, были выписаны тщательно, впрочем, синева эта была бессмысленна и не содержала ничего человеческого.

Обычно он обходил свои владения с утра.

Входил в дом дачника, молча садился за стол и так, не проронив ни слова, мог просидеть час и более, пока хозяин не ставил на стол бутылку водки. Он поднимал свои беспощадные глаза, прятал бутылку в карман галифе и уходил.

Вторую половину дня он проводил в своём кабинете, за канцелярским столом, работал над документами или попросту смотрел в окно.

Он мог так сидеть часами.

…Он трахал себя то в ухо, то в нос указательным пальцем правой руки, которая впрочем, никогда не была правой, обе руки у него были левые…

Из непотребного действа рождались непотребные мысли, из непотребных мыслей рождались непотребные дела. Дела бытовые становились делами гражданскими, а те, в свою очередь, плавно перетекали в уголовные дела...

 

А он всё терзал сладострастно своё ухо, потом нос и снова ухо. Кровь запеклась на щетине под носом… на мочке… Он чихал и чертыхался… И отпивал из бутылки…

 

Степан любил эти минуты за машинкой. Он любил расшатывать устарелые понятия, как расшатывают зуб, готовый выпасть. И страшно, и больно, и сладко. Ради красного словца… ради красного словца…

Из этой дурной прозы, — подумал Степан, — которую я напишу, если доживу, если Господь не пресечёт моё непотребство, может быть, родится нечто более интересное, чем констатация факта жизни…

Он знал, что там, под личиной мерзости, тлел колючий ехидный уголёк.

Степан перечитал страницу, скомкал бумагу… и снова распрямил её.

«Это, конечно, бред, — подумал он, — но когда хочу сделать, как надо, как правильно, зверею от ненависти. Правильность — ложь. Правильность смерть и смрад».

В Степане всегда была врождённая вражда к правильности — как отвращение к плевку, как брезгливость к паукам.

«Жизнь всегда неправильна, — подумал Степан, — её всегда хочется чуть-чуть подправить. Правильна только смерть, она окончательна по форме и обжалованию не подлежит...»

 

Степан хотел продолжать, потому что ему было интересно, но мысли суетные и неотвязчивые, как комары, отвлекали его.

… Если купить лампочки, придётся отказаться от постного масла. Лучше жить без масла, чем без хлеба. Можно отказаться от хлеба, но не от кофе… Возможно, постное масло и хлеб не так важны, но гренки утром с чашечкой кофе — это последний бастион привычной жизни… Конечно, можно послать телеграмму в Мюнхен Петру Новогрудскому, но он, скорее всего, в Альпах, и его факс работает в автоматическом режиме…

 

…Лев, пришли немного марок, кончился кофе и постное масло…

Мне нужны целые резиновые сапоги, чтобы бродить по Шегринке и не простуживаться, и ловить рыбу… Мне нужна крепкая леска и крючки… За день десяток теряю, река топляком забита…

А ночами меня мучают страшные сны. Собственно, в них нет ничего ужасного, но атмосфера, как перед взрывом...

 

Вот смеху-то будет среди эмигрантов пятой и шестой, он не помнил точно какой волны. Они там, ветераны Второй мировой, победители, оккупанты объедаются бананами, киви, ананасами, рубают низкокалорийную пищу, чтобы получить удовольствие, и при этом не растолстеть. А тут — постное масло кончилось... Пришли десять долларов... Или марки… Ну, эту бумажку голубую, с портретом молодой красивой герцогини. Она у меня год висела над кроватью, как гравюра и символ дружбы народов. Если честно, Лёвушка, у меня за всю мою жизнь не было такого друга, как ты, такого щедрого друга... Жаль, что и ты уехал.

Степан достал из папки письмо.

 

«Дорогие Степанушка, Львица и Козерожик!

Остоебенела мне вся эта Германия, все болезни, паршивая погода и всё такое прочее вместе с их улыбками, чистотой и богатством. Вы там голодаете, а я здесь обжираюсь. Хочу голодать с вами. Хочу в грязь на свою улицу. Хочу в свой Политех. Хочу утром просыпаться и слушать звонки друзей. Хочу домой… Со здоровьем — средне. Меняется от «очень хорошо» до «не очень плохо». По этому поводу и слякоть.

Утешение в том, что ещё кропаю строчки.

Посылаю тебе очерк о Германии, но ты ему не верь — у меня ведь тоже бывают заскоки и восторги.

Приезжай ко мне на девяностолетие, я пришлю денег на поездку.

Целую вас. Ваш Левва.»

 

Чтобы успокоиться, Степан включил радиоприёмник. Информация, даже ужасная, отрезвляет. Вместо информации нашёл музыку Нино Рота. Вспомнил потрясение от «Дороги» и от «Восьми с половиной». Вспомнил, что их больше нет — ни Феллини, ни Нино Рота. Что нет Джульетты Мазины. Нет Мастрояни. Слава богу, что фильмы остались. Они-то не умрут…

Степан выглянул в окно и обнаружил брошенный Существом велосипед. Он обмотал шею шарфом, чтобы скрыть следы своих хирургических опытов.

Увидев Степана без бороды и усов, девушка сказала совсем по-американски «Вау!» и расхохоталась.

— Что с вами?

— Ничего.

— Вы больны?

— Немного. (Он не хотел врать, но рассказывать ребёнку про разборку с клещом было неловко и глупо). Так, пустяки…

— Я узнала, что вы здесь, взяла мамин велик, и вот… (она показала разбитую коленку), упала в лесу… Торопилась очень… Я звонила Козерожику… Они приедут через две недели… Вроде у вас с Львицей будет работа…

— Какая?

— Сериал по детективу. Я забыла, как называется… Вам письмо… Почтальонка просила передать. Вот.

Письмо было из Грузии.

 

«Дорогой Степан!

Спасибо за память о том времени. Оно прошло. Остались фотографии и шрамы. Увы, потерь было много. Ощущения притупились, и времени у нас остаётся всё меньше.

Калейдоскоп прошлого, однако, чёток. Я вижу твои гантели и гири. Вашу комнату. Улыбающиеся глаза твоей мамы. И вкус борща. Я такого больше не ел нигде! Помню, что в соседнем с вашим дворе валялась старая лодка, на случай наводнения. Помню твою комнату в Москве… Дом кино… И потрясение от фильмов… Видимо, всё же я фотограф больше, чем физик.

Двое на леднике…

Чучело пингвина…

Иногда мне кажется, что это я, а не ты, убегаю от ревнивых выстрелов…

Слушаю и теряюсь в догадках в сванском доме с двумя стариками…

Боже мой, я всё помню, будто это было вчера.

Может быть, и хорошо, что я не знаю, какой ты теперь.

Из твоих картин видел только две, одна понравилась, другая мало.

Пишешь ли ты стихи? Пришли, пожалуйста. И стихи твоей жены пришли. И фото картин твоей дочери.

Спасибо за приглашение приехать в твоё поместье на лето. Боюсь, что в наши годы и в наше время неразумно планировать так далеко.

Мало читаю. Всё меньше работаю. Иногда радуюсь хорошему фильму. Живу домом, женой, детьми, внуками.

Напиваюсь с друзьями. С кем-то знакомлюсь. Кого-то хороню. Жизнь!

Но в душе боль о безвозвратно прошедшем времени, которое напрасно пообещало нам свет.

Умираем, но не вымираем. Совершенно точное определение безумства творящегося вокруг. Конечно, не вымрем, но ужасно обидно понимать, что вымирание это, часть неслучайной мегапрограммы. Она отлично сработала в мегаполисах, но добраться до генетических основ

укрытых до времени в глубинке, никогда ни у кого не получалось.И нечего собирать чемоданы. Их соберут в свой срок без нас. Да и что в эту дорогу возьмешь, кроме невесомой души, а уж зерна от плевел в ней - Господь отделит. Степан, все ли так живут? Ты знаешь?

А может, и нет этих проблем?! Может, это моя славянская половина орёт, страдает и тихо скулит?!

Вот приеду в Питер и потащу тебя на Васильевский. Там на 11 линии стоит дом моей бабушки. Смешно, но это имеет отношение ко мне. На старой открытке адрес… Но странно, что я этого дома никогда не видел и, может быть, не увижу… Прости за длинноты. Твоё письмо вывернуло меня наизнанку, и тебе досталось часть этого…

Береги дочку и жену. Я ведь знаю твою переменчивость и склонность к авантюрам. Поцелуй их. Зураб.»

 

— А вот ещё одно. Заграничное. Вы бы станцевали хоть.

Степан станцевал.

Письмо было из Германии от Лёвы Рубинштейна.

Степан просматривал его бегло, пропуская целые абзацы, чтобы поскорее понять, как здоровье его друга. Прижился ли клапан? Не беспокоит ли аритмия?..

…На следующий день мы с Полиной сговорились встретиться в Мюнхене на вокзале и поехали на поезде в прелестный меленький городок Baurischzell...

 

Я перевёл его название как Баварская клетка. И эта клетка мне нравится...

ПолЯ, с идеальной правильностью расчерченные рисками зелёных всходов. Аккуратные сараи. Лошади гуляют и наслаждаются свободой и зелёной травой. Здесь нет снега, но мы едем к нему.

Пасутся овцы. Овец много, а людей — ни одного. Здесь всё делается само собой…

Красиво!

И ни одного человека. Куда они все ушли? Наслаждаются своим счастьем?

Здесь совсем другая жизнь.

У нас в России мечутся сначала в поисках цели жизни, потом — в её исполнении. Здесь цель жизни ясна от начала до конца. Цель жизни — это хорошо ЖИТЬ...

Но, к счастью, мы в Германии, где нет мух и комаров, а только — пчёлы, где ток не отключается, где такое путешествие — настоящий полёт...

 

Степан перевернул листок письма и на другой стороне увидел изящный, почти абстрактный, но полный восхищения рисунок пером. Он являл образ обнажённой женщины средних лет. Он стал разбирать затейливый почерк друга.

 

…Сил маловато, но пара страниц перед сном — это закон. Вот последние… Прости за погрешности стиля - ещё не строгал. У меня осталось одно красивое воспоминание. Когда я еще не умел говорить, и лежал в своей постельке, завернутый в голубое одеяльце, и на край открытой форточки прилетал синиц, и пел своей подруге синичке: - мии…сии… нии…, я его прекрасно понимал. В его песне были простые, конкретные слова: « В этой комнате пахнет хлебными крошками, но я боюсь к ним спускаться, и ты сюда не прилетай. Форточка может захлопнуться и нас разлучат на всегда». И нашего фокса Солика, и уличных дворняжек, и лошадей у поильного корыта, всех, всех я хорошо и дословно понимал. Но когда научился говорить, то не только перестал их понимать, но забыл о том, что понимал их раньше. И только теперь, состарившись, и, получив по устройству памяти способность, забывать все современное, я восстанавливаю события давно прошедшего времени. Ко мне возвращается способность понимать речь иных существ. Память возвращает меня к дням моего счастливого детства, и мне, как тогда, хочется верить всем. Верить и делать добро. Всем. Всем, всем.

 

Твой друг Левва.

 

Лев , ты счастлив? Ты нашёл, что искал. Я рад за тебя, мой брат. Всё будет ОКЕЙ! ОКЕЙ?

