17 июля 2019  23:32 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту
Проза № 46

 
Курбан Саид

Девушка из Золотого Рога



Азиадэ посмотрела вдаль, на темные очертания виноградников. Издалека доносилось пение, и она уловила начальные слова песни:

«Я приехал из Гринцига и привез с собой домой крошечную обезьянку».

Слова были такими же загадочными и непонятными, как и все в этом городе. Где-то должно быть скрывается истинное лицо этого мира. Где-то должны прыгать по веткам гринцигские обезьяны, укрощенные и ласковые, чтобы их можно было привезти домой. Она осмотрелась. Никаких обезьян не было. Глубокая грусть переполняла Азиадэ. Ее преследовал запах вина и жирного мяса, охваченная слабостью, она склонила голову на сиденье.

Такой ее и нашел через полчаса обеспокоенный Хаса. Она протянула ему руки и сонно прошептала:

— Хаса, я заблудилась и испугалась обезьян. Защити меня, Хаса.

 

Глава 15

 

— Ешь икру, Джон.

Яркий свет. Блюда, разложенные на буфете в центре зала, переливаются всеми цветами радуги. Серые зернышки икры мягкие и нежные, полные девственной готовности отдаться покорителю. Красные омары, словно задумчивые мудрецы. Высятся крепости из паштетов. Устрицы, плавающие во льду, и источающие ароматы океана.

Джон Ролланд послушно берет икру и выжимает на нее лимон. Он ест, чувствуя, как усиливается гул в ушах.

— Скорость ветра — девять, — сообщает Хептоманидес, с наслаждением уплетая паштет. — А все-таки странно, что большие корабли качает так же, как и маленькие.

Ничего не ответив, Джон Ролланд поднимается, отодвигает тарелку и направляется к выходу.

— Собака, — говорит он на незнакомом, но хорошо понятном греку языке. Хептоманидес улыбается и тянется к икре.

Ролланд стоит на прогулочной палубе. Вокруг только серый океан и бушующий горизонт. Подстегиваемые ветром волны разбиваются о борт и похожи на облака, падающие с неба в воду.

Джон Ролланд ложится в шезлонг.

— Кофе, виски, коньяк? — спрашивает стюард, укрывая ему ноги пледом.

— Собака, — повторяет Ролланд и стюард понимающе кивает в ответ, ведь скорость ветра — девять.

Во рту Джон Ролланд ощущает кисловатый привкус, и ему кажется, что он падает в бездну. Сделав над собой усилие, он прикуривает сигарету, чтобы тут же отшвырнуть ее. Еще одно движение и могло бы случиться что-то ужасное, непоправимое. Джон Ролланд с раздражением смотрит на пачку сигарет и думает о том, что во всем виновата эта коричневая упаковка с глупым верблюдом на фоне пустыни. Он мог бы сейчас спокойно сидеть в баре отеля, как и шесть дней назад, ощущая под ногами твердую почву.

Шесть дней назад он вскрыл пачку сигарет, и взгляд его в очередной раз упал на глупо улыбающегося верблюда. Но вдруг верблюжья морда на его на глазах стала увеличиваться, под ногами песок завихрился, послышался грохот барабанов и сухой песок ударил в лицо. Ролланд увидел мягкие, дрожащие копыта этих обитателей пустыни, ощутил их крепкий пыльный мех и с внезапно охватившим его волнением стал поглаживать плотную бумагу пачки.

— Перикл, — сказал он тогда, — выбери какую-нибудь пустыню с верблюдами и мечетями. Я еду в путешествие, а ты будешь меня сопровождать.

Потом он заснул, а на следующий день Сэм Дут уже стоял перед ним с двумя билетами в Касабланку, и его мудрые греческие глаза улыбались.

Джон Ролланд шевелит ногами под пледом и видит, как его агент, покуривая сигару, довольный выходит на палубу.

— И как ты только можешь радоваться жизни? — злобно ворчит Джон. — В то время как ежедневно тысячам людей на земле приходится переносить невиданные страдания. Для тебя мировая скорбь — пустой звук.

Сэм Дут кивнув, присаживается рядом с Ролландом и заказывает себе чашечку мокка.

— «Китайская стена» уже четвертую неделю идет на Бродвее, — говорит он. — У меня есть все причины быть довольным.

— Я ее написал, — еле слышно шепчет Ролланд. — И я умираю от боли, когда думаю о судьбах будущих матерей в Индии.

— Ты постоянно думаешь об этом, когда скорость ветра достигает девяти, — отвечает Сэм Дут, попивая свой кофе. — А я уже в девятый раз переплываю океан.

Ролланд чувствует себя отвратительно. Ему хочется подняться и сказать агенту, что все греки — земноводные, что Одиссей был пиратом, не говоря уже о грабителях-аргонавтах. Сказать, что его, Джона, предки всегда были привязаны к земле, что они покорили три континента, но всегда выступали за свободу мореходства, что это бесчеловечно в ореховой скорлупе весом в 40 000 тонн переплывать через океан, и что он никогда больше не будет называть его Сэмом Дутом, а только Периклом Хептоманидесом.

Вместо этого он садится в кресле, бросает на агента испепеляющий взгляд, и, улыбаясь, говорит:

— Сэм, дорогой мой, я хочу лечь. Мое завещание хранится у портье в отеле «Барбизон-Плаза».

Он, качаясь, идет по палубе, крепко держась за перила, и открывает дверь своей каюты.

Он лежит раздетый, с закрытыми глазами в своей постели, его тело тонет в пропасти и чья-то невидимая рука вытаскивает его опять. Он кладет руки поверх одеяла и думает о тех временах, когда ему было шесть лет, и султан Абдул Гамид качал его на коленях. Абдул Гамид был жестоким человеком. У него были впалые губы, маленькие хитрые глазки, нос крючком, и весь мир боялся его. А Джон сидел на его коленях. Кровавый султан трепал его по щекам, и заставлял мальчика прочитать наизусть персидский стишок, из которого тот знал только одну строчку:

«Тазе битазе, ун бину» — «Все свежее и свежее, все новее и новее».

«Я уже не свеж и не нов», — думает Ролланд, закрывая глаза. Так проходят минуты, кровавый султан свергается и османский меч передается новому султану. Джон Ролланд живет во дворце, окруженный евнухами и женщинами. Иногда он надевает свой красно-голубой мундир и пожимает руки вельможам. Вот, он на большом ковре читает книги, пишет стихи и стройная невольница прислуживает ему и открывает таинства любви.

Потом он проваливается в пропасть, где Сэм Дут, с пошлой улыбкой, протягивает ему апельсиновый сок. Снова потекли минуты, в которые встающее на Востоке солнце тонуло в мутном зареве Запада. Ветер усиливается до десяти. Сэм Дут в каюте Ролланда напевает греческую песенку о докере Джорджаки, который соблазнил богатую вдову и с ее деньгами убежал в Салоники.

Джон Ролланд приподнимается в постели и выражает сочувствие судьбе всех несчастных вдов Индии и будущих матерей Америки. После чего его охватило желание здесь, сию же минуту написать сценарий научно-популярного фильма о верблюдах и подать иск на известную табачную компанию за жестокое обращение с животными.

Но сила ветра уже поднялась до одиннадцати. Сэм Дут, смущенно улыбаясь, исчезает в своей каюте, а Джон Ролланд вспоминает о своей комнате в Нью-Йорке и мировая скорбь вновь переполняет его. Он слушает, как бушует океан, и старается думать о тихих водах Босфора, но это ему не удается.

Слабый солнечный свет озаряет каюту. Джон закрывает глаза, снова открывает их и удивляется тому, что этот светящий диск в небе — все еще луна, хотя ему казалось, что уже солнце. Он засыпает, думая о том, что мог бы написать сценарий под названием «Твердая почва под ногами».

Потом он внезапно просыпается. Корабль не движется, словно солдат на посту. Джон подходит к иллюминатору и видит зеленовато-серую полоску земли, город с белыми квадратными домами, минаретами, куполами мечетей и смуглое лицо на берегу, с глазами, тоскливо смотрящими в сторону его каюты.

— Африка, — возвещает Сэм Дут, входя в каюту. — Мы сходим в Рабате. Я заказал номер в «Сплендид-Палас». Позже можно съездить в оазис, забыл, как он называется, но отель там называется «Медитерания». С водопроводом, конечно.

Пока Джон Ролланд бреется, в зеркале отражаются фантастические морды важно шествующих мимо верблюдов. Он берет сумку и спешит на палубу. Ветер бьет в лицо, и он видит ветви высоких пальм.

— Вперед, в Африку, — говорит он, взяв агента за руку.

Он спускается по трапу и, глубоко вдохнув воздух, вступает на землю Касабланки.

 

Триста узких, крутых ступенек, тесный вход, и мужчина с обветренным лицом и всклокоченной бородой дотрагивается до камней башни Гасана. У их ног лежит Рабат. Джон Ролланд смотрит на четырехугольные белые дома, а гид с обветренным лицом говорит:

— Этот город, как белая девушка на груди черного раба.

Джон Ролланд молчит. Он смотрит на белый город, на океан и серую линию песка на горизонте.

