19 июля 2019  00:50 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту

Лауреаты "Нобелевской премии" в области литератуы



Светлана Алексиевич 

 

Цинковые мальчики


Продолжение - Начало

 

Вины на мне нет, кошмаров не боюсь. Всегда выбирал честный поединок: он и я. Когда увидел, как бьют пленного… Бьют вдвоём… А он связанный… Лежит как тряпка… я их разогнал, не дал бить… Таких презирал… Берет автомат и стреляет в орла… В морду одному заехал… Птицу – за что? Что она ему сделала?

Родные спрашивали:

– Как там?

– Ладно. Извините. Потом расскажу.

Окончил институт. Работал инженером. Я хочу быть просто инженером, а не ветераном афганской войны. Вспоминать не люблю. Хотя я не знаю, что будет с нами, с поколением, которое выжило. Впервые так выговорился… Как в поезде… Сошлись незнакомые люди, поговорили и вышли на разных станциях… Руки у меня дрожат… Почему-то волнуюсь… А мне казалось, что я легко вышел из игры… Будете писать, моей фамилии не называйте… Я ничего не боюсь… Но я не хочу во всей этой истории находиться…»

Сержант, командир взвода пехоты

 

«В декабре у меня намечалась свадьба, а в ноябре я уехала в Афганистан. Призналась жениху – рассмеялся: „Защищать южные рубежи нашей Родины?“ А когда поверил, что не шучу: „Тебе что, здесь спать не с кем?“

Ехала сюда, думала: «Не успела на БАМ, на целину, повезло – есть Афган!» Я поверила песням, которые привозили ребята, целыми днями крутила:

  • На афганской земле
  • За прошедшие годы немало
  • Разбросала по скалам
  • Россия своих сыновей…

Была книжная московская девочка. Мне казалось, что настоящая жизнь где-то далеко. И там мужчины все – сильные, женщины – красивые. Много приключений. Хотелось вырваться из привычного…

Три ночи добиралась до Кабула, не спала. На таможне решили: нанюхалась. Помню, со слезами кому-то доказывала:

– Я не наркоманка. Я спать хочу.

Тащу тяжёлый чемодан – мамино варенье, печенье, и никто из мужчин не поможет. И это не просто мужчины, это молодые офицеры, красивые, сильные. А за мной всегда ухаживали мальчики, боготворили. Искренне удивилась:

– Поможет кто-нибудь?!

Они так на меня посмотрели…

Ещё три ночи сидела на пересылке. В первый же день подошёл прапорщик:

– Хочешь остаться в Кабуле, приходи ночью…

Толстенький, упитанный, по кличке, как потом девчонки шепнули, Баллон.

Взяли меня в часть машинисткой. Работали на старых армейских машинках. В первые же недели в кровь разбила пальцы. Стучала в бинтах – ногти отделялись от пальцев.

Через пару недель стучит ночью в комнату солдат:

– Командир зовёт.

– Не пойду.

– Чего ломаешься? Не знала, куда ехала?

Утром командир пригрозил сослать в Кандагар.

Что такое Кандагар?

Мухи, «духи» и кошмар…

Боялась в эти дни попасть под машину… Выстрела в спину…

По соседству в общежитии жили две девчонки: одна отвечала за электричество, прозвали её Электричкой, вторая занималась химводоочисткой – Хлорка. На все у них объяснение:

– Это жизнь…

Как раз в это время в «Правде» напечатали очерк «Афганские мадонны». Из Союза девочки писали: там он понравился, некоторые даже пошли в военкомат проситься в Афганистан. А мы не могли спокойно пройти мимо солдат, те ржали: «Бочкаревки», вы, оказывается, героини?! Выполняете интернациональный долг в кровати!..» Что такое «бочкаревки»? В «бочках» (такие вагончики) живут большие звезды, не ниже майора. Женщин, с которыми они… зовут «бочкаревками». Мальчишки, кто служит здесь, так и говорят: «Если я услышу, что девчонка была в Афгане, для меня она исчезает…» Мы пережили те же болезни, у всех девчонок гепатит был, малярия… Нас так же обстреливали… Но вот мы встретимся в Союзе, и я не смогу этому мальчишке броситься на шею. Мы для них все б… или чокнутые. Не спать с женщиной – не пачкаться…»А с кем я сплю? Я сплю с автоматом…» Могут в лицо крикнуть… Попробуй после этого кому-нибудь улыбнись…

Моя мама с гордостью объявляет знакомым: «Моя дочь в Афганистане». Наивная моя мама! Мне хочется написать ей: «Мама, молчи, а то услышишь: твоя дочь – проститутка»… Может, вернусь, все осмыслю – и отойду, потеплею. А сейчас внутри сломано, смято. Чему я здесь научилась? Разве тут можно научиться добру или милосердию? Или радости?

Бочата бегут за машиной:

– Ханум, покажи…

Могут и деньги совать. Значит, кто-то у них берет…

Была у меня мысль, что не доживу до дома. Сейчас я это перешагнула. Два сна у меня здесь меняются и повторяются.

Первый сон.

Заходим в богатый дукан. На стенах ковры, драгоценности… И меня наши ребята продают. Им приносят мешок с деньгами… Они считают афошки… А два «духа» накручивают себе на руки мои волосы… Звенит будильник… В испуге просыпаюсь и кричу. Всех страхов ни разу не досмотрела… 

 

Второй сон.

 

Летим из Ташкента в Кабул в военном самолёте Ил-65. Появляются в иллюминаторе горы, и яркий свет тухнет. Начинаем проваливаться в бездну какую-то, нас накрывает пластом афганской тяжёлой земли. Рою её, как крот, и не могу выбраться на свет… Задыхаюсь… И копаю, копаю…

Если себя не остановлю, моему рассказу не будет конца. Тут каждый день случается что-то такое, что переворачивает тебя, твою душу. Вчера знакомый парень получил письмо из Союза, от своей девушки: «Я не хочу с тобой дружить, у тебя руки по локти в крови». Прибежал ко мне – я пойму.

О доме мы все думаем, но говорим мало. Из суеверия. Очень хочется вернуться. Куда мы вернёмся? Об этом тоже молчим. Только травим анекдоты:

– Дети, расскажите, кто ваши папы? Все тянут руки вверх:

– Мой папа – врач…

– Мой папа – сантехник…

– Мой папа в цирке работает…

Маленький Вова молчит.

– Вова, ты не знаешь, кто твой папа?

– Раньше он был лётчиком, а сейчас работает фашистом в Афганистане…

Дома я любила книжки о войне, здесь таскаю с собой Дюма. На войне не хочется видеть войну. Девочки ходили смотреть убитых. Говорили: лежат в носочках… Не хочу смотреть… И не люблю выезжать в горы. Там много на улицах одноногих мужчин скачет. Не каждый способен привыкнуть. Я, например, не могу. У меня была мечта стать журналистом, а теперь не знаю, мне теперь трудно во что-то верить.

Вернусь домой – никогда не поеду на юг. Не хватит сил видеть горы. Когда я вижу горы, мне кажется, что сейчас начнётся обстрел. Однажды нас обстреливали, а девочка стояла на коленях, плакала и молилась… Интересно, о чем она просила небо? Мы все здесь немножко скрытные, никто до конца не открывается. Каждый пережил какое-то разочарование…

А я все время плачу и молюсь о той книжной московской девочке, которой больше нет…»

 Служащая

 

«Летел я туда с надеждой вернуться обратно и пройти с гордо поднятой головой. А теперь думаю, что таким, каким был до этой войны, уже никогда не буду. Нет… Не буду…

Наша рота прочёсывала кишлак. Идём с парнем рядом. Он открывает ногой дверь в дувал и в него – из пулемёта, расстреливает в упор… Девять пуль… Сознание заливает ненависть… Мы стреляли всех, вплоть до домашних животных, в животное, правда, стрелять страшнее. Жалко. Я не давал расстреливать осликов… В чем же они виноваты?.. У них на шее висели амулеты, такие же, какие у детей… Когда подожгли пшеничное поле, мне стало не по себе, потому что я деревенский. Там вспоминалось из прежней жизни только хорошее, больше детство. Как лежал в траве среди колокольчиков и ромашек… Как жарили на костре пшеничные колоски и ели…

Жара стояла такая, что железо лопалось на крышах дуканов. Поле загорелось сразу, взорвалось огнём. Оно пахло хлебом… Огонь поднимал вверх детский запах хлеба…

Там ночь не наступает, а падает на тебя. Вот был день, и уже – ночь. Вот ты был мальчик, и уже – мужчина. Это делает война. Там идёт дождь, ты его видишь, но до земли он не долетает. Смотришь через спутник передачи о Союзе, удостоверяешься, что есть та, другая жизнь, но в тебя она уже не проникает… Все это можно рассказать… Все это можно напечатать… Но что-то обидное для меня происходит… Не могу передать сути…

Иногда мне самому хочется написать все, что видел. В госпитале. Безрукий, а у него на кровати сидит безногий и пишет письмо матери. Маленькая девочка… Она взяла у советского солдата конфету. Утром ей отрубили обе руки… Написать все как было, и никаких размышлений. Шёл дождь… И только об этом – шёл дождь… Никаких размышлений – хорошо или плохо, что шёл дождь.

Возвращались мы с надеждой, что дома нас ждут с распростёртыми объятиями. И вдруг открытие – никому не интересно, что мы пережили. Во дворе стоят знакомые ребята: «А, прибыл? Хорошо, что прибыл». Пошёл в школу. Учителя тоже ни о чем не расспрашивают. Наш разговор.

Я:

– Надо увековечить память тех, кто погиб, выполняя интернациональный долг.

Они:

– Это были двоечники, хулиганы. Как мы можем повесить на школу мемориальную табличку в их честь?

Тут к войне своё отношение. Мол, что вы такого героического совершили? Проиграли войну? А кому она нужна была, эта война, – Брежневу и военным генералам? Получилось, что мои друзья погибли зазря. И я мог погибнуть зазря. А моя мама увидела меня из окна и бежала через всю улицу, кричала от радости. «Нет, – говорил я себе, – пусть свет перевернётся, но это не перевернётся: герои в земле лежат. Герои!» 

В институте старый преподаватель убеждал:

– Вы стали жертвой политической ошибки… Вас сделали соучастниками преступления…

– Мне было тогда восемнадцать лет. А вам сколько? Когда у нас там шкура лопалась от жары – вы молчали. Когда нас привозили в «чёрных тюльпанах» – вы молчали. Играли на кладбищах военные оркестры. Когда нас там убивали – вы молчали. Теперь все разом заговорили: жертва… ошибка…

А я не хочу быть жертвой политической ошибки. И я буду за это драться! Пусть свет перевернётся, но это не перевернётся: герои в земле лежат. Герои!»

 Рядовой, гранатомётчик

 

«Мне повезло. Я возвратился живой, с руками, ногами, глазами, не обожжённый и не сумасшедший. Мы уже там поняли, что война не та, на которую ехали. Решили – давай довоюем, останемся живыми, вернёмся домой и там разберёмся…

Мы – первая замена тем, кто входил в Афганистан. У нас не было идеи, у нас был приказ. Приказы не обсуждают, начни обсуждать – это уже не армия. Читайте Энгельса: «Солдат должен быть как патрон, в любое время готовый к выстрелу». Наизусть помню. На войну едут убивать. Моя профессия – убивать. Я этому учился. Личный страх? Другого могут убить, а меня нет. Этого убили, а меня не убьют. Сознание не воспринимает самой возможности собственного исчезновения. А ехал туда не мальчишкой – тридцати лет.

Я там почувствовал, что такое жизнь. Те годы – одни из лучших, – так я вам скажу. Здесь наша жизнь серенькая, маленькая: служба – дом, дом – служба. Там мы все испробовали, узнали. Испытали истинную мужскую дружбу. Увидели экзотику: как клубится утренний туман в узких ущельях, будто дымовая завеса, бурубухайки – разукрашенные, с высоченными бортами афганские грузовики, красные автобусы, внутри которых едут люди вперемешку с овцами и коровами, жёлтые такси. Там есть места, похожие на лунный пейзаж, что-то фантастическое, космическое. Одни вечные горы, кажется, человека на этой земле нет, только камень живёт. И этот камень в тебя стреляет. Просто чувствуешь враждебность природы, даже ей ты чужой. Мы жили между жизнью и смертью, и в наших руках тоже были чья-то жизнь и чья-то смерть. Есть ли что-нибудь сильнее этого чувства? Как там погуляли, мы нигде больше не погуляем. Как там нас любили женщины, они нигде больше так нас не будут любить. Все обострялось близостью смерти, мы все время вертелись возле смерти. Много было разных приключений, мне кажется, я знаю запах опасности, как она пахнет, когда видишь затылком. Я все там испробовал и вышел сухим из воды. Там была мужская жизнь. Вот откуда у нас ностальгия. Афганский синдром…

 

Правое было дело или неправое было дело – никто тогда не задумывался. Мы делали то, что нам приказывали. Воспитание, привычка. Теперь, конечно, все переосмыслено, взвешено временем, памятью, информацией и правдой, которую нам открыли. Но это же почти через десять лет! А тогда существовал образ врага, знакомый из книжек, из школы, из фильмов о басмачах. Кинокартину «Белое солнце пустыни» я раз пять смотрел. И вот он, враг! И тебе хватило, досталось, а то жалел, что поздно родился, не успел к сорок первому году. У нас у всех духовный опыт или войны, или революции, других примеров не внушили.

