23 мая 2018  00:26 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту

Проза № 47


 

Владимир Смирнов

Судный день



В период печатания эссе Владимир Смирнов объявил голововку. Ход голодовки можно посмотреть здесь
 

Братка


Братка по национальности цыган. Ростом невысокий, лицо будто закоптили, глаза шустрые, живые, а голос низкий и нахрапистый, так и кажется, что Братка перейдет на крик.

Братка вечно в поиске: он ищет, кого можно околпачить, у кого что выдурить, и палец в рот цыгану не клади.

Братка любит вспоминать, как сидел с Альфредом Рубиксом, бывшим лидером латвийских коммунистов. Где только разговор за Рубикса зайдет, Братка тут как тут.

— Мы с Петровичем вместе сидели. Рубикс в угловой хате был, номера не помню, там была четырехместка, но он сидел один, а мы были напротив, через продол, точно в такой хате, только вшестером.

Это было в 1994 году, зима еще была. Рубикс нам газеты подгонял через баландеров. Мы их брали для сортира. Кто их на хрен читать будет? Мы тогда каждый день бухие были. Пьяный угар на тюрьме стоял. Спирту море было. Спиться можно было. Я на свободе так не пил. Весело жили. В гости друг к другу ходили.

Четвертый корпус весь был в дырках, в каждой хате «кабура» была, даже к смертникам пробили, но их перевели.

Хотели к Рубиксу долбить, кричим: «Держись, Петрович! Мы к тебе зайдем через чердак!» Он испугался и кричит: «Не надо! Не делайте этого!» Мы не стали. Спросили денег у него. Он десять лат нам вечером по ужину через баландера подогнал. Потом еще хотели к нему лезть, он опять от нас откупился, а больше мы наглеть не стали. Он мастюху все-таки держал и многие его уважали. Только плохо, что он красный, как пожарная машина, ха-ха-ха…

Любой свой монолог заканчивает Братка смехом.

А Рижская тюрьма тогда на самом деле была проходным двором. Зэки умудрялись даже забредать на пищеблок и угрозами сварить живьем нагоняли жуть на поваров.

Про любовь


Ночью снился эротический сон — обычное для тюрьмы дело. Снилась женщина, незнакомая, но очень желанная. Наверно, это был собирательный образ, эталон, идеал, женщина моей мечты. Что тут добавить?

Я целовал ее плечи и грудь, целовал волосы и шею, целовал глаза и брови. Как томимый жаждой путник припадает в знойный день к воде, так я, должно быть, взалкал губы. Я целовал их ненасытно, жадно, с упоением.

Потом мы слились воедино, стали одной плотью и я хорошо чувствовал каждую клеточку женского тела. Я был заворожен им, не иначе. Затаив дыхание, я погружался в глубину и едва только вошел, то сразу, как на грех, и растворился — без остатка, целиком… и будто заново родился.

Молодец был все-таки Адам. И правильно он сделал, что оставил ради Евы рай. Ничего-то он не потерял, ничегошеньки. Я мысленно благодарил Бога за то, что Он создал для человека женщину; и впрямь, должно быть, из ребра мужского сотворил, ладно все, да чудно получилось.

Так вот у нас с тех пор и повелось. И слава Богу!

А назавтра у меня был день рождения — 16 октября. И получилось, что сон в руку. Ближе к полудню к камере подошел дежурный помощник начальника тюрьмы Игорь Матвейчук — усатый хитрован. Зэки между собой звали его пластмассовым офицером. Матвейчук, когда что-то обещал, давал слово офицера, но слова своего он не держал. За то и нарекли пластмассовым. Зэки зря не скажут.

Матвейчук достал из-за спины букет из пяти красивых, нежно-алых роз и протянул через решетку мне.

— Держи, Смирнов, любимая женщина просила передать, а какая — ты уж думай сам. Чего не бритый? Ты, наверно, и забыл, что у тебя сегодня день рождения?

Матвейчука, пожалуй, выдает ехидный взгляд. У него не получается быть своим в доску. Я поблагодарил дежурного помощника начальника тюрьмы, мы обменялись с ним незначащими фразами, а мои сокамерники осторожно, с робостью вдыхали аромат цветов.

Для тюрьмы цветы — это что-то несусветное и контраст тут умопомрачительный. А букет из пяти прелестных роз и впрямь был сказочным, великолепным. И вообще розы — удивительные все-таки цветы: неприступно колючие и вместе с тем влекущие к себе. До чего изобретательна природа!

Я поставил розы на обшарпанную тумбочку, в импровизированную вазу — пластиковую бутылку с вырезанным горлышком. Там у меня уже стояли ворохом сухие листья. Я подбирал их изо дня в день, гуляя на прогулочном дворике тюрьмы. Бог весть, каким ветром заносило их сюда. Им и самим, наверно, было в тягость валяться на заплеванных, сплошь в окурках двориках тюрьмы, но, падшие, они олицетворяли для меня природу.

Листья обновляются из года в год и поколения людей сменяются друг другом век от века.

Воду розам каждый день менял и каждый божий день любовался ими. В сочетании с желтыми листьями розы смотрятся как вестники апокалипсиса. В их предсмертной строгой красоте внезапно появляется что-то пронзительное, словно крик сорвавшегося в пропасть человека.

 

Под залог души


Тибетские монахи никогда не просят милости, но только справедливости. А в одном монастыре хранится древний текст: «И тогда Исса сказал: слушайте же, что я хочу вам сказать: почитайте женщину, мать Вселенной; в ней лежит вся истина Божественного творения. Вот почему я говорю вам, что после Бога ваши лучшие мысли должны принадлежать женщинам: женщина для вас — Божественный храм»

Следователем у меня была женщина. Холеная брюнетка. Дайга Вилсоне.

Глаза у нее были когда-то небесными, но давно выцвели и пустовали. Правда иногда, вдруг становились желтыми, и сразу возникало чувство, что она может ужалить.

Она знала, что я не виноват и сама об этом говорила, перекуривая. А пока курила, ёрзала на стуле и, казалось, возбуждала себя, потому что у нее в глазах появлялся похотливый блеск.

Потом она бралась за дело.

— Как же вы не виноваты? — говорила вкрадчиво, слово в слово заносила в протокол и кошачьим голосом тянула — Как можно оказать сопротивление полиции?

Она могла лгать и не краснеть, только как бы прятала, чуть отводила в сторону глаза, чтобы в них нельзя было прочесть усмешку.

Потом был суд и судья Сильва Рейнхолде, сбитая и молодая, в очках, чтобы казаться строгой, скороговоркой выпалила приговор. Но ей все-таки было стыдно за себя, она краснела, и я даже отвернулся, чтобы не смущать судью.

 

Мразота


Фамилия начальника тюрьмы Мороз, но за глаза его зовут Мразотой.

Когда я раскусил начальника тюрьмы, то обрадовался прямо от души. Так может ликовать только ученый, обнаруживший доселе неизвестного науке страховидного жучка.

С людьми такого типа, как Мороз, я раньше не встречался никогда. В нем было что-то женское. Особенно это бросалось в глаза, когда он грациозно садился на стул, закидывал жеманно нога на ногу и доставал из пачки сигарету.

Даже сигаретный дым он выпускал манерно.

Но этим никого не удивишь. А уникальность его заключалась в том, что страдания других людей доставляли ему удовольствие. Он даже в отпуск не ходил годами, чтобы не лишать себя подпитки от чужой беды.

Одно время в Лиепайской тюрьме кормили из рук вон плохо. Это почти весь 1996 год. Заключенные не получали месяцами рыбу, хотя она входила в ежедневный рацион. Из супа тоже ничего не выловишь — одна вода. Хлеб был таким, что после него приходилось тщательно мыть руки, потому что пальцы становились черными и липкими; от хлеба пучило живот.

А вкусно покормили один раз — 19 октября. Я запомнил дату, потому что в этот день из департамента мест заключения с проверкой приезжал напыщенный, надутый и невзрачный хлюст, толком и не знаю кто.

Взгляд у него был словно скован льдом. Так на мелких водоемах вода в стужу промерзает до дна.

В сопровождении тюремного начальства он подошел к нашей камере и, не представившись, сказал, что приехал по жалобе на качество пищи. В руках у него было мое письмо. Он поинтересовался, кто Смирнов и смерил меня колким взглядом.

— Что обед такой плохой, что нельзя кушать?

— Попробуйте сами, — дерзко сказал я.

В камере как в рот воды набрали.

— Попробую, — пообещал сквозь зубы проверяющий и на этом завершил обход.

Обед был через полчаса. И был таким, что пальчики оближешь. Я понял, что так кормят на убой и не ошибся.

После обеда мне принесли постановление на десять суток карцера за клевету на администрацию тюрьмы.

Через пару дней в карцер заглянул начальник тюрьмы Анатолий Мороз.

— Это не я тебя посадил. Это указание проверяющего. Я обязан его выполнить. Но сутки добавлять не буду, отсиди спокойно и выходи.

Начальник тюрьмы торговался. Он держался настороже, избегал смотреть в глаза и рыскал взглядом по углам.

Через год Мороза все-таки уволили, отлучили от тюрьмы.

Без подпитки от чужой беды он захирел и стал сразу жаловаться на свое здоровье.

 

* * * * *

Голь на выдумки горазда.

Можно ли в тюремной камере поставить бражку из подручных средств?

Вполне.