— Эту башню, — продолжает араб, печально всматриваясь вдаль, — построил Гасан, тот самый, что построил Гиральду в Севилье.

Он замолкает. Складки его одежды хранят песок. Джон Ролланд вглядывается в его старое огрубевшее лицо, потом снова переводит взгляд на песок и холодные камни башни.

— На этом месте, — говорит араб. — Хасан должен был, по поручению халифа, построить вторую Альгамбру. Однако он успел построить только башню. Дни и ночи проводил он на этой плоской крыше. Но когда халиф однажды ночью решил прервать мудрые размышления мастера и поднялся по этим тремстам ступенькам, то застал мудрого Хасана в объятиях своей жены. Так мечеть и дворец остались недостроенными.

Араб умолкает, потом подходит к краю башни и показывает вниз.

— Там, на каждом камне следы разбившегося тела Хасана.

Джон Ролланд смотрит вниз. Толстая жила выступает у него на лбу. Неожиданно он плюет в пропасть и в порыве гнева кричит на арабском:

— Сукин сын! Соблазнить жену халифа!!!!

Проводник услышав арабские проклятия, застывает на месте. Сэм Дут протягивает ему банкноту и незаметно показывая на Джона говорит:

— Осторожно! Молодой господин не совсем нормальный.

Он уводит Ролланда вниз. Они едут в город и долго гуляют по узким базарным улочкам. Верблюды проходят мимо, и их головы покачиваются, как колосья на ветру.

Они заходят в кафе.

— Кофе, — заказывает Ролланд и затягивается длинным наргиле.

Он молчит, зло вонзая зубы в янтарный мундштук, и Сэму становится от этого жутко.

— Пойдем в отель, — предлагает он, и Джон кивает в ответ.

Вечера облаченный в смокинг Ролланд проводит в баре отеля, за рюмкой хеннеси и объясняет своему соседу, французскому коммерсанту, что он американец, путешествует от скуки и говорит только по-английски.

— Это страна дикарей, — высокомерно говорит он. — Местные жители выглядят такими грязными. Я думаю, что они очень редко пользуются ванной.

— Совершенно верно, — отвечает француз. — У них вообще нет ванн. Они действительно очень грязные.

— Они говорят на французском или у них есть свой язык? — невинно интересуется Ролланд.

— У них есть свой язык, но это какой-то дикий язык, который невозможно выучить.

Неосведомленность чужака трогает француза и он считает своим долгом просветить американца.

— Знаете ли, — с улыбкой объясняет он. — До того, как мы пришли на эту землю они были почти что каннибалами. Настоящими дикарями. Еще двести лет тому назад здесь правил сущий монстр — Халиф Мулаи Исмаил. Вы только представьте, он оставил после себя двенадцать тысяч сыновей и восемнадцать тысяч дочерей. Целый народ.

Француз громко смеется и Ролланд присоединяется к нему.

— Должно быть непросто ориентироваться в таком количестве детей, — говорит он задумчиво. — Одни только дни рождений…

— Эти люди не празднуют дней рождения. Они же дикари. Своего старшего и самого красивого сына этот халиф приказал положить между двумя досками и негры из Тимбукту медленно распилили его.

— Какой ужас! Как сэндвич! — говорит Ролланд. — Как хорошо, что халифов больше не существует.

— Кое-где еще сохранились, но они уже не играют никакой роли. Просто так, для видимости. Кстати, завтра пятница. Они по пятницам устраивают что-то вроде парада. Приходите в половине одиннадцатого во двор дворца. Вам понравится.

— Я приду, — серьезно отвечает Ролланд и смотрит на Сэма Дута, который жует подсоленный миндаль и озабоченно смотрит на него.

 

Ровно в половине одиннадцатого Джон Ролланд вошел в огромный двор белого дворца. Сэм недовольно следовал за ним, таща в руках фотоаппарат. Лучше бы Джон не посещал никаких халифских дворцов. Но Джон был своенравным человеком и часто сам сыпал соль на почти уже заживающую рану.

Залитая солнцем площадь была заполнена конной гвардией. Толстые негры с блестящими лицами, синими губами, в красных брюках и белоснежных тюрбанах, как вкопанные сидели на знатных арабских скакунах.

— Негр из Тимбукту, — прошептал Джон, вспомнив о принце, которого когда-то на окраине города распилил предок одного из этих негров.

Воздух взорвался грохотом барабанов. В руках негров-гвардейцев сверкнула сталь. Сабли и флаги опустились. Медленно распахнулись внутренние двери дворца. Стоявшие в ряд знатные вельможи опустились на колени, касаясь красными фесками травы. Два офицера императорской гвардии выехали верхом из дворца. За ними медленным парадным шагом вышли два негра, ведя под узды белоснежного жеребца под шитым золотом седлом. Всадника не было. Конь шел медленной и размеренной поступью. Вслед за ним — согнутые плечи, длинные бороды, развевающиеся на ветру белоснежные одежды — шли министры. И только потом — большая позолоченная карета с зеркальными окнами. За окном — узкое, темное лицо, черные глаза и нежные руки, перебирающие жемчужные четки. Его Величество — халиф и шериф. Дикий возглас черного офицера и ряды всадников сомкнулись. Над мечетью медленно разворачивается зеленое знамя Пророка.

Неожиданно, из рядов зрителей выбегает человек, который бешено несется по зеленому двору, размахивая руками. За ним бежит толстяк с фотоаппаратом через плечо. Первый останавливается у ворот, что-то рычит на непонятном языке и его серые глаза становятся совсем белыми.

— Ваше Высочество, — кричит толстяк, — успокойтесь, Ваше Высочество!

Но тот хватает его за шиворот и неистово трясет неожиданно обретшими силу руками. На его губах выступает пена, серые безумные глаза приближаются к лицу толстяка и каким-то совершенно незнакомым хриплым голосом он кричит:

— Поехали отсюда! Вон! Сейчас же! Сию же минуту! Больше нет никаких халифов! Всё маскарад! Мечети! Верблюды! Сигареты! Всё прочь!

Он запрыгивает в такси, толстяк следует за ним.

— Куда? — спрашивает он, совсем пав духом.

— В аэропорт.

А потом он роняет голову на плечо другу, его тело вздрагивает, и толстяк слышит судорожные всхлипывания.

— Этого не может быть, — стонет Ролланд, оплакивая исчезнувшую империю, халифов на Босфоре, длинную череду принцев, которые жили до него, писали стихи, жили в таинственных дворцах и, оставили его одного в этом чужом, холодном, жестоком мире, чтобы теперь при виде ярких мундиров черной гвардии, торжественного шествия министров, кареты чужого халифа в его душе вновь ожили воспоминания об исчезнувшей роскоши императорского дворца на Босфоре.

Джон выпрямляется, плотно сжимает губы.

— Мы летим в Париж. Там нет мечетей и монархов.

— Мне очень дорого твое здоровье и потому разреши мне покорнейше сообщить тебе, что в Париже есть большая и красивая, отделанная мрамором мечеть. Кроме того, там живет шахиншах, изгнанный из Персии, а также некоторые родственники изгнанного принца Абдул Керима, которым Париж предоставил убежище.

— В таком случае, мы не поедем туда.

Джон Ролланд поправил галстук, и в нем не осталось ничего от изгнанного принца.

— Тогда поедем куда-нибудь еще. В нормальную здоровую страну, без призраков и негров. Я хочу в Европу, развлечься, понимаешь развлечься.

— Может в Берлин, — предлагает Сэм Дут и Джон равнодушно и устало кивает головой.

— Ладно, в Берлин.

Такси останавливается у аэродрома.

 

Глава 16

 

Вечерний Берлин тонет в огнях. Джон Ролланд прогуливается по Курфюрстендам и заказывает себе в «Кемпински» холодную утку.

— Я хочу начать новую жизнь, — говорит он Сэму Дуту и тот кивает в ответ, ибо он уже не в первый раз слышит эту фразу. Они направляются на Харденбергштрассе и начинают там новую жизнь. В час ночи, когда они выходят из бара «Барберина», Джон Ролланд еле держится на ногах и пытается втолковать водителю такси все преимущества трезвого образа жизни. Таксист равнодушно слушает его, и ориентируясь по смуглому лицу Сэма Дута и восточному профилю Ролланда, отвозит пассажиров по Королевской аллее вниз, в ресторан «Ориент». Там они сходят и исчезают за красным занавесом входной двери.

Половина второго ночи. Красный устланный коврами зал ресторана переполнен. За пианино сидит молодой человек и играет фокстрот, ванстеп, танго, а один раз даже вальс.

Головы посетителей покачиваются в такт музыки и напоминают редиски, плавающие в воде. То там, то здесь в изредка позевывающих ртах сверкали сквозь табачный дым золотые зубы, и оттого темно-красный зал напоминал огромный зев, заполненный кривыми и золотыми зубами. Официанты передвигаются по залу, словно марионетки в турецком театре теней. Счета лежат на тарелках, как прошение о помиловании, обращенное хозяевами ресторана к посетителям. Зал постепенно опустошается. Полупьяные гости сидят молча, окутанные утренними сумерками. Их бледные и бесцветные лица делают их похожими на экспонатов музея восковых фигур.