Мы заменили первых и стали весело забивать колышки будущих казарм, столовых, армейских клубов. Выдали пистолеты ТТ-44 времён войны, политруки с ними ходили. Ими только застрелиться или продать в дукан. Ходили, как партизаны, кто в чем, большая часть в спортивных трико, кроссовках. Я был похож на бравого солдата Швейка. Пятьдесят градусов жары, а начальство требует галстук и полную форму, как положено по уставу от Камчатки до Кабула…

В морге – мешки с разрубленным человеческим мясом… Шок! Через полгода… Смотрим кино… Трассеры на экран летят… Продолжаем смотреть кино… Играем в волейбол, начинается обстрел… Глянули, куда летят мины, играем дальше… Фильмы привозили про войну, про Ленина или как жена изменяет… А всем хотелось комедий… Комедий совсем не привозили… Он уехал, она с другим… Взял бы автомат и разрядил в экран! Экран – три – четыре сшитые вместе простыни под открытым небом, зрители сидят на песке. Раз в неделю – банно-стеклянный день. Бутылка водки – тридцать чеков. Везли из Союза… По таможенной инструкции одному человеку разрешено везти две бутылки водки и четыре вина, а пиво в неограниченном количестве. Пиво сливаешь, заливаешь бутылки водкой. Этикетка «Боржоми», попробуешь – сорок градусов. У нас собаку звали Вермут. Красный глаз, не желтеет. Пили «шпагу» – отработанный спирт с самолётов, антифриз – жидкость для машинного охлаждения. Предупреждаешь солдат:

– Пейте все, но антифриз не пейте.

Через день – два после того, как они прибыли, зовут врача:

– Что?

– Новенькие антифризом отравились…

Наркотики курили. Один накурится – «шубняк» нападает… Любая пуля летит – ему кажется: в него целятся… Другой на ночь курит… Начинаются галлюцинации. Всю ночь семью видит, жену обнимает… У некоторых были цветные видения… Как кино смотрит… Первое время наркотики нам продавали в дуканах, потом давали бесплатно:

– Кури, русский! На, кури… – Бочата бегают и суют солдатам.

Из анекдотов:

– Товарищ подполковник, как пишется ваше звание – вместе или раздельно?

– Конечно раздельно. Проверочное слово «под столом».

Друзья гибли… Зацепил растяжку каблуком, услышал щелчок взрывателя и, как всегда в этом случае, не упал, не прижался к земле, а удивлённо оглянулся на звук и принял на себя десятки осколков… Танк разорвало так, что днище вскрыло, как консервную банку, повырывало катки, гусеницы. Механик-водитель пытался выбраться через люк, показались только его руки – дальше не смог, сгорел вместе с машиной. На кровать убитого в казарме никто не хотел ложиться. Появлялся новенький, по-нашему, «заменщик»…

– Спи пока здесь… На этой кровати… Ты все равно его не знал…

Вспоминали чаще тех, у кого остались дети. Сиротами будут расти… Ну а те, кто никого не оставил, ушёл как не был?..

За войну нам удивительно дёшево платили, каких-то два оклада, из которых один переводили в двести семьдесят чеков, из него высчитывали ещё взносы, подписки, налог и прочее. В то время как обычному вольнонаёмному рабочему на Саланге платили по тысяче пятьсот чеков. Сравните с офицерским окладом. Военные советники получали в пять – десять раз больше. Неравенство обнаруживалось на таможне… Когда везли колониальный товар… У кого магнитофон и пара джинсов, у кого видеосистема и к ней пять – семь чемоданов длиной с матрац, солдаты чуть волокут.

В Ташкенте:

– Из Афгана? Девочку хочешь? Девочка как персик, дорогой, – зазывают в частный бардак.

– Нет, дорогой, спасибо. Домой хочу. К жене. Билет нужен.

– За билет бакшиш давай. Итальянские очки будут?

– Будут.

Пока долетел до Свердловска, заплатил сто рублей и отдал итальянские очки, японский платок с люрексом и французский косметический набор. В очереди научили:

– Что стоишь? Сорок чеков в служебный паспорт – и через день дома.

Беру на вооружение:

– Девушка, мне до Свердловска.

– Билетов нет. Очки надень и посмотри на табло.

Сорок чеков в служебный паспорт…

– Девушка, мне до Свердловска…

– Сейчас проверю. Хорошо, что вы подошли, тут один отказался.

Приезжаешь домой. Попадаешь в совершенно другой мир – в семью. Первые дни никого не слышишь, только видишь. Трогаешь их. Как вам рассказать, что такое провести рукой по головке своего ребёнка… После всего… Утром на кухне запах кофе и блинчиков… Жена зовёт завтракать…

Через месяц уезжать. Куда, зачем – непонятно. Об этом не думаешь. Об этом просто нельзя думать. Знаешь одно: едешь, потому что надо. Ночью на зубах скрипит афганский песок, мягкий, как пудра или мука. Только что ты лежал в красной пыли… Это глина… Рядом рычит БМП… Опомнился, вскочил – нет, ты ещё дома… Уезжаешь завтра… Сегодня отец попросил заколоть поросёнка… Раньше он режет поросёнка, я не подойду, затыкаю уши, чтобы не слышать этот визг… Убегал из дому…

Отец:

– Давай подержи…

– Не так делаете… В сердце ему сюда… – Взял и проколол.

…В морге мешки с разрубленным человеческим мясом… Шок! Нельзя пролить первую кровь, потом трудно остановиться…

Каждый сам занимался своим собственным спасением. Сам!

Сидят солдаты… Внизу идут старик и ослик… Они из гранатомёта: шар-р-рах! Ни старика, ни ослика…

– Ребята, вы что, с ума сошли? Шли старик и ослик… Что они вам сделали?

– Вчера тоже шли старик и ослик… Шёл солдат… Старик и ослик прошли, солдат остался лежать…

– А может, это другой старик и другой ослик…

Нельзя пролить первую кровь… Все время будешь стрелять во вчерашнего старика и вчерашнего ослика…

Довоевали. Остались живы, вернулись домой. Теперь разбираемся…»

 Капитан, артиллерист

 

«Я сидела у гроба и спрашивала: „Кто там? Ты ли там, сынок? «Только это и повторяла: «Кто там? Ты ли там, сынок?“ Все решили, что я сошла с ума.

Прошло время. Я хотела узнать, как погиб мой сын. Обратилась в военкомат:

– Расскажите, как погиб мой сын? Где? Я не верю, что его убили. Мне кажется, что я похоронила железный ящик, а сын где-то живой.

Военком разозлился и даже прикрикнул:

– Это разглашению не подлежит. А вы ходите и всем говорите, что у вас погиб сын. Нельзя разглашать.

…Сутки я мучилась, пока родила. Узнала – сын! – боли прошли: не зря мучилась. С первых дней боялась за него, больше никого у меня не было. Жили мы в бараке, жили так: в комнате стояли моя кровать и детская коляска и ещё два стула. Работала я на железной дороге стрелочницей, зарплата – шестьдесят рублей. Вернулась из больницы и сразу – в ночную смену. С коляской на работу ездила. Возьму плитку, накормлю его, он спит, а я поезда встречаю и провожаю. Подрос, стала одного дома оставлять. Привяжу за ножку к кровати и ухожу на целый день. И он вырос у меня хороший.

Поступил в строительное училище в Петрозаводске. Я приехала его навещать, он поцеловал меня и куда-то убежал. Обиделась даже. Заходит в комнату, улыбается:

– Сейчас девочки придут.

– Какие девочки?

А это он сбегал к девочкам похвастаться, что к нему мама приехала, чтобы они пришли и посмотрели, какая у него мама.

Кто мне подарки дарил? Никто. Приезжает на Восьмое марта. Встречаю на вокзале:

– Давай, сынок, помогу.

– Сумка, мама, тяжёлая. Ты возьми мою трубку чертёжную. Но неси осторожно, там чертежи.

Я так и несу, а он проверяет, как я несу. Что там за чертежи?! Дома он раздевается, я быстрее на кухню – как мои пирожки? Поднимаю голову: стоит и держит в руке три красных тюльпана. Где он их взял на Севере? В тряпочку завернул и в трубку чертёжную, чтобы не замёрзли. А мне никто никогда цветов не дарил.

Летом поехал в стройотряд. Вернулся как раз перед моим днём рождения:

– Мама, извини, что не поздравил. Но я тебе привёз… – И показывает извещение на денежный перевод.

Читаю:

– Двенадцать рублей пятьдесят копеек.

– Ты, мама, забыла большие цифры. Тысяча двести пятьдесят рублей…

– Таких сумасшедших денег сроду в руках не держала и не знаю, как они пишутся.

Он такой довольный:

– Теперь ты отдохнёшь, а я буду работать. Буду много зарабатывать. Ты помнишь, когда я был маленький, я обещал, что вырасту и буду носить тебя на руках?

Правда, такое было. И вырос он метр девяносто шесть ростом. Поднимал и носил меня, как девочку. Наверное, потому мы так любили друг друга, что у нас никого больше не было. Как бы я его жене отдала, не знаю. Не перенесла бы.

Прислали повестку идти в армию. Он хотел, чтобы его взяли в десантники:

– Мама, набирают в десантные войска. Но меня, сказали, не возьмут, потому что я своей силищей им все стропы пообрываю. А у десантников такие красивые береты…

И все-таки он попал в Витебскую десантную дивизию. Приехала к нему на присягу. Даже не узнала: выпрямился, перестал стесняться своего роста.

– Мама, почему ты у меня такая маленькая?

– Потому что скучаю и не расту, – ещё пробовала шутить.

– Мама, нас посылают в Афганистан, а меня опять не берут. Почему ты не родила ещё девочку, тогда бы меня взяли.

Когда они принимали присягу, присутствовало много родителей. Слышу:

– Мама Журавлёва здесь? Мама, идите поздравьте сына.

Я подошла и хочу его поздравить, а он же метр девяносто шесть, никак не дотянусь до него. Командир приказывает:

– Рядовой Журавлёв, нагнитесь, пусть мама вас поцелует.

Он нагнулся и поцеловал, и кто-то нас в эту минуту сфотографировал. Единственный военный снимок, который у меня есть.

После присяги его отпустили на несколько часов, и мы пошли в парк. Сели на траву. Снял он сапоги – ноги стёрты в кровь. У них был марш-бросок на пятьдесят километров, а сапог сорок шестого размера не было, и ему дали сорок четвёртый. Не жаловался, наоборот:

– Мы бежали с рюкзаками, гружёнными песком. Как ты думаешь, каким я прибежал?

– Наверное, последним из-за этих сапог.

– Нет, мама, я был первым. Я снял сапоги и бежал, и песок не высыпал, как другие.

Мне хотелось что-нибудь сделать для него особенное:

– Может, сынок, в ресторан пойдём? Мы никогда с тобой не были в ресторане.

– Мама, купи лучше мне килограмм леденцов. Вот это будет подарок!

Перед отбоем мы расстались. Он помахал мне вслед кульком с леденцами.

Нас, родителей, разместили на территории части в спортзале на матах. Но мы только под утро легли, всю ночь ходили вокруг казармы, где спали наши ребята. Заиграл горн, я подхватилась: поведут на физзарядку, вдруг ещё раз его увижу, хотя бы издалека. Бегут, все в одинаковых полосатых маечках – пропустила, не углядела. А они ходили строем в туалет, строем на физзарядку, строем в столовую. По одному им не разрешали, потому что, когда ребята узнали, что их посылают в Афганистан, один в туалете повесился, ещё двое себе вены перерезали. Их караулили.

