24 марта 2019  03:43 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту
Проза № 46

 
Вадим Михайлов

Осень Маргинала



В Тбилиси под скалой, над которой стоит Метехский замок, неподалеку от Ишачьего моста, можно заметить нишу. В ней горожане зажигают свечи в честь святого Абу. Там замурован его прах. Камень потемнел от пламени свечей и пропитался воском.

Абу был молодым арабским легионером. Он служил в оккупационных войсках. Но он любил вино и тайно посещал кабаки, где пел с грузинами грузинские песни. Вне службы носил чоху и суконную тушинскую шапку. Он был опознан и казнён за измену.

Перед смертью Абу попросил стакан грузинского вина и, не получив его, перекрестился и прочёл стихи Омара Хайяма.

Многие люди исцелялись от страшных болезней, целуя камни его гробницы…

Но в дальнейшей жизни пили не в меру и умерли, как и те, кто не пил совсем.

Степан тоже любил эту землю, этих праздных и праздничных людей и конечно же — вино.

Но его не казнили, хотя в воздухе уже пахло приближающейся грозой…

……………………………………………………………………………

 

…Ты ненавидишь Россию?.. Почему я должна ненавидеть Россию?! Что за бред?! Почему я должна ненавидеть Россию?! У меня и в мыслях не было. Для меня вообще, кроме Грузии, в мире ничего нет. Как можно ненавидеть то, чего нет?.. А я?.. Ты?.. Меня тоже нет?.. Может быть… Ты… — Она стала серьёзной. Молча приглядывалась к нему, будто видя впервые. — Есть хочется… У меня ничего, пусто — цариэли тариэли… Хлеба нет?.. И хлеба тоже нет. Могу для тебя… суп из любимой черепахи. Ешь виноград… Я не знаю, кто ты. Откуда? Я не знаю страны, откуда ты… Но стань моим мужем… Хочешь, я стану перед тобой на колени?.. Не хочу… Что?.. Не хочу, чтобы ты становилась на колени… А стать моим мужем?.. Тоже не хочу… Почему?.. У меня всё время ощущение, что я подыгрываю тебе… Совершаю поступки… чуждые… чужие… Я совсем другой… А ты видишь во мне тот образ, который ты выдумала… И мне приходится подстраиваться… А ты не подстраивайся… Не могу. Так получается… Но у меня такая тоска на душе… Понятно…

Они говорили по-грузински.

Переводить текст с одного языка на другой авантюра. Степан знал это, так как подрабатывал переводами.

Недаром Магомет запретил переводить Коран.

Грузинские стихи в переводе — это стихи переводчиков, а перевод разговора Махвалы и Степана на совести автора.

Русский, но хороший… Русский, но наш…

Почему «но»?! — спрашивал Степан невидимого оппонента.

Он спускался по лестнице с хозяйственной сумкой в руках. Подъезд был залит водой.

Вода прибывала, Кура выходила из берегов.

Еще вчера, в жару, были распахнуты все окна и двери. Улица была заставлена топчанами. Мысли и чувства плавились.

Скоро русских резать будем…

Скоро армян резать будем…

Скоро грузин резать будем…

Скоро все друг друга резать будем…

Вот весело-то будет!

Хотелось ссор и крови. Но жара и сон валили людей вернее ножа.

Степан вспомнил, что ещё вчера, в эту жуткую жару, их сосед, сапожник Хачик толкнул своего отца, тоже сапожника, а тот возьми и умри от инфаркта.

Хачик требовал, чтобы его арестовали и казнили.

Получив отказ, Хачик повесился.

В это время из-за сильных дождей и таяния снегов в горах переполненная Кура залила низинные районы Тбилиси, и дома торчали среди воды, словно красноватые скалы.

Траурная процессия на двадцати лодках отплывала к армянскому кладбищу в сопровождении воплей родственников и душераздирающей турецкой музыки.

Соседи, свободные от ритуала, ловили корзинами громадных рыб, которые лакомились плавающими во дворе остатками погребального пира.

Было совсем другое время и другие проблемы. Тогда они казались неразрешимыми, а теперь — просто смех и слёзы…

Говорят, что мальчик становится мужчиной после смерти отца.

МАЛЬЧИК СТАНОВИТСЯ МУЖЧИНОЙ, ОВЛАДЕВ ПРЕКРАСНОЙ ЖЕНЩИНОЙ

Она не должна быть прекрасной для всех.

Она для него должна быть самой прекрасной, как Лейли для Менджнуна.

Может быть, не мы, а они овладевают нами?

Степан вспомнил хроникальный сюжет посвящения в мужчины молодого негра из Центральной Африки.

Два десятка распалённых темнокожих женщин бежали за ним.

А он убегал от них, как заяц.

Он даже залез на пальму.

Но его и там достали.

Пока чемпионки дрались, выясняя, кто из них быстрее бегает, к свалке подошла солидная матрона и, отстранив спорщиц, исполнила свой долг…

А говорят о насилии мужчин. Это всё равно, что разговоры о демократии. Непонятно, кто кого выбирает и кто кому должен…

… Да, на Песках, где жил Степан, было наводнение. Вода уже плескалась в подъезде. И стайки мальков проплывали над узорами мраморного пола.

Степан сел в последнюю лодку, отчалившую к армянскому кладбищу. Своей лодки у Степана не было, а плыть кролем или брассом значило бы размочить деньги — их бы потом никто не принял.

К рынку он подходил посуху.

«Торгаши, они и при всемирном потопе торгаши,» — думал Степан, с трудом проталкиваясь к прилавку, где увидел блюдо с ежевикой.

Махвала — ежевика и имя девушки.

Но есть ведь другие девушки и другие имена.

Ия — фиалка.

Мзия — солнечная.

Назиброла — нежный хрусталь.

А если не знаешь имени, скажи просто «ца», и она улыбнётся тебе.

Ца — по-грузински «небо». На каком ещё языке так обращаются к девушке?!

Ца-ца… Цаца… Может быть, оттуда?..

— Ца, ра гирс махвала? (Небушко, почём твоя ежевика?)

— Бери, русский, бери. Для тебя бесплатно.

…Кто был первым? Степана это не интересовало. Он вообще не любил таких разговоров. Того, что было до меня, не было. Того, что было до тебя, тоже не было.

Но ей не терпелось поговорить, рассказать ему.

Он смотрел на её грудь.

— … Вот когда мне было четырнадцать лет… Ты меня не слушаешь!

Степан смотрел на её грудь. Но он уже тогда знал, что не эта грудь будет кормить его детей. Она была красива. Но форма была чужая. Нет, его дети будут теребить совсем-совсем другую грудь.

— Ты меня не слушаешь…

— Я не хочу слушать… Я знаю, что ты мне сейчас расскажешь, как в четырнадцать лет тебя трахнул твой кузен Яго, которому тогда было шестнадцать… что вы до сих пор видитесь с ним и трахаетесь иногда.

— А вот и не отгадал, — засмеялась она. — Яго действительно замечательный парень. Но невинности меня лишил друг моего отца… полковник… Мне казалось, что в меня вбивают гвозди…

— Твой отец убил его?

— Нет. Он сказал: что было, то было… Если убью его, в Грузии начнется такая заварушка! Когда и чем всё кончится, не знает никто… Кто виноват, что я родил такую блядь!.. Отец устроил так, что моего первого любовника назначили послом в Швецию… Я не виню его… Кто-то ведь должен быть первым… Мне нравится это делать… А ты не хочешь быть послом в Швеции?

Степан не хотел быть послом. Не только в Швеции, но даже в Испании, которую любил издалека…

…Седой человек стоял в петербургской булочной и что-то бормотал вполголоса. Кто-то сунул ему в руку червонец.

— Что вы?! Я не нищий, — вскинулся Степан и увидел свою Львицу.

— Ты деньги забыл.

— Послушай-ка, Львица, я тут вроде стишки сочинил… В одежде детских снов сквозь строй иду по плацу…

Они купили буханку бородинского и пошли домой, поддерживая друг друга на скользком асфальте, потому что после весеннего дождя не по сезону подморозило, и мостовая покрылась ледяной корочкой.

— Нет, ты послушай…

В одежде детских снов

Сквозь строй иду по плацу.

Иду к Тебе и грязен я и нищ.

Ты прав — я прах,

Но страх с Тобой расстаться

Взорвал небытие кладбищ…

— Надеюсь, «Тебе» с большой буквы?..

— Да, а как же!

…Есть хочется… Сейчас сбегаю на рынок и приготовлю обед… Ты?!.. Да, я… Ты умеешь готовить?.. Я умею всё, что захочу… А я умею не только, что захочу, но даже то, что не хочу, но надо… О, это чисто женская способность, мужчине не дано… без понятия…

— …О чём ты думаешь?..

— Так. Ни о чём, — солгал он.

Степану стало гадко и стыдно, что именно теперь он представил себе их будущих полукровок, а не тогда, когда открывал ей дверь.

Но что было делать? Не открывать? Повернуть её вспять?..

Невозможно, как сибирскую реку…

Она, правда, была, если и не красива, то очень эффектна, привлекательна, на мужской вкус. И при чём тут сибирская река?!

Мужики так устроены.

Он желал её.

Она была его искушением и тоже желала.

Приходила на его семинар, садилась на заднюю скамью, хотя была с другого факультета. В черном вязаном платье. С идиотской улыбкой на иконописном лице. Да, она была его искушением. Желал. Жалел.

Может быть, особенно остро с той ночи, когда спал на убитых турах. В горах. Один. Укрывшись от снега старой буркой. Он ведь всё в жизни делал искренне. Он действительно любовался ею. Если и не любил, то ведь желал… любовался… добивался встреч… ждал…

Отказать женщине? Это всё равно, что убить её. Это всё равно, что отказаться от стакана вина, предложенного тебе с миром… всё равно, что начать войну…

Степан выбрал большую грушу, яблоко и персик. Деньги кончились. До зарплаты оставалось еще десять дней. Правда, может быть, еще заплатят за переводы в издательстве.

Он вспомнил, что не купил вина, но денег больше не было.

Степан спустился в подвальчик, который посещал с друзьями, но сегодня прислуживал другой духанщик, который едва знал Степана. Он дал ему только одну бутылку саперави, хотя Степан просил две. Но и одна бутылка в кредит тоже неплохо.

До дому его довёз на своём плоту шарманщик Сандро.

— Сандро, приходи ко мне через часок, выпьем-закусим. Как брата прошу…

— Хорошо, брат, приду.

— Только с шарманкой приходи. У меня женщина в гостях.

— Непременно, брат, как без музыки, если женщина!.. Музыка это всё, музыка это душа!..

Сандро передал шест Степану, а сам стал крутить ручку шарманки.

Услышав вальс «Сказки Венского леса», люди высовывались из окон, махали руками. С музыкой не так страшно жить. Даже когда наводнение и даже всемирный потоп.

Он был последним шарманщиком старого Тифлиса. Всегда румяный, гладко выбритый, всегда навеселе, в чёрном картузе и чёрной с белыми пуговичками косоворотке. Он играл на этой шарманке Чайковскому, когда тот приезжал в Тифлис семьдесят лет назад. И Горькому… И Шаляпину… И Пиросмани… И даже семинаристу Джугашвили. И всех помнил. И те помнили его, пока были живы… А он не умирал…

Он гордился, что не знает ни одной буквы. Принципиально не хотел знать. Он считал, что буквы — кровожадные чинки…

— Постой, Сандро, что такое чинка?..

— Вах! Ты такой учёный и не знаешь, что такое чинка?! Это такой маленький чёртик, величиной с блоху. Очень жёсткий. Колючий. Он переползает, а иногда прыгает в душу человека и ест его жизнь… Ну, как блоха с мозгами чёрта… Я думаю, что это буква…

Никто не знал, сколько ему лет, но старшей его дочери было за восемьдесят, а младшая училась на третьем курсе мединститута. Её звали Херика, что обозначало «хватит». Между ними было еще несколько дочерей, а последняя жена, кстати, пятая по счёту, была на сносях, и все ждали, наконец, мальчика…

Степан представил, как они с Махвалой будут вести неторопливые беседы, перемежая их тостами и стихами, а Сандро будет играть на своей шарманке старинные вальсы и мазурки.

На его стук никто не откликнулся.

Мокрое платье висело на венском стуле.

Не было ни записки, ни другого знака.

Ещё один кусок штукатурки сорвался с потолка. Но капать перестало. Видимо, дождь кончился. Цвимс… Цвимс… Цвимс… Исе цвимс… Исе цвимс… Исе цвимс…

Дверь открылась, и в тёмном проёме возникло странное экзотическое существо. В чёрной фланелевой рубахе, слишком большой для неё, выпущенной поверх Степановых же серых суконных штанов, босиком, она стояла на пороге его комнаты с метлой в руках. Волосы были спрятаны под Степанову шляпу. Она явно стилизовала себя под картины Пиросмани. Она смеялась над его удивлением, над его надеждой на спокойную жизнь учёного, над его пишущей машинкой…

…Некоторое время они жили вместе, и такое существование устраивало их, хотя они сознавали, что разыгрывали некую пьесу неведомого, может быть, даже талантливого режиссёра…

…Их представление друг о друге не было ошибочным, оно касалось скорее тех образов, которые были задуманы Богом до их рождения, но осуществлены людьми и содержали многочисленные правки лукавого, хотя, как ни странно, именно эти правки составляли теперь их суть…

…Они ждали, что развязка наступит скоро, однако даже не предполагали, какой сюрприз преподнесёт им судьба…

Степан сидел на бетонной балюстраде, отделявшей серпантин дороги от обрыва. Ущелье раскрывалось, как старый китайский веер.

Видят ли слепые сны?..

Какие сны у слепых?..

Какие сны у музыкантов?..

Если мы созданы по образу и подобию Бога, видит ли Он сны?..

Видит ли Бог сны?..

Узнаем ли мы когда-нибудь, что Он видит во сне?..

Может быть, человечество — это кошмарный сон Бога…

Эти мысли так захватили Степана, что он не мог по достоинству оценить произошедшее.

Махвала удалялась от него на своей чёрной кобыле.

В народе говорили, что вроде бы это был подарок туркменского руководителя её отцу за раскрытие заговора в Ашхабаде.

Она удалялась от Степана на чёрной породистой кобыле, а у Степана не было даже велосипеда, чтобы догнать её.

У Степана вообще никогда не было велосипеда, кроме трёхколёсного в детстве.

Он пропустил тот отроческий возраст, когда еще можно было научиться ездить на велосипеде или мотоцикле, и обречён был всю жизнь ходить на своих двоих, чем, впрочем, и гордился.