Никто уже не слушает музыку, которую играет пианист, никто не замечает, как лихой фокстрот становится медленней, переходя в какую-то необычную и волнующую мелодию. В темном, накуренном зале звучит некое подобие гимна, и Джону Ролланду слышатся в его звуках легкая поступь баядерок и матово-голубой узор персидских миниатюр.

У него пересохло в горле, он жадно выпивает коктейль и смотрит на Сэма Дута.

— Индокитайская гамма, — говорит он моргая. Сэм Дут подзывает к себе метрдотеля. Через пять минут музыкант уже сидит перед Ролландом. На столе стоят бокалы с вином. Джон Ролланд высокомерно говорит по-английски:

— Странную музыку Вы играете, она течет в нисходящей и восходящей гамме. Такие жалобные минорные звуки. Ее надо бы играть на флейте.

— Вы правы, — отвечает музыкант, не притрагиваясь к вину. — Это совсем другая полифония, она строится на трезвучии прима-кварта-квинта. Увеличенные секунды позволяют распознать происхождение всей гармонии.

Джон Ролланд слушает пианиста и чувствует, как его охватывает грусть. «Я просто законченный пьяница, — думает он. — Я приехал в Европу и болтаюсь по ночным барам, вместо того, чтобы знакомиться с культурой».

Музыкант напевает какую-то песню, постукивая по столу в такт мелодии. Джон Ролланд внимательно слушает его и говорит:

— Эта песня должна при каждом повторении повышаться на одну секунду, а последнее созвучие создает естественный переход в новую тональность.

Он напевает и пианист удивленно слушает его.

— Пейте, — говорит Ролланд и протягивает ему бокал.

— Спасибо, я не пью, — вежливо отвечает музыкант. — Я мусульманин, черкес из Стамбула. Когда-то состоял на службе в императорской гвардии.

Услышав это, Сэм Дут спешно расплачивается и Джон Ролланд почти бегством покидает заведение. Такси привозит их в отель «Эден». Входя в номер Ролланд дает клятву начать с утра новую жизнь. Сэм Дут задумчиво кивает, глядя перед собой.

Джон Ролланд просыпается в полдень. От минувшей ночи осталась только головная боль и смутные воспоминания о волнующей музыке. «Это Европа, — думает он. — Берлин — город труда и культуры. Я должен вести себя достойно».

Он одевается и небрежно бросает Сэму:

— Хептоманидес, я иду в музей. Мне необходимо вдохновение, а потому я хочу прикоснуться к культуре. Ты оставайся здесь, тебе там нечего делать.

Выйдя из отеля, он в нерешительности останавливается, не зная, где находится музей и ощущая страх при мысли о холодной темноте больших залов. Он поворачивает налево и оказывается перед большой церковью, входит в нее и с видом знатока рассматривает романские пилоны.

— Четырнадцатый век, не так ли? — спрашивает он у служителя церкви.

— Никак нет, — отвечает тот. — Эта церковь построена в память о кайзере Вильгельме. Начало двадцатого века.

Джон Ролланд торопливо покидает церковь. Он идет по широкой улице, названной в честь великого философа Канта и одно только сознание этого переносит его в атмосферу высокой культуры.

«Какой прекрасный город», — думает он, останавливаясь перед витриной магазина и разглядывая яркие ковры с мягкими, закругленными узорами. Между коврами лежат пожелтевшие персидские рукописи с выцветшими чертежами миниатюр: принцы с миндалевидными глазами пьют из золотых чаш, а на заднем плане, грациозно подняв ногу и готовый к бегству стоит испуганный олень.

Джон Ролланд внимательно рассматривает витрину.

«Отлично!» — решает он, уверенный в том, что в этом мире рукописей и миниатюр, он уж точно не запутается. Он думает о варварах, которые сидят в этом магазине и разбираются, вероятно, в этих персидских миниатюрах так же, как и он в романском архитектурном стиле. Смутная жажда мести просыпается в нем, ему хочется также унизить этих варваров, продающих ковры, как это проделал с ним служитель церкви.

С этим намерением он входит в магазин. Пожилой мужчина с маленькими, усталыми глазами поднимается ему навстречу.

— Покажите мне персидские миниатюры, — требует Ролланд на английском языке.

Старик кивает и перед глазами Джона предстали ландшафты, сцены охот и пиршеств.

— Вот, — говорит старик, указывая на стайку ангелов на облачном небе, — это копия великого Бухари, из школы Ахмеда Фабризи.

— Это не то, что мне нужно, — говорит Джон Ролланд, прикусив губу. — Меня интересует персидский ландшафт с легким китайским оттенком. Что-то вроде того, что Джани рисовал для шейха Ибрагим ель — Гюльшани.

Старик внимательней всматривается в лицо посетителя.

— К сожалению, — говорит он на ломанном английском, — у нас этого нет. Пятнадцатый век у нас слабо представлен. Но есть кое-что из времен Великого Аббаса. Видите здесь пожелтевшие осенние деревья, с отсветом садящегося солнца, все покрыто легким туманом. Это может быть Мани, так нежны краски!

Джон Ролланд смотрит на лист и бережно проводит рукой по изображению пророка Иона в одеянии персидского принца.

— Я беру его, — говорит он, — хотя это индийская школа, декаденство. Я хотел бы приобрести что-нибудь живее, более жизненное, наподобие Шуджи эд-Даулеха. Вы понимаете, что я имею в виду?

— Я все прекрасно понимаю, Ваше императорское Высочество, — отвечает старик по-турецки. — Я знаю точно, что Вам надо, но у меня этого больше нет.

Джон Ролланд удивленно поднимает голову. Старик склоняется перед ним в низком поклоне. Дверь магазина закрыта.

Джон Ролланд делает резкое движение в сторону двери. Ему хочется бежать отсюда. Душный сладковатый воздух магазина, ковры и миниатюры, действительность и мечты, прошлое и настоящее — все стремительно закружилось у него перед глазами.

— Ваше Высочество, — продолжает старик, — это моя вина. Накажите меня. Я должен был предвидеть, что однажды Ваше Высочество придет и потребует от меня то, что ему принадлежит, и то, что я так легкомысленно отдал. У женщин нет ни разума, ни терпения. Я же, пожилой человек, я должен был ее остановить.

У Джона Ролланда темнеет перед глазами. О чем говорит этот старик? Что он от него хочет? Руки старика дрожат, он смущенно сжимает их.

— Я виноват, принц, — повторяет он. — Я виноват, Азиадэ вышла замуж, я этому не помешал. Я достоин смерти!

Ошеломленный Ролланд стоит посреди комнаты, не зная, что с ним происходит, забыв о тоненькой книжке в кармане, выписанной на имя Ролланда, чувствуя себя разоблаченным.

— Кто вы? — спрашивает он на мягком дворцовом турецком языке своих предков и в голосе его внезапно зазвучали повелительные нотки.

— Ахмед паша Анбари. Азиадэ — моя дочь.

— Вот оно что, — говорит Ролланд, вспомнив о письме, присланном на имя изгнанного и пропавшего без вести принца. Интересно, что произошло с этой женщиной, которая была ему предназначена?

Ахмед паша продолжает стоять, склонив голову. Весь его облик выражает смирение и благоговение, ведь он разговаривает с принцем из священного Османского семейства. Он подробно рассказывает об Азиадэ, о чужом мужчине, а принц сердито слушает его, окруженный коврами со всех сторон, совсем как во дворце на Босфоре.

— Позор, — возмущается принц. — Позор!

Как же так, кто-то посмел отнять у него то, что по праву принадлежит ему.

— Позор! — повторяет он и в порыве гнева ударяет рукой по ковру. — И ты еще пользовался нашим покровительством, мы же вытащили тебя из грязи и осыпали своей милостью! В пустыню тебя, в изгнание!

Тут он вспоминает, что зовут его Ролланд и что он всего лишь сценарист из Нью-Йорка. Вся эта ситуация кажется ему смешной.

— Ну хорошо, — говорит он миролюбиво, заметив, что паша уже собирается падать перед ним на колени. — Хорошо.

Он протягивает ему руку, и старик почтительно касается ее губами.

— Пойдемте, поедим где-нибудь, — неожиданно предлагает Ролланд. Ему уже опостылел спертый воздух этой лавки, тусклый свет красных ковров и мягкие краски миниатюр. — Пойдемте.

Паша озадаченно смотрит на него.

— Это большая честь для меня, — говорит он, думая о яде, который принц подсыплет ему в пищу и о смерти, которую он несомненно заслужил.

Но принц и не думает о яде. Они отправляются в «Кемпински» и заказывают обед строго по законам древней империи, без алкоголя и без свинины. Оказавшись в привычной обстановке, Ролланд понимает, как ему следует держаться.

— Я больше не принц, — говорит Ролланд во время еды. — Я теперь писатель, артист, так сказать.

— Это королевская профессия, — отмечает паша. — Многие Ваши светлейшие предки были великими артистами.