Садились в автобус, я одна из родителей плакала. Как будто что-то мне подсказывало, что видела его в последний раз. Скоро он написал: «Мама, я видел ваш автобус, я так бежал, чтобы увидеть тебя ещё раз». Когда мы сидели с ним в парке, по радио пели: «Как родная меня мать провожала». Услышу теперь эту песню…

Второе письмо начиналось: «Привет из Кабула…» Прочитала и так начала кричать, что прибежали соседи. «Где закон? Где защита? – билась головой о стол. – Он у меня единственный, даже в царское время единственных кормильцев в армию не брали. А тут на войну послали». Впервые после рождения Саши пожалела, что не вышла замуж, что некому меня защитить. Саша, бывало, дразнится:

– Мама, почему не выходишь замуж?

– Потому что ты меня ревнуешь.

Засмеётся и промолчит. Мы собирались жить вместе долго-долго.

Ещё несколько писем и молчание, такое длинное молчание, что я обратилась к командиру части. И Саша тут же пишет: «Мама, не пиши больше командиру части, знаешь, как мне попало? А я не мог тебе написать, руку оса укусила. Просить кого-нибудь не хотел, ты испугалась бы чужого почерка». Жалел меня, придумывал сказки, как будто я не смотрела каждый день телевизор и не могла сразу догадаться, что он был ранен. Теперь, если один день не было письма, у меня отказывали ноги. Он оправдывался: «Ну как могут приходить каждый день письма, если нам даже водичку раз в десять дней возят?» Одно письмо было радостное: «Ура-ура! Сопровождали колонну в Союз. Дошли до границы, дальше не пустили, но мы хоть издалека посмотрели на свою Родину. Нигде лучше земли нет». В последнем письме: «Если я проживу лето, я вернусь».

Двадцать девятого августа я решила, что лето кончилось, купила ему костюм, туфли. Все в шкафу…

Тридцатое августа. Перед тем как идти на работу, сняла с себя серёжки и кольцо. Почему-то не могла носить.

Тридцатого августа он погиб…

За то, что осталась живой после смерти сына, я должна благодарить своего брата. Он неделю лежал возле моего дивана, как собака… Сторожил меня… А у меня в голове было одно: добежать до балкона и спрыгнуть с седьмого этажа… Помню, внесли в комнату гроб, я легла на него и меряю… Один метр, второй метр… Сын у меня двухметровый был… Руками меряла, по росту ли гроб… Как сумасшедшая говорила с гробом: «Кто там? Ты ли там, сынок?.. Кто там? Ты ли там, сынок? Кто там? Ты ли там, сынок?..» Привезли в закрытом гробу: вот, мать, мы тебе привезли… Я не могла его поцеловать последний раз… Погладить… Я даже не знала, во что он одет…

Сказала, что место на кладбище сама ему выберу. Сделали мне два укола, и мы пошли с братом. На главной аллее уже были «афганские» могилы.

– И моего сыночка сюда. Тут со своими ребятами ему будет веселее.

Кто с нами был, не помню, какой-то начальник, качает головой:

– Не разрешено их хоронить вместе. Разбрасываем по всему кладбищу…

Ой, недобрая я стала. Ой, недобрая я теперь стала. «Не обозлись, Соня. Ты только, Соня, не обозлись», – умолял брат. А как мне доброй стать? По телевизору показывают ихний Кабул… А я бы взяла пулемёт и всех стреляла. Сяду у телевизора и «стреляю»… Это они моего Сашу убили… А потом раз показали старую женщину… Наверное, афганскую мать… Она прямо на меня смотрела… Я подумала: «А там же её сын, может, его тоже убили». Вот после неё я перестала «стрелять».

Может, мне из детдома мальчика взять… Русенького, как Саша… Нет, мальчика боюсь… Лучше девочку… Мальчика заберут и убьют… Будем вдвоём Сашу ждать… Я не сумасшедшая, но я его жду… Рассказывают случай… Привезли матери гроб; она его похоронила… А через год он возвращается, живой, только раненый был. У матери разрыв сердца… А я жду… Мёртвым я его не видела… Не целовала… Жду…»

 Мать

 

«Я начну не с самого начала. Я начну с того, когда все рухнуло.

Ходили в Джелалабад… Стоит у дороги девочка, лет семи… У неё перебита рука, висит, как у разорванной тряпичной игрушки, на какой-то ниточке… Глаза-маслины неотрывно смотрят на меня… Я соскакиваю с машины, чтобы взять её на руки и отнести к нашим медсёстрам… Она в диком ужасе, как зверёк, отскакивает от меня и кричит… Она бежит и кричит, ручонка болтается, вот-вот совсем отлетит… Я тоже бегу и кричу… Догоняю, прижимаю к себе, глажу… Она кусается, царапается, вся дрожит… Словно её какое-то дикое животное схватило, а не человек… И меня, как громом, поражает мысль: она не верит, что я хочу её спасти, она думает – я хочу её убить…

Мимо проносят носилки: на них сидит старая афганка и улыбается.

Кто-то спрашивает:

– Куда её ранили?

– В сердце, – говорит медсестра.

А ехал туда, глаза были, как у всех, огненные: я там кому-то нужен. Я им нужен… Как она от меня убегала… Как дрожала… Как боялась меня… Никогда не забуду…

Там сны о войне не видел. А здесь ночью воюю. Догоняю эту маленькую девочку… Глаза-маслины… Ручонка болтается, вот-вот отлетит…

– Надо мне к психиатру? – спросил у своих ребят.

– Чего?

– Воюю.

– Мы все воюем…

Не думайте, что это были супермены… С сигаретой в зубах, сидели на убитых и банку тушёнки открывали?.. Арбузы ели?.. Чушь! Обыкновенные ребята. На нашем месте мог оказаться любой. И тот, кто сегодня судит: «Вы там убивали…» Мне вмазать в эту морду охота! Не был там… Не испытал… Не суди! Вы никогда не сможете стать с нами рядом. И никто не имеет права нас судить. Один Сахаров… Его буду слушать… Никто не хочет понять эту войну, оставили нас с ней один на один. Сами, мол, разбирайтесь. Мы ходим виноватые, должны оправдываться… Перед кем оправдываться? Нас послали. Мы поверили. И с этим там погибали. Не надо ставить вместе тех, кто туда посылал, и тех, кто там был. У меня погиб друг… Майор Саша Кравец… Скажите его маме, что он виноват… Скажите его жене… Его детям… Вы нас туда послали… "У вас все нормально", – сказал мне врач. Какие же мы нормальные?! Мы столько в себе принесли…

Там совсем по-другому чувствовалась Родина. Звали – Союз. Дембелей провожали:

– Вы уж там поклонитесь Союзу.

Казалось: за нашей спиной что-то большое и сильное, и оно нас всегда защитит. Но помню: вышли из боя, с потерями – убитые, тяжелораненые… Вечером врубили телевизор – отвлечься: что там в Союзе? В Сибири построен новый завод-гигант… Английская королева дала обед в честь высокого гостя… В Воронеже подростки изнасиловали двух девчонок-школьниц, от скуки… В Африке принца убили… Наше чувство: мы никому не нужны, страна живёт своим…

Первым не выдержал Саша Кучинский:

– Выключи! Или я расстреляю сейчас телевизор.

После боя по рации докладываешь:

– Запишите: «трехсотых» – шесть, «ноль-двадцать первых» – четыре.

«Трехсотые» – раненые, «ноль-двадцать первые» – убитые. Глядишь на убитого и думаешь о его матери: я вот знаю, что её сын погиб, а она ещё нет. Сказалось ли ей? Ещё хуже – упал в речку или в пропасть, тело не нашли. Матери сообщают: пропал без вести… Чья это была война? Война матерей. Они воевали. А народ не страдал. Народ не знал. Ему говорили, что мы воюем с «бандами». Стотысячная регулярная армия девять лет не может победить разрозненные кучки «бандитов»? Армия с новейшей техникой… Не дай Бог попасть под обстрел нашей артиллерии, когда цель обрабатывают реактивные установки «Град» или «Ураган». Телеграфные столбы летят… Готов залезть в землю, как дождевой червяк… А у «бандитов» – пулемёты «максимы», которые мы только в кино видели…»Стингеры», японские безоткатки… Это уже потом. Приведут пленных – худые, измождённые люди с большими, крестьянскими руками… Какие же это бандиты? Это – народ!

Мы там поняли, им это не надо. Если им не надо, то зачем это нам? Проезжаешь мимо брошенных кишлаков… Ещё дымок костра вьётся, едой пахнет… Идёт верблюд и кишки за собой тянет, как будто горбы свои разматывает… Надо достреливать… А сознание все-таки запрограммировано на мирную жизнь: дострелить не можешь… Другой возьмёт и пальнёт в целого верблюда. А просто так! С охотки, с дури… В Союзе бы за это посадили, а тут – герой: бандитам мстит. Почему восемнадцатилетние – девятнадцатилетние убивают легче, чем, например, тридцатилетние? Им не жалко. После войны я вдруг обнаружил, какие страшные детские сказки. Все время в них кто-то кого-то убивает. Баба Яга вообще в печке живьём зажаривает, а детям не страшно. Они плачут очень редко.

Но хотелось остаться нормальным. Приехала к нам певица. Красивая женщина, песни у неё задушевные. А там так скучаешь по женщине, ждёшь её, как близкого человека. Она вышла на сцену:

– Когда летела к вам, мне дали пострелять из пулемёта. С какой радостью я стреляла…

Запела, а к припеву просит:

– Ребята, ну хлопайте! Хлопайте, ребята!

Никто не хлопает. Молчат. И она ушла, концерт сорвался. Супердевочка приехала к супермальчикам. А у этих мальчиков в казармах каждый месяц десять – двадцать коек пустых… Те, кто на них спал, уже в холодильнике… Только письма по диагонали на простынях… От мамы, от девочки: «Лети с приветом, вернись с ответом…»

Выжить – на этой войне было главным. Не подорваться на мине, не сгореть в бронетранспортёре, не стать мишенью для снайпера. А для некоторых: выжить и что-нибудь из вещей привезти – телевизор, дублёнку… Ходила шутка, что о войне в Союзе узнают в комиссионных магазинах. Зимой едешь по нашему Смоленску – девушки в афганских шубах. Мода!

У каждого солдата на шее висел амулетик.

– Что у тебя? – спросишь.

– Молитовку мама дала.

Когда я вернулся, мама открылась:

– Толя, ты не знаешь, я тебя на землю заговорила, потому ты живой и целый.

Уходили в рейд: одну записку кладёшь в верхнюю часть одежды, другую – в нижнюю. Подорвёшься – какая-нибудь часть останется: верхняя или нижняя. Или носили браслеты с гравировкой: фамилия, группа крови, резус и личный номер офицера. Никогда не говорили: «Я пойду». – «Послали». Не произносили слова «последний».

– Давай зайдём в последний раз…

– Ты что, сдурел? Нет такого слова… Крайний… ну, четвёртый, пятый… А этим здесь не пользуются…

У войны – подлые законы: сфотографировался перед тем, как идти на боевые, – убили, побрился – убили. Первыми погибали те, кто приезжал нацеленный на героизм, с голубыми глазами. Встречал такого: «Буду героем!» Погиб с ходу. Извините, на операции – тут же лежим, тут же нужду справляем. Солдатская поговорка: лучше топтаться в собственном дерьме, чем самому стать дерьмом на минах. Родился у нас свой жаргон: борт – самолёт, броник – бронежилет, зелёнка – кусты и заросли камыша, вертушка – вертолёт, глюки видел – галлюцинации после наркотика, подпрыгнул на мине – подорвался, заменщики – кто домой уезжает. Столько сочинили, что «афганский» словарь можно составить. А погибали больше всего в первые месяцы и в последние. В первые – много любопытства, в последние – сторожевые центры отключаются, наступает отупение, ночью не можешь понять: где я, что я, зачем? Со мной ли это? Заменщики не спят полтора – два месяца. У них своё исчисление: сорок третье марта или пятьдесят шестое февраля, это значит – должен был заменяться в конце марта или в конце февраля. Очень сильно ждёшь. Меню в столовой: красная рыба (килька в томате), белая рыба (килька в масле) – раздражает, свежевыбеленные цветочные клумбы в центре гарнизона – раздражают, анекдоты, над которыми ещё недавно надрывался от хохота, – не нравятся. Странно, что ещё вчера и позавчера было смешно… А что тут смешного?

…Приехал офицер в Союз в командировку. Зашёл в парикмахерскую. Девушка посадила его в кресло:

– Как обстановка в Афганистане?

– Нормализуется…

Через несколько минут снова:

– Как обстановка в Афганистане?

– Нормализуется…

Пройдёт какое-то время:

– Как обстановка в Афганистане?

– Нормализуется…

Постригся, ушёл. В парикмахерской недоумевают:

– Зачем мучила человека?

