21 ноября 2018  10:57 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту
Проза

 
Джон Фаулз
 
Волхв

(Продолжение, начало в № 38 )


 – На брошюру кто-нибудь откликнулся?
   – Еще как. Но не те, чьих откликов я ждал. А всякие подонки, что паразитируют на людском интересе к загадкам мироздания. Спириты, прорицатели, космопаты, пришельцы из Страны вечного лета и с Лазоревых островов, материализаторы духов – вся эта galere70. – Унылая мина. – Они откликнулись.
   – А ученые – нет?
   – Нет.
   Я пригубил раки, обжег гортань: едва разбавленный спирт.
   – Но там сказано, что у вас есть доказательства.
   – Они были. Но эти доказательства не так просто предъявить. Позже я понял, что их и не стоило предъявлять никому, кроме узкого круга людей.
   – Избранных вами.
   – Избранных мною. Ведь в любой загадке таится энергия. И тот, кто ищет ответ, этой энергией питается. Достаточно ограничить доступ к решению – и остальные ищущие, водящие, – на последнем слове он сделал особое ударение, – лишатся импульса к поиску.
   – А как же развитие науки?
   – Наука развивается своим чередом. Технический прогресс не остановишь. Но я-то говорю об условиях душевного здоровья рода человеческого. Ему требуются загадки, а не разгадки.
   Я допил раки.
   – Чудесная штука.
   Он улыбнулся, будто я нечаянно подобрал самый точный эпитет; потянулся к бутылке.
   – Еще рюмку. И хватит. La dive bouteille71
   тоже можно отравиться.
   – И приступим к эксперименту?
   – Вернее, продолжим его. Будьте добры, возьмите рюмку и сядьте в шезлонг. Вот туда. – Указал себе за спину. Я подтащил шезлонг к нужному месту. – Садитесь. Устраивайтесь как следует. Давайте выберем какую-нибудь звезду. Знаете Signus? Лебедь? Крестообразное созвездие прямо над головой.
   Сам он в шезлонг садиться не собирался; и тут меня осенило.
   – Это что… гипноз?
   – Да, Николас. Вам нечего волноваться.
   Вечером вы поймете, предупреждала Лилия. Поколебавшись, я откинулся назад.
   – Я не волнуюсь. Боюсь только, что плохо поддаюсь внушению. В Оксфорде меня уже пытались гипнотизировать.
   – Сейчас увидим. Тут нужно созвучие воль. А не их противоборство. Просто слушайте меня. – По крайней мере, хоть в его завораживающие глаза смотреть не требовалось. Он загнал меня в угол; но тот, кто предупрежден, уже не беззащитен. – Видите Лебедя?
   – Вижу.
   – А крупную звезду слева, на вершине узкого треугольника?
   – Да. – Я залпом проглотил остаток раки; перехватило дыхание, и напиток растекся по желудку.
   – Эта звезда известна под именем альфа Лиры. Сейчас я попрошу вас смотреть на нее не отрываясь. – Голубоватая звездочка мерцала на промытом ветром небосклоне. Я взглянул на Кончиса, который не покинул своего стула, но повернулся спиной к морю, лицом ко мне. Я усмехнулся в темноту.
   – Пациент готов.
   – Хорошо. Выше подбородок. Напрягите мышцы и сразу расслабьте. Потому я и угостил вас раки. Оно поможет. Жюли сегодня вечером не появится. Забудьте о ней. И о вашей подруге забудьте. Забудьте о своих проблемах, о своих желаниях. Обо всех своих заботах. Вреда я вам не причиню. Только добро.
   – О заботах. Это не так просто. – Он не ответил. – Что ж, попробую.
   – Смотрите на звезду, и у вас получится. Не отводите от нее глаз. Выше подбородок.
   Я уставился на звезду; повернулся поудобнее, ткань куртки чиркнула по руке. Возведение стены утомило меня, я начал догадываться, зачем он заставил меня работать – после этого приятно было откинуться в шезлонге и ждать, лежа к небу лицом. Воцарилась долгая тишина – несколько минут. Я прикрыл глаза, снова поднял веки. Звезда, казалось, плавает в дальнем заливе вселенной – карликовое белое солнце. Несмотря на опьянение, я отдавал себе полный отчет в происходящем, слишком полный, чтобы впасть в транс.
   Вокруг меня терраса, я лежу на террасе виллы, что стоит на греческом острове, дует ветерок, слышен даже слабый шорох гальки в бухте Муца. Кончис заговорил.
   – Приказываю: смотрите на звезду, приказываю: расслабьте все тело. Необходимо, чтобы вы расслабили все тело. Чуть-чуть напрягитесь. И расслабьтесь. Напрягитесь… расслабьтесь. Смотрите на звезду. Звезда называется альфа Лиры.
   Господи, подумал я, он и вправду хочет меня загипнотизировать; ладно, пойду ему навстречу, притворюсь, что гипноз подействовал, и выясню, что он собирается делать дальше.
   – Ну что расслабились да вы расслабились, – монотонно произнес он. – Вы устали и теперь отдыхаете. Вы расслабились. Вы расслабились. Вы смотрите на звезду вы смотрите на… – Повторы; тогда в Оксфорде было то же самое. Тронутый валлиец из колледжа Иисуса, после вечеринки. Но в тот раз это не пошло дальше игры в гляделки.
   – Повторяю вы смотрите на звезду звезду да вы смотрите на звезду. На эту теплую звезду, яркую звезду, теплую звезду…
   Он не делал пауз, однако в выговоре его уже не чувствовалось привычной резкости и отрывистости. Лепет волн, прохлада бриза, шероховатости куртки, звук его голоса невероятно отдалились от меня. Сперва я еще лежал на террасе и смотрел на звезду; точнее, еще сознавал, что лежу и смотрю на звезду.
   Затем явилось странное ощущение: небо не над, а подо мной, словно я заглядываю в колодец.
   Затем расстояния и окружающие предметы исчезли, осталась только звезда; она не приблизилась, а как-то выпятилась, будто пойманная в объектив телескопа; не одна из многих, но сама по себе, окутанная иссиня-черным выдохом пространства, плотной пустотой. Хорошо помню, какое изумление вызвал во мне этот доселе не ведомый облик звезды; белый световой шарик, питающий пустоту вокруг себя и питаемый ею; помню чувство подсознательной общности, эквивалентности нашего бытия в темной разреженной среде. Я смотрел на звезду, звезда смотрела на меня. Если отождествить сознание с массой, мы уравновешивали друг друга, точно гирьки одинакового достоинства. Этот баланс длился долго, почти бесконечно; два сгустка материи, каждый – в коконе пустоты, разведенные по полюсам, лишенные мыслей и ощущений. Ни красоты, ни нравственности, ни бога, ни строгих пропорций; лишь инстинктивное, животное чувство контакта.
   Затем – скачок напряжения. Что-то должно было произойти. Бездействие стало ожиданием. Я сам не понимал, как распознать грядущую перемену, – зрением? слухом? – но боялся ее упустить. Звезда, казалось, погасла. Возможно, он приказал мне закрыть глаза. Пустота завладела всем. Помню два слова: «мерцать» и «проницать»; наверное, их произнес Кончис. Мерцающая, проницательная пустота; мрак и ожидание. Потом в лицо мне ударил ветер: острое, земное ощущение. Я хотел было омыться его теплом и свежестью, но вдруг меня охватил упоительный ужас, ибо дул он, вопреки естеству, со всех сторон одновременно. Я поднял руку, ладонью встречая его черный, будто выхлопы тысяч невидимых труб, напор. И этот миг, как предыдущий, длился бесконечно долго.
   Но вот субстанция ветра начала меняться. Ветер превратился в свет. То было не зрительное впечатление, а твердая, заведомая уверенность: ветер превратился в свет (возможно, Кончис сказал мне, что ветер – это свет), в неимоверно ласковый свет, словно душа, пережив затяжную сумрачную зиму, очутилась на самом припеке; восхитительно отрадное чувство, что ты и нежишься в лучах, и притягиваешь их. Ты способен вызвать свет и способен его воспринять.
   Постепенно я стал понимать, что вступил в пространство потрясающей истины и внятности; эти края и были обителью света. Мнилось, я постиг сокровенную суть бытия; узнал, что такое существовать, и это знание пересилило свет, как до того свет пересилил ветер. Во мне что-то росло, я менял форму, как меняет форму фонтан на ветру, водоворот на стремнине. Ветер и свет оказались лишь средствами, путями в сферу, где пребывают вне измерений и восторга; где знают, что значит просто существовать. Или, если отринуть эгоцентризм, – просто знают.
   Как и раньше, это состояние через какое-то время сменилось следующим, на сей раз несомненно внушенным извне. Я попал в текучую среду, хотя она лилась не так, как ветер и свет, слово «лилась» здесь не подходит. В человеческом языке нет нужного слова. Она прибывала, ниспадала, проникала снаружи. Да, снаружи, она была мне дарована, пожалована. Я был ее целью. И вновь удивление, почти испуг: казалось, ее источники равномерно расположены вокруг меня. Я воспринимал ее не с одной стороны, а со всех; хотя и «сторона» – слишком грубое слово. То, что я чувствовал, невыразимо на языках, которые содержат лишь имена отдельных вещей и низменных ощущений. По-моему, я уже тогда понял, что все происходящее со мной сверхсловесно. Понятия висели на мне как вериги; я шел вдоль них, точно вдоль испещренных дырами стен. Сквозь дыры хлестала действительность, но выбраться в ее царство я не мог. Чтобы вспомнить, нужно отказаться от толкований; процесс обозначения и смысл несовместимы.
   Мне явилась истинная реальность, рассказывающая о себе универсальным языком; не стало ни религии, ни общества, ни человеческой солидарности: все эти идеалы под гипнозом обратились в ничто. Ни пантеизма, ни гуманизма. Но нечто гораздо более объемное, безразличное и непостижимое. Эта реальность пребывала в вечном взаимодействии. Не добро и не зло; не красота и не безобразие. Ни влечения, ни неприязни. Только взаимодействие. И безмерное одиночество индивида, его предельная отчужденность от того, что им не является, совпали с предельным взаимопроникновением всего и вся. Крайности сливались, ибо обусловливали друг друга. Равнодушие вещей было неотъемлемо от их родственности. Мне внезапно, с не ведомой до сих пор ясностью, открылось, что иное существует наравне с «я».
   Суждения, желания, мудрость, доброта, образованность, эрудиция, членение мира, разновидности знания, чувственность, эротика – все показалось вторичным. Мне не хотелось описывать или определять это взаимодействие, я жаждал принять в нем участие – и не просто жаждал, но и принимал. Воля покинула меня. Смысла не было. Одно лишь существование.
   Но фонтан менял форму, водоворот бурлил. Сперва почудилось, что возвращается черный ветер, дующий отовсюду, только то был не ветер, ветром это можно было назвать разве что метафорически, а сейчас меня вихрем окутали миллионы, триллионы частиц, так же, как и я, осознавших, что значит существовать, бесчисленные атомы надежды, несомые крутыми разворотами случая, поток не фотонов, а ноонов – квантов, сознающих свое существование. Жуткая, головокружительная неисчерпаемость мироздания; неисчерпаемость, где изменчивое и стабильное соседствуют, объясняют и не противоречат друг другу. Я был семенем, обретшим почву, лечебным микроорганизмом, попавшим не просто в самую благоприятную, самую питательную среду, но в руки целителя, врачующего обреченных. Мощная радость, духовная и телесная, свободный полет, гармония и родство; исполненный долг. Взаимопознание.
   И в то же время – скольжение вниз, разрядка; но сам этот слом, переход органично завершал последовательность. Становление и пребывание слились воедино.
   Кажется, я вновь ненадолго увидел звезду, просто звезду, висящую на небесной тверди, но уже во всем объеме ее пребывания-становления. Словно переступил порог, обогнул земной шар и вернулся в ту же комнату, однако к иному порогу.
   И – тьма. Бесчувствие.
   И – свет.

37

   Кто-то стучал. Передо мной стена спальни. Я в постели, одежда сложена на стуле, на мне пижама. Утро, раннее-раннее, на вершинах сосен за окном лежат первые, слабые лучи солнца. Я посмотрел на часы. Скоро шесть.
   Я свесил ноги с кровати. Во мне плескался темный стыд, унижение; Кончис видел меня голым, беспомощным; а может, и остальные видели. Жюли. Вот они уселись вокруг моего распростертого тела и ухмыляются, а я и духовно разоблачаюсь в ответ на вопросы Кончиса. Но Жюли… ее он тоже мог гипнотизировать, чтобы она передавала ему все разговоры слово в слово.
   Свенгали и Трильби.72
   И тут во мне воскресли вчерашние волшебные переживания, яркие, четкие, как выученный урок, как придорожный пейзаж незнакомой страны. Я понял, что произошло вчера. В раки подмешали какой-то наркотик, галлюциноген – наверно, страмоний, которому Кончис посвятил статью. А потом он воспроизвел на словах «ступени познания», внушил их мне одну за другой, пока я валялся без чувств. Я огляделся в поисках томика медицинских исследований в зеленом переплете. В спальне его не было. Даже этот ключ у меня отобрали.
   Свежесть того, что отпечаталось в моей памяти; мерзость того, что, возможно, не отпечаталось; благое и вредоносное; несколько минут я сидел, обхватив голову руками, мечась меж злостью и признательностью.
   Я встал, умылся, посмотрелся в зеркало, сошел к столу, на котором молчаливая Мария сервировала кофе. Кончис, понятно, не появится. Мария не скажет ни слова. Разъяснений я не дождусь, и смятение мое, как и задумано, продлятся до следующего прихода.
   По дороге в школу я попытался разобраться, почему в моих воспоминаниях, несмотря на их яркость и красоту, есть привкус пагубы. Среди солнечного утреннего ландшафта трудно поверить, что на земле вообще существует пагуба, но привкус никак не выветривался. В нем было не только унижение, но и ощущение новой опасности, смутных и странных вещей, к которым лучше бы не прикасаться. Теперь я вполне разделял страх Жюли перед Кончисом, а вовсе не его лжемедицинское сострадание к ней; она-то вряд ли шизофреничка, а он несомненно гипнотизер. Но отсюда следует, что они не собирались дурачить меня сообща; я принялся суетливо рыться в памяти: не гипнотизировал ли он меня и раньше, без моего ведома…
   Я с горечью припомнил, что еще вчера утром в разговоре С Жюли сравнил свое ощущение реальности с земным притяжением. И вот, точно космонавт, кувыркаюсь в невесомости безумия. Неподвижная поза Кончиса во время Аполлонова действа. Может, все увиденное он внушил мне под гипнозом? Может, в день явления Фулкса усыпил меня в нужный момент? Да стояли ли под рожковым деревом мужчина с девочкой? И даже Жюли… но я вспомнил тепло ее плоти, сомкнутых губ. Я нащупал опору. Но утвердиться на ней не мог.
   Мешало не только предположение, что Кончис с самого начала гипнотизировал меня; ведь по-своему, вкрадчиво, меня гипнотизировала и девушка. Я всегда считал (и не из одного только напускного цинизма), что уже через десять минут после знакомства мужчина и женщина понимают, хочется ли им переспать друг с другом, и каждая минута сверх первых десяти становится оброком, который не столь велик, если награда действительно того стоит, но в девяноста процентах случаев слишком обременителен. Нет, ради Жюли я готов был на любую щедрость, но, похоже, в мою схему она вообще не укладывалась. В ней сквозила податливость незапертой двери; однако темнота за дверью удерживала меня от того, чтобы войти. Отчасти мои колебания объяснялись тоской по утраченному лоуренсовскому идеалу, по женщине, что проигрывает мужчине по всем статьям, пока не пустит в ход мощный инструментарий своего таинственного, сумрачного, прекрасного пола; блестящий, энергичный он и темная, ленивая она. В моем сознании, выпестованном инкубатором века двадцатого, свойства полов так перепутались, что очутиться в ситуации, где женщина вела себя как женщина, а от меня требовалась сугубая мужественность, было все равно что переехать из тесной, безликой современной квартиры в просторный особняк старой постройки. До сих пор я испытывал лишь жажду плотских наслаждений, а ныне познал жажду любви.
   На утренних уроках, будто гипноз еще действовал, я в забытьи скользил от одной догадки к другой. То Кончис представлялся мне романистом-психиатром без романа, манипулирующим не словами, а людьми; то умным, но развратным старикашкой; то гениальным мастером розыгрышей. И каждый из этих обликов приводил меня в восхищение, не говоря уже о Жюли в образе Лилии, растрепанной ли, заплаканной, чинно протягивающей руку: свет лампы, слоновая кость… Ничего не попишешь, Бурани в прямом смысле околдовал меня. Какая-то сила точно магнитом вытягивала меня сквозь классные окна, влекла по небесной голубизне за центральный водораздел, к желанной вилле. А оливковые лица школьников, черные хохолки на их макушках, запах мелового крошева, поблекшая чернильная клякса на столе словно подернулись туманом, их существование стало зыбким, будто реквизит грез.
   После обеда ко мне зашел Димнтриадис, чтобы выпытать, кто такая Алисон; а когда я отказался отвечать, принялся травить сальные греческие анекдоты об огурцах и помидорах. Я послал его к черту; вытолкал взашей. Он надулся и всю неделю меня избегал, к моей вящей радости: хоть под ногами не путается.
   К концу последнего урока я сломался и, никуда не заходя, отправился в Бурани. Я должен был вновь вступить в зону чуда, хоть и не знал точно, зачем. Как только вилла, напоенная тайной, показалась далеко внизу, за трепещущими под ветром сосновыми кронами, у меня гора с плеч свалилась, будто дом мог исчезнуть. Чем ближе я подходил, тем большей свиньей себя чувствовал. Да, это свинство, но мне просто хотелось увидеть их, убедиться, что они там, что они ждут меня.
   Стемнело. Я достиг восточной границы Бурани, пролез сквозь проволочную изгородь, прокрался мимо скульптуры Посейдона, миновал овраг и наконец, в прогалах деревьев, увидел перед собой дом. С этой стороны все окна закрыты ставнями. Труба домика Марии не дымится. Я побрел вдоль опушки к фасаду. Высокие окна под колоннадой наглухо закрыты. Закрыты и те, что выходят на террасу из спальни Кончиса. Стало ясно, что дом пуст. Я уныло поплелся обратно, спотыкаясь в темноте и негодуя на Кончиса за то, что он посмел украсть вымышленный им мир у меня из-под носа, отлучить меня от этого мира, как бессердечный врач отлучает наркомана от вожделенного зелья.
   Назавтра я написал Митфорду, что побывал в Бурани и познакомился с Кончисом; не хочет ли он поделиться опытом? Письмо я отправил по его нортамберлендскому адресу.
   Кроме того, я снова посетил Каразоглу и попытался выжать из него побольше сведений. Тот был совершенно уверен, что Леверье и Кончис ни разу не встречались. Подтвердил «набожность» Леверье; в Афинах он ходил к мессе. Затем Каразоглу, по сути, повторил слова Кончиса: «II avait toujours l'air un peu triste, il ne s'est jamais habitue a la vie ici»73. Правда, Кончис еще добавил, что Джон превосходно «водил».
   Я взял у казначея английский адрес Леверье, но решил не писать ему; успею еще, если понадобится.
   Наконец, я навел справки об Артемиде. Согласно мифологии, она действительно была сестрой Аполлона, защитницей девственниц и покровительницей охотников. В античной поэзии она, как правило, появлялась одетой в шафранный хитон и сандалии, с серебряным луком (полумесяцем) в руках. Хотя сладострастных молодых людей она, похоже, отстреливала как воробьев, брат ей в этом, судя по доступным мне источникам, ни разу не помогал. Ее фигура «входила в древний матриархальный культ троичной лунной богини, наряду с сирийской Астартой и египетской Изидой». Я обратил внимание, что Изиду часто сопровождал песьеголовый Анубис, страж преисподней, позднее переименованный в Цербера.
   Во вторник и среду я не мог отлучиться из школы из-за плотного расписания. А в четверг опять отправился в Бурани. Никаких перемен. Дом, как и в понедельник, был пуст.
   Я обошел виллу, подергал ставни, пересек сад, спустился на частный пляж: лодки и след простыл. Минут тридцать высиживал под сумеречной колоннадой, чувствуя себя выпитым до дна и отброшенным за ненадобностью, злясь и на них, и на себя самого. Сдуру вляпался во всю эту историю, а теперь, как дважды дурак, жду и боюсь продолжения. За минувшие дни я успел пересмотреть свои выводы насчет шизофрении; сперва диагноз казался мне крайне недостоверным, а теперь – весьма вероятным. Иначе на кой ляд Кончису так резко обрывать спектакль? Коли он затеян ради развлечения…
   Наверное, к обиде примешивалась зависть – как можно бросать на произвол судьбы полотна Модильяни и Боннара? Что это – непрактичность, гордыня? По ассоциации с Боннаром я вспомнил об Алисон. Сегодня в полночь вне расписания уходит пароход, который везет в Афины учеников и преподавателей, отбывающих на каникулы. Всю ночь клюешь носом в кресле крохотного салона, зато в пятницу утром ты уже в столице. Что подтолкнуло меня к решению успеть на него – злость, упрямство, мстительность? Не знаю точно. Но явно не желание встретиться с Алисон, хотя как собеседник и она сгодится. Не аукнулись ли здесь давние навыки записного экзистенциалиста: свобода воли невозможна без прихотей?
   Поразмыслив, я заспешил по дороге к воротам. Но и тут в последний момент оглянулся, лелея мизерную надежду, что меня позовут обратно.
   Не позвали. И я волей-неволей поплелся на пристань.

38

   Афины: пыль и сушь, охряное и бурое. Даже пальмы глядели измученно. Человеческое в людях укрылось за смуглой кожей и очками еще темнее кожи; к двум пополудни город пустел, отданный на милость лени и зноя. Распластавшись на кровати пирейской гостиницы, я задремывал в густеющем сумраке. Пребывание в столице обернулось сущим наказанием. После Бурани в аду современности с его машинами и нервным ритмом кружилась голова.
   День тащился как черепаха. Чем ближе к вечеру, тем меньше я понимал, чего, собственно, жду от встречи с Алисон. В Афины я отправился исключительно затем, чтобы провести собственную комбинацию в поединке с Кончисом. Сутки назад, под сенью колоннады, Алисон виделась мне пешкой, последним резервом фланговой контратаки; но теперь, за два часа до встречи, мысль о близости ее тела была непереносима. Неужто придется рассказать ей обо всем, что сталось со мной в Бурани? Зачем я здесь? Меня подмывало вернуться на остров. Ни врать, ни говорить правду не хотелось.
   И все же встать и уехать мне мешали остатки любопытства (как она там?); сострадание; память ушедшей любви. И потом, вот случай испытать глубину моих чувств к Жюли, проверить мой выбор. Я тайно натравлю Алисон – внешний мир, его былое и сегодняшнее – на внутренний опыт, который успел приобрести. Кроме того, долгой ночью на пароходе я изобрел способ уклониться от физической близости с Алисон – историю жалостливую, но достаточно убедительную, чтобы держать ее на расстоянии.
   В пять я поднялся, принял душ и поймал такси до аэропорта. Посидел на скамье в зале прилета, встал, чувствуя, как меня охватывает нежданное волнение. Мимо спешили стюардессы, профессионально строгие, нарядные, смазливые, – не живые девушки, а персонажи фантастического романа.
   Шесть, четверть седьмого. Я заставил себя подойти к стойке справочной, где сидела гречанка в новенькой форме, с ослепительной улыбкой и карими глазами; на ее лице поверх обильной косметики толстым слоем лежала кокетливая гримаса.

 – Я тут должен встретиться с одной вашей коллегой. С Алисон Келли.
   – С Элли? Ее самолет прибыл. Наверно, переодевается. – Сняла телефонную трубку, набрала номер, сверкнула зубами. У нее было безупречное американское произношение. – Элли? Тебя тут дожидаются. Если не выйдешь через минуту, придется мне тебя заменить. – Протянула трубку мне. – Она хочет поговорить с вами.
   – Передайте, что я подожду. Спешки никакой.
   – Он стесняется. – Алисон, похоже, сострила: девушка улыбнулась. Положила трубку.
   – Сейчас выйдет.
   – Что она вам сказала?
   – Что вы всегда притворяетесь скромником, если хотите понравиться.
   –А.
   Длинные черные ресницы дрогнули; наверно, она считает, что это и называется «смотреть вызывающе». К счастью, у стойки появились две женщины, и она повернулась к ним. Я ретировался и стал у дверей. В первое время на острове Афины, столичная суета казались спасительным дуновением нормальной жизни, чье влияние и желанно, и привычно. Теперь я ощутил, что начинаю бояться его, что оно мне противно; обмен фразами у стойки, наспех замаскированная похоть, прилежные охи и ахи. Нет, я – из иного мира.
   Минуты через две в дверях показалась Алисон. Короткая стрижка, слишком короткая; белое платье; все сразу пошло вкривь и вкось, потому что я понял: она оделась так, чтобы напомнить о нашем первом знакомстве. Она была бледнее, чем я ее помнил. Завидев меня, сняла темные очки. Усталая, круги под глазами. Неплохо одета, изящная фигурка, легкий шаг, знакомый побитый вид и взыскующий взгляд. Да, Алисон зацепила мою душу десятком крючков; но Жюли – тысячей. Она подошла, мы слабо улыбнулись друг другу.
   – Привет.
   – Здравствуй, Алисон.
   – Извини. Как всегда, опоздала.
   Она держалась так, словно мы расстались всего неделю назад. Но это не помогало. Девять месяцев возвели между нами решетку, сквозь которую проникали слова, но не чувства.
   – Пошли?
   Я подхватил ее летную сумку, и мы отправились ловить такси. В машине сели у противоположных дверец и снова оглядели друг друга. Она улыбнулась.
   – Я думала, ты не приедешь.
   – И не приехал бы, если б знал, куда послать телеграмму с извинениями.
   – Видишь, какая я хитрая.
   Взглянула в окно, помахала какому-то парню в форменной одежде. Казалось, она стала старше, путешествия слишком многому научили ее; нужно постигать ее заново, а сил на это нет.
   – Я снял тебе номер с видом на гавань.
   – Отлично.
   – В греческих гостиницах до ужаса строгие порядки.
   – Главное – не выходить за рамки приличий. – Насмешливо кольнула меня серыми глазами, опустила взгляд. – Кайф какой. Да здравствуют рамки!
   Я чуть было не выдал ей заготовленную версию, но меня разозлило, что она не видит, как я переменился, и считает меня все тем же рабом британских условностей; разозлило и то, как она отвела глаза, будто опомнившись. Протянула руку, я сжал ее в своей. Потом наклонилась и сняла с меня темные очки.
   – А ты чертовски похорошел. Не веришь? Такой загорелый. Высох весь на солнце, отощал. Теперь главное – до сорока не потолстеть.
   Я улыбнулся, но выпустил ее руку и, глядя вбок, достал сигарету. Я понимал, зачем она льстит: чтобы сократить дистанцию между нами.
   – Алисон, тут кое-что приключилось.
   Деланная веселость разом слетела с нее. Она уставилась прямо перед собой.
   – Встретил другую?
   – Нет. – Быстрый взгляд. – Я уже не тот… не знаю, с какого конца начать.
   – Словом, шла бы я подобру-поздорову?
   – Нет, я… рад тебя видеть. – Снова недоверчивый взгляд. – Правда.
   Она помолчала. Мы выехали на автостраду, идущую вдоль моря.
   – С Питом я завязала.
   – Ты сообщала в письме.
   – Не помню. – Но я знал: помнит.
   – А потом и со всеми остальными. – Она все смотрела в окно. – Извини. Ничего не хочу утаивать.
   – Валяй. То есть… ну, ты поняла.
   Снова бросила на меня взгляд, на этот раз жесткий.
   – Я опять живу с Энн. Всего неделю как. В той, старой квартире. Мегги уехала домой.
   – Мне нравится Энн.
   – Да, она клевая.
   Мы замолчали. Она повернулась к окну, разглядывая Фалерон; через минуту вынула из сумочки темные очки. Я понял, зачем они ей: приметил влажные лучики вокруг глаз. Я не прикоснулся к ней, не тронул за руку, но заговорил о том, как не похож Пирей на Афины, насколько первый живописнее, характернее, – надеюсь, и ей больше понравится. На самом деле я выбрал Пирей потому, что пугающая возможность наткнуться на Кончиса и Жюли, и в Афинахто микроскопическая, здесь равнялась нулю. Стоило представить, каким холодным, насмешливым, а то и презрительным взглядом окинула бы она меня при встрече – и по спине бежали мурашки. В поведении и внешности Алисон была одна особенность: сразу видно, что коли она появляется с мужчиной на людях, значит, спит с ним. Я говорил ч одновременно гадал, как мы выдержим эти три дня вместе.
   Получив чаевые, слуга скрылся в коридоре. Она подошла к окну и взглянула вниз, на широкую набережную из белого камня, на вечернюю толпу гуляющих, на портовую суету. Я стоял за ее спиной. Лихорадочно взвесив все «за» и «против», обвил ее рукой, и она прислонилась ко мне.
   – Ненавижу города. И самолеты. Хочу в Ирландию, в хижину.
   – Почему в Ирландию?
   – А я там ни разу не была.
   Тепло ее тела, податливая готовность. Вот сейчас повернет лицо, и надо будет целоваться.
   – Алисон, я… не знаю, как тебе рассказать. – Я отнял руку, придвинулся к окну, чтобы спрятать глаза. – Месяца два-три назад я подхватил болезнь. Словом… сифилис. – Я повернулся к ней; она смотрела с участием, болью, недоверием. – Сейчас все прошло, но… понимаешь, я не в состоянии…
   – Ты ходил в…
   Я кивнул. Недоверие исчезло. Она опустила глаза.
   – Это мне за тебя.
   Подалась ко мне, обняла.
   – Ох, Нико, Нико.
   – В интимный контакт нельзя вступать еще по меньшей мере месяц, – сказал я в пространство поверх ее головы. – Я был в панике. Лучше б я не писал тебе. Но тогда ничего не было.
   Отошла, села на кровать. Я понял, что в очередной раз загнал себя в угол; теперь она думает, что нашла объяснение моей сдержанности при встрече. Ласковая, робкая улыбочка.
   – Расскажи, как тебя угораздило.
   Шагая от стены к стене, я поведал ей о Пэтэреску и о клинике, о стихах, даже о попытке самоубийства – обо всем, кроме Бурани. Слушая, она закурила, откинулась на подушку, и меня вдруг охватило вдохновение двуличия; теперь я понимал чувства Кончиса, когда он дурачил меня. Закончив, я уселся на край кровати. Она лежала, глядя в потолок.
   – Рассказать тебе про Пита?
   – Конечно.
   Я слушал вполуха, не выходя из роли, и внезапно ощутил радость; не оттого, что Алисон снова рядом, но оттого, что вокруг нас – этот гостиничный номер, говор гуляющих, гудки сирен, аромат усталого моря. Нет, во мне не было ни желания, ни нежности; слушать историю ее разрыва с этим оболтусом, австралийским летчиком, было скучно; однако неимоверная, смутная грусть вечереющей комнаты захватила меня. Небесный свет иссякал, сгущались сумерки. Все превратности современной любви казались упоительными; моя главная тайна надежно спрятана от чужих глаз. Греция вновь вступила в свои права, александрийская Греция Кавафиса; есть лишь ступени эстетики, нисхождение красоты. Нравственность – это морок Северной Европы.
   Долгая тишина.
   – О чем мы, Нико? – спросила она.
   – То есть?
   Приподнялась на локте, глядя на меня, но я не обернулся.
   – Я все понимаю… нет вопроса… – Пожала плечами. – Но я ж не разговоры вести приехала.
   Я обхватил голову руками.
   – Алисон, меня тошнит от женщин, от любви, от секса, от всего тошнит. Я сам не знаю, чего хочу. Не надо было звать тебя сюда. – Она не поднимала глаз, будто соглашаясь. – Суть в том, что… ну, я как-то затосковал по сестринской любви, что ли. Ты скажешь, это чушь, и будешь права. Конечно, права, куда деваться.
   – Так-так. – Вскинула глаза. – По сестринской любви. Но ведь ты когда-нибудь выздоровеешь?
   – Не знаю. Ну, не знаю. – Я удачно имитировал отчаяние. – Слушай… ну уходи, ругай меня, что хочешь, но я сейчас мертвец. – Подошел к окну. – Как я виноват! Просить, чтоб ты три дня цацкалась с мертвецом!
   – Которого я любила, когда он был жив.
   Молчание пролегло меж нами. Но вот она вскочила с постели; зажгла свет, причесалась. Достала гагатовые сережки, оставленные мной при отъезде, надела; намазала рот. Я вспомнил Жюли, губы без помады; прохладу, загадку, грацию. То было почти счастьем – полное отсутствие желания; беззаветная, изо всех сил, верность – первая в моей жизни.
   По нелепой случайности, чтобы попасть в намеченный мною ресторан, нам пришлось пересечь кварталы продажной любви. Бары, неоновые вывески на разных языках, афиши, зазывающие на стриптиз и танец живота, праздная матросня, лотрековские интерьеры за пологами из бус, женщины, тесно сидящие на мягких скамейках. Вокруг толклись сутенеры и шлюхи, разносчики фисташек и семечек подсолнуха, продавцы каштанов, пирожков, лотерейных билетов. Нас то и дело приглашали зайти, подсовывали лотки с часами, пачки «Лаки страйк» и «Кэмел», дешевые сувениры. Нельзя было сделать и десяти шагов, чтобы кто-нибудь не оглядел Алисон с ног до головы и не присвистнул.
   Мы шли молча. Я представил, что рядом со мной «Лилия»: она заставила бы их умолкнуть, залиться краской, не служила бы мишенью пошлых острот. Лицо Алисон застыло, мы поднажали, чтобы скорее выбраться отсюда; но в ее походке мне все чудилось подсознательное бесстыдство, неистребимая кокетливость, притягивающая мужчин.
   В ресторане «У Спиро» она с напускной легкостью произнесла:
   – Ну, братишка Николас, на что я тебе пригожусь?
   – Расхотелось отдыхать?
   Встряхнула бокал с узо.
   – А тебе?
   – Я первый спросил.
   – Нет. Твоя очередь.
   – Можно что-нибудь придумать. Поехать туда, где ты еще не бывала. – К счастью, я уже знал, что в начале июня она целый день посвятила осмотру афинских достопримечательностей.
   – Туризм – это не для меня. Вот если бы что-то не загаженное. Чтобы мы были там одни. – И быстро добавила: – Моя работа. Устала от людей.
   – А если придется много ходить?
   – Ну и отлично. Куда мы отправимся?
   – Да на Парнас. Похоже, взобраться туда ничего не стоит. Просто дальняя прогулка. Возьмем напрокат машину. Потом заедем в Дельфы.
   – На Парнас? – Нахмурилась, припоминая, где это.
   – Это гора. Там резвятся музы.
   – Ой, Николас! – В ней сверкнула прежняя Алисон: вперед, очертя голову.
   Принесли барабунью, и мы принялись за еду. Мысль о покорении Парнаса вдруг пробудила в ней лихорадочный энтузиазм, она поглощала рецину бокал за бокалом; Жюли ни при каких условиях так себя не вела бы; и внезапно, как с ней часто бывало, утомилась от собственного притворства.
   – Я переигрываю. Но в этом ты виноват.
   – Стоит тебе…
   – Нико.
   – Алисон, стоит тебе только…
   – Нико, послушай меня. На той неделе я ночевала в старой квартире. Первый раз. Кто-то ходил. Там, наверху. И я плакала. Как в тот день, в такси. Как и сейчас могла бы, только не буду. – Кривая ухмылка. – Хочется плакать от одного того, что мы называем друг друга по имени.