— Я не великий артист, — возражает Ролланд с серьезным видом. — Все мы смертные сыновья вечного Отца, а предназначением искусства является выражение через ощутимое и видимое Его незримого духа. Если человеку ничего другого не удается, кроме как изображать сына — а мне только это и удается — тогда его искусство всего лишь незначительный и поверхностный труд. Если он стремится, только абстрактно изобразить Отца, то это тоже не искусство, а метафизика. Обратить в слово то бессмертное, что живет в нас — это волшебство. Слово должно распознавать материю, как Адам познал Еву. Но мое слово на это неспособно.

— Потому что это иностранное слово, и произносится оно на иностранном языке, — с грустью в голосе отвечает паша. — Я думаю, что языки Европы постепенно теряют силу слова, они превращаются в инструмент, в некое нейтральное кастрированное средство общения. Мы на Востоке чувственнее, мы еще чувствуем силу слова, и в этом разница между Востоком и Западом.

— Нет, — говорит Ролланд, качая головой. Он говорит медленно, убедительно, ему вдруг кажется, что он сидит в обществе мудрецов в одном из залов восточного дворца.

— В западном сознании, — говорит он, — господствует индивидуальное, личное. В нашем же — ощущение безраздельной связи с Единым. Запад отделился от Вселенной, нить, связывающая их разорвана. Высокомерный Запад рискует превратиться в монаду, роющую вокруг себя рвы, чтобы изолироваться от остального мира. Восток же, живет и действует в неразрывной связи с Вселенной. Вот почему в восточном искусстве есть что-то несовершенное и одновременно, безграничное, в то время, как западное искусство — индивидуально и заключено в четкие границы. Если бы я не был столь опустившимся человеком и я мог бы творить, мне следовало бы сначала найти свою душу в космическом океане, который ощущаю в себе. У западных артистов все как раз наоборот. Но и это в принципе, не важно, так как все мы всего лишь прозрачные маски Незримого.

— Ваше Высочество не опустившийся человек, — столь же серьезно возражает ему паша. — Ваше Высочество утратили веру в Отца. Ведь, если подумать — в восточном сознании господствует Отец, а в западном — Сын. Артист должен стремиться во всем происходящим обнаруживать присутствие Отца.

— Я не способен на это, — признается Ролланд. — Я просто трус. Мир видимых форм наводит на меня страх. Если бы я решил создать настоящее произведение искусство, то это было всего лишь сладострастием, скрытым за эстетической оболочкой. А истинное искусство должно быть возвышенным. Оно таинство, благодаря которому слово облачается в невидимую оболочку, дающую ему жизнь, и потому настоящий артист способен творить, подобно Богу. Во главе всего — слово.

Ролланд умолкает и мечтательно смотрит вокруг себя. Огромный зал отеля «Кемпински», жующие рты, склонившиеся над тарелками головы. Он чувствует отвращение, он хочет снова остаться один, подальше от этого сытого жующего мира. Он знает, что это желание противоречит всему тому, что он только что сказал и ощущает сильную жажду. Надо срочно выпить, смыть все внутренние формы видимого мира и остаться в огромной враждебной пустыне одному, с холодным разумом и пустой душой.

Ролланду потребовалось большое усилие, чтобы подавить в себе это желание, ведь он принц священной империи и рядом с ним сидит верный ему паша, в чьих усталых глазах застыла мольба.

Он продолжает говорить, почти механически, а паша смотрит на него и думает о несчастье Османского дома и о своей дочери, которая могла бы помочь принцу, но уже уехала, и его переполняют стыд за этот поступок дочери и грусть от невозможности что-либо изменить. Лицо принца — прозрачная маска Незримого, но паша видит в этой маске гораздо больше, чем знал и догадывался о себе сам принц.

«Ему нужна женщина, хорошая женщина», — думает паша, но не отваживается сказать это вслух, потому что взгляд Ролланда вдруг снова стал холодным и надменным.

— Вы меня предали и бросили все — дом, империю, власть, — грозно говорит он, стуча пальцем по столу. — А самые преданные трону отдают принадлежащих мне женщин, другим мужчинам.

Паша молчит, он думает о своей Азиадэ, думает о том, что если бы он был принцем, он бы с оружием в руках боролся за женщину, которая была ему предназначена. Но он не принц, а всего лишь старый человек, который торгует коврами в лавке на Кантштрасе и нет на свете больше женщин, предназначенных ему.

— Пойдемте, — говорит наконец Ролланд.

Они выходят на улицу и старик, идет рядом с ним, покачиваясь, словно печальный призрак, и вновь рассказывает об Азиадэ, о ее муже, о Вене, в которой замечательная вода.

Ролланд слушает его без особого интереса, женщины были для него всего лишь шумными и мешающими игрушками, столь же бесполезными и никчемными, как и бутылка хорошего виски. На Кантштрасе они расстаются и Джон медленно идет в отель по широкой чистой улице. Он смотрит на довольные лица прохожих и чувствует, как проваливается в бездну. Ему хотелось придушить всех, кто отваживается жить и радоваться жизни в то время, как древняя империя распалась. Принц думает о паше, о грусти, застывшей в его глазах, сгорбленной походке и вновь чувствует, как его охватывает болезненное одиночество. Ему хочется вернуться в магазин, вновь говорить о персидских миниатюрах и о Незримом, которое в прозрачных масках становится земным.

Но он не возвращается, так как древняя империя разрушена, а мертвецов лучше оставить в покое. Вместо этого, он входит в отель, хлопает по плечу Сэма Дута, читающего газету, и неожиданно для себя, говорит:

— Вставай, Перикл, мы едем в Вену!

 

Глава 17

 

Автомобиль ехал по извилистому шоссе. Слева, в долине, были видны побеленные башенки деревенских церквей. Зеленые луга переливались в лучах летнего солнца. Сытые коровы у края дороги провожали машину влажными взглядами больших глаз. Босоногие дети играли под деревьями сухими ветками. Справа возвышались округлые зеленые холмы. Земля была окрашена в светлые цвета позднего лета. Солнце стояло низко, ласковое и преданное, как старый друг.

Азиадэ медленно вела машину верх, к Земерингу, любуясь окружающим ее пейзажем — зелеными лугами, башенками церквей в долине, распятиями на поворотах. Она осторожно, как на хрупкую стеклянную игрушку, нажимала на педаль газа. Достаточно было легкого движения ноги — и машина, то рвалась вперед, как дикий, выпущенный на свободу скакун, то снова становилась послушным прирученным домашним животным. Как странно, что одним едва заметным движением руки или ноги можно было управлять этой махиной из железа, колес, ламп, труб и шин. Откинувшись на мягкую спинку сиденья, она чувствовала, как всем телом сливается с машиной. Время от времени на лице Азиадэ появлялась улыбка, и тогда ее наморщенный от напряжения лоб разглаживался. Она снижала скорость на поворотах и вновь увеличивала ее на прямой дороге, а мысли уносили ее в их квартиру на Ринге, к Хасе, который сидит сейчас дома, обливаясь потом в лучах знойного летнего солнца…

Окна в их квартире были постоянно занавешены. Днем Азиадэ ходила на пляжи, посещала кафе. Вернувшись домой, она сталкивалась с незнакомыми людьми, которые сидели в передней и перелистывали журналы. В маленьком салоне с эркером стоял легкий запах лекарств. В соседней комнате Хаса гремел инструментами, то и дело доносился его громкий голос:

— Двадцать два! — выкрикивал он. — Вы хорошо слышите?

— Двадцать два! Четырнадцать! — отвечал пациент, и снова звенели инструменты.

Потом Хаса выходил в белом халате, обливаясь потом, и на ходу одаривал Азиадэ поцелуем, бросив на нее совершенно отсутствующий взгляд, и она боялась, что он сейчас и от нее потребует сказать «двадцать два» и поставит диагноз. Но он не ставил диагноза. Он присаживался на несколько секунд в кресло, держа руку Азиадэ в своей руке, а потом снова исчезал в кабинете.

— Скажите «и», — кричал он, и высокий голос жалобно и робко произносил «и-и-и-и».

В большой гостиной на письменном столе лежала кипа книг. Филологические журналы, одетые в бесцветные обложки, напоминали обиженных старых дев. Азиадэ с сознанием вины открыла один из них, вычитала, что диапазон полистадилитета грузинского языка тянется от аморфной ступени до флективной. Для непосвященных это звучало полной абракадаброй, но Азиадэ все поняла и только удивилась тому, что такой неслыханный диапазон не производит на нее никакого впечатления. Она скучая, перелистала журнал. На последней странице сообщалось, что профессор Шанидзе обнаружил на озере Ван палимпсэсте с ханметийскими текстами. Она раздраженно захлопнула журнал. С тех пор как она вышла замуж, все эти загадочные формы незнакомых слов утратили свое магическое воздействие на нее.

Грубые слова больше не пробуждали в ней образов узкоглазых кочевников в далеких степях.

В комнате Хасы звонил телефон.

— Да, — услышала она. — Вы можете сегодня еще прийти, ну, скажем, где-то в половине седьмого.

Все ясно, сегодня прием снова затянется до восьми. В такие дни она уходила в кафе и читала журналы, пока не приходили доктор Закс или доктор Курц.