– Как спрошу об Афганистане, у него волосы дыбом становятся – легче стричь.

А отсюда (прошло три года) тянет туда. Да не туда тянет, не на войну, а к тем людям. Ждёшь-ждёшь, а уезжать в последний день жалко, кажется, у всех бы взял адрес. У всех!

У Лютика. Так звали Валерку Широкова, хрупкий, изящный. Нет-нет да и запоёт кто-нибудь: «Руки, словно лютики». А характер – железный, лишнего слова не скажет. Был у нас жмот, все копил, покупал, менял. Валерка стал перед ним, вытащил из своего бумажника двести чеков, показал и тут же на глазах у того одуревшего разорвал на мелкие кусочки. Молча вышел.

У Саши Рудика. Мы с ним в рейде встречали Новый год. Ёлка – автоматы поставили пирамидой, игрушки – повесили гранаты. А на машине-установке «Град» зубной пастой написали: «С Новым годом!!!» Почему-то три восклицательных знака. Саша хорошо рисовал. Я привёз домой простыню с его пейзажем: собака, девочка и клёны. Горы он не рисовал, горы мы там разлюбили. Любого спроси: «О чем тоска?» – «В лес хочу… В реке искупаться… Молока большую кружку выпить…»

В Ташкенте в ресторане подходит официантка:

– Миленькие, молоко берете?

– По два стакана обыкновенной воды. А молоко завтра будем пить. Только приехали…

Из Союза каждый вёз чемодан варенья и берёзовый веник. Там же эвкалиптовые продаются – мечта! Нет, везли свои, берёзовые…

У Сашика Лашука. Парень чистый. Часто писал домой. «У меня родители старенькие. Они не знают, что я тут, я им сочиняю о Монголии». Приехал с гитарой и уехал с гитарой.

Там разные люди были. Не представляйте нас одинаковыми. А то сначала о нас молчали, потом стали воображать всех героями, теперь ниспровергают, чтобы следом забыть. Там же один мог лечь рывком на мину и спасти даже незнакомых ему ребят, другой подойти к тебе и просить: «Хотите, стирать вам буду, только не посылайте на боевые».

Идут «КамАЗы», и на козырьках крупными буквами: Кострома, Дубна, Ленинград, Набережные Челны… Или: «Хочу в Алма-Ату!» Ленинградец находил ленинградца, костромич – костромича… Обнимались, как братья. И в Союзе мы как братья. Ну кто ещё молодой может сегодня идти по улице с костылём и новеньким орденом? Только свой. Мой брат… Наш брат… Обнимаемся, другой раз только на скамейке посидим и выкурим по сигарете, а кажется, говорили весь день. У нас у всех дистрофия… Там это было несоответствие веса росту… Здесь – несоответствие чувств возможности вылиться, выплеснуться в словах, в деле…

Ехали мы уже из аэропорта в гостиницу. Первые часы дома. Молчим, притихли. В один миг у всех нервы не выдержали и разом выдохнули водителю:

– Колея! Колея! Держи колею!..

Потом – хохот. Потом – счастье: да мы же в Союзе! Можем по обочине ехать… По колее… По всей земле… Пьянеешь от этой мысли…

Через несколько дней обнаружили:

– Ребята!!! Мы все сутулые…

Не могли ходить прямо, разучились. Я себя полгода на ночь к кровати привязывал, чтобы распрямиться.

Встреча в Доме офицеров. Вопросы: «Расскажите о романтике службы в Афганистане», «Убивали ли вы лично? „. Особенно девочкам нравятся кровожадные вопросы. Жизнь вокруг серенькая, щекочут себе нервы. Но ведь ни у кого не повернётся язык завести разговор о романтике Великой Отечественной войны? Там была разница возрастов – воевали сыновья, отцы и деды. А тут – одни мальчики. Слепые и восторженные. Насмотрелся, как им всего хотелось попробовать. Попробовать убить. Страх попробовать. Гашиш. Один попробует – летает, а у другого – «шубняк“: куст становится деревом, камень бугром, идёт и в два раза выше ноги поднимает. Ему ещё страшнее.

Был и такой вопрос: «А вы могли не поехать в Афганистан?» Я? Я… У нас отказался лишь один, командир батареи майор Бондаренко:

– Родину пойду защищать. В Афганистан не поеду.

Первое, что с ним сделали: суд офицерской чести – исключить за трусость! Пройти через это мужскому самолюбию? Петля – на шею, пистолет – к виску. Второе – понизили в должности, как мы говорим, рассыпали звезду: из майора стал капитаном. И – в стройбат. Через это пройти? Выгнали из партии. И через это? Выгнали из армии. И через это? Военная косточка, тридцать лет в армии.

– Что ты можешь? – спрашивают у офицера.

– Могу командовать ротой. Могу командовать взводом или батареей.

– Что ещё можешь?

– Могу копать.

– Что ещё?

– Могу не копать…

И через это пройти?

…На таможне у меня размагнитили кассеты с концертом Розенбаума.

– Что вы, ребята, делаете?

– А у нас, – показывают мне, – есть список, что можно везти, а что нет.

Приехал в Смоленск: из окошек всех студенческих общежитий несётся Розенбаум…

А сейчас – надо рэкетов напугать, приходит милиция:

– Давайте, ребятки, помогите…

Неформалов разогнать:

– Позовём «афганцев»…

Дескать, «афганец» – это машина-убийца, ему все нипочём: крепкие кулаки, слабая голова. Все боятся. Все не любят.

Когда у вас болит рука, вы не отсекаете себе руку. Вы её нянчите, чтобы вылечить. Вы её лечите.

Почему мы собираемся? Спасаемся вместе. Но домой возвращаешься один…»

 Майор, пропагандист артполка

 

«Каждую ночь видишь один и тот же сон, все прокручивается заново. Все стреляют, и ты стреляешь… Все бегут, и ты бежишь… Падаешь, просыпаешься… На больничной койке… Рывком сбрасываешь себя с кровати, чтобы выйти в коридор покурить. И тут вспоминаешь: ног нет… Тут возвращаешься в действительность…

Я не хочу слышать о политической ошибке! Не хочу знать! Если это ошибка, тогда верните мне мои ноги…

Вы вынимали когда-нибудь из кармана убитого письма: «Дорогая…», «Дорогие…», «Любимая…»? Вы видели солдата, простреленного одновременно кремнёвой пищалью и китайским автоматом?..

Нас туда послали, мы выполняли приказ. В армии ты сначала должен выполнить приказ, а потом можешь его обжаловать. Тебе сказали: вперёд! Значит, вперёд. А нет – партбилет отдай. Звание отдай. Присягу давал?! Давал. Поздно пить боржоми, когда почки отказали. «Мы вас не посылали туда». А кто посылал?

Там у меня был друг. Я уходил в бой, он со мной прощался. Я приходил, он обнимал меня – живой! Такого друга у меня здесь не будет…

На улицу редко выхожу… Стесняюсь…

Вы когда-нибудь пристёгивали наши протезы? На них ходишь и боишься шею сломать. Говорят, в других странах «протезники» на горных лыжах катаются, играют в теннис, танцуют. Купите их на валюту вместо французской косметики… Вместо кубинского сахара… Марокканских апельсинов…

Мне двадцать два года, вся жизнь впереди. Надо жену искать. Была девушка. Сказал ей: «Я тебя ненавижу», – чтобы ушла. Жалела… Хочу, чтобы любила…

  • Снится мне ночами дом родной
  • И в рябинах тихая опушка.
  • Тридцать, девяносто, сто…
  • Что-то ты расщедрилась, кукушка…

Из наших песен… Любимая… А иногда даже дня неохота жить…

Но даже сейчас мечтаю: хотя бы краешком глаза глянуть на тот кусочек земли… Нас всех тянет туда… Так тянет, когда стоишь у пропасти или высоко над водой… Так тянет, что голова кружится…

Война закончилась… Теперь постараются нас забыть, запрятать куда-нибудь подальше… Так уже было в финскую… Сколько книг написано о Великой Отечественной и ничего о финской… Наш народ быстро прощает… И я через десять лет привыкну, мне будет наплевать…

Убивал ли я там? Убивал. А вы что хотите, чтобы мы там остались ангелами? Вы ждали – ангелы возвратятся?..»

Старший лейтенант, командир миномётного взвода

 

«Служил на Дальнем Востоке. В журнале дежурного телефониста прочёл: „Направить старшего лейтенанта Иванова в штаб армии для рассмотрения вопроса о переводе его в Туркестанский военный округ для дальнейшего прохождения службы“. Дата и время. Ожидал, что пошлют на Кубу, потому что, когда проходил медкомиссию, речь шла о стране с жарким климатом.

Спрашивали:

– Не возражаете, если мы вас пошлём в загранкомандировку?

– Нет, не возражаю.

– Поедете в Афганистан.

– Так точно.

– Вы знаете: там стреляют, убивают…

– Так точно…

В Союзе у сапёров какая жизнь? Копают лопатой, долбают киркой. А хотелось использовать то, чему учили в училище. Сапёры на войне всегда нужны. Я ехал учиться воевать.

Из всех, сколько нас вызывали из разных частей, отказался один. Его вызывали три раза:

– Не возражаете, если мы вас пошлём в загранкомандировку?

– Возражаю.

Ему не позавидуешь. Тут же получил выговор, его офицерское имя теперь замарано, и продвижения по службе не будет. Отказывался он из-за состояния здоровья, у него то ли гастрит был, то ли язвенная болезнь. Но на это не смотрели: жарко – не жарко, предложили – должен ехать. Уже печатались списки…

Из Хабаровска шесть дней до Москвы ехал поездом. Через всю Россию, через сибирские реки, по берегу Байкала. Через сутки у проводницы кончилась заварка чая, на вторые сутки – сломался титан. Родные встретили. Поплакали. Но коль надо, то надо.

…Открылся люк – синее-синее небо, у нас только над рекой бывает такое синее небо, как там. Шум, крик, но все свои. Кто встречает заменщика, кто друзей, кто передачу от родных из Союза ждёт. Загоревшие все, весёлые. Не верилось, что где-то есть тридцать пять градусов мороза, металл замерзает и броня. Первого афганца увидел на пересылке через забор из колючей проволоки. Кроме как интереса, никаких других чувств к «импортному» человеку не испытал. Обыкновенный.

Получил бумаги в Баграм на должность командира инженерно-дорожного взвода в сапёрном батальоне.

Вставали рано утром и отправлялись, как на работу: танк с тралом, группа снайперов, собака минно-розыскная и две бээмпэшки для боевого прикрытия. Первые километры – на броне. Там хорошо видны следы, дорога пыльная, пыль лежит пудрой, как снег. Птица сядет – знак остаётся. Если вчера прошёл танк, смотри в оба: в след от гусеницы танка могут мину закопать. Пальцами изобразят гусеницу, а следы свои заметут мешком или чалмой. Дорога крутилась мимо двух мёртвых кишлаков, людей там не было, одна обгоревшая глина. Отличное укрытие! Всегда будь начеку. Остались кишлаки позади, слезаем с брони. Теперь так: впереди собака бежит, виляет туда-сюда, а за ней идут сапёры со щупом. Идут и прокалывают землю. Тут уж – с тобой Бог, твоя интуиция, твой опыт, чутьё. Там ветка сломана, там железка какая-то лежит, вчера её не было, там камень. Они же и для себя знаки оставляли, чтобы самим не подорваться.

Одна железка, другая… Какой-нибудь болт… Вроде в пыли валяются… А под землёй батарейки… Проводок к бомбе или к ящику с тротилом… Противотанковая мина человека не слышит… Она срабатывает при нагрузке двести пятьдесят – триста килограммов… Первый подрыв… Я один остался сидеть на танке, моё место было возле дула, башня защитила, остальных снесло. Сразу обшарил себя, проверил: голова на месте? Руки, ноги на месте? На месте – поехали дальше.