– Как же нам друг друга называть?
   – А ведь этого не было. Мы были так близки, что имена не требовались. Но я хочу сказать, что… все в порядке. Ты просто будь со мной поласковей. Тебя ж передергивает, что бы я ни ляпнула, что бы ни сделала. – Она смотрела на меня, пока я не поднял глаза. – Я такая, как есть, никуда не денешься. – Я кивнул, скорчил участливую физиономию и нежно тронул ее за руку. Только не ссориться; не давать воли чувствам; иначе прошлое снова поглотит нас.
   Через секунду она прикусила губу, и мы обменялись улыбками, в которых – впервые за весь день – не было и следа лицемерия.
   Я проводил ее до номера и пожелал спокойной ночи. Она поцеловала меня в щеку, а я сдавил ей плечи с таким видом, словно большего счастья женщина и представить себе не может.

39

   В половине девятого утра мы уже мчались по горному шоссе. В Фивах Алисон купила себе туфли покрепче и джинсы. Было солнечно, ветрено, дорога почти пуста, а из старого «понтиака», взятого напрокат накануне вечером, вполне можно было кое-что выжать. Алисон интересовало все – люди, пейзаж, статьи в моем путеводителе 1909 года о местах, что мы проезжали. Эта смесь любопытства и невежества, знакомая еще по Лондону, больше не задевала меня; теперь она казалась неотъемлемым свойством характера Алисон, ее искренности, ее готовности быть товарищем. Но положение, так сказать, обязывало меня злиться; и я все-таки нашел, к чему придраться: к ее излишней жизнерадостности, наплевательскому отношению к собственным бедам. Ей бы полагалось вести себя тише, поменьше веселиться.
   Болтая о том о сем, она спросила, выяснил ли я что-нибудь по поводу зала ожидания; не отрывая глаз от дороги, я ответил: ерунда, это просто одна вилла. Совершенно непонятно, что имел в виду Митфорд; и я сменил тему разговора.
   Мы неслись по широкой зеленой долине к Левадии – меж пшеничных полей и дынных делянок. Но на подъезде к городу шоссе запрудила отара овец, и мне пришлось замедлить ход, а потом и остановиться. Мы вышли из машины. Пастух оказался четырнадцатилетним пареньком в рваной одежде и непомерно больших военных ботинках. Он был с сестрой, черноглазой девчушкой лет шести или семи. Алисон вытащила ячменный сахар, какой раздают пассажирам. Но девочка застеснялась и спряталась за братниной спиной.
   Алисон, в своем зеленом сарафане, опустилась на корточки, протягивая сласть издали и ласково увещевая. Вокруг звенели овечьи ботала, девочка уставилась на нее, и я начал нервничать.
   – Как сказать, чтобы она подошла и взяла сахар? Я обратился к малышке по-гречески. Она не поняла ни слова, но брат ее решил, что нам можно доверять, и подтолкнул ее вперед.
   – Чего она так напугалась?
   – Просто дичится.
   – Лапочка ты моя.
   Алисон сунула кусок сахара себе в рот, а другой протянула девочке, которую брат полегоньку подталкивал к нам. Та робко потянулась к сахару, и Алисон тут же взяла ее за руку, усадила рядом; развернула упаковку. Мальчик подошел к ним и стал на колени, пытаясь внушить сестре, чтобы она нас поблагодарила. Но та лишь важно причмокивала. Алисон обняла ее, погладила по щекам.
   – Не надо бы этого. Вшей еще подцепишь.
   – Может, и подцеплю.
   Не глядя на меня, она все ласкала девочку. Вдруг ребенок поморщился. Алисон отшатнулась.
   – Посмотри, посмотри-ка. – На плечике горел содранный чирей. – Принеси сумочку. – Я сходил к машине, а затем стал смотреть, как она закатывает рукавчик, и мажет нарыв кремом, и шутливо кладет мазок на девочкин носик. Малышка грязным пальцем растерла пятнышко белого крема, заглянула Алисон в лицо и улыбнулась – так прорывается сквозь мерзлую почву цветок крокуса.
   – Давай им денег дадим.
   – Не надо.
   – Почему?
   – Откажутся. Они ведь не нищие.
   Она порылась в сумочке и вынула мелкую купюру; протянула мальчику, указав рукой на него и на сестру: пополам. Паренек помедлил, взял деньги.
   – Сфотографируй нас, пожалуйста.
   Я неохотно пошел к автомобилю, достал ее фотоаппарат и снял их. Мальчик настоял, чтоб мы записали его адрес; он хотел получить снимок на память.
   Мы двинулись к машине, девчушка – за нами. Теперь она улыбалась не переставая – такая лучезарная улыбка прячется за торжественной скромностью любого деревенского гречонка. Алисон нагнулась и поцеловала ее, а когда мы отъезжали, обернулась и помахала рукой. Потом еще помахала. Уголком глаза я видел, как при взгляде на мою физиономию ее лицо омрачилось. Она откинулась на спинку сиденья.
   – Прости. Я не думала, что мы так спешим.
   Я пожал плечами и ничего не ответил.
   Я хорошо понял, что она имеет в виду. И большинство ее невысказанных упреков я действительно заслужил. Пару миль мы проехали молча. Она не произнесла ни слова до самой Левадии. Там молчание пришлось нарушить: нужно было запастись провизией.
   Эта размолвка не слишком испортила нам настроение – наверное, потому, что погода выдалась чудесная, а окружал нас один из красивейших в мире ландшафтов; наступающий день синей тенью парнасских круч затмил наши мелочные дрязги.
   Мимо проносились долы и высокие холмы; мы перекусили на лугу, в гуще клевера, ракитника, диких пчел. Потом достигли развилки, где Эдип, по преданию, убил своего отца. Мы остановились у какой-то булыжной стены и прошлись по сухому чертополоху этого безымянного горного уголка, прокаленного безлюдьем. Всю дорогу до Араховы я, побуждаемый Алисон, рассказывал о собственном отце – чуть ли не впервые без горечи и досады; почти тем же тоном, каким говорил о своей жизни Кончис. И тут, взглянув на Алисон, которая сидела вполоборота ко мне, прислонясь к дверце машины, я подумал, что она – единственный человек в мире, с кем я могу вот так разговаривать; что прошлое незаметно возвращается… возвращается время, когда мы были так близки, что имена не требовались. Я перевел взгляд на дорогу, но она все смотрела на меня, и я не смог отмолчаться.
   – Придется тебе платить за осмотр.
   – Ты прекрасно выглядишь.
   – Ты меня не слушала.
   – Еще как слушала!
   – Пялишься тут. Кто угодно психанет.
   – А что, сестре запрещается смотреть на брата?
   – С кровосмесительными намерениями – запрещается. Она послушно откинулась на сиденье, козырьком приставила ладонь ко лбу, разглядывая мелькающие по сторонам шоссе серые утесы.
   – Ну и местечко.
   – Да. Боюсь, до вершины не дотянуть.
   – Кому – тебе или мне?
   – Прежде всего тебе.
   – Еще посмотрим, кто первый сломается.
   Арахова оказалась очаровательной цепочкой розовых и красно-коричневых домишек, горным селеньем, глядящим на Дельфийскую впадину. Расспросы привели меня в домик у церкви. К нам вышла старуха; за нею в сумраке комнаты громоздился ткацкий станок с наполовину законченным темно-красным ковром. Пятиминутная беседа подтвердила то, что и так можно было понять при взгляде на гору.
   Алисон заглянула мне в лицо.
   – Что она говорит?
   – Говорит, что подъем займет шесть часов. Тяжелый подъем.
   – Вот и отлично. Так и в путеводителе написано. К закату как раз доберемся. – Я окинул взглядом высокий серый склон. Старуха брякнула дверным крючком. – Что она говорит?
   – Наверху есть какая-то хижина, что ли.
   – Ну и в чем тогда проблема?
   – Она говорит, там очень холодно. – Но верилось в это среди палящего полдневного зноя с трудом. Алисон подбоченилась.
   – Ты обещал приключение. Хочу приключение. Я перевел взгляд со старухи на Алисон. Та стянула с носа темные очки и приняла бывалый, тертый вид; конечно, дурачилась, но в глубине ее глаз дрожало недоверие. Если вчера она догадалась, что я боюсь ночевать с ней в одной комнате, то догадается и о том, из какого непрочного материала сработана моя добродетель.
   Тут старуха окликнула какого-то человека, ведущего в поводу мула. Он отправлялся к приюту альпинистов за дровами. Алисон могла устроиться на вьючном седле.
   – Спроси, можно мне войти и надеть джинсы?
   Отступать было некуда.

40

   Тропинка вилась и вилась по скале, и, перевалив через ее вершину, мы оставили позади предгорья и очутились в высотном поясе Парнаса. Ветер, по-весеннему холодный, выл над раскинувшимися на две-три мили лугами. Выше вздымались, смыкались верхушками и пропадали в облаках-барашках угрюмые ельники и серые устои скал. Алисон спешилась, и мы зашагали по дерну бок о бок с погонщиком. Ему было около сорока, под перебитым носом буйно кустились усы; во всем его облике чувствовались добродушие и независимость. Он поведал нам о тяготах пастушеской жизни: прямое солнце, подсчет поголовья, доение, хрупкие звезды и пронизывающий ветер, безмерная тишина, нарушаемая лишь звяканьем ботал, предосторожности против волков и орлов; никаких перемен за последние шестьсот лет. Я переводил все это Алисон. Она сразу прониклась к нему симпатией, и между ними, несмотря на языковой барьер, установились наполовину чувственные, наполовину дружеские отношения.
   Он рассказал, что какое-то время работал в Афинах, но «ден ипархи исихия», там ему не было покоя. Алисон понравилось это слово; «исихия, исихия», твердила она. Он со смехом поправлял ее произношение; останавливал и дирижировал ее голосом, словно оркестром. Она задорно поглядывала на меня, чтобы понять, доволен ли я ее поведением. Лицо мое было непроницаемо; но наш попутчик, один из тех чудесных греков, что составляют самый непокорный и притягательный народ сельской Европы, нравился мне, и я рад был, что Алисон он тоже нравится.
   На дальнем краю поляны у родника стояли две каливьи – хижины из грубого камня. Здесь наши с погонщиком пути расходились. Алисон принялась лихорадочно рыться в своей красной сумочке и наконец впихнула ему две пачки фирменных сигарет.
   – Исихия, – сказал погонщик. Они с Алисон жали друг Другу руки до тех пор, пока я не сфотографировал их.
   – Исихия, исихия. Скажи ему: я поняла, что он имеет в виду.
   – Он знает, что поняла. Этим ты ему и нравишься.
   Мы уже вступили в еловый лес.
   – Ты, верно, думаешь, что я слишком впечатлительная.
   – Да нет. Но одной пачки было достаточно.
   – Не было бы. Он заслуживал по меньшей мере двух. Потом она сказала:
   – Какое прекрасное слово.
   – Бесповоротное.
   Мы поднялись выше.
   – Послушай.
   Мы замерли на каменистой тропе и прислушались; вокруг была только тишь, исихия, и ветерок в еловых кронах. Она взяла меня за руку, и мы пошли дальше.
   Тропа все поднималась – между деревьев, мимо трепещущих бабочками полян, через гряды скал, где мы несколько раз сбились с дороги. Чем выше мы забирались, тем прохладнее становилось, а влажно-белесую гору над нами все гуще затягивали облака. Переговаривались мы редко, сберегая дыхание. Но безлюдье, физическое напряжение, необходимость поддерживать ее за локоть, когда тропа превращалась в бугристую и крутую лестницу – а такое случалось все чаще, – все это расшатало некую преграду меж нами; и оба мы сразу приняли эти отношения безгрешного братства.
   До приюта мы добрались около шести. Это была покосившаяся постройка без окон, с бочкообразной крышей и печной трубой, в распадке у самой кромки леса. Ржавая железная дверь усеяна зазубренными пулевыми отверстиями
   – следы стычки с каким-нибудь отрядом коммунистического андарте времен гражданской войны; внутри – четыре лежанки, стопка вытертых красных одеял, очаг, лампа, пила и топор, даже пара лыж. Но ощущение было такое, что вот уже много лет здесь никто не останавливался.

 – Может, хватит нам на сегодня? – сказал я. Она не удостоила меня ответом; просто натянула джемпер.
   Облака нависли над нами, стало моросить, а за гребнем скалы ветер сек, как бывает в Англии в январскую стужу. Потом мы вдруг очутились среди облаков; в крутящейся дымке видимость снизилась ярдов до тридцати. Я обернулся к Алисон. Нос у нее покраснел, с виду она очень замерзла. Но указала на очередной каменистый склон.
   Взобравшись на него, мы попали в облачный просвет, и небо, как по мановению волшебной палочки, стало расчищаться – словно туман и холод были всего лишь временным испытанием. Облака рассеивались, сквозь них косо сочилось солнце, и вот уже вверху разверзлись озера безмятежной синевы. Вскоре мы вышли на прямой солнечный свет. Перед нами лежала широкая, поросшая травой котловина, окольцованная островерхими скалами и прочерченная плоеными снежными языками, залегшими по осыпям и расщелинам наиболее обрывистых склонов. Все было усеяно цветами – гиацинтами, горечавками, темно-багровыми альпийскими геранями, ярко-желтыми астрами, камнеломками. Они теснились на каждой приступке, покрывали каждый пятачок дерна. Мы будто оказались в ином времени года. Алисон бросилась вперед и закружилась, смеясь, вытянув руки, точно птица, пробующая крыло; снова понеслась – синий джемпер, синие джинсы – неуклюжими ребяческими прыжками.
   Высочайшая вершина Парнаса, Ликерий, так крута, что с наскоку на нее не взберешься. Пришлось карабкаться, хватаясь за камни, то и дело отдыхая. Мы наткнулись на поросль распустившихся фиалок, больших пурпурных цветов с тонким ароматом; наконец, взявшись за руки, преодолели последние ярды и выпрямились на узкой площадке, где из обломков была сложена вешка-пирамида.
   – Боже, боже мой, – вырвалось у Алисон.
   Противоположный склон круто обрывался вниз – две тысячи футов сумрачной глубины. Закатное солнце еще не коснулось горизонта, но небо расчистилось: светло-лазурный, прозрачный, кристальный свод. Пик стоял одиноко, и ничто не заслоняло окоем. Мнилось, мы на неимоверной высоте, на острие тончайшей иглы земной, вдали от городов, людей, засух и неурядиц. Просветленные.
   Под нами на сотни миль вокруг простирались кряжи, долы, равнины, острова, моря; Аттика, Беотия, Арголида, Ахея, Локрида, Этолия… древнее сердце Греции. Закат насыщал, смягчал, очищал краски ландшафта. Темно-синие тени на восточных склонах и лиловые – на западных; бронзово-бледные долины, терракотовая почва; дальнее море, сонное, дымчатое, млечное, гладкое, точно старинное голубое стекло. За пирамидой кто-то с восхитительным античным простодушием выложил из камешков слово ФОС – «свет». Лучше не скажешь. Здесь, на вершине, было царство света – ив буквальном, и в переносном смысле. Свет не будил никаких чувств; он был для этого слишком огромен, слишком безличен и тих; и вдруг, с изощренным интеллектуальным восторгом, дополнявшим восторг телесный, я понял, что реальный Парнас, прекрасный, безмятежный, совершенный, именно таков, каким испокон является в грезах всем поэтам Земли.
   Мы сфотографировали друг друга и панораму, а потом уселись с подветренной стороны пирамиды и закурили, прижавшись друг к другу, чтобы согреться. В вышине, на кинжальном ветру, холодном как лед, едком как уксус, скрежетали горные вороны. Я вспомнил о пространствах, где скитался мой дух под гипнозом Кончиса. Здесь было почти то же самое; только еще чудеснее, ибо я очутился тут без посредников, по собственной воле, наяву.
   Я искоса взглянул на Алисой; кончик ее носа ярко покраснел. Но я все-таки отдал ей должное; если бы не она, мы не добрались бы сюда, мир не лежал бы у наших ног, не было бы этого чувства победы – квинтэссенция всего того, чем являлась для меня Греция.
   – Ты небось каждый день такое из иллюминатора видишь.
   – Не такое. Ни чуточки общего. – И, помолчав МИНУты две-три: – Это первый чистый момент за несколько месяцев. Этот день. Все вокруг. – И после паузы добавила:
   – И ты.
   – Да брось. Я-то как раз – лишнее. Ложка дегтя.
   – И все-таки не хотела бы, чтоб рядом был кто-то другой. – Повернулась в сторону Эвбеи; помятое, неожиданно бесстрастное лицо. Потом посмотрела мне в глаза. – А ты?
   – Не знаю, какая еще девушка смогла бы так высоко забраться.
   Обдумав эти слова, она снова посмотрела на меня.
   – Умеешь ты уходить от ответа.
   – Я рад, что мы здесь. Ты молоток, Келли.
   – А ты ублюдок, Эрфе.
   Но видно было, что она польщена.

41

   На обратном пути нас немедля одолела усталость. Алисон обнаружила на левой пятке мозоль – новые туфли натерли. В сгущающихся сумерках мы минут десять пытались чем-нибудь забинтовать ей ногу, и тут нас застигла ночь, скорая, как падающий занавес. Сразу поднялся ветер. Небо оставалось чистым, звезды сияли вовсю, но мы, похоже, спустились не по тому склону и не нашли приюта там, где, по моим расчетам, должны были найти. Я с трудом различал дорогу и с еще большим трудом соображал. Мы тупо направились дальше и оказались в огромном кратере. Угрюмый лунный пейзаж: заснеженные скалы, в расщелинах дико завывает ветер. Волки уже не казались подходящей темой для легкого трепа.
   Наверное, Алисон боялась сильнее, чем я, да и замерзла больше. На дне впадины выяснилось, что вылезти из нее можно лишь тем же путем, каким мы сюда попали, и мы на несколько минут присели передохнуть под защитой массив– ного валуна. Я прижал ее к себе, согревая. Она зарылась лицом в мой свитер; абсолютно невинное объятие. Я сжимал ее, сотрясаясь от холода в этом невероятном месте, в миллионе лет и миль от душных ночных Афин, и чувствовал… нет, ничего особенного, мне просто кажется. Тут к любой девушке потянет, убеждал я себя. Но, озирая мрачный ландшафт, почти идеально соответствующий моей собственной судьбе, я вспомнил фразу погонщика: волки в одиночку не охотятся, всегда стаей. Одинокий волк – это просто красивая легенда.
   Я помог Алисон подняться, и мы поплелись обратно. К западу тянулся длинный хребет, затем седловина; склон сбегал вниз, к темному далекому лесу. Случайно мы заметили на фоне неба контур кольцевого холма, который я помнил по восхождению. Приют был по ту его сторону. Алисон, видно, совсем отключилась; я изо всех сил тянул ее за собой. Ругался, упрашивал, только бы двигалась. Через двадцать минут в распадке показался приземистый темный кубик – приют.
   Я посмотрел на циферблат. Подъем занял полтора часа; возвращение – три.
   Внутри я ощупью отыскал топчан и усадил Алисон. Потом чиркнул спичкой, нашел лампу и попробовал зажечь; но в ней не было ни фитиля, ни керосина. Я сунулся в очаг. Дрова, слава богу, сухие. Я разорвал всю бумагу, какая оказалась под рукой: книжку Алисон, продуктовые обертки; с замиранием сердца поджег. Заклубился дымок, в нос шибануло смолой, и дерево занялось. Вскоре хижина наполнилась красноватым мерцанием, бурыми тенями и, главное, теплом. Я нагнулся за ведром. Алисон встрепенулась.
   – Воды принесу.
   – Ara. – Тусклая улыбка.
   – Накрылась бы одеялом. – Она кивнула.
   Поход к ручью отнял у меня пять минут, но, когда я вернулся, она уже бодро подбрасывала в печь поленья, босая, на красном одеяле, расстеленном меж топчанами и очагом. На нижней лежанке она разложила припасы: хлеб, шоколад, сардины, паксимадью, апельсины; нашелся даже старый котелок.
   – Келли, тебе было сказано лежать.
   – Я ж как-никак стюардесса. Даже после крушения надо скрасить пассажирам жизнь. – Взяла у меня ведро и принялась мыть котелок. Присела, выставив красные волдыри на пятках. – Жалеешь, что мы слазили?
   – Нет.
   Взглянула на меня.
   – Не жалеешь – и только?
   – Радуюсь.
   Довольная, она снова взялась за котелок, наполнила его водой, стала крошить туда шоколад. Я сел на край топчана, снял обувь и носки. Хотелось вести себя непринужденно, но у меня, как и у нее, это не получалось. Жар очага, тесная комната – и мы вдвоем среди холодной пустоты.
   – Ничего, что я так нагло проявляю свою женскую сущность?
   Интонация ее казалась иронической, но лица не было видно. Она начала помешивать шоколад на плите.
   – Не говори ерунды.
   Железная крыша загрохотала под натиском ветра, и дверь, застонав, полуоткрылась.
   – Потерпевшие кораблекрушение, – сказала она. Подперев дверь лыжей, я взглянул на Алисон. Она помешивала жидкий шоколад палочкой, изогнувшись, дабы уберечься от жара, лицом ко мне. Состроив гримаску, обвела глазами грязные стены.
   – Романтично, правда?
   – Да уж, пока ветер – снаружи. – Она заговорщически улыбнулась и заглянула в котелок. – Чему ты смеешься?
   – Тому, что все так романтично.
   Я снова уселся на топчан. Она стянула джемпер и вынула заколки из волос. Я подумал о Жюли; но в эту обстановку она как-то не вписывалась. Беззаботным тоном я воскликнул:
   – Отлично смотришься. Будто всю жизнь этим занималась.
   – А ты думал?.. Повертись в самолетной кухоньке четыре на два. – Подбоченилась одной рукой; недолгое молчание; отзвук давних вечеров на Рассел-сквер. – Помнишь, мы ходили на пьесу Сартра, как ее?
   – «Взаперти».
   – Вот-вот. Здесь все очень похоже.
   – В каком смысле?
   Она не оборачивалась.
   – Как устану, всегда игривые мысли одолевают. – Я задержал дыхание. – Что тебе стоит? – спросила она тихо.
   – Если поначалу анализы и дают отрицательный результат, это вовсе не означает…
   Она вытащила из котелка темно-коричневую щепку.
   – Кажется, это изумительное консоме по-королевски уже поспело.
   Подошла и присела рядом, все так же отводя глаза, с механической улыбкой стюардессы.
   – Не выпьете ли для аппетита, сэр?
   Сунула котелок мне под нос, высмеивая и себя, и мою серьезность; я рассмеялся, но она не рассмеялась в ответ, лишь едва-едва улыбнулась. Я взял у нее котелок. Она ушла в дальний угол хижины; стала расстегивать кофточку.
   – Что ты делаешь?
   – Раздеваюсь.
   Я отвернулся. Но она снова оказалась рядом, завернутая в одеяло, как в саронг; потом бесшумно уселась на пол, подложив под себя другое, свернутое, одеяло, на безопасном расстоянии в два фута. Когда она повернулась, чтобы достать из-за спины еду, одеяло на ногах разошлось. Она сразу поправила его, но на задворках моего сознания воздел руки и ту, запретную, часть тела Приапчик – и дико засверкал глазами.
   Мы принялись за еду. Паксимадья (поджаренные в оливковом масле сухарики) была, как обычно, безвкусна, горячий шоколад чересчур жидок, а сардины просто несъедобны, но мы так проголодались, что не замечали этого. Наконец – я тоже перебрался на пол – мы, насытившись, откинулись на топчан, дымя наперегонки с печкой. Оба мы молчали, словно ожидая чего-то. Я чувствовал себя как впервые, когда все либо вот-вот прекратится, либо дойдет до самого конца. Шевельнуться боялся. Ее голые плечи – тонкие, округлые, нежные. Край одеяла, засунутый под мышку, обвис, слегка приоткрыв грудь.
   Тишина все сильнее сковывала нас – меня во всяком случае; словно соревнование – кто первый не выдержит и раскроет рот. Ее рука лежала на одеяле: нагнись и дотронься. Я начал понимать, что она пользуется ситуацией, нарочно припирает меня к стенке; молчание лишь выявляло, что она сильнее; что я хочу ее – не Алисон как таковую, а женщину, просто женщину, оказавшуюся поблизости. В конце концов я бросил окурок в очаг, поудобнее прислонился к топчану и смежил веки, точно устал до смерти, точно не в силах бороться со сном – впрочем, кабы не Алисон, это было бы правдой. Вдруг она пошевелилась. Я открыл глаза. Она сидела нагая, отбросив одеяло.

 – Алисон. Не надо. – Но она поднялась на колени и стала стаскивать с меня одежду.
   – Бедненький.
   Выпрямила мне ноги, расстегнула рубашку, вытащила ее из брюк. Я зажмурился и позволил раздеть себя до пояса.
   – Это нечестно.
   – Ты такой загорелый.
   Она гладила мои бока, плечи, шею, губы, забавляясь и присматриваясь, как ребенок к новой игрушке. Стоя на коленях, поцеловала меня в шею, и ее соски скользнули по моей коже.
   – Никогда себе не прощу, если… – начал я.
   – Молчи. Тихо лежи.
   Раздела меня совсем, провела по своему телу моими ладонями, чтобы я вспомнил эту нежную кожу, изгибы плоти, худобу – вечно-естественный рельеф наготы. Ее пальцы. Пока она ласкала меня, я думал: это все равно что со шлюхой, бывалые шлюхины жесты, телесная радость и больше ничего… но затем отдался радости, которую она мне дарила. Вот легла сверху, положила голову мне на грудь. Долгое молчание. Треснуло полено, обдав наши ноги веером угольков. Я гладил ее волосы, спину, тонкую шею, усмиренный весь, до нервных окончаний. Представил себе Жюли, лежащую на мне в той же позе, и мне показалось, что любовные игры с ней должны оказаться более бурными и пылкими, не столь обыденными – кости ломит от усталости, жара, капельки пота… в голове крутятся банальные словечки – «баба», например; о нет – белый накал, таинственная, всепоглощающая страсть. Алисон бормотала, ерзала, кусалась, скользила по мне – эти ласки у нее звались турецкими, и она знала, что мне они нравятся, что они понравятся любому мужчине; наложница, рабыня.
   Помню еще, как мы рухнули на топчан – грубый соломенный матрац, шершавые одеяла, – она стиснула меня, поцеловала в губы так быстро, что я не успел отпрянуть, а затем повернулась спиной; помню влагу ее сосков, руку, не дающую моей соскользнуть с ее груди, узкий гладкий живот, слабый запах чистых, промытых дождем волос; и стремительный, не дающий разложить все по полочкам, сон. Среди ночи я проснулся, встал и глотнул воды из ведра. Сквозь пулевые отверстия протянулись круглые лучики только что взошедшей луны. Я вернулся и склонился над Алисон. Та откинула край одеяла, тихо посапывая, приоткрыла рот; одна грудь обнажена и чуть свесилась на матрац; тлеющие угли отбрасывают на кожу темно-красные отсветы. Юная и древняя; невинная и продажная; женщина во всем, женщина прежде всего. В этом приливе восторга и нежности я с бесповоротной ясностью не вполне проснувшегося человека решил, что завтра расскажу ей все как есть – это не будет признанием во лжи, нет, она сразу увидит истинную причину, увидит, что действительный мой недуг, в отличие от сифилиса, неизлечим, что мой случай – врожденная склонность к полигамии – банальнее и страшнее. Я просто смотрел на нее – не дотронулся, не отшвырнул одеяло, не лег сверху, не вошел в нее, не взял, как ей того бы хотелось. Осторожно укрыл обнаженную грудь, забрал несколько одеял и отправился на другую лежанку.