Как ухитряются? Тонкие ломтики черного хлеба слегка смачивают водой, посыпают чуть-чуть сахаром, потом попарно складывают, заворачивают в целлофан и держат в теплом месте.

Через пару дней «дрожжи» дойдут до кондиции.

Затем берут полуторалитровую бутылку из-под минералки, заполняют на три четверти водой, досыпают сахар — граммов двести и крошат «дрожжи».

Дальше поступают так. Бутылку закупоривают родной пробкой, в которой загодя проделывают отверстие. В него вставляют кусочек пустого стержня от шариковой ручки. Это для того, чтобы травило, чтобы выход для бродящей массы был. А саму бутылку помещают в полиэтиленовый пакет и наглухо завязывают, благодаря чему запах в камере отсутствует. Комар носа не подточит.

 

Заказчик


Прокурор города нервничал. Сроки следствия почти что истекли, а доказательств вины как не было, так нет. Дело принимало скверный оборот и могло закончиться скандалом.

Инспектора полиции арестовали без достаточных улик. Это было ясно с самого начала. Понадеялись, что у него развяжется язык и в тюрьме он даст любые показания, но ничего из этого не вышло. Инспектор оказался крепким орешком.

Прокурора разбирала злость. Хуже всего было то, что он публично со страниц газет что-то мямлил о коррупции и приводил в пример как раз инспектора полиции.

Теперь надо было выйти сухим из воды.

Прокурор вызвал к себе начальника тюрьмы и ждал его с нетерпением. Под конец не усидел и стал ходить по кабинету.

Тщедушный и субтильный, он терся при ходьбе коленками, но привычки этой за собой не замечал.

Начальник тюрьмы был у него в руках. Достаточно дать ход одной из многих жалоб. Тут и торговля в изоляторе наркотиками, и изъятие вещей, которые потом бесследно исчезали, и каждодневные побои. А не так давно в тюрьме убили парня. К прокурору на прием приходила его мать.

Он принял заявление, но ничего предпринимать не стал. Это позволяло, с одной стороны, держать в страхе заключенных, а с другой, – на коротком поводке администрацию тюрьмы.

Начальник тюрьмы многим был обязан прокурору.

Размышления прервала секретарь. Она доложила, что пришел начальник следственного изолятора.

Прокурор напустил на себя суровый вид. Он пользовался им как гримом.

— Пусть войдет.

Начальник тюрьмы лебезил. Срочный вызов порождал тревогу. Прокурор это понимал и не стал томить.

— Как там у тебя сидит наш друг?

Начальник тюрьмы понял о ком речь и принял верный тон.

— Катает жалобы, куда ни лень, я с ним замучился.

Прокурор кивнул, поднял глаза и в его зрачках начальник тюрьмы словно в зеркале увидел самого себя. Ничего хорошего зеркальный взгляд не предвещал.

— Надо заткнуть ему рот. — Прокурор своих ошибок никогда не признавал. Он давно понял, что только место делало его значительным. Сам по себе он ничего не представлял. Он был подчеркнуто опрятным, но галстук и белая рубашка служили для него маскхалатом, под которым пряталась черная душа.

Начальник тюрьмы уяснил, что от него хотят, но не забыл подстраховаться.

— У него родители, жена носит передачи, она скандалистка и поднимет шум.

Прокурор на этот раз поднял только брови и дотронулся рукой до папки на столе.

— Ну и что? Одной жалобой больше, одной меньше — что это меняет?

Вопрос был решен и в тот же день вечером инспектора полиции перевели в общую камеру.

Начальник тюрьмы, уходя домой, напутствовал дежурного помощника.

— Ну, ошиблись, посадили по запарке не в ту камеру, бывает, утром разобрались и перевели назад. Он за ночь поумнеет и ему это на пользу пойдет.

До утра инспектор не дожил.

На следующий день начальник следственного изолятора пришел пораньше и когда ему доложили, что произошло убийство, устроил по всем правилам разнос. Прокуратура взялась чинить следствие. Зэки быстро поняли, чего от них хотят, и вину взвалили на двоих парашников. Им выделили чай и сигареты. Они согласились взять убийство на себя. Ничего другого им не оставалось.

Обвинение в суде поддерживал сам прокурор. В его зрачках как в зеркале отражались напряженные фигурки согбенных существ. Они не поднимали глаз от пола.

Прокурор для подсудимых запросил предельно большой срок. Речь его пронизывалась, будто молниями, гневом. Потом он сел на место и стал любоваться своими ногтями, словно у него был маникюр.

 

Интервью со смертником


Лиепайская тюрьма — одна из новых в Латвии. Во времена СССР тут был лечебно-трудовой профилакторий. Потом комплекс пустовал. А с 1994 года рай для алкоголиков превратили в ад для уголовников.

Первого смертника в Лиепайскую тюрьму привезли 14 ноября 1996 года. Прямо из зала суда, где вынесли расстрельный приговор.

Приговоренным оказался Лесик Владимир Яковлевич, 1963 года рождения. Он был одним из участников тройного убийства в магазине «Званиньш». Это было громкое дело, история, потрясшая весь город. Сразу после суда Лесика поместили в отдельную камеру — 109-й карцер. Там его держали до ближайшего этапа и 23 ноября отправили в Рижскую тюрьму, где смертников прятали в отдельный блок.

Я в это время за отказ от пищи находился в 110 угловом, почерневшем от сырости, карцере, и так вот оказался по соседству с человеком, которому дали «вышку».

В первые минуты было мне не по себе, но потом я понял, что мне выпала удача и решил во что бы то ни стало взять у нового соседа интервью.

Беготня в коридоре началась задолго до приезда смертника. Сто девятую камеру тщательно обстукивали и обыскивали, напротив камеры приткнули тумбочку и табуретку, значит, дополнительно установили пост.

Я недоумевал, с чего такой переполох. Карцеры были в ноябре пустыми.

После ужина, когда движения на коридоре стихли, я решил разговорить дежурного, который неотлучно находился справа от меня, напротив 109 камеры. Я видел его в щелку двери.

Дежурный оказался не словоохотливым, но все-таки я выведал, кто новый мой сосед.

В первый вечер у меня не вышло ничего. Смена оказалась больно уж дерьмовой. Едва после отбоя я забрался к ночной лампочке и громким шепотом позвал: «Лесик! 109 трюм!»-как дежурный возле тумбочки зашевелился, зашуршал газетами.

— Кончай базары, слышишь, Смирнов, а то получишь еще 15 суток. Тебе это надо?

— А тебе?

— Вот и кончай базары.

— Ладно, воин, бди, чтобы у тебя на опохмелку не было. — Чертыхаясь, я по внутренней решетке слез на пол.

Жаль, конечно. Интересно было бы узнать, что у приговоренного к расстрелу делается на душе сегодня. А может это к лучшему и не стоит сейчас к человеку лезть?

Я лег на нары, руки заложил за голову.

На ночь, на время сна нары опускаются, а днем они приторочены цепями к стене. Теперь, при свете ночника, цепи отбрасывали на стену увеличенную тень, и эта черная тень была связующим звеном между днем сегодняшним и средними веками.

В ту ночь я долго не сомкнул усталых глаз.

А на другой день мне повезло чуть больше. Пост возле смертника на каких-то полчаса остался без дежурного и я не прозевал.

— Лесик! Лесик! 109-й трюм!

— Ну?!

— Ты залезь на решетку и через нишу говори, а то слышно, как из ямы!

Послышалось лязганье железа, и голос Лесика теперь под сводами зазвучал отчетливо.

— Кто это говорит?

— Лесик, привет. Это 110 трюм! Володя Смирнов, бывший редактор газеты и террорист по совместительству, ты, может быть, слышал?

— А-а, да-да, знаю, слышал, Володя, говори!

Я затараторил.

— Хорошо! Теперь так, а то времени в обрез. Ты знаешь, что я издавал газету на свободе, мне это дело нравилось, и я хочу взять у тебя интервью, хочу задать тебе несколько дурацких вопросов, но я не хочу тебя обидеть, ты пойми, случай неординарный, не каждый день доводится со смертником поговорить…

Лесик засмеялся и коротко сказал:

— Ничего, спрашивай!

Голос у него был твердым и чеканным.

— Тезка, я не желаю тебе зла и хочу предупредить, что наше интервью я напечатаю в газете!

— Валяй! Я и сам хочу все написать.

Я торопился.

— Володя, тебе вчера вынесли смертный приговор, и как ты себя чувствуешь сегодня?

— Вчера был убит, а сегодня у меня подъем. Еще не все потеряно, буду писать жалобу, поборюсь еще. Ну а расстреляют, так расстреляют, саму смерть я не боюсь, когда меня брали…

Он частит, как будто сам себя заводит, и я его перебиваю, прошу говорить помедленней, а то гул стоит. Он продолжает не так быстро.

— Я говорю, что саму смерть я не боюсь. Когда меня приходили брать, то я себя семь раз ножом в живот ударил, потом в шею один раз и после этого выбросился из окна третьего этажа. Меня с Божьей помощью в реанимации еле откачали.

— А ты веришь в Бога?

— Да. Я Его даже видел.

— Но тогда, значит, и ад есть, ты об этом думал?

— Я это понимаю по-другому.

— А как ты видел Бога? Какой Он?

— Это было в реанимации, это долго рассказывать.

— Ладно, Володя, давай на сегодня расход, а то у меня после голодовки руки сами разжимаются, нет больше сил висеть.

— Хорошо, потом крикни, если что.

