19 сентября 2019  05:20 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту
Поэзия № 50

 
Багрицкий Эдуард


Эдуард Георгиевич Багрицкий (настоящая фамилия — ДзюбинДзюбан22 октября (3 ноября) 1895, Одесса — 16 февраля 1934, Москва) — русский поэт, переводчик и драматург. Эдуард Багрицкий родился в Одессе в еврейской семье. Его отец, Годель Мошкович (Моисеевич) Дзюбан (Дзюбин, 1858—1919), служил приказчиком в магазине готового платья; мать, Ита Абрамовна (Осиповна) Дзюбина (урождённая Шапиро, 1871—1939), была домохозяйкой. В 1905—1910 годах учился в Одесском училище Св. Павла, в 1910—1912 годах — в Одесском реальном училище Жуковского на Херсонской улице (участвовал в качестве оформителя в издании рукописного журнала «Дни нашей жизни»), в 1913—1915 годах — в землемерной школе. В 1914 году работал редактором в одесском отделении Петербургского телеграфного агентства (ПТА).

Первые стихи были напечатаны в 1913 и 1914 годах в альманахе «Аккорды» (№ 1—2, под псевдонимом «Эдуард Д.»). С 1915 года под псевдонимом «Эдуард Багрицкий», «Деси» и женской маской «Нина Воскресенская» начал публиковать в одесских литературных альманахах «Авто в облаках» (1915), «Серебряные трубы» (1915), в коллективном сборнике «Чудо в пустыне» (1917), в газете «Южная мысль» неоромантические стихи, отмеченные подражанием Н. Гумилеву, Р. Л. Стивенсону, В. Маяковскому. Вскоре стал одной из самых заметных фигур в группе молодых одесских литераторов, впоследствии ставших крупными советскими писателями (Юрий Олеша, Илья Ильф, Валентин Катаев, Лев Славин, Семён Кирсанов, Вера Инбер). Багрицкий любил декламировать собственные стихи перед молодёжной публикой:

Его руки с напряжёнными бицепсами были полусогнуты, как у борца, косой пробор растрепался, и волосы упали на низкий лоб, бодлеровские глаза мрачно смотрели из-под бровей, зловеще перекошенный рот при слове «смеясь» обнаруживал отсутствие переднего зуба. Он выглядел силачом, атлетом. Даже небольшой шрам на его мускулисто напряжённой щеке — след детского пореза осколком оконного стекла — воспринимался как зарубцевавшаяся рана от удара пиратской шпаги. Впоследствии я узнал, что с детства он страдает бронхиальной астмой и вся его как бы гладиаторская внешность — не что иное как не без труда давшаяся поза.

                                                                                                                                             В. Катаев. «Алмазный мой венец».

Весной—летом 1917 года работал в милиции. С октября 1917 года служил в качестве делопроизводителя 25-го врачебно-питательного отряда Всероссийского союза помощи больным и раненым участвовал в персидской экспедиции генерала Баратова; вернулся в Одессу в начале февраля 1918 года. В апреле 1919 года, во время Гражданской войны, добровольцем вступил в Красную Армию, служил в Особом партизанском отряде ВЦИКа, после его переформирования — в должности инструктора политотдела в Отдельной стрелковой бригаде, писал агитационные стихи. В июне 1919 года вернулся в Одессу, где вместе с Валентином Катаевым и Юрием Олешей работал в Бюро украинской печати (БУП). С мая 1920 года как поэт и художник работал в ЮгРОСТА (Южное бюро Украинского отделения Российского телеграфного агентства), вместе с Ю. Олешей, В. Нарбутом, С. Бондариным, В. Катаевым; был автором многих плакатов, листовок и подписей к ним (всего сохранилось около 420 графических работ поэта с 1911 по 1934 годы). Публиковался в одесских газетах и юмористических журналах под псевдонимами «Некто Вася», «Нина Воскресенская», «Рабкор Горцев».

В августе 1923 года по инициативе своего друга Я. М. Бельского приехал в город Николаев, работал секретарем редакции газеты «Красный Николаев» (совр. «Южная правда»), печатал в этой газете стихи. Выступал на поэтических вечерах, организованных редакцией. В октябре того же года вернулся в Одессу.

В 1925 году Багрицкий по инициативе Валентина Катаева переехал в Москву, где стал членом литературной группы «Перевал», через год примкнул к конструктивистам. В 1928 году у него вышел сборник стихов «Юго-запад». Второй сборник, «Победители», появился в 1932 году. В 1930 году поэт вступил в РАПП. Жил в Москве в знаменитом «Доме писательского кооператива» (Камергерский переулок, 2). С начала 1930 года у Багрицкого обострилась бронхиальная астма — болезнь, от которой он страдал с детства. Он умер 16 февраля 1934 года в Москве. Похоронен на Новодевичьем кладбище.

 


Могила Багрицкого на Новодевичьем кладбище.

 

Жена (с декабря 1920 года) — Лидия Густавовна Суок, была репрессирована в 1937 году (вернулась из заключения в 1956 году).

Сын — поэт Всеволод Багрицкий, погиб на фронте в 1942 году. 

Романтические яркие стихи Багрицкого до сих пор звучат в песнях. Книги его переиздаются. Творчество поэта вызывает споры и в начале 21-го столетия.

В поэме Багрицкого «Дума про Опанаса» показано трагическое противоборство украинского деревенского парня Опанаса, который мечтает о тихой крестьянской жизни на своей вольной Украине, и комиссара-еврея Иосифа Когана, отстаивающего «высшую» истину мировой революции.

В июле 1949 года, во время идеологических кампаний (по «борьбе с космополитизмом» и др.), в украинской «Літературной газете» поэма была раскритикована за «буржуазно-националистические тенденции». «Тенденции», по мнению авторов редакционной статьи, проявились в «искажении исторической правды» и ошибочных обобщениях в изображении роли украинского народа, показанного исключительно в образе Опанаса, дезертира и бандита, неспособного бороться за своё светлое будущее. Следует отметить, что статья украинской «Літературной газеты», в первую очередь, была направлена против литературных критиков В. Азадова, С. Голованивского, Л. Первомайского, а не умершего к тому времени Э. Багрицкого. Вольный перевод статья был опубликован в «Литературной газете» от 30 июля 1949 года.