42

   Нас разбудил чей-то стук; дверь приоткрылась. В щель ворвался солнечный свет. Увидев, что мы еще в постелях, пришедший остался снаружи. Я взглянул на часы. Десять утра. Я оделся и вышел. Пастух. В отдалении слышались колокольчики стада. Он отогнал посохом двух огромных собак, скаливших на меня зубы, и вытащил из карманов куртки две порции сыра, завернутые в щавель – нам на завтрак. Через минуту-другую появилась Алисон, заталкивая рубашку в джинсы и жмурясь на солнце. Мы поделились с пастухом остатками сухарей и апельсинов; отщелкали последние кадры. Я рад был его приходу. Алисон решила, что наши былые отношения вернулись – я читал это в ее глазах так ясно, словно мысли в них сразу же облекались в печатные буквы. Она расколола лед; но от меня зависело, прыгать ли в воду.
   Пастух поднялся, пожал нам руки и удалился вместе с обоими волкодавами, оставив нас одних. Алисон вытянулась на солнышке поперек каменной плиты, заменившей нам стол. Ветер после вчерашнего утих, день был по-весеннему тепел, небо сияло голубизной. Вдали звенели ботала, высоко-высоко заливалась птица, голосом похожая на жаворонка.
   – Остаться бы тут насовсем.
   – Мне надо вернуть машину.
   – Да нет, я просто мечтаю. – Посмотрела на меня. – Иди-ка, сядь со мной. – Похлопала ладошкой по камню. Серые глаза глядят с предельным простодушием. – Ты не сердишься?
   Я нагнулся, чмокнул ее в щеку, она обняла меня так, что пришлось на нее навалиться, и мы заговорили шепотом, я – в ее левое ухо, она в мое.
   – Скажи: мне этого хотелось.
   – Мне этого хотелось.
   – Скажи: я еще люблю тебя немножко.
   – Я еще люблю тебя немножко. – Ущипнула меня за спину, – Множко, множко.
   – И теперь буду вести себя хорошо.
   – Н-ну…
   – И не пойду больше к этим мерзким теткам.
   – Не пойду.
   – Глупо же платить, когда все у тебя есть задаром. Плюс любовь.
   – Знаю.
   У самых глаз распластались на камне кончики ее прядей; как заставить себя признаться? Ведь это все равно что наступить на цветок из-за того, что неохота в сторону шагнуть. Я попробовал встать, но она вцепилась мне в плечи, чтобы я и дальше смотрел ей в лицо. Секунду я терпел ее прямой взгляд, потом вырвался и сел, отвернувшись.
   – Что-то не так?
   – Все так. Просто теряюсь в догадках, что за недобрый бог заставляет тебя, прелестное дитя, вздыхать по такому дерьму, как я.
   – Знаешь, что я вспомнила? Слово в кроссворде. Ну-ка отгадай. – Я приготовился. – «Большая часть Николаса в ней присутствует, хотя и в другом порядке». Шесть букв.
   Поразмыслив, я улыбнулся.
   – Там точка стояла или восклицательный знак?
   – Слезы мои. Как всегда.
   И только птичья трель над нами.
   Двинулись в обратный путь. Чем ниже мы спускались, тем теплее становилось. Лето всходило по склонам нам навстречу.
   Алисон шла впереди и потому не видела моего лица. А я пытался разобраться в своих чувствах. Меня до сих пор смущало, что она придает такое значение телесному – одновременному оргазму. И принимает его за любовь, не догадываясь, что любовь совсем иная… таинство пряданья, скрытности, лесной дороги назад, губ, в последний миг отведенных прочь. Мне пришло в голову, что на Парнасе-то как раз кстати осудить ее прямолинейность, неумение прятаться в метафоры; кстати высмеять ее, как высмеивают беспомощные вирши. И все же неким непостижимым образом она знала, всегда знала секрет фокуса, позволявшего огибать возводимые мною преграды меж нами; точно она и вправду сестра мне, точно ей доступны запретные пружины, подтягивающие на один уровень наши внутренние совпадения или, наоборот, сводящие на нет разницу в наших взглядах и вкусах.
   Она принялась рассказывать, до чего тяжела жизнь стюардессы.
   – Господи, какое там любопытство! Через пару рейсов от него и следа не остается. Новые люди, новые места, новые подходцы смазливых летчиков. Большинство из них считает, что мы входим в набор пилотских привилегий. Становимся друг дружке в затылок и ждем, пока они осчастливят нас своими заслуженными ветеранскими дрынами.
   Я рассмеялся.
   – Ничего смешного, Нико. Сдохнуть можно. Фигова жестянка. И такая воля, такой простор снаружи. Иногда хочется взять и открыть аварийный люк, пусть тебя вытянет в атмосферу. Просто падение, одна минута прекрасного, свободного падения, без всяких пассажиров…
   – Не сочиняй.
   – Я говорю серьезнее, чем ты думаешь. У нас это называют «кризис обаяния». Когда становишься ну до того безупречно обаятельной, что перестаешь быть человеком. Похоже на… вот бывает, после взлета так закрутишься, что не знаешь точно, высоко ли поднялся самолет, вдруг посмотришь в иллюминатор – ох!.. так и тут, доходит вдруг, до чего далека от себя настоящей. Или былой, не знаю. Я плохо объяснила.
   – Вовсе нет. Очень хорошо.
   – Начинаешь понимать, что на самом деле ты – ниоткуда. Мало мне раньше было с этим забот! Об Англии и речи быть не может, это просто паноптикум, кладбище какое-то. А Австралия… Австралия… Господи, до чего ее ненавижу. Жмотская, дебильная, тупая… – Она не закончила.
   Чуть дальше снова заговорила:
   – Просто я больше ни с чем не связана, я – ничья. Какое место ни возьми, я либо прилетаю, либо улетаю оттуда. Или пролетаю над ним. Только люди, которые мне нравятся.
   Которых я люблю. Вот они – моя последняя родина.
   Она посмотрела через плечо – робкий взгляд, словно она долго скрывала эту правду о себе, о своей неприкаянности, бездомье, понимая, что и ко мне все это в полной мере относится.
   – Но и от бесполезных иллюзий мы все-таки тоже избавились.
   – Хорошо быть ловкими.
   Она умолкла, и я не стал отвечать на ее сарказм. Несмотря на внешнюю независимость, она не могла без опоры. Всю жизнь стремилась это опровергнуть – и тем самым подтверждала. Будто морской анемон – тронь, и он присосется к руке.
   Она остановилась. Мы услышали его одновременно – шум воды, грохот воды справа внизу.
   – Я не прочь ополоснуть ноги. Давай спустимся. Мы наугад свернули с дороги в лес и вскоре напали на еле заметную тропку. Она вела вниз, вниз, туда, где расступались деревья. На дальнем краю поляны шумел водопад футов десять высотой. Под ним скопилось прозрачное озерцо. Луг был полон цветов и бабочек – блюдце изумрудно-золотой роскоши, в пику тенистому лесу, оставшемуся за спиной. Над поляной нависал небольшой утес с пещеркой внутри – какой-то пастух замаскировал вход еловыми лапами. На полу были овечьи катышки, но старые. Вряд ли этим летом сюда кто-нибудь заглядывал.
   – Искупаемся?
   – Она ж ледяная.
   – А-а!
   Стащила кофточку через голову, расстегнула лифчик, улыбаясь мне сквозь иглистую тень ветвей.
   – Тут, наверно, уйма змей.
   – Как в раю.
   Выскочила из джинсов и трусиков. Потянулась, сорвала с ветки сухую шишку и вручила мне. Я смотрел, как она бежит нагишом по высокой траве к озеру, пробует воду, ежится. Зашла по колено, взвизгнула, поплыла, держа голову высоко над поверхностью. Я прыгнул в нефритовую талую воду следом за ней; перехватило дух. И все же это было чудесно – сень дерев, солнечная луговина, пенный рык водопадика, льдистый холод, безлюдье, смех, нагота; такие минуты помнишь потом всю жизнь.
   Мы уселись в траву у пещеры, обсыхая на солнце и ветерке и доедая шоколад. Потом Алисон повернулась на спину, раскинула руки, чуть развела ноги, готовая принять солнце – и, как я понял, меня. Некоторое время я лежал в той же позе, прикрыв глаза.
   Потом она произнесла:
   – Я – королева Мэй.
   Она уже лицом ко мне, опирается на руку. Из васильков и ромашек, росших вокруг, она кое-как сплела венок. Теперь он криво сидел на ее нечесаной голове; на губах – трогательная улыбка целомудрия. И тут, впервые за эти дни, у меня возникла явственная литературная ассоциация, на которую Алисон, конечно, не рассчитывала. Я мог точно назвать источник – хрестоматия «Английский Геликон»74. Мне бы припомнить, что метафора метафоре рознь, что величайшие лирики, как правило, весьма буквальны и конкретны. Вдруг показалось, что она – совсем как из стихотворения, и я ощутил бурный прилив желанья. Не из одной лишь похоти, не только потому, что сейчас она приняла самое чарующее свое обличье – неотразимо прелестная, с маленькой грудью, тонкой талией, рука упирается в землю, на локте напряженная ямочка; шестнадцатилетняя девчушка, а не женщина под двадцать пять; но потому, что через блеклые неброские слои сегодняшнего просвечивало ее истинное, уязвимое «я» – и в этом смысле душа ее была такой же юлой, как тело; Ева, явленная сквозь толщу десяти тысяч поколений.

 Я разрывался: любил ее, не хотел терять, и в то же время не хотел терять – или жаждал обрести – Жюли. Не то чтобы одну я желал сильнее, чем другую – я желал обеих. Мне нужны были обе, в этом я ни на йоту не лицемерил. А если и лицемерил, то в тот миг, когда допускал мысль, что надо притворяться, что-то утаивать… к признанию вынудила меня любовь, а не жестокость, не стремление высвободиться, очерстветь и очиститься – только любовь. И, по-моему, в те долгие секунды Алисон это поняла. Должно быть, она заметила на моем лице выражение боли и печали, потому что осторожно спросила:
   – В чем дело?
   – Не было у меня сифилиса. Все это ложь.
   Внимательно посмотрела, откинулась навзничь в траву.
   – Ах, Николас.
   – Мне надо рассказать тебе…
   – Не сейчас. Пожалуйста, не сейчас. Что бы там ни было, иди ко мне, люби меня.
   И мы занялись любовью; не сексом, а любовью; хотя секс был бы гораздо благоразумнее.
   Лежа рядом с ней, я взялся описывать то, что произошло в Бурани. Древние греки утверждали: проведший ночь на Парнасе либо обретает вдохновение, либо лишается рассудка; и со мной, без сомнения, случилось последнее; чем дольше я говорил, тем больше понимал, что лучше бы помолчать… но меня подгоняла любовь с ее жаждой открытости. Для признания я выбрал самый неудачный момент из всех возможных, и, как многие, кто с детства привык кривить душой, переоценил сочувствие, возбуждаемое в собеседнике неожиданной искренностью… но меня подгоняла любовь с ее тоской по пониманию. И Парнас сыграл свою роль, его греческий дух; ложь тут выглядела болезненным изощреньем.
   Конечно, ее прежде всего интересовало, почему до сих пор я выдумывал столь неуклюжие отговорки, но я не спешил поведать, чем притягивает меня вилла сильнее всего, пока Алисон не ощутит своеобразие тамошней атмосферы. О Кончисе я вроде бы рассказывал по порядку, но вышло, что какие-то важные детали до поры приходилось опускать.
   – Не то чтоб я воспринимал все это всерьез, как ему бы хотелось. Впрочем после сеанса гипноза не знаю, что и думать. Понимаешь, когда он рядом, в нем чувствуется некая сила. Не то чтоб сверхъестественная. Не могу объяснить.
   – Похоже, все это специально подстроено.
   – Пусть так. Но почему я? Откуда он знал, что я приеду на остров? Я для него ничего не значу, он обо мне явно невысокого мнения. Как о личности. Все время высмеивает
   – И все-таки не соображу… – Но вдруг сообразила. Взглянула на меня. – Там есть кто-то еще.
   – Милая Алисон, ради бога, постарайся понять. Выслушай.
   – Слушаю. – Но смотрела она в сторону. И я наконец рассказал ей. Убеждал, что нет там ничего плотского, чисто духовный интерес.
   – Так уж и духовный.
   – Элли, ты не представляешь, как я себя эти дни кляну Раз десять пробовал все тебе рассказать. Мне вообще нет резона испытывать к ней интерес. Ни духовный, ни телесный. Еще месяц, еще три недели назад я не поверил бы, что такое может случиться. Не понимаю, что я в ней нашел. Честное слово. Знаю только, что околдован, покорен всем, что там происходит. Она – лишь кусочек этого. Что-то совершенно невероятное. И я… в этом участвую. – Никакой реакции. – Мне нужно вернуться туда. Не бросать же работу. У меня столько обязанностей, они сковывают по рукам и ногам.
   – А девушка? – склонив лицо, она срывала метелки с былинок.
   – Не бери в голову. Честно. Она – лишь малая часть.
   – Что ж ты тогда выпендривался?
   – Пойми, я сам не знаю, что со мной.
   – Она красивая?
   – Если б я хотел от тебя отделаться, это можно было устроить гораздо проще.
   – Она красивая?
   –Да.
   – Очень красивая.
   Я промолчал. Она закрыла лицо ладонями. Я погладил ее по теплому плечу.
   – Она совсем не похожа на тебя. Не похожа на современную девушку. Трудно объяснить. – Она отвернулась. – Алисон.
   – Веду себя, как… – Не договорила.
   – Ну, не смеши людей.
   – Что-что?!
   Тяжелая пауза.
   – Послушай, я изо всех сил, первый раз за свою гнусную жизнь, пытаюсь быть честным. Да, я виноват. Познакомься я с ней завтра, сказал бы: иди гуляй, я люблю Алисон, Алисон любит меня. Но я встретил ее две недели назад. И увижусь снова.
   – И не любишь Алисон. – Она смотрела мимо меня. – Или любишь, пока не подвернется какая-нибудь посимпатичней.
   – Глупости.
   – А я и есть глупая. Одни глупости, что на уме, что на языке. Я дура набитая. – Встала на колени, набрала воздуха. – И что теперь? Сделать книксен и удалиться?
   – Я сам понимаю, что запутался.
   – Запутался! – фыркнула она.
   – Зарвался.
   – Вот это вернее.
   Мы замолчали. Мимо, кренясь и виляя, пропорхали две сплетшиеся тельцами желтые бабочки.
   – Я просто хотел, чтоб ты обо мне все знала.
   – Я о тебе все знаю.
   – Если б действительно знала, с самого начала отшила бы.
   – И все-таки – знаю.
   И вперилась в меня холодным серым взглядом; я отвел глаза. Встала, пошла к воде. Безнадежно. Не успокоишь, не уговоришь. Никогда не поймет. Я оделся и, отвернувшись, в молчании ждал, пока оденется она.
   Приведя себя в порядок, сказала:
   – И, ради бога, ни слова больше. Это невыносимо.
   В пять мы выехали из Араховы. Я дважды пробовал возобновить разговор, но она меня обрывала. Все, что можно было сказать, сказано; всю дорогу она сидела молча, чернее тучи.
   У переезда в Дафни мы были в половине девятого; последние лучи заката над янтарно-розовой столицей, далекие самоцветы раннего неона в Синтагме и Оммонье. Вспомнив, где мы были вчера в это же время, я взглянул на Алисон. Она подкрашивала губы. Может, выход все-таки есть: отвезу ее в нашу гостиницу, займусь с ней любовью, движениями чресел внушу, что люблю ее… и правда: пусть убедится, что ради меня стоило бы помучиться, и прежде и впредь. Я понемногу заговорил об афинских достопримечательностях, но отвечала она односложно, через силу, и я умолк, чтоб не позориться. Розовый свет сгустился до фиолетового, и вскоре настала ночь.
   По прибытии в пирейскую гостиницу – я забронировал номера до нашего возвращения – Алисон сразу поднялась наверх, а я отогнал машину в гараж. На обратном пути купил у цветочника дюжину красных гвоздик. Отправился прямо к ее номеру, постучал. Стучать пришлось раза три; наконец она открыла. Глаза красные от слез.
   – Я тут цветов принес.
   – Забери свои подлые цветы.
   – Слушай, Алисон, жизнь продолжается.
   – Да, только любовь закончилась.
   – Зайти не пригласишь? – выдавил я.
   – С какой стати?
   Комната за ее спиной, в проеме полуоткрытой двери, была погружена в темноту. Выглядела Алисон ужасно; маска непреклонности; острое страдание.
   – Ну впусти, поговорить надо.
   – Нет.
   – Пожалуйста.
   – Уходи.
   Я оттолкнул ее, вошел, прикрыл дверь. Она наблюдала за мной, прижавшись к стене. Глаза блестели в свете уличных фонарей. Я протянул ей букет. Она схватила его, подошла к окну и швырнула во мглу – алые лепестки, зеленые стебли; замерла у подоконника, спиной ко мне.
   – Эта история – все равно что книга, которую дочитал до середины. Не выбрасывать же ее в урну.
   – Лучше меня выбросить.
   Я подошел сзади и обнял ее за плечи, но она сердито высвободилась.
   – На хер иди. На хер.
   Я сел на кровать, закурил. Снизу, из динамика кафе, размеренно зудела македонская народная мелодия; но мы с Алисон были словно отъединены от окружающего какой-то обморочной пеленой.
   – Когда я ехал сюда, понимал, что видеться с тобой не надо. В первый вечер и весь вчерашний день твердил себе, что больше не питаю к тебе нежных чувств. Не помогло. Потому я и рассказал. Да, не к месту. Не вовремя. – Казалось, она не слушает; я выложил последний козырь. – Рассказал, а мог бы и не рассказывать. Продолжал бы водить тебя за нос.
   – Не меня ты водил за нос.
   – Послушай…
   – И что это за выражение – «нежные чувства»? – Я молчал. – Господи, да ты не только любить боишься. У тебя и слово-то это произнести язык не поворачивается.
   – Я не знаю, что оно означает.
   Крутанулась на месте.
   – Так я тебе объясню. Любить – это не только то, о чем я тебе тогда написала. Не только идти по улице и не оборачиваться. Любить – это когда делаешь вид, что отправляешься на службу, а сама несешься на вокзал. Чтобы преподнести тебе сюрприз, поцеловать, что угодно, – напоследок; и тут я увидела, как ты покупаешь журналы в дорогу. Меня бы в то утро ничто не смогло рассмешить. А ты смеялся. Как ни в чем не бывало болтал с киоскером и смеялся. Вот когда я поняла, что значит любить: видеть, как тот, без кого ты жить не можешь, с прибаутками от тебя уматывает.
   – Почему ж ты не…
   – Знаешь, что я сделала? Потащилась прочь. И весь растреклятый день лежала калачиком в нашей постели. Но не из любви к тебе. От злости и стыда, что люблю такого.
   – Если б я знал!
   Отвернулась.
   – «Если б я знал». Господи Иисусе! – Воздух в комнате был наэлектризован яростью. – И еще. Вот ты говоришь, любовь и секс – одно и то же. Так вот что я тебе скажу. Кабы я только об этом заботилась, бросила бы тебя после первой же ночи.
   – Прости, что не угодил.
   Посмотрела на меня, вздохнула, горько усмехнулась.
   – Господи, теперь он обиделся. Я ж имею в виду, что любила тебя за то, что ты – это ты. А не за размеры члена. – Снова вперилась в ночь. – Да нет, в постели у тебя все нормально. Но у меня…
   Молчание.
   – У тебя бывали и получше.
   – Да не в этом же дело. – Прислонилась к спинке кровати, глядя на меня сверху вниз. – Похоже, ты настолько туп, что даже не понимаешь, что совсем не любишь меня. Что ты – мерзкий надутый подонок, который и помыслить не может, что в чем-то неполноценен – наоборот, поперек дороги не становись. Тебе ж все до лампочки, Нико. Там, в глубине-то души. Ты так устроился, что тебе все нипочем. Натворишь что-нибудь, а потом скажешь: я не виноват. Ты всегда на коне. Всегда готов к новым подвигам. К новым романам, черт их раздери.
   – Умеешь ты извратить…
   – Извратить! Силы небесные, от кого я это слышу? Да ты сам-то сказал хоть раз слово в простоте?
   Я повернул к ней голову:
   – То есть?
   – Весь этот треп о чем-то таинственном. Думаешь, я на него клюнула? Познакомился на острове с девушкой и хочешь ее трахнуть. Вот и все. Но это, понятное дело, пошло, грубо. И ты распускаешь слюни. Как всегда. Обвешался этими слюнями, весь такой безупречный, мудрец великий – «я должен пережить это до конца»! Всегда извернешься. И рыбку съешь, и… Всегда…
   – Клянусь… – Но тут она метнулась в сторону, и я замолчал. Принялась мерить комнату шагами. Я нашел еще аргумент. – То, что я не собираюсь на тебе – и вообще ни на ком – жениться, не значит, что я тебя не люблю.
   – Вот я как раз вспомнила. Ту девочку. Ты думал, я не замечу. Та девочка с чирьем. Как ты взбесился! Алисон демонстрирует, как она любит детей. Проявляет инстинкт материнства. Так вот, чтоб ты знал. Это и был инстинкт материнства. На секундочку, когда она улыбнулась, я представила себе. Представила, что у меня твой ребенок, и я обнимаю его, и все мы вместе. Жуть, да? У меня тяжелый случай этой грязной, отвратной, вонючей штуки под названием любовь… Господи, да сифилис по сравнению с ней – цветочки… И ведь я еще по испорченности, по неотесанности, по дебильности своей набралась хамства приставать к тебе со…

   – Алисон.
   Судорожный вздох; комок в горле.
   – Я, как только увидела тебя в аэропорту, поняла. Для тебя я всегда останусь потаскухой. Австралийской девкой, которая делала аборт. Не женщина, а бумеранг. Бросаешь ее, а в следующую субботу она тут как тут и хлеба не просит.
   – Может, хватит бить ниже пояса?
   Она закурила. Я подошел к окну, а она продолжала говорить от двери, через весь номер, мне в спину:
   – Осенью, ну, прошлой… я и подумать боялась тогда. И подумать боялась, что любовь к тебе в разлуке ослабнет. Она разгоралась все ярче и ярче. Черт знает почему, ты был мне ближе, чем кто бы то ни было прежде. Черт знает почему. Хоть ты и пижонский англик. Хоть и помешан на высшем обществе. Я так и не смирилась с твоим отъездом. Ни Пит, ни еще один мне не помогли. Всю дорогу – идиотская, девчачья мечта: вот ты мне напишешь… Я в лепешку разбилась, но устроила себе трехдневный перерыв. А в эти дни из кожи лезла. Даже когда поняла, – господи, как хорошо поняла! – что тебе со мной просто скучно.
   – Неправда. Мне не было скучно.
   – Ты все время думал о той, с Фраксоса.
   – Я тоже тосковал по тебе. В первые месяцы – нестерпимо.
   Вдруг она зажгла свет.
   – Повернись, посмотри на меня. Я повиновался. Она стояла у двери, все в тех же джинсах и темно-синей кофточке; вместо лица – бледно-серая маска.
   – У меня кое-что отложено. Да и ты не совсем уж нищий. Скажи только слово, и завтра я уволюсь. Поеду к тебе на остров. Я говорила – домик в Ирландии. Но я куплю домик на Фраксосе. Выдержишь? Выдержишь эту тяжкую ношу – жить с той, которая любит тебя.»
   Подло, но при словах «домик на Фраксосе» я почувствовал дикое облегчение: она ведь не знает о приглашении Кончиса.
   – Или?
   – Можешь отказаться.
   – Ультиматум?
   – Не юли. Да или нет?
   – Алисон, пойми…
   – Да или нет?
   – Такие вещи с наскока…
   Чуть жестче:
   – Да или нет?
   Я молча смотрел на нее. Печально покривившись, она ответила вместо меня:
   – Нет.
   – Просто потому, что…
   Она подбежала к двери и распахнула ее. Я был зол, что дал завлечь себя в эту детскую ловушку, где выбираешь «или – или», где из тебя бесцеремонно вытягивают обеты. Обошел кровать, выдрал дверную ручку из ее пальцев, захлопнул дверь; потом схватил Алисон и попытался поцеловать, шаря по стене в поисках выключателя. Комнату снова заполнил мрак, но Алисон вовсю брыкалась, мотая головой из стороны в сторону. Я оттеснил ее к кровати, и мы рухнули туда, сметя с ночного столика лампу и пепельницу. Я был уверен, что она уступит, должна уступить, но вдруг она заорала, да так, что крик заполнил всю гостиницу и эхом отдался в портовых закоулках.
   – ПУСТИ!
   Я отшатнулся, а она замолотила по мне кулаками. Я сжал ее запястья.
   – Ради бога.
   – НЕНАВИЖУ!
   – Заткнись!
   Повернул се на бок и прижал. Из соседнего номера застучали в стенку. Снова леденящий вопль.
   – НЕНАВИЖУ!
   Закатил ей пощечину. Она бурно разрыдалась, ерзая по одеялу, биясь головой о спинку кровати, выталкивая из себя обрывки фраз вперемежку с плачем и судорожными вздохами.
   – Оставь меня в покое… оставь в покое… говно… ферт деручий… – Взрыв стенаний, плечи вздернуты. Я встал и отошел к окну.
   Она принялась бить кулаками по прутьям, точно слова уже не помогали. В тот миг я ненавидел ее; что за невыдержанность, что за истерика. Внизу, в моем номере, завалялась бутылка виски, которую она подарила мне в честь нашей встречи.
   – Слушай, я пойду принесу тебе выпить. Кончай завывать.
   Нагнулся над ней. Она все барабанила по прутьям. Я направился к двери, помедлил, оглянулся и вышел в коридор. Трое греков – мужчина, женщина и еще мужчина, постарше – стояли на пороге своей комнаты через две от меня, пялясь, точно перед ними явился убийца. Я спустился к себе, откупорил бутылку, глотнул прямо из горлышка и вернулся наверх.
   Дверь была заперта. Троица продолжала наблюдение; под их взглядами я толкнул дверь, постучал, снова толкнул, постучал, позвал ее.
   Тот, что постарше, приблизился.
   Что-нибудь случилось?
   Я скорчил рожу и буркнул: жара.
   Он механически повторил, чтоб услышали остальные. А-а, жара, сказала женщина, словно это все объясняло. Они не двигались с места.
   Я предпринял еще один заход; прокричал ее имя сквозь толщу дерева. Ни звука. Пожал плечами специально для греков и стал спускаться. Через десять минут вернулся; в течение часа возвращался раза четыре или пять; но дверь, к моему тайному облегчению, была заперта.
   Разбудили меня, как я и просил, в восемь; я живо оделся и побежал к ней. Постучал; нет ответа. Нажал на ручку – дверь открылась. Кровать не застелена, но Алисон и все ее вещи исчезли. Я бросился к конторке портье. За ней сидел очкастый старичок, смахивающий на кролика – папаша владельца гостиницы. Он бывал в Америке и неплохо изъяснялся по-английски.
   – Вы не в курсе, девушка, с которой я вчера был – она что, уже уехала?
   – А? Да. Уехала.
   – Когда?
   Он посмотрел на часы.
   – Почти час уже. Оставила вот это. Сказала отдать вам, когда спуститесь.
   Конверт. Нацарапано мое имя: Н. Эрфе.
   – Не сказала, куда отправилась?
   – Только оплатила счет и съехала. – По его лицу я понял, что он слышал – или ему сообщили, – как она вчера кричала.
   – Мы ж договорились, что я заплачу.
   – Я говорил ей. Я объяснял.
   – Проклятье.
   Он пробубнил мне вдогонку:
   – Эй! Знаете, как в Штатах говорят? Не свет клином сошелся. Слышали такую пословицу? Не свет клином сошелся.
   В номере я вскрыл письмо. Торопливые каракули; в последний момент решила высказаться.
   Представь, что вернулся на свой остров, а там – ни старика, ни девушки. Ни игрищ, ни мистических утех. Дом заколочен.
   Все кончено, кончено, кончено.
   Около десяти я позвонил в аэропорт. Алисон еще не появлялась и не появится до лондонского рейса – самолет отбывает в пять. В половине двенадцатого, перед тем, как подняться на пароход, я позвонил еще раз; тот же ответ. Пока судно, набитое школьниками, отчаливало, я всматривался в толпу родителей, родственников и зевак. Мне пришло в голову, что она явится проводить меня; но если и пришла, то напоказ себя не выставила.
   Безотрадный индустриальный ландшафт Пирея остался позади, и пароход повернул к югу, держа курс на знойно-синюю верхушку Эгины. Я побрел в бар и Заказал большую порцию узо; детей сюда не допускали, и можно было отдохнуть от их гомона. Хлебнув неразбавленного пойла, я произнес про себя скорбный тост. Я выбрал свой путь; путь трудный, рискованный, поэтичный, и никто мне его не заступит; впрочем, тут в ушах зазвучал горький голос Алисон: »…Поперек дороги не становись».
   Кто-то плюхнулся на стул рядом. Димитриадис. Хлопнул в ладоши, подзывая бармена.
   – Угостите меня, развратный вы англичанин. Сейчас расскажу, до чего веселые выходные у меня выдались.

43

   Представь, что вернулся на свой остров, а там… Во вторник эта фраза назойливо звучала в моих ушах; весь день я пытался поставить себя на место Алисон. Вечером сочинил ей длинное письмо, и не одно, но так и не сумел сказать того, что сказать хотелось: что обошелся с ней гнусно, однако иначе обойтись не мог. Будто спутник Одиссея, обращенный в свинью, я не в силах был преодолеть свою новую натуру. Порвал написанное в клочья. Я не нашел мужества признаться, что околдован и при этом, как ни дико, вовсе не желаю, чтоб меня расколдовали.
   Я с головой ушел в преподавание: неожиданно выяснилось, что оно наполняет жизнь хоть каким-то смыслом. В среду вечером, вернувшись к себе после уроков, я обнаружил на столе записку. Мгновенно взмок. Я сразу узнал этот почерк. «С нетерпением ждем вас в субботу. Если до той поры не пришлете никакой весточки, буду считать, что приглашение принято. Морис Кончис». В верхнем углу пометка: «Среда, утро». Невероятное облегчение, пылкий восторг; все, что я натворил за время каникул, показалось если не благом, то неизбежным злом.
   Отложив непроверенные тетради, я выбежал из школы, поднялся на водораздел и, стоя на этом привычном наблюдательном пункте, долго впивал взглядом крышу Бурани, южную половину острова, море, горы – близкие очертания сказочной страны. Меня переполняло уже не жгучее желание спуститься и подглядеть, как на прошлой неделе, но стойкая взвесь надежды и веры, чувство вновь обретенного баланса. Я, как прежде, принадлежал им, а они – мне.
   Трудно поверить, но, размякнув от счастья, на обратном пути я вспомнил об Алисон и почти пожалел, что той так и не удалось познакомиться со своей соперницей. Прежде чем взяться за тетради, я набросал ей вдохновенное послание.
   Милая Элли, человек просто не способен сказать кому-то: «Пожалуй, неплохо бы тебя полюбить». Понимаю, что для любви к тебе у меня тысяча причин, ведь, как я пытался тебе растолковать, по-своему, пусть по-уродски, я все-таки люблю тебя. На Парнасе было чудесно, не думай, что для меня это ничего не значит, что меня только секс интересует и что я забуду, что произошло между нами. Всем святым заклинаю, давай сохраним это в себе. Знаю, прошлого не вернуть. Но несколько мгновений – там, у водопада – никогда не потускнеют, сколько бы раз мы ни любили.
   Письмо успокоило мою совесть, и утром я его отправил. Последняя фраза вышла слишком пышной.
   В субботу, в десять минут четвертого, я шагнул в ворота Бурани и сразу увидел Кончиса, идущего по дороге мне навстречу. Он был в черной рубашке, брюках защитного цвета, темно-коричневых туфлях и застиранных зеленых носках. Вид он имел озабоченный, точно спешил скрыться до моего прихода. Но, заметив меня, приветственно вскинул руку. Мы остановились посреди дороги, в шести футах друг от друга.
   – Привет, Николас.
   – Здравствуйте.
   Знакомо дернул головой.
   – Как отдохнули?
   – Так себе.
   – Ездили в Афины?
   Я приготовил ответ заблаговременно. Гермес или Пэтэреску могли сообщить ему, что я уезжал.
   – Моя подруга не смогла прилететь. Ее перевели на другой рейс.
   – О! Простите. Я не знал.
   Пожав плечами, я прищурился.
   – Я долго думал, стоит ли сюда возвращаться. Раньше меня никто не гипнотизировал.
   Улыбнулся, догадавшись, что я имею в виду.
   – Вас же не заставляли, сами согласились.
   Криво улыбнувшись в ответ, я вспомнил, что здесь каждое слово следует понимать в переносном смысле.
   – За последний сеанс спасибо.
   – Он же и первый. – Моя ирония его рассердила, в голосе зазвучал металл. – Я врач и следую клятве Гиппократа. Если б мне и понадобилось допрашивать вас под гипнозом, я сперва спросил бы у вас разрешения, не сомневайтесь. Кроме всего прочего, этот метод весьма несовершенен. Есть множество свидетельств тому, что и под гипнозом пациент способен лгать.