Твоя судьба – вечно скитаться по свету в поисках идеальной страны.

Мне нужен клочок моей земли, на котором бы уместились колени, пальцы ног и лоб. И ещё вершок, чтобы свеча горела.

Я живу так, как живу, и меня это устраивает. Голодному легче молиться. Голодному лучше работается и думается. Под этой старой крышей хорошо мне и моим друзьям.

Если заработаю достаточно денег, поеду проститься с Грузией, которая всё ещё живёт во мне. Поеду, пока жив.

Я взял в деревню конверты с марками, чтобы писать тебе, а адрес забыл. Сейчас делаю усилия, вдруг ты услышишь мои мысли. Так вот… Я хожу по лесу, собираю грибы. Разговариваю с деревьями и птицами, с моим Котом Сэром. Говорю им ласковые слова. Я дикарь, лесной человек, хоть ты и находишь, что я не так уж и глуп. Это лестно, но это не так. Я не интеллектуал, я не думаю, я вижу картины, слышу разговоры людей, которые живут во мне. Это моё любимое развлечение. Иногда я испытываю приступы язычества, но всегда верю в единого Бога. Почитаю Христа. Молюсь о хорошем. Но меж тем рыбу ловлю. Гневаюсь. Иногда сквернословлю. Да, не удивляйся. И ещё. Мне всё время хочется есть.

Слава Богу, что голод и жажда всегда владели мною, а интерес к людям не угасал. Слава Богу, что сытость и исполнение желаний не состарили мою душу.

Жаль, что тебя нет здесь. Ты один мой настоящий друг. Осенью я найду способ переслать тебе дискету, хотя боюсь утомлять тебя чтением, это нелёгкая и нелепая проза — двести страниц на компьютере, двенадцатым кеглем, пятьсот тысяч символов без пробелов…

 

— Что с вами? — встревожилась Существо. — Где вы?

— Ты хочешь есть?

— А что у вас?

— Лещ.

— Поймали?

— Да, вчера… на Мсте.

— Хочу.

— Достань из печи. Отрежь, сколь надо, и деду с бабушкой отнеси.

 

… Мама. Мне скучно жить, мама. Скучно. Скучно. Ску-учно!..

 

Морок рассеялся. Где-то внутри зарождалась радость, предчувствие стихов. Опьянение прошло, но голова не болела.

Даже ранка, разрез на предплечье, ныла меньше.

«Что же произошло? — думал Степан. — Пришла девочка. Принесла гостинец от бабушки — кусок тёплого пирога. Сидела в кресле. Загадочно улыбалась. Смотрела на припорошённый летним снежком луг. Под лучами летнего солнца обнажалась ярко-зелёная трава».

…А я крестик ношу, который вы подарили… А я уже прочла вторую главу Евгения Онегина. Вы знаете, Пушкин писал его семь лет… Прочти Мастера и Маргариту… Это любимая книга моей мамы. Но мама говорит, что мне будет трудно понять всё… А Козерожик прочла её два раза в восемь лет и знает целые страницы наизусть. Прочти, тогда ты поймёшь нашу жизнь… А я крестик ваш ношу… А мне пятёрку поставили… За что?.. Я Державина читала… Мама меня замучила, целый вечер репетировали… Ну, прочти… Нет… А я крестик ваш ношу… Как у вас хорошо… Как у вас спокойно… Почему?.. Почему в вашем доме всегда хорошо и спокойно?… Не всегда ведь… Всегда… Хочешь, я расскажу, почему… Нет, не хочу… Ты должна научиться читать… А я умею… Каждый день нужно читать не меньше пятидесяти страниц… Зачем?.. Чтобы не одичать… А я в лесу сейчас шпиона встретила… У него волосы белые… и длинные, как у меня… Я хотела спрятаться, а он говорит: « Девочка…» Да, я девочка. А ты леший?.. «Ле-ши? Это по-китайски?.. Не бойтесь, я не буду вам оказывать насилие… Я не опасен для девочка… Я почти не мужчина… Я художник…» А вы… поганок набрали… отравитесь… А я крестик ваш ношу… Иногда он спасает меня… Девочка! Послушай меня. Сейчас у тебя наступает трудная пора. Ты становишься другой. Ты становишься девушкой. Это трудное время. Тебе будет казаться, что все против тебя. Что ты одна в этом мире. Но всегда помни. Всегда. Мы тебя очень любим — и Львица, и Козерожик, и я… А я знаю… Все по-разному… Я знаю… Мы никогда тебя не предадим… Я знаю… Никогда… Я знаю… Ты очень глупая и невежественная девочка… Я знаю…Ты не хочешь читать… Неправда! Я читаю, но не могу ничего понять… Ты торчишь целый день перед зеркалом или смотришь по телеку глупые фильмы… Откуда вы знаете?! … И я ничем не могу тебе помочь. Ты вырастешь красивой вздорной тёлкой. Глупой женщиной, бабой. Слава Богу, я этого уже не увижу.

 

— Вам не скучно жить?…

— Не понимаю...

— Вам интересно жить?..

— Очень...

— Почему?.. Ведь вы уже всё испытали, и всё знаете наперёд.

— Ещё не всё, — горячо ответил Степан, не замечая её насмешки. — Самое интересное у меня впереди…Ты понимаешь, о чём я говорю?..

— Нет…

— Подумай об этом… Ты… Ты прости меня.

— За что?..

— Я одичал здесь. Все дни один. Бог весть, что в голову приходит. Вот… наговорил тебе гадостей…

— А я на вас не обижаюсь… Я на вас никогда не обижаюсь… Может быть, всё, что вы говорите, правда…

— Ты видишь сны?

— Вижу.

— Расскажи.

— Зачем?

— Мне надо… для работы…

— Бисерный дождь… Тёмная комната… Рука с ножом… Может быть, всё это правда… Но ведь вы были…

— Не понимаю…

— Ведь вы были в моей жизни… И вы, и Львица… И Козерожик… И наш театр… Это правда?..

 

Степан вспомнил, как несколько лет назад Львицу покусали лосиные вши, которых здесь называют «букаряками».

Львица не переносила укусов этой дряни. Она слегла с высокой температурой. Затылок набряк и распух. Из нарывов сочился гной.

Степан не мог отвезти Львицу к врачу. Джип давно был продан. И никто не зашёл к ним с предложением помощи.

Позже он узнал, что многие хотели зайти, но боялись. Тогда в ходу была теория, что бедность и беда — это эпидемия, зараза, что людей обречённых лучше избегать, прекращать контакт с ними.

Существо не покинула их. Девочка не отходила от Львицы. Она сидела рядом с ней неотступно, как могут сидеть только преданные сиамские кошки. Она обломала дома весь кустик алоэ и прикладывала целебные кусочки к карбункулам. Она меняла повязки, пропитанные гноем. Она приносила свою любимую кассету с музыкой Вивальди и танцевала перед больной Львицей, пытаясь развеселить её… или хотя бы вызвать улыбку.

Однажды, в отчаянии и в озорстве, она принесла маленького ёжика и сунула его Львице под одеяло.

Львица подпрыгнула от неожиданности чуть не до потолка избы. И странно, с этого дня она пошла на поправку.

Существо была тогда щедрой и яркой девочкой, но Степан видел, как со временем, под влиянием жизни, этот её талант угасает.

Степан огорчался, но он знал, что не может помочь даже Козерожику, своей дочери, а Существо была чужим ребёнком.

 

Что ж, думал он, такова планида многих талантливых русских людей. Грустная планида… Талант всегда считался у нас забавой для богатых. Им на хлеб не заработаешь.

Степан поймал себя на том, что он сам, впрочем как и Львица, и Козерожик, думает о Существе больше, чем о других детях и взрослых, больше, чем о родных по крови. Девочка была несомненно талантлива во всём, но, как и сам Степан, быстро уставала и остывала. А в прошлое лето она вообще ни разу не танцевала перед ними. И стихи читать отказывалась. Правда, Львице удалось пристроить её в одну из серий популярного сериала. Она нормально сыграла, но без того вдохновения, что было три года назад в их детском театре. Остывала. Она уже не находила древних монет. Стояла часами перед зеркалом. Дурью маялась. Жаждала поклонения. Стала надменна и вздорна.

И сегодняшним утром, думая о Существе, Степан почувствовал, что приближается к тайне, может быть, самой значительной тайне бытия. Она заключена была, по нынешнему разумению Степана, в несоответствии замысла и его воплощения. Киношнику Степану Создатель представлялся в роли Автора, который, написав сценарий или пьесу, ждёт премьеры. Он даёт определённую свободу Режиссёру и актёрам, художникам и костюмерам, но ревниво следит за тем, чтобы главное, ради чего и была написана пьеса, не было утрачено. Режиссёр, как правило, ревнует к славе Автора и пытается сделать всё наоборот. Идёт постоянная борьба Автора и Режиссёра, в которую включаются актёры и остальные члены группы. Автор тяжело переживает искажение замысла, но с покладистыми режиссёрами работать ему неинтересно. Очевидно, Режиссёр исполняет то, что в реальной жизни называется происками лукавого. А люди подобны актёрам. Об этом ещё Шекспир говорил. Может быть… Может быть, все силы человека должны быть направлены на то, чтобы сохранить в себе замысел Автора, но сыграть свою роль ярко и талантливо, по-своему. На то и дана нам свобода воли и выбора. Не буквально, но по-своему сыграть свою жизнь. Чтобы Автору было интересно наблюдать за нашими взлётами и падениями, за нашими радостями и страданиями. Может, мы удостоимся похвалы Его. А может и покарает под горячую руку, как мать. Но он любит нас, это бесспорно, успокоил себя Степан. Он продолжал искать в своей памяти примеры разлада между замыслом и воплощением.

Несколько лет назад они с Львицей придумали сценарий. Во время крушения на железной дороге двое заключённых — мужчина и женщина — бежали из горящего поезда. Они укрылись в покинутой жителями деревне. Они впервые в жизни обрели крышу над головой. У них был свой сад и огород. Своя корова и своя собака, свои куры. Своя почта и своё отделение милиции. Своя церковь… Они впервые жили, как нормальные люди. Они учились любить и молиться… Однажды они узнали, что эта земля радиоактивна… Они сделали попытку вернуться в прежний мир, но так отвыкли от него, что предпочли умереть от лучевой болезни… Режиссёру очень понравился замысел, но ему дорога была другая идея — люди, если дать им волю, способны даже рай сделать концлагерем. Режиссёр понимал, что ни Львица, ни Степан не согласятся на такую перестановку. Он одолел их мелкими поправками, просьбой об обострении сюжета, и они незаметно для себя стали участниками совсем другого фильма.

Степан часто спрашивал себя: как могло случиться такое с ним? Ведь он так чуток был всегда на любые подмены… Лукавый всегда готов польстить нам, а потом посмеяться над благими помыслами, которыми вымощена дорога в ад…

Степан вспоминал радость начала работы, искал точку, с которой они начали работать против себя. И не мог найти. Сочувствие к человеку плавно переходило в обличение и крах, который мы пытаемся забыть, упиваясь успехом или случайной похвалой. Что там говорить?! Замысел был ярче и глубже. Но в памяти людей остаётся не замысел, а результат, который со временем становится мифом. И всё же они с Львицей сумели придать фильму свою атмосферу… Кое-что дорогое им — осталось.