Я слез на пол и тут же принялся записывать, о чем мы говорили, стараясь ничего не упустить.

С Лесиком поговорить в тот день больше мне не удалось, зато после ужина я перемолвился с дежурным, который ни на шаг не покидал свой пост.

— Командир, чего ты тут сидишь? Тут все от сырости позеленело, иди на воздух, подыши, а то ты словно каторжник.

— Нельзя. Мне положено через каждые 15 минут заглядывать к смертнику.

Я удивился.

—Да-а? А чего так?

— А вдруг он вздернется? Что у него на уме? За ним особый контроль нужен.

Мне почему-то расхотелось разговаривать с дежурным, хотя спроси меня, в чем он-то виноват, я не сказал бы ничего определенного.

На следующий день я опять улучил момент и позвал соседа.

— Володя! Лес! 109-й трюм!

— Да! Говори! — отозвался он не сразу.

Голос у него был будничным.

Дорожа временем, я взял с места в карьер.

— Володя, кто у тебя был адвокатом?

— Суркова.

— Она ведь пожилая уже, опытная, да?

— Хуже некуда.

— Почему?

— Она не прёт и с делом не знакомилась, я ей все подсказывал. Просто никто другой не брался меня защищать.

— А кто был прокурором?

—Опинцане.

— И что она за человек?

Лесик был категоричен.

— Она змея. Я подозреваю, что её купили. Я ведь ничего не помню, что в ту ночь произошло, может быть Терентий бочку катит на меня. (Терентьев — подельник Лесика и младший брат директора самого крупного в городе завода).

— Но ведь Терентий получил 12 лет, — возражаю я. — За деньги можно было откупиться или получить не очень большой срок, как ты думаешь?

— Для Терентия 12 лет — мало. Он был организатором и на нем два трупа из трех.

— Откуда ты знаешь? Ты ведь сам сказал, что ничего не помнишь?

— Это можно все установить логически.

Я не стал вдаваться в подробности и чинить новое следствие. Меня интересовал Лесик. Лесик — человек. Лесик — убийца. Лесик — мученик и Лесик — смертник.

— Володя, а кто у тебя судьей был?

—Берзиня.

— Везет тебе на баб. И как она, на твой взгляд?

— Черт её знает, я до конца так и не разобрал.

— Володя, а кого ты больше всего любишь, есть такие люди?

— Трудный вопрос. Не знаю даже.

— Но ведь у тебя жена и двое детей.

— Не знаю.

— А тех людей, которых ты убил, ты раньше знал, какими они были?

— Нет, не знал.

— А ты жалел когда-нибудь, что погубил их?

— Да. Первые полгода я молился Богу, чтобы Он их забрал к себе, потому что они невиновные.

— Володя, скажи честно, ты был пьян в ту ночь?

— Нет, я выпил бутылку пива.

— Но, согласись, что вы сделали — это страшно. Такой грех взять на душу. И неужели трезвые?

— Да, я был трезвый. У меня замкнуло, когда я увидел кровь. Это Протас начал (Протасов — второй подельник Лесика). Потом ничего не помню.

На этом интервью в тот день прервали. И опять поговорить с Лесиком мне удалось только в день его отъезда.

Я торопился с расспросами, говорил невпопад, понимал, что в любой момент могут помешать разговору.

— Володя, ты сегодня уезжаешь на этап, ты знаешь?

— Да.

— Ты знаешь, что тебя ждет одиночка, полная изоляция и повышенный контроль?

— Знаю. На меня это не действует. Я ко всему готов.

— А почему ты резался, когда за тобой пришли, почему выбросился из окна? Знал, что плохо кончится?

— Да, знал, что дадут «вышку»

— А чем ты увлекался на свободе?

— Любил закаляться. Зимой ходил на море и купался, когда все шубы и пальто носили.

— Володя, в старину убийц звали душегубами. Знаешь, почему?

Вместо Лесика ответил надзиратель. Подкрался, вырос как из-под земли.

— Кончай базары!

Услышав привычный окрик, я принялся уговаривать надзирателя. Мне очень хотелось напоследок поговорить с Лесиком по душам, но дежурный был неумолим, и я стал прощаться.

— Володя, ты меня слышишь?

— Да.

— Начальник, видишь, не дает добро.

— Да, я слышал.

— Ну что, Володя? Я тебе желаю жить до ста лет! Ты меня понял?

Лесик рассмеялся.

— Да.

— Ну, пока!

— Давай!

Я слез на пол, услышал, что и Лесик за стеной проделал то же самое.

Я был искренен, когда пожелал ему, приговоренному к расстрелу, жить до ста лет. Я убежден, что никто, ни один смертный не имеет право отнять у него жизнь, ни один человек, в какие бы мантии он не рядился.

Кто знает, какой крест Бог возложил на Лесика и не нам препятствовать перерождению души.

Повесть Льва Николаевича Толстого «Фальшивый купон» знаменательна своим финалом.

«Прошло десять лет.

Митя Смоковников кончил курс в техническом училище и был инженером с большим жалованием на золотых приисках в Сибири. Ему надо было ехать по участку. Директор предложил ему взять каторжника Степана Пелагеюшкина.

- Как каторжника? Разве не опасно?

- С ним не опасно. Это святой человек. Спросите у кого хотите.

- Да за что он?

Директор улыбнулся.

- Шесть душ убил, а святой человек. Уж я ручаюсь».

…Сам я уезжал из треклятой Лиепайской тюрьмы 13 апреля 1997 года и, так получилось, что одним этапом со мной, только в изоляции, ехали в Ригу, на апелляционный суд подельники Лесика — Протасов и Терентьев. Мы встретились в битком набитой камере Рижской тюрьмы и перед обыском пробыли вместе несколько минут. Я знал, что в доме, где они совершили тройное убийство, был еще ребенок — пятилетний мальчик. Он спал, пока родителей и бабушку за стенкой убивали. И я спрашивал у Терентьева, и у Протасова, как бы они поступили, если бы мальчик проснулся? Мороз по коже пробегал, но я допытывался, был дотошен.

Они оба менялись в лице, наверное, и прежде не один раз думали над этим и благодарили многажды судьбу, что хоть тут их пронесло, но оба в один голос уверяли, что ребенка бы они ни за что не тронули... Верилось с трудом.

Протасов, когда-то бронзовый призер чемпионата по борьбе, выглядел предельно изможденным: серое окаменелое лицо, впалые щеки и блеск лихорадочный в глазах. Он был близок к умопомешательству и держался из последних сил.

 

Грех


На второй день голодовки меня отправили в тюремную больничку, поместили к психам и назначили аминазин. После первого укола меня скосоротило, речь стала вязкой, но мозг пока не отказал, и я со страхом ждал, что будет дальше. Спас меня Вася Федоров, выживший из ума арестант. Он, по причине полной потери рассудка, подлежал актированию, но, то ли его не торопились сбывать родственникам, то ли сами родственники не спешили приезжать за ним, но только Васю уже год мурыжили в больничке. Нас в камере-палате было восемь человек, и кто-то предложил вместо меня класть под уколы Васю, ему уже было все равно. Так мы и поступили. Каждый раз перед обходом медсестры, которая делала уколы, Васю укладывали на мое место и обматывали полотенцем голову, будто она у него болит. Вася лежал ничком, уткнувшись лбом в подушку. Медсестра подходила к нему, приспускала штаны и делала укол. На лицо она никогда не смотрела, ей было достаточно того, что моя фамилия указана на прикроватной бирке. Она ловко делала привычное дело и быстро уходила. Вася за время процедуры не издавал ни звука. Я же с головой под одеялом лежал в Васиной кровати, и никто из сокамерников нас не сдал. Так Вася принял на себя уколы. От них у него разыгрывался аппетит и я, чувствую свою вину, отдавал ему без разговора свою пайку. Позже я узнал, что для больных аминазин не вреден, они его переносят безболезненно, и у меня с души свалился камень.

 

Кумовья


Двух одинаковых зон не найти. И кум как раз один из тех, кто делает погоду в зоне. Кум — это начальник оперчасти. Он играет ключевую роль. На Лиепайской тюрьме кумом был Валера Иванов. Тихой сапой за глаза он мог оговорить любого, чтобы посеять неприязнь, вражду между людьми, настроить друг против друга, потом в мутной воде что-то половить. Пройдоха, каких свет не знал. Его и Бог отверг. Бог шельму метит. Одной ступни у Иванова не было. Он был хром, как дьявол. Маскировался при помощи ортопедической обуви и выдавал себя не за того. Но как черного кобеля не отмоешь добела, так и Валеру Иванова. Он был падким на деньги и, несмотря на хромоту, любил жить на широкую ногу.

А вот его коллега в Екабпилсе был другим. Майор Малинин отработал четверть века. Он был всем кумам кум и его было не купить ни за какие коврижки. Он за своими смотрел в оба и зэкам спуска не давал. Разные, конечно, люди… И порядки у них были разные.

В Екабпилсе осужденных никогда не избивали, Малинин рьяно возражал, а Иванов рукоприкладство поощрял, и мордобой при нем не прекращали.

 

Государство зэков


Да, именно государством предстает сообщество заключенных при близком рассмотрении. Все признаки тут налицо. Соблюдаются порядок и традиции. Существует иерархия, свой языковый диалект, фольклор. Все как у малых народностей. У государства зэков даже собственная валюта имеется. При внутренних расчетах основным платежным средством выступают чай и сигареты. За одну расчетную единицу принимается заварка чая, примерно 20 граммов. Отмеривают чай столовыми ложками или спичечными коробками, или же на глаз. Два спичечных коробка с горкой или две столовые ложки аккурат и составляют вожделенную заварку. Из этого добра можно заварить чифир — он получится ядрёным. От крепкого напитка мало кто откажется, он все-таки бодрит.