 – Но я слышал, мошенники заставляют…
   – Гипнотизер может склонить вас к глупым или неадекватным поступкам. Но против супер-эго он бессилен, уверяю вас.
   Я выдержал паузу.
   – Вы уходите?
   – Весь день писал. Надо проветриться. И потом, я надеялся вас перехватить. Кое-то ждет вас к чаю.
   – Как прикажете себя вести?
   Обернулся в сторону дома, взял меня за руку и не спеша направился к воротам.
   – Больная растеряна. Она не может скрыть радость, что вы возвращаетесь. Но и злится, что я узнал вашу с ней маленькую тайну.
   – Какую еще маленькую тайну?
   Посмотрел исподлобья.
   – Гипнотерапия входит в курс ее лечения, Николас.
   – С ее согласия?
   – В данном случае – с согласия родителей.
   – Вот как.
   – Я знаю, в настоящий момент она выдает себя за актрису. И знаю, почему. Чтобы вам угодить.
   – Угодить?
   – Как я понял, вы обвинили се в лицедействе. И она с готовностью подтверждает ваше обвинение. – Похлопал меня по плечу. – Но я ее озадачил. Сообщил, что о ее новой личине мне известно. И известно без всякого гипноза. Из ваших уст.
   – Теперь она не поверит ни одному моему слову.
   – Она никогда вам не доверяла. Под гипнозом призналась, что с самого начала заподозрила в вас врача, моего ассистента.
   Я припомнил се сравнение со жмурками: тебя кружат с завязанными глазами.
   – И не зря заподозрила. Вы же просили меня о… помощи.
   Торжествующе воздел палец.
   – Именно. – Казалось, он поощрял сметливого ординатора и, точно королева в сказке Льюиса Кэрролла, в упор не видел моего замешательства. – А следовательно, теперь вы должны завоевать ее доверие. Соглашайтесь с любым наветом в мой адрес. Разоблачайте меня как обманщика. Но будьте настороже. Она может заманить вас в ловушку. Осаживайте ее, если она зайдет слишком далеко. Не забывайте, что личность ее расщеплена на несколько частей, одна из которых сохраняет способность к разумным суждениям и не раз обводила вокруг пальца тех врачей, кто лечит манию методом доведения до абсурда. Вы обязательно услышите, что я ее всюду преследую. Она попытается переманить вас на свою сторону. Сделать союзником в борьбе против меня. Я еле сдерживался, чтобы не прикусить губу.
   – Но раз доказано, что она никакая не Лилия…
   – Это уже пройденный этап. Теперь я – миллионер-сумасброд. А они с сестрой – начинающие актрисы, которых я залучил в свои владения – она, конечно, изобретет какой-нибудь несусветный предлог – с целями, которые, как она, видимо, попробует вас убедить, весьма далеки от благих. Скажем, ради преступных плотских утех. Вы потребуете улик, доказательств… – Махнул рукой, словно моя задача уже не нуждалась в подробных разъяснениях.
   – А если она повторит прошлогоднюю уловку – попросит меня вызволить ее отсюда?
   Быстрый повелительный взгляд.
   – Вы должны немедля сообщить об этом мне. Но вряд ли она отважится. Митфорд преподал ей хороший урок. И помните, с какой бы очевидностью она ни демонстрировала вам свое доверие, оно притворно. Ну и, естественно, стойте на том, что ни словом не намекнули мне, что именно произошло между вами две недели назад.
   Я улыбнулся.
   – О, естественно.
   – Вы, конечно, понимаете, куда я клоню. Бедняжка должна осознавать свои истинные проблемы по мере того, как перед ней раскрывается вся искусственность ситуации, которую мы здесь совместными силами создали. В тот самый миг, когда она замрет и скажет: «Это не реальность. Тут все перевернуто с ног на голову» – в тот самый миг она сделает первый шажок к выздоровлению.
   – Велики ли шансы на это?
   – Невелики. Но не равны нулю. Особенно если вы правильно сыграете свою роль. Да, она вам не доверяет. Но вы ей симпатичны.
   – Буду стараться изо всех сил.
   – Благодарю. Я очень надеюсь на вас, Николас. – Протянул руку. – Я рад, что вы вернулись.
   И каждый из нас пошел своей дорогой, но я вскоре обернулся, чтобы посмотреть, куда он направляется. Несомненно, на пляж, к Муце. Не похоже было, что он прогуливался для поддержания тонуса. Скорее вел себя как человек, спешащий с кем-то встретиться, что-то устроить. Я вновь потерял ориентировку. По пути сюда, после долгих и бесплодных размышлений, я решил, что ни ему, ни Жюли доверять не стоит. Но теперь поклялся, что глаз с нее не спущу. Старик кумекает в психиатрии, владеет техникой гипноза – все это доказано на практике, а ее россказни о себе не подтверждаются сколько-нибудь весомыми фактами. Возрастала и вероятность того, что они сговорились и сообща водят меня за нос; в этом случае она такая же Жюли Холмс, как Лилия Монтгомери.
   Я выбрался из леса и пересек гравийную площадку, не встретив ни души. Взлетел по ступеням и крадучись вышел на крупную плитку центральной колоннады.
   Она стояла в одном из проемов, лицом к морю, на рубеже солнца и тени; и одета была – я мог это предвидеть, но все-таки опешил – на современный манер. Темно-синяя блузка с короткими рукавами, белые пляжные брюки с красным ремешком, босая, волосы распущены – такие девушки часто красуются на террасах фешенебельных средиземноморских гостиниц. Тут же выяснилось, что в обычном костюме она столь же привлекательна, как и в маскарадном; воздействие ее женских чар без реквизита ничуть не ослабло.
   Она обернулась мне навстречу, и в пространстве меж нами повисло неловкое, подозрительное молчание. Она, кажется, слегка удивилась, точно уже подумала, что я не появлюсь, а теперь обрадовалась, но сразу взяла себя в руки. Похоже, перемена костюма вселила в нее некоторую неуверенность, и она ждала, как я отреагирую на ее новый облик – словно женщина, примеряющая платье в присутствии мужчины, которому предстоит за это платье заплатить. Она опустила глаза. Я, со своей стороны, никак не мог избавиться от образа Алисон и всего, что случилось на Парнасе; трепет измены, мимолетное раскаяние. Мы застыли в двадцати футах друг от друга. Затем она снова взглянула на меня, стоявшего как столб с походной сумкой в руке. С ней произошла еще одна перемена: слабый загар окрасил кожу медовым оттенком. Я призвал на помощь свои познания в психологии, в психиатрии; тщетно.
   – Она вам к лицу, – сказал я. – Современная одежда. Но она выглядела растерянной, будто за прошедшие дни ее одолели бесчисленные сомнения.
   – Вы с ним виделись?
   – С кем? – Промах; в глазах ее сверкнуло нетерпение. – Со стариком? Да. Он прогуляться пошел.
   Окинув меня все тем же недоверчивым взглядом, она с подчеркнутым безразличием спросила:
   – Чаю выпьете?
   – С удовольствием.
   Подошла к столу, неслышно ступая по плитке босыми ногами. У порога концертной валялись красные шлепанцы. Чиркнула спичкой, зажгла спиртовку, поставила на нее чайник. Глаза бегают, пальцы перебирают складки муслиновых салфеток; шрам на запястье. Мрачна как туча. Я кинул сумку к стене, подошел ближе.
   – В чем дело?
   – Ни в чем.
   – Я вас не выдавал. Пусть болтает что хочет. – Вскинула глаза, снова потупилась. Я решил разрядить обстановку. – Что поделывали?
   – Плавала на яхте.
   – Куда?
   – На Киклады. Развеяться.
   – Я очень тосковал.
   Не ответила. Не глядела мне в лицо. Я и не ждал однозначно радушного приема, но от того, что меня сразу приняли в штыки, по спине пополз панический холодок; в Жюли сквозила некая тяжесть, чужесть, которые у такой красавицы могли иметь одно-единственное объяснение, именно то, какому я не желал верить – ведь мужчин вокруг нее было не так уж много.
   – Лилия, очевидно, померла.
   Не поднимая головы:
   – Что-то вы не слишком удивились.
   – А меня здесь ничего не удивляет. С некоторых пор. – Вздохнула; еще один промах. – Ну и как же называется ваша новая роль?
   Села. Чайник, наверно, недавно кипел: он уже начал подсвистывать. Вдруг она взглянула на меня и с нескрываемым укором спросила:
   – Хорошо вам было в Афинах?
   – Нет. И с подружкой моей я не встретился.
   – А Морис нам сказал, что встретились.
   Мысленно послав его к черту, я стал выпутываться из собственного вранья:
   – Странно. Пять минут назад он ничего об этом не знал. Сам спрашивал у меня, встретились мы или нет.
   Потупилась.
   – А почему не встретились?
   – Я уже объяснял. Между нами все кончено. Плеснула в заварной чайник горячей воды, отошла вылить ее к краю колоннады. Только она вернулась, я добавил:
   – И потому, что впереди у меня была встреча с вами. Усевшись, она положила в чайник ложку заварки.
   – Принимайтесь за еду. Если хотите.
   – Мне куда сильнее хочется понять, с какой стати мы разговариваем точно чужие.
   – Просто мы и есть чужие.
   – Почему вы не ответили, как называется ваша новая роль?
   – Потому что ответ вам уже известен.
   Гиацинтово-серые глаза смотрели на меня в упор. Вода закипела, и Жюли заварила чай. Поставив чайник на спиртовку и потушив огонь, сказала:
   – Вы, в общем, не виноваты, что считаете меня сумасшедшей. Я все чаще и чаще думаю: а вдруг я и вправду не в себе? – Тон ее был предельно холоден. – Простите, если спутала ваши планы. – Невеселая улыбка. – Будете с этим мерзким козьим молоком или с лимоном?
   – С лимоном.
   У меня словно гора с плеч свалилась. Она сейчас поступила так, как ни за что не поступила бы, если принять на веру рассказы Кончиса – не столь же она безумно изощрена или изощренно безумна, чтобы бить старика его собственным оружием. Я вспомнил о «бритве Оккама»: из многих версии выбирай простейшую. Но нужно было сыграть наверняка.
   – Почему я должен считать вас сумасшедшей?
   – А почему я должна считать, что вы не тот, за кого себя выдаете?
   – Ну и почему же?
   – Потому, что ваш последний вопрос вас изобличает. – Сунула чашку мне под нос. – Пейте.
   Я уставился на чашку, потом поднял глаза на Жюли.
   – Ладно. Не верю я, что у вас хрестоматийный случай шизофрении.
   Неприступный взгляд.
   – Откушайте-ка сандвича… мистер Эрфе.
   Я не улыбнулся, выдержал паузу.
   – Жюли, это ведь бред. Мы с вами во все его ловушки попадаемся. Мне казалось, в прошлый раз мы договорились, что в его отсутствие не станем друг друга обманывать.
   Она неожиданно встала и не спеша направилась в западный конец колоннады, откуда к огороду спускалась лесенка. Прислонилась к стене дома, спиной ко мне, глядя на далекие горы Пелопоннеса. Помедлив, я тоже встал и подошел к ней. Она не обернулась.
   – Я вас не виню. Если он лгал вам обо мне столько же, сколько мне о вас… – Протянул руку, тронул ее за плечо. – Перестаньте. В прошлый раз мы заключили честный договор. – Она точно застыла, и я опустил руку.
   – По-моему, вам хочется еще раз меня поцеловать. К этой наивной прямоте я не успел подготовиться.
   – А что в этом плохого?
   Вдруг она скрестила руки, повернулась спиной к стене и внимательно взглянула на меня.
   – И лечь со мной в постель?
   – Если получу ваше согласие.
   Посмотрела прямо в глаза, отвернулась,
   – А если не получите?
   – Неуместный вопрос.
   – Так может, и пробовать не стоит?
   – Хватит изголяться!
   Моя грубость осадила ее. Съежилась, не отнимая рук от груди.
   Я сбавил тон.
   – Слушайте, что ж он вам, черт возьми, наговорил? После долгого молчания она пробормотала:
   – Не пойму, чему верить, чему нет.

– Собственному сердцу.
   – С тех пор, как я здесь, его не так просто поймать. – Помедлив, мотнула склоненной головой. Тон ее немного смягчился. – Когда вы в прошлый раз ушли, он сказал одну жуткую гадость. Будто вы… вы шлялись по девкам, а в греческих борделях легко подцепить заразу, и целоваться с вами не стоит.
   – И на сей раз я, по-вашему, в бордель ездил?
   – Не знаю я, куда вы ездили.
   – Значит, вы ему поверили? – Молчание. Проклятый Кончис; еще на клятву Гиппократа ссылался, скот. Вперясь в ее макушку, я произнес: – С меня хватит. Ноги моей больше здесь не будет.
   Подтверждая угрозу, я направился к столу.
   – Прошу вас! – воскликнула она. И, подыскав слова:
   – Я же не сказала, что поверила.
   Я остановился, обернулся. Враждебности в ней, кажется, поубавилось.
   – А ведете себя, будто поверили.
   – Как же мне себя вести, раз я не понимаю, во имя чего он все кормит и кормит меня небылицами.
   – Если он сказал правду, почему с самого начала вас не предостерег?
   – Мы задавали себе этот вопрос.
   – А ему задавали?
   – Он сказал, что сам только что об этом узнал. – И, чуть ли не с нежностью: – Прошу вас, не уходите.
   Она долго не отводила взгляд, и я убедился, что ее мольба совершенно искренна. Опять подошел к ней.
   – Ну, мы до сих пор считаем его хорошим?
   – В каком-то смысле да. – И добавила: – Несмотря ни на что.
   – Дух мой сподобился-таки межзвездного перелета.
   – Да, он нам рассказывал.
   – А вас он гипнотизировал?
   – И не раз.
   – По его словам, именно таким способом он выведывает ваши сокровенные мысли.
   Она было растерялась, вскинув глаза, но затем протестующе фыркнула:
   – Смех, да и только. У него бы при всем желании не получилось. Джун всегда при этом присутствует, по его же настоянию. Гипноз просто помогает – весьма эффективно, кстати – вжиться в роль. Джун свидетельница: он объясняет, что от меня требуется… а я каким-то образом усваиваю.
   – И Жюли – очередная роль?
   – Я паспорт покажу. Сейчас нет с собой… в следующий раз. Клянусь.
   – А две недели назад… почему не предупредили, что он собирается пустить в ход версию с шизофренией?
   – Я вас предупредила: кое-что готовится. Насколько осмелилась.
   Во мне снова зашевелилось недоверие; я чувствовал, что сомнения обуревают и Жюли. Что ж, придется признать: по-своему она и вправду меня предупреждала. Теперь, когда я перехватил инициативу, она заметно ослабила сопротивление.
   – Ладно… По крайней мере, психиатр он все-таки или нет?
   – Недавно выяснилось, что психиатр.
   – Значит, все это надо понимать в медицинском плане? Бросив на меня еще один испытующий взгляд, принялась изучать узоры плитки.
   – Он то и дело рассуждает о моделируемых ситуациях. О формах поведения людей, которые сталкиваются с непостижимым. И о шизофрении много рассказывает. – Пожала плечами. – Как перед лицом неведомого в человеке дробится мораль… и не только мораль. Однажды заявил, что неведомое – важнейший побудительный мотив духовного развития. То есть тот факт, что нам неизвестно, для чего мы родились. Для чего существуем. Смерть. Загробная жизнь. И тому подобное.
   – Так что же он хочет с нашей помощью подтвердить или опровергнуть?
   Не поднимая глаз, покачала головой.
   – Честно говоря, мы всю дорогу это выведываем, но он… он приводит один и тот же довод: если он сообщит нам конечную цель, поделится своими ожиданиями, то мы непременно станем вести себя совсем иначе. – У нее вырвался сдавленный вздох. – Какой-то резон тут есть.
   – Этот аргумент я уже слышал. Когда попросил его описать вашу мнимую болезнь подробнее. Посмотрела мне в лицо.
   – Подробностей хоть отбавляй. Мне их пришлось вызубрить. Он придумывал, а я учила наизусть.
   – Ясно только одно. С какого-то перепугу он решил завалить нас враньем. Но ради чего поддаваться внушению? Я такой же сифилитик, как вы – шизофреничка.
   Опустила голову.
   – Я ему не поверила, честно.
   – Я хочу сказать, пусть лжет обо мне сколько требуется для его игр, опытов или как их там, мне плевать. Но не плевать, если вы его ложь всерьез принимаете.
   Воцарилось молчание. Чуть ли не против воли она опять подняла на меня глаза. Свет этого взгляда точно прорвался из далекого прошлого, из тех времен, когда люди еще не умели говорить. Сомнение растаяло в глубине ее глаз, дав место доверчивости; так, не проронив ни слова, она признала мою правоту. В углах рта мимолетным изгибом проступило смиренье, неловкое «да». Вновь потупилась, убрала руки за спину. Немота, тень детского раскаяния, робкая гримаса вины.
   На сей раз она не пыталась увернуться. Навстречу раскрылись теплые губы, и мне дано было приникнуть к ее телу, ощутить его нежный рельеф… и с восхитительной ясностью понять, что все гораздо проще, чем я думал. Она ждала моего поцелуя. Кончиком языка я нашел ее язык, объятье стало тесней, настойчивей. Но тут же она отняла губы и, не вырываясь из рук, уткнулась лицом мне в плечо. Я поцеловал ее затылок.
   – Я чуть не спятил без вас.
   – Не приди вы сегодня, я умерла бы, – шепнула она.
   – Это и есть настоящее. Остальное – мираж.
   – Поэтому мне и страшно.
   – Страшно?
   – Хочешь поверить. И не можешь.
   Я сжал ее крепче.
   – Давайте увидимся вечером. Там, где нам никто не помешает. – Она молчала, и я поспешно добавил: – Бога ради, положитесь на меня. Я не причиню вам вреда.
   Ласково отстранилась, не поднимая головы, взяла меня за руки:
   – Не в этом дело. Просто здесь больше чужих глаз, чем вы думаете.
   – Где вы ночуете?
   – Тут есть… что-то вроде укрытия. – И, торопливо:
   – Я вам покажу. Честно.
   – На вечер что-нибудь планируется?
   – Он расскажет очередную историю из своей жизни, назовем это так. После ужина я выйду к столу. – Улыбнулась. – Какую именно историю, не знаю.
   – Но после этого мы встретимся?
   – Постараюсь. Но я не…
   – Что, если в полночь? У статуи?
   – Ну, попробуем. – Обернувшись к столу, сжала мне пальцы. – Чай-то совсем остыл.
   Мы вернулись, сели за стол. Выпили теплого чаю – я не разрешил ей заваривать свежий. Я съел пару сандвичей, она закурила, и разговор продолжался. Их с сестрой, как и меня, ставило в тупик парадоксальное стремление старика любыми средствами втянуть нас в свою игру. При том, что он ежеминутно выказывал готовность ее прекратить.
   – Как только мы начинаем кобениться, он предлагает нам немедля лететь обратно в Англию. Во время плавания мы раз насели на него: чего вы добиваетесь, очень просим… и все такое. В конце концов он чуть не вышел из себя, я его впервые таким видела. Назавтра даже пришлось извиняться. Просить прощения за назойливость.
   – Он, видно, ко всем одни и те же приемы применяет.
   – Твердит, чтоб я держала вас на расстоянии. Говорит про вас гадости. – Стряхнула пепел под ноги, усмехнулась.
   – Как-то принялся извиняться перед нами за вашу тупость. Здесь он явно перегнул, если вспомнить, как вы за пять секунд раскусили его историю с Лилией.
   – Он не намекал, что я начинающий психиатр и в некотором роде ему ассистирую?
   Она не смогла скрыть удивления и тревоги. Поколебалась.
   – Нет. Но такая мысль нам приходила в голову. – И сразу: – А вы действительно психиатр?
   Я осклабился.
   – Он только что сообщил, что вытянул эту идею из вас, под гипнозом. Вы-де меня в этом подозреваете. Надо быть начеку, Жюли. Он хочет лишить нас последних ориентиров.
   Отложила сигарету.
   – Причем так, чтоб мы сами это сознавали?
   – Вряд ли ему выгодно бороться с нами поодиночке.
   – Да, и нам так кажется.
   – Значит, главный вопрос: почему? – Быстро кивнула.
   – А кроме того – почему вы еще сомневаетесь во мне?
   – По той же причине, что и вы – во мне.
   – Вы же сами прошлый раз сказали. Лучше вести себя так, будто мы встретились случайно, далеко от Бурани. Чем ближе мы друг друга узнаем, тем спокойнее. Безопаснее. – Я слегка улыбнулся. – Я вот, к примеру, готов поверить чему угодно, кроме того, что вы учились в Кембридже и при этом не выскочили замуж.
   Потупилась.
   – Чуть не выскочила.
   – Но теперь угроза позади?
   – Да. Далеко-далеко.
   – Я столького не знаю о вашей настоящей жизни.
   – Моя настоящая жизнь куда скучнее вымышленной.
   – Где вы вообще-то живете?
   – Вообще-то – в Дорсете. Там живет моя мать. А отец умер.
   – Кем был ваш отец?
   Ответить ей не удалось. Испуганно уставилась в пространство за моей спиной. Я крутанулся на стуле. Кончис. Он, должно быть, подкрался на цыпочках – шагов его я не слыхал. В руках он держал занесенный четырехфутовый топор, точно раздумывая, как бы ловчее проломить мне череп. Жюли хрипло вскрикнула:
   – Не остроумно, Морис!
   Он и ухом не повел, в упор глядя на меня.
   – Чаю попили?
   –Да.
   – Я обнаружил сухую сосну. Ее надо порубить на дрова. Он произнес это до смешного резким и повелительным тоном. Я оглянулся на Жюли. Та вскочила и злобно уставилась на старика. Я сразу почуял: быть беде. Они со мной не слишком считались. С каким-то угрюмым бесстрастием Кончис проговорил:
   – Марии нечем плиту затопить.
   Визгливый, на грани истерики, голос Жюли:
   – Ты напугал меня! Совесть нужно иметь!
   Я снова посмотрел на нее: широко раскрытые, как в трансе, глаза, прикованы к лицу Кончиса. И, будто плевок:
   – Ненавижу!
   – Ты, милая, слишком возбуждена. Поди остынь.
   – Нет!
   – Я настаиваю.
   – Ненавижу!
   В ее криках слышались такие ярость и исступление, что мое вновь обретенное спокойствие рассыпалось в прах. Я в ужасе переводил взгляд со старика на девушку, надеясь различить хоть какой-то признак предварительного сговора между ними. Кончис опустил топор.
   – Жюли, я настаиваю.
   Я физически ощутил, как схлестнулись их самолюбия. Потом она круто повернулась и с размаху всадила ноги в шлепанцы, лежащие у дверей концертной. Проходя мимо стола – на протяжении всей сцены она ни разу не взглянула в мою сторону, – Жюли, прежде чем отправиться восвояси, выхватила у меня из-под руки чашку и выплеснула содержимое мне в лицо. Чая там было на донышке, и он совсем остыл, но сам порыв пугал какой-то детской мстительностью. Я захлопал глазами. Она устремилась прямиком к лестнице. Кончис строго окликнул:
   – Жюли!
   Остановилась у восточного края колоннады, но из упрямства не повернулась к нам.
   – Ты как избалованный ребенок. Неслыханно. – Не двинулась с места. Сделав к ней несколько шагов, он понизил голос, но я разбирал, что он говорит. – Актриса имеет право на срыв. Но не в присутствии посторонних. Иди-ка извинись перед гостем.
   Поколебавшись, резко развернулась и, чеканя шаг, прошла мимо него к столу. Слабый румянец; она все так же избегала смотреть мне в глаза. Остановилась рядом, строптиво набычилась. Я попытался заглянуть ей в лицо, затем растерянно посмотрел на Кончиса.
   – Ведь вы и вправду нас напугали!
   Стоя за ее спиной, он поднял руку, чтоб я успокоился, и повторил:
   – Жюли, мы ждем извинений.
   Вдруг вскинула голову.
   – И вас ненавижу!
   Вредный, дитячий голосок. Но – или мне показалось? – правая ресница чуть заметно дрогнула: не верь ни единому слову. Я еле сдержал улыбку. Она меж тем отправилась назад, поравнялась со стариком. Тот хотел ее остановить, но она злобно оттолкнула его руку, сбежала по лесенке, вышла на гравий; ярдов через двадцать сбавила темп, прижала ладони к щекам, точно в ужасе от того, что натворила, и скрылась из виду. Заметив мое старательно разыгранное беспокойство, Кончис улыбнулся.

– Не принимайте ее истерик близко к сердцу. В некотором смысле она сознательно противится собственному исцелению. А сейчас так просто симулирует.
   – Ей почти удалось меня обмануть.
   – Того-то ей и надо было. Доказать вам наглядно, какой я деспот.
   – И сплетник, по всей видимости. – Он уставился на меня. Я продолжал: – Чай-то вытереть нетрудно. Гораздо трудней отмыться, если тебя ославили сифилитиком. Тем более, вам ведь давно известно, какой это «сифилис».
   Улыбнулся.
   – Но вы, конечно, поняли, зачем я это сделал?
   – Пока нет.
   – Кроме того, я сообщил ей, что на той неделе вы встретились с вашей подружкой. И теперь не догадались? – Ответ он мог прочесть на моем лице. Помедлив, сунул мне в руки топор. – Пойдемте. По дороге объясню.
   Я поднялся и понес топор вслед за ним, в направлении ворот.
   – Все на свете имеет конец, и наши летние приключения в том числе. А значит, я должен заранее позаботиться о, так сказать, отходных путях, которые для Жюли были бы наименее болезненны. Недостоверными сведениями о вас я снабдил ее, чтобы наметить несколько таких вот путей. Теперь она знает, что у вас есть другая. И что вы, верно, не столь привлекательный юноша, каким кажетесь на первый взгляд. Вдобавок шизофреники – вы в этом только что убедились – эмоционально неустойчивы. Я далек от мысли, что вы способны воспользоваться ее нездоровьем ради плотской потехи. Но если ввести в ее сознание дополнительные сдерживающие факторы, вам будет сподручнее контролировать ситуацию.
   В груди моей разливалось тепло. Чуть заметное движение ресниц Жюли сделало все уловки Кончиса тщетными – и безвредными; теперь и я был вправе схитрить.
   – Что ж, раз так… конечно. Я не против.
   – Потому я и нарушил ваш тет-а-тет. Курс лечения предусматривает регрессии, дополнительные нагрузки. Перелом без тренировки не срастется. – И, торопливо: – Ну, Николас, как вы ее нашли?
   – Преисполнена недоверия. Вы оказались правы.
   – Но вы хоть постарались…?
   – Насколько успел.
   – Хорошо. Завтра я намерен скрыться с глаз долой. Во всяком случае, внушить ей, что меня на вилле нет. Вы целый день проведете с ней как бы наедине. Посмотрим, что она станет делать.
   – Лестно, что вы до такой степени мне доверяете. Похлопал меня по плечу.
   – Признаться, я давно собирался спровоцировать ее на такую вот негативную реакцию. Чтоб рассеять ваши сомнения в ее ненормальности. Если они еще оставались.
   – С ними покончено. Раз и навсегда.
   Он важно кивнул, а я засмеялся про себя. Мы подошли к дереву, уже срубленному. Требовалось расколоть его на чурбаки приемлемого размера. К дому дрова оттащит Гермес, мне нужно лишь сложить их в поленницу. Я принялся махать топором, и Кончис вскоре ретировался. Работал я с гораздо большей охотой, чем в прошлый раз. Те ветки, что потоньше, сухие и хрупкие, ломались от первого же удара; и в каждый взмах топора я вкладывал свой, особый смысл. Приемлемые размеры обретала не только древесина. Складывая дрова в аккуратный, один к одному, штабель, я мысленно приспосабливал одну к одной многочисленные тайны, окутывавшие Бурани и Кончиса. Скоро я узнаю всю правду о Жюли, но самое важное уже узнал: она на моей стороне. С нашей помощью Кончис худо-бедно воплощает в жизнь свои саркастические фантазии, навязывает миру некий универсальный парадокс. Для него всякая правда – отчасти ложь и всякая ложь – отчасти правда. Вслед за Жюли я начинал прозревать за его бесчисленными ловушками и фокусами, при всей их внешней пагубности, благую волю. Я вспомнил, как он показал мне улыбку каменной головы – свою абсолютную истину.
   В любом случае, он слишком умен, чтобы надеяться, что наружный блеск его игрищ способен нас ослепить; втайне он стремится как раз к обратному… и стоит набраться терпения, пока не раскроется их глубинная цель, подспудный смысл.
   Размахивая топором в лучах высокого солнца, со смаком разминая мускулы, вновь чувствуя под ногами твердую почву, предвкушая ночь, завтрашний день, Жюли, поцелуй, освобождение от Алисон, я готов был ждать все лето напролет, коль он того пожелает; и всю жизнь напролет ждать такого же цельного лета.

44

   Она явилась нам в отблесках лампы, стоящей на столе в юго-восточном углу террасы второго этажа, совсем иная, чем в вечер своего первого появления, в тот вечер, когда Кончис официально представил ее как Лилию. Костюм ее мало изменился по сравнению с тем, что был на ней днем… те же белые брюки, хотя блузку она надела тоже белую, со свободными рукавами, как бы делая уступку здешней вечерней чопорности. Коралловые бусы, красный ремень, шлепанцы; капелька тени для век, чуть-чуть губной помады. Встречая ее, мы с Кончисом встали. Замерла передо мной, помедлила, как-то настойчиво, отчаянно и долго смотрела в глаза.
   – Мне стыдно за свое поведение. Простите, пожалуйста.
   – Не стоит. Какая ерунда.
   Взглянула на Кончиса, точно ожидая похвал. Тот улыбнулся, указал ей на стул между нами. Но она потянулась к вороту блузки и вынула веточку жасмина.
   – Символ мира.
   Я понюхал цветок.
   – Как трогательно.
   Уселась. Кончис налил ей кофе, а я предложил сигарету и чиркнул спичкой. Она казалась пристыженной – подняв на меня глаза при встрече, теперь упорно их отводила.
   – Мы с Николасом, – сказал Кончис, – беседовали о религии.
   Это правда. К столу он вынес Библию, заложенную в двух местах; и мы принялись рассуждать о божеском и небожеском.
   – Вот как. – Уставилась на чашку, подняла ее, отхлебнула кофе; в тот же миг я ощутил мимолетное касание ее ноги под свисающим до полу краем скатерти.
   – Николас считает себя агностиком. Но понемногу признался, что ему все равно.
   Вежливо посмотрела на меня.
   – Все равно?
   – Есть вещи поважнее.
   Потрогала ложечку, лежащую на кофейном блюдце.
   – А я думала, важнее ничего нет.
   – Важнее, чем ваше мнение о том, с чем вы никогда в жизни не столкнетесь? По мне, это пустая трата времени. – Я потянулся к ее ноге, но не нашел. Она наклонилась, взяла со стола мой спичечный коробок и вытряхнула на белую скатерть десяток спичек.
   – А может, вы просто боитесь размышлять о боге? Голос ее звучал неестественно, и я догадался, что весь разговор был спланирован заранее… она говорит то, что нужно Кончису.
   – Нельзя размышлять о чем-то, что мышлению неподвластно.
   – Но вы размышляете о завтрашнем дне? О том, что будет через год?
   – Конечно. Обо всем этом можно делать достоверные предположения.
   Она забавлялась спичками, составляя из них один узор за другим. Я не отрывал взгляда от ее губ: прекратить бы эту пустую трепотню.
   – А я и о боге могу делать достоверные предположения.
   – Например?
   – Он невероятно мудр.
   – Почему вы так думаете?
   – Потому, что я его не понимаю. Зачем он, кто он, на каком уровне бытия. А Морис уверяет, что я очень умная. Видно, бог невероятно мудр, раз он настолько умнее меня. Настолько, что не оставил мне ни одной подсказки. Уничтожил все улики, все очевидности, все причины, все мотивы своего существования. – Быстро взглянув на меня, опять занялась спичками; в глазах ее стояло холодно-пытливое выражение, перенятое у Кончиса.
   – Невероятно мудр – или невероятно жесток?
   – Мудр. Умей я молиться, попросила бы бога не посылать мне знамений. Как только он пошлет знамение, я пойму, что он не бог. А лжец.
   На сей раз она посмотрела на Кончиса, чей взгляд блуждал в морских далях; он, верно, ждал, пока она произнесет весь положенный ей текст. И вдруг дважды беззвучно стукнула по столу указательным пальцем. Стрельнула глазами в сторону Кончиса, снова взглянула на меня. Я посмотрел на скатерть. Она положила две спички крест-накрест и еще пару рядом; XII. Меня наконец осенило, но она уже приняла равнодушный вид, собрала спички в горку, отодвинулась, пряча лицо от света лампы, и обратилась к Кончису:
   – Ты что-то помалкиваешь, Морис. Права я или нет?
   – Я на вашей стороне, Николас. – Улыбнулся. – Я думал так же, как вы, будучи гораздо старше и опытнее. Мы не виноваты, что лишены наития женской человечности. – Он выговорил это без всякой лести, просто констатируя факт. Жюли не смотрела в мою сторону. На лице ее лежала тень. – Но затем я пережил нечто такое, что заставило меня постичь истину, которую высказала сейчас Жюли. Она, правда, сделала нам с вами комплимент, причислив бога к мужскому роду. Мне-то кажется, она, как все настоящие женщины, знает – любое серьезное определение бога с необходимостью является и определением матери. Рождающей субстанции. Подчас она рождает самые неожиданные вещи. Ибо религиозный инстинкт – воистину тот инстинкт, который дает нам способность определить, что именно породило ту или иную ситуацию.
   Он откинулся на спинку стула.
 
   ***
 
   – По-моему, я уже упоминал, что в 1922-м, когда дух нового времени – а тот шофер олицетворял демократию, равенство, прогресс – уничтожил де Дюкана, я находился за границей. А именно – гонялся за птицами (или, точнее, за птичьими голосами) на самом севере Норвегии. К вашему сведению, там, в арктической тундре, водится множество редких пернатых. Мне повезло. У меня с детства тонкий слух. К тому времени я опубликовал не одну статью о том, как различать птиц по их крикам и трелям. Даже завязал переписку со специалистами – с д-ром ван Оортом из Лейдена, с американцем Э. Э. Сондерсом, с Александерами из Англии. И вот летом 1922 года на три месяца покинул Париж и отправился в Арктику.
   …Жюли чуть-чуть повернулась, и я снова почувствовал прикосновение ноги – легчайшее, нагое. Стараясь не привлекать внимания Кончиса, я уперся в пол каблуком левой сандалии и тихонько высвободил ступню; босая подошва нежно чиркнула по моей коже. Жюли щекотала меня пальцами – забава невинная, но возбуждающая. Я попробовал, в свою очередь, наступить ей на ногу, но встретил мягкий отпор. Пришлось довольствоваться малым. Кончис тем временем продолжал.
   – По пути я заехал в Осло; профессор тамошнего университета рассказал мне, что в глуши хвойных лесов, которые тянутся из Норвегии в Финляндию и Россию, живет один знающий крестьянин. Он, похоже, неплохо разбирается в птицах; правда, профессор ни разу с ним не виделся: тот слал ему данные о перелетах. Мне давно хотелось послушать пение некоторых таежных видов, и я решил съездить к этому крестьянину. После тщательных орнитологических изысканий в тундре Крайнего Севера я пересек Варангер-фиорд и очутился в городишке под названием Киркенес. А оттуда, вооруженный рекомендательным письмом, отправился в Сейдварре.
   За четыре дня я покрыл девяносто миль. Первые двадцать – по лесной дороге, затем – на лодке по реке Пасвик, от одной затерянной заимки к другой. Бескрайняя тайга.
   Вековые мрачные ели на много миль вокруг. Река тихая и широкая, словно сказочное озеро. Словно зеркало, куда никто не смотрелся аж с сотворения мира.
   На четвертый день два моих помощника гребли с утра до самого вечера, не останавливаясь, но мы так и не встретили ни жилья, ни каких-либо признаков человека. Лишь серебристо-синий блеск бесконечной реки да деревья – покуда хватает глаз. Когда смерклось, впереди замаячили дом и две лужайки, выстланные лютиками – золотые пластинки во мраке дебрей. Мы прибыли в Сейдварре.