Блистательный мастер, одаренный редкой чувственной впечатлительностью, Багрицкий принял революцию, и его романтическая поэзия воспевала строительство нового мира. При этом Багрицкий мучительно пытался понять для себя жестокость революционной идеологии и приход тоталитаризма. В написанном в 1929 году стихотворении «ТВС» явившийся больному и отчаявшемуся автору умерший Феликс Дзержинский говорит ему про наступающий век: «Но если он скажет: „Солги“ — солги. Но если он скажет: „Убей“ — убей». М. Кузмин писал об этом стихотворении как о чём-то «смутном и подспудном», что свидетельствует о завуалированном смысле этого стихотворения как протеста против складывающегося к тому времени сталинского карательного режима. О своем поколении он совсем не «по-комсомольски» писал: «Мы ржавые листья на ржавых дубах». 

Немало споров до сих пор вызывает опубликованная после смерти поэта поэма Багрицкого «Февраль». Это, своего рода, исповедь еврейского юноши, участника революции. Антисемитски настроенные публицисты не раз писали, что герой «Февраля», насилующий проститутку — свою гимназическую любовь, совершает, в её лице, насилие над всей Россией, — в качестве мести за позор «бездомных предков». Но обычно приводимый вариант поэмы составляет лишь примерно её треть. Это поэма о еврее-гимназисте, ставшем мужчиной во время первой мировой войны и революции. При этом «рыжеволосая» красавица, оказавшаяся проституткой, выглядит подозрительно не по-русски, и банда, которую арестовывает герой «Февраля», по крайней мере, на две трети состоит из евреев: «Семка Рабинович, Петька Камбала и Моня Бриллиантщик». Свободолюбие Багрицкого ярче всего выразилось в писавшемся на протяжении всей жизни цикле стихотворений, посвященных Тилю Уленшпигелю, так называемом «фламандском цикле». Его друг, писатель Исаак Бабель, писал о нём как о «фламандце», да ещё «плотояднейшем из фламандцев», а также, что в светлом будущем все будут «состоять из одесситов, умных, верных и веселых, похожих на Багрицкого». Творчество Багрицкого оказало влияние на целую плеяду поэтов. «Мне ужасно нравился в молодости Багрицкий», — признавался Иосиф Бродский, включивший его в список самых близких поэтов. В честь Багрицкого названа одна из московских улиц.


СТИХИ


 

ДУМА ПРО ОПАНАСА

1926

Поciяли гайдамаки
В Украiнi! жито,
Та не вони його жали.
Що мусим робити?
Т. Шевченко («Гайдамаки»)

1

По откосам виноградник
Хлопочет листвою,
Где бежит Панько из Балты
Дорогой степною.
Репухи кусают ногу,
Свищет житом пажить,
Звездный Воз ему дорогу
Оглоблями кажет.
Звездный Воз дорогу кажет
В поднебесье чистом-
На дебелые хозяйства
К немцам-колонистам.
Опанасе, не дай маху,
Оглядись толково-
Видишь черную папаху
У сторожевого?
Знать, от совести нечистой
Ты бежал из Балты,
Топал к Штолю-колонисту,
А к Махне попал ты!
У Махна по самы плечи
Волосня густая:
— Ты откуда, человече,
Из какого края?
В нашу армию попал ты
Волей иль неволей?
— Я, батько, бежал из Балты
К колонисту Штолю.
Ой, грызет меня досада,
Крепкая обида!
Я бежал из продотряда
От Когана-жида...
По оврагам и по скатам
Коган волком рыщет,
Залезает носом в хаты,
Которые чище!
Глянет влево, глянет вправо,
Засопит сердито:
«Выгребайте из канавы
Спрятанное жито!»
Ну, а кто подымет бучу-
Не шуми, братишка:
Усом в мусорную кучу,
Расстрелять— и крышка!
Чернозем потек болотом
От крови и пота,—
Не хочу махать винтовкой,
Хочу на работу!
Ой, батько, скажи на милость
Пришедшему с поля,
Где хозяйство поместилось
Колониста Штоля?
— Штоль? Который, человече?
Рыжий да щербатый?
Он застрелен недалече,
За углом от хаты...
А тебе дорога вышла
Бедовать со мною.
Повернешь обратно дышло-
Пулей рот закрою!
Дайте шубу Опанасу
Сукна городского!
Поднесите Опанасу
Вина молодого!
Сапоги подколотите
Кованым железом!
Дайте шапку, наградите
Бомбой и обрезом!
Мы пойдем с тобой далече,
От края до края!..-
У Махна по самы плечи
Волосня густая...
. . . . . . .
Опанасе, наша доля
Машет саблей ныне,—
Зашумело Гуляй-Поле
По всей Украине.
Украина! Мать родная!
Жито молодое!
Опанасу доля вышла
Бедовать с Махною.
Украина! Мать родная!
Молодое жито!
Шли мы раньше в запорожцы}
А теперь — в бандиты!

2

Зашумело Гуляй-Поле
От страшного пляса,—
Ходит гоголем по воле
Скакун Опанаса.
Опанас глядит картиной
В папахе косматой,
Шуба с мертвого раввина
Под Гомелем снята.
Шуба — платье меховое-
Распахнута — жарко!
Френч английского покроя
Добыт за Вапняркой.
На руке с нагайкой крепкой
Жеребячье мыло;
Револьвер висит на цепке
От паникадила.
Опанасе, наша доля
Туманом повита,—
Хлеборобом хочешь в поле,
А идешь — бандитом!
Полетишь дорогой чистой,
Залетишь в ворота,
Бить жидов и коммунистов-
Легкая работа!
А Махно спешит в тумане
По шляхам просторным,
В монастырском шарабане,
Под знаменем черным.
Стоном стонет Гуляй-Поле
От страшного пляса-
Ходит гоголем по воле
Скакун Опанаса...

