15 декабря 2019  09:52 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту

Публицистика

 

Все публикации пользователя SSK " Страница 5 " Украинское новостное интернет-издание

 

 
Владимир Бушин

Александр Солженицын. Гений первого плевка

(Продолжение, начало в № 37)


ДОХЛАЯ КОШКА ВООДУШЕВЛЕНИЯ

Но что же, однако, навело нашего летописца войны на мысль о смоленско-псковском «воодушевлении», откуда исходный толчок? Увы, как видно, все оттуда же — из власовских листовок и газеток, в знакомстве с которыми он признается сам.

Власовцы и другие немецкие холуи русского происхождения издавали несколько газеток, и все с чрезвычайно красивыми названиями: «За Родину». «Доброволец», «Воля народа»… Так вот, одна из этих газеток, а именно «За Родину», выходившая во Пскове, давала репортерский отчет о пропагандистской поездке Власова в этот город. Подробно рассказывала, как на вокзале их превосходительство был встречен городским головой Черепенкиным, взводом немецких солдат и некоторыми другими столь же необходимыми в данном случае лицами, как затем высокий гость направился в отведенную ему резиденцию, а немного позже принял парад «русских войск», — ну, правда, не армии, не корпуса, не дивизии, не полка даже, а — батальона. Но и это было радостно.

Во второй половине дня в комендатуре состоялось собрание. Как писала газета, произнесенная там речь Власова, его «благодарственные слова в адрес непобедимой германской армии и ее верховного вождя Адольфа Гитлера были встречены оглушительными аплодисментами». Что же это, как не «воодушевление»!

Слово получил и «представитель рабочего класса» некто Иван Боженко. Его речь о преданности рабочего класса их превосходительству и германской армии, судя по всему, явилась гвоздем собрания и, по заверению газеты, «вызвала всеобщее одобрение», после чего сомневаться во всеохватном характере «воодушевления» просто смешно. Такие-то сведения узнаем из газеты «За Родину».

А вот другой документ: «Господину Рудольфу Егеру, коменданту СС, гауптштурмфюреру.

Докладываю: по Вашему приказанию на собрание в комендатуре по случаю прибытия в Псков генерала А.А. Власова мной подготовлен для выступления в качестве представителя рабочих Боженко Иван Семенович, происходящий из торговцев. Осужден советским судом за хищение. Отбывал наказание. Добровольно согласился присягнуть Великой Германии.

Боженко приведен в должный вид: побрит, одет в приличный костюм, предупрежден о наказании за злоупотребление спиртными напитками. Речь, написанную для него редактором газеты «За Родину» г. Хроменко, Боженко выучил наизусть. Готов выступить.

С уважением Г. Горожанский, начальник Псковского района».

Из сопоставления этих двух документов достаточно ясно видно, какими средствами фабриковалось «воодушевление» масс вокруг генерала-предателя. Но это не все, сохранился еще один колоритнейший документик той поры, относящийся к заинтересовавшей нас проблеме. Начальник Псковского района Г. Горожанский до визита Власова докладывал немецкому коменданту Рудольфу Егеру о проделанной подготовке, а тот уже после визита, в свою очередь, написал приятелю в столицу:

«Дорогой Курт, до нас доходили слухи, что отдел пропаганды штаба сухопутных сил возится с каким-то пленным русским генералом. Несколько дней назад к нам привезли генерал-лейтенанта Власова. Пришлось обеспечивать встречу гостя, так как к моменту прибытия поезда (к счастью, он опоздал на три часа) на вокзале никого не было, кроме десятка идиотов из городской управы. Мои ребята, получив от меня приказ, произвели облаву и согнали к вокзалу местных жителей… Как я успел заметить, он, трус, все время оглядывается, свою речь пробормотал себе под нос и поспешно удрал с вокзала. На выходе к ногам Власова (видимо, от переизбытка „воодушевления“. — В.Б.) кто-то бросил дохлую кошку.

Какой-то очередной идиот из городской управы (я выясняю, кто именно) распорядился показать ему русский батальон, словно не зная, что несколько дней назад вторая рота этого батальона, перебив офицеров, ушла к бандитам (так немцы называли партизан. — В.Б.). Власову показали роту, которую накануне передислоцировали из города Остров (даже не батальон, как писала газета, а всего лишь роту! — В.Б.)».

Могут спросить: «А как эти документы попали в наши руки?» Ну на войне, да и после, еще и не то попадало. Ведь Псков освободили 23 июня 1944 года не кто-нибудь, а мы, и Берлин, где находится Принц-Альбрехтштрассе, взяли 2 мая 1945 года тоже наши, а уж остальное в таких вопросах — дело любознательности и расторопности.