Постройки сбились в тесный кружок. Избушка на берегу, полускрытая купой берез. Длинный сарай с торфяной крышей. И лабаз на бревенчатых опорах, чтоб крысы не лазили. К чурбаку у дома была привязана перевернутая лодка, во дворе сушились рыбачьи сети.
   Крестьянин оказался коротышкой с бойкими карими глазами. Ему было, наверное, около пятидесяти. Я спрыгнул на берег, он прочел письмо. Появилась женщина, лет на пять моложе, встала за его спиной. У нее было грубое, но выразительное лицо; хотя я не понимал, о чем они говорят, суть все же уловил: она не хочет, чтобы я тут задерживался. Моих гребцов она как бы не замечала. А те поглядывали на нее с любопытством, словно впервые видели. Но тут она поспешно вернулась в дом.
   Что бы там ни было, крестьянин проявил гостеприимство. Профессор не соврал: хозяин говорил по-английски вполне сносно, хоть и с запинкой. Я спросил, где он выучил язык. Он объяснил, что в молодости собирался стать ветеринаром и год учился в Лондоне. Я вновь оглядел его. Как же тебя занесло в этот медвежий угол Европы?
   Неожиданно выяснилось: женщина – жена не его, а братнина. У нее было двое детей, оба уже подростки. Ни дети, ни их мать английского не знали, но она и без слов вежливо, но твердо давала понять, что я остаюсь здесь против ее согласия. Однако с Густавом Нюгором мы поладили с первых же минут. Он показал мне свои птичьи справочники, тетради наблюдений. Энтузиаст всегда поймет энтузиаста.
   Естественно, я сразу спросил его о брате. Нюгор как-то растерялся. Сказал, что тот уехал. Затем, с таким видом, будто это все объясняет и дальнейшие расспросы излишни, добавил: «Много лет назад».
   В избушке было тесновато, и место для ночлега мне расчистили в сарае, на сеновале. Ел я за общим столом. Нюгор разговаривал только со мной. Невестка не раскрывала рта. Ее худосочная дочь – тоже. Паренек-недоросток, наверно, и не прочь был включиться в беседу, но дядя редко снисходил до того, чтобы переводить его реплики. В первые дни я не видел смысла вникать в проблемы этой маленькой норвежской семьи: меня захватили очарование природы и исключительное богатство пернатых. Что ни день, я выслеживал их и прислушивался к какой-нибудь экзотической утке или гусю, к гагарам, к диким лебедям, которые населяли прибрежные бухточки и лагуны. Природа здесь торжествовала над человеком. Не буйно, как в тропиках. Уверенно, царственно. Пошло утверждать, что каждый ландшафт обладает душой, но в этом чувствовался непреклонный нрав, с каким я не встречался ни до, ни после. Он игнорировал человека. Человек здесь ничего не значил. Дело не в суровых условиях – Пасвик кишел форелью и другой рыбой, лето было длинным и теплым, так что успевали созреть и картошка, и пшеница, – а в огромности пространства, которое нельзя ни побороть, ни приручить. Звучит угрожающе? Но одиночество пугало лишь на первых порах, дня через два-три я понял, что влюбляюсь в него. И всего больше – в тишину. Вечера. Покой. Плеск утки, что садится на воду, крик скопы разносились на много миль с ясностью, которая поначалу казалась сверхъестественной – а затем загадочной: как вопль в пустом доме, они подчеркивали плотность молчания и покоя. Словно звук был фоном для тишины, а не наоборот.
   На третий, по-моему, день я раскрыл семейный секрет. В первое же утро Нюгор указал на длинный лесистый мыс – он вдавался в реку полумилей южнее заимки – и попросил не ходить туда. Сказал, что устроил там искусственное гнездовье для колонии лутков и гоголей и не хочет, чтоб их беспокоили. Я, конечно, согласился, хотя высиживать яйца уткам даже в этих широтах было поздновато.
   Потом я заметил, что за ужином один из членов семьи всегда отсутствует. В первый вечер не было девочки. Во второй – мальчик появился лишь к концу трапезы; а ведь за несколько минут до того, как Нюгор позвал меня ужинать, я видел: он уныло сидит на берегу. На третий день я сам возвращался на подворье с опозданием. И в ельнике, не доходя до берега, остановился понаблюдать за птицей. Я не собирался прятаться, но вышло, что я как бы в скрадке.
   …Кончис умолк, и я вспомнил, как наткнулся на него две недели назад, распрощавшись с Жюли; словно эхо того эпизода.
   – Вдруг ярдах в двухстах я заметил девочку. В одной руке ведерко, покрытое тряпицей, в другой – молочный бидон. Я не стал выходить из-за ствола. К моему удивлению, она пробиралась по берегу среди деревьев все дальше и наконец вступила на запретный мыс. Я смотрел в бинокль, пока она не скрылась.
   Нюгору не нравилось сидеть в комнате со мной и родственниками. Их упорное молчание злило его. И он пристрастился провожать меня в «спальню», чтобы выкурить там трубку и поболтать. В тот вечер я рассказал, что видел его племянницу, которая относила на мыс, очевидно, еду и питье. Я спросил, кто живет там. Он не стал вилять. Все сразу выяснилось. Там живет его брат. И он – сумасшедший.
   …Я перевел взгляд с Кончиса на Жюли, потом – снова на Кончиса; казалось, ни тот, ни другая не замечают, как странно совпали сейчас прошлое и псевдонастоящее. Я снова надавил ей на ногу. Она ответила, но сразу убрала ступню. Рассказ захватил ее, ей не хотелось отвлекаться.
   – Я тут же поинтересовался, показывали ли его врачу. Нюгор покачал головой: похоже, он был невысокого мнения о возможностях медицины, по крайней мере применительно к данному случаю. Я напомнил, что я и сам врач. Он помолчал. «Наверно, мы тут все ненормальные». Потом встал и ушел. Впрочем, для того лишь, чтобы через несколько минут вернуться. Он притащил какой-то мешочек. Вытряхнул содержимое на постель. Россыпь округлых галек и кремней, черепков примитивной утвари с процарапанными дорожками орнамента; это было собрание вещиц каменного века. Я спросил, где он их нашел. На Сейдварре, ответил он. И объяснил, что это исконное название мыса. «Сейдварре» – лопарское слово, оно означает «холм священного камня», дольмена. Отмель была когда-то святым местом лопарей-полмаков, которые сочетали рыболовство с оленеводством. Но и они лишь наследовали иным, древнейшим культурам.
   Сначала заимка служила просто летней дачей, базой для охоты и рыбалки. Построил ее отец Нюгора, эксцентричный священник; удачная женитьба принесла ему достаточно денег, чтобы потакать своим поистине разнообразным склонностям. С одной стороны, он был суровый лютеранский пастор. С другой – приверженец традиционного сельского уклада. Естествоиспытатель и ученый местного значения. И заядлый охотник и рыбак, любитель дикой природы. Обоим сыновьям, по крайней мере в молодости, претила его сугубая религиозность. Хенрик, старший, стал моряком, судовым механиком. Густав принялся за ветеринарное дело. Отец умер, и львиная доля денег по завещанию отошла Церкви. Когда Густав практиковал в Тронхейме, Хенрик приехал к нему погостить, познакомился с Рагной и женился на ней. Потом вроде бы вернулся на судно, но вскоре пережил нервный срыв, бросил службу и осел в Сейдварре.
   Год или два все шло нормально, однако затем в его поведении появились странности. В конце концов Рагна написала Густаву. Тот прочел письмо и сел на ближайший пароход. Оказалось, вот уже почти девять месяцев она ведет хозяйство в одиночку – да еще с двумя детьми на руках. Он ненадолго вернулся в Тронхейм, свернул все дела и с этого момента взвалил на себя заимку и братнину семью.
   «У меня не было выбора», – объяснил он. К тому времени я уже почуял в атмосфере дома некоторую натянутость. Густав неравнодушен – или был когда-то неравнодушен – к Рагне. И теперь полная безнадежность его чувства и ее безысходная верность мужу сковывали их крепче всякой любви.
   Я стал расспрашивать, в чем выражается безумие брата. И тогда, кивнув на камешки, Густав снова заговорил о Сейдварре. Сперва брат ненадолго удалялся туда «для размышлений». Потом вбил себе в голову, что однажды его – или, во всяком случае, мыс – посетит Господь. Вот уже двенадцать лет он живет там отшельником в ожидании этого визита.
   Он ни разу не вернулся на заимку. За последние два года братья не обменялись и сотней слов. Рагна туда не ходит. Конечно, он во всем зависит от родных. Особенно с тех пор, как surcroit de malheur75 почти ослеп. Густав считал, что брат уже не отдает себе отчета, сколько они для него делают. Приемлет их помощь как манну небесную, без лишних вопросов и благодарности. Я спросил Густава, когда он последний раз говорил с братом (помнится, дело было в начале августа). «В мае», – смущенно ответил он и махнул рукой.
   Теперь четверо с заимки интересовали меня больше, чем птицы. Я заново вгляделся в Рагну, и мне показалось, что в ней есть нечто трагическое. У нее были прекрасные глаза. Глаза героини Еврипида, жесткие и темные, как обсидиан. Я проникся состраданием и к ее детям. Растут, будто микробы в пробирке, на чистейшей закваске стриндберговской меланхолии. Без всяких шансов вырваться. Ни души на двадцать миль вокруг. Ни деревни – на пятьдесят. Я понял, почему Густав так обрадовался моему приезду. Новое лицо помогало сохранить ясный ум, чувство реальности. Ведь гибельная страсть к собственной невестке грозила и ему безумием.
   Как многие молодые люди, я воображал себя избавителем, вестником добра. Добавьте мое медицинское образование, знакомство с трудами господина из Вены, тогда еще не столь широко известными. Я сразу классифицировал недуг Хенрика – хрестоматийный случай анального истощения. Плюс навязчивая идентификация с отцом. Все это осложнено уединенным образом жизни. Диагноз выглядел простым, точно повадки птиц, которых я наблюдал ежедневно. Теперь, когда тайна раскрылась, Густав не прочь был обсудить ситуацию. И на следующий вечер сообщил дополнительные данные; они подтверждали мой вывод.
   Похоже, Хенрика с детства влекло море. Потому он и стал учиться на механика. Но постепенно понял, что ему не по душе машины, не по душе многолюдье. Началось с машин. Мизантропия выявилась позднее; он и женился-то, наверно, отчасти затем, чтобы остановить ее развитие. Он любил простор, одиночество. Вот почему его тянуло в океан, и ясно, что тесная скорлупка корабля, копоть и лязг машинного отделения скоро ему осточертели. Если б он мог совершить кругосветное плавание в одиночку… Вместо этого он поселился в Сейдварре, где сама суша напоминала море. Появились дети. И тут он стал слепнуть. За едой смахивал на пол посуду, в тайге спотыкался о корни. Разум его помутился.
   Хенрик был янсенистом, он знал: божество безжалостно. Он возомнил себя отмеченным, избранным для сугубых мучений и кар. Ему на роду было написано угробить молодость на дрянных корытах, в зловонной воде, тщетно гоняться за вожделенной мечтою, за раем земным. Он так и не понял главного: судьба – это всего лишь случай; мир справедлив к человечеству, пусть каждый из нас в отдельности и переживает много несправедливого. В нем ныла обида на неправедность Божью. Он отказался ехать в больницу, где ему хотели обследовать глаза. Злоба на то, что он страдает незаслуженно, накаляла нутро, и этот огнь сжигал и душу его, и тело. Не размышлять он уходил на Сейдварре. Ненавидеть.
   Мне не терпелось взглянуть на этого религиозного маньяка. И не из одного лишь врачебного любопытства: я искренне привязался к Густаву. Попробовал даже объяснить, в чем суть психоанализа, но его это словно бы не тронуло. Выслушал меня и буркнул; не наделать бы хуже. Я заверил, что нога моя не ступит на мыс. И тема была закрыта.

Вскоре, в ветреный день, я выслеживал птиц на берегу в трех-четырех милях южнее заимки и вдруг услышал, что кто-то меня зовет. Это был Густав. Я вышел к реке, и он подгреб поближе. Он не ловил хариусов, как я было решил, а искал меня. Все-таки я должен посмотреть на его брата. Мы незаметно подберемся и понаблюдаем за Хенриком, точно за птицей. Сегодня подходящий день, объяснил Густав. Как у большинства слабовидящих, у брата развился острый слух, и ветер поможет нам схорониться.
   Я прыгнул в лодку, и скоро мы высадились на узкой косе у самой оконечности стрелки. Густав исчез, потом вернулся. Хенрик у сеида, лопарского дольмена, сказал он. Можно беспрепятственно обследовать хижину. Мы пробрались через лес к невысокому холму, перевалили на южный склон – тут, в ложбине, в самых зарослях, и стояло это странное жилище. Оно вросло в землю, и с трех сторон виднелись только пласты торфа на крыше. С четвертой смотрели в овраг дверь и окошечко. Кроме поленницы, ни следа осмысленной деятельности.
   Густав впихнул меня в дом, а сам остался снаружи на стреме. Сумрак. Стены голые, как в келье. Лежанка. Грубо сколоченный стол. Связка свечей в жестянке. Из удобств – лишь старая плита. Ни коврика, ни занавесок. Жилые части комнаты прибраны. Но углы заросли мусором. Палая листва, грязь, паутина. Запах нечистой одежды. На столе у окошка лежала книга. Массивная черная Библия с необычно крупным шрифтом. Рядом – увеличительное стекло. Лужицы воска.
   Я зажег свечу, чтобы осмотреть потолок. Пять или шесть балок, поддерживающих крышу, были побелены, и на них коричневыми буквами вырезаны два длинных библейских стиха. По-норвежски, конечно, но я переписал в блокнот их индексы. А на крестовине против двери – еще одна норвежская фраза.
   Я выглянул наружу и спросил Густава, что она означает. «Хенрик Нюгор, проклятый Богом, начертал меня собственной кровью в 1912 году», – перевел тот. Десять лет назад. Сейчас я прочту вам два других текста, которые он вырезал и протравил кровью.
   …Кончис открыл книгу, лежавшую на столе.
   – Один – из Исхода: «Они расположились станом в конце пустыни. Господь же шел пред ними днем в столпе облачном, показывая им путь, а ночью в столпе огненном, светя им». Другой – апокрифический парафраз того же мотива. Вот. Ездра: «И сказал Господь: Я дал вам свет в столпе огненном, вы же забыли Меня».
   Это напомнило мне Монтеня. Вы знаете, что на потолке его кабинета были записаны сорок две пословицы и цитаты. Но в Хенрике не чувствовалось и следа монтеневой благости. Скорее исступление знаменитого «Дневника» Паскаля – тех двух переломных часов, которые философ впоследствии смог описать одним только словом: feu76. Порой комната словно пропитывается нравом своего обитателя – вспомните узилище Савонаролы во Флоренции. Это была именно такая комната. Вы могли и не знать о судьбе того, кто здесь жил. Мука, конвульсии, безумие все равно выпирали отовсюду, подобно бубонам.
   Я вышел из хижины, и мы осторожно зашагали к сеиду. Скоро он показался за деревьями. Его нельзя было назвать настоящим дольменом – просто высокий валун, которому придали живописную форму дождь и стужа. Густав вытянул палец. Ярдах в семидесяти, в глубине березовой поросли, поодаль от сеида, стоял человек. Я навел бинокль на резкость. Он был выше Густава, тощий, с темно-седой гривой кое-как обкорнанных волос, бородатый, горбоносый. Он как раз повернулся в нашу сторону, и я хорошо разглядел его изможденное лицо. Поражала в нем истовость. Суровость почти первобытная. Мне не приходилось видеть такой предельной, дикой решимости. Не идти на компромисс, не отступать ни на шаг. Никогда не улыбаться. А глаза! С легкой косинкой, какого-то невероятного льдисто-синего цвета. Вне всякого сомнения, глаза безумца. Это чувствовалось даже на расстоянии пятидесяти ярдов. На нем была ветхая голубая рубаха, стянутая у горла выцветшим красным ремешком. Темные штаны и большие сапоги с загнутыми носами. Одежда настоящего лопаря. В руке – посох.
   Какое-то время я наблюдал за этим редким экземпляром. Я-то ждал, что увижу бирюка, который блуждает в чаще леса и что-то мямлит себе под нос. А передо мной был хищник, слепой и лютый. Густав снова толкнул меня локтем. У сеида появился мальчик с корзиной и бидоном. Положил их на землю, поднял другую – пустую – корзину (очевидно, ее оставил там Хенрик), огляделся и что-то крикнул по-норвежски. Не очень громко. Он явно знал, где прячется отец, потому что смотрел в сторону березовой заросли. Потом исчез в глубине леса. Через пять минут Хенрик двинулся к сеиду. Уверенным шагом, но все же ощупывая путь концом посоха. Поднял корзину и бидон, прижал локтем и устремился знакомой дорогой к хижине. Тропа проходила в двадцати ярдах от того места, где затаились мы. Как раз в тот момент, когда он поравнялся с нами, высоко-высоко раздался один из звуков, какие часто слышишь на реке, прекрасный, будто зов труб Тутанхамона. Так кричит в полете чернозобая гагара. Хенрик замер, хотя этот крик должен был быть ему столь же привычен, что и шум ветра в кронах. Он стоял, запрокинув лицо. Ни досады, ни отчаяния. Лишь чуткое ожидание: не ангелы ли это трубят, возвещая близость Пришествия?
   Он направился дальше, а мы вернулись на заимку. Я не знал, что сказать. Не хотелось расстраивать Густава, признавать свое бессилие. Идиотская гордыня обуревала меня. Я же член-учредитель Общества разума, в конце-то концов. Постепенно у меня созрел план. Я пойду к Хенрику один. Скажу, что я врач и хотел бы осмотреть его глаза. И под этим предлогом попробую прощупать его рассудок.
   Назавтра в полдень я подобрался к хижине Хенрика. Моросил дождь. Небо затянули облака. Я постучался и отступил на несколько шагов. Долгая пауза. Наконец он возник в дверном проеме, одетый так же, как вчера. Лицом к лицу, совсем рядом, его неистовство поражало еще сильнее. С трудом верилось, что он почти слеп: столь пронзительно-прозрачны были его синие глаза. Но вблизи заметно было, что смотрят они в разные стороны; заметны и характерные пятна катаракты на радужках. Он, наверное, очень удивился, но и виду не подал. Я спросил, понимает ли он по-английски – Густав говорил, что понимает, но я хотел вынудить его собственный ответ. Он лишь замахнулся посохом: не приближайся! Не угроза, скорее предостережение. Я понял его так, что могу продолжать, если не стану подходить ближе.
   Я объяснил, что я врач, интересуюсь птицами, приехал в
   Сейдварре изучать их… и тому подобное. Я говорил медленно, памятуя, что английской речи он не слышал лет пятнадцать или даже больше. Он внимал без всякого выражения. Я перешел к современным методам лечения катаракты. Уверен, в больнице ему могли бы помочь. Ни слова в ответ. Наконец я умолк.
   Он повернулся и скрылся в хижине. Дверь осталась открытой; я выжидал. Вдруг он выскочил снова. В руке у него было то же, что и у меня, Николас, когда я прервал ваше чаепитие. Топор с длинной рукояткой. Но я сразу понял, что он не более расположен колоть дрова, чем викинг, когда бросается в гущу схватки. Помедлил мгновение, потом ринулся вперед, занося топор над головой. Если б не слепота, он, без сомнения, убил бы меня. А так я едва успел отскочить. Острие топора вонзилось глубоко в дерн. Секунды две он его вытаскивал; я воспользовался этим и пустился наутек.
   Он грузно побежал за мной. Перед хижиной была небольшая прогалина, свободная от деревьев; я углубился в лес ярдов на тридцать, а он остановился у первой же березы. За двадцать футов он, наверно, не мог отличить меня от древесного ствола. С топором наперевес он вслушивался, напрягал глаза. Должно быть, он понимал, что я наблюдаю за ним, ибо внезапно размахнулся и со всей силой обрушил топор на березу. Дерево было порядочное. Но по всему стволу, от корней до вершины, прошла крупная дрожь. Так он мне ответил. Его ярость настолько испугала меня, что я не двинулся с места. Секунду он смотрел в моем направлении, затем повернулся и ушел в хижину. Топор так и остался в стволе.
   На подворье я вернулся поумневшим. В голове не укладывалось, как можно столь упорно противиться медицине, разуму, науке. Но ясно было, что и другие мои приоритеты – плотскую радость, музыку, рассудочность, врачебное мастерство – он отмел бы точно так же, с порога. Его топор метил прямо в темя всей нашей гедонистической цивилизации. Нашей науке, нашему психоанализу. Для него все, что не являлось Встречей, было тем, что буддисты называют жаждой бытия – суетной погоней за повседневностью. И конечно, забота о собственных глазах лишь умножила бы тщету. Он хотел остаться слепым. Тем больше надежды, что в один прекрасный миг он прозреет.
   Через несколько дней я собрался уезжать. В последний вечер Густав засиделся у меня допоздна. Я ничего не сказал ему о своей прогулке. Ветра не было, но в тех краях в августе ночи уже довольно холодные. Густав ушел, а я выбрался из сарая помочиться. Ослепительная луна сияла в небе Дальнего Севера, где к концу лета день брезжит сквозь любую темноту и над головой открываются таинственные глубины. В такие ночи кажется, что мир вот-вот начнется заново. Из-за реки, со стороны Сейдварре, донесся крик. Сперва я решил, что это какая-то птица, но быстро сообразил; так кричать может только Хенрик. Я повернулся к заимке. Густав, едва различимый во тьме, замер, остановился у дома, весь – слух. Снова крик. Натужный, словно голос должен был преодолеть огромные расстояния. Ступая по траве, я приблизился к Густаву. «Он просит помощи?» Тот покачал головой и продолжал безотрывно смотреть на темный абрис Сейдварре за серой в свете луны рекой. О чем он кричит? «Слышишь меня? Я здесь», – перевел Густав. И эти фразы, сначала одна, потом другая, вновь донеслись до нас; теперь я разбирал слова. «Horer du mig? Jeg er her». Хенрик взывал к ГОСПОДУ.
   Я уже рассказывал, как хорошо воздух Сейдварре распространяет звуки. Всякий раз крик будто уходил в бесконечность, через леса, над водами, к звездам. Отголоски замирали вдали. Редкие, хриплые вопли потревоженных птиц. Сзади, в доме, послышался шум. Я обернулся; в одном из верхних окон белела чья-то фигура – Рагны или ее дочери, не разберешь. Всех нас словно опутали чары.
   Чтобы развеять их, я принялся задавать вопросы. И часто он так кричит? Не слишком, ответил Густав – три-четыре раза в год, в полнолуние, если нет ветра. И всегда те же самые слова? Густав помедлил. Нет. «Я жду», и «Я очистился», и еще – «Я готов». Но две фразы, которые мы слышали – чаще других.
   Я заглянул Густаву в лицо и спросил, нельзя ли снова пойти понаблюдать за Хенриком. Он молча кивнул, и мы отправились в путь. До стрелки добрались минут за десять-пятнадцать. То и дело слышались крики. Мы подошли к сеиду, но кричали не отсюда. «Он на самом краю», – сказал Густав. Мы миновали хижину и очень осторожно приблизились к оконечности мыса. Лес кончился.
   За ним открылся берег. Галечный пляж тридцать-сорок ярдов шириной. Пасвик здесь сужался, и мыс принимал на себя всю силу течения. Поток, словно в разгаре лета, журчал на камнях отмели. Хенрик стоял на острие галечной косы, по колено в воде. Лицом к северо-востоку, где река снова расширялась. Луна покрывала ее вязью тусклых отблесков. По воде стлались длинные полосы тумана. Не успели мы оглядеться, как Хенрик закричал. «Horer du mig?». С невероятной силой. Точно звал кого-то за много миль отсюда, на невидимой дальней излуке. Долгая пауза. И: «Jeg er her». Я навел бинокль. Он стоял, широко расставив ноги, с посохом в руке, как библейский пророк. Воцарилось молчание. Черный силуэт на фоне мерцающего потока.

 Затем Хенрик произнес какое-то слово. Гораздо тише. Это было слово «Takk». «Спасибо» по-норвежски. Я не отводил бинокль. Он отступил на шаг-другой, вышел из воды, стал на колени. Мы слышали, как хрустит галька под его ногами. Он смотрел в ту же сторону. Руки опущены. Не к молитве он готовился – к еще более пристальному созерцанию. Он видел нечто совсем рядом с собой, столь же явственно, как я – темную голову Густава, деревья, лунные блики в листве. Я отдал бы десять лет жизни, чтобы посмотреть туда, на север, его глазами. Не знаю, что именно он видел, но уверен – это «что-то» обладало мощью и властью, которые объясняли все. И подобно вспышкам лунного света над головой Хенрика мне блеснула правда. Он не ждал встречи с Богом. Он встречался с Ним, встречался, возможно, уже многие годы. Не уповал на чудо, а переживал его.
   Как вы догадываетесь, до этого момента я рассматривал жизнь с научной, медицинской, классифицирующей точки зрения. Подходил к роду людскому с позиций орнитологии. Меня интересовали его разновидности, инстинкты, повадки. А тут я впервые усомнился в собственных принципах, убеждениях, пристрастиях. Ощущения человека на мысу не вмещались в рамки моей науки, моего разума, и я понял, что наука и разум останутся ущербны, пока не воспримут то, что происходило тогда в голове Хенрика.
   Я сознавал, что Хенрик видит там, над водою, столп огненный; сознавал, что никакого столпа нет, и легко можно доказать, что столп существует лишь в воображении Хенрика. Однако все наши объяснения, разграничения и производные, все наши понятия о причинности будто озарились сполохом и предстали передо мной как ветхая сеть. Действительность, огромное ленивое чудище, перестала быть мертвой, податливой. Ее переполняли таинственные силы, новые формы и возможности. Сеть ничего не значила, реальность прорывалась сквозь нее. Может, мне телепатически передалось состояние Хенрика? Не знаю.
   Эти простые слова, «Не знаю», стали моим огненным столпом. Они открывали мне мир, иной, чем тот, в каком я жил – как Хенрику. Они учили меня смирению, что схоже с исступленностью – как Хенрика. Я ощутил глубинную загадку, ощутил тщету многих вещей, что век наш превозносит – как Хенрик. Наверно, рано или поздно озарение все равно настигло бы меня. Но в ту ночь я сделал шаг длиною в десятилетие. Уж это я понимал ясно.
   Вскоре Хенрик побрел обратно в лес. Я не видел его лица. Но мне кажется, выражение накала, которое не покидало его днем, он перенимал именно у огненного столпа. Может быть, ему уже не хватало одного лишь огненного столпа, и в этом смысле он все еще ждал Сретенья. Жизнь – всегда стремление к большему, для грубого ли лавочника, для изысканного ли мистика. Но в одном я был уверен. Пусть Бога с ним нет, но Дух Святой почиет на нем.
   Назавтра я отбыл. Попрощался с Рагной. Ее враждебность не ослабла. Думаю, в отличие от Густава она считала, что безумие послано ее мужу свыше, и любая попытка лечения убьет его. Густав с племянником отвезли меня на лодке до ближайшей заимки, в двадцати милях к северу. Мы пожали друг другу руки, условились переписываться. Мне нечем было его утешить, да и вряд ли он нуждался в утешении. Есть случаи, когда утешение лишь нарушает равновесие, что установлено временем. С тем я и вернулся во Францию.

45

   Жюли покосилась на меня, будто спрашивая, продолжаю ли я еще сомневаться в том, что никакая серьезная опасность нам тут не угрожает. Я не выказал несогласия – и не затем только, чтоб ей угодить. Может, вот-вот с Муцы донесется голос, выкрикивающий что-то по-норвежски, или взметнется из сосновой темноты мастерски подделанный огненный столп. Но нет – царила тишина, только сверчки попискивали.
   – И больше вы туда не возвращались?
   – Порой ничего нет пошлее, чем возвращаться.
   – Неужели вас не интересовало, чем кончится эта история?
   – Вовсе не интересовало. Настанет день, Николас, и вы откроете для себя нечто неимоверно значительное. – Сарказм в его тоне не чувствовался, но подразумевался. – И поймете, что я имел в виду, когда говорил вам: бывают мгновения, которые обладают столь сильным воздействием на душу, что и подумать страшно о том, что когда-нибудь им наступит предел. Для меня время в Сейдварре остановилось навеки. И мне не интересно, что сталось с заимкой. И как поживают ее обитатели. Если еще поживают.
   – Но ты сказал, – произнесла Жюли, – что вы с Густавом обещали друг Другу переписываться.
   – Я и писал ему. А он отвечал. Года два отвечал неукоснительно, примерно раз в три месяца. Но совсем не касался темы, которая вас волнует – сообщал лишь, что все по-прежнему. Послания его были целиком посвящены орнитологическим наблюдениям. И читать их становилось все скучнее, ибо я постепенно охладел к типологии природы. Письма приходили реже и реже. Кажется, в 1926 или 27-м он прислал мне рождественскую открытку. С тех пор – молчание. А теперь его уже нет на свете. И Хенрика нет, и Рагны.
   – Вы вернулись во Францию – а потом?
   – Огненный столп приходил в гости к Хенрику в полночь 17 августа 1922 года. Пожар в Живре-ле-Дюк вспыхнул в те самые ночь и час.
   Жюли, в отличие от меня, взглянула с неприкрытым недоверием. Кончис сидел боком к столу; наши с ней глаза встретились. Скорчила разочарованную мину, потупилась.
   – Вы хотите сказать…
   – Я ничего не хочу сказать. Между этими событиями не было никакой связи. И быть не могло. Точнее, их связывал я, именно во мне нужно искать смысл их совпадения.
   У него пробилась непривычно тщеславная интонация, точно он-то и спровоцировал оба события и каким-то неведомым способом обеспечил их синхронность. Чувствовалось, что сие совпадение не надо понимать буквально, что он использует его в качестве красивого символа; два рассказанных им эпизода перекликаются по смыслу, и загадка его натуры раскроется перед нами лишь при их внимательном сличении. Точно так же, как в новелле о де Дюкане содержался ключик к самому Кончису, только что поведанная им история как-то объясняла недавний сеанс гипноза; реальность, прорывающая ветхую сеть знания, – кажется, так он выразился; во время сеанса я, помнится, испытывал нечто сходное, и это сходство вряд ли чисто случайно. Взаимосвязи знаков, что пронизывают плоть спектакля; нити тайного замысла.
   – Дорогая, – отечески обратился он к Жюли, – по-моему, тебе пора в постель. – Я посмотрел на часы. Начало двенадцатого. Жюли повела плечом, словно напоминать о режиме с его стороны было бестактно.
   – Зачем ты рассказал нам эту историю, Морис? – спросила она.
   – Настоящим правит минувшее. Сквозь Бурани просвечивает Сейдварре. Все, что здесь происходит, по каким бы причинам ни происходило, отчасти – нет, целиком – уже случилось в норвежской тайге тридцать лет тому назад.
   Он отвечал ей тем же тоном, каким обычно обращался ко мне. Иллюзия, что у Жюли абсолютно другой статус, что она гораздо больше разбирается в сути происходящего, почти развеялась. Похоже, он толкает нас к новому излому, устанавливает новые правила наших отношений. В каком-то смысле мы оба стали теперь учениками, профанами. Мне вспомнился излюбленный сюжет викторианских живописцев: брадатый моряк-елизаветинец, указуя в просторы вод, разглагольствует перед парой вытаращившихся на него мальчуганов. Мы вновь исподтишка переглянулись; впереди лежала еще одна незнаемая территория. Я ощутил прикосновение ноги; доля секунды, какую длится торопливый поцелуй.
   – Что ж. Наверно, мне пора. – Чопорная личина опять легла на ее черты. Все мы поднялись. – Морис, ты так умно и увлекательно рассказывал.
   Подалась к нему, чмокнула в щеку. Протянула мне руку. Заговорщически блеснула глазами, быстро сдавила пальцами мою ладонь. Пошла прочь; остановилась.
   – Извините. Забыла сложить спички в коробок.
   – Ничего страшного.
   Мы с Кончисом молча уселись. Вскоре послышался хруст гравия – она шагала в сторону моря. Я улыбнулся прямо в непроницаемое лицо Кончиса. На фоне ясных белков радужка казалась совсем черной – бесконечно внимательный взгляд маски.
   – Покажут мне ночью живые картинки?
   – А что, эта история в них нуждается?
   – Нет. Вы рассказали ее… безупречно.
   Отмахнулся от похвалы, обвел рукой вокруг себя: вилла, лес, море.
   – Вот она, иллюстрация. Вещи как они есть. В скромных рамках моих владений.
   Раньше я бы непременно заспорил с ним. Его владения, не столь уж скромные, пропитаны скорее мистификацией, нежели мистикой; что же до «вещей», то здесь они как раз не те, какими представляются. Кончис – личность, без сомнения, сложная, но от этого не перестает быть хитрющим старым шарлатаном.
   – Сегодня вечером состояние пациентки кардинально улучшилось, – небрежно бросил я.
   – Наутро она вам покажется еще более вменяемой. Не попадитесь на эту удочку.
   – За кого вы меня принимаете!
   – Я уже говорил, что завтра скроюсь с глаз долой. Но буде мы так и не увидимся, ждать вас в следующую субботу или не ждать?
   – Непременно ждать.
   – Хорошо. Ладно. – Встал, словно всего лишь тянул время, потребное, как я предположил, для того, чтобы Жюли успела «исчезнуть».
   Я тоже поднялся.
   – Спасибо. Еще раз спасибо вам за науку.
   Он наклонил голову, точно бывалый импресарио, не принимающий слишком всерьез бесконечные похвалы своему творческому чутью. Мы прошли в дом. На стене спальни мягко мерцали полотна Боннара. На лестниуе я решился.
   – Я не прочь подышать воздухом, г-н Кончис. Сна что-то ни в одном глазу. Вниз к Муце и сразу назад.
   Я понимал, что, навяжись он мне в попутчики, я не попаду к статуе ровно в полночь; но иначе не обведешь его вокруг пальца и не обеспечишь пути к отступлению. Если нас с Жюли застигнут на месте свидания, совру, что забрел туда случайно. Я ж не скрывал, что иду погулять.
   – Как вам будет угодно.
   Порывисто пожал мне руку и стал смотреть, как я спускаюсь. Но не успел я добраться до нижней ступеньки, как дверь его комнаты захлопнулась. Он мог шпионить за мной с террасы, так что я старательно захрустел по гравию в сторону лесной дороги к воротам. Однако за ними я не стал сворачивать к Муце, а прошел ярдов пятьдесят вверх по холму и уселся, прислонившись к сосне и не выпуская из виду вход на территорию Бурани. Ночь была темная, безлунная, на всем вокруг тихо бликовал рассеянный звездный свет, и я будто слышал нежнейший звук шерсти, трущейся об эбонитовый стержень.
   Сердце стучало как оглашенное, отчасти в преддверии встречи с Жюли, отчасти из-за прихотливого чувства, что я плутаю в дальних коридорах самого таинственного на европейской земле лабиринта. Вот я и стал настоящим Тесеем; там, во тьме, ждет Ариадна, а может, ждет и Минотавр.
   Я не отрывался от ствола минут пятнадцать; курил, пряча в ладони красный огонек сигареты, вслушиваясь и всматриваясь во мрак. Никто не вошел в ворота; никто не вышел из ворот.