Впереди ещё один подрыв… Лёгкий бронированный тягач напоролся на мощный фугас… Тягач раскололся пополам, воронка – три метра длиной, а глубиной в человеческий рост. Тягач вёз мины, около двухсот мин для миномёта… Мины в кустах, на обочине… Веером лежат… Ехало пять солдат и старший лейтенант; мы с ним несколько вечеров вдвоём сидели, курили, разговаривали… Никого целого не осталось… Мы ходили и собирали… Голова запылённая, помятая, как будто без костей… Собрали шесть ящиков, разложили, чтобы от каждого что-то домой отвезти…

Очень помогали собаки. Они как люди. Одарённые и неодаренные, с интуицией и без интуиции. Часовой заснёт, а собака нет. Я любил Арса. К нашим солдатам ластится, а на афганских лает. У них форма была более зелёная, чем наша, наша желтоватая. Но как он различал? Мины слышал за несколько шагов… Упрётся в землю, хвост трубой: не подходи! Минные ловушки разные… Самые опасные – самодельные мины, они не повторялись, в них нельзя было уловить закономерность… Стоит ржавый чайник, в нем взрывчатка… В магнитофоне, в часах… В консервной банке… Тех, кто шёл без сапёров, называли «смертниками». На дороге мины, на тропе в горах мины, в доме мины… Сапёры всегда идут первыми…

Топтались в окопчике… Уже подрыв в нем был, уже програбили, уже два дня топтались все… А я спрыгнул сверху – взрыв! Сознание не терял… На небо посмотрел… Небо светится… У сапёров при подрыве всегда первая реакция: посмотреть на небо. Целы ли глаза? На прикладе автомата носил жгут, этим жгутом меня перевязали. Выше колен… А я уже знал: где жгут накладывают, там потом и отрезают три – пять сантиметров выше отрыва.

– Куда ты жгут кладёшь? – кричу солдату.

– У вас до колена, товарищ старший лейтенант.

Пятнадцать километров меня ещё везли в медсанбат. Полтора часа ушло. Там промыли, сделали новокаиновую блокаду. В первый день ногу резали, пила зажужжала, как циркулярка, – потерял сознание. На второй день глаза оперировали. При подрыве пламя ударило в лицо. Глаза, можно сказать, соштопали, двадцать два шва было. Снимали по два – три в день, чтобы глазное яблочко не рассыпалось, Подойдут, фонариком посветят – слева, справа: есть ли светоощущение, на месте сетчатка?

Какой цвет?

– Зелёный.

А цвет у фонарика красный.

Я мог бы написать рассказ, как офицер превращается в надомника. Собирает электропатроны, электророзетки… Сто штук в день. Шнурки заклёпывает… Какие? Красные, чёрные, белые – не знает… Не видит… Диагноз: тотально слепой… Сетки вяжет… Коробочки клеит… Раньше думал, что только сумасшедшие этим занимаются… Тридцать сеток в день… Уже норму выполняет…

У сапёров было мало шансов вернуться целыми или вообще вернуться, особенно из рот разминирования, спецразминирования. Или ранен, или убит. Уходим на операцию – не прощаемся за руку. В день подрыва новый командир роты пожал мою руку. Он от души, ещё никто его не предупредил. И я взлетел… Хочешь верь – хочешь не верь. Существовало поверье: сам напросился в Афганистан – добром это не кончится, послали – дело служивое, может, и пронесёт, вернёшься домой.

Пять лет прошло. А что мне снится? Длинное минное поле… Составил формуляр: количество мин, количество рядов и ориентиры, по которым можно их найти… И этот формуляр у меня потерялся… А у нас они часто терялись, или берёшь формуляр, там ориентир – дерево, а оно сгорело… Или грудка камней, а они взорвались… Никто не ходил, не проверял… Боялись… Сами подрывались на своих минах… Никто не знает, что там мины… Мне надо крикнуть: «Там мины! Не ходите!..» Мне надо опередить детей… Я бегу… У меня опять обе ноги… И я вижу, мои глаза снова видят… Но это только ночью, только во сне. Просыпаюсь…»

Старший лейтенант, сапёр

 

«Это, может быть, нелепо. В этом случае, с этой войной. Но я – человек романтический, не люблю жизнь из мелочей, из вещей. В первый же день, как я туда прибыла, меня вызвал начальник госпиталя: „Что вас заставило сюда приехать?“ Я должна была рассказать ему всю свою жизнь. Чужому, незнакомому мужчине… Военному… Как на площади… Вот это самое мучительное, самое унизительное для меня там. Ничего тайного, интимного, все вытягивается наружу. Вы смотрели фильм „Беспредел“? О жизни зэков в колонии. Мы жили по тем же законам… (Та же колючая проволока, тот же пятачок земли…)

Моё окружение – девочки-официантки, повара. Разговоры: о рублях, о чеках, мясе с костями и без костей, о сырокопчёной колбасе, болгарском печенье. В моем же представлении – это было самопожертвование, женский долг – защищать наших мальчиков, спасать! Я возвышенно все представляла. Люди истекают кровью, я даю свою кровь. Уже на пересылке в Ташкенте поняла: еду не туда. Сажусь в самолёт – плачу, не могу остановиться. Там то же, что и здесь, от чего убегала, от чего хотела отвернуться. На пересылке водка лилась рекой. «Снится нам трава у космодрома… Зелёная-зелёная трава…» Как в космос улетала… Тут, в Союзе, у каждого свой дом, своя крепость… А там… Нас в комнате четыре человека. Та девочка, что поваром работала, приносила из столовой мясо и заталкивала его под кровать…

– Помой пол – за меня.

– Я вчера мыла, сегодня твоя очередь.

– Помой, дам сто рублей…

Я молчу.

– Мяса дам.

Молчу. Она берет ведро воды и выливает на мою кровать.

– Ха-ха-ха-ха… – Все смеются.

Другая девочка. Официантка. Ругалась матом и любила Цветаеву. После смены садится и раскладывает пасьянс:

– Будет – не будет… Будет – не будет…

– Что «будет – не будет»?

– Любовь, что ещё.

Свадьбы там были. Настоящие. И любовь. Но редко. Любовь была до Ташкента: оттуда – он налево, она – направо.

Таня Бэтээр (высокая, большая) любила сидеть и допоздна разговаривать. Спирт пила только чистый.

– Как ты можешь?

– Что вы, водка слабая, водка меня не берет.

С собой увезла пятьсот или шестьсот открыток с киноактёрами. Они дорогие в дуканах, она щеголяла: «На искусство денег не жалко».

Верочку Харькову запомнила сидящей перед зеркалом с открытым ртом и высунутым языком. Она боялась брюшного тифа. Кто-то ей сказал, что надо каждое утро смотреть в зеркало: при брюшном тифе на языке остаются следы от зубных резцов.

Они меня не признавали. Дескать, какая-то дура, носит пробирки с микробами. Я работала врачом-бактериологом в инфекционном госпитале. У меня на языке вечно было одно: брюшнячок, гепатит, паратит, амёбиаз. Раненые не сразу попадали в госпиталь. Пять – десять часов, а то и сутки, и двое они лежали в горах, в песке. Раны осеменялись микробами, то, что называется раневой инфекцией. Раненый в реанимации, а я у него нахожу брюшной тиф.

Умирали молча. Один только раз видела, как расплакался офицер. Молдаванин. К нему подошёл хирург, тоже молдаванин, спросил у него по-молдавски:

– Батюшка, на что жалуетесь? Что болит?

И тот расплакался:

– Спасите меня. Я должен жить. У меня любимая жена и любимая дочка. Я должен вернуться…

Он умер бы молча, но расплакался, потому что услышал родную речь.

В морг не могла зайти. Туда привозили человеческое мясо, перетёртое с землёй. И под кроватью у девочек мясо… Поставят на стол сковородки: «Руба! Руба!» – по-афгански это значит «вперёд». Жара… Пот капает в сковородки… Я видела только раненых и имела дело только с микробами… Я не пойду микробы продавать… В военторге на чеки можно было купить карамельки. Моя мечта! «Афганистан, какая прелесть!» – была там такая песня. Я всего там боялась, если честно признаться… Приехала туда и не различала даже звёздочки на погонах, звания. Всем говорила «вы». Не помню уж кто, но кто-то дал мне на кухне в госпитале два сырых яйца. Потому что врачи ходили полуголодные. «Сидели» на картофельном клейстере, замороженном мясе, приготовленном для войны… Древесина… Без запаха и цвета… Я схватила эти два яйца, завернула в салфетку. Ну, дома с луком поем. Весь день представляла, как буду ужинать. Тут – везут на каталке парня, эвакуируют в Ташкент. Что там под простыней – не видно, одна красивая голова на подушке катается. Поднял на меня глаза:

– Кушать хочется.

Как раз это перед обедом, ещё бачки не привезли, а его уносят, и когда-то это ещё прилетят в Ташкент, когда накормят.

– На, – и даю ему эти два яйца. Повернулась и пошла, не спросила: руки, ноги у него есть? Я ему на подушку положила. Не разбила, не покормила. Вдруг рук нет?

Ехала два часа в машине, а рядом трупы… Четыре трупа… Они лежали в спортивных костюмах…

Домой вернулась. Не могла слушать музыку, разговаривать на улице, в троллейбусе. Закрыла бы дверь в комнате – чтобы телевизор и я одна. За день до отлёта в Союз застрелился начмед нашего госпиталя Юрий Ефимович Жибков… В Афганистане у кого-то из офицеров переписала: «Иностранец, которому случится попасть в Афганистан, будет под особым покровительством Неба, если он выйдет оттуда здоровым, невредимым и с головой на плечах…» Француз Фурье…

Встречаю на улице молодого человека: «Это, наверное, „афганец“?» Но я его не окликаю, чтобы не показаться смешной. У меня натура мягкая, и я ловлю себя на мысли, что превратилась в агрессивное, жестокое существо. Готовим мальчишек к выписке… Они прячутся на чердаках, в подвалах госпиталя… Мы их ловим, вытаскиваем… На пересылке молодые девчонки учили меня, кому надо дать бутылку водки, чтобы попасть в хорошее место… Они учили меня… Им по восемнадцать – двадцать лет, а мне сорок пять.

На таможне, когда возвращались, заставили снять все до бюстгальтера.

– Кто вы?

– Врач-бактериолог.

– Покажите документы. – Взяли документы. – Открывайте чемоданы. Будем шмонать…

Я тащила с собой назад старенькое пальто, одеяло, покрывало, шпильки, вилки… Все, что из дому брала. Выгрузили на стол:

– Вы что, сумасшедшая? Стихи, наверное, пишете?

Мне здесь невмоготу. Здесь страшнее, чем там. Там вернулся из Союза, кто что привёз – садимся за один стол. Третий тост. Молча. За всех, кто погиб. Сидим за столом, а мышки прогуливаются, в туфлях сидят. В четыре часа вой… Первый раз вскочила: «Девочки, волки». Девочки смеются: «Молитву мулла читает». Я долго-долго в четыре утра просыпалась.

Хотелось продолжения. Просилась в Никарагуа. Куда-нибудь, где война идёт. Не мирится душа с этой жизнью. Не хочет. На войне даже лучше. Там оправдание есть всему. И хорошему и страшному. Невероятно?! Но приходит эта мысль в голову…»

Врач-бактериолог

 

«Я его первая выбрала. Стоит высокий, красивый парень. „Девочки, – говорю, – мой“. Подошла и пригласила на дамский вальс. Девушки приглашают кавалеров… А я – судьбу.

Очень хотела сына. Договорились: если родится девочка, дам имя ей я. Будет Олечка. Родится сын, даст имя он. Будет Артём или Денис. Родилась Олечка.

– А сынишка будет?

– Будет. Пусть только Олечка подрастёт.

Я родила бы ему и сына.

– Людочка, не пугайся. Молоко пропадает… – Я малютку грудью кормила. – Посылают в Афганистан…

– Почему ты? У тебя маленький ребёнок.

– Не я, кому-то другому выпадет. Партия велела – комсомол ответил: есть.

Он был преданный армии человек. «Приказы, – повторял, – не обсуждаются». У них в семье у матери очень сильный характер, и он привык слушаться, подчиняться. В армии ему было легко.

Как провожали? Мужчины курили. Мать молчала. Я плакала: кому нужна эта война? Дочка спала в люльке.

Встретила на улице дурочку, юродивую, она часто появлялась в нашем военном городке, на базаре или в магазине. Говорили люди, что молодой её изнасиловали, и с тех пор она даже мать не узнает. Остановилась возле меня.

– Вот привезут тебе мужа в цинке, – засмеялась и убежала.

Я не знала, что случится, но я знала – что-то случится.

Ждала его, как у Симонова: жди меня, и я вернусь… В день могла написать по три, по четыре письма и отправить. Мне казалось, что тем, что я думаю о нем, тоскую о нем, я его берегу. А он писал, что здесь, на войне, каждый делает свою работу. Выполняет приказ. И кому какая судьба. Не волнуйся и жди.

Когда я бывала у его родителей, об Афганистане никто не вспоминал. Ни слова. Ни мать, ни отец. Уговора такого не было, но все боялись этого слова.

…Одела девочку, чтобы нести в детский сад. Поцеловала. Открываю дверь: стоят военные, и у одного в руках чемодан моего мужа, небольшой, коричневый, я его собирала. Со мной что-то произошло… Если я их впущу, они принесут в дом страшное… Не впущу, все останется на своих местах… Они дверь к себе – хотят войти, а я к себе – не впускаю…

– Раненый? – у меня ещё эта надежда была, что раненый.