От лета в нашей памяти остаётся солнце и пение птиц, а комары и гнус забываются. Лучше бы, конечно, без них. И так во всём.

Девочка-Существо не забудет, конечно, как пьяный отец избивал её маму. Он ревновал жену ко всем. Дрался, хотя был уже взрослым мужиком. Но он любил её. В памяти дочери он останется красивым мужчиной, способным совершать мужские поступки.

Однажды из военной части убежал новобранец с автоматом. Его окружили. Он засел в пустом дачном домике и время от времени стрелял оттуда для острастки. Милиция готовилась к штурму. В это время поблизости гулял со своей малолеткой высокий светловолосый мужчина. Он узнал, в чём дело, и предложил попробовать его вариант. Ему было жаль паренька, засевшего в дачном домике — вряд ли он остался бы жив после штурма. Существо видела, как отец спокойно направился к окружённому со всех сторон дому. Он не пригнулся даже тогда, когда прозвучал выстрел. Он шел неторопливо и даже как бы лениво и вскоре вошел в дом. Через некоторое время он вышел оттуда с автоматом в руках. За ним шёл худенький прыщавый мальчик в военной форме. Это было давно. Мальчик вырос. Он уже отсидел своё. У него семья и свои дети.

Вторая история произошла лет пять назад, когда мать взяла свою дочку и ушла жить к родителям в другой посёлок.

Он увидел жену в электричке, вошел в вагон и встал перед ней на колени, умоляя простить его, вернуться к нему. Когда состав тронулся, он остановил его стоп-краном и снова на коленях просил её вернуться.

Наряд ОМОНа отключил его с помощью электрошоковой дубинки. При этом пострадали два омоновца. Он отсидел своё. С тех пор он забыл и жену и дочь.

Существо помнила отца. Иногда она прощала его, иногда негодовала, но всегда любила.

Поступок превращается в миф, миф рождает новый замысел, замысел снова приводит к поступку. И так бесконечно.

И люди помнят, рассказывают со страхом, восхищением или смехом свои мифы о своих героях — районный эпос…

 

Марфа, не имевшая своих детей, убедилась, что их никогда у неё не будет. Она стала отказывать мужу, и тот ушел к другой. В голод она взяла двух сирот — один стал полковником, другой врачом. Они звали её в город жить с ними. «Ну, в тот город-то, где Брежнев живёт…» Она не поехала, хотя была почти слепая в свои-то девяносто пять. Она ползала по своему участку на коленях, на ощупь выкапывала картошку. А вечером одевалась в чистое сине-голубое и садилась на скамью лицом к закату.

— Не боюсь умереть, но как покинуть эту красоту?

Она очень любила Львицу и учила её мудрости сельской жизни:

— Ты не очень уж украшай свой домик! Не выпячивайся! А то ведь раскулачат… или спалят…

 

Были и другие старухи, гнавшие водку, озорные ведьмы, блудившие до ста лет…

 

…Степан давно понял, что окружающий мир изменить нельзя, но он считал себя частицей этого мира и пытался внутри себя преобразовать его в тишину, где можно, не теряя достоинства, жить среди милых сердцу людей, и мудрых книг, и старинной музыки. Он не очень преуспел в этом. Но всё же добился, что вещи не слишком отвлекали внимание, и обязательные мысли не стесняли свободы, всё было на виду, а на стене висело ружьё, которое ещё, может быть, выстрелит…

— Почему у вас так спокойно? — спросила девочка.

…Кот сидел у Степана на правом колене в позе сфинкса на набережной Невы и слушал Дэйва Брубека. У него от волнения пересыхал нос, и он облизывал его язычком, похожим на лепесток дикой розы. В минуты высшего восторга тёмно-серая густая шерсть на его спине вспучивалась и как будто пыталась превратиться в перья. Он ни разу не зевнул и отвернулся от мыши, которая вылезла из-под плинтуса и собирала хлебные крошки под столом у окна, за которым была ночь…

— Почему у вас так спокойно?

Не всем так казалось. Были люди, которым атмосфера в их доме казалась слишком напряжённой. Обычно они не переступали порога — брали соль или хлеб, или сахар и уходили. Другим мерещились здесь мир, покой и доброжелательность.

Степан в детстве, а теперь, в конце седьмого десятка, он называл детством жизнь до встречи с Львицей, был вспыльчивым колючим насмешливым подростком, готовым броситься в драку при малейшей обиде.

Если его мать приходила в ярость, когда он улыбался, то что должны были испытывать другие?

Бедная женщина считала себя виновной в несносном характере сына и пыталась перевоспитать его традиционным способом, время от времени она поколачивала его, но, убедившись в тщетности своих попыток, стала приглашать в дом колдуний и колдунов. Появлялись какие-то загадочные старухи и старики, зажигали свечи, плавили воск, шептали заговоры и молитвы на разных языках...

… Старуха бросила в сосуд с водой какой-то блестящий металлический предмет, и предмет этот стал прыгать в банке и метаться и выпрыгнул на пол, к ужасу колдуньи, и та собрала свои вещи и ушла. Мать бросилась за ней, и та сказала ей, что Степан будет жить долго, но не в её власти помочь или помешать ему пройти свой путь...

Степан обнаруживал в самых неожиданных местах своих рубах и штанов зашитые псалмы или суры из Корана, а однажды в голодное время мать принесла домой черную курицу. Она сама отсекла ей голову и ночью зарыла на кладбище. Так было велено ей сделать знаменитой знахаркой, приехавшей из Баку.

Степан всё это видел. Он выследил мать, но в темноте не смог прочесть надпись на гробовой плите.

Наконец несчастной женщине удалось пробиться к некоему полковнику, который в свободное время лечил людей от всяких диковинных болезней, неподвластных официальной медицине.

Иногда за ним присылали самолёт, чтобы помочь психам — атеистам из Политбюро КПСС.

— Что делать? — говорил Полковник, тяжело вздыхая. — Может быть, это избавит мир от их опрометчивых поступков.

Полковник пригласил Степана на обед.

За столом сидело полтора десятка людей, очень спокойных и доброжелательных. Они ели украинский борщ и пили виноградное вино. Никто не пьянел, никто пытался утвердиться, унизив соседа. Их разговоры были просты и понятны, они пользовались простыми и понятными словами, но в них угадывался другой, более глубокий смысл.

На Степана, казалось, никто не обращал внимания, но ему впервые в жизни было так хорошо и светло на душе.

От людей, сидевших рядом с ним, исходило тепло и свет.

Он возвращался домой будто наконец, стал тем, чем мечтал стать с тех пор, как помнит себя, — маленьким весёлым облачком. Он не увидел по дороге ни одного хмурого лица. И дома было чисто и светло, и как-то по-особому хорошо пахло…

Он старался сохранить это ощущение и пронести его по жизни. Иногда свеча гасла, потом разгоралась снова. Теперь остался небольшой огарочек, но он горел ясно.

Степан подозревал, что всё это имеет отношение к мучившему его вопросу о смысле его жизни.

Полковник стал его другом и научил лечить людей и животных, но главное — пробудил желание жить в мире с ними. Это была трудная работа, и она продолжалась всю Степанову жизнь.

Однажды Степан спросил Учителя: «Говорят, что люди делятся на волков и овец… Но я слишком силён и хитёр, чтобы быть овцой… А волком быть не хочу! Скучно… Что мне делать? Как мне жить дальше?»

Полковник долго молчал, смотрел куда-то в сторону, вниз. Вид у него был недоумённый, может быть даже огорчённый. Наконец он улыбнулся.

— Ты ведь рождён человеком… Молись, и Господь поможет тебе…

Постепенно Степан научился молиться даже во сне, и это привело к неожиданным результатам. Старея въяве, он видел себя во сне молодым.

А сегодня Степан увидел себя вообще младенцем.

Его распеленали и всячески выражали восхищение по поводу его телосложения и живости его характера. Степан же, отдав должное поцелуям и улыбкам, увидел вдруг в красном углу избы горящую перед иконой свечу. Он потянулся к ней, и близкие его, уже любившие его, умиляясь, поднесли его к домашнему алтарю. Он попытался схватить этот золотой свет, но обжёгся и отдёрнул руку с гримасой боли. Все засмеялись, а мать рассердилась и унесла его, и долго целовала горячую ладошку, пока боль не утихла…

...Он раскрыл старый альбом. Фотографии... Черно-белые, контрастные, жёсткие… (Бледная и бедная жизнь, в которой осталось его детство… Юность…) Он удивлялся - бледности и бедности той жизни, того мира, в котором остались его детство и юность. Худощавые лица. Невыразительная одежда. Аскетизм. Однако, стоило закрыть глаза…

Под истлевшей тканью оживали мышцы, а кожа откликалась радостно на всякое прикосновение. Воздух тогда был другой. Небо становилось малахитовым

В том далёком «вчера» одежда занимала подобающее ей место -спасала от холода и жары, прикрывала наготу. Она была чистой.

На стене висела его последняя фотография в красной пуховке, которую оставил ему его друг, уехавший в Германию. Благополучный румяный здоровый старик – улыбаясь, сидел в кресле. Обнимал правой рукой Львицу, а левой Козерожика.

Он снова закрыл глаза и заглянул в себя. Там тоже было красиво и чисто. Предзимний, сбросивший листву, лес.

Степан отметил, что личностно деревья, как и люди, (истинно)предстают перед нами только ранней весной или осенью, когда нет листьев, когда листьями не скрыт настоящий, дактилоскопический личностный рисунок ствола и ветвей.. Как он похож на рисунок вен!..

На замёрзшую землю летели колючие снежинки. Складки земли уже белели среди распаханного поля…

 

Степан услышал своё имя и проснулся.

Он вспомнил слова, прочитанные им когда-то, очень давно, может быть, в юности: «… человек должен быть постоянно набожен втайне и открыто признавать правду, высказывать её чистосердечно и, встав утром, молиться».

 

Он не мог вспомнить, кому принадлежат эти слова, и мучился подозрением, что теряет память. Может быть, Серафим Саровский?..

Львица считала, что забытое необходимо вспоминать — всегда! Чтобы не расслабляться.

Степан был не так строг к себе, но тоже опасался расслабленности ума. У него был свой способ извлекать из памяти нужное имя. Он обычно писал на бумаге: генерал, еврей, депутат, убит на даче — и ручка сама выводила — Лев Рохлин.

Но сейчас ему не хотелось вставать.

Он лежал, прижавшись спиной к остывающим кирпичам. Голова была тяжёлая, хотя он давно не пил спиртного.

Он подумал, что рано закрыл трубу. Боль неслышно уходила, но была рядом, ждала, стерегла, пасла его.

Русская печь источала робкое сухое тепло.

Он нащупал в темноте валенок и влез в него ногой. Потом таким же макаром одел и другую ногу.

 

Его зовут Степан, а у меня было много имён.

Когда Степан просыпается, я отделяюсь от него.

Я смотрю на него, как на растение, привитое мной к дичку много лет назад, в его далёком детстве.

Он чувствует. Он страдает. Он любит ласковое обращение. Он плохо переносит боль, но быстро привыкает к ней и умеет терпеть. Иногда доставляет боль другим. Не всегда сознаёт это…

 

Степан нащупал на груди крестик.