Без пяти двенадцать я проскользнул обратно и, плутая между деревьев, побрел на восток, к оврагу. Шел медленно, то и дело останавливался. У лощины выждал, перебрался на ту сторону и, стараясь не шуметь, устремился вверх по тропинке, ведущей к урочищу Посейдона. Показался грозный силуэт статуи. Скамейка под миндальным деревом пуста. Я застыл у крайнего ствола, окутанный светом звезд, убежденный: вот-вот что-то произойдет, – и стал высматривать в кромешной тьме чью-нибудь фигуру – не голубоглазого ли человека с топором наперевес?
   Громкий щелчок. Кто-то метнул в статую камешком. Я отступил в сосновую мглу; краем глаза заметил движение чужой руки – и вот уже второй камешек, пляжная галька, летит к моим ногам. В момент броска за деревом выше по холму мелькнуло белое, и я понял, что там – Жюли.
   Побежал по крутосклону, споткнулся, встал как вкопанный. Она притаилась в чернильной тени сосны. Я различил белые блузку и брюки, светлые волосы, распахнутые мне навстречу объятия. Еще четыре прыжка – и она стиснула меня руками, мы слились в неистовом поцелуе, в долгом, прерываемом лишь ради глотка воздуха, ради судорожных ползков ладоней по спине, лобзании… вот теперь, думал я, она такая, как есть. Бесхитростная, страстная, ненасытимая. Она не уворачивалась от моих пальцев, приникала ко мне всем телом. Я принялся шептать нежные банальности, но она шлепнула меня по губам. Я удержал ее руку, скользнул губами по предплечью и перебрался на тыльную сторону запястья, поближе к шраму.
   Спустя мгновение я отшатнулся, нащупал в кармане коробок, чиркнул спичкой и осветил левую руку девушки. Шрама не было. Я поднял спичку повыше. Глаза, рот, линия подбородка – все как у Жголи. Но это была не Жюли. Морщинки в углах губ, чересчур разбитное выражение глаз, какое-то нарочитое нахальство; и, помимо всего прочего, сильный загар. Она было потупилась, но затем снова, прищурившись, взглянула мне прямо в лицо.
   – Черт побери. – Я выбросил спичку и зажег вторую. Девушка поспешно задула пламя.
   – Николас. – Голос низкий, укоряющий – и чужой.
   – Тут, верно, ошибка. Николас – этой мой брат-близнец.
   – Я еле дождалась полуночи.
   – Где она?
   Я говорил сердитым тоном и действительно рассердился, но не настолько, как могло показаться. Ситуация слишком явно напоминала пьесы Бомарше, французские комедии времен Реставрации; простаку в них тем хуже приходится, чем больше он выходит из себя.
   – Кто
   – Вы позабыли прихватить свой шрам.
   – Значит, вы уже догадались, что он накладной?
   – И свой голос.
   – Это сырость виновата. – Откашлялась.
   Я схватил ее за руку и потащил к скамье под миндальным деревом.
   – Перестаньте. Где она?
   – Не смогла прийти. Эй, поосторожнее!
   – Так где же она? – Молчание. – Неудачно вы пошутили, – сказал я.
   – А по-моему, удачно. Аж голова закружилась. – Уселась, взглянула на меня. – Да и у вас тоже.
   – Господи, я ведь думал, что вы… – но тут я прикусил язык. – Вас зовут Джун?
   – Да. Если вас зовут Николас.
   Я сел рядом, вынул пачку «Папастратос». Она взяла сигарету, и при свете спички я как следует рассмотрел ее лицо. Глаза девушки, куда более серьезные, чем ее тон, тоже внимательно изучали меня.
   Ее разительное сходство с сестрой нежданно натолкнуло меня на мрачные размышления. Я только сейчас понял, что и в Жюли есть скрытые черты, для меня вовсе не желательные, попросту излишние. Видно, виной тому была загорелая кожа моей новой знакомой, отпечаток свежей, подвижной жизни, телесного здоровья, чуть округлившего щеки… в нормальных обстоятельствах Жюли выглядела бы точно так же. Я сгорбился, упершись локтями в колени.
   – Почему она не смогла прийти?
   – Разве вам Морис не объяснил?
   Я попытался справиться с чувством, какое испытывает самонадеянный шахматист, вдруг заметивший, что на следующем ходу его ферзя, казавшегося неуязвимым, съедят. В который раз я мысленно вернулся на несколько часов назад – может, старик правду говорил о коварстве больных шизофренией? По-настоящему хитрая маньячка не стала бы выплескивать чайные опивки мне в лицо; но маньячка дьявольски хитрая способна наспех сымпровизировать эту сцену – ради финального подмигиванья; да и тайные прикосновения голой ступни, зашифрованный спичками час свидания… он мог заметить все ее знаки, но притвориться, что не замечает.
   – Мы вас не виним. Жюли и профессоров обводила вокруг пальца.
   – С чего вы взяли, что она обвела меня вокруг пальца?
   – Не будете же вы так страстно целоваться с женщиной, если знаете, что она душевнобольная. По крайней мере, надеюсь, что не будете, – добавила она. Я промолчал. – Нет, мы вас правда не виним. Я-то знаю, как мастерски она умеет создавать впечатление, что психи все вокруг, кроме нее. Этакая оскорбленная невинность.
   Однако, произнося последнюю, самую короткую, фразу, голос ее дрогнул, точно она опасалась, что слегка пережала и я это вот-вот обнаружу.
   – Благоразумнее уж невинность изображать, чем порочность, как это делаете вы. Долгая пауза.
   – Вы мне не верите?
   – Вы знаете, что нет. Да и сестра ваша, похоже, мне до сих пор не доверяет.
   Она вновь надолго умолкла.
   – У нас не получилось выбраться вдвоем. – И, понизив голос, добавила: – И потом, я хотела убедиться.
   – В чем убедиться?
   – Что вы тот, за кого себя выдаете.
   – Я не врал ей.
   – Вот и она твердит то же самое. Но чересчур уж убедительно, так что у меня возникли сомнения в ее беспристрастии. Теперь-то я начинаю ее понимать. После непосредственного контакта с вами, – сухо добавила она.
   – Легко проверить, что я работаю в школе на том берегу.
   – Мы знаем, школа там есть. Вы, конечно, не носите с собой удостоверение личности?
   – Это просто глупо.
   – Гораздо глупее в теперешних условиях то, что я у вас его не требую.
   Определенный резон в ее словах был.
   – Паспорт я не захватил. Может, греческий вид на жительство сойдет?
   – Разрешите взглянуть? Ну, пожалуйста!
   Я запустил руку в задний карман, зажег несколько спичек, чтобы она рассмотрела в документе мои имя, адрес и профессию. Наконец она протянула вид на жительство мне.
   – Все в порядке?
   Она не собиралась шутить.
   – Можете поклясться, что вы не его помощник?
   – Помощник, но только в том смысле, что Жюли, по его словам, проходит экспериментальный курс лечения от шизофрении. А этому я никогда не верил. Во всяком случае, переставал верить, стоило мне с ней увидеться.
   – Вы не были знакомы с Морисом до того, как появились тут месяц назад?
   – Ни под каким видом.
   – И контрактов с ним не заключали?
   Я взглянул на нее.
   – А вы, значит, заключали?
   – Да. Но там ничего подобного не предусматривалось.
   – Помедлила. – Жюли завтра вам все расскажет.
   – Я тоже с удовольствием познакомился бы с какими-нибудь подлинными документами.
   – Ладно. Это справедливое требование. – Бросила сигарету, затушила ее носком туфли. Следующий вопрос застиг меня врасплох. – На острове есть полицейские?
   – Сержант и два рядовых. А почему вы спрашиваете?
   – Так, из любопытства.
   Я глубоко вздохнул.
   – Подведем итоги. Сперва вы с ней были призраками. Потом – сумасшедшими. Теперь вот-вот угодите в наложницы.
   – Иногда я думаю, что это был бы лучший исход. Самый понятный. – И быстро заговорила: – Николас, я в жизни ничего не принимала близко к сердцу, потому-то мы, может, и оказались здесь, да это и сейчас в каком-то плане одно удовольствие… но, честное слово, мы и правда просто англичанки, которые за два месяца забурились в такие дебри, что… – Она осеклась, и воцарилась тишина.
   – Вы разделяете восхищение, с каким Жюли относится к Морису?
   Помедлила с ответом; взглянув на нее, я увидел холодную улыбку.
   – Подозреваю, мы с вами найдем общий язык.
   – Выходит, не разделяете?
   Отвела глаза.
   – Сестра куда способнее меня, но… элементарного здравого смысла ей недостает. Я-то, хоть и не понимаю, что именно тут происходит, чую подвох. А Жюли вроде все на ура принимает.
   – Почему вы спросили про полицейских?
   – Да потому, что здесь мы как в тюрьме. Тюрьма, конечно, вполне уютная. Ни камер, ни решеток… она ведь вам говорила, он уверяет, что мы в любой момент можем отправиться домой. Вот только мы все время ощущаем какой-то надзор или опеку.
   – Но сейчас-то мы в безопасности?
   – Надеюсь. Но скоро мне надо идти.
   – Сообщить в полицию ничего не стоит. Было бы желание.
   – Это радует.
   – Ну, а вы как думаете, что здесь на самом деле происходит?
   Кислая улыбка.
   – Я у вас о том же хотела спросить.
   – На мой взгляд, в психиатрии он что-то смыслит.
   – Он часами расспрашивает Жюли, когда вы уходите. Что вы говорили, как вели себя, как она вам врала… и тому подобное. Впечатление, его так и подмывает влезть в чужую шкуру – каждую подробность выпытывает.
   – И гипнотизирует ее?
   – Он нас обеих гипнотизировал – меня всего один раз. Такое немыслимое… вам тоже довелось?
   –Да.
   – А Жюли – не один. Чтоб тверже выучила роль. Биографию Лилии. А потом – повадки шизофреников, настоящий спецкурс.
   – И под гипнозом выспрашивает?
   – По правде – нет. Всякий раз печется, чтоб та, кого он не гипнотизирует, присутствовала на сеансе. Я сижу и слушаю, с начала до конца.
   – И все-таки дело нечисто?
   Снова замялась.
   – Кое-что нас смущает. Момент соглядатайства, что ли. Кажется, он все подсматривает, как вы тут с ней кадритесь.
   – Взглянула на меня. – Жюли вам рассказывала про сердца трех? – И по лицу моему догадалась, что нет. – Ну, расскажет еще. Завтра.
   – Что за сердца трех?
   – По первоначальному плану мне тоже полагалось вступить в игру.
   – А дальше?
   – Пусть она вам расскажет.
   – Мы с вами…? – предположил я.
   Помедлила.
   – Он уже от этого отказался. С учетом того, как все повернулось. Но мы подозреваем, что первоначальный план он вообще не собирался выполнять. И потому непонятно, зачем я-то здесь болтаюсь.
   – Подлость какая. Мы ж ему не пешки.
   – Это ему лучше, чем вам, Николас, известно. Дело не в том, что ему надо поставить нас в тупик. Ему надо, чтоб мы сами его в тупик поставили. – Она улыбнулась и прошептала: – Кстати, я лично так и не решила, радоваться или плакать, что прежний план отменен.
   – Позволите передать это вашей сестре?
   Усмехнулась, отвела взгляд.
   – Вы меня всерьез не принимайте.
   – Я уж понял, что не стоит.
   Сделала короткую паузу.
   – У Жюли был очень тяжелый роман, Николас. Совсем недавно он закончился разрывом. Это одна из причин того, что она уехала из Англии.
   – Как я ее понимаю!
   – Да, вы должны понимать ее. Но я к тому, что ей и старых мучений достаточно.
   – Я не собираюсь ее мучить.
   Подалась вперед.
   – У нее просто талант – цеплять не тех мужиков. Вас я не имею в виду, я вас почти не знаю. Но последнее ее достижение оптимизма не внушает. – И добавила: – У меня одна мысль: во что бы то ни стало ее уберечь.
   – От меня ее беречь не требуется.
   – Беда в том, что она всю жизнь ищет поэзии, страсти, отзывчивости – всей этой романтической дребедени. Мой рацион не в пример грубее.
   – Проза и пудинг?
   – Я не жду, что у красивого мужчины и душа будет красивая.

 Она произнесла это с тоскливой горечью, какая пришлась мне по вкусу. Я исподтишка взглянул на ее профиль и на миг вообразил иной спектакль, где их роли схожи, где обе, и темная и светлая, принадлежат мне одному; скабрезные новеллы Возрождения, где девушки меняются местами, пока не наступит рассвет. Я представил, что в будущем, ладно, так и быть, я женюсь на Жюли, но не менее привлекательная и абсолютно не похожая на нее свояченица присутствует в нашей семейной жизни, пусть всего лишь в качестве эффектного контраста. Близнецы – всегда оттенки, соблазны, диффузия двух «я»; тела и души, отражающиеся друг в друге, неразделимые.
   – Мне пора, – шепнула она.
   – Успокоил я вас?
   – Вы были на высоте.
   – Можно проводить вас до места, где вы прячетесь?
   – Внутрь вам нельзя.
   – Хорошо. Но мне тоже не мешает успокоиться. Замялась.
   – Только обещайте повернуть назад, как только я попрошу.
   – Согласен.
   Мы поднялись и направились туда, где высился в свете звезд Посейдон. И лишь поравнявшись со статуей, поняли, что не одни в урочище. Замерли. Ярдах в двадцати пяти, из-за кустарника, росшего по нижнему, обращенному к морю краю поляны, выступила белая фигура. Говорили мы слишком тихо, чтобы быть услышанными на таком расстоянии, но все-таки растерялись.
   – Черт бы его подрал, – прошептала Джун.
   – Кто это?
   Она схватила меня за руку и потянула назад.
   – Наш обожаемый надзиратель. Оставайтесь на месте. Дальше я пойду одна.
   Обернувшись, я всмотрелся пристальней: человек в белом халате врача, как бы санитар, на лице – темная маска, черты которой невозможно различить. Джун сжала мне пальцы и уставилась в глаза таким же серьезным взглядом, как ее сестра.
   – Я вам верю. И вы нам верьте, прошу вас.
   – Что теперь будет?
   – Не знаю. Не вступайте в пререкания. Просто возвращайтесь в дом.
   Подалась вперед, притянула меня к себе, чмокнула в щеку. И устремилась к белому халату. Выждав, пока она подойдет к нему вплотную, я последовал за ней. Человек молча посторонился, пропуская ее в лесную тьму, но затем опять загородил собою брешь в кустарнике. Вздрогнув куда сильнее, чем в тот миг, когда впервые заметил его, вблизи я понял, что маски на нем нет. Это был негр: крупный, высокий, лет на пять старше меня. Он бесстрастно наблюдал за мной. Меж нами осталось шагов десять. Он выбросил руки в стороны, предостерегая: проход закрыт. Кожа его была светлее, чем у большинства негров, лицо гладкое, внимательные глаза, блестящие, как у зверя, механически фиксировали каждое мое движение. Он стоял грузно, но напряженно, точно атлет или боксер.
   – В шакальей маске ты гораздо красивее, – сказал я, остановившись.
   Он не шевельнулся. Но из-за его плеча возникло лицо Джун, встревоженное, умоляющее.
   – Николас! Возвращайтесь в дом. Пожалуйста. – Я вновь уставился на негра. – Он не может говорить. Он немой, – сказала она.
   – А я думал, черные евнухи вымерли вместе с Оттоманской империей.
   В лице его ничто не дрогнуло, мне почудилось даже, что он не понял моих слов. Но тут он сложил руки на груди и расставил ноги шире. Под халатом виднелась водолазка. Ясно было, что он ожидает моего нападения, и я с трудом удержался, чтобы не броситься на него.
   Пусть решает Джун. Я взглянул на нее.
   – Вам ничего не угрожает?
   – Нет. Пожалуйста, уходите.
   – Я подожду у статуи.
   Кивнув, она скрылась. Я вернулся к морскому божеству и сел на его естественный пьедестал; зачем-то, не знаю зачем, ухватился за бронзовую лодыжку. Негр стоял со скрещенными руками, будто снулый музейный служитель – нет, скорее сабленосец-янычар у врат султанова гарема. Я оторвался от лодыжки и закурил, чтобы приструнить бушующий адреналин. Прошла минута, другая. Я вслушивался: не раздадутся ли из тайника голоса сестер, не зарычит ли моторка. Полная тишина. Во мне, кроме мужского достоинства, униженного на глазах красивой девушки, саднило чувство тревоги и вины. Теперь Кончис, несомненно, узнает о нашем тайном свидании. А может, и сюда заявится. Я боялся не столько того, что откроется мое двуличие в идиотской истории с шизофренией, сколько того, что, демонстративно нарушив оговоренные им условия, я буду немедленно выдворен из Бурани. Я поразмыслил, не удастся ли перетянуть негра на свою сторону, убедить его, упросить. Но тот стоял себе во мраке деревьев, дважды неподвластный моей логике – как представитель расы и как персона.
   Откуда-то с берега донесся свист. С этого момента события развивались стремительно.
   Белая фигура заскользила вверх по склону, ко мне. Вскочив, я проговорил: – А ну постой-ка. – Однако негр был силен и быстр, точно леопард, выше меня на целых два дюйма. Физиономия сосредоточенная и злая. Самое неприятное, – я здорово струхнул, – что в глазах его светилось яростное безумие; у меня мелькнула догадка – не Хенрика ли Нюгора заменяет тут этот чернокожий? Он с налету смачно плюнул мне в лицо и засадил в грудь растопыренной ладонью. Край скального выступа ударил мне под коленки. Я шмякнулся к ногам Посейдона. Глядя в удаляющуюся спину негра, смахнул харкотину с носа и щек. Хотел было заорать ему вслед, но передумал. Вытащил платок и тщательно протер липкое, опоганенное лицо. Подвернись мне сейчас Кончис, я просто убил бы его.
   Но Кончис не подвернулся, и я побрел к воротам, а затем – по тропинке к Муце; прочь от обиталища старика. На пляже содрал с себя одежду и бросился в море; ополоснул лицо соленой водой, отплыл на сто ярдов от берега. Море кишело светящимися водорослями, каждое движение оставляло в воде длинный замысловатый след. Я нырнул, на глубине по-тюленьи перевернулся на спину; звезды растекались в водной толще белыми кляксами. Прохладное, остужающее море нежно поглаживало мне пах. Я был волен телом и душою, далеко за пределами досягаемости с берега.
   Я давно подозревал, что в рассказе о де Дюкане с его коллекцией автоматов таится скрытый смысл. Именно в такую кунсткамеру Кончис и превращал – по крайней мере, тщился превратить – Бурани, делал себе кукол из живых людей… и я не намерен больше потакать ему в этом. Здравые рассуждения Джун подействовали на меня отрезвляюще. Я – единственный мужчина, на которого они тут могут положиться; в первую очередь им не амуры мои нужны, а помощь и сила. Но я понимал, что врываться в дом и скандалить со стариком бесполезно – тот опять примется лгать напропалую. Как засевшую в пещере тварь, его предстоит выманить чуть подальше на дневной свет и лишь затем скрутить и уничтожить.
   На востоке над морем вздымался темный мыс; стоя в воде вертикально и медленно перебирая ногами, я понемногу успокаивался. Схлопотав плевок, я еще дешево отделался; не надо было оскорблять этого типа. Расизм не входит в число моих грехов… точнее, хотелось бы надеяться, что не входит. Правда, теперь старику не удастся сделать вид, будто ничего не случилось; ему волей-неволей придется раскрыть еще несколько карт. Посмотрим, какие изменения он внесет в завтрашний сценарий. Меня охватило прежнее нетерпение: пусть все напасти, даже черный Минотавр, обрушатся на меня, коль скоро их так и так не минуешь; коль скоро близок центр лабиринта, где ждет желанная награда.
   Я поплыл к берегу, вытерся рубашкой. Натянул брюки и туфли, отправился к вилле. Дом спал. У комнаты Кончиса я замер и прислушался, не смущаясь, что кто-то, возможно, тоже прислушивается к моим шагам по ту сторону двери. Ни звука.

46

   Пробудился я непривычно квелым и разбитым – следствие местной жары. Было около десяти. Я смочил волосы холодной водой, через силу оделся и спустился под колоннаду. Заглянул под муслиновую салфетку: на столе завтрак и спиртовка, чтоб подогреть непременную турку кофе. Я чуть помешкал, но никто не появлялся. Мертвое спокойствие виллы ошеломляло. Я-то думал, сегодня Кончис продолжит комедию, а сцена пуста. Я сел завтракать.
   Покончив с едой, отнес посуду к хижине Марии – вот-де какой я заботливый; но дверь оказалась на замке. Первая неудача. Я поднялся, постучал к Кончису, подергал ручку – вторая неудача. Обошел весь первый этаж. Даже разворошил полки в концертной в поисках Кончисовых трудов по психиатрии – безуспешно. Мной овладела паника: из-за того, что я натворил ночью, всему конец. Они навсегда исчезли.
   Я поплелся к статуе, обогнул территорию виллы, точно посеял ключ где-то в траве у забора, и через час вернулся к дому. Все так же пусто. Я чувствовал себя преданным, одураченным. Что предпринять? Бежать в деревню, сообщить в полицию? Наконец я спустился на частный пляж. Лодки у мостков не было. Я выплыл из бухточки, завернул за стрелку, ограничивающую ее с востока. Здесь, меж хаоса валунов и каменных обломков, круто обрывались в море скалы более сотни футов высотой – крупнейшие на острове. В полумиле к востоку они образовывали неглубокую впадину, нечто вроде залива, надежно заслоняя собою берег с тремя домишками. Я тщательно осмотрел скалы: ни удобного спуска, ни заводи, где могла бы пришвартоваться самая захудалая лодочка. Однако, похоже, именно в эти места удалялись сестры, говоря, что идут «домой». Поверху, над кромкой обрыва, тянулись у подножия сосен низкорослые кусты – укрыться там немыслимо. Оставалась единственная возможность: девушки пробирались по краю обрыва, а затем поворачивали в глубь острова и спускались в лес мимо селеньица.
   Я заплыл чуть дальше от берега, но попал в струю холодного течения, отпрянул – и сразу увидел ее. На краю скалы ярдах в ста восточнее стояла девушка в светло-розовом летнем платье; даже в густой древесной тени она приковывала взгляд с какой-то роскошной неотвратимостью. Помахала рукой, я махнул в ответ. Она сделала несколько шагов вдоль зеленой стены сосен, солнечные полосы побежали по нежно-алому платью; у меня перехватило дыхание: я заметил второе розовое пятно, вторую девушку. Они застыли, повторяя одна другую; ближняя снова призывно помахала рукой. Обе повернулись и скрылись из виду, будто намереваясь идти мне навстречу.
   Минут через пять-шесть я, запыхавшись, обернув рубахой мокрые плавки, перебрался через овраг. У скульптуры их не оказалось, и я с досадой подумал, что меня опять дразнят, что мне дали полюбоваться на них для того лишь, чтобы окончательно упрятать. Мимо рожкового дерева я спустился к скалам. Меж стволов нестерпимо заблистала морская голубизна. И тут я отыскал их. Девушки сидели в тени на восточном склоне маленького, покрытого дерном каменного утеса. Не спуская с них глаз, я замедлил темп. На них были совершенно одинаковые простенькие платья с короткими, чуть присобранными рукавами и глубокими вырезами у горла, гольфы в синюю крапинку, светло-серые туфли с низким каблуком. Они смотрелись женственно и очаровательно, будто девятнадцатилетние барышни, вырядившиеся на воскресный пикник… но вырядившиеся, на мой вкус, слишком тщательно, по-городскому – особенно некстати была плетеная корзинка, что лежала у ног Джун и придавала им обеим вид вечных кембриджских студенток.
   При моем приближении Джун встала и пошла мне навстречу. Волосы у нее, как и у сестры, были распущены; золотистая кожа, загоревшая даже сильнее, чем мне показалось ночью; переводя взгляд с одной на другую, я отметил, что внешне она куда прямодушнее сестры; в ней то и дело сквозили повадки бойкого мальчишки. Жюли пристально наблюдала за нами. Она явно намеревалась держаться строго и отчужденно. Джун усмехнулась.