3

Хлеба собрано немного-
Не скрипеть подводам.
В хате ужинает Коган
Житняком и медом.
В хате ужинает Коган,
Молоко хлебает,
Большевицким разговором
Мужиков смущает:
«Я прошу ответить честно,
Прямо, без уклона:
Сколько в волости окрестной
Варят самогона?
Что посевы? Как налоги?
Падают ли овцы?»
В это время по дороге
Топают махновцы...
По дороге пляшут кони,
В землю бьют копыта.
Опанас из-под ладони
Озирает жито.
Полночь сизая, степная
Встала пред бойцами,
Издалека темь ночная
Тлеет каганцами.
Брешут псы сторожевые,
Запевают певни.
Холодком передовые
Въехали в деревню.
За церковною оградой
Лязгнуло железо:
«Не разыщешь продотряда:
В доску перерезан!»
Хуторские псы, пляшите
На гремучей стали:
Словно перепела в жите,
Когана поймали.
Повели его дорогой
Сизою, степною,—
Встретился Иосиф Коган
С Нестором Махною!
Поглядел Махно сурово,
Покачал башкою,
Не сказал Махно ни слова,
А махнул рукою!
Ой, дожил Иосиф Коган
До смертного часа,
Коль сошлась его дорога
С путем Опанаса!..
Опанас отставил ногу,
Стоит и гордится:
«Здравствуйте, товарищ Коган,
Пожалуйте бриться!»

4

Тополей седая стая,
Воздух тополиный...
Украина, мать родная,
Песня-Украина!..
На твоем степном раздолье
Сыромаха скачет,
Свищет перекати-поле
Да ворона крячет...
Всходит солнце боевое
Над степной дорогой,
На дороге нынче двое —
Опанас и Коган.
Над пылающим порогом
Зной дымит и тает;
Комиссар, товарищ Коган,
Барахло скидает...
Растеклось на белом теле
Солнце молодое.
«На, Панько, когда застрелишь,
Возьмешь остальное!
Пары брюк не пожалею,
Пригодятся дома,—
Всё же бывший продармеец,
Хороший знакомый!..»
Всходит солнце боевое,
Кукурузу сушит,
В кукурузе ветер воет
Опанасу в уши:
«За волами шел когда-то,
Воевал солдатом.
Ты ли в сахарное утро
В степь выходишь катом?»
И раскинутая в плясе
Голосит округа:
«Опанасе! Опанасе!
Катюга! Катюга!»
Верещит бездомный копец
Под облаком белым:
«С безоружным биться, хлопец,
Последнее дело!»
И равнина волком воет-
От Днестра до Буга,
Зверем, камнем и травою:
«Катюга! Катюга!..»
Не гляди же, солнце злое,
Опанасу в очи:
Он грустит, как с перепоя,
Убивать не хочет...
То ль от зноя, то ль от стона
Подошла усталость,
Повернулся:
— Три патрона
В обойме осталось...
Кровь — постылая обуза
Мужицкому сыну...
Утекай же в кукурузу-
Я выстрелю в спину!
Не свалю тебя ударом,
Разгуливай с богом!..-
Поправляет окуляры,
Улыбаясь, Коган:
— Опанас, работай чисто,
Мушкой не моргая.
Неудобно коммунисту
Бегать, как борзая!
Прямо кинешься — в тумане
Омуты речные,
Вправо— немцы-хуторяне,
Влево — часовые!
Лучше я погибну в поле
От пули бесчестной!..

Тишина в степном раздолье,—
Только выстрел треснул,
Только Коган дрогнул слабо,
Только ахнул Коган,
Начал сваливаться набок,
Падать понемногу...
От железного удара
Над бровями сгусток,
Поглядишь за окуляры:
Холодно и пусто...
С Черноморья по дорогам
Пыль несется плясом,
Носом в пыль зарылся Коган
Перед Опанасом...

5

Где широкая дорога,
Вольный плес днестровский,
Кличет у Попова лога
Командир Котовский,
Он долину озирает
Командирским взглядом,
Жеребец под ним сверкает
Белым рафинадом.
Жеребец подымет ногу,
Опустит другую.
Будто пробует дорогу,
Дорогу степную.
А по каменному склону
Из Попова лога
Вылетают эскадроны
Прямо на дорогу...
От приварка рожи гладки,
Поступь удалая,
Амуниция в порядке,
Как при Николае.
Головами крутят кони,
Хвост по ветру стелют:
За Махной идет погоня
Аккурат неделю.
. . . . . . . .

Не шумит над берегами
Молодое жито,—
За чумацкими возами
Прячутся бандиты.
Там, за жбаном самогона,
В палатке дерюжной,
С атаманом забубенным
Толкует бунчужный:
«Надобно с большевиками
Нам принять сраженье,—
Покрутись перед полками,
Дай распоряженье!..»
Как батько с размаху двинул
По столу рукою,
Как батько с размаху грянул
По земле ногою:
«Ну-ка, выдай перед боем
Пожирнее пищу,
Ну-ка, выбей перед боем
Ты из бочек днища,
Чтобы руки к пулеметам
Сами прикипели,
Чтобы хлопцы из-под шапок
Коршуньем глядели!
Чтобы порох задымился
Над водой днестровской,
Чтобы с горя удавился
Командир Котовский!..»
. . . . . . . . .

Прыщут стрелами зарницы,
Мгла ползет в ухабы,
Брешут рыжие лисицы
На чумацкий табор.
За широким ревом бычьим-
Смутно изголовье;
Див сулит полночным кличем
Гибель Приднестровью,
А за темными возами,
За чумацкой сонью,
За ковыльными чубами,
За крылом вороньим,
Омываясь горькой тенью,
Встало над землею
Солнце нового сраженья -
Солнце боевое...