От его подруги-кентаврицы осталось только облачко пыли, которая оседала на горячий асфальт. Следы подков, впечатанных в дорогу, не обещали скорого счастья.

…Так видят ли боги сны? Или это достояние смертных?..

…Наверное, всё же видят.

… Они не могли лишить себя такой радости…

…А тот, кто был изгнан из рая… Видит ли он сны? Что в его снах? Тоска по утраченному свету? Или мечта о будущем примирении?.. Или только обида и злоба?..

Степан задохнулся от внезапного смеха.

Он перешагнул белокаменное ограждение и прыгнул с обрыва.

Это вовсе не было самоубийственным актом — внизу, за пятиметровым сбросом начиналась мелкая осыпь, которая мягко приняла его и понесла к другой, более крупной осыпи. Здесь камни уже не стремились обогнать его, а лишь проседали под ногами.

Необычное движение человека вызвало бурную реакцию пернатых. Вороны взлетали при его приближении и громко ссорились, пытаясь сообща определить, что бы это могло означать и как отразится на их жизни.

Степан достиг ближайшего отрезка серпантина. Он отряхнулся от пыли, а туфли потёр о сукно штанин.

Махвала проскакала мимо него, демонстративно отвернувшись. Будто не заметила.

Степан засмеялся. Он смотрел ей вслед. Он представил начало рассказа или эссе.

…Её зад органически сливался с крупом её породистой кобылы — это было одно мощное существо с большим мускулистым…задом, достойным близости такого же породистого и мощного животного…

…Имеет ли слово «кобылица» родство со словом «кобель»?

Если имеет, то будет уместно существование такого слова, как «кобелица».

Оно благороднее, чем «сука», но забористее «кобылицы». Ведь у западных славян есть слово «кобета»…

…Махвала проскакала мимо него, не останавливаясь.

Явно удивленная его внезапным появлением, она не успела решить, как реагировать, чтобы не ошибиться и не потерять инициативу в их игре. Она сделала вид, что не заметила его хода.

Он же кричал и аплодировал ей, как на скачках приветствуют победившую лошадь.

Он не мог скрыть восхищения её манерой держаться в седле.

Она удалялась, смеясь. Тряска от верховой езды соединялась со взрывами хохота.

И Степан вспомнил другую женщину, которая тоже тряслась и смеялась.

«Да, сука, — провожая её честным преданным взглядом, думал Степан, — сука, кобелица, но сердце еще не очерствело, еще доброе девичье сердце.»

Ему хотелось обнять её, просить прощения, встать на колени и просить руки… Но она удалялась от него со скоростью ахалтекинца.

Когда она скрылась за поворотом, Степан повторил свой маневр, пытаясь опередить её. Трижды он прыгал с обрыва. А теперь стоял на шоссе босой, в разорванной одежде. Сквозь дыры в штанах и рубахе видна была кровь, припудренная пылью… Он прислушивался, надеясь различить в тишине удары копыт, но слышал только тихую перекличку мелких пичуг и жужжанье шмеля.

Степан сел на камень и заплакал.

Он был молод.

Он любил всех женщин планеты.

Он всех их считал своими.

Он хотел обладать ими всеми сразу, а не по очереди, хотя и понимал, что это невозможно.

Он всем им желал счастья и радости.

Он не хотел, чтобы они старели, лишались телесной свежести и блеска молодости.

Он не хотел, чтобы они лишались способности радоваться жизни и приносить ему радость и боль.

Он молился за них и просил у них прощения.

Правда, они об этом так и не узнали, а если бы узнали, не поверили. Посмеялись бы. Поплакали.

Да, он любил женщин, но ненавидел рабство, и не был еще готов продырявить ухо ради любовных утех. Примечание для тех, кто не знает, — в древности ухо дырявили тем, кто добровольно принимал рабство.

— Эй, рас уцеребс, важкацо? — услышал Степан резкий голос и, подняв голову, увидел арбу с сеном.

Крестьянин в тушинской шапочке остановил волов, которые тащили арбу в гору.

В переводе на русский вопрос звучал торжественно: «Эй, о чём плачешь, рыцарь?»

— Песчинка в глаз попала, дядя, — ответил Степан по-грузински.

Он оторвал лоскут от рубахи, вытер глаза и высморкался.

— Несчастный русский, — воскликнул крестьянин, сразу сообразив, с кем имеет дело, — хорошо, что не камень… Кто это тебя так?!

— Женщина.

Любитель? — крестьянин перешел на русский, давая понять Степану, что он образованный человек. Видимо, он хотел сказать « любовница», но перепутал слова.

— Нет, профессионал.

— Я тоже хочу профессионал… Шофер буду…

Степан не ответил, он пытался додумать поразившую его мысль.

… Любовь живёт по законам сна. Она всегда враждебна логике.

Если отношения мужчины и женщины развиваются по законам шахмат — это не любовь, это борьба, возможно, увлекательная игра, но не любовь.

Но любовь без игры тоже ущербна, она забывается, как сон, в котором нет сюжета. Вроде было что-то хорошее, а что — не помню.

Может быть, старинная китайская игра го…

Она не так губительна для любви...

Но не шахматы!

Меж тем арба, тихонечко поскрипывая, тащилась в гору.

Степан плёл крестьянину что-то про свою жизнь, про Ленинград, который был любим и уважаем в той, канувшей в Лету стране.

Крестьянин дивился странному акценту пассажира — с неожиданными паузами, затыками в словах и затянутыми гласными — в его деревне не было заик.

В крестьянине крепло подозрение, что он везет иностранного шпиона.

Эта мысль так разбередила его, что он в мечтах уже представлял себе, как передаст этого шпиона уполномоченному НКВД, или, как говорили тогда, «куда надо».

Имя Хихо Хускивадзе прогремит на весь мир.

Может быть, о нём услышит его брат Симон, осуждённый за разбой и пребывающий где-то во глубине сибирских руд.

Может, и денег ещё дадут и работу непыльную.

Назначили бы начальником пожарной команды района!

Пожаров здесь отродясь не было — вокруг одни скалы, а камень в этих местах не горит.

Вся деревня завидовать будет!

Правда, и хлопот не оберёшься — каждый, кому не лень, будет на него доносы строчить, а доносы, как известно, накапливаются, подобно алкоголю, всё ничего — а потом с ног долой…

Он уже хотел высадить Степана, но вовремя спохватился.

А вдруг этот чужак сознается под пытками?

Расскажет, кто вёз его на арбе к военному объекту — ракете, замаскированной в его родовой башне…

О, лучше бы мне тогда проехать мимо этого несчастного, отвернуться, сделать вид, что не заметил! Тоже мне — добрый самаритянин!..

…Я думала, что ты девственник…

Прямо! В нашей стране так много прекрасных женщин…

Расскажи, как тебе было в первый раз?

Ослепительно!..

А в последний? Теперь…

Я не люблю таких разговоров… Ладно?

Не надо… О, но сколько же лет было тебе тогда?..

Восемь… Нет, десять…

…Под большим лоскутным одеялом, как в той песне.

В их доме поселилась многодетная весёлая семья беженцев из Западной Украины.

Синеглазая черноволосая мрачноватая отроковица научила отрока Степана всему, что знали и умели делать её родители, дяди и тёти под большим лоскутным одеялом.

Это были шумные и весёлые, несмотря на военное время, люди. И дети у них выросли нормальные и тоже весёлые и шумные. Их дети и внуки имели много детей. Они не задумывались о том, есть ли Бог, они, может быть, даже не очень верили в Него. Но они жили в радости и честно исполняли Его завет: «Плодитесь и размножайтесь!»

Уже никто не помнил, было ли то лето, только обрызганные красным рябины хранили память о нём.

Уже никто не помнил того лета, кроме тех, кто родился тогда.

Среди друзей-приятелей юности Степана, свидетелей тех далёких лет, процветал культ молодечества — важкацоба. Но в оценках подвигов были свои тонкости. Скажем, прыгнуть с Мухранского моста в Куру было не таким почётным поступком, как отстрелить указующий перст статуи вождя или украсть в ближайшем селении лошадь и проехать на ней по проспекту Руставели…

Или сесть на паперти Сионского собора и просить милостыню, не ради корысти, но в осмеяние гордыни…

Или рано утром быть на вершине Казбека, а вечером слушать в Малом зале консерватории Гольденвейзера…

На это раз был не Гольденвейзер. Махвала пригласила Степана в Оперу на прогон балета, где главную партию исполнял Чабукиани.

…Великий танцовщик был в зените своей славы. Театр взрывался аплодисментами и криками «браво».

Люди получали то, за чем пришли, — их бросало то в холод, то в жар — такая была магия…

Там был один момент, который действовал на психику этих атеистов-балетоманов безотказно. Балет ведь языческая стихия.

Чабукиани придумал замечательное приспособление — он защищался от искушения крестом напряжённо скрещенных рук...

В антракте Степан принёс из буфета два бокала шампанского.

Они шли по забитому людьми наклонному коридору, отпивали вино и кивали знакомым.

У Степана горело лицо, обожжённое на вершине.

У них был период мира. Всё было хорошо, всё как у людей…

И вдруг в толпе, черноволосой и смуглой, в толпе, поглощавшей свет, Степан увидел девушку.

Она шла с молодым человеком, лица которого Степан не успел, может быть, не смог разглядеть.

Все лица померкли.

Она шла и улыбалась Степану.

Не замечая никого, она видела только Степана и радовалась ему.

Её золотые волосы были заплетены в косу и свёрнуты валиком на затылке…

Она ликовала, потому что видела, что Степан ослеплён её красотой, что он уже любит её.

И он знал это.

Она исчезла так же внезапно, как и появилась.

Наступила ночь… тьма…

Вокруг были не люди, а призраки.

Вокруг был другой, совсем другой, вымышленный мир.

— Что с тобой?! — закричала Махвала.

И так как он не ответил, но, бледнея, искал опоры у стены, она стала трясти его за плечо, привлекая внимание публики, уже спешащей занять свои места в партере и ложах, потому что прозвенел третий звонок…

— Что с тобой?! Тебе плохо?

— Не кричи, ради Бога. Со мной что-то случилось… Прости… Со мной что-то случилось… Я всё забыл. Я забыл твоё имя… Не волнуйся, мне лучше…

Я ЗАБЫЛ ТВОЁ ИМЯ! ПРОСТИ…

«Всё правильно, — подумал Степан, — так и должно было случиться. Две жизни пересеклись, сверкнули коротким замыканием и устремились дальше своими путями. И, Слава Богу!»

Вынырнув из колодца памяти, Степан обнаружил, что тот молодой человек, который назывался Степаном пол столетия назад, был совсем другим человеком, чужим и даже неприятным ему, теперешнему, возможно, дальним родственником, возможно, побочным сыном или племянником, о котором он знал всё.

Возможно, он его выдумал.

Но девушка, которую он увидел в толпе в тот вечер, — была реальной. В его памяти. Реальнее, чем он сам теперь.

Почему? Почему он не умер тогда? Почему не погиб? Почему не наложил на себя руки? Почему он продолжал жить и влюбляться в других женщин? И почему он, наконец, счастлив теперь в конце жизни и любит свою Львицу любовью, которую считает единственной?..

Может быть, потому, что однажды, торопясь на свидание к Львице и встретив по дороге Сфинкса, он пропустил мимо ушей его вопросы и прошел мимо, не оглядываясь, пробормотав на прощанье: «Простите, я, кажется, наступил вам на лапу». И Сфинкс до сих пор озадачен смыслом этой бессмысленной фразы и не беспокоит его…

На рассвете Степан добрался на электричке до Мцхеты, а оттуда на попутке вернулся в Казбеги. Там еще оставалось около сотни студентов, желавших совершить восхождение. Это дня на четыре работы. А потом — завершающее сезон застолье в каком-нибудь ресторанчике внизу, в долине Арагвы.

На холмах Грузии лежит ночная мгла;

Шумит Арагва предо мною.

Мне грустно и легко; печаль моя светла;

Печаль моя полна тобою…

Пушкин был другом.

Он был братом.

Он был безупречен даже в своём озорстве.

Может, более всего — в озорстве.

Ведь озорство — это прививка от цинизма.

Озорство сродни юмору, цинизм — сарказму.

В голодные годы мать водила Степана и его сводную сестру Веру в Ботанический сад, и там они по очереди читали « Евгения Онегина».

Может быть, Пушкин спас их тогда.

Может быть, и теперь спасёт.

… Степан поднимался по тропе к ледникам Казбека. Уже и дома опустились на дно ущелья, и Самебо, храм Святой Троицы, стал маленьким, будто глиняный макет для занятий по тактике ведения боя в горах.

Печаль моя полна тобою.

Тобой, одной тобой… Унынья моего

Ничто не мучит, не тревожит,

И сердце вновь горит и любит — оттого,

Что не любить оно не может.

Господи, какое счастье идти одному в горах. Вдыхать воздух ледников. Чувствовать, что ноги твои — ноги тура или сатира. Что ты молод и всегда будешь молодым, а впереди…

Всё еще впереди…

Что же это было вчера?

Утром был на вершине. Спускались. В мокром снегу утопал. Потом бежал вниз по тропе. Сел в автобус с бродячими актерами, добрался до города. Сходил в серную баню. Побрился. Надел белую полотняную сорочку. Надел чёрный бостоновый костюм — униформу важкаци... Чабукиани… Гениальная находка — в отчаянии, поверив в измену Дездемоны, он складывал руки крестом, и этот крест не желал распадаться, несмотря на все его усилия… А когда, наконец, распался — он, Отелло, освободился от всех запретов и смог убить…

Потом… Потом Степан в коридоре Оперы встретил девушку, поразившую его своей красотой…

Махвала была в гневе. Она думала, что он нарочно обидел и унизил её, сказав, что забыл, как её зовут. Забыл её имя…

Обидел. Зачем?

Немедленно возвращайся и проси прощения!

Но ведь не хотел.

Обидел. Обидел. ОБИДЕЛ!

Уже перед самым ледником Степан остановился, чтобы взглянуть на лежащий внизу Дарьял. Сверху он похож на след гигантской рептилии — здесь было тело, а здесь лапы, хвост, мощная голова.

Ноги хотели идти дальше, а глаза просили не торопиться, глазам необходимо было вобрать в себя этот мощный хаос, принять его как гармонию, и потом всю жизнь черпать из него силы, даже не утруждая себя воспоминаниями, как будто привили в душу новый ген — ген Дарьяла.

Дарьял одарял.

Дарьял дарил.

Дарьял говорил.