В половине девятого приходил Хаса и они ехали в Пратер или Кобенцл. На Кобенцле шумели деревья. В вечернем небе особенно четко выделялось «чертово колесо». Азиадэ пила кислое молоко и слушала рассказы Хасы о пациентах, о театре или о политике. До поздней ночи они сидели там, и Азиадэ, глядя сверху на огни города, думала о том, что жизнь прекрасна, но в то же время очень серьезна и совсем не такая, какой она себе ее представляла.

— Когда у нас будут дети, — говорила она — мы будем брать их с собой в Кобенцл. Они будут сидеть между нами и кушать пирожное. Я хочу иметь пятерых детей.

— Да, — рассеянно отвечал Хаса. — Когда-нибудь у нас обязательно будут дети. — И умолкал, потому что боялся детей, которые будут сидеть между ним и Азиадэ.

— Да, — повторял он, беря ее руку.

Он очень любил ее…

Они возвращались в городское пекло.

— Давай поедем на выходные в Земеринг? — предложил Хаса, и Азиадэ кивнула в ответ. Она еще ни разу не была в Земеринге.

Но в субботу в шесть часов позвонил оперный баритон, обнаруживший у себя фиброму. Никакой фибромы у него не было, однако баритон не сдавался. Он с выпученными глазами зашелся в кашле, тряся животом, вцепился в рукав Хасы, и Хаса вынужден был пойти с ним в театр, чтобы в антрактах заливать кокаином его голосовые связки.

— Мы поедем завтра, рано утром, — виновато сказал Хаса Азиадэ, — и останемся до понедельника.

Но в пять часов утра Хасе пришлось уйти спасать задыхающегося ребенка, больного дифтерией.

— Трахеотомия, — сказал он, и Азиадэ нисколько не удивилась, когда он позвонил в семь часов и сказал:

— Поезжай одна, а я подъеду позже, на поезде. Позвони Курцу, пусть он составит тебе компанию, чтобы ты не скучала.

Азиадэ позвонила Курцу. Да, у него было время. Его истерички и маньяки могли подождать.

В восемь утра машина выехала на шоссе, ведущее в Земеринг. У края дороги стояла часовенка Марии Покровительницы. Глядя на изображение Мадонны, Азиадэ подумала о Хасе, о незнакомом больном ребенке и о жизни, которая была серьезна и прекрасна.

Доктор Курц сидел на заднем сидении и тоже думал, ведь он был человеком с высокоорганизованным мозгом, предназначенным для того, чтобы думать. Он думал о коровах у края дороги, о церквях, мимо которых они проезжали, о сумасшедших, за чей счет он жил. Он смотрел на шею Азиадэ и думал о шее.

«Какая красивая шея, — думал он, — и такие мягкие светлые волосы! Везет же Хасе с женщинами. Правда только вначале, удержать их он не может. Странно, что она своего мужа все еще называет Хасой, значит подсознательно она все-таки считает его чужим. Красивая грудь! Может Хаса вовсе не приедет следом? Как хорошо у человека идут дела в клинике, и при этом от него требуются только практические навыки. Вечером я закажу шампанское и буду долго говорить о Хасе, расхваливать, разумеется. Это срабатывает всегда. Главное, заслужить ее доверие. Кроме того, она сильно тоскует по родине. Скрытый „отцовский комплекс“. Нужно будет потрудиться. А эта шея! Хаса точно, еще не дорос до нее. Если она темпераментная, то я смогу уже сегодня чего-то добиться».

Так думал Курц, ведь у него был высокоорганизованный мозг, предназначенный для глубокого мыслительного процесса.

Машина остановилась у гостиницы «Южный вокзал». Из окон большого зала открывался прекрасный вид на скалистые горы и широкий каньон долины.

Азиадэ внезапно охватил порыв жизнерадостности.

— Как красиво, — воскликнула она, выйдя на террасу.

Голубые горы, прохладный чистый воздух, бескрайний горизонт, очерченный горной цепью… Как было бы здорово остаться здесь, укрытой от земной суеты крутой горной стеной.

Внизу, в городе Хаса сидел у кровати хрипящего ребенка, в прихожей их квартиры на Ринге Хасу ждал задыхающийся баритон, подозревающий у себя рак; внизу, в городе зазвонил телефон, девушка подняла трубку — из отеля спрашивали супругу доктора Хасы, и девушка ответила, что милостивая фрау в Земеринге. Внизу, в городе элегантно одетый иностранец спрашивал у портье гостиницы, как добраться до Земеринга. Но всего этого Азиадэ не знала, но даже если бы и знала, то не обратила бы на это внимания.

— Пойдемте, погуляем, — предложила она Курцу.

Они направились по узкой улочке вверх, к отелю «Панханс». Слева грозно чернел полный доисторического мрака лес.

— Знаете, — сказала Азиадэ, — я никогда не видела гор. Я была только на Босфоре и в Берлине. Мне постоянно кажется, что это всего лишь крепости или развалины старинного замка.

Курц бросил на нее внимательный взгляд и заговорил тихим, проникновенным голосом. Он говорил, и сам был тронут глубиной собственных слов.

«Эта женщина вдохновляет меня», — думал он, не подозревая, что Азиадэ совсем не слушала его.

Они спустились в долину, где на невысоком холме стояла старинная кирха, на ее почерневшей от времени табличке у входа значилось: «Мария-Покровительница защитит от врагов».

Азиадэ долго рассматривала эту надпись, заключающую в себе для нее целый мир. Может, эта кирха видела еще победное шествие турков. Может, по этим горам когда-то скакали на длинногривых конях османские лучники. Деревни полыхали в огне. На маленькой площади, в центре которой стояла кирха, горели костры, у них грелись солдаты, жаждущие добычи, ждущей их за воротами Вены. Двери кирхи были закрыты, но молчаливо и мудро глядела надпись, одержавшая верх над чужой армией, над жестокими полководцами, над всем домом Османов.

Азиадэ оглянулась вокруг — над местностью царил глубокий покой.

— Вы счастливый народ, — вздохнув, сказала она, — вы живете в прекрасной стране, — в ее голосе прозвучала печаль и тихая зависть.

Но Курц, поглощенный мыслями о ее пухлых губах и необычном разрезе глаз, не заметил этого, продолжая что-то говорить. А Азиадэ становилась все молчаливей и печальней, потом ее вдруг поразила мысль о том, что отныне и она сама принадлежит этой прекрасной и зеленой стране и должна радоваться, что у дверей этой маленькой кирхи когда-то разбилась мощь дома Османов. Задумчиво она пошла в отель. Курц шел рядом.

— По вечерам, — сказал он, — в холле отеля подают «пятичасовой чай». Там всегда очень много иностранцев. Вы не окажете мне честь?

Азиадэ кивнула, продолжая думать о церкви с древней надписью, и ей впервые пришло на ум, что она уже перестала быть турчанкой, и ее дети и дети ее детей никогда уже не будут турками.

В пять часов она сидела с Курцем за низким столиком в холле. Оркестр играл какую-то незнакомую грустную мелодию. Танцующие пары кружили по паркету, и до Азиадэ доносились обрывки фраз, на всех языках мира содержащие одни и те же любовные признания. Курц с поклоном пригласил ее. Они танцевали, и ритм незнакомой мелодии постепенно овладевал Азиадэ. Было так приятно танцевать в светлом зале, на фоне голубых гор. Рука Курца едва касалась ее талии. Несомненно он был порядочным человеком, знающим, как следует вести себя с женой друга. Мимо них, тесно обнявшись, проплывали в танце мужчины и женщины. Азиадэ ловила на себе похотливые взгляды мужчин. Она ощущала дыхание чужого тела. Это была прекрасная страна, прекрасный отель, и жизнь сама была прекрасна и вовсе не так сложна.

— Довольно, — сказала она вдруг и остановила Курца, будто он был всего лишь манекеном.

Еле переводя дух, она вернулась к своему столику. Лицо Курца склонилось к ней. Азиадэ жадно отпила кофе. Ей хотелось, чтобы Хаса был сейчас здесь, и она кружила бы с ним по залу, ощущала его сильные руки, видела его раскосые глаза, с улыбкой и мольбой смотрящие на нее…

В другом конце зала из-за столика поднялась высокая стройная дама. Она медленно шла через зал, и Азиадэ смотрела на её нежное удлиненное лицо, с надменным взглядом и тонким носом. Линии губ имели аристократический изгиб, который, повторяясь в узких бровях, протекал вдоль высокого гладкого лба. Это была красивая, гордая и чужая женщина.

Женщина приблизилась к их столику. Азиадэ вопросительно посмотрела на неожиданно покрасневшего Курца. Он выглядел очень смущенно, его рот так и остался открытым, будто Курц не мог решить, улыбнуться ему или чихнуть. Незнакомка стояла у столика, за чуть приоткрытыми губами виднелись два ряда маленьких сверкающих зубов.

— Добрый день, доктор Курц. Очень рада вас видеть.

Голос ее был мелодичен и мягок. Курц поднялся, на лбу его выступили капельки пота. Азиадэ с интересом разглядывала женщину, продолжавшую стоять у столика и высокомерно улыбаться. Курц откашлялся.