6

Ну, и взялися ладони
За сабли кривые,
На дыбы взлетают кони,
Как вихри степные.
Кони стелются в разбеге
С дорогою вровень-
На чумацкие телеги,
На морды воловьи.
Ходит ветер над возами,
Широкий, бойцовский,
Казакует пред бойцами
Григорий Котовский...
Над конем играет шашка
Проливною силой,
Сбита красная фуражка
На бритый затылок.
В лад подрагивают плечи
От конского пляса...
Вырывается навстречу
Гривун Опанаса.
— Налетай, конек мой дикий,
Копытами двигай,
Саблей, пулей или пикой
Добудем комбрига!..-
Налетели и столкнулись,
Сдвинулись конями,
Сабли враз перехлестнулись
Кривыми ручьями...
У комбрига боевая
Душа занялася,
Он с налета разрубает
Саблю Опанаса.
Рубанув, откинул шашку,
Грозится глазами:
— Покажи свою замашку
Теперь кулаками!—
У комбрига мах ядреный,
Тяжелей свинчатки,
Развернулся — и с разгону
Хлобысть по сопатке!..
. . . . . . . . .

Опанасе, что с тобою?
Поник головою...
Повернулся, покачнулся,
В траву сковырнулся...
Глаз над левою скулою
Затек синевою...
Молча падает на спину,
Ладони раскинул...
Опанасе, наша доля
Развеяна в поле!..

7

Балта — городок приличный,
Городок что надо.
Нет нигде румяней вишни,
Слаще винограда.
В брынзе, в кавунах, в укропе
Звонок день базарный;
Голубей гоняет хлопец
С каланчи пожарной...
Опанасе, не гадал ты
В ковыле раздольном,
Что поедешь через Балту
Трактом малахольным;
Что тебе вдогонку бабы
Затоскуют взглядом;
Что пихнет тебя у штаба
Часовой прикладом...
Ой, чумацкие просторы —
Горькая потеря!..
Коридоры в коридоры,
В коридорах — двери.
И по коридорной пыли,
По глухому дому,
Опанаса проводили
На допрос к штабному.
А штабной имел к допросу
Старую привычку-
Предлагает папиросу,
Зажигает спичку:
— Гражданин, прошу по чести
Говорить со мною.
Долго ль вы шатались вместе
С Нестором Махною?
Отвечайте без обмана,
Не испуга ради,—
Сколько сабель и тачанок
У него в —отряде?
Отвечайте, но не сразу,
А подумав малость,—
Сколько в основную базу
Фуража вмещалось?
Вам знакома ли округа,
Где он банду водит?..
— Что я знал: коня, подпругу.
Саблю да поводья!
Как дрожала даль степная,
Не сказать словами:
Украина — мать родная-
Билась под конями!
Как мы шли в колесном громе,
Так что небу жарко,
Помнят Гайсин и Житомир,
Балта и Вапнярка!.
Наворачивала удаль
В дым, в жестянку, в бога!..
...Одного не позабуду,
Как скончался Коган...
Разлюбезною дорогой
Не пройдутся ноги,
Если вытянулся Коган
Поперек дороги...
Ну, штабной, мотай башкою,
Придвигай чернила:
Этой самою рукою
Когана убило!..
Погибай же, Гуляй-Поле,
Молодое жито!..
. . . . . . .

Опанасе, наша доля
Туманом повита!..

8

Опанас, шагай смелее,
Гляди веселее!
Ой, не гикнешь, ой, не топнешь,
В ладоши не хлопнешь!
Пальцы дружные ослабли,
Не вытащат сабли.
Наступил последний вечер,
Покрыть тебе нечем!
Опанас, твоя дорога-
Не дальше порога.
Что ты видишь? Что ты слышишь?
Что знаешь? Чем дышишь?
Ночь горячая, сухая,
Да темень сарая.
Тлеет лампочка под крышей,—
Эй, голову выше!..
А навстречу над порогом-
Загубленный Коган.
Аккуратная прическа,
И щеки из воска.
Улыбается сурово:
«Приятель, здорово!
Где нам суждено судьбою
Столкнуться с тобою!..»
Опанас, твоя дорога-
Не дальше порога...

ЭПИЛОГ

Протекли над Украиной
Боевые годы.
Отшумели, отгудели
Молодые воды...
Я не знаю, где зарыты
Опанаса кости:
Может, под кустом ракиты,
Может, на погосте...
Плещет крыжень сизокрылый
Над водой днестровской;
Ходит слава над могилой,
Где лежит Котовский...
За бандитскими степями
Не гремят копыта:
Над горючими костями
Зацветает жито.
Над костями голубеет
Непроглядный омут
Да идет красноармеец
На побывку к дому...
Остановится и глянет
Синими глазами-
На бездомный круглый камень,
Вымытый дождями.
И нагнется, и подымет
Одинокий камень:
На ладони — белый череп
С дыркой над глазами.
И промолвит он, почуяв
Мертвую прохладу:
«Ты глядел в глаза винтовке,
Ты погиб как надо!..»
И пойдет через равнину,
Через омут зноя,
В молодую Украину,
В жито молодое...
. . . . . . . .

Так пускай и я погибну
У Попова лога,
Той же славною кончиной,
Как Иосиф Коган!..


 

Февраль

 

Вот я снова на этой земле.