Степан никогда и никому не скажет, о чём, — это непереводимо на человеческий язык. Врубель осторожно намекал, но поплатился. Может быть, он знал, что мир на Земле наступит тогда, когда любимый, но изгнанный Денница раскается в своём поступке и заплачет, впервые в жизни заплачет, раскаиваясь в содеянном и жалея искушённых им людей? Дарьял редкое для Кавказа мужское ущелье — янь. Другие ущелья казались Степану женщинами — они были инь.

Эти незрелые и нестройные юношеские мысли были прерваны мерзким звуком.

Увлёкшись словесной игрой, Степан не заметил, как ступил на свалку старых консервных банок.

За сто лет восхождений на Казбек этого ржавого металлического тлена, этого дерьма европейской цивилизации, накопилось так много, что обойти его стороной было опасно и более того — невозможно. Ржавое железо скрипело и шипело.

Степан нагнулся и поднял коробку, с виду металлическую, но уже призрачную, рассыпающуюся в руках. Блестящей поверхности оставалось совсем немного — золотистый кружок, блокированный ржавчиной. В этом кружке еще можно было разобрать, добавляя исчезнувшие буквы, что ананасы в шампанском были изготовлены в Аргентине в 1905 году.

Это был год, когда юная бабушка и молодой дедушка Степана встретились и полюбили друг друга. Они забрались на церковную колокольню и целовались. Им было не до демонстраций и перестрелок на площади перед церковью. Они были молоды. Они хотели любить и рождать детей.

Это было так давно. Но проблемы остались прежние.

Степан поднял еще одну банку… Еще одну… Говядина. Свинина. Паштет из гусиной печени… Ананасы в шампанском…

Сколько нужно было сожрать живой плоти! Зачем эти люди стремились взойти на эту прекрасную гору? Зачем писали свои имена на скалах, на стенах храма Самебо (Святой Троицы)?! Зачем забирались под облака, лезли с риском для жизни в пещеру Бетлеми, где когда-то жили святые отшельники?! Сожрать всё это они могли и внизу…

Зачем мы вообще появились на Земле и, подобно мухам, оставляем свои грязные автографы на любой чистой поверхности?! Доколе?..

В Тбилиси отцветал персик, а иудино дерево покрывалось фиолетовыми цветами…

Было холодно, и Степан перешёл бы с быстрого шага на бег, если бы это считалось приличным. Но здесь бегали только на стадионах.

Он на ходу заскочил в полупустой трамвай. Там тоже гулял мартовский ветер.

Степан отогревал обветренные красные руки дыханием.

Он на ощупь прошёл тёмный коридор и постучал в дверь…

— Ха-ха, — пробормотал нынешний, совсем немолодой, Степан Степанович, и сердце его заколотилось от юношеского волнения…

… Его глаза постепенно привыкали к резкому южному солнцу.

У окна он увидел ту самую девушку, что поразила его своей красотой прошлой осенью на прогоне балета «Отелло». Она сидела в старинном кресле вполоборота к нему. Она обратила к Степану лицо и улыбнулась. Может быть, ему показалось, что улыбнулась, но он не мог теперь, по прошествии стольких десятилетий, представить её иначе. Она всегда улыбалась ему, когда они встречались в памяти или во сне…

Свет, бивший из окна, мешал ему, однако Степан успел заметить, что она так же юна, как в тот вечер, когда он забыл имя Махвалы. Будто и не прошло полвека.

Она коротко улыбнулась и опустила глаза, но Степан был уверен, что они голубые…

— Что с тобой? — спросила Львица с тревогой.

Степан виновато улыбнулся.

— Что?..

— Прихватило.

— Сердце?..

— Да, вроде…

— Вызвать «скорую»?

— Ещё чего?! Полтаблетки валидола, и барсик…

За окном был петербургский март. Хмурое небо. Серый замёрзший пруд.

Скоро Пасха… Потом Первое мая… Его дочери тридцать. У Львицы три седых волоса. Холодно. Неуютно. Бррр…

Степан ещё раз попытался пробежать по той тифлисской улице, но он явно переоценил свои силы.

— Я, пожалуй, прилягу…

— Ложись, чего спрашиваешь?

— Да, так…

Валидол источал приторную сладость.

Степан закрыл глаза.

Вот… Теперь сердце стучит совсем по-другому.

…Он вошёл в ту дверь… Правой щекой ощущая старуху, которой давно уж нет в живых… Левой — её дочь, бледную и напряжённую.

У окна стояло пустое кресло. Девушки, которую он так надеялся увидеть, не было в этом доме.

Огорчённый, он сел в это кресло и стал смотреть в окно.

Там, далеко внизу светилась жёлто-зелёная Кура, виден был её левый берег, густо и беспорядочно застроенный в прошлые века ремесленниками-армянами.

За домами уходили на восток охряные и розовые волны каменистых холмов, зализанных солнцем и ветром.

В памяти Степана они напоминали недоеденный торт и одновременно стопки неровно поджаренных блинов.

Степан оглянулся.

Серые глаза Наташи выцветали во времени, отдалялись. Исчезали в прошлом.

Но девушки, которую он искал, не было здесь!

Наташа была, и старуха под серым одеялом рассматривала его в старинный бинокль.

Степан частенько заходил к ним, чтобы прочитать новые свои стихи. Но отныне ему ничего не было нужно здесь — только бы увидеть ту девушку… Ещё разочек … Хоть краешком глаза…

Мать Наташи была крупной женщиной, и черты её лица тоже были крупные и значительные.

Её юность прошла в Петербурге, в просторном доме на Васильевском острове… Она помнила Бальмонта и была немного по-детски влюблена в него, и остро переживала его падение с дерева, когда, мечтая о свободном безмоторном полёте, он просто упал и сломал ногу.

Теперь старая дама жила в Тифлисе. Как и многие другие петербуржцы, она застряла здесь, надеясь переждать смутное время, а потом вернуться в прежнюю Россию.

Увы, в прежнюю страну, как и в прежнюю жизнь, вернуться никому не дано.

Медь бинокля была тусклой, а кожаная накладка потрескалась от времени.

Перед овальным зеркалом, рядом с флаконами духов, мерцала свинцовая пуля, оправленная в золото.

Этой пулей был ранен один из предков Наташи в одну из балканских войн.

Пуля походила на пробку от шампанского.

Старуха рассматривала Степана в бинокль и улыбалась.

Наташа протянула Степану прохладную руку.

Она теперь тоже старуха, если жива, — подумал Степан. — Может быть, лежит на том же старом диване под серым ватным одеялом и рассматривает в тот же бинокль друзей дочери. Помнит ли она его? Вроде, он нравился ей в те далёкие студенческие годы…

А может быть, и её уже нет в живых…

Наше время прошло, — прошептал Степан, — и даже время наших детей проходит…

В темноте коридора он отчаянно дергал ручку двери, и она наконец отворилась…

… Его глаза постепенно привыкали к резкому южному солнцу.

Он снова увидел её. Она сидела вполоборота к нему. Она обратила к Степану лицо и улыбнулась…

— Тебе лучше? — спросила Львица. — Там НТВ…

— Всё прошло… Иду, — сказал Степан, вставая с дивана.

Стекло телевизора отражало стену блочного дома и острый голубой треугольник неба. Всё было несколько искажено сферой стекла и заострено до нереальности — вроде бы тот же мир, но другой, как жизнь и память о ней.

— Ебедь! Ебедь! — закричала соседская девочка Маша, тыча пальчиком в нос генерала.

— Умница, — похвалил её Степан.

Девочка не ответила. Она смотрела телек самозабвенно, как Степан и его сверстники когда-то читали «Трёх мушкетеров».

— Кем же ты станешь, когда вырастешь? — спросил её Степан.

Она лишь мимоходом взглянула на него.

— Ебедем!

— Лебедем?.. Чёрным или белым?

— Генеалом! — Маша смотрела на него с вызовом.

— А если не получится?

— Тогда бандитом!

— Не понял.

— Ебедем или бандитом! — упрямо повторила Маша.

Она показала Степану язык и снова ушла в ящик. Голубые глазки её яростно сверкали.

— Кем?! Кем?…

— Ебедем или бандитом!..

Белый голубь плавно пересекал экран, и воробьиные трассы сходились в красноватом отражении кухонного абажура над заснеженным городом.

Экран осветился. Самодовольное лицо генерала расплылось за границы кадра и снова уменьшилось до своих природных размеров.

Кадр сначала поблек, потом стал почти черно-белым — просто факт без цвета, без запаха, без тех полутонов и тембров, которые создают иллюзию жизни.

— Надо выбросить этот телевизор! — гневалась Львица.

— Не надо его выбрасывать, — примирительно сказал Степан. — Он еще вполне… Вызову завтра антеннщика…

— Родители, потерпите немного. Продам натюрморт, куплю вам новый телек, — вмешалась в разговор Козерожик.

— Ебедь! Ебедь! — снова закричала Маша.

— Львица моя, не сердись. Прочти, пожалуйста, что написАла ночью… Ты ведь не спала, у тебя свет горел…

— Да ну вас… Потом… Успокоюсь…

… Львица читала напряжённым голосом — вот-вот сорвётся и прекратит чтение и уйдёт в свою комнату.

…Как туча загустеет непокой.

Непрочное

Качнётся мирозданье.

Но, Господи, храни от вымерзанья

Черёмуху над Шегринкой-рекой.

Спаси от разрушенья

Юрьев храм.

Продли лета старухам величавым,

И душам нашим,

Праздным и лукавым,

Дай тосковать

По дорогим местам.

Темна, темна

Вода во Мсте-реке,

И долог путь наш

Из варягов в греки.

Но близко расставание навеки.

И страшно мне,

Как рыбе на песке!..

Степан радостно захлопал в ладоши.

— Здорово! — Козерожик смотрела на Львицу влюблено и покровительственно. Она любила Львицу, как свою талантливую, но неразумную дочь, как младшую сестру или подругу. — Вы у меня такие незащищённые, вас так легко обидеть, — говорили её глаза.

Маша удивлённо таращилась на Львицу.

— Тебе страшно? Как рыбе?! Ты ведь большая!

Кретин, чего я радуюсь? — одёрнул себя Степан. — Стихи-то грустные.

Я радуюсь её стихам, — оправдывался он перед собой, — даже если они печальны… Мне никогда не написать так. Мне никогда не написать так просто о сложном. Мои стихи ни у кого не исторгнут ни слёз, ни аплодисментов…

Степан отгонял воспоминания, отворачивался от назойливых картинок. Ему не нравилось, что путешествие в прошлое происходило само собой и втайне.

События жизни располагалась в его памяти не по хронологии, а по какой-то прихотливой логике, которая смешивала эпизоды и чувства, словно карты в колоде, и только первая карта была «рождение», а последняя могла появиться в любую минуту и означала конец жизни. Поэтому эпизоды весны легко сменялись зимними картинами. И летом шел снег, что, впрочем, было и в реальной жизни. Но соединялось всё не хронологией, не сменой дня и ночи и времён года, а чувством полёта души и ощущением ужаса её падения…

Наверное, подло — предаваться воспоминаниям втайне от любимого человека? Ведь это — чувственные воспоминания?

Он подозревал, что краснеет, а это уже улика для внутреннего судьи.

Имеет ли он право открывать этот сейф в другие дни, кроме последнего дня жизни?

Возможно, это большее воровство, чем случайная интрижка.

Степан помнил, как ему самому было трудно, как невыносимо было, когда на Львицу опускались её воспоминания о прежней жизни, о её первой любви… о её второй любви… как она тосковала по умершему мальчику… по мужчине, скончавшемся тридцать лет назад… о её третьей любви…

Но тот мальчик умер… А эта девочка жива и будет жить, пока жив Степан… И навсегда останется молодой и красивой. Может быть, и тот мальчик и те мужчины тоже умрут, только когда не будет Львицы.

Пусть живут, — взмолился Степан, — Господь с ними, пусть живут. Лишь бы Львица жила!

…Он снова увидел девушку в раме окна. За её спиной был Тифлис и молодое время их жизни.

Старуха, не опуская бинокля, рассматривала Степана. Она молодела и возбуждалась от запахов, которые он приносил с улицы в их дом. Он был молод. Он любил красное вино. Он любил пирушки с друзьями и подругами… Он был как бы непристойной иллюстрацией из «Золотого осла» или «Декамерона» в этом бедном женском монастыре, посредником между ними и грешным, но вожделенным миром

— А сегодня от вас пахнет козлом, — сказала старуха и засмеялась.

Степан не обиделся, он посмотрел на девушку у окна и ответил с вежливой улыбкой.

— Это не козёл, сударыня, это мясо горного тура. Мне вчера прислали друзья из Казбеги.

Наташа сняла очки и опустила глаза.

— Познакомьтесь. Это Степан, мой сокурсник… Янина, моя ученица…

Он смотрел на девушку и не мог ничего сказать в ответ. Не мог открыть рта. Не мог протянуть руку. Просто смотрел и не мог оторваться.

Старуха сказала Наташе что-то по-французски. Наташа ответила.

Они улыбались, увлечённые беседой, и, казалось, не замечали ни Степана, ни Янины...

—… Когда её брали из приюта, она обещала не встречаться с мальчиками тайком… Она просит вас не торчать под окнами её школы… Не стоять у её дома… Степан, вы что, не слышите меня? Вы ведь порядочный человек…

— Кто её родители?

— Поляки… из Армии Крайовой. Они погибли в концлагере… Если хотите видеть Янину, найдите способ быть принятым в их доме…

Степан до сих пор хранит в своей памяти потрескавшуюся фотографию. Отец и мать Янины. Молодые красивые польские лица. Неброская лихость обречённых.

…Двери этого дома, как ни странно, ему открыла Смерть.

Отчим Яны был знаменитым генетиком, выводил природно окрашенные сорта хлопка — красные, синие, жёлтые — которые не выцветали. Он получил Государственную премию. И умер.

По обычаю того времени, двери дома были открыты, и любой мог войти без приглашения, положить цветы в гроб, поклониться вдове и, вроде бы как, не считать себя отныне чужим в этом доме.

Когда выносили покойника, Степан пристроился помогать, подставил своё плечо.

Он чуть не упал, споткнувшись на пороге, потому что не вовремя оглянулся, отыскивая её в толпе родственников.

Он первый раз в жизни нёс гроб. Шёл не в ногу. Болело плечо.

Он хотел встретиться взглядом с Яниной, но она не поднимала глаз.

Чёрное ей к лицу, отметил он, ещё не подозревая, что это цвет её жизни.

На кладбище он поспевал всюду вовремя, так что к концу траурной церемонии брат усопшего выразил надежду видеть его на поминках.

Степан не отказался, а за столом произнёс какой-то умный спич по-латыни.

Она наконец подняла глаза и взглянула на него с таким ужасом, будто это был не он, Степан, а какое-то большое неведомое существо, вроде мадагаскарского таракана.