Чай и сигареты — твердая валюта. За них в зоне можно купить все. За пол-литра молока надо уплатить заварку чая или же полпачки сигарет, что эквивалентно чаю. А за шесть заварок чая или за три пачки сигарет можно выторговать пару теплых шерстяных носков.

Расценки тут обычно постоянные.

Чай и сигареты — полноценная валюта и хождение её на территории государства зэков ничем не ограничивается.

При наличии двух килограммов чая можно месяц жить тузом и вполне сойти за богатея.

После развала СССР у зэков как у вассального государства многое изменилось в жизни, но валюта осталась прежней — чай и сигареты. Изменения коснулись, прежде всего, быта и традиций.

Раньше, при совдепии зэки в принудительном порядке работали. Теперь они непринужденно бездельничают. Получая в прежние времена небольшую плату за труд, зэки могли покупать в магазине не более ста граммов чая на человека. Отоваривали один раз в месяц. Теперь ходи каждую неделю в магазин и чай бери хоть килограммами, да мало кто позволить может: денежные переводы от родных идут не густо, на свободе люди тоже бедствуют, им не до жиру — быть бы живу, а работу в зоне не найти — безработица. Всё как у людей.

Прежде полагалась зэку обувь и одежда (роба), даже нижнее белье, вплоть до носков. Не зря же пели: «Костюм бостоновый и корочки со скрипом я на тюремную одежку променял…». По сезону выдавали телогрейку — фуфайку и шапку — ушанку. Теперь такого нет в помине и приходится терпеть нужду.

В карцерах теперь не то, что было раньше. Раньше было тягостно: холодно и голодно. Кормили через день, да и то по пониженной норме. Наденут на тебя брезентовую робу, на ноги дадут резиновые галоши, универсального — сорок пятого размера – и шлындай в них день-деньской по цементному полу. Ночью тоже не поспишь, не отдохнешь. Зуб на зуб не попадает — шутка ли. Не будешь делать физзарядку каждый час — замерзнешь, околеешь. Два притопа, три прихлопа — до изнеможения. Сало — сила, спорт — могила… Головокружение. Утром кружку кипятка ждешь как манну небесную: можно дух перевести, согревшись. Теперь куда как легче. И кормят в «трюме» каждый день, и одеться потеплей не возбраняется, но все равно желающих туда попасть не шибко много.

В целом, впечатление от пребывания в государстве зэков остается тягостным. Народ живет тут впроголодь. Кормят так: на первое — вода и капуста. На второе — капуста без воды, на третье — вода без капусты. Ноги не протянешь, но через месяц — два после такой кормежки в глазах появляется голодный блеск, как у человека, который вечно занят мыслями о еде.

И вот тогда-то поневоле вспомнишь старые жиганские куплеты.

 

Из-за тебя попал я в слабосилку.

Все оттого, что ты не шлешь мине посылку.

Я не прошу того, что пожирней,

Пришли хотя бы черных сухарей.

Зайди к соседу к нашему, к Егорке.

Он мне по воле должен пять рублей.

На два рубля купи ты мне махорки,

На остальные — черных сухарей.

 

Во все времена кормили зэков не весть как, и теперь не многим лучше. Дух сталинских лагерей не выветрился из этих стен по сию пору.

В общем, я бы не рекомендовал туристам прокладывать маршрут через страну зэков. Экзотики тут мало, а горя помыкать и лиха хлебнуть придется не понарошку. Но я почему — то думаю, что государство зэков уйдет когда-нибудь в небытие, как государства инков или майя. Ну а пока… Пока, гоп — стоп: станция Петушки — выворачивай мешки.

 

* * * * *

Рома Белоногин передач не ждет. Сам перебивается, как может. Дома без него хватает ртов.

На свободе Рома погулял неделю и получил пять лет. Буфет на вокзале обворовал.

Но Рома не раскаивается.

— Я воровал, чтобы с голоду не сдохнуть, меня Бог простит. А они, что делают…? — Рома не находит слов.

У него на полицейских горит зуб. Они отняли у него деньги при аресте, и в дежурной части Рома поднял шум.

— Начальник, вы рамсы попутали! У меня было тридцать лат, а в протоколе написали три. Ошибка вышла! — В свои 20 лет Рома походит на подростка.

— Никакая ашипка нет, — неприязненно сказал дежурный капитан, латыш по национальности.

А сержант — верзила не дал рта открыть.

— Ты чё неграмотный? Три пишем, ноль держим в уме! Давай не гоношись, подписывай, а то сделаем с тобой, что Бог с черепахой.

Рома протокол не подписал. Ему нутро отбили, инвалидом сделали, и теперь на зоне дважды в день он ходит, скособочившись, в санчасть. Дух, однако, из него не выбили, и за себя он может постоять.

 

* * * * *

У цыгана Богдановича срок четыре года. Как с куста. Получил он этот срок за то, что залез в пустой гараж.

Даже не поживился, а так только — зря время потерял.

Богданович убит горем.

— Ни за хер сижу…

Канючит каждый день с утра до вечера. Все уши прожжужал. И скорбный вид у Богдановича с лица не сходит.

 

Узник Тимка

Подъем на зоне в 7 часов, но я встаю задолго до подъема.

В семь утра я уже на спортплощадке. Походить по мягкой травке босиком — неизъяснимое блаженство. Это начинаешь понимать после тюрьмы, где можно годы-годы провести и не увидеть ни одной травинки.

А я, признаться, по уши влюблен в природу, хотя какая к лешему, в колонии природа — так, камень бел-горючий да плакун-трава. Но я, конечно, рад тому, что есть.

На спортивный пятачок меня сопровождает озорной котенок — Тимка. Мы с ним неразлучные друзья.

Прежний хозяин отказался от него, а я приютил, чтобы сердце исподволь не каменело.

Занимаюсь на дворовой спортплощадке полчаса; от меня не отстает и Тимка. Делает какие-то кульбиты, выписывает кренделя, карабкается по снарядам: шведской лестнице и деревянным брусьям. Иногда срывается и повисает и тогда приходится его спасать, снимать оттуда, чтобы он, неугомонный, снова всюду лез.

Хлопотно, конечно, с ним. Морока. Нужен глаз да глаз, но живем мы душа в душу.

Помните незамысловатую песенку беспризорников из кинофильма «Республика ШКИД»:

 

У кошки четыре ноги,

Позади у нее длинный хвост,

Но трогать ее не моги, не моги

За её малый рост, малый рост.

 

Удивительные пацаны, мальчишки уличные, сами ласки в жизни, почитай, не видели, а понимали, что иным до гроба невдомёк.

Присмотритесь к братьям нашим меньшим. Они очень разные, похожие на нас. У каждого из них своя душа, своя судьба и свой характер.

Кошки и собаки стерегут наш дом, но не столько от воров или мышей, сколько от враждебного воздействия потусторонних сил, которые незримо существуют вокруг нас, но о которых мы пока что мало знаем.

…После занятий, по пояс голый, я люблю поваляться в скудном разнотравье, возле спортплощадки. Благо, на дворе июнь.

Лягу на землю, притулюсь к ней грудью, уткнусь лицом в траву и вижу, как бежит, торопится куда-то по делам проворный муравей, медленно и вперевалку пробирается степенно неуклюжий жук. Им-то, поди, трава-мурава кажется дремучим лесом, может быть, непроходимым даже. И почему-то сразу я добрею, ощущаю себя исполином: горы своротить могу; чувствую, что и на мне лежит ответственность за этот бесконечный хрупкий мир.

Тимка, утомившись, греется на солнце: выгнулся дугой, но глаз с меня не сводит.

Я протягиваю руку и срываю «воздушный» шар одуванчика. И Тимка-непоседа — тут как тут. Потянулся носиком навстречу. Весь он как натянутая тетива, непорочные глаза его смотрят осмысленно и ясно, но сам он держится сторожко: мало ли чего.

Медленно подношу одуванчик к губам и внезапно резко дую на него. Тимка припадает, прижимается к земле, но поздно: пушистые «снежинки» одуванчика густо облепливают чёрную мордашку и тотчас, как ужаленный, шарахается Тимка в сторону, мотает, что есть мочи головой и ловко помогает лапкой, норовит ретиво отряхнуться.

Белый пух легко и быстро улетучивается, тает прямо на глазах.

— Ну чего ты испугался боягуз, бояка? — я укоряю слегка Тимку и смеюсь отвыкшими от смеха, словно бы заиндевелыми губами.

И Тимка скоро снова крутится возле меня. Он долго зла не держит.

А мимо зоны мчатся поезда. Товарные и пассажирские. По ним можно было бы сверять часы, да только здесь другое измерение, и счет другой.

Напаскудил в жизни, наследил и теперь идёт по следу, жжёт стыдом навязчивая, несговорчивая память. Нет забвения.

Не могу забыть котенка, которого убил подростком. Целый век казнюсь. Нет больше сил.

В тюрьме даже вызывал священника, думал исповедаться. С трудом добился. Пригласили, но посадили рядом надзирателя. Он сел в углу на табуретку и сидел как истукан, глазами хлопал. Сам, наверно, был не рад. Понимал, что лишний.