Он стоял в исподнем и валенках посреди холодной избы и молился…

За окном серое становилось синим, а белое разрывалось зеленым и жёлтым, потому что вставало солнце и была осень.

Искусственная челюсть и очки на золотистой скатерти являли отвратительный намёк на затянувшееся бытие. Эти белорозовые зубы и золотая оправа рождали тревожное чувство, что он здесь не один.

Степан спрятал протез во рту, а очки заточил в ящик письменного стола. Однако напряжение не проходило. Степан осязал даже, где «это» или «этот» находится и откуда смотрит на него.

Там, в юго-восточном углу избы, стоит чёрный деревянный сундук, оставшийся от прежних хозяев, а над сундуком висят блёсны — весь его запас медных, мельхиоровых, серебряных и деревянных рыбок. Выше — полка с керосиновой лампой и сломанной электрокофемолкой. Там…

Там, на сундуке, сидел кто-то невидимый и смотрел на него. Как в детстве. Этот кто-то не имел формы, но испускал эманации, ощутимые солнечным сплетением Степана, может быть, даже лучи, создавая эффект присутствия.

Это был я.

Пока не предвиделось ничего заслуживающего внимания. Обычный ритуал обедневшего шестидесятника — чашечка черного кофе и ломтик поджаренного без масла черного хлеба. Не заглушаемая теперь «Свобода». Наукообразный стёб Бориса Парамонова.

За окном рыжий фермер Володька выгонял из хлева пятнистых коров. Казалось, они выбегали на луг прямиком из Степанова детства, из тридцатых годов, с картинки, украшавшей обёртку сливочного печенья.

Фермер уже не походил на «глупого испанца». В вязаном колпачке и резиновых высоких сапогах он превратился в гномика.

Его рыжая борода разметалась полукругом на синей стёганке.

Да, он походил на гнома и нисколечко не выдавал своего родства с человеком, носившим то же имя и фамилию, с той фотографией, что была проштемпелёвана в его паспорте и его военном билете, выданном майору внутренних войск, имярек, демобилизованному в запас и тут же мобилизованному на создание в Новгородской области образцовых фермерских хозяйств. Впрочем, здесь все новые поселяне, приехавшие осваивать покинутые крестьянами угодья, давно сменили имидж и не были похожи на тех, кем были они лет десять — пятнадцать назад. Теперь они были аутсайдеры, а если покрепче — маргиналы.

 

Степан закончил утреннее правило и, чтобы разогреться, сделал несколько боксёрских движений из «боя с тенью», не приближаясь, однако, к чёрному сундуку, чтобы не провоцировать того, кто сидел на нём.

Степан накинул халат и побежал по Холодной тропе, чтобы совершить утреннее омовение в Шегринке.

Иней покалывал ступни.

От дома до ближайшей воды можно было три раза прочесть «Отче наш», три раза «Богородице Дево, радуйся» и «Символ Веры». Нужно было ещё смотреть под ноги, чтобы не наступить на змею. И оглядываться на восходящее солнце. И смотреть, нет ли поблизости людей, потому что прелесть такого купания была в том, чтобы в ледяную воду окунаться нагишом. Ещё такие мелочи сельской жизни, как слепни и комары, которые норовили присосаться и испить человечьей крови. Они летали над Степаном и гудели, как струны, как провода высокого напряжения, а провода откликались им.

Выходя со двора, Степан увидел Кота Сэра, возлежащего в траве у калитки. Кот наслаждался покоем и ароматами трав после ночного похода в соседнюю деревню. Свиданка была удачной, хотя не обошлось без выяснения отношений с тамошним рыжим котом.

Степан достал из кармана халата ватку и почистил Коту Сэру глаз, который слезился у него со времён его падения из окна петербургского дома. Сэр муркнул приветствие и, перевернувшись на спину, закрыл глаза.

У Кота Сэра, несмотря на аристократическое происхождение, было немало плебейских привычек — он открывал рот от удивления, высовывал язык от удовольствия, а когда понимание происходящего было ему не под силу, чесал затылок правой задней лапой.

Вот и теперь он высунул язык и смотрел на Степана смеющимся здоровым глазом. Он снова закрыл глаза и ещё больше высунул язык.

Степан плюхнулся в зеленоватую ледяную воду, смывая ладонями с бёдер и плеч ночную расслабленность.

Из воды выскакивала рыбья мелочь, не боясь, хватала убитых перед омовением слепней и мух.

Выходя из воды, важно было быстро схватить халат и покрутить им, изображая ветер, а затем, не теряя времени, напялить его на себя и быстрее вернуться домой.

У калитки Степан услышал негромкое «муррр» и снова увидел Кота Сэра. Затем последовала фраза, которую Степан не сразу понял — она была спокойна и не содержала просьбы, в ней был вопрос и рассуждение, скорее рассуждение и вопрос, потому что коты спрашивают редко, предпочитая доходить до истины самостоятельно. Степан муркнул в ответ что-то вроде «может быть… может быть…» и посмотрел туда же, куда напряжённо смотрел Сэр.

Кот был умён и опытен, и уже десятое лето проводил в этих местах, считая, как и его хозяева, эти двадцать пять соток своими владениями.

Он умел отличить приближающуюся опасность — рык мотора от мирного поскрипывания старого велосипеда или вёдер на коромысле. И совсем хорошо знал, как постукивает крышка бидона, когда он пустой. Если бидон постукивал, следовало спрятаться в траве и ждать. Когда же он возвращался от фермера Володьки полным молока, сложно было рассчитывать, что кто-то угостит его. Кот Сэр очень любил парное молоко.

Прохожие наливали молоко в пластмассовую баночку из-под майонеза, которая всегда стояла на столбе, на случай «если пройдёт добрый человек». Почти все люди были добрые. А пластмассовая баночка была испытанием на отзывчивость и дружбу.

Иногда человек лишался расположения Степана, начинал вдруг чувствовать его вежливую и безнадёжную холодность. Он вряд ли догадывался, что виной была пустая баночка на столбе. Это не всегда было справедливо, человек не обязательно был скупым — он мог пройти мимо, думая о своих делах, и не заметить баночку и Кота Сэра.

Но на этот раз всё было тихо, но Сэр напряженно смотрел вдоль дороги, словно ожидал кого-то.

«Может быть, собака?» — подумал Степан.

Но это явно была не собака. Не та реакция. Собаку Сэр отличил бы сразу и сразу же предпринял свои действия. Причём действия тоже не глупые — испуганные и поспешные. Всё зависело от того, какая собака. Если это была маленькая, склочная и вечно голодная собачонка глупого испанца Володьки, то можно было не спешить — она была способна только мерзко лаять. Под настроение эту шавку можно было погонять по двору. Овчарки — совсем другое дело. Здесь важно было вовремя определить, достанет ли собака до вершины столба, на который обычно забирался Кот Сэр, или не достанет. Но смертельный и чудовищный силуэт полусобаки-полусвиньи бультерьера Бади Кот Сэр отличал безошибочно, бежал опрометью по двору, протискивался в лаз под дверью, взлетал по лестнице на чердак и смотрел в окно светёлки, испытывая мистический ужас.

Нет, это была не собака.

По дороге шла черно-белая красавица, кошка Маша, со своим сыном Кузей. Он как две капли воды был похож на своего отца, но в отличие от Кота Сэра, одно яйцо было у него белое, а у Сэра оба были серые. Впрочем, кошачья мода также быстротечна, как и у людей.

Приближение кошки, тем более близкой его… сердцу кошки, Кот Сэр чуял за километры, и всё его опытное и крепкое ещё тело отзывалось на это явление волнением и желанием наполнять мир своими детьми… Но рядом с Машей двигалось нечто, напоминавшее его отражение. Степан понял, что это его сын Кузя.

Кузя заметил кузнечика в траве и кинулся к нему, и съел его с хрустом.

Запах говорил Степану, что это почти он, Степан, но новый, не знающий законов и навыков этой земной жизни.

Кот Сэр подошёл к сыну и поцеловал его, Кузя склонил перед отцом голову и пошёл за ним, оставив Кошку Машу на пыльной дороге. Она была спокойна. Она любила Кота Сэра. Она доверяла ему, хотя была капризной и непредсказуемой кошкой, за что её называли Барынькой.

Прежде всего Кот Сэр показал сыну, что точить когти о трухлявый пень бессмысленно и неприятно. Когти не станут острее и не избавятся от мешающих охоте и драке наростов старой кожи. Кроме того, в них попадает пыль и труха. Точить когти о берёзовый ствол или чурбак, под который Степан прячет ключи, тоже глупо, потому что берёзовую кору не разорвать, когти в ней застревают, что опасно. Не стоит также точить их о старую доску в дровянике, можно поранить лапку гвоздём. Идеально приспособлен для этого сосновый чурбак. Сосновые волокна упругие и крепкие, они хорошо очищают когти, кроме того, сосна прекрасно пахнет… Пойдём, я покажу тебе этот чурбак, сказал Кот Сэр… Пойдём, сказал Кузя и смотрел на отца доверчиво и благодарно. И ничто ещё не предвещало той вражды и драк, которые готовила им жизнь, когда Кот Сэр постареет, а Кузя станет домогаться любви его наложниц.

Весь этот день Степана, который занимался устройством ямы для картофеля, преследовал голос Львицы, её стихи, сочинённые нынче в начале марта, когда Кот Сэр совершил отчаянную попытку бежать из их семьи к подвальным кошкам.

 

Ты прав, мой кот,

Ты прав:

Свободные лишь те,

Кого не любят!

Любовь — намордник,

Наручники и поводки…

А лестница и крыша,

И чердак,

Где ждёт тебя

Нечаянная встреча

С прекрасной кошкой, —

Недоступны!

Ты прав, мой кот,

Ты прав!

 

Степан так и заснул, бормоча эти стихи…

 

… В забытом вокзале вповалку спят люди. Прямо через здание проносятся товарные составы, вагоны со щебнем… Куда? Зачем? Никто не знает… Падение и опрокидывание лестниц… Сломанные ступени… Обледенелые мостовые, круто уходящие вверх и вниз… Какой-то человек, достаточно удалённый расстоянием, чтобы вариантно дорисовывать воображением его образ, пьёт пиво у газетного ларька. Он повернулся спиной. Степан хотел подойти к нему, чтобы разобраться в ситуации сна, но газетный киоск отдалялся от него вместе с человеком, который пил пиво.

«Видимо, у нас во сне другие имена», — подумал Степан, не зная, как представиться незнакомцу. Как его зовут, Степан не помнил.

«У него здесь другое имя, не от крещения, не знаю, от чего, — подумал Степан, — но другое, и у меня другое. Нам обязательно нужно поговорить. Я не знаю о нём ничего, а он знает обо мне нечто важное, что я должен узнать. Важное для моей реальной жизни. Видимо, у всех нас здесь другие имена, но он знает, кто я, и готов приблизиться. Правда, у него здесь свои задачи, свои интересы в этом мире, где мы случайно встретились. Но где тогда это будет возможно? Если не здесь…»

Солнце врывалось в день шариком из песни Окуджавы. Но некому было плакать — всё смеялось вокруг.

Степан, щурясь, рассматривал градусник за окном. Ртуть медленно ползла вверх от минус девяти к нулю.

Солнце наполняло избу праздничным светом.