Ему стоило труда сдерживать себя и не смотреть на Янину, потому что он не мог не смотреть на неё.

На девятый день он привёл в порядок свой парадный костюм производства ЧССР, надел белую сорочку ПНР, повязал темно-красный американский галстук, прикрыл голову гедеэровской шляпой и направился в центр города, где жила Она.

За выкрашенными чёрной масляной краской завитками чугунной решётки он увидел, как отворилась внутренняя застеклённая дверь, ведущая в покои.

Янина в бело-голубой фланелевой пижаме легкой походкой приближалась к двери.

Из-за майского солнца, бившего ей в лицо, она не могла узнать Степана сразу, а когда рассмотрела его, застыла на месте. Глаза распахнулись широко, сначала от удивления, а потом от ликования и ужаса.

Она исчезла, не отворив ему двери.

Рука Степана снова потянулась к звонку, а глаза его отделились от лица и полетели за ней, словно и не глаза это были, а два шершня.

Степан увидел, как она вошла в гостиную. Прижалась спиной к двери, будто защищаясь от нежданного вторжения, и, бессмысленно улыбаясь, смотрела на мачеху.

— Что с тобой, милая?

— Это он!.. Он пришёл…

— Пусть войдёт. Да успокойся! Не волнуйся так. Пойди, отвори ему.

Степан видел всё это, хотя стоял на улице и настойчиво нажимал на кнопку звонка.

Его впустили, и они провели милый вечер: играли в бирюльки и шарады. Гадали, открывая наугад томик Пушкина.

Степану показалось, что, когда он прощался, собираясь уходить, портрет её отчима в траурном обрамлении улыбался уже не столь иронично, но вполне доброжелательно.

«Мы понравились друг другу», — подумал Степан.

«Может быть, — уклончиво ответил портрет, — может быть…»

Когда Степан вышел из прохлады этого дома на улицу, там было жарко и влажно.

Степан смутно помнил подробности того дня, но страх и ликование в её глазах продолжали жить в нём и теперь, иногда сливаясь с его лицом, иногда вызывая улыбку, будто он наблюдал за своей внучкой.

Воспоминание о той встрече помогло ему понять загадочное словосочетание «страх Божий». Степан никогда не испытывал этого страха и не понимал его смысла. Любить, да. Не может же быть, чтобы страх Божий был боязнью наказания.

И вдруг однажды, вспомнив тот далёкий день, он понял — страх Божий сродни первой любви и страху потерять её…

…Надо же… Как хорошо, что он не женился тогда!

Она не захотела, не одобрила его планов поехать в Сванетию, чтобы посвятить жизнь обучению маленьких горцев русскому языку. Она была истинная горожанка. Может быть, она была права, он всё равно не поехал учительствовать в горы.

Но сколько можно смотреть друг на друга и балдеть?!

А они всё смотрели и балдели…

Их отрывали, растаскивали, отлучали. А им-то и нужно было всего — смотреть и радоваться.

Может, кто-то не поверит в такое бескорыстие?

Мачеха Янины не поверила. Пришла к Степану домой. Долго молча разглядывала гипс, в который была запелената его сломанная в горах нога, пока не убедилась, что он готов к серьёзному разговору.

— И далеко зашли ваши отношения?

— Не понимаю. О чём вы?

— Вы целовались?

— Нет, — чистосердечно признался Степан.

Она осторожно потрогала пальцем гипс на его ноге.

— Значит, это не любовь, — изрекла она свой приговор.

— А что же это? Что?! — закричал Степан в отчаянии. — Что же это, если не любовь?!

— Не кричите! — сказала она, поморщившись. — Я не знаю… Мне, за всю мою долгую-долгую жизнь такого не привелось ещё видеть…

Степан так и не понял, что она имела в виду.

До того, как он увидел Янину, ему казалось, что только в обладании смысл отношений мужчины и женщины, может быть, смысл жизни вообще.

Он понимал, что это плохо, примитивно, низко, но не мог ничего поделать с собой — всё, что ему нравилось, он хотел приобщить, хотел обладать всем, что привлекало взгляд.

Может быть, сидение друг перед другом в тихой радости, или игра с Яниной в бирюльки помогли ему стать другим и быть счастливым теперь?.. А ей?

Ему рассказывали, что после его отъезда в Россию она вышла замуж за армянина. Родила ему двух сыновей. Армянин вскоре погиб в автокатастрофе, а сыновей отобрали родственники, ссылаясь на отсутствие у неё материнских чувств. Она носила траур. Жила одна. Обшивала тбилисских модниц. Она никогда не напоминала Степану о своём существовании, и Степан, приезжая в Грузию, ни разу не видел её…

Иногда он забывал её лицо.

Чтобы вспомнить, он начинал воссоздавать ту встречу в Опере или тот далёкий день, ту комнату, в которой впервые имел возможность так долго любоваться ею.

Вещи. Освещение. Запахи.

Вкус игристого вина.

Большая свинцовая пуля в золотой оправе...

Морской бинокль в руках слепой старухи…

Силуэт девушки, сидящей у окна…

Серые вязаные рукавички…

Слиток косы, выбившейся из-под серой шапочки...

Синее пятнышко чернил на указательном пальце…

Тёмная прозрачная пустота на месте лица оживала, словно невидимка терял свою невидимость.

Первыми возникали глаза. Потом губы. Потом и всё лицо её обретало реальность и осязаемость…

А если бы он встретил тогда Львицу? Ей было тогда столько же, сколько Янине.

Степан с трудом воспринимал одновременность событий в мире. Люди рождались при знакомстве с ним, а события их жизни до него были просто хитро придуманными сюжетами. Уходя из его жизни, они исчезали, умирали, превращались снова в сюжеты, и лишь немногие поселялись в его душе и жили там отдельно от реальных людей. Они не старели и не умирали, и радовали Степана тем, что жили в нём.

Как хорошо, что он не женился тогда, снова подумал Степан. Это было бы несчастьем в любом варианте — ни Янина, ни Львица, ни он сам не были готовы к совместной жизни.

Два молодых человека, имевшие счастье влюбиться в юную Львицу, пытались уйти из жизни, один умер, другой попал в тюрьму. Были и такие, кто тихо и неприметно страдал всю жизнь, увядая в разлуке с ней.

— От кого письмо?

— Из Грузии… От Зураба. Помнишь, мы спускались по тропинке от Пантеона… Ну, где Грибоедов и мать Сталина… Мы встретили…Такой толстый… Он физик… профессор… Помнишь?

— Смутно.

— Вот, послушай… «Дорогой Степан! Хочу пробиться через пелену непознаваемых событий и напомнить о себе. Ведь, может быть, ты задавался вопросом: как они там?.. Мы пока выжили. Видели много, чего врагу не пожелаю. Наверное, многому научились, кое-что вспомнили. А теперь и не то переживаем. Будем надеяться, и хорошо бы не страдать… Взбесились люди и небеса. В Тбилиси была холоднющая зима. Нет отопления. Электричество отключено. Стоят заводы и институты. Выдают полкило риса на квартал и двести граммов масла на месяц. Толпы голодных людей рыщут по магазинам. Глаза злющие. Рынки недоступны. У Дома правительства стационарные палатки с протестующими. Кто они? За кого и против кого? Никто толком не знает. И в палатках не знают — запутались. Что-нибудь описывать очень трудно, срываешься на личные эмоции и необъективность. Пресса и ТV — чушь собачья… Нужно только верить, что в жизни, в сущности, ничего не меняется! Что-то, скрытное доселе, всплывает, что-то загоняется внутрь. Город, который мы любили в юности, он не изменился, он существует, он — тот же. Но правда в том, что он стал меньше. Другой, который всегда был рядом, — но мы старались не замечать его, — вырос. И растёт… Не дай бог, чтобы так было всюду. Итак, мы живы, не арестованы, не убиты. И даже не ограблены! (тук… тук… тук…) Напиши, чем занят. Как семья? Как избушка в глуши? Обнимаю. Зураб»

Степан прикрыл ладонью глаза.

— Что с тобой?! — кинулась к нему Львица.

— Глазам больно… плакать не могу…

Львица подняла с пола письмо из Тбилиси.

— Что с тобой?

— Жалко… Грузин жалко…

— Но это же было семь лет назад… Видишь, дата — апрель. Тысяча девятьсот девяносто третий год…

— Всё равно жалко… Такие были гордые… такие красивые… Жили в золотой клетке с мечтой о свободе… Все любовались ими, как павлинами. И вдруг подарили свободу, но отняли мечту. Разве можно таких гордых — мордой в грязь?! Разве можно таких красивых — на панель?!

… Степан пошёл к Махвале, чтобы извиниться за то, что случилось в Опере… Ему не хватало остроты отношений, постоянной личностной борьбы, которая связывала его с этой женщиной.

Он прихватил с собой кой-какие забытые ею вещицы и книги, без которых она не могла обходиться: томик Замятина, «Доктор Фаустус», редкое издание Северянина в ситцевом розовом переплёте с цветочками.

Ему открыл высокий спортивного вида парень. Степан знал его издали. Известный баскетболист, член сборной.

— Что хочешь?

— Хочу Махвалу.

— К ней нельзя.

— Почему?

— Я не хочу.

— А ты кто?

— Муж.

- Тогда передай ей вот это.

- Хорошо.

Дверь захлопнулась.

Степан мысленно попинал её ногой. Обошёл дом.

Перемахнул через ограду внутреннего дворика.

В комнате на третьем этаже горел свет.

Степан ощупывал зацепки на стене. Кирпич был николаевский, крепкий. Не крошился.

Очень медленно, будто подражая нашему дальнему родственнику — ленивцу, Степан достиг окон первого этажа. Это была разведка.

По-видимому, маршрут проходимый, решил Степан. Еще можно было спрыгнуть или спуститься так же осторожно и незаметно.

Внизу темнели кусты, а цветы светились…

Было тихо, сюда не долетал шум города.

Второй этаж остался внизу.

Прыгать теперь было небезопасно.

В отступлении мнилось унижение. Азарт мешал думать.

По счастью, окно было приоткрыто, и это облегчало его замысел.

Степан неслышно сел на подоконник, скрываясь до поры за плотными портьерами.

Сквозь узкую прореху в ткани он видел знакомую комнату.

Женщина готовилась ко сну. Застилала кровать из тёмного резного дуба.

Сейчас сюда войдёт муж и…

Кто-то снаружи, из воздушной темноты, подтолкнул его, прошептав: "Вперёд, болван! Или тебя пристрелят, как вора…"

Степан потерял равновесие и свалился с подоконника на пол.

Она засмеялась беззвучно.

Её правая рука заботливо коснулась живота.

— Я пришёл, чтобы извиниться за вчерашнее, — сказал он, вставая на ноги… — Я хотел через дверь, но этот спортсмен не пустил меня… Это сотрудник твоего отца? ГПУ?

— Он мой муж…

— Прости… Тогда я был не в себе… я не хотел… Прости меня.

— Бог с тобой! Но это было не вчера. Это было… год назад.

— Прости.

— Не терзайся, я привыкла к мужскому хамству. Гиви! — закричала она. — Гиви!

Пришёл муж — баскетболист. Даже не взглянул в сторону ночного посетителя.

«Спасибо тебе», — мысленно поблагодарил его Степан.

— Гиви, а у нас гость.

Гиви кивнул Степану. Степан ответил ему низким наклоном головы.

— Гиви, будь добр, принеси, пожалуйста, бутылочку кинзмараули и фруктов… И два бокала… — сказала она.

Что бы я сделал на его месте? — спрашивал себя Степан. — Что, вообще, в таких случаях должен делать мужчина?.. Ну, конечно, лучше всего автомат… Калашников… Граната не то, нет временной протяжённости, скомкана драматургия, взрыв и всё!.. Кинжал! Это можно. Но не столовый нож, не финка. Кинжал… Пулемёт крупнокалиберный! И чтобы всё в клочья!..

Вошёл муж, он же баскетболист. Без пулемёта. Без кинжала. Принёс всё, что было заказано. Только желвак на щеке дёргается, тик. Тик- тик…

Степан уже сочувствовал баскетболисту. И мужу сочувствовал, но знал по опыту, что время не поворачивается вспять.

Степан взглянул на её живот.

— От кого?

— Не от тебя.

Она улыбнулась застенчиво, даже глаза опустила, а потом снова с вызовом смотрела ему в глаза.

— Хочешь ведь меня! Хочешь! Не её! Меня хочешь!.. Ну же… если мужчина… Давай… Бери! Не бойся! Если мужчина…

Он затянулся, распаляя кончик сигареты, и, чтобы привести себя в норму, загасил её о свою руку, там, где пересекаются линии большого и указательного пальца. До сих пор там белый след ожога.

Он стразу отрезвел от боли.

Направился к окну, чтобы навсегда покинуть этот дом.

— Постой! Я ведь любила тебя…

— Не может быть! Ты? Любила?!

Она рассмеялась.

— Представляешь, я не помню ничего, кроме твоего голоса. Я готова была отдаться тебе прямо на лекции…Подожди, я ещё не всё сказала… Тебя будут любить женщины. Не улыбайся самодовольно. Тебя будут любить обманутые женщины. Но и они обманутся. Тебя будут любить женщины, мечтающие о нежной женской любви. Но и они тоже обманутся. Ты — не женщина…

— Слава богу!

— Но ты и не мужчина.

— Кто же я? — спросил Степан, чувствуя мурашки на спине. — Кто?

— Ты мираж… призрак… Ты — русский…

…Степан ехал домой в трамвае.

Обычно склонные к общению, люди молчали.

Почему, если я — русский, то призрак и мираж?..

Вот и Резо думает так же…

— Вы, русские, всегда строите воздушные замки, не имеющие отношения к реальной жизни… Не надо! Не надо говорить мне о блестящем будущем, о богатстве… — кричал Резо. — Если мои способности позволят мне купить в Тбилиси двухкомнатную квартиру, жениться на той, которую хочу, я каждый день буду принимать душ и благодарить Бога. О какой славе и каком богатстве ты говоришь?!

Через несколько лет он и впрямь стал известным и богатым человеком, но тогда он был молод и беден, его любимым художником был Ван Гог, любимой книгой переписка Ван Гога с братом Тео, а сам он мечтал стать художником, а вовсе не драматургом, как распорядилась судьба. Степан, меж тем, ехал по ночному городу в трамвае и думал о странном предназначении — быть русским. Древний город пропитывала в эту ночь густая и чёрная ненависть, поднимавшаяся из глубин веков, подобно нефти.

Степан не поднимал глаз, чтобы не спровоцировать ссоры. Он смотрел на красное пятнышко ожога. Ранка слезилась и ныла.