Я снова

Прохожу под платанами молодыми,

Снова дети бегают у скамеек,

Снова море лежит в пароходном дыме…

 

Вольноопределяющийся, в погонах,

Обтянутых разноцветным шнуром, -

Это я - вояка, герой Стохода,

Богатырь Мазурских болот, понуро

Ковыляющий в сапогах корявых,

В налезающей на затылок шапке…

 

Я приехал в отпуск, чтоб каждой мышцей,

Каждой клеточкой принимать движенье

Ветра, спутанного листвою,

Голубиную теплоту дыханья

Загорелых ребят, перебежку пятен

На песке и солёную нежность моря…

 

Я привык уже ко всему: оттуда,

Откуда я вырвался, мне обычным

Казался мир, прожжённый снарядом,

Пробитый штыком, окрученный туго

Колючей проволокой, постыло

Воняющий потом и кислым хлебом…

 

Я должен найти в этом мире угол,

Где на гвоздике чистое полотенце

Пахнет матерью, подле крана - мыло,

И солнце, бегущее сквозь окошко,

Не обжигает лицо, как уголь…

 

Вот снова я на бульваре.

Снова

Иван-да-Марья цветёт на клумбах,

Человек в морской фуражке читает

Книгу в малиновом переплёте;

Девочка в юбке выше колена

Играет в дьяболо; на балконе

Кричит попугай в серебряной клетке.

 

И я теперь среди них как равный,

Захочу - сижу, захочу - гуляю,

Захочу (если нет вблизи офицера) -

Закурю, наблюдая, как вьётся плавный

Лист над скамейками, как летают

Ласточки мимо часов управы…

 

Самое главное совершится

Ровно в четыре.

Из-за киоска

Появится девушка в пелеринке, -

Раскачивая полосатый ранец,

Вся будто распахнутая дыханью

Прохладного моря, лучам и птицам,

В зелёном платье из невесомой

Шерсти, она вплывает, как в танец,

В круженье листьев и в колыханье

Цветов и бабочек над газоном.

 

Домой из гимназии…

Вместе с нею -

Откуда-то, из позабытого мира,

Кружась, летят звонки перемены,

Шёпот подруг, ангелок с тетради

И топот учителя в коридоре.

 

Пред ней платаны поют, а сзади

Её, хрипя, провожает море…

 

Я никогда не любил как надо…

Маленький иудейский мальчик -

Я, вероятно, один в округе

Трепетал по ночам от степного ветра.

 

Я, как сомнамбула, брёл по рельсам

На тихие дачи, где в колючках

Крыжовника или дикой ожины

Шелестят ежи и шипят гадюки,

А в самой чаще, куда не влезешь,

Шныряет красноголовая птичка

С песенкой тоненькой, как булавка,

Прозванная «Воловьим глазом»…

 

Как я, рождённый от иудея,

Обрезанный на седьмые сутки,

Стал птицеловом - я сам не знаю!

 

Крепче Майн-Рида любил я Брэма!

Руки мои дрожали от страсти,

Когда наугад раскрывал я книгу…

И на меня со страниц летели

Птицы, подобные странным буквам,

Саблям и трубам, шарам и ромбам.

 

Видно, созвездье Стрельца застряло

Над чернотой моего жилища,

Над пресловутым еврейским чадом

Гусиного жира, над зубрёжкой

Скучных молитв, над бородачами

На фотографиях семейных…

 

Я не подглядывал, как другие,

В щели купален.

Я не старался

Сверстницу ущипнуть случайно…

Застенчивость и головокруженье

Томили меня.

Я старался боком

Перебежать через сад, где пели

Девочки в гимназических платьях…

 

Только забывшись, не замечая

Этого сам, я мог безраздумно

Тупо смотреть на голые ноги

Девушки.

Стоя на табурете,

Тряпкой она вытирала стёкла…

 

Вдруг засвистело стекло по-птичьи -

И предо мной разлетелись кругом

Золотые овсянки, сухие листья,

Болотные лужицы в незабудках,

Женские плечи и птичьи крылья,

Посвист полёта, журчанье юбок,

Щёлканье соловья и песня

Юной соседки через дорогу, -

И наконец, всё ясней, всё чище,

В мире обычаев и привычек,

Под фонарём моего жилища

Глаз соловья на лице девичьем…

 

Вот и сейчас, заглянув под шляпу,

В слабой тени я глаза увидел.

Полные соловьиной дрожи,

Они, покачиваясь, проплывали

В лад каблукам, и на них свисала

Прядка волос, золотясь на коже…

 

Вдоль по аллее, мимо газона,

Шло гимназическое платье,

А в сотне шагов за ним, как убийца,

Спотыкаясь о скамьи и натыкаясь

На людей и деревья, шепча проклятья,

Шёл я в больших сапогах, в зелёной

Засаленной гимнастерке, низко

Остриженный на военной службе,

Ещё не отвыкший сутулить плечи -

Ротный ловчило, еврейский мальчик…

 

Она заглядывала в витрины,

И средь прозрачных шелков и склянок

Таинственно, не по-человечьи,

Отражалось лицо её водяное…

 

Она останавливалась у цветочниц,

И пальцы её выбирали розу,

Плававшую в эмалированной миске,

Как маленькая махровая рыбка.

 

Из колониального магазина

Потягивало жжёным кофе, корицей,

И в этом запахе, с мокрой розой,

Над ворохами листвы в корзинах,

Она мне казалась чудесной птицей,

Выпорхнувшей из книги Брэма…

 

…………………………

 

А я уклонялся как мог от фронта…

Сколько рублёвок перелетало

Из рук моих в писарские руки!

Я унтеров напаивал водкой,

Тащил им папиросы и сало…

В околодок из околодка,

Кашляющий в припадке плеврита,

Я кочевал.

Я пыхтел и фыркал,

Плевал в бутылки, пил лекарство,

Я стоял нагишом, худой и небритый,

Под стетоскопами всех комиссий…

 

Когда же мне удавалось правдой

Или неправдой - кто может вспомнить?

Добыть увольнительную записку,

Я начищал сапоги до блеска,

Обдёргивал гимнастерку - и бойко

Шагал на бульвар, где в платанах пела

Голосом обожжённой глины

Иволга, и над песком аллеи

Платье знакомое зеленело,

Покачиваясь, как дымок недлинный…

 

Снова я сзади тащился, млея,

Ругаясь, натыкаясь на скамьи…

Она входила в кинематограф,

В стрекочущую темноту, в дрожанье

Зелёного света в квадратной раме,

Где женщина над погасшим камином

Ломала руки из алебастра

И человек в гранитном пластроне

Стрелял из безмолвного револьвера…

 

Я знал в лицо всех её знакомых,

Я знал их повадки, улыбки, жесты.