Военком вошёл первым:

– Людмила Иосифовна, с глубокой скорбью должны сообщить, что ваш муж…

Слез не было. Я кричала. Увидела его друга, бросилась к нему:

– Толик, если ты скажешь, я поверю. Что ты молчишь?

Он подводит ко мне прапорщика, сопровождавшего гроб:

– Скажи ей…

А того трясёт, он тоже молчит.

Подходят ко мне какие-то женщины, целуют.

– Успокойся. Давай телефоны родных.

Я села и тут же выпалила все адреса и телефоны, десятки адресов и телефонов, которые я не помнила. Проверили потом по записной книжке – все точно.

Квартира у нас маленькая, однокомнатная. Гроб поставили в клубе части. Я обнимала гроб и кричала:

– За что? Что ты кому плохого сделал?

Когда ко мне возвращалось сознание, я смотрела на этот ящик: «Привезут тебе мужа в цинке…» И опять кричала:

– Я не верю, что здесь мой муж. Докажите мне, что здесь он. Тут даже окошечка нет. Что вы привезли? Кого вы мне привезли?

Позвали друга.

– Толик, – говорю, – поклянись, что здесь мой муж.

– Я своей дочкой клянусь, что там твой муж… Он умер сразу, не мучился… Больше ничего тебе не скажу.

Сбылось его: «Если придётся умереть, то так, чтобы не мучиться». А мы остались мучиться… Висит на стене его большой портрет.

– Сними мне папу, – просит дочка. – Я буду с папой играть…

Окружит портрет игрушками, разговаривает с ним. Ночью укладываю её спать.

– А куда стреляли в папу? Почему они выбрали именно папу?

Приведу её в садик. Вечером надо забирать домой – рёв:

– Не уйду из садика, пока за мной не придёт папа. Где мой папа?

Я не знаю, что ей отвечать. Как объяснить? Мне самой только двадцать один год… Этим летом отвезла её к маме в деревню. Может, там его забудет… У меня нет сил плакать каждый день… Увижу, как идут вместе муж, жена и ребёнок с ними, – душа кричит… Встал бы ты хоть на одну минуту… Посмотрел, какая у тебя дочка!.. Для тебя эта непонятная война кончилась… Для меня – нет… А для нашей дочери она будет самая длинная… Ей жить после нас… Наши дети самые несчастные, они будут отвечать за все… Ты меня слышишь?..

Кому это я кричу?..»

Жена

 

«Когда-то я думала: рожу сына… Сама себе рожу мужчину, которого буду любить и который меня будет любить. С мужем мы разошлись… Он ушёл от меня, ушёл к молодой… Я его любила, наверное, поэтому другого не было…

Сына растили с мамой, две женщины, а он – мальчишка. Стану тихонько и слежу из подъезда: с кем он, что у него за компания?

– Мама, – вернётся домой, – я уже взрослый, а ты меня пасёшь.

Маленький был как девочка. Беленький, хрупкий, он у меня восьмимесячным родился, искусственник. Наше поколение не могло дать здоровых детей, росли мы в войну – бомбёжки, стрельба, голод… Играл он все время с девочками, девочки его принимали, он не дрался… Любил кошек, завязывал им банты.

– Купи, мамочка, хомячка, у него шкурка тёпленькая, как мокренькая.

Покупался хомячок. И аквариум. И рыбки. Пойдём на базар: «Купи мне живую курочку… Рябушку…»

И вот я думаю: неужели он там стрелял? Мой домашний мальчик… Не для войны он был… Мы его очень любили, лелеяли…

Приехала к нему в Ашхабад в учебную роту:

– Андрюша, я хочу пойти поговорить с начальником. Ты у меня один… Здесь граница близко…

– Не смей, мама. Надо мной будут смеяться, что я маменькин сынок. И так говорят: «Тонкий, звонкий и прозрачный».

– Как тебе тут?

– Лейтенант у нас хороший, он с нами как с равными. А капитан и по лицу может ударить.

– Как!!! Мы тебя с бабушкой никогда не били, даже маленького.

– Здесь мужская жизнь, мама. Лучше вам с бабушкой ничего не рассказывать…

Только маленький он был мой. Отмоешь его в ванной, из луж как чертёнок вылазил, завернёшь в простынку, обнимешь. Казалось, никто никогда его у меня не заберёт. Никому не отдам. Потом его от меня отлучили…

Я сама после восьми классов уговорила его пойти в строительное училище. Думала, что с этой специальностью ему будет легче в армии. А отслужит – поступит в институт. Он хотел стать лесником. В лесу всегда радовался. Птиц узнавал по голосам, показывал, где какие цветы. Этим напоминал своего отца. Тот – сибиряк, любил природу так, что во дворе не давал косить траву. Пусть растёт все! Нравилась Андрюше форма лесника, фуражка: «Мама, она на военную похожа…»

И вот я думаю: неужели он там стрелял?

Из Ашхабада часто писал нам с бабушкой. Одно письмо наизусть выучила, держала его в руках тысячу раз:

«Здравствуйте, мои родные мама и бабушка. Вот уже больше трех месяцев служу в армии. Служба моя идёт хорошо. Со всеми порученными мне заданиями я пока справляюсь и замечаний со стороны командования не имею. Недавно наша рота ездила в учебно-полевой центр, это восемьдесят километров от Ашхабада, он расположен в горах. Там они занимались две недели горной подготовкой, тактикой и стрельбой из стрелкового оружия. Я и ещё три человека в лагерь не ездили, остались в расположении части. Нас оставили, потому что вот уже три недели мы работаем на мебельной фабрике, строим цех. А за это нашей роте фабрика сделает столы. Мы выполняем там кирпичную кладку, штукатурные работы, мне известные.

Мама, ты спрашиваешь о своём письме, я его получил. Получил также посылку и десять рублей, которые вы вложили. За эти деньги мы несколько раз ели в буфете и покупали конфеты…»

Я себя утешала надеждой: раз он занимается штукатурными работами и кирпичной кладкой, значит, нужен как строитель. Ну и пусть строит им собственные дачи, личные гаражи, только бы не послали никуда дальше.

Был восемьдесят первый год… Ходили отголоски… Но что в Афганистане мясорубка?.. Бойня?!. Знало очень мало людей. По телевизору мы видели братание советских и афганских солдат, цветы на наших бронетранспортёрах, крестьян, целующих дарованную землю… Одно меня заставило испугаться… Когда ездила к нему в Ашхабад, встретила женщину… Сначала в гостинице заявили:

– Мест нет.

– Буду ночевать на полу. Я приехала издалека, к сыну-солдату… И никуда отсюда не уеду.

– Ну ладно, пустим вас в четырехместный номер. Там уже живёт одна мать, тоже сына навещает.

От этой женщины я впервые услыхала, что готовится новый набор в Афганистан, и она привезла большие деньги, чтобы спасти сына. Уезжала она довольная, а со мной на прощание поделилась: «Не будь наивной идиоткой…» Когда я рассказала об этом моей маме, она заплакала:

– Почему ты не упала им в ноги?! Не просила? Сняла бы и отдала свои серёжки…

Это была самая дорогая вещь в нашем доме, мои копеечные серёжки. Они же не с бриллиантами! Маме, которая всю жизнь жила более чем скромно, они казались богатством. Господи! Что с нами творят? Не он, так кто-то другой был бы. У него тоже мать…

То, что он попал в десантно-штурмовой батальон и летит в Афганистан, для него самого было неожиданностью. Его распирала мальчишеская гордость. Он не скрывал.

Я – женщина, сугубо штатский человек. Может быть, чего-то не понимаю. Но пусть мне объяснят: почему мой сын занимался штукатурными работами и кирпичной кладкой в то время, когда ему надо было готовиться к боям? Они же знали, куда их посылают. В газетах печатались снимки моджахедов… Мужчины по тридцать, сорок лет… На своей земле… Рядом семьи, дети… И как, скажите, за неделю до вылета из общевойсковой части он оказался в десантно-штурмовом батальоне? Даже я знаю, что такое десантные войска, какие там сильные парни нужны. Их специально надо готовить. Потом мне командир учебной школы ответил, что, мол, ваш сын был отличник боевой и политической подготовки. Когда он им стал? Где? На мебельной фабрике? Кому я отдала своего сына? Кому доверила? Они даже из него солдата не сделали…

Из Афганистана было только одно письмо: «Не волнуйся, тут красиво и спокойно. Много цветов, цветут деревья, поют птицы. Много рыбы». Райские кущи, а не война. Успокаивал нас, а то, не дай Бог, начнём хлопотать, чтобы его оттуда вырвать. Необстрелянные мальчики. Почти дети. Их бросали в огонь, а они это принимали за честь. Мы так их воспитали.

Он погиб в первый же месяц… Мой мальчик… Мой худышечка… Какой он там лежал? Никогда не узнаю.

Его привезли через десять дней. Все эти десять дней во сне я что-то теряла и не могла найти. Все эти дни завывал на кухне чайник. Поставишь кипятить чай, он поёт на разные голоса. Я люблю комнатные цветы, у меня их много на подоконниках, на шкафу, на книжных полках. Каждое утро, когда я их поливала, роняла горшки. Они выскальзывали из моих рук и разбивались. В доме стоял запах сырой земли…

…Остановились возле дома машины: два военных газика и «скорая помощь». Мгновенно догадалась – это к нам, в мой дом. Ещё сама дошла до двери, открыла:

– Не говорите! Не говорите мне ничего! Ненавижу вас! Отдайте мне только моего сына… Я буду его хоронить по-своему… Одна… Не надо никаких военных почестей…»

Мать

 

«Правду всю расскажет вам только отчаянный. Абсолютно отчаянный расскажет вам все. Кроме нас, многого никто не знает. Правда слишком страшная, правды не будет. Никто не захочет быть первым, никто не рискнёт. Кто расскажет, как перевозили наркотики в гробах? Шубы?.. Вместо убитых… Кто вам покажет ниточку засушенных человеческих ушей? Боевые трофеи… Хранили в спичечных коробочках… Они скручивались в маленькие листочки… Не может быть? Неловко слушать о славных советских парнях? Выходит, может. Выходит, было. И это тоже правда, от которой никуда не деться, не замазать дешёвой серебряной краской. А вы думали: поставим памятники, и все.

Я не ехал убивать, я был нормальный человек. Нам внушили, что воюют бандиты, а мы будем герои, нам всем скажут спасибо. Хорошо запомнил плакаты: «Воины, будем укреплять южные рубежи нашей Родины», «Не опозорим чести соединения», «Цвети, родина Ленина», «Слава КПСС». А вернулся оттуда… Там же все время было маленькое зеркало… А тут большое… Глянул и не узнал себя… Нет, кто-то другой смотрел на меня… С новыми глазами, с новым лицом… Не могу определить, что поменялось, но даже внешне это другой человек.

Служил я в Чехословакии. Слух: ты едешь в Афганистан.

– Почему я?

– Ты – холостяк.

Собирался как в командировку. С чем ехать? Никто не знал. «Афганцев» у нас ещё не было. Кто-то посоветовал взять резиновые сапоги, за два года они ни разу мне не пригодились, в Кабуле оставил. Из Ташкента летели на ящиках с патронами. Приземлились в Шинданде. Царандой, их милиция, с автоматами нашими времён Великой Отечественной войны, наши и их солдаты, грязные, линялые, как из окопов вылезли. Резкий контраст тому, к чему привык в Чехословакии. Грузят раненых, у одного в животе осколок. «Этот не жилец, по дороге умрёт», – услышал от вертолётчиков, которые привезли их с застав. Ошеломило спокойствие, с каким говорили о смерти.

Это, может быть, самое непостижимое там – отношение к смерти. Вот опять, если всю правду… Это невозможно… То, что здесь немыслимо, там буднично. Убивать страшно и неприятно. Но очень скоро начинаешь думать, что в упор убивать страшно и неприятно, а вместе, в массе – азартно, иногда, я видел, даже весело. В мирное время оружие стоит в пирамиде, каждая пирамида – на отдельном замке, оружейная комната на звуковой сигнализации. А тут оружие постоянно при себе, к нему привыкаешь. Вечером с кровати стреляли из пистолета в лампочку: лень встать, выключить свет. Одуревши в жару, разряжали автомат в воздух, хоть куда-нибудь… Окружаем караван, караван сопротивляется, сечёт из пулемётов… Приказ: караван уничтожить… Переходим на уничтожение… Над землёй стоит дикий рёв верблюдов… За это, что ли, нам вручали ордена от благодарного афганского народа?!