— Разрешите вас познакомить… — наконец выговорил он хриплым голосом.

Азиадэ с удивлением перевела взгляд на Курца. В эту минуту он был похож на человека, собирающегося броситься в ледяную прорубь.

— Разрешите представить: фрау доктор Марион Хаса — фрау доктор Азиадэ Хаса.

Курц растерянно замолчал, и в эту минуту совершенно не походил на специалиста по нервных болезням.

Азиадэ закрыла глаза, ощутив в груди резкую боль. У нее пересохло в горле, казалось, она падает в бурлящую пропасть, на дне которой играл оркестр. Она открыла глаза — Марион уже сидела за ее столиком и надменно улыбалась.

— Я очень рада, какая приятная неожиданность! — Голос ее звучал все так же мягко, но мелодичность в нем сменил звон металла. — А Алекс тоже здесь, или он остался в Вене?

— Кто, простите?

— Алекс, наш муж, — Марион рассмеялась.

— Ах да…. нет. Хаса в Вене. Я его называю Хаса, знаете ли….

Она встала и стремительно прошла через весь зал, ощущая на себе пронизывающий взгляд Марион. Так вот кто он — «наш муж». Фрау Марион Хаса — фрау Азиадэ Хаса. Значит, она все это время спала в чужой постели, носила чужое имя, сидела в том же салоне, в котором когда-то сидела стройная Марион, и Хаса целовал ее гордые глаза. Значит, она действительно существовала, эта женщина по имени Марион, чье место она заняла.

Не помня себя, Азиадэ пробежала через двор.

— Машину, пожалуйста.

Привратник распахнул двери гаража. Через мгновение двигатель послушно заурчал. Азиадэ сжала руками руль, как если бы это была бы шея Марион. Она ехала, громко сигналя и вытирая слезы. Справа возвышалась церковь Марии-Покровительницы. Турки — слабый народ. Они не должны были оставить камня на камне от этой земли! Никаких лугов, никаких коров! Они должны были превратить ее в пустыню, серую и пылающую, как степи Туркестана.

Азиадэ резко затормозила на повороте, колеса выехали на обочину, она переключила скорость и понеслась дальше. Плевать, пусть закипает вода в радиаторе! Внизу, на следующем повороте показался четырехместный автомобиль. Азиадэ не обратила на него внимания. Она вцепилась в руль и отпустила тормоза. Вот так — полный вперед!..

Вперед не получилось, она посмотрела на панель и ощутила неожиданный удар в грудь. Стекло задребезжало. Азиадэ подняла голову и увидела чужой автомобиль с помятым бампером и треснувшими фарами. Она и не поняла, каким образом все произошло.

Двое незнакомцев испуганно и удивленно смотрели на нее. Азиадэ выскочила из машины, двинулась на них со сверкающими от гнева глазами и увидев два лица, полное и худое, обрушила на них всю свою накопленную злость.

— Мерзавцы! — кричала она, сама не понимая, что обращалась на самом деле, к Марион. — Не умеете ездить? Смотрите, что вы натворили?! Каждый придурок теперь считает своим долгом получить права! Вы что пьяны! Заявить бы на вас, бандиты!!!

Она стояла в пыли, посреди улицы и ругалась с Марион. Мужчины неторопливо вышли из машины. Они кланялись ей и смущенно улыбались.

— Что вы улыбаетесь, — крикнула она, топнув ногой.

Мужчины еще раз поклонились:

— Просим прощения, мадам, — гнусавым голосом произнес один из них на английском. — Нам очень жаль, что вы на нас наехали, но мы готовы все исправить.

Ухоженная рука протянула Азиадэ банкноту.

— Вы к тому же еще иностранцы?! — закричала Азиадэ, вне себя от ярости. — Так запрсто приезжаете к нам и наезжаете на женщин! Вас нужно выдворить из страны. Сидите лучше у себя дома, цыганская банда! Что вас носит по всему свету?!

Незнакомцы, очевидно, не понимали ни слова. Они стояли, смущенно переминаясь с ноги на ногу. В конце концов, тот, что потолще, обратился к худому на иностранном, но так хорошо знакомом Азиадэ языке:

— Погляди, Джон, какая у нее красивая грудь! А какие бедра! Может быть, ты ее поцелуешь, и она успокоится.

Звуки родной речи вызвали в Азиадэ новый приступ бешенства. Она выхватила из рук толстяка зеленую банкноту, разорвала ее на мелкие кусочки, плюнула на них и величественным жестом швырнула ему в лицо. После этого она вскочила в свою машину и умчалась прочь.

Мужчины молча смотрели ей вслед.

— Темпераментная женщина, — наконец произнес Джон, — ее мужу, наверняка, приходится нелегко.

— Красивая грудь, — повторил Сэм. — Она еще совсем молода. А что она, собственно, от нас хотела? Она ненормальная, только ненормальные рвут деньги.

Огорченно качая головой, он сел в машину. Джон последовал за ним. Они медленно поехали дальше. Через полчаса они вошли в отель. «Пятичасовой чай» уже закончился и огромный холл опустел.

— Остановилась ли в вашем отеле фрау доктор Хаса? — спросил Хаса.

— Так точно, комната двадцать восемь, — с поклоном ответил портье.

— Давай для начала сходим в бар, — предложил Сэм, — тебе не мешало бы выпить для смелости.

Джон кивнул, и они пошли в бар. После третьего стаканчика виски Сэм сказал:

— Сначала заговори с ней на английском, чтоб не спугнуть. Будь вежливым и обходительным. Женщины это любят.

Потягивая уже шестой стаканчик, он смущенно посмотрел перед собой и пробурчал:

— Если она тебе понравится, забирай ее сразу с собой. Если возникнут проблемы, позови меня, я же твой агент. Ну, все, теперь иди. Я подожду здесь.

Джон встал и с серьезным и гордым лицом поднялся по лестнице, постучал в дверь двадцать восьмого номера.

— Войдите, — раздался мелодичный женский голос.

Когда Джон Ролланд вошел в комнату, ему навстречу поднялась женщина с надменным взглядом и благородной линией губ.

— Фрау доктор Хаса? — спросил Джон с поклоном.

Он пронизывающим взглядом посмотрел на нее и милостиво улыбнулся, затем опустился в одно из кресел и закурил.

— Вы предпочитаете поговорить на английском или турецком? — спросил он как бы невзначай.

Дама удивленно посмотрела на него.

— Конечно на английском, — робко ответила она.

Джон рассмеялся, закинув ногу на ногу. Женщина была прекрасна, но очевидно не понимала о чем речь.

— Я принц Абдул Керим. Сейчас я вас заберу, потому что вы мне понравились.

Шесть виски подряд за один вечер, были явным перебором.

— Что, простите? — спросила женщина, сильно побледнев.

Джон смеялся.

— Вы, очевидно, меня не ждали. У меня больше нет дворца, но я здесь. Я стал продюсером, мне очень плохо в этом чужом мире. Мы могли бы выехать прямо сегодня.

— О, господи! — сказала дама, прикусив губу. — Что вам, собственно говоря, надо?

Джон наморщил лоб.

— Не глупите, — сказал он строго, — неужели я должен приказывать?

— Ну что вы, я уже иду, — проговорила она, стуча зубами, — мне нужно только позвонить горничной.

Дрожащей рукой она сняла трубку.

— Курц, ради Бога, приходите, пожалуйста, скорей сюда, — потом повесив трубку и собрав всю свою любезность, сказала: — Я пойду собирать чемодан. Через полчаса я буду готова, — и выскочила из комнаты.

Джон погасил сигарету и стал ждать. В комнату вошел угрюмого вида господин и поклонился.

— Доктор Курц, — сказал он, присев и посмотрел на Ролланда профессиональным взглядом. — Каковы ваши первые детские впечатления? — профессионально мягким голосом спросил принца.

— Корона, — чистосердечно признался Джон.

— О-о, — задумчиво произнес Курц.

Тем временем, Марион буквально влетела в бар.

— Виски, пожалуйста. Представляете, — говорила она потом бармену, — какой-то незнакомец врывается ко мне в комнату, говорит на английском, утверждает, что он принц и заберет меня с собой. Мой бывший муж — врач, поэтому я сразу поняла — мания величия.

— Какой ужас! — отвечал бармен.

Полный человек, мирно дремавший в уголке, внезапно откашлялся и крикнул:

— Счет!

Он поспешил через зал, поговорил о чем-то с портье и быстро поднялся по лестнице. Открыв дверь в номер двадцать восемь, он увидел доктора Курца, собирающегося стучать по колену Джона.

— Вам часто снятся поезда и самолеты? — спрашивал врач и Джон отвечал:

— Нет, мне вообще не снятся сны.

— О, — озабоченно прищурившись, воскликнул врач.

— Пойдем скорей, — крикнул Сэм по-турецки, — иначе может быть поздно!

Джон вскочил. Врач тоже поднялся.

— Ага, — сказал он и, взяв Сэма под руку, отвел его в сторону и шепотом спросил: — Вы, наверное, его надзиратель? Типичный случай мании величия. Склонность к маниакально-депрессивным состояниям. На чье имя мне выслать счет?