Меж рамами оживали мухи. Синички стучались в окно, пытаясь достать их. Мудрый паучок смотрел на мух задумчиво. Изредка он поднимал одну из своих восьми лапок и почёсывал брюшко.

Было так хорошо, что Степану почудилось даже, что на столе стоят два бокала с шампанским, а любимая Львица отлучилась ненадолго, то ли за водой к колодцу пошла, то ли в огороде копается, но сейчас вернётся, распахнёт тяжёлую дверь…

Гном грязно матерился, обучая парнокопытных лагерному жаргону и военным канцеляризмам. Он надеялся ещё обуздать своё стадо лагерной дисциплиной.

Французские высокопородные тёлки, присланные недавно из поселка-побратима, носились по лугу, опьяненные свободой и молодостью. Они ещё плохо понимали по-русски. Их можно было принять за громадных собак-полукровок, зачатых не без участия дога.

Взрослые коровы смотрели на рыжего гнома бесстрастно, уважая его крутость и мужество.

Ртуть в градуснике уже миновала нулевую отметку и обещала тёплый день.

 

Степана ждала река. Река звала его. Оставалось — обернуть ноги тёплыми портянками, натянуть сапоги и по знакомой дороге — на север.

Языческая часть души Степана уже видела её красивое лицо, хотя до реки еще было не меньше двух километров.

Мста пожила лишь небольшую часть отпущенного ей срока, но она вполне познала жизнь рыб и людей, и животных. Она еще могла самоочищаться от грязи, сбрасываемой в неё людьми. Она ещё не растеряла живости и непосредственности поступков. Она еще могла удивить неожиданным поворотом, была щедра к любимым и любящим…

На дороге лежали примороженные лягушки. Они полегли… пали в движении… в стремлении вперед…

Их лапы, тела и головы-треуголки напоминали о временах Бонапарта, о времени бегства лягушатников из Москвы. О Березине. О мадам Клико.

Лягушки давно занимали Степана. Наблюдая за ними уж не первое лето, он убедился, что эти твари являются самыми чувственными существами в этих суровых местах. Он не без интереса наблюдал, как сплетаются их нежные зелёные тела на влажной земле, под ободрительное курлыканье всего племени. Недаром ведь мечта — Царевна Лягушка! Подсознательная тоска по сексуальной раскованности. Пусть будет для услаждения глаз Лебёдушка, а когда надо — Лягушка.

За лягушками с большим отрывом следовали комары и стрекозы. Вся эта нечисть и нерусь, в отличие от новгородцев, не была обременена социальными и политическими проблемами и неистово предавалась наслаждениям жизни, смысл которой состоял в жратве, соитии и смерти.

Степан остановился, чтобы помочиться.

В этих местах все звери и люди привыкли утолять свои желания сразу же, там, где застал их импульс. Кроме комаров и клещей вся живность в это время чтила ритуал и соблюдала перемирие.

Это была наиболее существенная часть их свободы, и они дорожили ею больше других, как правило, призрачных свобод.

Это было прекрасно, как в детстве — не содержало стыда или страха наказания. К тому же родители и надзиратели были далеко-далеко.

Степан направил струю на лягушку, озорничая и радуясь напору и блеску хрустального шнура. Пока такой напор, думал он, всё в порядке — здоров, молод. Может, ещё подарит Господь два-три таких лета?.. Лишь бы не в тягость близким людям… Но пока вроде ничего — ноги легко носят по косогорам… Пока вроде молод… Несмотря на седину… Несмотря на неожиданные боли, напоминающие о проделанном марафоне… о близком финише…

Степан вздрогнул. Ему показалось, что лягушка тоже содрогнулась едва заметной дрожью. Не почудилось ли?..

Мумия, мощи, тёмная засохшая плоть… и вдруг шевельнулась.

Степан нагнулся, чтобы убедиться, что это всего-навсего иллюзия, сдвиг ощущений.

Но лягушка зеленела на глазах, обретая живую форму и естественный блеск.

Уринотерапия. Уринофизиотерапия.

Уриновоскресение, поправил другой Близнец.

Может быть, ответил Степан.

Лапа, протянутая вперед, чуть двинулась назад и снова выпросталась. Другие тоже пытались включиться в согласованное движение.

Маленький солдат ожил и по-пластунски устремился вперёд. Степан оглянулся на пройденную дорогу и увидел, что и другие лягушки тоже шли в наступление. Молча. Без криков «ура».

На дороге остался Степан и отвратительное существо в серо-зелёном генеральском камуфляже.

Степан тронул его носком сапога, и генерал вскрикнул неожиданно высоким и чистым юношеским голосом, выдавая своё жабье происхождение. Он пополз за солдатами, страдая от полного непонимания ситуации и старческой одышки.

После него на дороге осталась недокуренная сигара с золотым ободочком.

Степан наклонился, чтобы рассмотреть, и понял, что это обыкновенная какашка, оставленная не очень крупным зверем, а вовсе и не сигара. Она по воле судеб соединилась с ярлыком какого-то другого продукта, возможно банана, завезённого к нам с другой стороны земли, где сейчас ночь и весна, а не осень и утро, как у нас. Чудно, однако. Чудно! Совершенно новое значение и символы.

«Подлог! — глумливо возопил Степан. — Это наше, исконно наше дерьмо!»

«На обратном пути прихвачу, решил он, высушу и представлю на художественную выставку в Манеже, как инсталляцию. Может, еще и грант отхвачу у Сороса тысяч на десять зелёных. Естественно, придется половину отдать посредникам, но всё равно полезнее, чем пробовать пробить что-либо своё, даже у патриотов, которые и сами с усами — тоже на подачки живут, бегают к Березовскому или Гусинскому. Ведь они думают, что важнее всего в наше время выжить. А потом уж отмоются».

Степан смотрел на оживающих лягушек. Зашифрованная сексуальная мечта, да и только.

А глаза искали грибы.

Но грибов не было, они уже были… летом, в изобилии.

Старики опасались войны или революции. Такой урожай был замечен в четырнадцатом и сорок первом. За свои семьдесят Степан не видел такого грибного года. Он срезал сто белых, а к утру, на тех же грибницах, вставала новая сотня. Такие же чистые и крепкие, как вчера. И невозможно было не поцеловать прохладный боровик, прежде чем опустить его в корзину.

Глаза искали грибы, а мозг, не привыкший к бездумью, решал свои затейливые кроссворды.

…Сакральная краля рыдала о древнем Граале… Сакральная краля… рыдает… Краплаком, кораллом зовут откровенные губы…

Степан засмеялся, вскинул голову.

…Громами в оглохшее небо вплывают рояли… Безумные жертвы улыбки твоей белозубой…

Господи! Какое счастье, когда мозг работает!

Степан вспомнил знакомого кинодраматурга, перенёсшего три инсульта. Его выносили из дома на руках. Сажали за руль его джипа. Он вслушивался в звук мощного мотора и радовался… И обретал желание жить и двигаться.

Недавно Степан встретил его на «Ленфильме». Он шел самостоятельно и даже без палочки и радовался тем, кто еще остался жить…

Изморозь таяла, и чёрная дорога сливалась с чернотой замёрзших луж. Травы теряли серебристую махровость, теряли сказочность.

Степан шёл и шептал различные словосочетания, навязывая им свой ритм, свою душу и плоть, и смысл, сомнительный, но тревожный.

 

Сакральная краля рыдает над чашей Грааля.

Кораллом, краплаком зовут откровенные губы.

Громами в оглохшее небо вплывают рояли,

Безумные жертвы улыбки твоей белозубой.

Я помню. Когда-то, давно, красотою твоей онемечен,

Сбегал с ледников, состязаясь с ручьями.

Вином молодым и рассыпчатым сыром овечьим

Моё избавленье от смерти с тобой отмечали.

Пусть годы былые обвалами снежными смыты,

И жизни тропа по обрывам и вьётся и рвётся.

В ущелье забвенья рекою бессмертья пробитом

Грузинская девочка машет рукой и смеётся…

 

«Это, конечно, не стихи, — ворчит Степан… — Кто знает? (Я стараюсь подражать голосу второго Близнеца). Тебе нравится?.. Ну, как сказать… Да. Да!.. Но!.. Но это не стихи, это мои кроссворды. Вроде бы начинаешь, как кроссворд, и вдруг — живой голос…»

Степан очень горд. Он думает, что это он сочинил. Пусть тешит себя.

«Не стихи! Штукарство», — бормочет Степан.

Но почему очки запотели?

Бог с тобой, какие очки? Они остались в столе…

Где она?

Кто?

Она уже старуха?

Кто?

Она...

 

А глаза ищут грибы. А в мозгу рядом со стихами этими языческими: «Господи, помилуй! Господи, помилуй! Помилуй меня грешного! Помилуй мя!.. Благодарю Тебя, Господи, что я нищ и свободен! Благодарю Тебя, Господи, что не было мне даже искушения нажиться на разорении ближнего! Благодарю Тебя! Всё хорошо. Мог бы, конечно, лучше распорядиться таланами, которые Ты дал мне! Но что теперь делать?! Время моё ушло. Всё хорошо, Господи! И дождей на мой огород вылито не меньше, чем на другие… И водки выпито мной не больше… И прожито вроде достаточно, чтобы окончательно запутаться в причинах и следствиях... И грибов собрано… И ягод… И рыбы выловлено… И любили меня… И ненавидели… Может, и не умру нынче… Ещё одну весну красную встречу… Благодарю, Тебя… Благодарю… От сердца… От души своей…»

«Блажен муж, яже не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста, и на седалище гонителей не седе…»

Встречаются два калики перехожие, два шестидесятника. Под бомжей косят. На дороге. Среди дикого леса. Два непотребных стебка. Два вечных диссидента. Степан и Василий. Степан к реке. Василий из лесу. У Степана щетина седая двухдневная и космы до плеч. У Василия косичка сивая на затылке по последней моде, а лицо выбрито чисто. Оба в шапочках вязаных. Куртки и джинсы драные.

Ты чё бухтел?.. Псалом вспоминал. А ты чего пел?.. Подводную лодку… Синюю?.. Жёлтую... Да у тебя слуха нет... Как ты?.. Да, как все… А там?.. Где?.. Ну, там… Нормально… Долго был?.. Год… Что видел?.. О-о!!! Лекции читал… О выживании интеллигенции в Предуралье… По-английски?.. Не, по-русски… Понимали?.. Там все с акцентом… Машину купил?.. А как же… Привёз?.. Не, продал… Ну и как?.. Неоднозначно… А если коротко?.. Скукота! (На ухо) Там свободы нет… Здесь дышу! Никаких законов! Ну, пока… Покурим?.. Ты ведь не курил… Понимаешь, запрещают козлы курить… А я не терплю… Постой, поговорим… Да вроде наговорились… А ты не хочешь туда? Могу устроить... Надолго?.. На год… На целый год в джунгли?! С ума сойти… Какие тебе джунгли?! В Бостон!.. Но пасаран!

Они смеялись счастливо и легко.

Василий закурил сигару. Солнечное морозное утро в лесу. И кубинская сигара. Запах невыносимо приятный.