ПРАВДОЛЮБ ПРОДОЛЖАЕТ ИСПРАВЛЯТЬ ИСТОРИЮ

Солженицын остается верным певцом генерала-предателя до самого конца и в своем преданном усердии не знает никакой меры. Пишет, что в последних числах апреля 1945 года «Власов собрал свои две с половиной дивизии под Прагу. Тут узналось, что эсэсовский генерал Штейнер готовится уничтожить чешскую столицу… И Власов скомандовал своим дивизиям перейти на сторону восставших чехов». Дивизии изловчились, ударили и «с неожиданной стороны вышибли немцев из Праги. Одни вышибли, даже не потребовалась помощь восставших». Словом, — «у нас история искажена!» — освободили Прагу и спасли ее от уничтожения не советские войска, а — власовцы во главе со своим орлом-генералом.

Солженицын и здесь не знает самых простых и общеизвестных фактов. Например, у немцев действительно был генерал Штейнер — командир 3-го танкового корпуса СС, но он никакого отношения к «чешской столице» не имел, ибо находился тогда со своим корпусом совсем в другом месте — в районе севернее Берлина. Обергруппенфюрера Штейнера, личность не столь уж известную, наш историк спутал с крупнейшей фигурой германской армии — с командующим группой армий «Центр» фельдмаршалом Шёрнером, с тем самым, которого Гитлер перед смертью назначил главнокомандующим всеми сухопутными силами.

Солженицын говорит о наших войсках: «они бы не могли успеть». Я, дескать, точно знаю! Но что может знать человек, которому принадлежит бессмертная фраза «Аллу Пресман танк гусеницей переехал по животу», например, о возможностях наших танковых войск? А именно они первыми ринулись на помощь Праге. В ночь с 4 на 5 мая 4-я и 3-я гвардейские танковые армии начали марш. 5 мая вспыхнуло пражское восстание. Шёрнер приказал подавить его любыми средствами. В это время, полагая, что ситуацией можно выгодно воспользоваться, власовцы действительно зашевелились: Власов приказал своей армии, состоявшей из двух дивизий, оставить фронт в районе Берлина и явиться в Прагу. Вечером 6 мая 1-я дивизия С.К. Буняченко вошла в город, где-то недалеко была и 2-я дивизия Г.А. Зверева. Власова одолевал великий соблазн захватить чехословацкую столицу, вернее, перехватить ее у советских войск и преподнести американцам в уплату за будущие столь желанные милости.

А наши танки, преодолевая сопротивление немцев и продвигаясь по 50 — 60 — 65 километров в сутки, все приближались. Попутно в местечке Жатец, что в 60 километрах северо-западнее Праги, танкисты танкового полка, которым командовал подполковник О.Н. Гребенников, в пух разнесли сам штаб фельдмаршала Шёрнера, спешивший из Яромержа (100 километров северо-восточное Праги) в Пльзень, чтобы оттуда с территории, занятой американцами, продолжать управление группами армий «Центр» и «Австрия». Шёрнер вспоминал об этом так: «В ночь с 7 на 8 мая мой штаб находился в переброске и утром 8 мая при танковом прорыве русских был полностью уничтожен. С этого времени я потерял управление отходящими войсками».

9 мая в 2 часа 30 минут части 63-й гвардейской танковой бригады, действовавшей в составе 4-й армии Лелюшенко, первыми ворвались в Прагу. А вся операция по освобождению столицы Чехословакии и разгрому групп армий «Центр» и «Австрия», насчитывавших около двух миллионов солдат и офицеров, была осуществлена согласованными действиями сил наших трех фронтов — 1, 4-го и 2-го Украинских.

Генерал армии С.М. Штеменко в своих воспоминаниях писал о конце власовцев: «По-разному исчезла для этих общественных подонков последняя возможность оправдаться перед Родиной. Одни яростно отстреливались и находили конец в борьбе. Другие с тупой покорностью ждали, что предназначит им судьба. Третьи ненавидели обманувших их проповедников антисоветизма и искали случая любой ценой искупить свои преступления. Надежда на прощение угасла не у всех. Возможно, именно это толкнуло, например, некоторых власовцев в Прагу… Они дважды приходили тогда в чешский Национальный совет и просили принять их помощь в борьбе по обороне города от войск Шёрнера. Но просьбу отвергли: слишком уж ненадежны были эти „союзники“, и никто не мог ручаться, куда и против кого направят они свое оружие. Отчаявшись, некоторые группы власовцов кое-где по своей инициативе вступали в перестрелку с гитлеровцами, кое-где готовились к переходу на сторону Красной Армии». Но большая часть их, не смея решиться самостоятельно начать сражение за город против значительно превосходящих сил своего союзника и покровителя, в великом опасении, что вот-вот нагрянут советские танки, благословясь, рванули… к американцам. Они находились всего в сорока километрах от цели, когда были перехвачены 162-й танковой бригадой полковника И.П. Мищенко. Вся дивизия была пленена, а самого Власова тут же арестовали. Это произошло 12 мая 1945 года.