Он увидел из окна трамвая, как четверо молодых мужчин в чёрных костюмах затаптывали ногами пятого. Он тоже был в черном костюме и чёрных лакированных туфлях. Его лицо и белая сорочка были в крови.

Убийцы ни у кого из сидящих рядом с ним не вызывали страха или протеста. Жертва не вызывала сочувствия. Просто, как кино.

Трамвай нарядной гусеницей вползал в темноту.

Степан чувствовал, как звереют усталые полусонные люди, сидевшие рядом с ним на деревянных скамьях.

Он реально ощущал, даже видел эти перезревшие плоды с дерева зла.

Они походили на большие чёрные капли.

Они походили на громадные плоды инжира.

Пропади всё пропадом!..

Степан опустил глаза, чтобы не видеть тех глаз.

Он шёл по кривым безлюдным улочкам старого города.

Он думал о том, что предстоит новая мировая война, и он окончит свою жизнь, беспечную и бесполезную, как большинство мужчин их рода, в братской могиле.

Он понимал высокую вероятность такого конца, но его кровь, его мышцы, его спинной мозг хотели долгой и счастливой жизни. Они верили в неё, и потому Степану было хорошо и совсем не страшно.

В этот вечер он открыл для себя, что небо ночью не обязательно черное. Сегодня небо было зеленое с прожилками, малахитовое. Он больше нигде и никогда не видел такого неба.

Зачем всё это было? — подумал Степан, вспомнив Махвалу. — Зачем это было ей?.. А мне?.. Зачем? Мы не стали лучше. Мы не стали хуже. Только унизили друг друга и причинили страдания другим, не замешанным в наши игры людям.

Степан хотел зайти у Гураму, но вспомнил, что Гурам погиб прошлым летом в Гаграх, спасая тонущих во время шторма людей.

Степан хотел зайти к другому Гураму, но вспомнил, что и тот тоже погиб прошлым летом, сорок лет назад, на спуске с вершины Шхары. Обрезал ножом веревку и улетел на две тысячи метров вниз. Его так и не нашли.

Степан хотел зайти к Джумберу, но молодой философ тоже погиб в горах на восхождении. Тоже прошлым летом. Тоже в августе. И тоже много десятилетий назад.

Он вспомнил Шалву, убитого в ресторане в тот август.

И двадцатилетнего красавца князя Гиги Абашидзе, умершего в том же августе от рака. Как он пел на привалах белогвардейские песни!..

Город опустел и стал чужим.

В Санкт-Петербурге можно жить без друзей, его душа в архитектуре и музеях, в книгах и рукописях.

Душа Тифлиса в друзьях. Если они уходят, значит, конец этой жизни. Надо начинать новую.

Степан стал готовиться к отъезду.

Решению уехать в Россию предшествовал разговор с Сандро, другом их семьи.

Он как бы мимоходом обронил фразу: «Когда же, наконец, русские уберутся отсюда, и мы будем жить по-человечески?!»

— Мы с мамой уедем в течение года, — ответил ему Степан, — но вряд ли вы станете более счастливыми от этого…

— Да не о вас речь! — возразил старый альпинист. — Какие вы русские?!

Степан вдруг понял тогда, что для всех (Всех! Всех! Всех!) людей «своё» — всегда «хорошее», а «чужое» — «зло».

Мать, приехавшая к этому времени из Ленинграда, оплакивала его потраченные зря усилия и годы, его попытки закрепиться в грузинской науке.

Университет, кафедра, возможность всегда хорошо заработать переводами стихов и прозы, многолетняя дружба с влиятельными семьями… Всё напрасно… Всё зря…

Ей казалось, что начинать новую жизнь в тридцать — это безумие.

Но Степан знал,

НАЧИНАТЬ НОВУЮ ЖИЗНЬ НИКОГДА НЕ ПОЗДНО!

Даже после смерти не поздно начинать новую жизнь.

Иногда он считал это шуткой, игрой слов, но чаще верил…

За месяц до отъезда в Москву Степана попросили организовать восхождение студентов на вершину Чаухи. Степан любил этот район Хевсуретии, а перспектива побывать там осенью, может быть, в последний раз, обрадовала его.

Палаточный лагерь разбили на морене среди красноватых глыб.

Степан поднялся выше по склону, чтобы проводить солнце.

Лагерь остался внизу.

Тени ползли вверх, углубляя ущелье.

Дымки костров тоже стремились к небу, обещая хорошую погоду.

Звуки гитары и голоса просачивались через подушку тишины.

На Степана снизошла грусть расставания.

Он вспомнил конец сорок первого.

Война. Продовольственные карточки. Светомаскировка. Бомбёжки. Артобстрелы.

И вдруг ярко освещенный южный город.

Ласковое солнце. Белый хлеб без карточек. Пирожные.

Рынок, заваленный фруктами.

Приветливые, доброжелательные, красивые люди.

По улицам горожане ездили в фаэтонах…

В серных банях почтенные мужи часами спорили о политике, нежась в каменных бассейнах с горячей минеральной водой, как тысячу лет назад..

В публичной библиотеке не было запрета ни на какую литературу.

Степан так и не узнал, кому его поколение было обязано, но факт остаётся фактом — он и его сверстники читали всё, что хотели, и Блаженного Августина, и Беркли, и Ницше, и Гумилёва…

Степан залез в спальный мешок и уже приготовился погасить свечу, когда в палатку заглянула Махвала.

— Хорошо живёшь… А у нас пять человек. Можно к тебе?

Степан считал, что брать девушку в свой шатёр неприлично, но отказать Махвале тоже не мог.

Он подумал и сказал:

— Это не очень удобно, но если ты хочешь, сделаем так — ты приведёшь с собой ещё кого-нибудь… ну, скажем, подругу.

— Ему меня мало, — усмехнулась Махвала. — Скажите на милость. А друга можно?.. Боюсь замёрзнуть…

Степан пожал плечами и задул свечу.

Она привела Шалву, крепкого рыжего имеретина, будущего юриста.

Мстительно смеялась, готовясь ко сну.

Бросила на лицо Степана свою кофточку.

Хихикала. Извивалась в спальнике и наконец затихла.

Степан прислушался.

В соседней палатке тихо пели. В других переговаривались.

Степан по опыту знал, что русскому среди грузин не стоит пытаться наводить порядок — они будут петь из принципа, пока не лишатся голоса.

Лучше подождать, когда сами угомонятся.

Он закрыл глаза и расслабился. Представил себе легкую светящуюся зыбь на глади моря и погрузился в сон.

Ему приснилось, что он охотится в Кистинском ущелье. Каждый выстрел его поражал тура.

Он никак не мог пересчитать их. Получалось то шесть, то семь…

Вдруг день сменился ночью. Стало темно и холодно.

Пятна снега висели в ночи, как шкурки песца, а незнакомые звезды передвигались по небу неестественно быстро. Степан лёг поверх своей добычи и укрылся буркой. Убитые туры были тёплыми. Было совсем не холодно, но тошнотворно пахло козлятиной.

Один из туров дёрнулся под ним. Другой толкнул его в бок.

Они дышали и двигались в предсмертной муке. Умирали и оживали снова. Стонали, хрипели и снова умирали…

Степан проснулся. Высвободил руку из-под щеки. Светящиеся стрелки часов показывали, что проспал он всего полчаса.

Палатка ходила ходуном.

Степан чувствовал, что ритм его дыхания невольно подчинялся дыханию тех двоих, что бились под его боком, как две рыбины на одной леске.

Ему стоило труда дышать медленно и глубоко, как подобает спящему.

Он не мог заснуть, но и покинуть палатку тоже не мог. Притворяясь спящим, он как бы отсутствовал для них, пребывал в другом месте, в другой реальности, а они тоже вроде были не здесь, а в своём мире…

Ну, слава богу, всё кончилось, — подумал Степан, когда они затихли.

Однако некий привкус позора, бесчестия, нечистоты этой ночи остался у него на всю жизнь…

…Степан оглянулся. Он был один на тропе. Его отряд ощущался метрах в ста ниже по неясному муравьиному копошению меж камней.

Воздух гор меж тем напитывался светом. Обнажались красноватые скалы. Клочья тумана, словно пух из спального мешка, растерзанного этой ночью, мягко опускались в ущелье.

Далеко внизу виднелись разбросанные, словно белые костяшки домино, палатки лагеря…

Как мы уже знаем, жизнь без вопросов казалась Степану бессмысленной, а жизнь без неразрешимых вопросов — пошлой.

Иногда вопросы принимали лукавую форму, но сводились к одному: мы — просто пыль? Или мы — золотая пыль природы?..

Один из его знакомых просидел в тюрьме восемь лет, якобы за организацию покушения на Сталина. Он вернулся в этот мир зрелым драматургом. Другие стали известными литераторами тоже после сталинских лагерей. И у каждого было одно объяснение такой метаморфозы: «Я почувствовал, что могу всё, только когда понял, что я лагерная пыль…»

…Мы имеем право говорить Ему: «Отче наш…»? Или мы пыль? Хуже зверей и скотов… Отвратительнее реальной пыли…

Или и вправду мы дети Его? …

Степан полагал, что ответ на этот вопрос можно найти в отношениях мужчины и женщины.

Кто кому палач? Кто кого искушает? Кто кого предаёт? Кто кого возвышает и спасает?

Он стал вспоминать различные истории, но материал был слишком пёстр и противоречив.

Степан вспомнил своего друга, горца Вахтанга, вроде бы смелого, умного и доброго человека.

Он был знаменитым охотником и альпинистом.

Его отец был тоже великим охотником и альпинистом. Но при этом ещё и великим шутником.

И вряд ли кто-нибудь ещё так подшутил над своим сыном, как отец Вахтанга.

Прожив полжизни до революции и еще столько же после неё, совершив полторы тысячи восхождений на вершины Кавказа, на сто втором году он почувствовал окончание своего срока на земле.

Он помылся, надел чистое бельё, выпил на прощанье стакан чачи и лег в постель.

Силы быстро покидали его. Холод сковывал ноги, поднимался к сердцу. Чача не согревала.

Вахтанг только что вернулся с охоты. Чистил карабин.

Старик, умирая, жестом попросил сына приблизить чёрное от ветров и солнца ухо к своему синеющему рту.

— Прощай, сынок… ты ничего у меня… не хуже других… Но помни — пока не овладеешь женщиной на вершине Казбека…ты не мужчина!

— А ты… Ты успел?..

Старик улыбнулся и умер.

Проходили годы и десятилетия, у Вахтанга было уже дюжина сыновей и несколько десятков внуков, а он всё еще в душе был неуверен в себе, как мальчик, хотя тоже покорил более тысячи горных вершин.

Он не исполнил завета отца.

Он не мужчина. Он, в лучшем случае, самец.

Он скрывал эту тайну, как порок, как извращение.

Он ждал своего дня, чтобы стать мужчиной и в кабаке похвалиться перед друзьями, что, наконец, на вершине, на высоте пять тысяч сто сорок три метра… свершилось… он стал мужчиной…

Но тогда в стране был социализм, и на Казбек люди ходили только колоннами и под красными знаменами.

Как тут было вырвать подходящую курвопаточку из сплочённых верёвкой рядов?

На вершине сначала устраивали митинг, а потом всех снова крепко связывали и гнали вниз…

Вахтанг всего два года не дожил до перестройки, до лозунга «Разрешено всё, что не запрещено».

А ведь, вспомните, у нас не было и до сих пор нет закона, запрещающего трахаться на вершине Казбека…

Вахтанг погиб. Не вписался в поворот на Военно-грузинской дороге и навеки исчез в бурных водах Терека вместе со свои джипом.

Он не успел придумать детям своим и внукам даже такого насмешливого завета, какой оставил ему отец.

Не успел оставить им задания, несбыточной мечты, чтобы было для чего жить.

И дети, и внуки его сгинули в мелочной суете, и память о них угасла. Они и на горы не ходили и не разбогатели, и вообще прожили жизнь в томительной скуке.

А Вахтанга и отца его помнят.

У него было странное прозвище — Тетримуцела, Белый Живот, если по-русски.

…Студенты стояли плотной толпой. На земле бился в приступе падучей громадный черноволосый кахетинец, журналист-третьекурсник.

Это зрелище лишало их воли, не отпускало расширенных от ужаса зрачков.

Степан увидел Махвалу. Рядом стоял Шалва. Он держал её за руку.

Махвала взглянула на Степана и усмехнулась, показав глазами на припадочного.

Они поняли друг друга без слов.

Степан, как и она, уловил сходство, а может быть, и связь между припадком и телодвижениями мужчины во время акта. Казалось, будто несчастный умирает в объятьях невидимой ненасытной бабы.

Степан вспомнил последние судороги тура, убитого им во сне.

Степан встал на колени — так удобнее было держать голову, чтобы парень не разбил её о камни.

Махвала опустилась рядом. Она обмотала платком язык несчастного — он мог ненароком откусить его.

Язык был влажным и вялым.

Она почувствовала приступ тошноты. Внутри неё снова зарождалась жизнь.

— Не кажется ли тебе, — прошептала она на ухо Степану, — что соитие похоже на казнь через повешение?

И улыбнулась.

— Может быть, — едва слышно ответил Степан. — Но ещё есть осиновый кол и растущий бамбук…

На вершину она не пошла.

Степан вспомнил другую историю, которая в его памяти была записана на обратной стороне предыдущей, хотя меж ними пролегло двадцать лет.

… В сквере над Курой всегда был порядок — кусты подстрижены, дорожки посыпаны кирпичной крошкой. По утрам здесь было безлюдно.

Двенадцатилетний Степан любил ходить в школу именно этой дорогой, а не по шоссе, хотя там было ближе.

В сквере цвел жасмин. Чёткие линии аллей напоминали парки Санкт-Петербурга.

Иногда Степан встречал там двух девушек, беженок из России. Они всегда были заняты работой, обихаживали сквер.

Их красные косынки возникали среди листвы и неожиданно пропадали.

Может быть, они были сёстрами.

Степан воспринимал их, как часть пейзажа. Если бы не физическая крепость и загар, они могли показаться феями.

В то утро Степан шагал по кирпично-красной дорожке, повторяя хронологию правления Меровингов. Ему трудно давалось запоминание цифр. Он не умел еще находить красоту и логику в чередовании чисел, выдаваемых нам историей… Его взгляд взлетал от красной дорожки к зелёным кустам, к небу, и снова вниз — к деревьям, к дорожке, посыпанной толчёным кирпичом. Степан увидел под ногами почтовую немецкую марку и остановился, рассматривая её, удивляясь, как она могла попасть сюда.

Марка была новая, красивая, погашена в Германии месяц назад.