И я не исповедался, тяготясь присутствием чужого человека, а теперь грехи, как сор из дома выношу… На земле мы не живём, а в своём дерьме барахтаемся и, однажды, думаю, что скоро, – захлебнёмся.

 

Дубрик


У Геннадия Дубровенко точно шило в одном месте. Он минуты не сидит спокойно.

И язык у Гены без костей, он так и сыплет прибаутками.

— Ешь сало и чеснок, не заметишь, как кончится срок…

— Мы кто чего, лишь бы не делать ничего…

— Лучше летом у костра, чем зимой на солнце…

Дубрик— балагур, но человек отважный. Роста среднего, нос перебит, весь в шрамах, на лице живого места не найти, а ходит — грудь вперёд и от него исходит сила.

На зоне слыл он не последним человеком. Этого не отрицал никто, и многие старались заручиться его дружбой.

Дубрик подношения по-свойски принимал и надсадно хохотал:

— Лучше чёрный хлеб на воле, чем сыр и колбаса в неволе, правильно, братан?

Отдавали ему с лёгким сердцем.

 

Поздняя осень


Поздняя осень. Предзимье. Смеркаться начинает рано. Над предзонником гирлянда фонарей зажигается уже в начале пятого.

Вся зона по периметру обнесена огнями. Они напоминают красные флажки, за которые ступать нельзя — под страхом смерти.

Затяжные вечера зэки коротают в разговорах. Время не так долго тянется. Зэки любят рассказывать байки. Были и небылицы.

Я иногда записываю, чтобы не было потом отсебятины.

За что купил, за то и продаю.

 

Бродяга


—Слышь, ты, я тебе говорю, человек так устроен. Комфорт и цивилизация портят его и делают слабым. У нас в Латвии жить можно. Санчасть на санчасть похожа: рентген тебе, терапевт, даже зубной врач на постой имеется. Поэтому и зубы у вас болят. А я не знаю, что это такое. У меня зубы не болели никогда; сгнили, выпали, но не болели.

Гунча, если заведётся, то его не остановишь. Поэтому лучше выслушать доконца.

— Это мы сейчас независимыми стали, дальше Даугавпилса не пошлют. А раньше на Урал этапы гнали. Зэки — народ кочевой. Как все дороги вели в Рим, так все этапы — на Урал или на Север.

Слышь ты, я шесть лет в Пермской области бомбил. В 1983 году нарушителей собрали по латвийским зонам и отправили туда. Помню, как приехали мы в Соликамск. Конвой в «столыпине» встречал нас так: «Железная дорога здесь кончается, и, значит, советская власть кончается. Здесь закон — тайга». Потом загнали в камеру, она, слышь ты, рассчитана на 20 человек, а нас туда загнали 45. Там вдоль стены идут в два яруса сплошные нары, и только мы расположились кое-как, дверь откоцывается, и мент кричит: «Мужики, надо потесниться, пополнение прибыло». Мы галдеж подняли в сорок глоток, там, в натуре, негде яблоку упасть, а мент паскудно говорит: «А, ну извините, мужики, мы не знали, что у вас тут тесно».

Уходит, минут через десять возвращается и запускают в камеру здоровую овчарку — без намордника, без ничего. Она с рыком кидается на нас, мы от неё попрыгали на нары. Мент заходит, погулял по камере и удивлённо говорит: «А кричали, места нету, ну вы и жлобы». И ещё к нам тридцать человек кидают.

Слышь ты, мы так целый месяц просидели, пока покупатели не нашлись, они нас разбирали, как рабовладельцы.

Я попал в Ныробский район, посёлок Чусовской, лагерёк там небольшой, триста душ нас было. Лес валили, заготавливали и складывали штабелями на берегу реки.

Санчасть у нас была, но одно название. Две медсестры работали. Тугоголовые, я таких не видел. Врач на вертолёте прилетал один раз в месяц, терапевт или хирург, а про зубного мы забыли, что такой есть. Слышь ты, у меня там зубы сгнили, но я не знаю, что такое боль. А знаешь, почему? Надо, когда моешься, сначала руки вытирать. Обычно сперва рожу вытирают, а надо с рук начинать. Вытри руки насухо и потом ладони через полотенце разотри и забудешь про зубную боль, я тебе это точно говорю…

Гунча шёл на спор и горячился, но никто не ставил под сомнение его слова.

 

Основной инстинкт


Калёному давно перевалило за 60. Из них сорок с гаком он провёл в местах не столь отдалённых, и, случалось, отбывал срок там, куда Макар телят не гонял.

По внешности, однако, худого про него не скажешь ничего. Вполне благообразный старик.

Но это до тех пор, покуда он молчит, а как откроет рот —пиши пропало. Дело в том, что лагерных различных извращений он насмотрелся на своем веку до умопомрачения и теперь все разговоры у него об этом.

— Петухов и раньше было много, но тогда людей не опускали без разбора, как сейчас. Запаршмачат, будто в шутку, а человеку жизнь сломали. Раньше опускали за косяк. За карты, например. Проиграл — плати, а фуфло двинул, не отдал долг карточный, будь добрый, жопу подворачивай. В натуре. И пожаловаться было некому, хозяин никого не принимал. Никто тебя не сильничал, сам сел играть, думал, значит, поживиться, вот и нажился на свою жопу. Кого винить?

Петухов всегда хватало. А были и такие, кого пользовали как петуха, но петухом он не считался и в почёте жил. Был у блатного вроде как жены. Пока не надоест или на блуде не поймают. Тогда идёт по рукам. В натуре. Ты приходи ко мне за баню, я тебя отбарабаню. Но на зоне это дело от нужды, простительно, куда деваться? Человек сидит 15 лет где-нибудь в глубинке, там не то что баб, людей не видишь никаких, кругом одни менты. Тут хоть на медведицу полезешь… Но раньше было весело. И время быстро шло. Когда у тебя срок двадцать пять лет, то о конце срока не думаешь, живёшь одним днем и время летит быстро. В натуре, приходи ко мне на встречу, я тебя отгомосечу.

И так все разговоры у Калёного сводились к одному. И даже если начинал за здравие, то все равно кончал за упокой.

— Мы — терпигорцы, наше дело, знай себе, терпи. В пятидесятых годах одно время, после смерти Сталина, хозрасчет на зонах был. До хозрасчёта на жратву работали, за пайку, но денег никогда не начисляли. А тут прямо на руки стали давать. И несколько лет так жили. За живые деньги в магазин ходили. По натуре.

Потом реформа была денежная. В 1961 году. А до этого еще в 1947 году была реформа. И деньги с каждым разом становились меньше, а то до 47 года, помню, сотня была, как портянка, прямо хоть бери и на ногу наматывай. В натуре.

И вот когда деньги зэкам стали на руки давать, то всем была лафа. У нас отрядником был Лютченко, так он привёз жену с Кубани, устроил в зоне на работу и торговал как проституткой, сам деньги собирал и сам стоял на стрёме. Зэки табуном ходили, пока жена не сбежала от него.

Об отряднике Калёный вспоминал с теплом, а из зоны больше не освободился. Этот срок стал для него последним. Он не дотянул четыре месяца и умер то ли от болезни почек, то ли печени. Но в тюремной больничке, говорят, Калёный до последних своих дней старался ущипнуть, как будто невзначай, пожилую медсестру за мягкое.

 

Ссылка


Посвящаю Владимиру Исхакову

Человек был сослан на землю. За грехи. И мы все, по сути, ссыльные.

Земля для человека — место ссылки. И отбывать эту ссылку надо пожизненно. Но у каждой жизни есть свой срок. И однажды приходит время умирать. Мы все смертны. Смерть не минует никого из нас.

И тогда душа покидает тело. Не случайно, что по смерти человека говорят: «Он испустил дух».

И тело тотчас становится бесчувственным. И бездыханным. И безжизненным. Даже сраму теперь не имеет. Жизнь оставляет тело вместе с душой.

Невидимая для глаз душа выходит из тела, как воздух из воздушного шара, после чего, сморщившись, шар лежит недвижно, как и тело.

И тело предадут земле, где оно обратится в прах. Водолаз использует скафандр, чтобы погрузиться в воду. И душа облачается в тело, когда меняет среду обитания и вынуждена жить в плотном мире.

«Так сложилось у нас, — учит Феофан Затворник — что умерших мы воображаем такими, какими они были, когда лежали в гробу и затем — когда в могиле, и, придя на кладбище, мы даже причитаем: как тебе там тесно, как тебе там темно, как тебе там сыро… А между тем, там совсем и нет тех, кого мы оплакиваем. Они в другом месте или даже, может быть, и около нас, но в другом виде».

Вот и Ванга-ясновидица общалась с душами умерших. И не только разговаривала с ними. Она их видела. Но видела не в нашем понимании, конечно, а духовным зрением, острота которого несоизмерима с зоркостью глаз.

Мир Иной сокрыт от нас. До поры до времени. Но он рядом с нами, в шаге от нас. А мы слепы и глухи.

Да ведь радиоволны тоже глазу не видны, но кто же станет отрицать их существование и их реальность?

Все мы сосланы на землю. За грехи. И уже не по первому разу отбываем это наказание в виде ссылки, но никак не образумимся и не помыслим о душе.

«Подумай о душе»-слышали мы много раз, но пропускали слова мимо ушей и думали, что это бабушкины сказки.

…Грешен человек. И я других не лучше. Господи, хотел быть Твоим полномочным представителем на суетной земле, да грехи однако не пускают. Каюсь...