Замедленный шаг их, когда нарочно

Стараешься грудью, бедром, ладонью

Почувствовать через покров непрочный

Тревожную нежность девичьей кожи…

 

Я всё это знал…

Улетали птицы…

Высыхала трава…

Погибали звёзды…

Девушка проходила по свету,

Собирая цветы, опустив ресницы…

Осень…

Дождями пропитан воздух,

Осень…

Грусти, погибай и сетуй!

Я сегодня к ней подойду.

Я встану

Перед ней.

Я не дам ей свернуть с дороги.

Достаточно беготни.

Мужайся!

Возьми себя в руки.

Кончай волынку!

Заколочен киоск…

У часов управы

Суетятся голуби.

Скоро - четыре.

Она появилась за час до срока, -

Шляпа в руках…

Рыжеватый волос,

Просвеченный негреющим солнцем,

Реет у щёк…

Тишина.

И голос

Синицы, затерянной в этом мире…

Я должен к ней подойти.

Я должен

Обязательно к ней подойти.

Я должен

Непременно к ней подойти.

Не думай,

Встряхнись - и в догонку.

Довольно бреда!..

 

А ноги мои не сдвигались с места,

Как будто каменные.

А тело

Как будто приковалось к скамейке.

И встать невозможно…

Бездельник! Шляпа!

 

А девушка уже вышла на площадь,

И в тёмно-сером кругу музеев

Платье её, летящее с ветром,

Казалось тоньше и зеленее…

 

Я оторвался с таким усильем,

Как будто накрепко был привинчен

К скамье.

Оторвался - и без оглядки

Выбежал за нею на площадь.

Всё, о чём я читал ночами,

Больной, голодный, полуодетый, -

О птицах с нерусскими именами,

О людях неизвестной планеты,

О мире, в котором играют в теннис,

Пьют оранжад и целуют женщин, -

Всё это двигалось предо мною,

Одетое в шерстяное платье,

Горящее рыжими завитками,

Покачивающее полосатым ранцем,

Перебирающее каблучками…

 

Я положу на плечо ей руку:

«Взгляни на меня!

Я - твоё несчастье!

Я обрекаю тебя на муку

Неслыханной соловьиной страсти!

Остановись!»

Но за поворотом -

В двадцати шагах зеленеет платье.

Я её догоняю.

Ещё немного

Напрягусь - мы зашагаем рядом…

 

Я козыряю ей, как начальству,

Что ей сказать? Мой язык бормочет

Какую-то дребедень:

- Позвольте…

Не убегайте… Скажите, можно

Вас проводить? Я сидел в окопах!..

 

Она молчит.

Она даже глазом

Не поведёт.

Она убыстряет

Шаги.

А я рядом бегу, как нищий,

Почтительно нагибаясь.

Где уж

Мне быть ей равным!..

Я как безумный

Бормочу какие-то фразы сдуру…

 

И вдруг остановка…

Она безмолвно

Поворачивает голову - я вижу

Рыжие волосы, сине-зелёный

Глаз и лиловатую жилку

На виске, дрожащую в напряженьи…

«Уходите немедленно», - и рукою

Показывает на перекресток…

 

Вот он -

Поставленный для охраны покоя -

Он встал на перепутье, как царство

Шнуров, начищенных блях, медалей,

Задвинутый в сапоги, а сверху -

Прикрытый полицейской фуражкой,

Вокруг которой кружат в сияньи,

Жёлтом и нестерпимом до пытки,

Голуби из святого писанья

И тучи, закрученные как улитки…

Брюхатый, сияющий жирным потом

Городовой.

С утра до отвала

Накачанный водкой, набитый салом…

 

……………………………..

 

Студенческие голубые фуражки;

Солдатские шапки, треухи, кепи;

Пар, летящий из мёрзлых глоток;

Махорка, гуляющая столбами…

 

Круговорот полушубков, чуек,

Шинелей, воняющих кислым хлебом,

И на кафедре, у большого графина -

Совсем неожиданного в этом дыме -

Взволнованный человек в нагольном

Полушубке, в рваной косоворотке

Кричит сорвавшимся от напряженья

Голосом и свободным жестом

Открывает объятья…

Большие двери

Распахиваются.

Из февральской ночи

Входят люди, гримасничая от света,

Топчутся, отряхают иней

С полушубков - и вот они уже с нами,

Говорят, кричат, подымают руки,

Проклинают, плачут.

Сопенье, кашель,

Толкотня.

На хорах трещат перила

Под напором плеч.

И, взлетая кверху,

Пятерни в грязи и присохшей крови

Встают, как запачканные светила…

 

В эту ночь мы пошли забирать участок…

Я, мой товарищ студент и третий -

Рыжий приват-доцент из эсеров.

 

Кровью мужества наливается тело,

Ветер мужества обдувает рубашку.

Юность кончилась…

Начинается зрелость…

Грянь о камень прикладом!

                          Сорви фуражку!

 

Облик мира меняется.

Нынче утром

Добродушно шумели платаны.

Море

Поселилось в заливе.

На тихих дачах

Пели девушки в хороводах.

В книге

Доктор Брэм отдыхал,

                     прислонив централку

К валуну.

Мой родительский дом светился

Язычками свечей и библейской кухней…

 

Облик мира меняется…

Этой ночью

Гололедица покрывает деревья,

Сучья лезут в глаза, как живые.

Море

Опрокинулось над пустынным бульваром.

Пароходы хрипят, утопая.

Дачи

Заколочены.

На пустынных террасах

Пляшут крысы.

И Брэм, покидая книгу,

Подымает ружьё на меня с угрозой…

 

Мой родительский дом разворован.