Под портретом Гитлера стояли безупречно красивые мальчик и девочка. Гитлер был очень похож на свои изображения в «Крокодиле». Он был враг. Но девочка и мальчик не вызывали враждебного чувства. Степан был бы рад, чтобы его друзья внешне походили на них. У них поверх рубашек были повязаны пионерские галстуки. И салют они отдавали почти так же, как наши пионеры.

Степан поднял глаза и увидел невдалеке странную композицию — милиционера и девушку в красной косынке. Рядом с ними на кирпичной дорожке была распластана другая девушка, тоже в красной косынке, а на ней милиционер в полной форме, но без фуражки. Фуражка лежала рядом тульей вверх. У всех четверых были тёмные от загара лица. В них не было ни любви, ни вожделения, только покорность. Чему они были покорны, Степан так и не узнал, даже не догадывался, хотя эта картина осталась у него в памяти на всю жизнь... Она располагалась в мозгу рядом с картинами Пиросмани… Он прошел мимо, защищаясь от наваждения датами рождений и смертей повелителей Франции, датами битв и перемирий, потому что не умел ещё молиться.

В детстве он мечтал быть очень легким. Любил смотреть на облака. Во время спуска с гор он резко отталкивался ногами от склона и старался пролететь, не касаясь земли, как можно дальше. Эти большие прыжки, сливаясь, создавали иллюзию полёта. Наступало мгновение, когда он словно выскакивал из своей материальной оболочки. Парил над собой бегущим.

Просыпаясь ночью, он летал над горами и над спящим городом. Мечты сливались с реальностью. Потом на годы в суете он забывал это ощущение. Но когда смотрел на летящие облака — нет, не на птиц, не на самолёты — именно на летящие облака, снова хотел быть лёгким и лететь вместе с ветром. Он мог бы заработать достаточно денег и купить дельтаплан вместо автомобиля. Но… Он знал, что разочаруется в дельтаплане. Его влекло другое парение, другой полёт… Он знал, что это неизбежно. Что это будет, но в конце…

— … Зачем человеку стихи? — спросил учитель биологии маленького Степана. — Скажи мне, Степан, зачем человеку поэзия? Зачем музыка? Ну, может быть, архитектура, да, может быть, даже театр, кино. Но зачем стихи?.. Это пустое развлечение? Или тренировка ума, вроде кроссворда?

Был голодный сорок второй. Шла война.

Степан жевал ломтик ржаного хлеба, который выдавали ученикам на завтрак. Его рот был полон ароматной кисловатой массой.

Учителя биологии он любил и полагал, что на заданный вопрос нужно отвечать немедленно.

Однако на этот раз он дожевал свою пайку, что дало ему возможность обдумать ответ.

— Я не знаю, зачем они… но знаю, что они нужны мне… Мне кажется, стихи родились из заклинаний… но это уже другое существо, и его нельзя судить по законам его матери… Но мать всего жизнь…

— А кто отец?

— Поэт.

— Может, всё-таки наоборот?

— Нет, нет! Поэт всегда мужчина…

— Даже если он женщина?

— Жизнь ведь женского рода.

— А ты знаешь, что наша жизнь — не жизнь.

— А что же? Ведь мы — живые…

Для доказательства он провёл рукой по щеке.

— Наша жизнь — карикатура… на подлинную жизнь…

— Но она живая, и тоже женского рода…

Учитель биологии отвернулся к окну, испугавшись своих слов. Он не стал предупреждать Степана, что об этом нельзя говорить никому. Ему было стыдно даже намекнуть мальчику о необходимости хитрости и притворства, потому что он любил читать Платона и мечтал создать из своих учеников новую Академию. Он хотел, чтобы его ученики были отважными правдолюбцами и мудрецами. Иногда он догадывался, что обрекает их на гибель, но поступать иначе не мог — его жалкое существование тогда вообще лишилось бы смысла.

Но Степан с детства знал, что есть жизнь внешняя, где все мы похожи и ходим строем, и жизнь внутренняя, которую нужно оберегать от чуждых влияний. Иногда он думал, что стихи и есть истинная жизнь, потому ещё не знал молитв. Он жил, и это нравилось ему, хотя жить было непросто. Та жизнь не была карикатурой, она напоминала немецкую марку, которую он нашел на набережной Куры. Гитлер и впрямь был карикатурен. Но рядом с ним всё было чисто и красиво… Великие музыканты, великие учёные, великие писатели, художники. Замечательный кинематограф. Чистые скверы и сады с аккуратными дорожками, посыпанными толчёным кирпичом. Мужественные милиционеры и крепконогие работницы в красных косынках. Красные, трепещущие на ветру, флаги, от вида которых у Степана до сих пор навертываются слёзы на глаза.

Однажды на первомайской демонстрации Степан оказался в одном ряду с пожилым альпинистом, преподавателем турецкого языка.

— Хочешь, я подарю тебе одну дорогую мне притчу…

— Мне?! Почему мне?

— Мне кажется, что ты выберешься из этого дерьма и когда-нибудь напишешь… Так слушай же… К нам в Грузию бежали раскулаченные русские и украинцы… Они умирали у нас на глазах от голода. И взрослые и дети. Нам говорили — это бездельники и дармоеды, они пришли, чтобы заселить нашу землю. Всегда было так — приходили, просили милостыню, становились друзьями… Потом размножались и уничтожали коренных… Бейте, гоните их. Жалость погубит наш народ… Мы — мальчики из хороших семей — забивали их камнями… травили собаками. Мне трудно это говорить тебе… Прости… Через семь лет пришло возмездие… Мы стали взрослыми мужчинами… и послушно поднимали руки, осуждая невинных родственников и друзей... Нам было страшно. И всё потому, что тогда, будучи детьми, мы бросали камни… — Он засмеялся, оскалив неровные зубы. — Так весело было тогда, и такая тоска теперь. Расскажи об этом…

«Кому рассказать? — думал Степан. — Все всё знают, но притворяются незнайками. Время дураков прошло. Это страна умных людей, притворяющихся дураками… Кто по привычке, кто из озорства или лени… Но все знают — добрый умрёт, жестокий погибнет… Из этого круга не выбраться… И, слава Богу!»

Узнав, что Степан собирается покинуть Грузию, его пригласил к себе крупный партийный чиновник, которому он писал статьи в центральные русские газеты.

— Я слышал, что ты решил вернуться в Россию. Не делай этого. Мне жаль терять усыновлённого… Помнишь, я предлагал тебе дом на побережье Чёрного моря? Моё предложение остаётся в силе… У тебя всегда будет работа. И много свободного времени…

— Спасибо. Вы всегда были добры ко мне, — ответил Степан. — Но мне каждую ночь снится Ленинград. Видимо, пришло время возвращаться…

— Зачем убегать в ад, если тебя приняли в раю... А?! — Он засмеялся своей шутке, но вскоре успокоился и снова говорил ласково. — Нас пытались завоевать греки… Где они? Нас пытались завоевать римляне… Нас пытались завоевать византийцы, турки, персы, арабы… Где они?! Не стоит тебе уезжать туда… Ты уже не русский… Ты почти наш… А империя обречена… Держится только на силе.

— Я русский… - упрямо сказал Степан.

 Россия — суровая страна, сынок, она безжалостна… Но к своим она беспощадна, сынок… Не уезжай, ты пожалеешь… Ты заблуждаешься. Это не та Россия, которую ты знаешь по книгам… Пушкин… Толстой… Тургенев… Это другая Россия! Там жестокая, жёсткая жизнь… Ты сломаешься там… Мы никогда не поймем Россию… Русских… Ещё и ста лет не прошло, как отменили рабство. И что?! У них по – прежнему психология крепостных… И социализм наш – феодальный. Горстка героев… Дон-Кихотов пытается изменить жизнь… Изменить человека. А вокруг миллионы дьячков, писаришек, ненавидящих культуру... Необразованных, жадных… Они управляют империей… Нет, мы никогда не поймем Россию! А русские не поймут нас… Впрочем, возможно, ты сделаешь там карьеру… Наши ребята там в цене… Только научись, в конце концов, перегрызать глотку соперникам. Не верь никому. Все люди волки. Будет трудно, дай знать. Мы не предаём друзей… Хочешь на прощанье одну забавную историю, почти анекдот? Может, пригодится в будущем… Ты ведь писатель… Слушай… Я был молодой крепкий парень. Женщину хотел… Бардак к нам в село только один раз в год приезжал. Но нас, молодых, взрослые и близко не подпускали… Представляешь?! У меня было одиннадцать друзей верных, сам был двенадцатым… Дрочить надоело. Решили мы ишачку трахать… В лесу... Однажды нас священник засёк. Закричал. Ногами затопал. Мы его схватили, связали, рот заткнули, но не знаем, что делать дальше… Сначала решили убить… Но был среди нас один — самый умный, Сико звали. Он говорит, зачем убивать? Всё равно докопаются — повесят или в Сибирь на каторгу сошлют. А что делать? Пусть выберет — смерть… или ишачка… Так вот, он не захотел умирать… И знаешь, что меня потрясло… Он закричал ишачке: Губы! Губы дай!.. И поцеловал её… — Большой человек замолчал надолго, предаваясь воспоминаниям юности, потом поднял тяжёлую седую голову. — А ты не уезжай, подумай… Где ты ещё найдёшь такую землю?! Рай! Рай… Другого рая нет… И не может быть…

На прощанье он признался Степану, что в середине тридцатых годов его заставили застрелить отца, чтобы доказать верность делу, которому он отдал и свою жизнь тоже.

— А где тот умный? — спросил Степан.

— Сико? О! Его расстреляли. Он был слишком умный… И слишком много знал…

…Преподаватель старославянского языка поведал Степану другую, не менее экзотичную историю. Он учился в духовной семинарии вместе с Сосо Джугашвили, которого все в мире знают под именем Сталина. Однажды они стояли на молебне в актовом зале, где была большая икона Спасителя, и Сосо толкнул его локтем в бок и сказал: «Запомни! Через тридцать лет здесь будет висеть мой портрет! Если "нет", я своё дерьмо покушаю здесь и при всех… Если "да", ты покушаешь. И все вы будете моё дерьмо кушать!»

Рядом стоял другой семинарист, который впоследствии стал крупным церковным иерархом. Услышав эти богохульные слова, он дал Сосо подзатыльник и потом частенько бил его, пытаясь побудить к смирению.

Через много лет, в сорок втором, Иерарха вызвали на Съезд в защиту мира, в Москву.

Он готовился к выступлению, когда ему позвонили и сказали, что его хочет видеть товарищ… товарищ по учёбе в семинарии… Чтобы он был готов через полчаса. За ним приедут…

Он понял сразу, что это за товарищ… Он знал — сейчас он тебе товарищ, а через час — гражданин начальник…

Что ему нужно?! Задумал рассчитаться за те тумаки и подзатыльники?..

Раннехристианский вариант иерарха не устраивал.

-Сразу расстреляют или сначала пытать будут?.. — думал он в смятении. — Ехать надо. Не убежишь.… А вдруг заставит дерьмо кушать? Как он вернётся к своей пастве?..

Но что же ему надеть на эту мистическую встречу? В каком облачении предстать?

Он вывалил на гостиничный ковёр всё содержание своего походного сундука. Решил, что пристойнее всего — чёрная монашеская ряса.

«…Но ведь Сосо — безбожник… — подумал он, — посланец дьявола… Может, даже сам дьявол…»

Нет, уж лучше строгий партикулярный костюм…

Завязывая узел галстука, он с тоской думал о том, что кроме расстрела существует казнь через повешение…

Его обыскали и провели в кабинет вождя.

Сосо постарел.

Он, как все правители, работал над документами.

Наконец он поднял голову, некоторое время смотрел на однокашника, как бы не узнавая его.

И вдруг захохотал.

— Меня боишься! — закричал он. — Его не боишься!

Он тыкал в небо обкуренным большим пальцем и плакал от смеха.

— О, Господи! Он меня боится! Не Тебя!..

Но больше всего Степана поразил рассказ одного несчастного, вернувшегося из Гулага во время хрущёвской оттепели.

Прежде чем решить, что делать с арестованным учёным, его приводили на судилище избранных учёных, и те определяли, какую ценность представляет он для грузинской науки и культуры. Не вину, а ценность. И, учитывая эту «ценность», приговаривали к расстрелу, ссылке или свободе.

Степан знал лично многих членов этого «худсовета».

Они, действительно, были замечательными мастерами в своём ремесле и при общении не выказывали признаков дикости. Они невредимыми прошли и двадцатые, и тридцатые, и сороковые, и все последующие годы, а кто дожил до перестройки, стали ярыми демократами, а их дети до сих пор гордятся ими...

Среди сталинистов их помнят как несгибаемых сталинцев. Демократы благодарят за спасение ценных национальных кадров.

А те — невинные... замученные неведомо за что?..

Кто же их вспомнит теперь, кроме внуков?!

Но кто гордится родством с жертвенным бараном?!

Степан недоумевал.

Почему его звали к себе даже не очень близкие знакомые и, заперев двери, вываливали всю мерзость, накопленную в душе?

Почему пытались исповедоваться?

Он не знал. Но догадывался.

Наверное, исповедь, психоанализ, донос и признание под пыткой имеют общие корни и необходимы человеку, как необходим сон.

Степан даже предложил одному знакомому психиатру написать диссертацию, исследуя общие корни такого «облегчения души» — исповедь, психоанализ, донос и признание под пыткой.

Но при всём при том — Грузия действительно прекрасна и там живут красивые и достойные люди.

Когда Степан впервые привёз на Кавказ свою пятилетнюю дочку и они пировали с друзьями среди гор в кахетинском саду, Козерожик была так потрясена красотой людей и природы, что бросилась к Львице с просьбой: «Мама, роди меня в Грузии!»

Молодая Львица засмеялась и сказала, что это уже невозможно, надо было договариваться раньше.

— Тогда я буду защищать эту Грузию, как свою Россию, — сказала девочка.

Увы, подумал Степан, наша любовь и защита больше никому не нужны… до прихода талибов… до нового Ага Магомет Хана, который не однажды разрушал Тбилиси. Всё повторится.

…Грузия — золотая клетка для тех, кто попадает туда. И она сама тоже жила два столетия в золотой клетке и мечтала о независимости. И вот, продав клетку и хозяина, промотала всё. Те, кто успел награбить, сменили Чёрное море на Средиземное… А то и вовсе без морей живут, но в цивилизованном мире. Генофонд сохраняют. О своих обворованных соотечественниках вспоминают лишь в праздники. Сколько прекрасных людей погибло и здесь и там в эти лихие годы!