Война – это война, надо убивать. Нам что – боевое оружие вручили в «Зарницу» играть с братьями по классу? Трактора, сеялки там, что ли, ремонтировать? Нас убивали, и мы убивали. Убивали где могли. Убивали где хотели. Но это не та война, которую мы знали по книгам, фильмам: линия фронта, нейтральная полоса, передовая… Киризная война… Киризы – подземные ходы, проделанные когда-то для орошения… Люди возникают из них днём и ночью как призраки… С китайским автоматом, с ножом, которым дома разделывал барана, а то и просто с камнем в руках. Не исключено, что недавно с этим призраком торговался в дукане, а тут он уже за гранью твоего сочувствия. Только что он убил твоего друга, вместо друга лежит кусок мяса. Последние его слова: «Не пишите моей матери, заклинаю вас, чтобы она ничего не узнала…» А ты, шурави, ты, советский, за гранью его духа, сочувствия. Твоя артиллерия разметала его кишлак, и он почти ничего не нашёл ни от матери, ни от жены, ни от детей. Современное оружие увеличивает наши преступления. Ножом я мог бы убить одного человека, двух… Бомбой – десятки… Но я – военный человек, моя профессия – убивать… Как там в сказке? Я – раб волшебной лампы Аладдина… Так я – раб Министерства обороны… Куда прикажут, туда я и буду стрелять… Мне скажут: стреляй! Я не буду думать… Я буду стрелять… Моя профессия – стрелять…

Но я не ехал туда убивать… Не хотел… Как это получилось? Почему афганский народ принял нас не за тех, кто мы были на самом деле? Бочата стоят в резиновых калошах на босу ногу на морозе, и наши ребята отдают им свои сухпаи. Я это видел своими глазами. Подбегает к машине оборванный мальчишка, он ничего не просит, как остальные, он только смотрит. У меня было в кармане двадцать афгани, я их ему отдал. Он как стал на колени в песок, так и не встал, пока мы не сели в бэтээр, не отъехали. А рядом другое… У мальчишек-водоносов наши патрули отбирали деньги… Что там за деньги? Копейки. Нет, я туда даже туристом не хочу. Никогда не поеду. Я же вам сказал: правда слишком страшная, правды не будет. Она никому не нужна. Ни вам, кто здесь был. Ни нам, кто там был. Вас было больше, вы молчали. А мы там были такими, какими вы нас здесь сделали. Дети наши вырастут и будут скрывать, что мы там были.

Встречал самозванцев: я, мол, из Афгана, да мы там, я там…

– Где служил?

– В Кабуле…

– Какая часть?

– Да я – спецназ…

На Колыме, в бараках, где держали сумасшедших, кричали: «Я – Сталин». А теперь нормальный парень заявляет: «Я – из Афгана». И не один. В сумасшедший дом забирал бы их…

Я вспоминаю один. Выпью. Посижу… Люблю песни афганские послушать. Но один. Это было… Эти странички… Хотя они и замаранные… Никуда от них не уйти… Собираются вместе молодые… Они обозлённые, потому что никому здесь не нужны. Им трудно себя найти, обрести наново какие-то моральные ценности. Один мне признался: «Если бы я знал, что мне ничего не будет, мог бы человека убить. Просто так. Ни за что. Мне не жалко». Был Афганистан, теперь его нет. Не будешь всю жизнь молиться и каяться… Я жениться хочу… Сына хочу… Чем быстрее мы замолчим, тем лучше для всех. Кому эта правда нужна? Обывателю! Чтобы он плюнул нам в душу: «Ах, сволочи, там убивали, грабили, и здесь им льготы?» И мы одни останемся виноватые. Все, что пережили, будет зря.

Зачем-то же все-таки это было? Зачем?

В Москве на вокзале пошёл в туалет. Смотрю: туалет кооперативный. Сидит парень, рассчитывает. Над головой у него вывеска: «Для детей до семи лет, инвалидов и участников Великой Отечественной войны, воинов-интернационалистов – вход бесплатный».

Я опешил:

– Это ты сам сообразил?

Он с гордостью:

– Да, сам. Предъяви документ и проходи.

– У меня отец всю войну прошёл, и я два года чужой песок глотал, чтобы у тебя помочиться бесплатно?

Такой ненависти, как к этому парню, у меня в Афгане ни к кому не было… Решил нам заплатить…»

Старший лейтенант, начальник расчёта

 

«Прилетела в Союз в отпуск. Пошла в баню. Люди стонут на полках от удовольствия, мне показались стоны раненых.

Дома скучала по друзьям в Афганистане. А в Кабуле уже через несколько дней мечтала о доме. Родом я из Симферополя. Окончила музыкальное училище. Счастливые сюда не едут. Здесь все женщины одинокие, ущемлённые. Попробуйте прожить на сто двадцать рублей в месяц – моя зарплата, когда и одеться хочется, и отдохнуть интересно во время отпуска. Говорят, за женихами, мол, приехали? Ну а если и за женихами? Зачем скрывать? Мне тридцать два года, я одна.

Тут узнала, что самая жуткая мина – «итальянка». Человека после неё в ведро собирают. Пришёл ко мне парень и рассказывает, рассказывает. Я думала, он никогда не остановится. Я испугалась. Он тогда: «Вы извините, я пошёл…» Незнакомый парень… Увидел женщину, хотел рассказать… У него на глазах друг в ничто, в пепел превратился… Я думала, что он не остановится. К кому он пошёл?..

У нас тут два женских общежития: одно прозвали «Кошкин дом» – там живут те, кто два – три года в Афганистане, другое – «Ромашка», там новенькие, ещё как бы чистенькие: любит – не любит, к сердцу прижмёт, к черту пошлёт. В субботу – солдатская баня, в воскресенье – женская. В офицерскую баню женщин не пускают… Женщины грязные… И эти же офицеры обращаются к нам за одним… На стенках фотографии детей, жён… Они нам их показывают…

Начинается обстрел… Эрэс летит, этот свист… Внутри что-то обрывается… Болит… Ушли на задание два солдата и собака. Собака вернулась, а их нет… Тут все воюют. Кто ранен, кто болен. Кто в душу ранен. Целых нет. Начинается обстрел… Мы бежим в щели прятаться… А афганские дети пляшут на крышах от радости… Тут нельзя целым остаться… Везут нашего убитого… Они танцуют и поют… Дети… Мы им подарки в кишлаки привозим… Муку, матрацы, плюшевые игрушки… Мишки, зайчики… А они танцуют… Смеются… Тут нельзя целым остаться…

Первый вопрос в Союзе: замуж вышла? Какие льготы вам дадут? Единственная наша льгота (для служащих): если убьют – тысяча рублей семье. Привезут в военторг товары: мужчины впереди: «Вы – кто?.. А нам жёнам надо подарки купить». Ночью просятся к нам…

Тут выполняют «интернациональный долг» и делают деньги. Это нормально. Покупают в военторге конфеты, печенье, консервы и сдают в дукан. Существует ценник: банка сухого молока – пятьдесят афошек, военная шапка-фуражка – четыреста афошек… Зеркало с машины – тысяча, колесо с КамАЗа – восемнадцать – двадцать тысяч, пистолет Макарова – тридцать тысяч, автомат Калашникова – сто тысяч, машина мусора из военного городка (в зависимости от того, какой мусор, есть ли там железные банки, сколько их) – от семисот до двух тысяч афошек… Из женщин лучше всех живут те, кто спит с прапорщиками. А на заставах ребята цингой болеют… Капусту гнилую едят.

Девчонки рассказывают, что в палате безногих говорят обо всем, только не о будущем. Здесь не любят говорить о будущем. Счастливым умирать, наверное, страшно… А мне маму жалко…

Кошка между убитыми крадётся… Ищет поесть… Боится… Как будто ребята лежат живые…

Остановите меня сами. Я буду рассказывать и рассказывать. А я никого не убила…»

Служащая

 

«Иногда задумаюсь, что было бы, если бы не попал на эту войну? Я был бы счастливый. Я никогда бы не разочаровался в себе и ничего бы о себе не узнал из того, что лучше о себе не знать. Как сказал Заратустра: не только ты заглядываешь в пропасть, но и она смотрит тебе в душу…

Учился на втором курсе радиотехнического института, но тянуло к музыке, к книгам об искусстве. Это был более близкий мне мир. Начал метаться, и вот в эту паузу – повестка в военкомат. А я человек безвольный, пытаюсь не вмешиваться в свою судьбу. Если вмешиваться, то все равно проиграешь, а так – что бы ни получилось, ты не виноват… Конечно, к армии готов не был. Первое, что там понял: ты – раб, но не один. А до того времени был, как мне казалось, личностью.

В упор не говорили, но было ясно: идём в Афганистан. Я в свою судьбу не вмешивался… Выстроили на плацу, зачитали приказ, что мы воины-интернационалисты… Все воспринималось очень спокойно, не скажешь: «Я боюсь! Я не хочу!» Едем выполнять интернациональный долг, все разложено по полочкам. А на пересылке в Гардезе началось… Старослужащие отбирали все ценное: сапоги, тельняшки, береты. Все стоило денег: берет – десять чеков, набор значков – их у десантника должно быть пять: гвардейский, отличника Военно-воздушных Сил, значок парашютиста, значок за классность и, как мы его звали, «бегунок», значок воина-спортсмена – этот набор оценивался в двадцать пять чеков. Отнимали рубашки парадные, их меняли у афганцев на наркотики. Подойдёт несколько «дедов»: «Где твой вещмешок»? Пороются, что понравится – заберут, и все. В роте сняли со всех обмундирование, в обмен дали старое. Зовут в каптёрку: «Тебе зачем здесь новое? А ребята в Союз возвращаются». Домой писал: какое хорошее небо в Монголии – кормят хорошо, солнце светит. А это уже была война… Выехали в первый раз в кишлак… Командир батальона учил, как вести себя с местным населением:

– Все афганцы, независимо от возраста, бача. Поняли? Остальное покажу.

Встретили на дороге старика. Команда:

– Остановить машину. Всем смотреть!

Комбат подошёл к старику, сбросил чалму, порылся в бороде:

– Ну, иди-иди, бача.

Это было неожиданно.

В кишлаке бросали детям перловую кашу в брикетах. Они убегали, думали, что кидаем гранаты.

Первый боевой выезд – сопровождение колонны. Внутри возбуждение, интерес: война рядом! В руках, на поясе – оружие, гранаты, которые раньше только на плакатах видел. На подходе к зеленой зоне… Я, как оператор-наводчик, очень внимательно смотрел в прицел… Появляется какая-то чалма…

– Серёга, – кричу тому, кто сидит у пушки, – вижу чалму! Что делать?

– Стрелять.

– Так просто стрелять?

– А ты думал. – Даёт выстрел.

– Ещё вижу чалму… Белая чалма… Что делать?

– Стрелять!!!

Выпустили половину боекомплекта машины. Стреляли из пушки, из пулемёта.

– Где ты видел белую чалму? Это сугроб.

– Серёга, а твой «сугроб» бегает… Твой снеговик с автоматом…

Соскочили с машины, палили из автоматов.

Убить человека или не убить – так вопрос не стоял. Все время хотелось есть и спать, все время одно желание – скорее бы это кончилось. Кончить стрелять, идти… А ехать на раскалённой броне… Дышать едким поджаренным песком… Пули свистят над головой, а мы спим… Убить или не убить – это послевоенные вопросы. Психология самой войны проще. Афганцы для нас не были людьми, и мы для них тоже. Видеть друг в друге людей нам было нельзя. Не смогли бы убивать. Блокируем душманский кишлак… Стоим сутки, двое… Звереешь от жары, от усталости… И мы становились более жестокими, чем «зеленые»… Те все-таки свои, они в этих кишлаках росли… А мы – не задумываясь… Чужая жизнь, на нашу непохожая, непонятная… Нам проще было выстрелить, бросить гранату…

Один раз возвращаемся, семь ребят ранены, двое контужены. Кишлаки вдоль дороги вымерли, кто в горы ушёл, кто в своём дувале сидит. Вдруг выскакивает старая афганка, плачет, кричит, с кулаками бросается на броню… У неё убили сына… Она нас проклинает… У всех она вызвала одно чувство: чего это она кричит, кулаками машет, грозится – надо её убить. Мы её не убили, а могли убить. Столкнули с дороги и поехали дальше. Везём семь мёртвых… Чего она кричит? Чего хочет?