…Это ты бросил окурок?.. Где?.. У Быковского ручья… Я… А я думал, какашка. Возьму на обратном пути… Бери целую… Спасибо… Ты же не куришь… Я её как свечку… Перед иконой?.. Не, перед туалетом… Бери, бери ещё, их Фидель курит…

Степан на ходу обнюхивал сигару, а глаза по летней привычке искали грибы. Грибов не было — только тёмные кружочки тлена напоминали о них.

Он сорвал кисть рябины, облагороженную первым морозцем, отобрал несколько здоровых ягод. Разжевал их. Во рту произошел маленький вкусовой взрыв, на руках и на спине забегали мурашки.

Наверное, такие же ощущения испытывал его прадед от понюшки табаку.

Степан видел в детстве у дяди Дмитрия, который жил на Мойке в том же доме, где умер Блок, табакерку из красного дерева в виде кукиша. Большой палец при некотором усилии вынимался, а там, в тёмной глубине кулака, можно было уловить явственный запах восемнадцатого века…

Степан знал, что нет двух одинаковых по вкусу рябин, но истинную цену ягод определяло послевкусие… Оно и есть настоящее мерило всего. Пищи… Вина… Стихов… Фильмов… Общения…

Степан спохватился, огорчаясь греховности своих воспоминаний… Греховности и живости послевкусия прошедшей жизни.

Молился и каялся на ходу, отгоняя молитвой картинки и лукавые размышления.

Послевкусие… эхо радости и печали… благородная патина памяти…

Послевкусие не обманет… Послевкусие заставит мучиться от тошноты и тосковать по прекрасному…

А эта рябина всегда сладкая.

Здравствуй!

Степан нагнул ветку и сорвал не тронутую чернью кисть.

Здравствуй!

Яркий и бодрый вкус поразил его от основания языка до пяток и снова отозвался гусиной кожей.

Твёрдые зёрнышки перемещались во рту, проникали под протез.

У Степана аж слёзы выступили от острой боли. Он сплюнул.

Зубы, они вроде копыт. А протезы — обувь дёсен. Если попадёт камушек, необходимо скорее переобуться. Но лезть в рот грязными руками не хотелось. «Потерплю, — подумал Степан. — До реки-то недалеко».

Впереди за поредевшими ивами было дымно.

Нынче по всей планете леса горят. Неужели и до нас дошло?

Степан остановился. Принюхивался, как зверь.

Я смотрел на него со стороны. Зверь он и есть зверь, сколько его ни приучай. И принюхивается, как зверь. Но ничего не слышит — насморк у него.

А там, впереди, холодно и дымно — холодная река дыма.

Степан прибавил шагу. Деревья и кусты расступились. Дымный мираж пропал.

Это была она — Мста. Чёрные и белые отражения птиц подчёркивали её стремительную неподвижность.

Степан устроил удочку и забросил. Леска натянулась и косо пошла вниз. Брызги падали с неё на зеркало воды, но не сразу соединялись с нею, а катились некоторое время по ней светлыми шариками.

Степан поймал восемь уклеек и одного ельчика.

Рыбка дёргалась у него в руке, рождая смутные запретные воспоминания…

Степан хотел отпустить её, но не сделал этого, потому что увидел щуку.

Она ходила под самым берегом, осматривая камни и топляки.

Таких больших щук ему еще не приходилось видеть здесь.

Степан насадил ельчика на тройник и осторожно опустил его неподалёку от щуки. Но та не поддалась соблазну, словно не видела. Степан подвёл ельчика поближе. Щука метнулась в сторону, сделала круг и вернулась, но уже на новое место, недосягаемое для живца…

Степан снова ловил уклеек, но зёрнышки рябины под протезом рождали чувство неудобства, отвлекали внимание, ну, словом, камушек в ботинке.

Степан, кряхтя, наклонился к воде и вымыл руки. Он снял нижнюю челюсть. Хлопот с ней было больше, чем с верхней…

Он ополоснул рот и стал рассматривать протез.

Такие зубы были у Степана в юности, но эти он любил больше — они не болели и стоили миллион.

Степан потянулся к воде, но лёгкое головокружение колыхнуло его, и, чтобы не упасть, он схватился за куст.

Он увидел — зубы, его драгоценные зубы, опускались в пучину, сопровождаемые стайкой мальков. Они коснулись дна, вздыбив облачко мути. Рыбки кинулись к ним, влекомые любопытством и голодом. Они бросались и тут же прядали назад, усматривая опасность в этом страшном предмете, может быть, догадываясь о его предназначении. И только щука стояла на месте, зачарованно всматриваясь в неполный строй жемчужин, прилепившихся к розовой дуге.

Степан вспомнил, сколько всякого добра находил он в желудках этих прожорливых тварей, сравнимых в жадности только с человеком. Степан похолодел. Он ждал этих зубов почти пять лет. Его беззубость затрудняла контакты со всем зубастым миром, отбрасывала его в мир стариков и беззубок обыкновенных. За черту обречённых. На свалку маргиналов.

Заработки иногда были, но до зубов не доходили.

Только в лесу и на реке Степан забывал о своей социальной неполноценности.

Он перестал ходить в гости и на просмотры фильмов в Дом кино.

И вот прошлой весной друзья скинулись и вручили ему деньги «на зубы», как некогда крёстная подарила серебряную ложечку «на зубок». Миллион в зубы! И вот полмиллиона на дне. Правда, улыбаться можно только верхними зубами. Но такая улыбка не выглядит естественной. К тому же зубы нужны не только для улыбок, но также для еды и беседы…

Челюсть лежала в метре от берега на глубине среднего человеческого роста, и щука раздумывала, присоединить ли её к своей коллекции диковинных предметов, которые она хранила в своём чреве.

Степан бросил в щуку ком земли, но попасть в неё было непросто — течение меняло траекторию снаряда.

Наконец рядом со щукой опустился осколок кирпича, и она ушла.

Он знал, что щука затаилась где-то поблизости, но лезть в реку ему не хотелось. С утра его знобило, и он боялся заболеть. Единственный человек в деревне, который мог вспомнить его в случае болезни, была Существо, но у неё уже начались занятия в школе, и она приезжала из посёлка только по воскресеньям.

Степан стал приспосабливать удочку. Есть такая игра — удочка и стеклянный ящик с призами. Степан привязал к леске свою любимую серебряную блесну, надеясь подцепить зубы.

Река была по-осеннему прозрачна. Солнечное ликование и разгул света смирялись толщей вод, но были достаточны, чтобы высветить стада уклеек и ельцов, и окуней, выхватывающих из стада любую особь, нарушившую ритм и направление общего движения. Они выводили из игры нарушителей, и те пропадали бесследно, исключались из гармоничного и миллионы раз отрепетированного праздника жизни.

Степан бросил на поверхность воды горсть хлебных крошек. К ним тотчас подлетела стайка, потом другая. Население солнечного аквариума увеличивалось на глазах — рыбы ещё помнили недавнее время, когда комары, мухи, кузнечики, стрекозы и семена падали к ним с неба, одаривая их свежим и дармовым кормом.

Степан вспомнил, как его друг Лев Рубинштейн, будучи на отдыхе в Коктебеле со своей подружкой, красоткой Клавой, хотел поразить её своим умением нырять и плавать. Как он уходил надолго под воду, заставляя её сердце замирать от страха и сострадания к нему, как он выпрыгивал из пучины морской, подобно дельфину, чем вызывал её радостный смех. Как он во время такого гарцевания потерял челюсть и поклялся себе не выходить к Клаве из моря без зубов. Он долго нырял и ощупывал дно и нашел какую-то челюсть, обросшую ракушками, слишком большую для него. Он засунул её себе в рот и вышел на берег. А Клава спросила его, почему он так странно улыбается…

Странно улыбается… Да… Челюсть была так велика, что чуть не разорвала ему рот. Как тут не улыбаться?!

Он привёз челюсть в Эрмитаж, и оказалось, что этой челюсти десять тысяч лет. Археологи до сих пор спорят — это первый в мире зубной протез или фрагмент окаменевшего человека.

Степан расслабился и улыбнулся. Он поднял глаза и в тысячный раз удивился красоте мира и сказал Господу, что любит Его, что все страдания жизни искупаются тем, что иногда у человека открываются глаза, способные видеть красоту.

На другом берегу Мсты деревня Долгая Лука была безлюдна. Дачники разъехались, увезли детей в город учиться. Аборигены шумели и показывали себя только по праздникам.

Однако день был будний, и никого не было видно.

Новенькая часовня светилась среди древних изб.

Чёрные рояли неслись по небу, то выключая солнце, то включая его на полную осеннюю мощь, так, что резина сапога жгла ногу. Похоже было, что кто-то там, на небе, снимал фильм, не жалея плёнки и света на дубли.

Скоро пойдёт снег, сказал я Степану. Раздевайся и ныряй! Доставай свои зубы, пока их не занесло песком, пока щука не проглотила.

Беги домой, топи печь. Эй! Кому говорят! Лезь в воду!

«Не хочу в реку! Не лето, — отвечал Степан. — Не молодой уж, чтобы в реку лезть! Холодно! Воздвиженье второго дня было… ночью-то минус девять… И ветер северный...»

Степан представил себе, как он лезет в холодную Мсту, прикрывая руками срам, и покачал головой.

«Нет, не хочу. И не дразни».

Он снова взглянул на блесну. Она была серебряная, самодельная и играла в воде, как всамделишная рыбка.

Эту блесну ему подарил родственник, когда-то известный марафонец. Теперь он льёт блёсны из кубков и медалей, заработанных в юности.

Степан подумал, что в их роду все мужчины начинали как подающие надежды военные и спортсмены, а кончали жизнь рыболовами и грибниками, если, конечно, удавалось выжить, ускользнуть от пули врага или друга.

Хорошая блесна, уловистая… Поймай мои зубы!

Степан снова увидел лицо реки. Оно было прекрасно.

— Мста! — попросил Степан. — Отдай! Они тебе не к чему, а мне ой как нужны!

— А ты нырни, — подначил я. — Слабо?

— Летом, может, и нырну… Если доживу… Не сейчас…

— Как знаешь…

— Мста! Мста! Давай поговорим…

Но Мста уже снова была быстрой большой водой, и ничего более… Она была артерией и, может быть, даже нервом Земли, а Степан — просто смертным человеком, и между ними была пропасть — происхождение и цель, конечная цель следования. И никакого контакта!

Как все шестидесятники, Степан ждал чуда.

В ожидании чуда на другом берегу темноликие, словно эфиопы, избы пялились белками свежевыкрашенных рам на часовенку, светившуюся посреди деревни…

Степан тоже ждал чуда. Всю жизнь. Но чудеса приходили и уходили, как привычные праздники, и жизнь снова пузырилась суетой.

Но вот, в безлюдье того берега, возникла женщина, явно человеческого происхождения. Она была широкобёдра и золотоволоса. Она была молода. Ей не было зябко. Ей было жарко. Она скинула вишнёвый халатик и кинулась в воду, как сделал бы это и Степан сорок лет назад. Степан застыл, как легаш, почуявший куропатку. И только когда волна, поднятая купальщицей, докатилась до него, он издал хриплый стон, похожий на кашель.

Рука, державшая удочку, дёрнулась, толчок передался леске, леска подкинула блесну, блесна отпустила зубы.

Степан зарычал, увидев, как челюсть снова спланировала на дно реки.