Кошка

На холодной плите поднимает лапки…

 

Юность кончилась нынче…

                        Покой далече…

Ноги шлепают по воде.

Проклятье!

Подыми воротник и закутай плечи!

Что же! Надо идти!

Не горюй, приятель!

Дождь!

Суетливая перебранка

Воронья на акациях.

Дождь.

Из прорвы

Катящие в ацетиленовом свете

Мотоциклисты.

И снова чёрный

Туннель - без конца и начала.

Ветер,

Бегущий неизвестно куда.

По лужам

Шагающие патрули.

И снова -

Дождь.

Мы одни - в этом мокром мире.

 

Натыкаясь на тумбы у подворотен,

Налезая один на другого, камнем

Падая на мостовую, в полночь

Мы добрели до участка…

Вот он,

Каменный ящик, закрытый сотней

Ржавых цепей и пудовых крючьев, -

Ящик, в который понабивались

Лихорадка, тифозный озноб, запойный

Бред, бормотанье молитв и песни…

 

Херувимы, одетые в шаровары,

Стояли подле ворот на страже,

Словно усатые самовары,

Один другого тучней и ражей…

 

Откуда-то изнутри, из прорвы,

Шипящей дождём, вырывался круглый

Лошадиный хрип и необычайный

Заклинательный клич петуха…

Привратник

Нам открыл какую-то щель.

И снова

Загремели замки, закрывая выход…

 

Мы прошли по коридорам, похожим

На сновиденья.

Кривые лампы

Качались над нами.

По стенам кверху,

К продавленному потолку, взбегали,

Сбиваясь в комки, раскрутясь в спирали,

Косые тени…

На длинных скамьях,

Опершись подбородками на эфесы

Сабель, похрапывали городовые…

И весь этот лабиринт сходился

К дубовым воротам, на которых

Висела квадратная карточка: «Пристав»!!.

 

Розовый, в лазоревых бакенбардах,

Разлетающихся от легчайшего дуновенья,

Подобно ангелу с гимназической тетради,

Он витал над письменным прибором,

Сработанным из шрапнельных стаканов,

Улыбаясь, тая, изнемогая

От радушия, от нежности, от счастья

Встречи с делегатами комитета…

 

А мы… стояли, переминаясь

С ноги на ногу, пачкая каблуками

Невероятных лошадей и попугаев,

Вышитых на ковре…

Нам, конечно,

Было не до улыбок.

Довольно…

Сдавай ключи - и катись отсюда к чёрту!

Нам не о чем толковать.

До свиданья…

Мы принимали дела.

Мы шлялись

По всем закоулкам.

В одной из комнат

В угол навалены были грудой,

Как картофель, браунинги и наганы.

Мы приняли их по счёту.

Утром,

Полусонные, разомлев от ночной работы,

Запачканные участковой пылью,

Мы добыли арестантский чайник,

Жестяной, заржавленный, и пили,

Обжигаясь и шлёпая губами,

Первый чай победителей, чай свободы…

 

Голубые дожди омывали землю,

По ночам уже начиналось тайно

Мужественное цветенье каштанов.

(Просыхала земля…)

Разогретой солью

Дуло с берега…

В раковине оркестра,

Потерявшейся в гуще платанов,

Марсельеза, приподнятая смычками,

Исчезала среди фонарей и листьев.

 

Наша улица, вымытая до блеска

Летним ливнем, улетала к заливу,

Подымавшемуся, как забор зелёный, -

Строй платанов, вытянутый на диво.

И на самом верху, в завитушках пены,

Чуть заметно покачивался картонный

Броненосец «Синоп».

И на сизой туче

Червяком огня извивался вымпел…

Опадали акации.

Невидимкой

Дух гниющих цветов пробирался в море,

И матросы отплясывали в обнимку

С полногрудыми девками из слободки.

 

За рыбачьими куренями, на склонах

Перевалов, поросших клочкастой мятой,

Под разбитыми шлюпками, у снесённых

Купален, отчаянные ребята -

Дезертиры в болтающихся погонах -

Дулись в двадцать одно,

                        в карася, в солдата,

А в пещере посапывал, как телёнок,

Змеевик самогонного аппарата.

 

Я остался в районе…

Я стал работать

Помощником комиссара…

Вначале

Я просиживал ночи в сырых дежурках,

Глядя на мир, на проходивший мимо,

Чуждый мне, как явленья иной природы.

Из косых фонарей, из густого дыма

Проступали невиданные уроды…

 

Я старался быть вездесущим…

В бричке

Я толокся по деревенским дорогам

За конокрадами.

Поздней ночью

Я вылетал на моторной гичке

В залив, изогнувшийся чёрным рогом

Среди камней и песчаных кочек.

Я вламывался в воровские квартиры,

Воняющие пережаренной рыбой.

Я появлялся, как ангел смерти,

С фонарём и револьвером, окружённый

Четырьмя матросами с броненосца…

(Ещё юными. Ещё розовыми от счастья.

Часок не доспавшими после ночи.

Набекрень - бескозырки.

                        Бушлаты - настежь.

Карабины под мышкой. И ветер - в очи.)

 

Моя иудейская гордость пела,

Как струна, натянутая до отказа…

Я много дал бы, чтобы мой пращур

В длиннополом халате и лисьей шапке,

Из-под которой седой спиралью

Спадают пейсы и перхоть тучей

Взлетает над бородой квадратной…

Чтоб этот пращур признал потомка

В детине, стоящем подобно башне

Над летящими фарами и штыками

Грузовика, потрясшего полночь…

 

…………………………..

 

Я вздрогнул.

Звонок телефона

Скрежетнул у самого уха…

«Комиссара? Я. Что вам?»