Земные властители испокон веков, как и Господь, не очень-то дорожат праведниками, более того, с подозрением присматриваются к ним. Кто там ещё такой гордый, кто хочет стать честнее меня?! Но грешников — бандитов, казнокрадов и проституток любят, проявляют к ним снисхождение и ласку — вот такие, мол, проказники. Им властители потакают по многим причинам, и первая из них — оправдание собственных грехов. И ещё одна немаловажная — человека такого всегда можно упрекнуть, приструнить, понудить к исполнению любого приказа, они на крючке… Все повязаны, и порядок… А судят их и наказывают не до раскаяния, а после него. Чтоб другим неповадно было.

Так да здравствует же свободная Грузия! И свободная Россия! Рядом с ней…

Москва поразила Степана простотой и необязательностью отношений. Здесь никто не стеснялся быть пошлым, и пошлость приобретала шарм и обличье свободы и вседозволенности. Это были первые намёки грядущего торжества свободной пошлости и пошлой свободы.

Москва пленяла, как красивая и здоровая женщина, не очень разборчивая в выборе партнера. Она слишком агрессивна, чтобы быть умной, подумал Степан, и прагматична, чтобы стать когда-нибудь духовной.

Всё было внове. Однажды Степана пригласили на домашний стриптиз.

Две здоровые голые девки некрасиво плясали на столе.

Товарищ Степана, армянин из Тбилиси, не выдержал. Он быстро разделся и вскочил на стол.

Хозяева догадались погасить свет...

Они возвращались по льдистой предновогодней Москве. Молчали. И только один из них чувствовал себя героем и мужчиной. Он остановил такси и уехал один, потому что остальным хотелось идти куда глаза глядят и просто дышать свежим воздухом.

— Господи, как хорошо, что кроме этого, есть ещё и любовь! — нарушил молчание молодой, но уже известный московский поэт.

Он не сказал: «как ужасно то, что было», он сказал: «как хорошо, что кроме этого…» Он любил тогда молодую красивую поэтессу, шамаханскую царицу. Потом они расстались. И ничего, кроме той любви, не осталось в их жизни и в их стихах...

Как и во все времена, самым интересным местом в Москве после мавзолея Ленина был Дом кино.

Здесь крутили самые новые и самые модные иностранные фильмы, которые привозили из посольств на один вечер, и попасть на этот просмотр было очень престижно.

— Кто этот чурка? — спросила Львица.

— Который? Здесь почти все чурки… — Гюльсара не успевала отвечать на поклоны однокурсников. — Привет, Сейфула!

— Тот, с которым ты поздоровалась…- Львица чуть скосила глаза в сторону Степана.

— Это Сейфула… Представляешь, в горах Кавказа обнаружили небольшое племя... Они потомки христиан, но со временем прониклись мудростью Корана. Вроде бы их когда -то называли русскими. А теперь они и сами не знают, кто они… У них матриархат… В языке следы славянских, французских, грузинских и чеченских диалектов…У них нет своей письменности, а самое главное нет своего кино и своей драматургии. А без драматургии, сама понимаешь, нет кина… И будущего тоже нет…

— Кто он? — спросила Львица.

— Он не для тебя, — предупредила Гюльсара.

— Кто он?

— Я же говорю тебе …

— Кто?!

— Он… князь Мышкин, только наоборот…

— Познакомь.

Сейфула увидел светло-русую девушку в васильковом платье.

Он не упал сразу, потому что его поддержали руки друзей.

«Наши пути перекрестятся, — успел подумать он, прежде чем лишился чувств. — Мы не пройдём мимо… Это она… Она будет у меня в койке… Она будет моей женой… Её русые волосы смешаются с моими тёмными… Она будет моей! Она будет в моей койке!»

Когда он очнулся, молодая Львица уже не смотрела в его сторону, а он старался не смотреть на неё, хотя мышцы шеи норовили повернуть голову от экрана в сторону василькового платья.

Он её не придумал. Её нельзя было придумать — она была такая, какая есть…

Но он уже знал, какие сети сплетаются из мужских и женских взглядов… какие веревки и цепи… И впервые, в сознательной своей жизни, хотел попасть в них… носить, как вериги всю жизнь свою на этой Земле. И она тоже знала, что так именно и будет… И ей тоже придётся нести свой груз, хорошо, что он не был грузным.

Сейфуле пригодилась его сноровка запечатлевать в мозгу место действия и лица, а потом рассматривать их, уже не прибегая к помощи глаз.

Замкнутое сильное лицо Львицы было без косметики. Да и к чему косметика яблочку румяному? В некоторых ракурсах её лицо казалось детским и беззащитным…

Иногда неприступным и даже жестоким… Иногда задумчивым…

У неё были ощутимые даже грубым сукном стати…

Львица приняла его за чурку и отдалась сразу же, в первый вечер.

Или, может быть, это ему показалось, а на самом деле это не он, а она сразу же взяла его, потому что считала, что лучшее средство бороться с искушением пойти ему навстречу. А потом забыть.

Она очень смеялась, когда он, угощая её в буфете Дома кино, сказал, подражая великому русскоязычному писателю Востока: «Два кофе… и два булочка».

Но еще больше она смеялась, когда, лёжа рядом с ним, раскуривая одну трубку на двоих, она узнала, что он славянин, но так долго жил среди азиатов, что стал думать и говорить, как они, а теперь тоскует по языку детства и хочет вернуться к истокам.

Львица не очень огорчилась своей ошибке, но сказала, что любить русского, тем более спать с ним, это почти инцест, ну как бы проделывать это с братом, что у нас не принято.

— Но уж раз так случилось, свари кофе, поболтаем до утра и разбежимся. Тем более, что завтра я лечу к мужу.

Степан нахмурился, но в это время Львица увидела бабочку, которая порхала над ними.

Она встала с постели, чтобы поймать её и выпустить на волю.

Степан смотрел на неё и переполнялся любовью и желанием.

Бабочка билась о стекло. Она не могла понять, что прозрачность может быть твёрдой и непреодолимой. Она стремилась туда, где были листья, ветер и маленький кусочек неба.

Молодая красивая Львица бегала по комнате, пытаясь поймать красивую бабочку.

Ей было двадцать восемь, а Степану тридцать два. Им было хорошо и естественно. Им казалось, что они понимают друг друга с полуслова и даже без слов. Им всё было интересно друг в друге, всё восхищало.

Львица встала на спинку кровати и наконец поймала бабочку. От радости она запела. Она отворила окно и посадила бабочку на влажный бетон. Львица обратила к Степану ликующее лицо. Степан раскуривал трубку.

Когда Львица оглянулась на бабочку, её уже не было. Львице показалось, что она заметила, как быстрая чёрная птица промелькнула в окне…

Наверное, ласточка, подумала она, ласточки тоже любят красивых бабочек…

Оказалось, что оба они любили Пастернака.

Они читали его до рассвета, и расстались с грустным чувством непоправимой потери…

... А ты пишешь стихи?.. Естественно. Я учусь в Литературном институте… Прочти... Как-нибудь потом, неудобно после Пастернака. А ты?.. Пишу… Прочти… Неудобно после Пастернака. Знаешь, в Грузии есть небольшая народность — хевсуры. Они говорят на древнегрузинском. У них мужчина должен написать хотя бы один стих и выбить его на скале или на каменной глыбе. Мы поедем туда, и ты прочтёшь там мои стихи на скале… Ты хевсур, Сейфула!.. Мы все немножко хевсуры. У них на синих суконных рубахах вышиты красные кресты в память о крестовых походах. А женщины рыжие, потому что моют голову мочой… коровьей мочой… — поспешно уточнил Степан, увидев, каким отвращением и ужасом наполнились её глаза…

Он ещё не знал, что для неё слова и ощущения были неразрывно слиты, что ей с трудом удалось сдержать рвоту от его слов, которые он выпускал из себя весело и озорно, как ребёнок выдувает мыльные пузыри.

Она понимала, что брак с таким человеком не может быть надёжным и назавтра уехала к мужу, надеясь забыть этого странного кавказца.

Сейфула, он же Степан, вспоминая Львицу, остро завидовал её мужу, хотя и понимал, на какую тяжёлую ношу обречён тот, и готов был подменить его в любое мгновение в этой нелёгкой, но приятной работе. Впрочем, если бы они встретились, то один из них был бы убит без раздумья, а тот, кто выжил, не стал бы делить добычу ни с кем.

…Во главе Высших сценарных курсов стоял тогда известный разведчик, один из оставшихся в живых дирижёров Красного Оркестра, Борис Михайлович Маклярский. Он писал киносценарии и пьесы.

Поскольку к концу пятидесятых годов в стране ощущалась острая потребность в новых идеях, на самом верху решено было собрать под одной крышей неформальных лидеров, молодых интеллектуалов, пытавшихся мыслить самостоятельно, может быть, ещё не диссидентов, но почти.

Главная их вина и ценность состояла именно в самостоятельности мышления и способности излагать свои мысли. За это им платили стипендию, равную зарплате инженера, обеспечивали отдельной комнатой в общежитии Союза писателей и, самое главное, им показывали в день по три фильма из Белых Столбов, из коллекции, которая была доступна только родственникам членов Политбюро да будущим разведчикам-нелегалам.

Им открывали духовный облик другого мира. Открывали постепенно, чтобы не травмировать психику картинами «сладкой жизни», пока ещё недоступной им. Анализировали реакции. Их готовили по программе разведчиков. Разведчиков будущего.

Тайно записанные на плёнку дискуссии курсантов, а также их частные разговоры, киносценарии и переписка подвергались тщательному анализу, целью которого было определить возможные варианты развития общества на ближайшие десятилетия.

— Пропусти идеи партии через кристалл своего сердца, и мы позаботимся о тебе, — постоянно напоминал своим подопечным Главный Разведчик.

Как и полагается в Хазарии, хазар, то бишь русских, на этих элитных Курсах было всего четверо, остальные были так называемые национальные кадры. Многие из них стали через тридцать лет лидерами отсоединившихся от России независимых государств. Но сладкая жизнь досталась немногим.

В московской квартире Лучшего Талантливейшего и Старейшего Драматурга советской эпохи собралась довольно пёстрая компания, которая именовалась, как и все масонские ячейки этой страны, мастерской. Кроме самого — Лучшего и Талантливейшего — здесь восседали в мягких кожаных креслах два азиата, два уникальных национальных кадра — Рашид и Меджит, один из которых был сед, стар и обычно спал. Второй азиатец был молод и обижался, когда его называли таджиком. Он хотел, чтобы перед его именем обязательно добавляли «Фарс», или еще лучше — «Парс». Парс Меджит. Вроде как частичка «де» у французов. Молдаванин Влад считал, что он румлянин, почти римлянин. Были в мастерской и два русских человека: Иван из Сибири и Степан, скрывавший свою национальную принадлежность под именем Сейфулы, аборигена одного забытого цивилизацией кавказского ущелья. Правда, постоянные насмешечки и шуточки над всем и вся скоро разоблачили его, и, поскольку он не щадил никого и ничего не боялся, решили, что он поляк, а вовсе не Сейфула, и потому звали его Стефан, а если дружили — Стив.

Когда Лучший, Талантливейший и Старейший присмотрелся к своим ученикам и полюбил их, он открыл им сакральные основы их будущей профессии. Он выбрал день, когда старый и молодой национальные кадры ушли на Площадь Блядства Народов, чтобы растворить свою древнюю благородную кровь в молодых славянских кровях.

Драматург отключил телефон, прикрыл плотно двери и даже выглянул в окно на улицу. Потом сел в своё любимое кресло.

— Запомните первое правило, — начал он. — Никогда не угождайте властям… — Он надолго замолчал и продолжал с улыбкой: — Но и не доводите их до желания вас уничтожить!

Второе. В годы реакции, пишите сценарии, восхваляющие свободу. В годы свободы, славьте диктатуру. Пока пишете, обстановка в обществе переменится на сто восемьдесят градусов. Людям надоедает всё — даже свобода… тем более свобода…

Третье, но, может быть, самое главное, чему научиться невозможно. Вы должны видеть… всё, что придумываете… всё — даже моль, которая садится на костюм героя… Создайте в себе свой маленький кинотеатр, и с Богом!

Четвёртое. Давайте героям свободу выбора, как Бог даёт вам, но помните, что эти придуманные вами люди должны платить за свои радости, как платим мы — реальные.

Степан знал, что в год своего триумфа Лучший и Талантливейший потерял своего любимого сына, который только что окончил школу и был не только талантлив, но и просто очень хороший человек.

Пятое. Почувствуйте, чем отличается язык персонажей экрана от языка реальных людей.

Шестое. Никому никогда не доверяйте своих замыслов и наблюдений. Даже мне. Человек слаб, он может невольно позаимствовать, уж не говоря о духовных вампирах — ими полна Москва.

Седьмое. Не участвовать в конкурсах. Там всё схвачено и распределено. Для многих именитых конкурсы — это возможность залезть в чужую кастрюлю.

Восьмое. Хорошему режиссёру можно отдать пятнадцать — двадцать процентов своего гонорара, хороший фильм окупит ваши потери. Плохому режиссёру не давайте ничего. С плохим режиссёром вообще лучше не иметь дела.

Девятое. Вы будете богатыми людьми, насколько можно быть богатыми в нашей стране.

Но помните — расплачиваться придётся не только головным, но и спинным мозгом…

Через несколько дней Лучший и Талантливейший оказался в психиатрической лечебнице, где два месяца писал сценарий о В. И. Ленине. О последних месяцах его жизни. Когда он понял всё и прозрел, но не мог ни на что повлиять — он стал мумией фараона.

Весь сценарий был построен на внутреннем монологе парализованного человека, вокруг которого кипели жёсткие страсти.

Сценарий был смелый. Он отвечал духу времени. Но над страной светила уже ущербная луна оттепели, и предстояли серьёзные заморозки. Драматург чуть-чуть не успел. Сценарий так и не был никогда поставлен.

Лучшему и Талантливейшему пришлось пролежать в больничке еще полгода, и он вышел оттуда, потому что написал другой сценарий, который соответствовал обстановке.

— Не верьте никому, ребята. Учитесь скрытности, — учил он Ивана и Степана.

Это не мешало ему на тайных худсоветах отчитываться перед Великим Разведчиком обо всех разговорах с учениками. Это поколение замечательно приспособилось к двойственной жизни, к двойным стандартам, но Степан прощал этих несчастных стариков, с ними хоть можно было говорить, в то время как другие только мычали…

Великий Разведчик ухмылялся.

Пусть порезвятся пока. Пусть набираются ума и западной культуры. Уж что-что, а переделывать людей мы умеем.