Женщина вздрогнула. Щурясь от солнца, она пыталась разглядеть среди прибрежных кустов того, кто мог родить эти звериные стоны и рыки, а увидев Степана, поспешно покинула реку и пошла по тропинке в гору, напрягая мышцы ягодиц и икры ног, как будто это напряжение могло уберечь её от нескромных взглядов…

Степан снова подвёл блесну к протезу и попытался подцепить его, но на том берегу появился мужик, совершенно нагой, и стал намыливать своё мускулистое волосатое тело, не спуская внимательных глаз со Степанова берега.

И откуда их занесло сюда? Загар явно средиземноморский…

Степану не нравились голые мужики, и потому он кашлянул.

Мужик ответил на это покашливание интернациональным жестом — кулак правой руки из-под локтя левой.

Возмущённый Степан погрозил ему кулаком, и зубы снова сорвались с тройничка…

Рыбоглазые девы… Девоглазые рыбы… У ерша — фиалковые глаза, у окуня — янтарно-жёлтые, у плотвы — красные, у форели… Он пытался вспомнить, какие глаза у форели… Он помнил красные пятнышки, помнил форму головы, помнил величину и вес каждой пойманной форели, а цвет глаз забыл…

Рыбоглазые девы. Так индусы называют красавиц. А у нас презрительно — рыбьи глаза. Наверное, так говорят те, кто видел рыбу только на прилавке. Глаза живых рыб прекрасны… Нет, у сома и у щуки злые… У угря тоже… Короче, как и у людей, рыба рыбе рознь…

Где она? Где?..

Кто?

Та девочка… машет рукой и смеётся…

Она там, где ты — мальчик…

На том берегу мужик набросил малиновый халатик и теперь дружески махал Степану рукой, пытаясь привлечь его внимание, он хотел поговорить с ним по душам.

Они орали друг другу через реку. Общались.

Степан, чтобы не забыть, день или два спустя, записал, их разговор в таком виде.

…Эй, рыбак!.. Чего тебе?.. Чего ловишь?.. Зубы… На что?.. На блесну… Клюёт?.. Не очень… Поговорим… О чём?.. Ты стихи любишь?.. Ну… Кто самый лучший поэт?.. Пушкин!.. Правильно! А кто второй?.. Лермонтов… Правильно! Молодец! А Есенин?.. Замечательный поэт!.. А кто лучше, Лермонтов или Есенин?.. Оба хорошие… Неправильно, двойка! Разве у Есенина есть «Бородино»? Ты ответь мне… А, молчишь… Нет у него «Бородина»! А «На смерть поэта» есть у Есенина?!.. Ты чего кричишь на меня?!.. Я не на тебя, а чтобы ты слышал… Спорим, что Лермонтов лучше Есенина!.. Да не хочу я спорить!.. Ты что такой гордый?! Дураком меня считаешь, да?.. Нет, это я дурак! Но спорить не хочу… Бессмысленно! Через реку спорить вообще глупо!.. Это я — глупый, да?! …Ты меня не так понял. Я — старый. Я всю жизнь спорил. Мне надоело спорить! Вот так!.. Ты кто?.. Рыбак…Человек… Мужчина… А профессия?.. Пенсионер… А раньше?.. Забыл… А ты вспомни!.. Я режиссёр… Кино?.. Кино… Ё-моё! Первый раз режиссёра кино вижу живого... А ты не дурак, хорошую профессию себе выбрал. Небось, бабок до хрена!.. Ни хрена бабок… Пропил?.. Пропукал… А ты не дурак!.. Я? Дурак! Все режиссёры дураки и придурки и сукины дети… И я — дурак, как и все… И сукин сын!..

Пора кончать с этим, торопил я Степана, скоро снег пойдёт.

Я даже толкнул его в спину. Но он упирался, не хотел в воду.

Погрел руки дыханием и снова стал выуживать свои зубы блесной. В конце концов он подцепил их и стал медленно поднимать. Очень осторожно. Очень медленно.

Этого- то щука вынести уже не могла.

Такая фенечка уплывет!

Эта старая щука знала, что иногда там, высоко за поверхностью воды появляется прямая гибкая ветка без листьев, и от неё отделяется посланец неба в виде серебряной рыбки. Это знак тем, кому надоела суета мутной речной жизни, кто хочет попасть в другую жизнь, полную света и солнца, без суеты и страданий. Нужно только вовремя схватить посланницу неба и, крепко держа её в зубах, вознестись… Так думал Степан.

А щука просто видела фенечку и не могла не схватить её. Так была запрограммирована.

Степан не видел самого броска, просто вода забурлила и удочка согнулась дугой.

Уж если брать, то брать всё!

Степан представил, как она разинула пасть и схватила сразу и блесну, и его челюсть. Она уже развернулась, чтобы поскорее уйти в коряги и там заглотить добычу, но леска, замечательная японская леска не позволила ей достичь спасительных коряг… Острая боль пронзила тело хищницы и заставила её на ходу развернуться.

«Вот те на, — подумал Степан, смиряя мощные рывки, — Не только зубы, но и щука. Такой большой рыбины я ещё вытаскивал».

Может, ещё и не вытащишь! Сорвётся! Уплывёт с твоими зубами… — поддразнил я.

Что она только ни вытворяла! Носилась по кругу и выскакивала свечкой из воды, и кувыркалась, пытаясь освободиться.

Ей было отвратительно небо и небесная жизнь. Ей были отвратительны и ненавистны люди. Она считала их тёмной силой, стремящейся уничтожить мир рыб, мир реки и саму Мсту — грязью, электрическими разрядами и красивыми серебряными и золотыми рыбками — лживой мечтой о красоте, которая спасает...

Щука замирала на некоторое время, чтобы отдохнуть, и Степан тоже старался набраться сил перед новым поединком.

Подсачка у Степана не было. Когда он брал подсачек, рыба не клевала.

«Спокойно! Спокойно, — подбадривал он себя, — она скоро устанет. Только не торопись!»

Но щука не уставала, хотя промежутки меж рывками становились продолжительнее.

Степану казалось, что прошёл час, день, жизнь, тысячелетие. Ему казалось, что он всегда стоял вот так, с удочкой на берегу Мсты и пытался вытащить большую щуку.

Он старел и умирал, молодел и менял облик. Японская нейлоновая леска становилась жилкой, сплетённой из волос его коня. Крючок менял форму и фактуру. Была ночь и день, и утро, и вечер. Он и щука. Щука и он. Иногда он забывал, не знал, кто он, а кто щука. И не было начала, и не было конца… Только воспоминание о начале, только воспоминание о конце…

 

… В старой баньке при свечах они предавались питью и обжорству. Доставали из котла куски рыбы, черпали чашками наваристую уху. Степан собрал всех мужиков, дачников, что оставались в деревне, несмотря на ранние холода…

«Я — гебист, а ты сексот, — шипел Глупый Испанец Барону. Шептал беззвучно, глазами.

Но Степан и Барон явственно слышали шепот, хотя Глупый Испанец отводил глаза.

«И то правда», — подумал Степан и подлил Барону водки, хотя знал, что тот предпочитает сухое грузинское.

«Никакой он не барон, — подумал Степан. — И почему они все так хотят быть аристократами?!»

 

Он вспомнил, с каким упоением его друг Лев Рубинштейн пел белогвардейские песни, как увлажнялись его глаза при этом.

Поручик Голицын… Корнет Оболенский…

О, романтика! О, романтики!

Степан пожал плечами и подлил водки Василию, тому самому, что вернулся недавно из Америки. Теперь он с задумчивым видом смотрел на угли под котлом и курил гаванскую сигару.

«А Володька и не полковник вовсе, — с мстительным сарказмом думал Барон, — а майор, и не гебист, а охранник из зоны… Кум… Словом, Глупый Испанец… Он мстит мне за моё благородное происхождение и специально учит своих французских тёлок пастись на моём английском газоне… Дерьмо!»

 

И чего это они так ненавидят друг друга? — думал я. — Чего делят? Кому всё это останется?.. Ваше время прошло, господа, пора о душе подумать… Пожить в мире на этой земле…

Последние шестидесятники… хиппи и яппи… диссиденты… маргиналы… андеграунд хренов… Это о них Данте: «Их память на земле невоскресима. От них и суд и милость отошли! Они не стоят слов: взглянул и мимо…»

Тишину вечера нарушал стук молотка Николая. Чего он уж там прибивал в темноте?

— Да, — сказал Барон, — кончилась наша спокойная жизнь.

— А что так?

— Народ повалил на чудо поглазеть.

— А что за чудо? — спросил Глупый Испанец.

— А вы что, не в курсе?

— Расскажи.

— Дверь в зимней церкви мироточит…

— Я ходил туда, — сказал Барон, задиристо сверкая голубыми глазами. (когда Степан видел это сверкание, думал: может, он и взаправду барон) — Если бы мироточила, то было бы благоухание, а там воняет. Это советский говённый лак. Он не высыхает годами… Вот в жаркие дни и полез наружу… А нам, господа, предстоит действительно нелёгкая жизнь…

— Не понял, — попросил уточнить тезу Василий. Он выдохнул из себя сигарный дым и внимательно смотрел на Барона.

— Вчера хоронили у нас на погосте старуху, мать известного мафиози… Ну, вы слыхали о нём… Челентано… Вы Степан, как всегда, были на Мсте… Так вот братва устроила там безобразную попойку… Пришёл Николай раб Божий и заорал на них. И требовал, чтобы они собрали все бутылки и пакеты, и кости от съеденного ими мяса… И зарыли всё в яму подальше от церкви… Все думали, что Челентано застрелит его, но тот молча взял лопату, а братва стала собирать мусор и уносить его с погоста… Прибрали все дорожки и могилки… А на прощанье бандит дал Николаю две тысячи баксов на железо, чтобы покрыть купола… И чтобы на могиле его матери всегда были цветы…

— Замечательно! — Не мог скрыть своего восхищения поступком раба Божьего Николая Степан.

— Не всё так просто, Степанушка, — остановил его Барон. — Добронравие должно исходить из сущности и убеждений человека. Но если церкви будут строиться на деньги бандитов, а невежественные фанатики будут диктовать нам, интеллектуалам, как жить, зачем тогда мы прогнали коммунистов? Чтобы всё вернулось на круги своя, но в ещё более дикой форме? Разве того хотели мы — шестидесятники? Опять благо из-под дубинки… Опять, уж в который раз, у нас украли победу…

— Да, точно, совсем как в Штатах! — усмехнулся Василий. — Выпьем по этому поводу! Замечательные стихи… Сакральная краля рыдала над чашей Грааля… Степан! Как там дальше? Погоди, погоди, вспомню… Грузинская девочка машет рукой и смеётся…

Василий откусил кончик новой сигары, нагнулся к углям, краснея оплывшим лицом.

— Как там дальше?..

Степану хотелось забыть эти стихи, укрыть их от чужих глаз. Он ругал себя, что прочёл их пьяному человеку, будто распеленал перед чужими своего ребёнка.

— …Кровавая Клара рычала на крышке рояля… Дородная краля лежала на крыше Пигаля… Нет!.. Раздетая Клава бежала по краю кораля… Впервые пред нами явилась красотка нагая… Под взглядом капрала… Капроновой кожей светилась… Со стоном и смехом в надежде на милость… И в колокол бандерша била… ключами от рая…

Они пели эти стихи нестройными голосами, на ходу переиначивая их, тоскуя по утраченному навек Кавказу, тоскуя по ушедшему времени, когда они жили совсем другой, молодой жизнью. Они размазывали по щекам выступившие от дыма слёзы.