— Какой еще счет? — спросил Сэм раздраженно.

Доктор Курц сказал с достоинством:

— Я попрошу пятьдесят шиллингов за лечение.

— Достаточно и двадцати, — прошипел Сэм и протянул врачу банкноту. Потом он схватил Джона за руку и выволок его из комнаты.

— Я сразу узнал его, — сказал Джон, когда Сэм почти выволок его из отеля. — Этот врач муж моей невесты. Она хотела выиграть время, чтобы успеть сложить вещи. Ну, сейчас я думаю она уже готова.

— Помолчал бы лучше, — рявкнул Сэм, таща Джона к машине.

И лишь когда машина выехала со двора гостиницы, он сказал высокомерно:

— Запомни Джон, когда автор начинает вести дела без агента, он в результате, обязательно попадает в сумасшедший дом. Этот врач абсолютно прав — у тебя мания величия. Ты вообразил себе, что можешь вести переговоры без меня. Я завтра пойду к настоящей Азиадэ и сам улажу дело. Даже для брачного договора необходим агент.

Он говорил долго и надменно, а Джон погружался в собственные мысли.

— Сэм, — тихо проговорил он потом, — поверь мне, эта женщина была мне с самого начала несимпатична.

Он грустно покачал головой и сплюнул. Автомобиль покатил в Вену.

 

А в это время у дома на Рингштрасе остановилась другая машина с разбитым стеклом. Азиадэ взбежала по лестнице и наткнулась на Хасу со шляпой в руках, готового выйти из дома.

— Хаса, — закричала она, всхлипывая, — я обидела твоего друга Курца, я разбила машину, я разорвала сто долларов и бросила их в лицо незнакомым людям, и все это из-за Марион.

Она рыдала, уткнувшись в плечо Хасы. Он нежно поглаживал ее вздрагивающие плечи. Эта дикарка любила его, в этом не было сомнений, даже если такая любовь была незнакомой и непонятной, полной странных порывов, приступов и импульсов. Он погладил ее по голове и спокойно сказал:

— Никакой Марион больше нет, никакой Марион никогда и не было. Есть только Азиадэ.

Азиадэ с благодарностью посмотрела на него.

— Да, — сказала она, — есть только Азиадэ, и она забыла записать номер машины, на которую наехала. Не сердись, Хаса, я не хочу больше водить машину.

 

Глава 18

 

Сердито раскуривая сигару, Сэм Дут шел по Рингштрасе. Все ему в этой Вене не нравилось. Улицы казались безбожно широкими, дома постыдно низкими, и ни в одном кинотеатре не было афиши фильмов Джона.

— Летний сезон, — пробурчал он и пошел дальше.

Черт их дернул ехать в Европу, почему нельзя было поехать в Мексику или на Кубу. И вообще, напрасно Джон связался с женщинами, они всегда приносили дому Османов одни только неприятности.

Сэм остановился и стряхнул пепел. Прошло ровно шесть лет с тех пор, как он подобрал оборванного голодного Джона в каком-то подозрительном кабаке в Бовери. Его мудрое греческое сердце сразу почуяло большую удачу. Он накормил беднягу и окрестил его Джоном Ролландом. Однако за накрахмаленной рубашкой под фраком и красным паспортом скрывалась лабильная османская душа.

«Он всего лишь пьяница, — думал Сэм, — и останется таким пока не найдет покой». В душе он был рад тому, что может проявить человеколюбие, не забывая об интересах дела. Если Джон еще года три будет так пьянствовать, он заработает себе больную печень, а через пять лет докатится до «белой горячки». Османы всегда были слабы здоровьем, и тогда все — конец фильмам. Сэм так же нежно заботился о Джоне, как бедный крестьянин о своей корове. «Ему могла бы помочь хорошая жена, — думал он, — верная, покорная женщина, которая заполняла бы его вечера. Ему было бы с кем мечтать о родине, это его так вдохновляет. Он же ненормальный». Сэм Дут пожал плечами, сам он о родине никогда не думал.

Он остановился перед домом с латунной табличкой: «Доктор Александр Хаса», поднялся по широкой лестнице, позвонил в дверь и спросил Азиадэ, после чего его проводили в небольшой эркер.

Сэм Дут считал себя уравновешенным деловым человеком с большим опытом и ясной головой. Но сейчас он остановился как вкопанный, недоуменно моргая.

Ему улыбалась та самая темпераментная блондинка, разорвавшая накануне на мелкие кусочки стодолларовую купюру.

— Ах, — смог лишь произнести Сэм, испуганно осматриваясь по сторонам. К счастью, поблизости не было видно тяжелых предметов.

— Мадам, — начал было он, но почувствовал, что вся заранее заготовленная речь застряла в горле. — Мадам, прошу прощения за вторжение. Нам удалось по номеру машины узнать ваш адрес. Мой друг и я чрезвычайно огорчены тем, что невольно оказались причиной вашего гнева.

— Вы можете говорить по-турецки, — произнесла блондинка, с вызывающим видом посмотрев на него. — Вы очень живо обсуждали на этом языке мою грудь и бедра.

Сэм настороженно следил за ней, уверенный, что сейчас она схватит нож и швырнет ему в голову. Или выцарапает глаза. Женщины, которые так запросто рвут на мелкие клочки стодолларовые бумажки, способны на все.

— Ханум, — сказал он на мягком старо-турецком, — даже если у меня больше грехов, чем песчинок в пустыне, ваши благодеяния ничего не изменят. Вспомните, ханум, когда султан застал великого Саади, творящего грех, поэт воскликнул: «О султан, посмотри на свои грехи, и ты простишь меня».

Сэм Дут был умным человеком, не зря же он родился на Фанаре. Азиадэ радостно захлопала в ладоши.

— Хаса, — позвала она, — иди скорей сюда!

Дверь открылась, и вошел Хаса в белом халате.

— Это один из тех людей, на которых я вчера наехала. Он хорошо воспитан, родом из Стамбула и очень просит простить их. Как мне поступить, Хаса?

— Смилуйся, — сказал Хаса.

Он взглянул на этого толстого, темноволосого человека, который смущенно стоял посреди комнаты, и у него не шевельнулась и тень подозрения, что гость намеревается забрать у него жену, разрушить семью, отнять покой. И все из-за мужчины, которого зовут Ролланд и которому грозит делирий.

— Господин доктор, уважаемая ханум. — Сэм Дут был сама покорность. — Мой друг и я были бы очень рады пригласить вас сегодня в гости. Так редко можно встретить своих земляков в Европе.

Азиадэ вопросительно взглянула на Хасу.

— Иди одна, — сказал Хаса — сегодня четверг, я должен быть на собрании.

Сэм Дут удивился. Как все-таки глупы европейские мужчины. Господь наказывает глупых и помогает умным. Этот доктор позволяет своей златовласой красавице жене уйти с двумя посторонними мужчинами. Это настолько глупо, что не заслуживает даже угрызений совести.

Сэм поклонился и покинул дом.

Сводничество во все века считалось достойным занятием. Еще ассирийские рукописи упоминают о сводниках. В священных дворцах Византии сводники всего мира боролись за честь уложить базилису в царскую постель. Великие Османы рассылали из Стамбула сводников во все стороны света. Князья и паши присылали им в дар женщин.

Сводничество было древним и почтенным занятием, и Сэм Дут очень гордился собой.

Весь вечер Азиадэ сияла от радости. Она стояла перед зеркалом в гардеробной, держа в руках, словно скипетр, тюбик помады. Все-таки турки благородный народ. Они умеют вести себя с дамами, даже если эта дама на них наехала и ругалась. Азиадэ вытянула губы и осторожно провела по ним помадой. Весь нынешний вечер она будет говорить по-турецки. И неважно, кто эти незнакомцы. Главное — они земляки, часть родной земли. Открыв флакончик с духами, она коснулась стеклянной палочкой висков. Ей очень хотелось сегодня вечером говорить об анатолийских селах и маленьких лодках, которые, управляемые крепкими арнаутами, кружат у берегов Мраморного моря. Ей хотелось ощутить пыль азиатских холмов и узких, защищенных от солнца улочек далеких городов.

Азиадэ провела узкой щеточкой по мягким ресницам. Сегодня вечером она будет купаться в океане родных звуков, и незнакомцы будут рассказывать ей об идущих из пустыни верблюдах с желтыми глазами.

— Вот так, — произнесла она, довольно разглядывая свои розовые ногти. Она хотела достойно предстать перед незнакомцами, с которыми она поругалась, и которые несут на своих колодках пыль родной земли. С этим она вышла из дома.

В холле отеля ей навстречу поднялся Сэм Дут. Возле него опустевшие, устремленные в даль глаза, сжатые губы — Джон Ролланд. Он посмотрел на Азиадэ, вежливо пожал ее розовые пальцы. Османский изогнутый нос ощутил аромат ее тела, а губы спокойно произнесли:

— Ваш покорный слуга, ханум.