Вот скажи кому, чтобы было доходчиво, давай, мол, год ты будешь жить, ни в чем нужды не зная, и денег будет — куры не клюют и власти — всласть и славы вдоволь. Живи, одним словом, в свое удовольствие весь этот год, но уже потом не обессудь.

Потом мы отроем яму в земле, в полный рост, и посадим тебя туда на долгие-долгие годы. И будет та яма кишмя кишеть змеями, но не ядовитыми, не бойся, умереть мы тебе не дадим — не дадим, если даже возопишь о смерти.

Жив ты будешь во все эти годы, целехонек, только мукам не будет конца.

Пойдет ли на такое хоть один?

Найдется хоть один, кто согласится?

Даю голову на отсечение, что нет.

Но один не верит в чепуху, другой просто не задумывается.

Иной жертвует на нужды храма и думает, что Бог лежит у него в кармане…

Кто считает себя ловким, полагает, что он выкрутится и нигде не пропадет, кто привык, что связи выручат; кто-то на авось надеется, думает, что обойдется как-нибудь; кто рассчитывает дать привратнику на лапу; кто-то уповает на иммунитет, добился положения и мнит, что его теперь всегда будут встречать с почетным караулом…

Все тщета... В горнем мире просят только душу предъявить, и она будет единственным документом, удостоверяющим сущность человека, потому что это только на земле правда, что чужая душа — потемки.

 

Аборигены государства зэков

Бедность — не порок, но почему-то именно таких, у кого нет средств на адвоката, в тюрьмах подавляющее большинство.

Полиция, прокуратура, суд на их костях возводят, будто памятник себе, отчетность и статистику, и видит Бог, что нет на них креста.

Государство зэков — многонациональная страна. Народ тут разношерстный, но часто на поверку оказываются зэки горемыками, а не злодеями.

Вот Иван Безрукий… Иван Петрович Иванов, 1932 года рождения. Ему было 8 лет, когда взрывом оторвало руку. Пекли картошку, грелись у костра, побросав в огонь патроны. Дураками пацанов не назовёшь, но умными их тоже назвать трудно. Так и остался без руки. А через год — война.

Матери Иван не помнит, отец погиб на фронте, и закоченела детская душа.

Иван Петрович то и дело трогает и теребит пустой рукав. Говорит о прошлом скупо, хотя мыслями живет в былом.

— Нашего брата-беспризорника после войны на каждом вокзале было пруд пруди. И кто как мог, тот так и жил. А куда с одной рукой-то? Только воровать сподручно. Так вот нехотя-нехотя и втянулся, и пошло-поехало. Нахватался судимостей, как собака блох. Тюрьма за мной всю жизнь ходила по пятам. Всю жизнь, считай, за карман сижу, а когда и так сажали: сами кошелек подсунут, и готово дело. Да-да, я знаю, что мелю. Насмотрелся, как они орудуют. Такие ловкачи у них там есть, что почище нашего брата работают.

Взгляд у Ивана выстужен. Но это не от возраста, а от собачьей жизни. А на тыльной стороне ладони вытатуировано слово «север» и от него расходятся лучи восходящего солнца. Давнишняя наколка. Тушь от времени поблёкла, почти выцвела, но так и не согрели душу зэка солнечные лучики.

А вот еще один злодей — Андрис Намниекс —нескладный деревенский парень, 22 лет. Он жил на хуторе с родителями. Работал трактористом. По его вине погиб человек.

Андрис помнит досконально все.

— Двенадцатого августа это получилось, в 11 часов утра. — Он говорит по-русски с характерным латышским акцентом. — На троих пол-литра водки выпили — что это есть? Главное за день до этого был совсем пьяный, дороги не видел, и доехал, а тут съехали на тракторе в канаву и медленно перевернулись, как в кино. Моего товарища сразу раздавило, только руки из-под трактора видно было, а мне — ничего. Я и пил, и курил — и живой остался, а он не пил, не курил — и умер. Знал бы, что так получится, лучше бы пешком пошел, — Андрис горестно качает головой. — Помню, когда мне было 16 лет, мама показала мне газету, там было написано, как менты бьют людей (он произносит слово «менты» с ударением на первом слоге). Я тогда маме сказал, что никогда не попаду в тюрьму. Не надо было так сказать — добавляет суеверно Андрис.

Корявыми кривыми буквами, будто кто-то захлебнулся криком, выколоты на плече у Андриса слова: Кто не был, тот будет. Кто был, не забудет.

А как зовут зэка, что отрешённо собирает возле мусорных бачков окурки, честно говоря, не знаю. И никто не скажет, кого ни спроси.

Все обходятся прозвищем: Бантик.

Горе луковое, а не Бантик. Его видеть надо — смех и грех.

Бантика стараются не трогать, но любят ради смеха подтрунить.

—Бантык сымпатычный? — спрашивают нарочито на кавказский лад, на что он застенчиво роняет: — Да.

В общем, черти что, и сбоку бантик. Видно, что немного не в себе. Но в здоровом обществе больных в тюрьме не держат. Значит, либо Бантик не в своем уме, либо общество рассудок потеряло.

За что Бантик угодил в тюрьму?

Залез ночью в магазин, чтобы украсть кофеварку. Кофеварка Бантику, как козе баян. Но он забрался в магазин и уснул там, пьяный, на прилавке. Подарок полицейским преподнес: грабителя на месте преступления с поличным взяли… Пять лет лишения свободы, и ни у кого не дрогнула рука. Полиция, прокуратура, суд — одним миром мазаны. В их жилах течет кровь НКВД.

А пока мы отвлеклись на Бантика, грянул в Латвии скандал. Янис Скрастыньш, генеральный прокурор республики растлевал детей. Да не один, а вкупе с другим педофилом — министром юстиции Валдисом Биркавсом. Час от часу не легче.

И вот где тут «сливки» общества, а где «отбросы»? Я так думаю, не разберешь. Над этим долго ломал голову Высоцкий.

 

Слева бесы, справа бесы;

Нет, по-новой мне налей!

Эти — с нар, а те — из кресел, —

Не поймешь, какие злей.

 

…Все хороши. И сосланы на землю.

 

Оговорка


«Из мест заключения прошу не писать» – очень расхожая оговорка. Дамы часто прибегают к ней, помещая объявления о знакомствах. Дамам невдомёк, что можно отсидеть в тюрьме и остаться человеком, а можно в жизни не сидеть и быть мерзавцем, каких мало.

И кто сам был за колючей проволокой, не нажил ума.

Талантливый автор «Колымских рассказов» утверждал, что в лагере:

— моральные барьеры отодвинулись куда-то в сторону

— можно лгать и жить

— можно обещать и не выполнять обещаний и всё-таки жить

— оказывается, человек, совершивший подлость, не умирает…

Боже, что за бред! Можно подумать, что на воле, совершивший подлость, умирает, а моральные барьеры спать кому-то не дают. Да на каждом шагу лгут, обманывают и не выполняют обещаний. А многие из тех, кто не воровал, готовы были бы украсть, только случай подходящий не представился.

Протрите, наконец, глаза.

Просто в лагере все на виду и нервы оголены, как провода, и под высоким напряжением живут годами.

Год за годом. Впроголодь. Бесправно. Среди загнанных в угол людей, где просто, чтобы побыть одному, надо попасть в карцер.

Нет, я не пытаюсь зэков идеализировать. Не надо возводить напраслину. Среди них есть опасные, которым место только лишь в тюрьме, но их немного, носителей типично уголовной психологии, и они водятся в любой среде. Взять хоть кого. Иной министр (прокурор, чиновник, депутат) фору даст вору-рецидивисту. Можно воровать по мелочам и попадаться, а можно брать по-крупному и ни разу в жизни не сидеть. Кому как повезет. Как карта ляжет.

Отложите все свои дела, возьмите в руки Евангелие, прочитайте притчу о блуднице и кто из вас без греха, пусть первый бросит в зэка камень.

 

Крокодил


Все заключенные пострижены наголо. Волосы разрешают отпускать только за два месяца до освобождения. Поэтому счастливчиков всегда легко узнать.

Но Пашу Крокодила и так нельзя было ни с кем спутать. Он не вышел рожей. Не сподобился, как говорят.

Нос, однако, Паша никогда не вешал и сам про себя со смехом напевал:

 

Когда мать меня рожала,

Вся милиция дрожала,

Все боялись, что родила

Не дитя, а крокодила.

 

Паша был общительным и готов был что угодно выкинуть, лишь бы насмешить других.

За несколько дней до освобождения он пришел ко мне на день рождения.

У меня тогда собралось человек шестнадцать. Отмечали день рождения в каптерке. В вещевой. Каптёрщик нас закрыл на ключ, и ключ забрал с собой. Спирт раздобыли, выпили тишком. Закусывали шоколадом, мандаринами, сухим тортом. Мне аккурат на день рождения пришла посылка и было чем украсить стол.

На зоне тоже делают подарки в этот день, но тут иная шкала ценностей. Обычно дарят майки, крем после бритья, зубную пасту, авторучки, мыло… Пара теплых носков по зиме — это царский подарок.

Друг Афоня подарил стихи.

 

Старик, пусть жизнь тебя ласкает,

Во всей грязи останься чист.

И так тебя тут каждый знает:

Смирнов Володя — Террорист.

 

И Крокодил пожаловал не с пустыми руками. Всучил мне кепку-восьмиклинку, такую только в цирке одевать.