Мы ничего не знали, мы были солдатами, которые воевали. Наша солдатская жизнь от афганцев отделена, им запрещалось появляться на территории части. Нам было известно, что они нас убивают. А все очень хотели жить. Я допускал, что меня могут ранить, даже желал быть легко раненным, чтобы полежать, отоспаться. Но умирать никто не хотел. Когда двое наших солдат зашли в дукан, перестреляли семью дуканщика, забрали все, начался разбор. Сначала отказывались: это, мол, не мы. Нам притащили наши пули, которые извлекли из убитых. Стали искать: кто? Нашли троих – офицера, прапорщика и солдата. Но помню, когда в роте шёл обыск, похищенные деньги искали, было чувство унижения: как это из-за них, из-за каких-то убитых афганцев, обыскивают? Кто они такие? Состоялся трибунал. Двоих приговорили к расстрелу – прапорщика и солдата. Все их жалели. Из-за глупости погибли. Называли это глупостью, а не преступлением. Убитой семьи дуканщика как бы не существовало… Мы исполняли интернациональный долг, все разложено по полочкам… Только сейчас задумался, когда рассыпался стереотип… А ведь я никогда не мог без слез читать «Муму» Тургенева! На войне с человеком что-то происходит, там человек тот и уже не тот. Разве нас учили: «Не убий!» В школу, в институт приходили участники войны и рассказывали, как они убивали. У всех были приколоты к торжественным костюмам орденские планки. Я ни разу не слышал, что на войне убивать нельзя. Я знал, что судят только тех, кто убивает в мирное время. Они – убийцы, а в войну это именуется по-другому: «сыновний долг перед Родиной», «святое мужское дело», «защита Отечества». Нам объяснили, что мы повторяем подвиг солдат Великой Отечественной. Как я мог усомниться? Нам всегда повторяли, что мы самые лучшие; если мы самые лучшие, то зачем мне самому думать – все у нас правильно. Потом я много размышлял. Друзья говорили: «Ты или сошёл с ума, или хочешь сойти с ума». А я (меня воспитывала мама, человек сильный, властный) никогда не хотел вмешиваться в свою судьбу…

В «учебке» разведчики из спецназа рассказывали, как ворвались в кишлак, перерезали всех. Какие-то романтические истории. Тоже хотелось быть сильным, как они. Ничего не бояться. Наверное, я живу с комплексом неполноценности: люблю музыку, книги, а тоже хотел бы ворваться в кишлак, перерезать всем горло и легко, с бравадой хвастаться после. Но я помню другое… Как испытал панический страх… Ехали… Начался обстрел… Машины остановились… Команда: «Занять оборону!» Стали спрыгивать… Я встал… А на моё место подвинулся другой… Граната прямо в него… Чувствую, что лечу с машины плашмя… Медленно опускаюсь, как в мультике… А куски чужого тела быстрее меня падают… Я лечу почему-то медленнее… Сознание все это фиксирует, вот что страшно… Так, наверное, можно и свою смерть запомнить, проследить… Забавно… Упал… Как каракатица сползаю в арык… Лёг и поднял вверх раненую руку… Потом выяснилось, что был ранен легко… Но я держал руку и не двигался…

ет, сильного человека из меня не получилось… Такого, чтобы ворваться в кишлак, перерезать всем горло… Через год я попал в госпиталь… Из-за дистрофии… Во взводе я оказался один «молодой», десять «дедов» и я один «молодой»… Спал три часа в сутки… За всех мыл посуду, заготавливал дрова, убирал территорию… Носил воду… Метров двадцать до речки… Иду утром, чувствую: не надо идти, там мины… Но так боялся, что меня снова изобьют… Проснутся: воды нет, умыться нечем… И я пошёл и подорвался… Но подорвался, слава Богу, на сигнальной мине… Ракета поднялась, осветила… Упал, посидел… Пополз дальше… Хотя бы ведро воды. Даже зубы почистить нечем… Разбираться не станут, будут бить…

Типичные лагерные дела. За год из нормального парня я превратился в дистрофика, не мог без медсёстры пройти через палату, обливался потом. Вернулся в часть, снова начали бить. Так били, что повредили ногу, пришлось делать операцию. В госпитале наведался ко мне комбат, выпытывал:

– Кто бил?

Били ночью, но я все равно знал, кто бил. А признаться нельзя, стану стукачом. Это был лагерный закон, который нельзя нарушить.

– Чего молчишь? Скажи кто, под трибунал эту сволочь отправлю…

Я молчал. Власть извне была бессильна перед властью внутри солдатской жизни, именно эти внутренние законы решали мою судьбу. Те, кто пытался им противостоять, всегда терпели поражение. Я это видел… Я в свою судьбу не вмешивался… В конце службы сам пытался кого-то бить… У меня не получалось…»Дедовщина» не зависит от человека, её диктует чувство стада. Сначала тебя бьют, потом ты должен бить. От «дембелей» я скрывал, что не могу бить. Меня бы презирали – и те, кого бьют, и те, кто бьёт. Приехал домой, пришёл в военкомат, а к ним цинковый гроб привезли… Это был наш старший лейтенант… В похоронке написано: «Погиб при исполнении интернационального долга». А я в ту минуту вспомнил, как он напьётся, идёт по коридору и разбивает дневальным челюсти… Раз в неделю так развлекался… Не спрячешься – зубами плевать будешь… Человека в человеке немного – вот что я понял на войне. Нечего есть – он жестокий. Ему самому плохо – он жестокий. Так сколько же в нем человека? Один только раз сходил на кладбище… На плитах: «Геройски погиб», «Проявил мужество и отвагу», «Исполнил воинский долг». Были, конечно, герои, если слово «герой» брать в узком смысле, например, в условиях боя: прикрыл собой друга, вынес раненого командира в безопасное место… Но я знаю, что один у нас наркотиками отравился, другого застрелил часовой, когда он лез в пищевой склад… Мы все лазили в склад… Мечта – сгущёнка с печеньем. Но вы же об этом не напишете, обязательно вычеркнете. Никто не скажет, что там, под землёй, лежит, какая правда. Живым – ордена; мёртвым – легенды, – всем хорошо.

Война эта была как здешняя жизнь – совсем не такая, как в книжках читал. Слава Богу, у меня другой мир, он закрыл тот. Мир книг, музыки. Он меня спас. Не там, а здесь стал разбираться, где я был, что со мной было. Но думаю об этом один, не хожу в «афганские» клубы. Не представляю, чтобы я пошёл в школу и рассказывал о войне, о том, как из меня, ещё несформированного человека, лепили даже не убийцу, а что-то такое, что хотело только есть и спать. Я ненавижу «афганцев». Их клубы очень похожи на армию. Те же армейские штучки: нам металлисты не нравятся – пойдём, ребята, им морду набьём. Это тот кусок моей жизни, от которого хочу отделиться, а не слиться с ним. У нас жестокое общество, раньше я этого не замечал.

Однажды в госпитале мы наворовали феназипама… Его применяют при лечении душевнобольных… По одной – две таблетки… Кто съел десять, кто – двадцать… В три часа ночи одни пошли на кухню посуду мыть… А она была чистая… Другие сидели и мрачно играли в карты… Третий нужду справлял на подушке… Полный абсурд… Медсестра в ужасе убежала… Вызвала караул…

Так эта вся война осталась у меня в памяти… Полный абсурд…»

Рядовой, наводчик-оператор

 

«Родила двойню, два мальчика, и Коля один у меня от этой двойни остался. До восемнадцати лет, до совершеннолетия, пока не пришла повестка в армию, стоял на учёте в Институте охраны материнства. Разве таких солдат надо было в Афганистан посылать? Правильно меня соседка укоряла: „Не могла собрать пару тысяч и дать взятку?“ Кто-то дал и спас сына. А моего вместо него отправили. А я не понимала, что деньгами надо спасать сына, я его душой спасала.

Приехала к нему на присягу. Вижу: не готов он для войны, растерян. Мы с ним всегда были откровенны:

– Ты не готов, Коля. Буду просить за тебя.

– Мама, не хлопочи и не унижайся. Ты думаешь, это кого-то тронет, что я не готов? Кто здесь на эти вещи обращает внимание?

Все-таки добилась приёма у командира батальона. Стала просить:

– Сын у меня единственный… Если что-то случится, я не смогу жить… А он не готов… Вижу – не готов…

Он с участием отнёсся:

– Обратитесь в свой военкомат. Если мне пришлют официальную бумагу, я его в Союзе распределю.

Самолёт прилетел ночью, а в девять утра я уже прибежала в военкомат. Военкомом у нас товарищ Горячев. Он сидит разговаривает по телефону. Я стою…

– Что у вас?

Рассказываю. Тут звонок. Он берет трубку, а мне:

– Никаких бумаг писать не буду.

Умоляю, на колени становлюсь. Готова руки ему целовать:

– Он же у меня единственный.

Даже из-за стола не поднялся.

Ухожу и все равно прошу:

– Запишите мою фамилию.

У меня все равно надежда: может, он подумает, может, он посмотрит дело сына, не каменный же.

Прошло четыре месяца. У них там ускоренные трехмесячные курсы, а сын пишет уже из Афганистана. Каких-то четыре месяца… Всего одно лето…

Утром иду на работу. Я спускаюсь по лестнице вниз, а они мне навстречу. Трое военных и женщина. Военные идут впереди, и фуражку каждый на левой руке несёт. Откуда-то я знала, что это траур, когда офицерские фуражки на руках лежат. Я тогда не вниз, а наверх побежала. И они, видимо, поняли, что это – мать. Они тоже наверх… А я тогда – в лифт и вниз… Мне надо выскочить на улицу, удрать… Спастись… Ничего не услышать… Пока я доехала до первого этажа – лифт останавливался, заходили люди, – они уже там стоят и меня ждут. Нажимаю кнопку и вверх… На свой этаж… Вбегаю в квартиру, но от ужаса забываю захлопнуть дверь… Слышу, как они входят… Прячусь в спальне… Они – за мной… Фуражки на руках лежат…

И один из них – военком Горячев… Пока у меня были силы, я, как кошка, на него бросалась и кричала:

– Вы весь в крови моего сына! Вы весь в крови моего сына!!!

Он, правда, молчал. Я его даже ударить хотела. Он молчал. А потом уже ничего не помню…

К людям меня потянуло через год. А до этого одна и одна, как прокажённая. Я была не права: люди не виноваты. Но мне тогда казалось, что все они виноваты в смерти моего сына. И знакомая продавщица в булочной, и незнакомый таксист, и военком Горячев – все виноваты. Тянуло меня не к этим людям, а к таким, как я. Мы на кладбище знакомились, возле могилок. К вечеру, после работы, одна мать с автобуса спешит, другая уже сидит возле своего камня, плачет, третья ограду красит. Разговоры у нас об одном… О детях… Только о них говорим, будто они живые. Я эти наши разговоры все наизусть помню:

– Вышла на балкон: стоят два офицера и врач. Зашли в подъезд. Смотрю в глазок: куда двинутся? Остановились на нашей площадке. Поворачивают вправо… К соседям? У них тоже сын в армии… Звонок… Открываю дверь: «Что, сын погиб?» – «Мужайся, мать…»

– А мне сразу: «Гроб, мать, у подъезда стоит. Где вам его поставить?» Мы на работу с мужем собирались… Яичница на плите жарилась… Чайник кипел…

– Забрали, постригли… И через пять месяцев гроб привезли…

– И моего через пять…

– Моего через девять…

– Спрашиваю у того, кто сопровождал гроб: «Есть там что-нибудь?„ – „Я видел, как его в гроб положили. Он там“. Смотрю на него, смотрю, он голову вниз опускает: «Что-то там есть…»

– А запах был? У нас был…

– И у нас был. Даже черви беленькие на пол падали…

– А у меня никакого запаха. Только свежее дерево. Сырые доски…

– Если вертолёт сгорел, то их по частям собирают. Руку найдут, ногу… По часам узнают… По носкам…

– А у нас во дворе гроб час простоял. Сын два метра ростом, десантник. Привезли саркофаг – деревянный гроб и второй, цинковый… С ним в наших подъездах не развернёшься… Семь мужчин еле подняли…

– Моего восемнадцать дней везли… Их насобирают целый самолёт…»Чёрный тюльпан»… Сначала на Урал доставляли… Потом в Ленинград… А после в Минск…

– Ни единой вещички не вернули. Ну пусть бы какая-нибудь память… Он курил, хотя бы зажигалка осталась…

– Хорошо, что не открывают гроб… Что мы не видим, что сделали с нашими сыновьями… Он у меня всегда живой перед глазами… Целенький…

Сколько мы проживём? С такой болью в душе долго не живут. И с такими обидами. В райисполкоме пообещали:

– Дадим вам новую квартиру. Выберите любой дом в нашем районе.

 

Продолжение

Свернуть