Степан подозрительно всматривался в тёмные углы.

— Эй! Как тебя?! Где ты? Как там дальше?

 

… Я отворил дверь и задул им свечу. Ушёл, хлопнув дверью на прощанье.

«Иди покуда, — усмехнулся Степан. — Далеко не уйдёшь. Ты у меня на крючке… как та щука…»

Василий зажёг спичку от сигары, и свеча снова осветила их лица.

 

… Я летел над ночным лесом, наслаждаясь тишиной.

Ты надоел мне, Степан. Видит Бог, как надоел… Найду кого-нибудь другого… Я верил в тебя… Когда я увидел тебя в первый раз, тогда, на сеновале… Помнишь тех сестёр?.. Я увидел тебя и подумал — вот мальчик, которому я передам всё, что узнал за миллионы лет… А ты… Как был тёмный лесной человек, так и остался им… Может быть, я еще вернусь к тебе… Если…

— Что «если»? Если что? — спросил Степан.

— Да ничего… просто, может быть…

 

Что же это было со мной? Искушение? Проверка? Или просто жизнь? Существование…

 

«Дорогие мои, милые, Львица и Козерожик!

Как вы? Надеюсь, у вас всё в порядке.

А у меня вот какие дела. Заболел один из работников. Они работали всего два дня, но установили фундамент и разобрали старую баню. Работы еще на неделю. Но нужен глаз да глаз. Предлагают купить лес у военных и построить новую баню. Но я опасаюсь всяких новых затей, стою на своём. Если начнут работать, буду рядом с ними, хотя очень хочу домой. Холодно. Рыба клюёт плохо. Правда, вчера поймал крупную щуку. Пригласил всех наших маргиналов-шестидесятников на отвальную. Пели, говорили, хлебали уху. Вроде бы расстались не врагами. Сегодня уехали все.

Вчера взорвался маленький телевизор — не выдержал обличений Доренко. Но я не пострадал.

Кот Сэр и черепаха передают вам привет. Мы живём дружно. Но Кот не хочет ловить мышей по идейным соображениям. Мыши наступают. Съели всю отраву, токсикоманы проклятые, по ночам требуют ещё — пищат и танцуют.

В доме время от времени происходят таинственные передвижения вещей, прыгают кастрюли.

Однажды такой полтергейст возник при работниках. Они очень испугались. «Кто это там у вас?» Я сказал, домовой. Они успокоились — домового здесь знают и не боятся — он свой, если и не родной, то двоюродный.

Вот и всё.

Эта осень тоже кончится.

Начнётся зима, она не лучше.

Целую, Степан.»

 

Утром сквозь щели дровяника Степан видел, как Глупый Испанец с женой — тоже, естественно, Испанкой — гнали своё стадо на зимние квартиры.

Испанка материлась по-русски почти без акцента, несколько грассируя, но с особым женским шиком.

Французские коровы, уже привыкшие к языку новой своей родины, почти не обижались, как не реагировали и на лай фермерской драной сучёнки, известной своей безотказностью всем кобелям округи.

Степан вышел из сарая и пожелал Испанцам доброго пути и встречи здесь же весной.

Дорога стала пустой и заброшенной, и только лепёхи, оставленные стадом, курились в морозном воздухе.

Мимо Степана проехал на своём «ауди» Барон.

Степан на прощанье помахал Барону рукой и унёс в избу его учтивую улыбку.

Они тоже не увидятся до весны, хотя будут жить в одном городе. Как-то сложилось ещё с дореволюционных времен, что дачные знакомства забываются до следующего лета.

Степан понял, что он остался один на этом берегу Шегринки, один в обществе обитателей погоста и полуразрушенной Юрьевской церкви, где всё ещё стучит по железу раб Божий Николай, пытаясь пробудить уснувшую совесть православных обывателей…

Степан затопил печь, надел красную рубаху и сел у окна.

 

Какое счастье сидеть у окна

В деревне, покинутой всеми.

Исчезает дорога, зарастая травой.

Пустые дома к медитации склонны.

Молчат, погружаясь в свою пустоту.

Ни солнца, ни тьмы…

Ни ночи, ни дня…

Стрелки часов неподвижны.

Бутылка вина непочата.

Комары облетают меня,

Досадливо воя.

Может, я неживой?

Может, и нет меня вовсе?

Только окно.

Только трава.

Ворона кричит на заборе:

Рай! Рай! Рай!

И другого рая не будет…

 

Кумачовые блики от его рубахи сливались на белой стене с бликами огня в русской печи.

Степан без грусти подумал, что это последняя страница его жизни.

Ему казалось, что его жизнь была вымыслом, что его окружали придуманные люди, и сам он был придуман.

Он подозревал, что к этому был причастен тот, кто наблюдал за ним с детства и приходил к нему на помощь, не позволяя умереть слишком рано, дабы не нарушился задуманный рисунок.

Он ничего не понял в жизни, которую ему пришлось прожить.

Он думал, что его жизнь была бессмысленна, но в то же время надеялся, что она имела какой-то смысл, недоступный его пониманию.

«Я хотел стать хоть немного лучше, но грешные мысли и желания до сих пор обуревают меня, не дают покоя, — застонал Степан, — хотя я стар и бессилен… Я до сих пор восхищаюсь женской красотой и люблю хорошее вино… Я был уверен, что все грехи, все искушения были необходимы мне для созревания души, что юношеское увлечение охотой и мужская жестокость и эгоизм были неотвратимы. Я и теперь думаю иногда, что без этих падений и отвращения к содеянному я не смог бы прийти к Богу. Более того, недостаток падений и грехов не дали моей душе созреть соразмерно её возможностям… При этом я не сожалею ни о чём — я испил предназначенную мне чашу, глоток жизни… Я не убил ни одной змеи, потому что считаю, что змеи красивы и так же достойны жизни, как все другие живые существа… После меня на земле не останется ни книги, ни храма, ни доброго, ни худого дела, кроме мелких бытовых подлостей… Но кто их избежал в этой суете, кроме Львицы?! Прости меня, Львица моя».

 

Солнце, пробившееся сквозь тучи, высветлило рисунок старого персидского ковра, которым был застелен пол в зале, и Степан подумал, что свет никогда не борется со светом, но мрак поглощает всё — тени, полутени, цвет и полусвет…

Он пытался разобраться в себе, найти три самых сильных желания в его теперешней жизни. Чего он хотел? Писать пьесы… Придумывать людей и подслушивать их разговоры… Ловить рыбу… Ходить по пустынному берегу Мсты… И смотреть на поплавок.

И молиться беспрестанно, чтобы не оставалось в сознании тёмных ямин. Он хотел бы так же ещё много чего, но понимал, что эти три желания самые-самые, всё остальное желаемое — украшение жизни, цветы у дороги, как говорили китайские мудрецы. А чего бы он не хотел? От чего готов был откупиться даже ценой своей жизни?

Потеря духовного света, жизнь во тьме духовной. Болезни и утрата дорогих сердцу людей. Стыдные ситуации, которые унижают человека…

Он попытался представить себе, чего больше всего желала Львица, но терялся в догадках, блуждая между здоровьем Кота Сэра и семейным счастьем Козерожика. Она всегда хотела иметь работу, чтобы избавить семью от нужды, царившей вокруг. Она не мечтала писать стихи, она просто писала их, на кухне или в метро, когда выдавалась свободная минута.

О своей дочери, о Козерожике, Степан знал ещё меньше. Вероятно, её вполне устраивала её подростковая жизнь, хотя она давно уже была зрелой женщиной. Тренировки в клубе восточных единоборств. Тренажёрные залы. Сауны. Каждодневная работа в мастерской над холстами. Она даже не очень радовалась заказам и писала их подолгу, меняя подрамники, доделывая и переделывая по много раз.

Кот Сэр в городе мечтал о деревне, зимой — о лете, и всегда — о кошках и птицах, которые летали над ним. Память о Прекрасной Сиамке потихоньку угасала в его маленьком, но просторном для любимых существ сердце. Он боялся потерять своих хозяев — Львицу, Козерожика и Степана и потому, когда они болели, устраивался у них в изголовье и лечил их.

О Существе, девочке, которую в деревне называли Принцессой, он вообще не знал ничего...

Степан долго искал стерженек, которым бы можно было записать пришедшие вдруг осенние мысли. Попался огрызок карандаша.

…Ужасное время! В девять – светящийся мрак. В четыре уже серо и хмуро. А между девятью и четырьмя – то ли рассвет, то ли закат. Иногда из-за домов – солнце, низкое, ниже бывает только на полюсе.

… Мучают мысли о том, что магнитные полюса меняют своё местонахождение, и вообще меняются местами. Как добро и зло. У меня есть старый медный компас, очень старый, который упорно показывает, что север на юге. Может быть настало время…

 

Скрипнула дверь в сенях.

Кот Сэр, который дотоле спал на пуховке, вскочил навстречу нежданному гостю.

Степан не испугался, но упрекнул себя за пренебрежение правилами безопасности — в сегодняшней деревне всегда необходимо закрывать входную дверь на засов.

Дверь распахнулась, на пороге появилась улыбающаяся девочка, Существо.

Руки у неё были опущены, как у куклы, а золотые волосы распущены по плечам.

— Я пришла проведать бабушку. Мне сказали, что вы ещё здесь… Я принесла вам ватрушку… Она еще тёплая…

— Как ты учишься? Что читаешь сейчас?… Хочешь свежей рыбки? Иди, сама разберись. Я вчера щуку поймал!

 

— А я прочту вам стихи.

— Чьи?

— Мои.

— Ты пишешь стихи?!

— Я не знаю… Может быть, это и не стихи…

— Читай.

Степан закрыл глаза.

 

Хочу я забыть

Все печали и боли,

Которые были

Со мною всегда.

Скачу я на белом коне по полю.

Скачу, скачу, скачу

И не знаю куда.

 

— Ещё?

 

— Давай.

 

А жизнь моя прожита

Ещё в том веке,

Когда имя моё было

Столь высоко,

А я страдала

О том человеке,

Который был от меня

Так далеко…

 

— Ещё?

 

— Да, конечно… Но скажи мне, пожалуйста, откуда всё это?.. О чём?..

 

— Я не знаю… Иду по мосту через речку, смотрю на воду и бормочу… Вот ещё одно. Послушайте…

 

Я жду тебя,

Когда тебе плохо.

Я жду тебя,

Когда тебе хорошо.

Я жду тебя,

Когда ты меня помнишь.

Я жду тебя,

Когда ты меня забыл.

 

— И ещё. Только пять строчек. А дальше — ничего не могу придумать…

 

Свеча погаснет

В моей ладони,

Когда умрёте вы...

Когда умрёте вы,

Свеча погаснет…

 

Она счастливо улыбалась. Она светилась от счастья, подаренного ей первыми в её жизни стихами. Для неё смысл был в звуке, а настоящий смысл был только звуком, который затихал в неподвижном времени.

 

 

Санкт-Петербург — Юрьево. 2000–2002 гг.

 

 

 

 

 

 

 

Свернуть