Я даже примерять не стал, а Паша нахлобучил на себя.

— Ты дыбани! Не в хипишь! Модный головной убор!

Тут, словно керосин в огонь подлили, так полыхнуло смехом, а кто-то даже от восторга взвыл под одобрительные возгласы собравшихся. И только Паша сохранял невозмутимый вид, и сулил, когда освободится, выслать яблок. На зоне витамины круглый год в цене.

И Паша сдержал слово. Не сплоховал. Посылка с яблоками от него пришла через неделю. И больше никаких вестей от Паши не было. Поминай, как звали.

Зэки по свободе сохнут, а свобода никого из них не ждёт.

 

Шнырь


На зоне в каждом бараке есть свой шнырь. Это зэк, который убирает в жилой секции. Хлопот достаточно. Шнырь крутится как белка в колесе.

Дидзис в эти жернова попал по своей глупости.

Тюрьма навалилась на него каменной громадой и парню из деревни поблазнилось, что может раздавить.

Его позвали в угол на беседу, как заведено, и строго спрашивают:

— Ты пацан?

Дидзис оробел.

— А кто же?

Ему настоятельно советуют:

— Давай проверим.

— Как? — Дидзис даже открыл рот.

— А вот, смотри, у нас «пацаномер» есть. — Показывают «шпулю». Это газетная бумага, она туго скатана в сосиску и запаяна в целлофан — Вот тут, смотри, отметки есть, вот десять сантиметров, вот пятнадцать, видишь?

— Да. — Дидзис кивает головой и напоминает кролика, попавшего во власть удава.

— Вот засунь себе в очко, а мы посмотрим, что ты за пацан.

Проникновенно говорят. Вкрадчиво. Дидзис весь вспотел и не знает, куда себя деть. Потупившись, он приступает к процедуре, но морщится от боли и, краснея, говорит: — Больше не могу.

Ему насмешливо советуют шить молнию на заднице.

Он чувствует, что тон переменился, но больше с ним не говорят. Он вытянул свой жребий.

Дидзис длительное время был шнырем у нас в бараке. Как-то я спросил его о чем-то незначительном и поразился, как он говорит.

—Дидзис, ты в какой школе учился?

— В латышовой.

— В какой-какой?

— В латышовой, в интернате, только убегал всегда.

— Почему? Плохо было?

— Хорошо. Кормили хорошо, только учильница была злая.

— Кто-кто?

—Учильница…

— Ну, Дидзис, ты даешь, прямо на ходу новые слова сочиняешь: учильница… школа латышовая…

— А что? Я правду говорю. —Шнырь смотрит на меня с недоумением.

А службу свою Дидзис нес исправно. Все у него блестело и он, кажется, сам любовался на свой труд со стороны.

 

Качок


Салвиса Степиньша за пристрастие к штанге зовут Качком. Погоняло стало вторым именем, и главным. Он был призером Латвии и на спорте помешался.

Салвис— добродушный парень, лет двадцати пяти. Иногда он любит покачать права, но выходит у него как-то незлобливо.

Качок — патриот Латвии. Рад, что получили независимость, но националистов он на дух не переносит и друзья у него — сплошь русские.

Меня он привечает за то, что каждый день я выбегаю босиком на улицу, несмотря на то, что на дворе ноябрь и снег уже не раз кружился в воздухе, как будто проводил разведку боем.

Мы часто спорим о политике. Меня он зовет Одиноким Грузином, потому что я родился в Грузии и у меня смуглый цвет лица.

Я в долгу не остаюсь и зову Качка Независимым Латышом. Так мы и общаемся, почти что каждый день.

— Ну, здравствуй, Одинокий Грузин, — душевно говорит он мне при встрече.

— Ну, здравствуй, Независимый Латыш, — в тон отвечаю я.

Салвис хитро смотрит на меня.

— Уедешь скоро, да? В Латвии не хочешь жить? Тебе тут плохо?

Я понимаю его чувства и не хочу напрасно задевать.

— Ты знаешь монгольскую притчу? — Приходит мне на ум. — Одна лягушка всю жизнь жила в колодце, а черепаха приползла от океана и стала говорить, какой он большой. Лягушка удивилась: «По-твоему, океан в два раза больше моего колодца?» «Конечно», — черепаха закивала головой. Лягушка аж раздулась от негодования: «Может, океан в четыре раза больше моего колодца?» Но черепаха оборвала неуместный спор: «Океан неизмеримо больше».

После этого лягушка обозвала черепаху лгуньей и не стала больше с ней дружить.

Качок выслушал меня внимательно, похлопал по плечу и не вымолвил ни слова.

На следующий день мы встретились после подъема в умывальнике.

Утром в умывальнике всегда толчея.

— Ну, здравствуй, Независимый Латыш, — приветствую Качка, зябко обтираясь полотенцем.

— Ну, здравствуй, Одинокий Грузин, — говорит Салвис вяло, со сна.

— Поздравляю тебя с праздником! Сегодня 18 ноября — день независимости Латвии!

Качок состроил рожу.

—Ква—ква—ква!

Мы оба оглушительно смеёмся.

В тот день вся зона ждала праздничный обед. У голодной кумы одно на уме. Но обед был так себе. И Качок расстроился.

— Могли бы, суки, хоть сегодня покормить.

Качку было обидно за державу.

 

Воспитатель


Начальником отряда был старший лейтенант Краснухин, лет тридцати пяти, узкоплечий и с брюшком. Правда, спинку он всегда старался держать прямо.

До развала СССР Краснухин служил в армии, был кадровым офицером, техником в авиачастях.

Потом из армии уволился, устроился на «легкие хлеба», думал перекантоваться год или два, но вот уже пять лет работает на зоне; того гляди и мхом тут обрастет.

Под мышкой у Краснухина всегда зажата папка, что как бы исключает праздный вид, но работой он на самом деле тяготится.

В каждой зоне с заключенными проводится работа. И сводится она к учету поощрений и взысканий. Получить взыскание — пара пустяков: от выговора за расстегнутый воротничок, до водворения в ШИЗО за нахождение в чужом отряде. А что до поощрений — тут сложней и от щедрот не шибко-то перепадает. Это как неписаный закон. Арестанту строгость, что коню узда. Исстари так повелось, от века и до днесь.

Между тем, на поощрения спрос был, и Краснухин торговал из-под полы. Брал два блока сигарет за дополнительную передачу или лишнее свидание с близкими людьми.

Предпочитал курить американские. И дармовые.

Нос у Краснухина всегда был в табаке и отчетность в норме. В приказах по колонии его ставили на вид.

 

Уркаган


Лиха беда начало. Снегу навалило пропасть. Снег валил всю ночь, а утром земля выкинула белый флаги сдалась на милость победителю.

Зона опоясана сугробами, что белыми бинтами.

Дважды в день зэки выстраиваются на плацу. Для счета. Выстраиваются побригадно и вытягиваются в длину на четверть километра. Глубина строя равна пяти человекам.

Позади всех, на заметном удалении от строя одиноко стоит заключенный Иван Перминов. Ему 72 года. Зовут его в лагере: Ванек. Незлобиво, но с оттенком презрения. Все знают, что по нужде Ванек не ходит в туалет. Не добегает. Он делает в штаны. Поэтому штаны у Вани всегда мокрые. Менять он их не успевает, да и где их напасешься, столько-то штанов.

Стало быть, идёт от Вани запашок. И его на дух к себе не подпускают. Ваню даже вытеснили с плаца и он увяз по колено в снегу.

Стоит, скрючившись, руки, словно суслик, прижимает к животу. Ему холодно, он мерзнет и даже на глаз видно, что дрожит.

Болезнь Ванина по-научному называется: самопроизвольный акт дефекации и мочеиспускания. Администрация колонии, сознавая, что вони от Вани много, а толку мало, еще весной отправила ходатайство на имя президента Латвии, чтобы Перминова помиловали, принимая во внимание болезнь и возраст осужденного. Но прошло лето, осень прошлепала по лужам, а высочайшее решение не вышло. И откуда у сиятельных господ лагерные нравы — не могу взять в толк.

После утренней проверки заключенные идут в столовую, на завтрак. Нестройная колонна зэков растягивается по утрамбованной дороге и напоминает пленных из кадров военной хроники: что-то подневольное роднит.

А Ванек в столовую не ходит. Его туда не пустят на порог. Он семенит в барак, в сушилку. Кто-то из шнырей таскает ему хлеб.

Все на зоне знают, что ходатайство написано, должно прийти помилование, но гадают, ждут, кто первым явит милость: Бог сжалится и приберет к себе грешного Ивана или президент снизойдет до больного старика.

 

Крепостной


Кто его звал Ленчиком, кто — Пончиком. Был он ростом мал, подвижен, но на язык сдержан и дружбу ни с кем не водил.

На свободе Ленчик промышлял кражами. Ничем не брезговал, брал, что плохо лежит и сбывал с рук, не торгуясь, лишь бы на выпивку хватило.

А на зоне его словно подменили. Спиртного в рот не брал, хотя разжиться можно было.

Пончик пить зарекся и ушел в работу с головой.

Оказалось, руки у него были золотые. Он вырезал по дереву: и шкатулки, и орлы, и парусные корабли выходили у него на заглядение.

Сотрудники колонии таскали с воли чурки и замысловатые сучки, выносили готовую продукцию. Спрос на поделки лагерные был, и Ленчику перепадало: чай, конфеты, сигареты не переводились у него.