— Время бежит слишком быстро, — сказал однажды Иван. — Мне уже двадцать восемь… У меня семья в Сибири… У меня сердце болит в разлуке с ними… у меня зубы и волосы выпадают от недоедания… Боюсь, что я не доживу до тех сказочных времён, о которых вы нам говорите… Я талантлив, я зрелый драматург… Это ваши слова. Но я спрашиваю, господа, когда, наконец, купят мои сценарии?.. Я готов продавать свой труд… Я готов продаваться… Скажите обо мне, кому надо… Я честно отработаю…

Маленький сухонький старичок задохнулся от смеха, молодо засверкал глазами.

— Ваня, я, конечно, позабочусь о вас, — сказал он, от души посмеявшись простодушной искренности ученика.. — Я скажу о вас и о Степане кому надо… Но и вы запомните десятое правило нашей жизни: покупают только тех, кто не хочет продаваться. Храните эту мечту в тайне, и вас найдут и купят по достойной цене. Наберитесь терпения — всё будет, как вы хотите.

Меж тем Степан с трудом врастал в свою утраченную когда-то Родину.

«Я по обличью европеец, — думал Степан, — знаю правила поведения, принятые в Европе, знаю европейскую литературу, знаю европейские города. С детства европеец. Но это видимая сторона луны. Если заглянуть "за", увидите Азиата.»

Степану с азиатами было легче, привычнее… сидеть за столом, дружить и ссориться. Он знал, что достойно, а что недостойно.

Он считал, что просто так драться глупо, но если приходилось, то мог запросто убить.

Если он был в гостях, то никогда не упрекал хозяина. Если принимал гостя, старался ничем не обидеть его.

Он не любил пить с русскими. Обязательно в конце — ссора.

Он всё понимал — жизнь трудная, постоянные унижения… Но не любил бессмысленных ссор. В детстве дрался много. Не прощал обид. Но теперь учился прощать. И ссориться не хотел.

Но ещё по-прежнему вспыхивал он от грубости лавочников.

Почему они так с ним разговаривают?

Почему презирают? Какое они имеют право?! Он ведь такой хороший, умный, доброжелательный. Он ведь подчеркнуто предупредителен со всеми. Или на его родине всё наоборот? Учтивого презирают, а перед хамом кланяются в пояс?

Однажды, когда он только что приехал на «Ленфильм», после разговора с директором студии, знакомый молодой режиссер, лауреат разных премий, спрашивал Степана:

…Ну, как там?.. Да вроде всё нормально… Хорошо поговорили… Я рассказал ему, что хочу делать. Он обещал помочь… Он матюгал тебя?.. Что ты?! Я бы ему матюгнул! Он был вежлив… Всё на «вы»… Ну, старик, хана! Тебе здесь не работать… Тех, кого принимают, обязательно проверяют на мат. Если вскинешься, значит, говнюк, значит, ненадёжный, неуправляемый, чужой. Тебя задвинут, задавят и никто не защитит. Ты должен знать, куда попал. Самолюбие оставь дома. Скрывай, как венерическую болезнь… Когда тебя спросят, как у тебя с самолюбием, отвечай, что нет его, и всё…

Степан тосковал по Кавказу.

— Вторая Родина — это такая зараза, как неутолённая любовь, — думал с тоской Степан, выбираясь из метро на мороз московской улицы.

Он только что извинился за неловкость, нечаянно толкнув кого-то в толпе. На него взглянули как на ненормального, как на извращенца…

Знаю, как вести себя в гостях у черкеса, у армянина, у аварца, осетина, думал он. Знаю, что не обидят, не придерутся, не предадут.

У нас же, как выпьют, сразу разбираться, кто о ком плохо сказал, кто у кого поросёнка украл, чья собака курицу задушила.

Однако возвращаться на Кавказ он не хотел, хотя так лестно слышать «руси, маграм каргия, руси, маграм чвения» (русский, но хороший, русский, но наш).

Здесь он услышал другое: «Вы триста лет угнетали народы России, теперь триста лет будете входить в эти двери последними»…

Чтобы набраться сил после сумасшедшей зимы в Москве, чтобы немного привести в порядок нервы, потрёпанные неумеренным потреблением вина и кинокартин, Степан отправился на Кавказ — походить, полазать, поползать, подумать.

В Кавминводах он пересел с ТУ-154 на рейсовый автобус до Домбая.

Он дремал, приоткрывая глаза лишь для того, чтобы зафиксировать изменение пейзажа от равнинного к холмистому. Но вдали уже возникли акварельно написанные снежные горы. Они приближались, как сбывающиеся предсказания, знакомо выдыхали озон.

Приближалось и небольшое уютное кладбище на дороге, ведущей к Алибекскому леднику.

Там, среди альпийских цветов и трав, лежали товарищи Степана, которым не суждено было вернуться после восхождений живыми.

Среди альпийских цветов и травы их лица в бронзе и мраморе были спокойны и приветливы.

Перед кладбищем был щит со стихами Высоцкого…

В Черкесске возле автостанции Степан купил несколько бутылок местного, тёмного пива и дюжину живых раков, и автобус покатил дальше, прихватив с собой в горы карачаевских женщин с мешками вязаных свитеров и журабов.

Солнце жгло щёку. Степан в лёгкой дрёме вертел головой, уклоняясь от жгучих лучей.

Раки елозили в полиэтиленовом мешке. Они с трудом переносили жару, их мучила жажда.

Степан откупорил бутылку с помощью вмонтированной в подлокотник пепельницы, отпил немного, а остаток вытряхнул в полиэтиленовый пакет ракам и опустил его в тень, чтобы раки не страдали пока от равнинной жары. Их ждала другая судьба.

Раки упивались пивом, балдели от незнакомого прелестного вкуса.

Они не знали, куда везёт их автобус, не знали, что такое полиэтилен и кто его придумал и зачем, не знали, когда изменят свой цвет — из зелёных станут красными, а из красных просто хитиновыми очистками, отбросами мирового жизненного процесса, как не знали этого Степан и другие пассажиры, и даже шофер автобуса черкес Юзка, который через неделю сорвётся в пропасть у Гуначхира.

Не знали зелёные, что вскоре станут красными, как не знали красные, что станут зелеными и голубыми.

Это смородина белая?.. Нет, чёрная… А почему розовая?.. Потому что зелёная…

Слова возникали, словно щепа и доски во время кораблекрушения.

Молитва была, как резиновый плотик — последняя надежда обречённого.

Степан не знал тогда ещё ни Отче наш, ни Символа Веры. У него были свои слова, которые хранили в себе все его просьбы.

Господи! Не лиши меня луча Твоего!

Желания и воля покидали Степана, едва он задумывался: кому всё это надо, если это не свет?!

Но свет приходил к нему и уходил из него, оставляя мрак душевный, казалось, сам по себе, независимо от поступков и помыслов, независимо от чистоты предшествовавших дней. И Степану казалось, что душа его летает по эллиптической орбите, то приближаясь к Богу, то отдаляясь от Него, подобно спутникам солнца.

Степана тревожил вопрос: отворачивается от нас Господь или это мы отворачиваемся, не в силах вынести Его света?.. По гордыне ли, по пресыщенности ли и сластолюбию…

Однажды ему попался трактат Дионисия Ареопагита, где философ утверждал, что Бог всегда ровно и сильно любит каждого из сотворённых им и всегда готов прийти к нам на помощь, но мы сами, по лености души и другим низким причинам, отторгаемся от Него, закрываем свою душу и сердце от света и спасения… И гибнем.

Вокруг меня сгустились ночи тени,

Но свет внутри меня ведь не погас…

Эти стихи Гёте не были молитвой, но как бы предваряли её.

Степан проснулся и обнаружил, что рядом с ним сидит в драбадан пьяный русский человек и смотрит на него пристальным взглядом.

— Ты… чех?

— Я русский.

— А почему трезвый в праздник?

— Праздник… Вроде бы сегодня летом никаких праздников, кроме дня независимости Соединённых Штатов.

— Ну я же говорю — чех… Я тебя сразу определил… Ты чех, а я — интеллигентный слесарь… Будем знакомы… Хочешь выпить, у меня немного осталось…

— Спасибо. Я уж пива выпил.

— Я же говорю — чех… Так куда мы направляемся, товарищ чех?

— В коммунизм.

— Не понял юмора.

— В Домбай еду, в альпинистский лагерь.

— Зачем?

— На горы лазать буду.

— Зачем?

— Хочу…

— Ну, если желание… законно… А у меня есть желание с тобой выпить… и поговорить…

— В такую жару?

— За жизнь можно и в жару… Если в последний раз, почему бы и нет?

— Умирать собрался?

— Да, вроде… Август пью, а с сентября — всё… ни глотка…

— Надоело?

— Вот, почитай…

Интеллигентный слесарь залез к себе за пазуху, вытащил из ладанки влажный листок бумаги, протянул Степану. Степан с трудом разбирал крупный детский почерк.

Я каждый день тебя теряю,

Теряю жутко, навсегда.

От униженья умираю.

Сынок, мне страшно за тебя.

Ну, послужи ты мне немножко,

Как я тебе свой век служу —

Всю жизнь у тёмного окошка

С похолодевшим сердцем жду.

Мне больно. Жалок ты бываешь,

Людским презреньем наделён,

Когда нетвёрдо ковыляешь,

Для всех противен и смешон.

И для меня нет боли больше —

Всё это видеть и терпеть.

И для меня нет горя горше,

Как знать, что с этим умереть.

— Это моя маманя сочинила, — с гордостью сказал Интеллигентный слесарь, утирая пот рукавом рубахи.

— Я понял.

— Я прихожу пьяный, а она мне стихи читает, пока не заплачу…

— А чего пьёшь-то? — спросил Степан.

— Живу бесцельно, потому и пью… Жизненной цели нет…

— А дети есть?

— Есть… Дочка.

— Ну, вот тебе и цель, воспитай дочку хорошим человеком.

— Какая же это цель?! — возмутился Интеллигентный слесарь. — Цель должна быть великая… Ну, скажем, придумать что-то и всех людей сделать счастливыми… Или пожертвовать собой и спасти…

— Кого?

— Ты что, дурак? Ясно, кого… Человека…

…Солнце люто лизало горы. Будто корова облизывала бока белого телёнка.

От чрезмерности света в белой шкуре горы рождался мрак. Черная кровь шумела под снегом. Следы наполнялись водой.

В разрывах льда видна была плоть горы — красновато-коричневая, как давно замороженное мясо. На снегу застыли капли крови — камни и пыль.

Очки запотевали. Глаза резало от света и соли.

Во рту было горько и гадко.

«Видимо, печень не справляется, — подумал он. — Пора завязывать с горами. Пора… Немолодой уж… Сорок три… Делом пора… вместо этого лазанья на карачках… Если безумен сам… Зачем молодых заражать?!»

Они шли за ним след в след — как бараны за козлом.

Рядом обрушился серакс. Это было красиво, но содержало опасность, предупреждение о том, что начинается время обвалов и лавин.

Надо было идти быстрее, но Степан видел, что, хотя его подопечные шли хорошо, как в книжках было предписано, и ледорубы держали наизготовку, и лица их были полны решимости, но он знал, что быстрее они не смогут. И так выбивались из последних сил.

До спасительного гребня было недалеко, но движение замедлялось из-за многочисленных трещин, явных и скрытых под снегом.

Он засмеялся, ступив на камни гребня Аманауза, вспомнил, как две недели назад пил в автобусе пиво и тёмное стекло стучало по зубам. Он позавидовал тому Степану, который до сих пор пил тёмное, может быть, даже осетинское пиво, потому что нет на Кавказе народа, который знал бы толк в изготовлении пива лучше, чем осетины.

Он смотрел, как подходили к перемычке разрядники, и сердце его радовалось, что они прошли ледопад, и эта опасность позади.

Вокруг торжествовал хаос снежных вершин и ущелий, но Степан так привык к ним, что чувствовал в этом беспорядке некий высокий порядок и гармонию, подобную гармонии мазков в картинах импрессионистов или гармонии движения звёзд в ночном небе.

Степан ступил со скалистого гребня на снег купола Софружду. До вершины оставалось не более часа, но надо было спешить. Начиналось время схода лавин.

Солнце на время скрылось за вершиной, и снег стал из белого голубым.

Степан шёл первым, вытаптывая ступени. Ему не нравился этот снег, он был глубоким и слишком рыхлым.

Не надо бы идти по такому снегу. Лучше бы переждать ночь на скалах, а по утреннему морозцу быстро взбежать на купол и спуститься в ущелье.

Сидеть ночью на гребне, продуваемом всеми ветрами, тоже не хотелось.

Степан оглянулся и увидел, что две связки идут за ним, а третья только готовится к движению. Парень и девушка ещё сидели на скалах, разбирались с верёвкой. Сколько он учил их, что делать это надо загодя!

Степан смахнул пот с ресниц и сделал ещё два шага к вершине.

Собственно вершины ещё не было видно, но снежное плечо Софруджу снизу походило на купол и обещало скорый конец подъема.

Снег на границе горы и неба светился, потому что солнце стремилось взлететь над горой, но почему-то не могло этого сделать сразу. И оно показалось вскоре, осветив склон и маленькие фигурки на нём. В отличие от камней и прочей неживой фурнитуры, они двигались не вниз, а вверх.

Степан поднял глаза, оценивая, сколько веревок еще нужно пройти до безопасного места.

Там, на границе белого и темно-синего, где сверкнул край золотого диска, произошёл маленький взрыв, словно солнце вырвалось из снега и отряхнулась, как собака…

Степан знал, что будет дальше…

Бежать было поздно. Бежать было невозможно — снег по пояс… Не побежишь!

Из-за склона высунулся белый язык и, увеличиваясь быстро и непомерно, набирал силу, превращая неподвижность снега в стремительное движение.

Степан не удивился, что жизнь кончается. Он привык к мысли, что она кончится рано или поздно…

Его несколько озадачило, что так нелепо и быстро!

«Так неожиданно и буднично», — подумал один из Близнецов.

«А разве бывает по-другому?», — усмехнулся другой.

Лавина навалилась прохладной пуховой периной и понесла Степана вниз к обрыву.

Меж тем последние секунды вобрали в себя размышления и картинки воспоминаний, которых хватило бы на несколько дней, а может быть, и недель спокойной жизни.

Степану почувствовал, что он обмотан верёвкой, как голубец…

Что до обрыва остаётся сорок… тридцать… двадцать метров…

Что он не оставляет на земле ничего, оправдывающего его появление на свет, — ни семьи, ни детей, ни законченного дела…

Хорошо хоть, что я не убил никого… не предал…

«Это сомнительно», — прошептал второй Близнец, умирая.

Вспомни!

 

(126 Продолжение следует)
Свернуть