  – Я ей сказала, что вам все равно, с кем сегодня гулять, с ней или со мной.
   – Мило с вашей стороны.
   Взяла меня за руку, подвела к утесу.
   – Вот он, рыцарь наш в лучистых латах.
   Жюли посмотрела холодно.
   – Привет.
   – Она все знает, – сообщила ее сестра.
   Жюли искоса взглянула на нее.
   – И знаю, кто во всем виноват.
   Но затем встала и спустилась к нам. Укор сменился состраданием.
   – Как вы добрались до дому?
   Я рассказал им про плевок. Сестры и думать забыли о своих размолвках. На меня с тревогой уставились две пары серо-голубых глаз. Потом они переглянулись, будто моя история подтверждала их собственные выводы. Жюли заговорила первой.
   – Вы Мориса сегодня видели?
   – Ни следа.
   Они вновь переглянулись.
   – И мы не видели, – сказала Джун.
   – Все вокруг точно вымерло. Я вас все утро искал. Джун посмотрела мне за спину, в глубину леса.
   – Это с виду вымерло. Как бы не так.
   – Что это за гнусный чернокожий?
   – Морис называет его своим слугой. В ваше отсутствие он даже за столом прислуживает. Его обязанность – опекать нас, пока мы в укрытии. Нас от него уже воротит.
   – Он правда немой?
   – А шут его знает. Мы считаем, что нет. Все время сидит и пялится. Словно вот-вот откроет рот.
   – Не пытался он…?
   Жюли покачала головой.
   – Он навряд ли соображает, какого мы пола.
   – Ну, тогда он еще и слепой вдобавок.
   Джун поморщилась.
   – Да, не везет ему, зато нам с ним повезло.
   – Старику-то он настучал про ночные дела?
   – Тем более странно, почему тот не показывается.
   – Собака, не залаявшая ночью77, – вставила Джун.
   Я взглянул на нее.
   – По плану нам ведь не полагалось знакомиться.
   – Это до сегодняшнего дня не полагалось. А нынче мне предстояло вкручивать вам мозги вместе с Морисом.
   – После очередной моей выходки – убогая, что с меня возьмешь, – добавила Жюли.
   – Но теперь-то…
   – Да мы и сами озадачены. Беда в том, что он не сказал, какой будет следующий этап. Кем нам надо притвориться, когда вы раскусите вранье про шизофрению.
   – И мы решили стать самими собой, – заявила Джун.
   – Посмотрим, что из этого выйдет.
   – А сейчас пора рассказать мне все без утайки.
   Жюли холодно взглянула на сестру. Джун нарочито изумилась:
   – Выходит, я вам тут ни к чему?
   – У тебя есть шанс еще часок покоптиться на солнышке. За обедом мы, так и быть, стерпим твое общество.
   Присев в реверансе, Джун сходила за корзинкой; удаляясь в сторону пляжа, погрозила пальцем:
   – Все, что меня касается, потом перескажете. Я рассмеялся и запоздало перехватил прямой, угрюмый взгляд Жюли.
   – Было темно. И одежда такая же, так что я…
   – Я очень на нее сердита. Все и без того запуталось.
   – Она совсем не похожа на вас.
   – Мы с детства стремились друг от друга отличаться.
   – Тон ее потеплел, стал искреннее. – На самом деле мы не разлей вода.
   Я взял ее за руку.
   – Вы лучше.
   Но она отстранилась, хоть руки не отняла.
   – Там, в скалах, есть удобное место. И мы наконец побеседуем без чужих глаз.
   Мы пошли меж деревьев на восток.
   – Вы что, по-настоящему злитесь?
   – Сладко было с ней целоваться?
   – Я ж думал, что она – это вы.
   – И долго вы так думали?
   – Секунд десять.
   Рванула мою руку вниз.
   – Врун.
   Но в углах ее губ появилась улыбка. Мы очутились у естественной скальной стены; одинокая сосенка, крутой спуск к обрыву. Стена надежно укрывала нас от соглядатаев с острова. Под сенью жидкого, потрепанного ветрами деревца был расстелен темно-зеленый коврик, на котором стояла еще одна корзинка. Оглядевшись, я заключил Жюли в объятия. На сей раз она позволила поцеловать себя, но почти сразу же отвела лицо.
   – Мне так хотелось выбраться к вам вчера.
   – Жаль, что не вышло.
   – Пришлось отпустить ее одну. – Сдавленный вздох.
   – Все время ноет, что мне самое интересное и важное достается.
   – Ну ничего. Теперь у нас весь день впереди.
   Поцеловала сырой рукав моей рубашки.
   – Нам надо поговорить.
   Сбросила туфли и, подогнув под себя ноги, уселась на коврик. Над кромкой синих гольфов торчали голые коленки. При ближайшем рассмотрении выяснилось, что платье у нее белое, но покрытое частым мелким узором из розочек. Глубокий вырез приоткрывал ложбинку меж грудей. В этом одеянии она казалась доверчивой, как школьница. Бриз трепал пряди волос за ее плечами, точно на пляже в день, когда она звалась Лилией, – но тот ее облик уже отхлынул, будто волна с галечного берега. Я сел рядом, она потянулась за корзинкой. Ткань обрисовала линию груди, хрупкую талию. Повернулась лицом ко мне, наши глаза встретились; гиацинтово-серая радужка, скошенные уголки – засмотрелась на меня, забылась.
   – Ну, приступим. Спрашивайте о чем хотите.
   – Что вы изучали в Кембридже?
   – Классическую филологию. – И, видя мое удивление:
   – Специальность отца. Он, как и вы, был учителем.
   – Был?
   – Погиб на войне. В Индии.
   – Джун тоже классичка?
   Улыбнулась.
   – Нет, это меня принесли в жертву, а ей разрешили выбирать занятие по вкусу. Иностранные языки.
   – Какого года выпуск?
   – Прошлого. – Хотела что-то добавить, но передумала, подсунула мне корзинку. – Взяла что успела. Жутко тряслась, что они заметят. – Я обернулся; стена наглухо отрезала нас от острова. Увидеть нас можно было, лишь вскарабкавшись на самый верх утеса. Жюли вынула из корзины потрепанную книжечку в черном, наполовину кожаном переплете, с зеленым мраморным узором в «окошечках». Титульный лист гласил: Quintus Horatius Flaccus, Parisiis.
   – Это Дидо Эне.
   – Кто таков? – Издана в 1800 году.
   – Знаменитый французский печатник.
   Перелистнула страничку. На форзаце – каллиграфическая дарственная надпись: «Любимой учительнице мисс Джулии Холмс от «балбесок.» из 4-го «Б». Ниже следовало около пятнадцати подписей: Пенни О Брайен, Сьюзен Смит, Сьюзен Маубрей, Джейн Уиллингс, Лия Глюкстайн, Джин Энн Моффат…
   – Что это за школа?
   – Сперва посмотрите сюда.
   Шесть или семь писем. Адресованы «Морису Кончису, эсквайру, для мисс Джулии и мисс Джун Холмс, Бурани, Фраксос, Греция». Штемпеля и марки английские, современные; посланы из Дорсета.
   – Прочтите какое-нибудь.
   Я вынул из верхнего конверта листочек. Типографский бланк «Эйнсти-коттедж, Серн-Эббес, Дорсет». Торопливые каракули:
   Милочки, я аж запарилась с этой праздничной суматохой, а вдобавок ввалился мистер Арнольд, ему не терпится дорисовать портрет. Кстати, звонил догадайтесь кто – Роджер! он в Бовингтоне, напросился в гости на выходные. До того расстроился, что вы за границей – ему никто не сказал. По мне, он стал гораздо обходительней, а был такой надутый. И произведен в капитаны!! Я просто не знала, чем бы его занять, и пригласила на ужин дочку Дрейтона с братом, получилось чудесно. Билли вконец разжирел, старый Том говорит, это трава виновата, и я попросила дочку Д. пару раз проехаться на нем, надеюсь, вы не против…
   Я заглянул в конец. Подписано: «Мама». Жюли состроила гримаску:
   – Извиняюсь.
   Протянула еще три письма. Первое, очевидно, от школьной коллеги – сплетни о знакомых, об учебных мероприятиях. Второе – от подруги, которая подписывалась «Клэр». Третье – для Джун, из лондонского банка, с уведомлением, что «перечисленные 100 фунтов стерлингов» получены 31 мая. Я запомнил обратный адрес: банк Баркли, Ингландслейн, Лондон С.-З. III. Управляющего звали П. Дж. Фирн.
   – И вот.
   Ее паспорт. Мисс Дж. Н. Холмс.
   – Что значит «Н»?
   – Нилсон. Фамилия предков по материнской линии. На развороте рядом с фотографией были указаны анкетные данные.
   «Профессия: учитель. Дата рождения: 16.01.1929. Место рождения: Уинчестер.»
   – Отец ваш в Уинчестере служил?
   – Старшим преподавателем в тамошней классической школе.
   «Страна проживания: Англия. Рост: 5 ф. 8 д. Глаза: серые. Волосы: русые. Особые приметы: на левом запястье шрам (имеет сестру-двойняшку)». В низу страницы – образец подписи: аккуратный наклонный почерк. Я заглянул на листки с заграничными визами. Прошлым летом дважды была во Франции, один раз – в Италии. Разрешение на въезд в Грецию выдано в апреле; отметка о въезде от 2 мая, через Афины. В прошлом году в Грецию не ездила. 2 мая, повторил я про себя; значит, он уже тогда начал готовиться.
   – В каком колледже вы учились?
   – В Джертоне.
   – Вы должны знать старую мисс Уэйнрайт. Доктора Уэйнрайт.
   – По Джертону?
   – Знаток Чосера. Из Ленгленда. – Она потупилась, потом, слабо улыбаясь, подняла голову: ее на мякине не проведешь. – Простите. Ладно, вы учились в Джертоне. А работали где?
   Она назвала известную женскую классическую школу в Северном Лондоне.
   – Что-то не верится.
   – Почему?
   – Не престижно.
   – Я за престижем не гналась. Хотела жить в Лондоне. – Ткнула пальцем в рисунок платья. – Не думайте, что это мой стиль.
   – Зачем вам нужно было в Лондон?
   – В Кембридже мы с Джун участвовали во множестве спектаклей. У нас обеих была работа, но…
   – А у нее какая?
   – Реклама. Автор текстов. Эта среда мне не по нраву. Особенно мужчины.
   – Я вас перебил.
   – Я к тому, что мы с Джун не слишком-то свою работу любили. Записались в столичную любительскую труппу «Тависток». У них маленький зал в Кэнонбери…
   – Да, я слыхал.
   Я облокотился на коврик, она сидела прямо, подпираясь вытянутой рукой. За ее спиною лизало небесную лазурь темно-синее море. Над головой шелестел в сосновой кроне ветерок, поглаживал кожу, точно теплое течение. Ее новое, истинное «я», простое и строгое, было упоительнее прежних. Я понял, чего мне до сих пор недоставало: сознания, что она такая, как все, что она доступна.
   – Ну, и в ноябре они поставили «Лисистрату».
   – Сперва объясните, почему вам не нравилось учить детей.
   – А вам нравится?
   – Нет. Хотя с тех пор, как познакомился с вами – нравится.
   – Не мое это… призвание, что ли. Чересчур уж суровых правил надо придерживаться?
   Я улыбнулся, кивнул:
   – «Лисистрату».
   – Вы, может, читали рецензия? Нет? Словом, режиссер, очень талантливый, по имени Тони Хилл, отдал нам, мне и Джун, главную роль. Я стояла на авансцене и декламировала текст, иногда по-гречески, а Джун изображала все жестами. Многие газеты… ну, откликнулись, на спектакль валила театральная публика. Не из-за нас, из-за постановки.
   Порывшись в корзинке, отыскала пачку сигарет. Я дал ей прикурить, закурил сам, и она продолжала.
   – На одном из последних представлений за кулисами возник какой-то тип и сказал, что он как театральный агент подрядился нас кое с кем познакомить. С кинопродюсером. – Я вскинул брови, она усмехнулась. – Ага. Имя клиента он хранил в такой тайне, что все казалось ясным и пошлым, и разговаривать не о чем. Но через два дня мы обе получаем по огромному букету и приглашению отобедать у Клариджа от человека, который подписался…
   – Не трудитесь. Догадываюсь как.
   Хмуро кивнула.
   – Мы долго это обсуждали, а потом – из чистого любопытства – решили пойти. – Пауза. – Помню, он нас ошеломил. Мы-то ожидали увидеть какого-нибудь прощелыгу, с понтом из Голливуда. И вдруг… он производил впечатление честного дельца. Явно очень богат, деньги, как он сказал, вложены во множество европейских предприятий. Вручил нам визитную карточку, адрес швейцарский, но заявил, что живет большей частью во Франции и в Греции. Даже описал виллу и остров. До мельчайших подробностей. Все как на самом деле… я имею в виду, зрительно.

 – А о прошлом своем рассказывал?
   – Мы спросили, где он поднаторел в английском. Он ответил, что в молодости собирался стать врачом и изучал медицину в Лондоне. – Пожала плечами. – Я понимаю, что тогда он наплел кучу околесицы, но если сопоставить факты, о которых нам стало известно впоследствии – он все-таки, должно быть, провел юные годы в Англии. Может, и в средней школе учился – как-то принялся издеваться над британской системой пансионов. Ее он явно знал не понаслышке. – Потушила сигарету. – Уверена, что в какой-то момент он взбунтовался против власти денежного мешка. И против своего отца.
   – Вы так и не выяснили…?
   – При первой же встрече. Мы вежливо поинтересовались его родителями. Я точно помню, что он ответил. «Отец мой был ничтожнейшим из смертных. Миллионер с душой лавочника». Конец цитаты. Ничего существеннее мы из него так и не вытянули. Правда, раз признался, что родился он в Александрии – не отец, а сам Морис. Там процветающая греческая колония.
   – Полная противоположность истории де Дюкана?
   – У меня подозрение, что в этой истории рассказано об искусе, который Морис некогда претерпел. О том, как он мог бы распорядиться отцовским наследством.
   – Я ее так и воспринял. Но вы не досказали про обед у Клариджа.
   – Там все шло гладко, не подкопаешься. Он стремился произвести впечатление образованного космополита, а не просто миллионера. Спросил, что мы изучали в Кембридже – и это, естественно, позволило ему выказать собственную эрудицию. Затем – современный театр, который он, видимо, знает досконально. В курсе всех новейших европейских тенденций. Уверял, что финансирует экспериментальную труппу в Париже. – Перевела дыхание. – Как бы там ни было, высота его культурных запросов не подлежала сомнению. Причем до такой степени, что неясно было, чем мы-то ему можем сгодиться. Наконец Джун в своей обычной манере спросила об этом в лоб. После чего он объявил, что обладает контрольным пакетом акций некой ливанской киностудии. – Серые глаза распахнулись. – И тут. Без всякой подготовки. Совершенно неожиданно. – Помолчала.
   – Предложил нам летом сняться в главных ролях в одном фильме.
   – Но вы, должно быть…
   – С нами чуть истерика не сделалась. Мы ведь ждали совсем иного предложения – того, что вычислили с самого начала. Но он сразу перешел к условиям. – На лице ее и сейчас читалось изумление. – Тысячу фунтов каждая получает после оформления контракта. Еще тысячу – по окончании съемок. Плюс по сто фунтов в месяц на личные расходы. Которых, как теперь ясно, почти не предвиделось.
   – О господи. Вы хоть сколько-то получили?
   – Задаток. И деньги на расходы… помните то письмо?
   – Потупилась, словно боясь показаться меркантильной; разгладила ворс коврика. – Потому-то мы сюда и угодили, Николас. Дикость какая-то. Мы ж палец о палец не ударили, чтоб их заработать.
   – И о чем был этот пресловутый фильм?
   – Съемки должны были проходить тут, в Греции. Сейчас объясню. – Искательно заглянула мне в глаза. – Не считайте нас полными растяпами. Мы не завопили «Да!» в первый же день. Скорее наоборот. А он повел себя безупречно. Прямо отец родной. Конечно, ничего нельзя решать с наскока, нам нужно время, чтобы навести справки, посоветоваться с агентом – а на самом-то деле никакого агента у нас тогда не было.
   – И дальше что?
   – Нас отвезли домой – в наемном «роллсе» – обдумывать свое решение. В чердачную квартирку в Белсайз-парк, смекаете? Точно двух Золушек. Он был очень хитер, открыто на нас не давил. Мы с ним встретились еще дважды – или трижды. Он вывозил нас в свет. В театр. В оперу. Ни малейшей попытки уломать нас порознь. Я столько всего пропускаю. Но вы знаете, на что он способен, если хочет вас очаровать. Точно ему доподлинно известно, где в жизни белое, а где черное.
   – А что думали на сей счет окружающие? Ваши друзья
   – и тот режиссер?
   – Считали, что надо проявлять осторожность. Мы нашли себе агента. Он не слыхал ни о Морисе, ни о бейрутской студии. Но вскоре собрал о ней сведения. Она поставляет коммерческие ленты на арабский рынок. В Ирак и в Египет. Морис нам так и сказал. Объяснил, что они жаждут пробиться к европейскому зрителю. Ливанская студия согласилась финансировать картину затем лишь, чтоб уменьшить налоговые отчисления.
   – Как она называется?
   – Киностудия «Полим». – Она произнесла название по буквам. – Включена в список кинокомпаний, как его там. Биржевой реестр. Весьма уважаемая и вполне преуспевающая, как выяснил наш агент. И контракт, когда до него дошло дело, не вызвал подозрения.
   – А Морис не мог подкупить агента?
   Вздохнула.
   – Нам это приходило в голову. Но, думаю, подкуп тут был ни к чему. Дело, видимо, в деньгах. Деньги лежали в банке, рукой подать. Они-то не поддельные. Нет, мы понимали, что рискуем. Другой вопрос, если б речь шла об одной из нас. Но мы же вдвоем. – Пытливо взглянула на меня исподлобья. – Вы вообще верите тому, что я рассказываю?
   – А что, зря?
   – Похоже, я не слишком доходчиво объясняю.
   – Очень доходчиво.
   Но она бросила на меня еще один взгляд, сомневаясь, верно ли я понимаю причины их явного лопоушества; и опустила глаза.
   – Был и другой момент. Греция. Я ведь изучала классику. И всю жизнь мечтала сюда попасть. Устоять было невозможно. Морис твердо обещал, что между съемками мы все вокруг объездим. И сдержал слово. Знаете, здесь – это здесь, а остальное было сплошным праздником. – Она снова смутилась, поняв, что для меня-то тут никаких праздников не предвидится. – У него сказочная яхта. Там чувствуешь себя принцессой.
   – А ваша мать?
   – О, Морис и это учел. Когда она приехала в Лондон нас навестить, настоял на встрече. Запудрил ей мозги своей обходительностью. – Горькая усмешка. – И богатством.
   – Она знает о том, что происходит?
   – Мы пишем ей, что продолжаем репетировать. Незачем ее волновать. – Состроила рожицу. – Психовать без толку она горазда.
   – А фильм?
   – Экранизация повести на народном греческом, фамилия писателя – Теодоритис, вы о нем слыхали? «Сердца трех»? – Я покачал головой. – На английский, очевидно, эта повесть не переведена… Написана в начале двадцатых. Там про двух англичанок, кажется, дочерей британского посла в Афинах, хотя в книге они не двойняшки, во время первой мировой в выходной день они отправляются на остров и…
   – Одну из них, случайно, не Лилией Монтгомери кличут?
   – Нет, слушайте дальше. Так вот, остров. Там они знакомятся с греческим литератором – он поэт, болен туберкулезом, одной ногой в могиле… и он влюбляется в сестер по очереди, а они в него, все страшно несчастны, а чем кончается, можете сами догадаться. На самом деле повесть не такая уж дурацкая. В ней есть аромат эпохи.
   – Вы ее прочли?
   – Кое-как. Она довольно короткая.
   – Ксерете кала та неа элиника? – спросил я по-гречески.
   На народном, гораздо более беглом и правильном, нежели мой собственный, она ответила, что изучала и начатки новогреческого, хотя древнегреческий похож на него куда меньше, чем принято считать; и гордо посмотрела на меня. Я почтительно притронулся рукой ко лбу.
   – Он и сценарий нам в Лондоне показал.
   – По-английски?
   – Он намеревался сделать два варианта картины. Греческий и английский. С параллельным дубляжем. – Дернула плечиком. – Сценарий был составлен вполне профессионально. Отличная уловка, дабы усыпить нашу бдительность.
   – Каким же образом…
   – Подождите-ка. Вот вам еще доказательства.
   Пошарила в сумке, изогнула талию так, чтоб видеть выражение моего лица. Вытащила бумажник; достала оттуда две газетных вырезки. На первой обе сестры, в плащах и шерстяных шапочках, заливались смехом на фоне лондонской улицы. Я узнал газету по шрифту, но к вырезке была приклеена еще и серая карточка информационного бюро: «Ивнинг стандард», 8 января 1953». Под фото – заметка:
 
   И ГОЛОВА РАБОТАЕТ!
   Везучие близняшки Джун и Жюли (справа) Холмс, занятые в главных ролях кинофильма, который будет сниматься в Греции этим летом. Обе закончили Кембридж, играли в студенческих спектаклях, болтают на восьми языках. К огорчению холостяков, замуж пока не собираются.
 
   – Заголовок не мы придумали.
   – Я так и понял.
   Вторая вырезка – из «Синема трейд ньюс» – на американский лад излагала то, что Жюли уже успела мне рассказать.
   – Да, раз уж я его достала. Это мама. – В бумажнике лежал моментальный фотоснимок; в каком-то саду, в шезлонге, сидит женщина со взбитой прической, рядом – крупный спаниель. Заметив другую фотографию, я заставил Жюли и ее показать: мужчина в спортивной рубашке, лицо умное и нервное, на вид чуть старше тридцати.
   – Это и есть…?
   – Да. – И поправилась: – Бывший.
   Отобрала снимок. Судя по ее выражению, расспрашивать об этом человеке сейчас не стоило. Она торопливо продолжала:
   – Теперь-то нам ясно, какое отличное прикрытие Морис себе обеспечил. Предстояло сыграть светских дам 1914 года, дочерей посла… и мы как миленькие брали уроки тогдашних манер. Бегали на примерки. Весь гардероб Лилии в Лондоне сшит. В мае мы полетели в Афины. В аэропорту он сообщил, что целиком группа соберется только через две недели. Он заранее об этом предупреждал, и мы не насторожились. Устроил нам морское путешествие. Родос и Крит. На «Аретузе». Это его яхта78.
   – Сюда она не заходит?
   – Стоянка у нее в Нафплионе.
   – В Афинах вы у него дома останавливались?
   – Похоже, у него нет своего дома в Афинах. Он уверяет, что нет. Останавливались в гостинице «Гран-Бретань».
   – Что, и конторы нет?
   – Ну, правильно, – покаянно сжала губы. – Но ведь в Греции, по его словам, должны были проходить только натурные съемки. А павильонные – в Бейруте. Он показал эскизы декораций. – Замялась. – До этого мы не имели дела с кино, Николас. И еще наша наивность. И восторг телячий. С двумя членами съемочной группы он нас познакомил. С актером-греком, который будет играть поэта. И с директором картины. Тоже греком. Мы вместе поужинали… они нам, если честно, понравились. Только и разговору было, что о фильме.
   – Вы не навели о них справки?
   – Мы задержались в Афинах всего на два дня – а потом на яхте уплыли. Те двое должны были приехать сюда.
   – Но так и не приехали?
   – Мы их больше не видели. – Подергала за ниточку, торчащую из кромки ворота. – Естественно, нас смущало, что съемки держат в тайне от публики, но у них и на это нашлось готовое объяснение. Попробуйте в Греции объявить, что собираетесь снимать фильм – от безработных не отобьешься.
   У меня уже был случай убедиться в справедливости ее слов. Месяца три назад на Гидру нагрянула греческая киногруппа. Парочка наших школьных служащих сбежала туда в надежде наняться к киношникам. Так скандал целых два дня не утихал. Жюли я ничего говорить не стал, но со значением улыбнулся.
   – Итак, вы прибыли на остров.

 – После чудесного путешествия. И тут началось безумие. Двух суток не прошло. Обе мы сразу почувствовали: Морис как-то переменился. Мы до того сблизились во время круиза… наверно, нам не хватало отца, он же погиб в сорок третьем. Отца заменить Морис нам, конечно, не мог, но у нас словно появился добрый дядюшка. Мы дни напролет проводили втроем, он завоевал наше полное доверие. А вечера были просто незабываемы. Жаркие споры. О жизни, любви, литературе, театре… обо всем на свете. Правда, если мы интересовались его прошлым, в нем точно занавес какой-то падал. Вам это знакомо. Но по-настоящему все понимаешь только задним числом. На яхте все было, как бы сказать, ну до того культурно. А здесь мы вдруг будто превратились в его собственность. Он перестал относиться к нам как к почетным гостьям.
   Снова заглянула мне в лицо, словно утверждать, что у старика есть какие-то положительные качества, было предосудительно. Откинулась на локоть, притихла. Она то и дело отводила от щек развеваемые ветром пряди.
   – Да, мне это знакомо.
   – Для начала… нам захотелось прогуляться в деревню. Но он сказал: нет, съемки надо провести без лишнего шума. Шума, однако, вообще никакого не было. Пусто, ни генераторов, ни подсветки, ни юпитеров, а без них кино не снимешь. И без киногруппы. Вдобавок – ощущение, что Морис за нами следит. Начал как-то странно усмехаться. Точно ему известно что-то, чего мы не знаем. И он больше не считает нужным это скрывать.
   – И со мной было так же.
   – На второй день Джун – я как раз задремала – решила проветриться. Подошла к воротам, и вдруг этот бессловесный негр – до тех пор он не показывался – заступил ей дорогу и не пропустил. Стоит как скала, на вопросы не отвечает. Джун просто остолбенела. Прибежала, разбудила меня, и мы отправились к Морису. – Быстрый, горестный взгляд. – И тут он сказал правду. – Уткнулась глазами в коврик. – Не сию же минуту, конечно. Понял, что мы… ну, короче, ясно. Сперва целый катехизис прочел. Допустил ли он хоть малейшую бестактность, задержал ли хоть раз выплаты по контракту, неужели за время путешествия до нас не дошло… и тому подобное. А потом раскололся. Да, с фильмом он нас ввел в заблуждение, однако не такое уж злостное. Он на самом деле нуждается в услугах высокообразованных и интеллектуальных – его выражение – молодых актрис. Умолял выслушать его. Клялся и божился, что если его объяснения нас не удовлетворят…
   – Вы отправитесь домой.
   Кивнула.
   – И нас угораздило его выслушать. Он не закрывал рта несколько часов. В двух словах – он-де вправду увлекается театром и ливанская студия ему действительно принадлежит, но по преимуществу он все-таки врач. Специализируется в психиатрии. Даже похвастался, что был учеником Юнга.
   – Это и я слыхал.
   – Я в Юнге мало смыслю. Вы думаете, он…?
   – Тогда я был уверен, что он не врет.
   – Вот и мы в этом убедились. Волей-неволей. Но в тот раз он все уши прожужжал, как с нашей помощью проникнет в иное пространство, где искусство неотличимо от науки. В пространство уникального психологического и философского опыта. Пройдет потайными тропами человеческого подсознания. Все это его слова. Нас, естественно, интересовало, что эти красивые фразы означают на деле, – что именно от нас требуется. Тут он впервые упомянул ваше имя. Он, дескать, намерен создать ситуацию, в которой обеим нам достанутся роли, похожие на те, что описаны в повести «Сердца трех». А вы, сами того не ведая, сыграете греческого поэта.
   – Господи боже, да как вы…
   Склонила голову в поисках нужных слов.
   – У нас ум за разум зашел, Николас. И потом ведь… догадаться-то и раньше нетрудно было. Знаете, настоящие актеры в жизни, как правило, люди недалекие и легкомысленные. А Морис… помню, Джун выразила ему свое возмущение. С чего он взял, что, имея тугую мошну, может людей себе в пользование покупать. Тут он в первый и последний раз чуть не взорвался. Видно, она ему наступила на мозоль. Долго, без всякой позы, жаловался, что стыдится своего богатства. Что единственная его страсть – открывать новое, умножать знание человеческое. Что единственная его мечта – воплотить в жизнь давно задуманное, и это не самодурство, не дикая прихоть… чем дольше он рассуждал, тем увереннее себя чувствовал. Под конец даже приказал Джун не перебивать.
   – Вы не спрашивали, в чем заключается его замысел?
   – Еще как спрашивали! Но он прибег к дежурной отговорке. Если он нам скажет, пострадает чистота эксперимента. Его точные слова. Вывалил на нас целый ворох метафор. В некотором роде это-де можно рассматривать как парадоксальное развитие идей Станиславского. Вызываешь к жизни миры, гораздо более реальные, чем мир существующий. Вам предстояло брести на зов таинственного голоса, нет, многих голосов, сквозь чащу равноправных вероятностей – которые и сами не сознают… ведь эти вероятности – мы с Джун… в чем смысл их равноправия. Другая параллель – пьеса, но без драматурга и зрителей. Только актеры.
   – Но в итоге – мы узнаем смысл?
   – Он сразу это пообещал.
   – И я узнаю?
   – Ему, верно, не терпится услышать, о чем вы в глубине души думаете, что чувствуете. Вы же центральная фигура. Главный кролик.
   – В тот раз он, очевидно, взял над вами верх.
   – Мы с Джун проговорили всю ночь. Никак не могли решить, уезжаем мы или остаемся. Наконец она придумала устроить ему маленькое испытание. Утром мы спустились на виллу и заявили, что хотим домой, как можно скорее. Он нас уламывал, уламывал, все без толку. Что ж, говорит, вызову из Нафплиона яхту и отвезу вас в Афины. Нет, отвечаем. Сегодня, сейчас. Мы еще успеем на афинский пароход.
   – И он отпустил вас?
   – Мы собрали вещички, он погрузил нас и чемоданы в лодку и повез на тот берег. Молчал как рыба, ни слова не проронил. А у меня одно в голове: прощай, солнце, прощай, Греция. Снова в Лондоне тухнуть. До парохода оставалось ярдов сто. Мы с Джун переглянулись…
   – И не устояли. – Кивнула. – Денег он с вас назад не требовал?
   – Нет. Это нас совсем доканало. Но как же он обрадовался! И не упрекнул ни разу. – Вздохнула. – Теперь, говорит, ясно, что я сделал правильный выбор.
   Я все ждал, что она упомянет о прошлом – я-то наверняка знал: Кончис уже по крайней мере три лета подряд «воплощает в жизнь давно задуманное», в чем бы оно ни состояло. Знал, но помалкивал. Кажется, Жюли ощутила мой скептицизм.
   – Этот вчерашний рассказ. Про Сейдварре. По-моему, там был ключ к разгадке. Запретный эпизод судьбы. Ничего не принимай на веру. Ни о чем не суди окончательно. Он и тут пробует утвердить эти принципы.
   – А себе отводит роль господа бога.
   – Но не из гордыни же. Из научного интереса. Как один из вариантов. Дополнительный раздражитель для нас. И не просто бога, а различных божеств.
   – Он твердит, что в жизни все зависит от случая. Но нельзя же совместить в одном лице понятия Божества и Случайности.
   – Наверное, он как раз и хочет, чтоб мы это поняли. – И добавила: – Порой даже острит на этот счет. С тех пор как вы появились, мы с ним гораздо реже общаемся. Нам все больше самим приходится решать, как себя вести. А он точно устранился. Так и говорит. Людям не дано советоваться с богом.
   Склоненное лицо, очертания тела, расстоянье меж нами; я словно услышал, как говорю Кончису о том, что не всем в мире правит случайность, а он мне отвечает: «Если так, почему вы сидите тут, рядом с этой девушкой?» Или: «Какая разница, что правит миром, раз вы сидите тут, рядом с ней?»
   – Джун сказала, он расспрашивает вас обо мне.
   Возвела очи горе.
   – Да нет же. Не только о вас. О моих собственных переживаниях. О том, доверяю ли я вам… даже о том, что, на мой взгляд, происходит у него, Мориса, внутри. Представляете?
   – Разве с самого начала не видно было, что я никакой не актер?
   – Вовсе нет. Я решила, что актер, причем гениальный. Виртуозно играете человека, который не способен играть. – Перевернулась на живот, макушкой ко мне. – Мы давно поняли: его первоначальная посылка – мы-де водим вас за нос – ложна. Согласно сценарию, мы обманываем вас. Но на деле куда сильнее обманываемся сами.
   – Сценарий существует?
   – Да, только нигде не записан. Морис командует, когда нам появляться, когда исчезать – будто ремарки «Входит», «Выходит». Задает настроение той или иной сцены. Иногда диктует реплики.
   – Например, для вчерашней теологической дискуссии?
   – Да. Я заранее выучила, что говорить. – Извиняющаяся мина. – Правда, я почти со всеми доводами согласна.
   – Но в остальном вы действуете экспромтом?
   – Он не устает повторять: если повернется не совсем так, как задумано, ничего страшного. Главное, чтоб общий замысел не пострадал. Это к вопросу об актерской технике, – добавила она. – Как ведет себя человек, когда сталкивается с непостижимым. Я вам рассказывала. Он считает, иначе можно провалить роль.
   – Очевидно одно. Он нагнетает впечатление, что между мною и вами воздвигнуты всевозможные препятствия. А потом спокойно следит, как мы эти препятствия преодолеваем.
   – Сперва и речи не было о том, что вы в меня влюбитесь – ну, от силы чуть повздыхаете, как полагалось в эпоху первой мировой. Но уже к следующей субботе он намекнул, что неплохо бы как-то примирить мое фальшивое «я» пятнадцатого года издания с вашим, истинным, года пятьдесят третьего. Спросил, что я стану делать, если вы пожелаете меня поцеловать. – Передернула плечами. – На сцене часто приходится целоваться. Ну, я и ответила: «Если совсем уж к стенке припрет». До воскресенья я не успела нащупать рисунок роли. Потому и разыграла ту кошмарную сцену.
   – Вовсе не кошмарную.
   – Тот первый разговор с вами. Я была просто в шоке. В настоящем театре ни разу так не мандражировала.
   – Но все-таки позволили себя поцеловать.
   – Мне показалось, иначе все рухнет. – Я любовался изгибом ее спины. Она задрала вверх ногу в синем гольфе, уткнулась подбородком в ладони, избегая глядеть на меня. – Похоже, он воспринимает мир как математическую формулу, – сказала она. – Икс – это мы втроем, и нас можно всунуть в любую часть уравнения. – Помолчала. – Нет, соврала маленько. Мне стало интересно, что я почувствую, когда вы меня поцелуете.
   – Несмотря на гадости, которые он про меня наговорил.
   – До того воскресенья он не говорил гадостей. Хотя и твердил, чтоб я не принимала вас особенно близко к сердцу.
   Она разглядывала коврик. Над нами запорхала желтая бабочка, улетела прочь.
   – Объяснил, почему?
   – Да. В какой-то момент мне, возможно, придется вас… отваживать. – Потупилась. – Когда для вас наступит срок влюбиться в Джун. Точно как в глупой книжке «Сердца трех». Ее герой, поэт, быстро менял привязанности. Одна сестричка зазевалась, другая воспользовалась ситуацией и… понятно? Морис жутко вас кроет, пока мы с ним втроем, – добавила она. – Будто просит у гончих прощения, что лиса такая ледащая подвернулась. А это уж последнее дело. Особенно когда облава в разгаре. – Вскинула глаза. – Помните монолог, который он сочинил для Лилии – что вы пишете бездарные стихи? Шуток не понимаете и все такое? Могу поспорить, он не только вас, но и меня имел в виду.
   – С чего ж ему нас обоих унижать? Помедлила.
   – Думаю, «Сердца трех» тут ни при чем. Но есть куда более известное литературное произведение, и оно очень даже при чем. – Выждала, не догадаюсь ли я, и шепнула: – Вчера днем, после моей выходки. Один волшебник как-то уже посылал юношу за дровами.