Они сидели в ресторане отеля. Молчаливый официант обслуживал их стол. Звенели бокалы. Азиадэ рассказывала о своем отце, который жил в Берлине, о братьях, погибших на поле битвы, об их доме на Босфоре.

— Вы давно уехали из Стамбула? — спросила она.

Пустые, подернутые пеленой усталости глаза Джона сверкнули из-под прикрытых век.

«Какая женщина, — подумал он. — Может запросто разорвать деньги, может за себя постоять. Истинная османка, высочайшей стамбульской шлифовки. Никогда нельзя отвергать женщину, которую прежде никогда не видел. Каким же я был идиотом! Но теперь я поумнел. Молитвы лучше, чем сон, а женщина лучше, чем вино. Она будет моей женой».

— Да, — произнес он вслух. — Мы давно уехали из Стамбула. Но мы знаем: народу живется хорошо, родина процветает, армия сильна. В Стамбуле нет больше горя.

— И нет больше Османов, — заметила Азиадэ.

— Совершенно верно, — голос Джона прозвучал безучастно. Он тоже был лучшей стамбульской шлифовки. — Нет больше Османов. Есть только турки. Так лучше. Османы были, как старые волки с выпавшими зубами.

— И все же они имели заслуги, — встрял Перикл, ему стало жутко от равнодушного голоса Джона.

— Заслуги не могут претендовать на вечную благодарность, — отрезал Джон. — Все взвешено и измерено, чаша была переполнена.

— Я была помолвлена с одним из членов дома Османов, — сказала Азиадэ. — Слуга не должен плохо говорить о своем павшем хозяине.

— Я никогда не был слугой дома Османов. — Веки Ролланда возмущенно взлетели вверх. — Впрочем, и вы тоже, ханум, предпочли австрийца осману. Это еще раз подтверждает, что чаша была полна.

— Он меня отверг.

Голос Азиадэ словно вобрал в себя весь холод обоих полюсов, и Сэм Дут вдруг вспомнил, что должен позвонить и еще, возможно, получить одну телеграмму. Он ушел, велев портье поставить на ночной столик Джона бутылку виски. Сэм был воистину умным и предусмотрительным человеком.

— Я встречал вашего отца в Берлине. Он поручил мне передать вам привет. — Джон говорил тихо, руки его потирали голову у висков.

— Вы видели моего отца? Вы знакомы с ним?

— Конечно, знакомы, и очень давно. Я видел его сначала на Баби-Саадат, у Врат Блаженства. Это произошло в пятнадцатый день Рамазана, когда Мехмет Рашид в первый раз поцеловал плащ Пророка. Как давно это было. Мы прошли через королевские врата. Впереди император в маршальском мундире, за ним — главный визирь. Мы шли в зал Священного Плаща. Он был полностью обит черной тканью, на которой огромными золотыми буквами были вышиты суры Корана. Посередине стоял инкрустированный драгоценными камнями сундук, в котором лежал плащ Пророка. Однако я уже наскучил вам своими рассказами. Это все было очень давно, а вы современная женщина.

— Говорите дальше, — Азиадэ отложила приборы.

Щеки ее разрумянились. Было время, когда ее отец шел рядом с султаном через Врата Блаженства в зал Священного Плаща.

— Плащ Пророка был обернут в сорок шитых золотом покрывал. В зале горели свечи. Было очень жарко, и это продолжалось невообразимо долго, пока все сорок покрывал сняли с плаща. Правитель был больным человеком. Прикрыв глаза, он стоял, опершись на свой меч, и молился. Потом он первым поцеловал плащ Пророка. После него все остальные, по очереди. Ваш отец был тридцать восьмым. Он был тогда еще молодым генералом. Справа гофмаршал держал на вытянутых руках бархатную подушку, на которой лежали шелковые платки. После каждого поцелуя он вытирал плащ Пророка одним из платков и вручал его целовавшему. Затем дворцовые прислужники внесли серебряный поднос с водой для омовения подола плаща. После омовения эту воду разлили в маленькие бутылочки, и каждый получил по бутылке с королевской печатью. Это было в тот прекрасный день, когда я впервые увидел вашего отца.

Азиадэ слушала, глядя прямо перед собой. Она находилась в большом светлом помещении. Официант во фраке склонился над соседним столиком. Мимо прокатили столик на колесах, уставленный hors d’oeuvres… И надо всем этим парил, как привидение, Плащ Пророка неожиданно оживший в рассказе незнакомца. Темная комната с черными обоями и немощный султан, опершийся о меч. В ее воображении картины сменяли одна другую. Больной сидел за столом, а в серебряной посуде плавали форели.

— Это был единственный раз, когда вы видели моего отца?

— Нет, в следующий раз я увидел его десять лет спустя. В мечети знаменоносца Эюба. Это было в тот день, когда Вахтеддина опоясывали мечом Османов. Возле нового султана стоял толстый Талаат паша. Энвер с тонкой полоской усов, в парадном мундире. Ваш отец стал к тому времени уже управляющим тайного кабинета султана. У Вахтеддина были впалые щеки и длинные руки. Он последним опоясал себя мечом Османов.

Джон спокойно пил кофе. Движения его были механическими, и он походил на управляемый извне автомат. Лишь при упоминании о Вахтеддине Ролланд впервые едва заметно наморщил лоб.

— Если мой отец был тридцать восьмым в свите Мехмет Рашида, на каком же месте были тогда вы?

— Я? Я был семнадцатым.

Они оба замолчали. За соседним столом посетитель делал пространный заказ.

— Вы лжец, — нежно сказала Азиадэ, — но это ничего, мне приятно поговорить о старых временах.

— Я не лжец, — грустно возразил Джон. — С чего вы взяли, что я обманываю вас?

— Потому что… ну. Все очень просто, вам наверняка нет и сорока, а когда мой отец был тридцать восьмым в свите султана, вам не могло быть и двадцати. А вы говорите, что были на семнадцатом месте.

— Это вовсе не причина, считать меня лжецом.

Ролланд не был оскорблен, немного помолчав, он твердо сказал:

— Принцы королевской крови следуют перед королевской свитой и военными.

— Что вы имеете в виду? — Дикий ужас отразился в глазах Азиадэ. Огромный зал вдруг превратился в тесную тюремную камеру. — Что вы имеете в виду? — повторила она и замолчала.

Она больше не ждала ответа, а только смотрела на это узкое лицо, светлые пустые глаза, горбатый нос, сухие, злые губы и очерченный, квадратный лоб. Лицо было неподвижным, похожим на маску, даже глаза казались застывшими. Они колко и пристально смотрели на Азиадэ.

— Нет, — пробормотала Азиадэ. — Нет, прошу вас, нет.

Она стерла рукой помаду с губ. Лицо Ролланда оставалось непроницаемым, он молча смотрел на нее, словно каменная статуя, по ошибке забредшая в этот залитый светом зал из древних времен.

— Ваш отец дал мне адрес, — наконец сказал он. — Султан избрал вас для меня, но я никогда не думал о вас, ни в Стамбуле, ни в Америке. А теперь я вижу вас перед собой и думаю о вас. Вы должны стать матерью принцев.

Азиадэ молчала, не сводя глаз с сидящего перед ней человека. Так значит это он, изгнанный с родины, пропавший без вести. Это в его дворце росли пинии, кроны которых она видела из-за широкой стены, а на террасе часто сидел толстый евнух, скорее всего, гофмейстер. Это он мог семнадцатым коснуться губами Плаща Пророка после Мехмет Рашида. Это ему пообещал ее узкоплечий Вахтеддин. Это ему принадлежала она, ему была предназначена каждая клетка ее тела, для него она заучивала стихи персидских поэтов и арабские молитвы, для него она изучала дикие созвучия варварских слов.

— Ваше высочество… — сказала она, и голос ее дрогнул.

Реальность превратилась в какой-то запутанный, фантастический сон. Где-то вдали раздавался высокомерный смех Марион, звучал и замолкал. Дом на Босфоре, родина, кроваво-красные закаты над Золотым Рогом, все это стало явью, воплощенной в этом незнакомом человеке с тонкими сердитыми губами и внимательными глазами.

Ей вдруг захотелось вскочить, взять его тонкие, безвольно повисшие руки и прикоснуться губами к его плечу.

— Ваше высочество, — повторила она, опустив голову. — Я ваша слуга, Ваше высочество. Я пойду за вами куда вы прикажете.

Она подняла глаза. На секунду ее охватило бешеное, дикое, почти болезненное ощущение счастья. Губы Джона улыбались.

Он поднялся и проводил ее до дверей. Она шла по Рингу, как по мягкому ковру. Счастье — необъятное, единственное в жизни — вот оно. У него были светлые глаза, тонкие губы и мягкий стамбульский диалект. Оно было неожиданно в ней — неразделимо, словно часть ее тела — счастье.

Только у порога дома Азиадэ вспомнила, что она замужем и ее зовут фрау доктор Хаса. Она остановилась и с испугом оглянулась. На улице не было ни души. Азиадэ на миг замерла, потом тряхнула головой. Действительно, есть человек по имени Хаса, и она — его жена.

Неожиданно она повернулась и торопливо направилась в сторону городского парка.

 

(Продолжение следует)

 

Свернуть