И голос, запрятанный в трубке,

Рассказал мне, что на Ришельевской,

В чайном домике генеральши Клеменц,

Соберутся Сёмка Рабинович,

Петька Камбала и Моня Бриллиантщик, -

Железнодорожные громилы,

Кинематографические герои, -

Бандиты с чемоданчиками, в которых

Алмазные свёрла и пилы,

Сигарета с дурманом для соседа…

Они летали по вагонным крышам

В крылатках, раздуваемых бурей,

С револьвером в рукаве фрака,

Обнимали сторублёвых гурий,

И нынче у генеральши Клеменц -

Им будет крышка.

Баста!

 

В караулке ребята с броненосца

Пили чай и резались в шашки.

Их полосатые фуфайки

Морщились на мускулатуре…

Розовые розоватостью детства,

Большерукие, с голубыми глазами,

Они передвигали пешки

Восторженно с места на место,

Моргали, шевелили губами,

Задумчиво, без малейшей усмешки

Подпевали, притопывая каблуками…

 

Мы взгромоздились на дрожки,

Обнимая за талии друг друга,

И остроугольная кляча

Потащила нас в тёплую темень…

Нужно было сунуть револьвер

В щёлку ворот, чтобы дворник,

Зевая и подтягивая брюки,

Открыл нам калитку.

Молча.

Мы взошли по красной дорожке,

Устилавшей лестницу.

К двери

Подошёл я один.

Ребята,

Зажав меж колен карабины,

Вплотную прижались к стенке.

 

Всё - как в тихом приличном доме…

Лампа с тёмно-синим абажуром

Над столом семейным.

Гардины,

Стулья с мягкой спинкой.

Пианино,

Книжный шкаф, на шкафе - бюст Толстого.

Доброта домашнего уюта

В тёплом воздухе.

Над самоваром

Лёгкий пар.

На чайнике накидка

Из плетёной шерсти - всё в порядке…

 

Мы вошли, как буря, как дыханье

Чёрных улиц, ног не вытирая

И не сняв бушлатов.

Нам навстречу,

Кланяясь и потирая нервно

Руки в кольцах, выкатилась дама

В парике, засыпанная пудрой.

Жирная, с отвислыми щеками…

«Антонина Яковлевна Клеменц!

Это вы? - Мы к вам пришли по делу»,

Я сказал, распахивая двери.

 

За столом велась беседа.

Трое

Молодых людей в земгусарской форме,

Барышни, смеющиеся скромно.

На столе - пирожные, конфеты.

 

Я вошёл и стал в изумленьи…

Чёрт возьми! Какая ошибка!

Какой это чайный домик!

Друзья собрались за чаем.

Почему же я им мешаю?..

Мне бы тоже сидеть в уюте,

Разговаривать о Гумилёве,

А не шляться по ночам, как сыщик,

Не врываться в тихие семейства

В поисках неведомых бандитов…

 

Но какой-то из моих матросов

Подошёл к столу и мрачным басом

Проворчал:

«Вот этих трёх я знаю.

Руки вверх!

Берите их, ребята!..

Где четвёртый?.. Барышни в сторонку!..»

И пошло.

И началось.

На совесть.

У роскошных земгусар мы сняли

Кобуры с наганами.

Конечно,

Это были те, за кем мы гнались…

Мы загнали их в чулан.

Закрыли -

И приставили к ним караул.

 

Мы толкали двери.

Мы входили

В комнаты, наполненные дрянью…

Воздух был пропитан душной пудрой.

Человечьим семенем и сладкой

Одурью ликёра.

Сквозь томленье

Синего тумана пробивался

Разомлевший, еле-еле видный

Отсвет фонаря… (как через воду).

На кровати, узкие, как рыбы,

Двигались тела под одеялом…

Голова мужчины подымалась

Из подушек, как из круглой пены…

Мы просматривали документы,

Прикрывали двери, извиняясь,

И шагали дальше.

Снова сладким

Воздухом нас обдавало.

Снова

Подымались головы с подушек

И ныряли в шёлковую пену…

 

В третьей комнате нас встретил парень

В голубых кальсонах и фуфайке.

Он стоял, расставив ноги прочно,

Медленно покачиваясь торсом

И помахивая, как перчаткой,

Браунингом… Он мигнул нам глазом:

«Ой! Здесь целый флот! Из этой пушки

Всех не перекокаешь. Я сдался…»

 

А за ним, откинув одеяло,

Голоногая, в ночной рубашке,

Сползшей с плеч, кусая папироску,

Полусонная, сидела молча

Та, которая меня томила

Соловьиным взглядом и полётом

Туфелек по скользкому асфальту…

 

……………………………

 

«Уходите! - я сказал матросам… -

Кончен обыск! Заберите парня!

Я останусь с девушкой!»

Громоздко

Постучав прикладами, ребята

Вытеснились в двери.

Я остался.

В душной полутьме, в горячей дрёме

С девушкой, сидящей на кровати…

«Узнаёте?» - но она молчала,

Прикрывая лёгкими руками

Бледное лицо.

«Ну что, узнали?»

Тишина.

Тогда со зла я брякнул:

«Сколько дать вам за сеанс?»

И тихо,

Не раздвинув губ, она сказала:

«Пожалей меня! Не надо денег…»

 

Я швырнул ей деньги.

Я ввалился,

Не стянув сапог, не сняв кобуры,

Не расстёгивая гимнастёрки,

Прямо в омут пуха, в одеяло,

Под которым бились и вздыхали

Все мои предшественники, - в тёмный,

Неразборчивый поток видений,

Выкриков, развязанных движений,

Мрака и неистового света…

 

Я беру тебя за то, что робок

Был мой век, за то, что я застенчив,

За позор моих бездомных предков,

За случайной птицы щебетанье!

 

Я беру тебя, как мщенье миру,

Из которого не мог я выйти!

 

Принимай меня в пустые недра,

Где трава не может завязаться, -

Может быть, моё ночное семя

Оплодотворит твою пустыню.

 

Будут ливни, будет ветер с юга,

Лебедей влюблённое ячанье. 

 

1933 - 1934


Свернуть