  – Мне не пришло в голову. Просперо и Фердинанд.
   – Я вам читала отрывок.
   – Во время первого визита он прямо сослался на «Бурю». Я тогда и не подозревал о вашем существовании. – Она почему-то отводила глаза. Впрочем, нетрудно понять, почему, учитывая финал шекспировской пьесы. Я тоже понизил голос: – Не предполагал же он, что…
   – Нет. Просто… – Покачала головой. – Хотел подчеркнуть, что я – его рабыня, а вы – гость.
   – Свой Калибан у него точно имеется.
   Вздохнула.
   – Имеется.
   – Кстати. Где ваше укрытие?
   – Николас, я не могу вам показать. Если за нами следят, все откроется.
   – Это рядом?
   – Да.
   – Ну хоть скажите, где. – Она как-то нехорошо смутилась; опять спрятала глаза. – Вдруг вам понадобится защита.
   Улыбнулась.
   – Если б нам грозила реальная опасность… мы б с вами сейчас тут не беседовали.
   – В чем дело? Вы дали обещание.
   – И выполню его. Только не теперь, прошу вас. – Верно, она расслышала в моем голосе мотки досады: подалась вперед, погладила меня по руке. – Извините. Я за этот час успела столько раз обмануть доверие Мориса. Пусть ему хотя бы последнее останется.
   – Это так принципиально?
   – Да нет. Он, правда, собирался как-нибудь позабавить вас с помощью нашего укрытия. Не знаю точно, как.
   Я был озадачен, несмотря на то, что этот отказ свидетельствовал об ее искренности; исключение, подтверждающее правило. На всякий случай я помолчал – лжецы молчания не выносят. Но она выдержала испытание.
   – С местными вы не общаетесь?
   – Ас кем общаться? С Марией – смешно. От нее, как от Джо, слова не добьешься.
   – А команда яхты?
   – Обычные греки. Вряд ли они догадываются, что тут творится. Джун вам говорила, что за вами скорей всего и в школе шпионят? – внезапно спросила она.
   – Кто?
   – Морис однажды нам сообщил, что вы чураетесь других учителей. И они вас не жалуют.
   Я сразу подумал о Димитриадисе; до чего все-таки странно, что этот заядлый сплетник помалкивает о моих походах в Бурани. Кроме того, я действительно чурался учителей. Он был единственным из них, с кем я болтал на внеслужебные темы. Какое счастье: я и ему соврал, что Алисон не смогла прилететь – не из проницательности, а остерегаясь грязных шуточек.
   – Нетрудно вычислить, кто это.
   – С чем я никогда не могла смириться – с Морисовой страстью подглядывать. У него на яхте кинокамера. С увеличительной насадкой. Якобы для птиц.
   – Ну, пусть только старый хрыч…
   – На виллу он ее не берет. Не иначе, это просто его пятьдесят лохматая уловка.
   Вглядевшись пристальнее, я заметил в ней признаки внутренней борьбы, неуверенности, точно она надеялась вытянуть из меня нечто, идущее вперекор всему нашему разговору. Я вспомнил, что говорила о ней сестра; и наудачу спросил:
   – И все же вы хотите продолжать?
   Покачала головой.
   – Не знаю, Николас. Сегодня хочу. Завтра, может, расхочу. Со мной ничего подобного раньше не было. А прояви я сейчас благоразумие и выйди из игры, ничего подобного и в будущем не случится. Разве я не права?
   Я заглянул ей в глаза; вот он, удобный момент. И выложил последний козырь.
   – Не совсем правы. Ибо в прошлые годы это уже случалось, по меньшей мере дважды.
   Изумление помешало ей как следует расслышать. Она уставилась на мое ухмыляющееся лицо, резко выпрямилась, уселась на пятки.
   – Значит, вы тут… это не в первый… – Ощетинилась. Взгляд горький, растерянный, упрекающий.
   – Не я, а прежние преподаватели английского. У нее в голове не укладывалось.
   – Они вам рассказывали?.. Вы все это время знали?
   –Знал, что в прошлом году на острове творилось нечто странное. И в позапрошлом. – Я объяснил, как добыл эти сведения; как они скудны; что старик подтвердил их. И не забывал следить за выражением ее лица. – Еще он сказал, что вы обе были тут. И общались с теми двумя.
   В смятении подалась ко мне.
   – Да ни сном ни духом…
   – Верю, верю.
   Поджав ноги, повернулась к морю.
   – У, проклятый. – Вновь посмотрела на меня. – И вы всю дорогу подозревали…
   – Не то чтобы всю. Одна его байка явно подгуляла. – Я описал ей Митфорда и то, как он, по словам старика, в нее втюрился. Она забросала меня вопросами, выпытывая мельчайшие детали.
   – Что ж с ними взаправду-то случилось?
   – В школе они, конечно, ни с кем не делились. Митфорд намекнул мне, что дело нечисто, одной-единственной фразой. Я написал ему. Ответа пока нет.
   Последний раз заглянула мне в лицо, потупилась.
   – По-моему, это доказывает, что закончится все не так уж страшно.
   – Сам себе то же твержу.
   – Невероятно.
   – Ему лучше не говорите.
   – Нет, конечно нет. – Помолчала, робко улыбнулась. – Интересно, у него неисчерпаемые запасы двойняшек?
   – Таких, как вы – вряд ли. Даже ему это не под силу,
   – с преувеличенной серьезностью ответил я.
   – И что ж нам теперь делать?
   – Когда он собирался вернуться? Или говорил, что собирается?
   – Вечером. Вчера, по крайней мере, он так сказал.
   – Увлекательная намечается встреча.
   – Меня могут уволить за профнепригодность.
   – Я подыщу вам место, – мягко заверил я. Воцарилось молчание; наши глаза встретились. Я протянул руку – встретились и ладони; привлек ее к себе, и мы улеглись рядышком, почти вплотную. Я провел пальцем по ее лицу… зажмуренные глаза, переносица, кончик носа, линия рта. Она чмокнула палец. Я притянул ее поближе и поцеловал в губы. Она ответила, но я ощущал ее душевный непокой, метание от «да» к «нет». Чуть отодвинувшись, я залюбовался ею. Мнилось, ее лицо не может надоесть, всегда будет источником желания и заботы; ни малейшего изъяна, физического или духовного. Она разлепила ресницы и улыбнулась
   – ласково, но безгрешно.
   – О чем ты думаешь?
   – О том, как ты прекрасна.
   – Ты правду не встретился со своей подружкой?
   – А если б встретился, ты бы ревновала?
   –Да.
   – Значит, не встретился.
   – Встретился ведь.
   – Честно. Она не смогла выбраться.
   – А хотел?
   – Разве что из любви к живой природе. И чтобы сказать, что ее дела плохи. Я продал душу некой колдунье.
   – Не некой, а кой.
   Я поцеловал ее ладонь, потом шрам.
   – Откуда он у тебя?
   Согнула запястье, поднесла к глазам.
   – Мне было десять. В прятки играла. – Шутливо распустила губы. – Уроки учить не хотелось. Я забралась в сарай, зацепила какую-то штуку вроде вешалки, загородилась рукой. – Она показала, как. – А это была коса.
   – Бедненькая. – Снова поцеловал запястье, опять притянул ее к себе, но вскоре оторвался от губ, усеял поцелуями глаза, шею, ключицы – до самого выреза платья; вернулся к губам. Мы пристально посмотрели друг на друга. Неуверенность еще дрожала в ее глазах; но в глубине их что-то растаяло. Вдруг она смежила веки, губы ее потянулись к моим, точно не найдя подходящих слов. Но не успели мы раствориться друг в друге, не сознавая ничего, кроме движений языка и тесной близости чужого тела, как нас прервали.
   На вилле зазвенел колокольчик – мерно, однообразно, – и настойчиво, будто набат. Усевшись, мы стыдливо осмотрелись: вроде никого. Жюли повернула мою руку, чтобы взглянуть на часы.
   – Это, наверно, Джун. Обедать зовет.
   Я наклонил голову, поцеловал ее в макушку.
   – По-моему, проще остаться.
   – Она ведь искать пойдет. – Напустила на себя уныние. – Большинство мужчин считает, что она привлекательнее меня.
   – Ну так большинство мужчин – остолопы. Звон прекратился. Мы все сидели на коврике, и она разглядывала мою руку.
   – Просто то, чего они добиваются, от нее легче получить, чем от меня.
   – Это от любой можно получить. – Она продолжала изучать мою руку, точно та не имела ко мне никакого отношения. – А тип с фотографии получил это от тебя или нет?
   – Я хотела, чтоб получил.
   – Что же не заладилось?
   Покачала головой, словно в затруднении. Но потом проговорила:
   – Дело не в девственности, Николас. Тяжело было другое.
   – Мучиться?
   – Быть… вещью.
   – Он плохо с тобой обращался?
   Колокольчик заблажил опять. Она запрокинула голову, улыбнулась.
   – Это долгая история. Потом.
   Быстро поцеловав меня, встала, прихватила корзинку; я скатал коврик и перекинул его через локоть. Мы направились к дому. Но не успели углубиться в сосны, как я заметил краем глаза какой-то промельк слева, ярдах в семидесяти-восьмидесяти: темный силуэт, прянувший в гущу нависших ветвей. Я узнал не самого человека, а скользящее движение его тела.
   – За нами следят. Этот хмырь Джо.
   Мы не остановились; она лишь покосилась в ту сторону.
   – Ничего не поделаешь. Не обращай внимания. Но отрешиться от пары глаз, тайно наблюдающих за нами сзади, из-за деревьев, было немыслимо. Оба мы, будто стремясь загладить провинность, напустили на себя подчеркнуто независимый вид. Чем ближе я узнавал истинную Жюли, тем сильнее мне мешала навязанная извне отчужденность меж нами, и все мое существо воспротивилось непрошеному чувству вины; все, за исключением той его части, где с детства поселился злорадный лицемер, принявший это чувство как должное. Сговор за чьей-нибудь спиной всегда окрашен сладострастием. Мне бы ощутить другую вину, посущественней, мне бы почуять иные глаза, глядящие сквозь заросли подсознания; а может, при всем самодовольстве, я и ощутил их, и почуял – к вящему своему злорадству. Прошло много времени, прежде чем я понял, почему некоторые люди, например автогонщики, питают болезненное пристрастие к скорости. Смерть не заглядывает им в лицо, но, стоит остановиться, чтобы прикинуть дальнейший маршрут, – всякий раз дышит в затылок.

47

   С освещенных солнцем ступеней колоннады поднялась голоногая фигурка в рубашке кирпичного цвета.
   – Еле вас дождалась. Живот подвело.
   Под расстегнутой рубахой виднелось темно-синее бикини. Слово, как и сам покрой купальника, тогда было в новинку; честно говоря, до сих пор я встречал бикини только на газетных снимках и немало смутился… голый живот, стройные ноги, коричневая, с золотым отливом, кожа, нетерпеливое любопытство в глазах. При виде этой юной средиземноморской богини Жюли поморщилась, но та лишь улыбнулась еще шире. Идя следом за ней к столу, передвинутому в тень аркады, я вспомнил сюжет «Сердец трех»… но подавил свою мысль в зародыше. Джун вышла на угол колоннады, кликнула Марию и повернулась к сестре.
   – Она пыталась что-то объяснить мне по поводу яхты. Я ни черта не поняла.
   Мы уселись, и появилась Мария. Заговорила с Жюли. Я почти все разбирал. Яхта прибудет в пять часов, чтобы забрать девушек. Саму Марию Гермес до завтра отвезет в деревню. Ей нужно к зубному. «Молодой господин» должен вернуться в школу: на ночь дом запрут. Жюли спросила, куда отправится яхта. Ден гзиро, деспина. Не знаю, госпожа. Она повторила: «В пять часов», точно тут-то и заключалась вся соль рассказа. Присела в своей обычной манере, скрылась в хижине.
   Жюли перевела сказанное для Джун.
   – Сценарий этого не предусматривает? – спросил я.
   – Я думала, мы останемся здесь. – С сомнением поглядела на сестру, та в свою очередь, на меня, а затем сухо обратилась к Жюли:

 – Мы верим ему? Он нам верит?
   –Да.
   Джун усмехнулась:
   – Что ж, добро пожаловать, Пип.
   Я растерянно взглянул на Жюли.
   – Вы вроде говорили, что в Оксфорде изучали английскую литературу, – прошептала она.
   В ее голосе вдруг послышался отзвук былых подозрений. Я встряхнулся, набрал в грудь воздуха:
   – Шагу не ступишь, чтоб не наткнуться на аллюзию. – Улыбнулся. – Бессмертная мисс Хэвишем?
   – И Эстелла.
   Я перевел глаза с одной на другую:
   – Вы это серьезно?
   – Мы так шутим между собой.
   – Ты шутишь, – поправила Жюли.
   –И Мориса уговаривала с нами поиграть, – сказала Джун. – Результат нулевой. – Облокотилась на стол. – А ну-ка, поведайте, к каким выводам вы пришли сообща.
   – Николас рассказал нечто невероятное.
   Мне представился еще один случай убедиться, что сестры не ожидали от старика подобного двуличия, – Джун не столько удивилась, сколько рассвирепела. Пока мы в очередной раз раскладывали все по полочкам, я сделал открытие, до которого легко было дойти и раньше, сличив их имена: из двух близняшек Джун появилась на свет первой. Ее старшинство угадывалось в том, как покровительственно она обходилась с Жюли – в силу самостоятельности и лучшего знания мужской психологии. В режиссуре спектакля использовались истинные различия их характеров: одна разумная, другая неразумная, точнее, одна покрепче духом, другая послабее. Я сидел между ними, лицом к морю, следя, не мелькнет ли где-нибудь тайный соглядатай, – но, если он и продолжал шпионить, присутствия своего не обнаруживал. Девушки принялись выведывать мою подноготную.
   И мы сосредоточились на Николасе: на его родителях, его чаяниях, его бедах. Третье лицо тут кстати, ибо я вел речь о своем выдуманном «я» – жертве обстоятельств, сочетавших в едином человеке притягательность беспутства с неистребимой порядочностью. От расспросов об Алисон я быстро отделался. Свалил вину на случай, на судьбу, на законы избирательного сродства, на внутреннюю неудовлетворенность; и, в подражание Жюли, дал понять, что не хотел бы вдаваться в детали. Кончено и забыто, жизнь не стоит на месте.
   Все это – неспешная трапеза, вкусная еда и рецина, бесконечные споры и догадки, вопросы сестер, близость обеих, одетой и почти обнаженной, новые подробности их прошлого (добрались до отца, до детства, проведенного под кровом мужской школы, до матери: перебивая друг друга, они взахлеб припоминали, как та садилась в калошу) – было точно на славу протопленная комната, в которую попадаешь после дальнего пути сквозь стужу; тепло камина, тепло соблазна. К десерту Джун освободилась от рубашки, а Жюли в ответ – от сестринской нежности, что вызвало лишь самодовольную ухмылку. Тело Джун все более властно притягивало взгляд. Лифчик едва скрывал грудь; трусики же не спадали с бедер только благодаря тонюсеньким белым завязкам. Я понимал, что Джун нарочно смущает мой взор и беззлобно кокетничает, – вероятно, в отместку за то, что ее так долго томили за кулисами. Будь я котом, непременно бы замурлыкал.
   Около половины третьего мы решили улизнуть из Бурани на Муцу и искупаться, – интересно, попытаются нам воспрепятствовать или нет? Я пообещал, что если Джо заступит нам дорогу, я не стану с ним связываться. Ни у меня, ни у девушек не было сомнений, кто в этом случае одержит верх. И вот мы побрели по колее, уверенные, что у ворот нас, как когда-то Джун, вынудят повернуть назад. Однако никто не появлялся; только сосны, жара, стрекот цикад. Мы расположились посреди пляжа, у окруженной деревьями часовенки. Я расстелил два коврика там, где хвойный покров сменялся галькой. Жюли – перед уходом она ненадолго отлучалась – содрала девчачьи гольфы, через голову стянула платье, осталась в белом купальнике с низким вырезом на спине и вовсю застеснялась своего жидкого загара.
   – Что б Морису еще и семерых гномов обеспечить, – ухмыльнулась ее сестра.
   – Молчи уж, хитрюга. Теперь я, конечно, не наверстаю.
   – Скуксилась. – Ведь я все это фигово плавание просидела под тентом, а она знай себе… – Отвернулась, сложила платье.
   Обе собрали волосы пучком, мы спустились по раскаленному пляжу к воде, отплыли от берега. Я посмотрел вдоль кромки прибоя в направлении Бурани: никого. Мы одни-одинешеньки, три головы на прохладной голубой глади; я снова взмывал к вершинам блаженства, терял ориентацию, не зная, как все обернется, и не желая знать, целиком растворяясь в настоящем: Греция, укромная бухта, ожившие нимфы античных легенд. Мы вылезли на берег, вытерлись, улеглись на подстилки; я и Жюли (она не мешкая взялась натираться кремом для загара) на одну, Джун на другую, как можно дальше от нас; вытянулась ничком, положив голову на руки и глядя в нашу сторону. Я подумал о школе, о затюканных учениках и смурных преподавателях, о мучительной нехватке женского общества и здоровой чувственности. Речь у нас вновь зашла о Морисе. Жюли нацепила темные очки, перевернулась лицом вверх; я лежал на боку, подпираясь локтем.
   Наконец разговор иссяк; выпитое вино, одуряющий зной. Джун завела руку за спину, расстегнула лифчик, приподнялась, вытянула его на гальку рядом с ковриком – сохнуть. Пока она выгибалась, я разглядел нагую грудь; стройная золотистая спина, отделенная от стройных золотистых ног тугой темно-синей тряпочкой. На лопатках ее не было белой полосы, грудь загорела так же, как и все тело; похоже, она все лето жарилась на солнце без купальника. Жест ее был легок и небрежен, но к тому моменту, когда она опять вытянулась, повернув голову к нам, мой взгляд отсутствующе блуждал в морских далях. Я в очередной раз стушевался: это даже не последний писк сегодняшней моды, а преждевременный – моды грядущей. Неприятнее всего, что она при этом смотрит на меня, как бы предлагая выбор или наслаждаясь моим замешательством. Через несколько секунд зашевелилась, повернулась затылком. С ее коричневого тела я перевел взгляд на тело Жюли; тоже лег на спину и нащупал ладонь лежащей рядом девушки. Ее пальцы переплелись с моими, затрепетали, сжались. Я зажмурился. Тьма, их двое; древний греческий грех.
   Но вскоре моим грезам пришел укорот. Минуты через две откуда-то донесся резкий нарастающий треск. В первое мгновение я всполошился, вообразив, что рушится вилла. А затем распознал рокот низко летящего самолета, судя по всему, военного; в небе Фраксоса я их ни разу не видел. Мы с Жюли поспешно сели, Джун, не поворачиваясь, приподнялась. Истребитель шел на минимальной высоте. Он выскочил из-за Бурани, держась ярдах в четырехстах от берега, и злобным шершнем почесал к Пелопоннесу. Миг – и скрылся за западным мысом; но мы – я во всяком случае – успели заметить американские эмблемы на крыльях. Жюли, кажется, куда сильнее возмутила сестрина голая спина.
   – Обнаглели, – сказала Джун.
   – Того гляди вернется, чтоб еще на тебя полюбоваться.
   – Скромница ты наша.
   – Николасу не нужно доказывать, что мы с тобой обе хорошо сложены.
   Тут Джун привстала на локтях, повернулась в нашу сторону; за изгибом руки открылась свисающая грудка. Прикусила губу:
   – Не думала, что у вас так далеко зашло.
   Взор Жюли был устремлен к горизонту.
   – Ничего смешного.
   – А вот Николасу, похоже, смешно.
   – Воображуля.
   – Раз ему уже как-то подфартило лицезреть меня без…
   – Джун!
   На протяжении этой перебранки Жюли на меня и не посмотрела. Но сейчас я поймал ее взгляд, недвусмысленно требующий поддержки. Досада в ней нежно-нежно накладывалась на смущение, – точно рябь, что бежит по спокойной воде. С укоризной оглядела меня с головы до ног, как будто именно я был во всем виноват.
   – Неплохо бы прогуляться к часовне.
   Я безропотно поднялся, заметив, что Джун издевательски возвела очи горе. Теперь я закусил губу, чтоб не улыбнуться. Мы с Жюли босиком побрели в лесной сумрак. На щеках ее играл чудесный румянец.
   – Она ж тебя нарочно задирает.
   Сквозь зубы:
   – Я ей когда-нибудь глаза выцарапаю.
   – Знатоку античности надо б мириться с тем, что Греция и нагота нераздельны.
   – В данный момент никакой я не знаток. А просто ревнивая девушка.
   Я нагнулся, поцеловал ее в висок. Жюли отстранилась, но без особой решимости.
   В прошлый раз, когда я пытался пробраться внутрь, беленая часовенка была заперта. Но сегодня грубо обструганная щеколда подалась, – видно, кто-то, уходя, запамятовал повернуть ключ в замке. Окон здесь не было, и свет мог проникнуть только через дверной проем. Не было и скамьи; пара давних огарков на железной свечнице, старательно намалеванный иконостас в глубине, слабый аромат ладана. Мы принялись разглядывать аляповатые образа на источенных червем досках, однако интересовали-то нас не они, а темнота и уединение, среди которых мы очутились. Я обвил рукою плечи Жюли, она повернулась ко мне, но сразу же отняла губы, прижалась щекой к ключице. Я покосился на вход, не разжимая объятий просеменил туда вместе с Жюли; захлопнул дверь, привалился к косяку и дал волю ласкам. Осыпал поцелуями шею, плечи девушки, потянулся к тесемкам купальника.
   – Нет. Не надо.
   Таким тоном женщина говорит, когда хочет вас остановить, но куда сильнее – чтобы вы не останавливались. Я бережно сдвинул тесемки вниз, обнажив ее тело до пояса; погладил ладонью живот, выше, выше, пока рука не коснулась маленькой упругой груди, еще влажной после плаванья, но теплой и трепетной. Склонился и провел языком по соленым сосцам. Лопатками, корнями волос ощутил ее пальцы, а свои послал вниз, в складки обвисшего купальника, но тут она перехватила мою руку.
   Шепот:
   – Пожалуйста. Не теперь.
   Я мазнул губами по ее губам:
   – Я так хочу тебя.
   – Знаю.
   – Ты так прекрасна.
   – Здесь нельзя.
   Я накрыл ее груди ладонями.
   – А не здесь – можно?
   – Конечно, можно. Только не теперь.
   Закинула руки мне на спину, и мы вновь поцеловались, тесно приникнув Друг к другу. Легким прикосновением я провел вдоль ее позвоночника, протолкнул пальцы меж материей и яблочным изгибом плоти, прижался крепче, всей жесткостью чресел, дабы она сполна почувствовала эту жесткость, жар моего желания. Мы уже не отличали своих губ от чужих, и не стало узды для жадного языка, и она уже двигалась вверх-вниз, точно уже подо мною; я понимал: она теряет голову, понимал: нагота, полумрак, угнетенная чувственность, подавленное естество вот-вот…
   Шорох. Он сразу пресекся, и определить его источник было невозможно. Но раздался он, несомненно, из глубины часовни, – изнутри ее. Мы застыли, сплетясь, окаменев от ужаса. Жюли резко обернулась, но различила то же, что видел я: смутную мглу, прошитую солнечными полосками, тянущимися от дверных щелей. Не сговариваясь, мы сообща натянули ее купальник на положенное место. Потом я оттащил Жюли к стене и нашарил дверную ручку. Распахнул дверь, впуская в часовню свет. Черная свечница на фоне иконостаса. Никого. Но, как в любой греческой часовне, между иконостасом и задней стеной имелся зазор в три-четыре фута; сбоку туда вела узкая дверца. Жюли вдруг заступила мне путь, немо и исступленно мотая головой – догадалась, что первое мое побуждение – заглянуть за образа. Я сразу понял, кто там притаился: растреклятый негр. Он, верно, залез в часовню незамеченным, пока мы плескались в море, и не рассчитывал, что кто-нибудь из нас покинет пределы пляжа.

 Жюли настойчиво тянула меня за собой, то и дело поглядывая в дальний конец часовни. Я помялся, но позволил вытащить себя наружу. С размаху захлопнул дверь.
   – Ублюдок.
   – Он не думал, что мы туда пойдем.
   – Мог бы и пораньше проявиться.
   Говорили мы шепотом. Она поманила меня дальше от порога. На берегу залитая солнцем Джун подняла голову, следя, как мы к ней приближаемся. Хлопанье двери, наверное, донеслось до нее.
   – Теперь у Мориса сомнений не останется, – сказала Жюли.
   – Меня это больше не заботит. У него их давным-давно не осталось.
   – Что случилось? – крикнула с подстилки Джун. Жюли приложила палец к губам. Ее сестра села к нам спиной, нацепила лифчик, поднялась навстречу.
   – Там Джо. Спрятался.
   Джун посмотрела на белую стену часовни, затем на нас; взгляд уже не издевательский – встревоженный.
   – Увижу Мориса, заставлю выбирать: или Джо, или мы, – сказала Жюли.
   – Я это когда еще предлагала.
   – Помню.
   – Вы разговаривали, а он подслушивал?
   Жюли потупилась.
   – Не то чтоб разговаривали. – Щеки ее пылали.
   Понимающе улыбнувшись мне, Джун тоже великодушно отвела глаза.
   – С радостью вернулся бы к нему и… – начал я.
   Но сестры горячо запротестовали. Мы остановились у ковриков и минут пять обсуждали случившееся, исподтишка поглядывая на дверь часовни. Ничто там не двигалось, однако храм казался опоганенным. Сгусток черноты, скрытый внутри часовенки, пропитывал своим присутствием и рельеф, и свет, и весь этот послеполуденный час. И неутоленная плотская страсть вдобавок… но теперь-то уж ничего не поделаешь. Мы решили вернуться на виллу.
   Там мы наткнулись на Марию, покойно сидящую возле домика на деревянном стуле и беседующую с Гермесом, погонщиком осла. Чай на столе, сообщила она. Крестьяне воззрились на нас так, словно взаимопонимание меж ними и нами, столь далекими от их будничных забот, столь иноземными, было напрочь исключено. Но тут Мария многозначительно ткнула пальцем в море и произнесла два-три неразборчивых слова по-гречески. Там, куда она указывала, ничего не было видно.
   – Она говорит: военная флотилия, – сказала Жюли. С южной оконечности гравийной площадки мы различили в неимоверной дали серую колонну кораблей, пересекающих Эгейское море в восточном направлении, от Малеи к
   Скилам: авианосец, крейсер, четыре эсминца и еще какой-то, спешащие к некой новой Трое. Вот почему нарушил наш покой наглый истребитель.
   – Может, это последняя Морисова придумка, – сказала Джун. – Нанести по нам бомбовый удар.
   Мы посмеялись, хотя белесые, будто тучи, пятна на синем ободе планеты не располагали к веселью. Механизмы гибели с тысячами мужчин на борту, мужчин, что жуют резинку и носят в кармане презерватив, прошли, мнилось, не в тридцати милях, но в тридцати годах от нас; мы точно не на юг смотрели, а в грядущее, в мир, где нет больше ни Просперо, ни частных владений, ни поэзии, ни грез, ни кротких любовных обетов… стоя между девушками, я остро ощутил, до чего хрупка волшебная машинерия старого Кончиса; почти так же хрупка, как и сама субстанция времени. Такое лето, понимал я, выпадает человеку раз в жизни. Я отдал бы весь остаток дней, лишь бы длился бесконечно этот, единственный, без конца повторялся, стал замкнутым кругом, а не быстрым шажком по дороге, где никто не проходит дважды. Но день – не круг, день – шажок.
   За чаем сладкое исступление продолжало рассеиваться. Девушки скрылись в доме, чтобы переодеться в платья, которые были на них утром. Близилось прибытие яхты, и разговор получался торопливый, скомканный. Они так и не придумали, что делать дальше; обсуждалась даже возможность, что они отправятся на ту сторону острова вместе со мной и поселятся в гостинице. Но в итоге мы согласились дать Кончису еще один шанс, последние выходные, чтоб объясниться. Не успели мы закрепить это решение, как я заметил вдалеке еще какое-то судно. Оно направлялось к мысу со стороны Нафплиона.
   Сестры рассказывали мне о яхте – ее роскошь-де неопровержимо свидетельствует, что старик и вправду богат. Если тому еще требовались подтверждения. И все же сердце у меня замерло. Мы опять высыпали на край площадки, откуда открывался отличный обзор. Дизельная двухмачтовая яхта медлительно плыла под спущенными парусами; стройный белый корпус, от носа до кормы над палубой тянутся козырьки кают. Со штока на корме лениво свисает греческий флаг. Пять-шесть сине-белых фигурок, скорей всего матросы. С расстояния чуть не в полмили лиц не разглядишь.
   – Да, уютный каземат, – сказал я.
   – Жаль, палуба не прозрачная, – вставила Джун. – У нас в каюте на столике восемь сортов французских духов.
   Движение яхты почти прекратилось. Трое у шлюпбалки готовили ялик к спуску на воду. Оповещая о прибытии, застонала сирена. Типичный англичанин, я чувствовал и уколы зависти, и собственное превосходство. Сама по себе яхта не пошлость, пошлость угадывается в обладании ею. Тут я представил, как всхожу на борт. До сих пор мне не доводилось вращаться среди богачей – в Оксфорде у меня было несколько состоятельных знакомых вроде Билли Уайта, но погостить они не приглашали. И вот я уже завидовал девушкам: недурно устроились, милая мордашка – их верный пропуск в мир чистогана. А добывать деньги – мужское занятие, идеальный извод отцовства. Возможно, Жюли смекнула, что во мне творится. Во всяком случае, едва мы вернулись под колоннаду (сестрам время было укладывать вещи), она внезапно потащила меня в дом, подальше от глаз и ушей Джун.
   – Всего несколько дней.
   – Мне они покажутся годами.
   – И мне.
   – Я ждал тебя всю жизнь.
   Опустила голову; мы стояли вплотную друг к другу.
   – Я знаю.
   – А с тобой то же самое?
   – Я не могу разобраться, что со мной, Николас. Ясно только – мне приятно слушать, что ты говоришь.
   – Когда вернетесь, ты сможешь как-нибудь на неделе улизнуть?
   Обвела взглядом проемы распахнутых дверей, посмотрела на меня.
   – Я бы с радостью, но…
   – Я освобожу вечер среды. Можно встретиться у часовни. – И добавил: – Не внутри, а снаружи.
   Она пыталась рассуждать здраво:
   – Но вдруг мы к среде еще не вернемся?
   – Я все равно приду. Когда зайдет солнце. И подожду до полуночи. Лучше так, чем кусать себе локти, сидя в проклятой школе.
   – Постараюсь. Если удастся. Если мы вернемся. Поцелуй, но какой-то отрывистый, запоздалый. Мы вышли под колоннаду. Джун, замершая у стола, немедля указала подбородком на ту сторону площадки. Там, на тропе, ведущей к частному пляжу, стоял негр. Терпеливый, в черных штанах, в водолазке, в темных очках. Сирена застонала опять. Тарахтенье моторной лодочки быстро приближалось к берегу.
   Джун протянула мне руку, я попрощался с сестрами. Вот они идут через площадку, в розовых платьях, синих гольфах, с корзинками на сгибе руки. Негр чуть ли не сразу устремился вниз, даже не оборачиваясь, чтобы проверить, следуют ли за ним девушки. Их головы скрылись за бровкой; тогда я подошел к самому обрыву. Шлюпка влетела в бухточку, причалила к мосткам. Вскоре у воды показался темный силуэт, за ним – два розовых, девичьих. Лодку вел матрос в белых шортах и темно-синей фуфайке без рукавов, с красной надписью на груди. Прочесть ее с такого расстояния было нельзя, но я догадался, что это слово «Аретуза». Матрос помог девушкам спуститься, затем в лодку спрыгнул негр. Я отметил, что уселся он на носу, прямо за их спинами. Ялик отошел от берега. Девушки замахали рукой, должно быть, завидев меня; на выходе из залива помахали опять, и рулевой прибавил обороты, торопясь к недвижной яхте.
   На девяносто миль, до самого Крита, простерлось вечереющее море. В дымке у горизонта еле виднелась флотилия. Клок бурой, выжженной зноем почвы на уступе скалы пропорола черная, все удлиняющаяся тень кипариса. День угасал, напоследок унизив меня, поправ и гордость и нежность. Вряд ли мы с Жюли увидимся в среду; но откуда эта глубинная дрожь, азарт картежника, убежденного, что в прикупе окажется джокер и увенчает его каре из тузов?
   Под колоннадой маячила Мария, которой не терпелось запереть дом. Цепляться к ней с вопросами было бессмысленно. В спальне я уложил походную сумку. Когда спустился, лодку уже поднимали на борт, дизель оживал. Яхта сделала плавный разворот и взяла курс на южную оконечность Пелопоннеса. Я хотел было дождаться, пока она скроется из виду, но, сообразив, что с судна за мной скорее всего тоже наблюдают, одумался и не стал корчить из себя безутешного Робинзона.
   И вот я тронулся в путь к тусклой окраине сна, к узилищу буден; словно Адам, изгнанный из кущ небесных… с той разницей, что я не верил в бога, а значит, никто не мог запретить мне вернуться в Эдем.

48

   Карабкаясь по склонам, я боролся с неизбежным духовным похмельем. Нет, после тех доказательств, что предоставили мне руки и губы Жюли, в чувствах ее сомнений не оставалось; но на кончике языка все-таки вертелись незаданные вопросы, а душу томило воспоминание о минутах, когда я готов был согласиться: она страдает шизофренией. Версия о болезни Жюли проверке не поддавалась; факты же, сообщенные ею сегодня, можно было подтвердить или опровергнуть. Легко представить, что сестры и теперь в некотором смысле совмещают роли собаки и зайца – то бишь Жюли, искренне увлекшись мною, тем не менее способна водить меня за нос. И потом, при следующей встрече с Кончисом неплохо бы иметь хоть одну конкретную улику; дескать, вся правда о сестрах мне не просто известна, но и подтверждена независимыми источниками за пределами Фраксоса.
   Вечером, уединившись в своей комнате, я сочинил послание миссис Холмс из Серн-Эббес, мистеру П. Дж. Фирну из банка Баркли и директрисе классической школы, где преподавала Жюли. Первой я поведал, что забрел на съемки и познакомился с ее дочками; что местный сельский учитель просил меня подыскать в Англии деревенскую школу, с питомцами которой его ученики могли бы переписываться; что девушки посоветовали через мамочку связаться с начальной школой Серн-Эббес – причем поскорее, ибо семестр вот-вот закончится. Во втором письме изъявлялось желание открыть текущий счет по рекомендации двух постоянных клиенток банковского филиала. В третьем я выдавал себя за директора новой английской школы, учрежденной в Афинах; на место преподавателя просится некая мисс Джулия Холмс.
   В понедельник я перечел черновики, внес пару поправок, первые два аккуратно перебелил, третье напечатал на дряхлой машинке с латинским шрифтом, хранившейся в нашей канцелярии. Последнее письмо, конечно, вышло не слишком убедительным: кинозвезды за границей редко бедствуют до такой степени, чтоб набиваться в учителя. Но мне сгодится любой ответ.
   Коли впадать в грех недоверия, то уж без оглядки; я написал и в труппу «Тависток», и в кембриджский Джертон-колледж.
   Вместе с этими пятью посланиями я отправил шестое, адресованное Леверье. Слабая надежда, что в школе меня дожидается ответ Митфорда, рухнула. Видимо, мое письмо не застало его дома, да и неизвестно, соберется ли он вообще на него ответить. Леверье я написал сжато – объяснил, кто я такой, и добавил: Обращаюсь к Вам потому, что попал в неприятную переделку. Я знаю. Вы посещали Бурани –г-н Кончис сам сказал мне об этом. Мне сейчас очень не хватает советов человека, в свое время пережившего то же, что переживаю я. И, должен заметить, не мне одному. В эту историю замешаны многие. Каков бы ни был Ваш ответ, мы будем признательны, а почему – Вам, думается, разжевывать не надо.

 (Продолжение следует)

Свернуть