Целыми днями Ленчик пропадал в столярной мастерской, где у него был угол, отгороженный фанерными щитами закуток. Там он и священнодействовал.

При этом человек он был не жадный; что ни попросят, — даст, но близко ни с кем не сходился и никого к себе не подпускал.

С утра после подъема только Ленчика и видели. Он на ходу застегивался и спешил к себе.

В барак возвращался к самому отбою. Умывался и молчком ложился спать.

 

Преодоление


К баптистам меня затащил Рыжий — Олег Орлов — мой приятель. Занятный человек. Он был соткан из противоречий: знал по памяти Евангелие и, при случае, наркотики употреблял.

А баптисты приходили раз в неделю. По субботам. И Рыжий не пропускал ни одной службы, что-то с ним стряслось.

Стриженая паства, полтора десятка прихожан, собиралась в клубе, и зэков было не узнать. Рассаживалисьчинно по скамьям, ближе к сцене, покучней, а сзади, через несколько рядов устраивалисьнадзиратели.

У меня к баптистам со времен СССР отношение было неважным. Про них что только не рассказывали, врали, как могли, но тяга к слову Божьему росла и выбора не было. Кроме баптистов в зоне изредка служил какой-то пастор. Он приезжал из Риги и был очень томным.

Я как-то побывал и у него. Дождался конца нудной службы и обратился к пастору по-русски. Он хищно взглянул на меня будто мышь на крупу и предложил говорить по-латышски. Глаза у него были не чадолюбивые, а злые. Я подумал про себя: «Черт ты, а не пастор», и ноги моей там больше не было.

А баптисты оказались симпатичными ребятами. Чаще они приходили вдвоем: Оскар и Артис. Латыши, они безукоризненно владели русским.

Но время было смутное. Как оружием, повсюду бряцали латышским языком и дивно было, как два латыша осмеливались говорить по-русски.

Они, видно, исходили из того, что русский язык знают все, а латышский — только треть собравшихся, и то — едва ли.

Молодые проповедники, казалось, души свои доставали из-за пазухи и пригоршнями вкладывали в службу. Это был неимоверный, титанический и кропотливый труд.

Артис страстно говорил, возвышая голос. Как будто он на площади, а не перед кучкой зэков. Он звал примириться с Богом и сделать это именно сегодня, потому что завтра будет поздно. Он говорил, что сам живет трудно, что нет работы, что часто сидит без денег, но чтобы без хлеба — никогда, и он за это благодарен Богу.

Зэки слушали и чувствовали, что он прав.

Потом наступал черед Оскара. Он сильно волновался. Оскар читал Библию и толковал различные места из Книги.

Иногда с баптистами приходил Павел Кириллович. Они звали его старшим братом. Он и впрямь был старше, сед, но бодр и крепок, как поживший человек без червоточинки.

На радость всем Павел Кириллович приносил с собой гитару. Сострадательно оглядывал притихших зэков и потом пел песни — не ахти как складно, с хрипотцой, но от души.

 

Я — блудный сын, прими меня, Отец мой.

Я — блудный сын, прости меня, мой Бог.

Ушел я от Тебя, блуждал далеко.

Но вот опять пришел на Твой порог.

Я — блудный сын, прими меня, Отец мой.

Я — блудный сын, грехи мои прости.

Как стыдно мне, что все Твои заветы

Я позабыл в своем земном пути.

 

Глаза туманились от слез у многих зэков.

Полтора часа с баптистами пролетали незаметно.

Завершалась служба чтением молитвы. Она звучала в тишине как заклинание.

Отче наш, сущий на небесах,

Да святится имя Твое…

Для молитвы заключенные вставали и нестройным хором повторяли вслед за проповедником слова.

Только надзиратели елозили чего-то на своих местах, их как будто тоже подмывало встать вместе со всеми.

После службы ощущался прилив сил, тревоги уходили, и рассеивалась боль, словно спадал с души камень. Укреплялся дух и легче было дальше тянуть лямку.

Церковь и тюрьма… Что между ними общего и что их различает? Церковь — это воздушное сооружение, а тюрьма — сложена из камня, но и там, и там на кон поставлена душа.

Под Новый 1998 год меня перевели из Латвии в Россию и в Пскове я освободился. Написал Олегу в Екабпилс, в колонию. Ответа долго не было и вдруг пришел конверт из Риги. Я вскрыл его и понял, что от Рыжего.

Олег писал: «Ты, наверно, уже ничего не ждешь, но вот теперь есть возможность тебе ответить. Начну с того, что, конечно, поблагодарю тебя за письмо, хотя получил я его на свободе. Меня освободили на два года раньше срока. По амнистии. И вот после освобождения хожу в церковь, работаю и стараюсь больше сделать для дела Божьего. Учусь в Библейском институте и очень благодарен Богу, что могу назвать Иисуса Христа моим Господом и Спасителем…»

Я стушевался. Это было не письмо, а благая весть. Рыжего за  долгий срок и в карцерах мариновали, и свиданий с близкими лишали, а пришли баптисты и человека стало не узнать. Его точно подменили.

И он рад-радешенек. У него теперь другая жизнь. Он преодолел земное притяжение. А мне на грешной земле маяться и не находить покоя.

 

Капитал

Человек с присущим тысячеликим

любопытством исследует и утилизирует

внешний мир, но внутренний мир —

основа всех основ остается в

пренебрежении и забвении.

Сатья Саи Баба.

Века проходят и тысячелетия, один общественно-политический строй сменяется другим, технический прогресс не стоит на месте, а пороки человечества стары как мир.

И если бы сейчас жил среди нас Христос, то Его бы вновь распяли. Бог поэтому не обитает на земле.

Человека любить трудно, но он создан Богом на свой лад и это добрый знак. Психическая сила человека представляет собой мощь неимоверную, исключительную, несопоставимую, может быть, ни с чем из того, что нам известно.

Человеку много по плечу. Он может видеть прошлое и будущее, способен к телепатическому общению, и ему даром не нужна спутниковая связь.

Паранормального в природе нет. Ортодоксам надо хорошо проветрить помещения или вычеркнуть из Евангелия слова: «Истинно говорю вам: если вы будете иметь веру с горчичное зерно и скажете горе сей перейди отсюда туда, и она перейдет и ничего не будет невозможного для вас».

Человек, вестимо, — чудотворец. Он может перемещаться в пространстве и силу земного притяжения без труда преодолеть. Из воздуха, из ниоткуда человек способен материализовать все что угодно и так легко, как он, может, например, из глины или пластилина вылепить все, что заблагорассудится. Принцип тут один, только материал под рукой другой. И вера тут нужна… с горчичное зерно. Мал золотник да дорог.

Вера — это ключ к богатым залежам духовных недр. А развивать духовность лучше сызмальства и говорить с детьми понятным языком.

Апостол в первой строчке своего Евангелия написал: «В начале было слово».

И Пушкин, может, потому и стал Поэтом, что в детстве у него была Арина Родионовна. Она смогла развить воображение ребенка.

Значит, надо в младших классах или даже в детсадах вводить уроки художественного Слова. И уроки эти проводить должны актеры, декламаторы, чтецы. И читать не абы что, а специально подобранные, наиболее сильные произведения мировой литературы или только отрывки из них, главное, чтобы брало за живое.

И дети уже будут не чета нам. Они преодолеют притяжение земли и вселенная души, которая была необитаемой, окажется для них родной средой.

 

Спецэтап


Из Латвии я был отправлен спецэтапом. Этот долгожданный день настал 11 декабря 1997 года.

Машина всю дорогу шла под проблесковым маячком. Домчались одним духом.

Российский конвой встречал нас на глухой лесной дороге у шлагбаума.

В памяти мало что осталось, но помню, что начальник конвоя был не чужд поэзии. Помятый, то ли от бессонницы, то ли с бодуна, защелкнув на моих руках наручники, конвойный капитан продекламировал: «И дым отечества нам сладок и приятен…»

Так Россия приняла меня в свои объятия. А, спустя три месяца, я освободился. Вышел из тюрьмы, а куда идти — не знаю: город-то чужой. Но все-таки — свобода! И весна! Пошел, куда глаза глядят. Ноги сами понесли меня.

Весна в тот год выдалась ранней. Март, как уверенный в себе мужчина, очаровал зиму, и снег под мартовскими ласками таял на глазах.

Река расчертила город пополам. Она уже освободилась ото льда и дышала полной грудью. Свалявшаяся прошлогодняя трава космато покрывала берега и в этой неопрятности было что-то дикое и первозданное, а большие ледниковые камни-валуны, то там, то здесь придавившие землю, только усиливали впечатление незыблемости.

Псков отсюда будто на ладони. И куда ни кинь взгляд — всюду купола церквей. Русь за ними как за каменной стеной. И пусть она убога и бедна, святость не живет в хоромах.

Я не знаю, где сегодня буду ночевать, но забыл про все на свете и стою как истукан, молюсь на Русь, как идолопоклонник. И ничего нет за душой, кроме России. Россия — как и первая любовь, всего-то что поцеловались один раз, а не забыть ни в жизнь.

… Я пока еще не знал, не ведал, что в России против меня сфабрикуют дело, и я попаду на 8 лет в тюрьму.

Неспроста, пожалуй, Максимилиан Волошин восклицал: «Горькая детоубийца — Русь».

Вблизи Россия оказалась тяжело больной, и следы проказы прикрывала толстым слоем пудры.

 

 

Свернуть