Солженицын старается внушить нам, что «Власов был из самых способных» генералов, среди коих «много было совсем тупых и неопытных». Запомним хотя бы это: тупые и неопытные.

В воспоминаниях покойного Мартына Мержанова, присутствовавшего в числе других журналистов на подписании в Карлсхорсте акта о безоговорочной капитуляции фашистской Германии, есть такое место: «Кейтель поднимает голову и смотрит на Жукова. Он видит его впервые. Жуков — тоже впервые видит Кейтеля. Какое-то мгновение два полководца двух огромных армий молча смотрят друг на друга… Я вспоминаю, что происходит Кейтель из юнкерской помещичьей семьи. Когда фашистские главари решили вероломно напасть на Советский Союз, они поручили начать нападение фельдмаршалу Кейтелю. Он уже был не только воинским чином, но и оголтелым нацистом. Он вошел во вкус легких побед, покорения, оккупации, веселых маршей. Война полными пригоршнями сыпала ему высшие награды и дарила особняки и поместья. Он думал, что так будет и в России… А сейчас мы смотрим на этого человека, лицо которого покрыто пятнами, а глаза вопрошающе устремлены на Жукова. Рядом с Жуковым сидят его товарищи по оружию, полководцы, вышедшие, как и он, из народа… И вот встал крестьянский сын — Маршал Советского Союза и, глядя прямо в глаза юнкерскому сыну — фельдмаршалу фашистской Германии, сказал:

— Имеете ли вы на руках акт безоговорочной капитуляции, изучили ли его и имеете ли полномочия подписать этот акт?

— Да, изучили и готовы подписать его, — сказал фельдмаршал, поправляя монокль…»

Брезгливо подчеркивая простонародное происхождение наших маршалов и генералов, Солженицын не в силах был сообразить, на чью мельницу он льет воду, ибо вся штука-то в том и состояла, что эти сыновья крестьян и барских конюхов, сапожников и псаломщиков, машинистов и пожарных, учительниц и судомоек, эти люди, сами бывшие в юные годы пастухами и шахтерами, слесарями и столярами, голодавшие, бедствовавшие, учившиеся на медные гроши, эти мужики с внешностью, не соответствующей солженицынским представлениям о мужской красоте, — они разнесли в пух потомственных военных аристократов высочайшей выучки и огромного опыта.

КИНУЛСЯ ПО СНЕГУ ЗА ГРИБАМИ…

Странно видеть, что после всех его россказней об Отечественной войне наш летописец, однако ж, признает, что не фашисты взяли Москву, а мы — Берлин, что война закончилась не их, а нашей победой. Но уж ничуть не странно другое: нашу победу он объясняет тем, что мы воевали не по правилам. Корит нас, в частности, за то, что на захваченной врагом территории действовали партизанские отряды, совершались диверсии на железных дорогах, не работали школы, саботировались попытки наладить работу разного рода управ и т.п. Образованный историк стыдит свою родину: смотри, мол, неумытая, как аккуратно да культурно обстояло на сей счет дело в других-то царствах-государствах. Вопрос о допустимости или недопустимости нарушения нормального хода жизни при оккупации, назидательно говорит он нам, «почему-то не возникал ни в Дании, ни в Норвегии, ни в Бельгии, ни во Франции. Там работали и школы, и железные дороги, и местные самоуправления». Он ставит в пример нашей родине Данию! Он возмущен, почему мы не равнялись на Норвегию! Он негодует, зачем наша страна не воевала, как Бельгия и Франция!.. Приводит такой довод: «Все знают, что ребенок, отбившийся от учения, может не вернуться к нему потом». Как же это — все знают, а мы не посчитались! Разве не ясно, что войну нам надлежало вести так, чтобы не нарушить цельность и стройность учебно-воспитательного процесса в школах, а это успешнее всего достигалось бы ограничением активных боевых действий рамками ежегодных школьных каникул: два-три месяца летом, две недели — зимой и неделя — в конце марта.

Впрочем, Солженицын не совсем прав, когда утверждает, что на оккупированной советской территории совсем не работали школы, кое-где немцы их открывали. Жители Керчи до сих пор не могут забыть приказ № 3 немецкого коменданта города о возобновления школьных занятий: 245 явившихся по этому приказу школьников по другому приказу были отравлены.

О том, что мы воюем не по правилам, не отступаем, где полагается отступать, не сдаемся, где принято сдаваться, и т.п. — об этом нашему народу приходилось слышать уже не раз. Всем памятно рассуждение Толстого в «Войне и мире» о двух противниках, вышедших со шпагами на поединок по всем правилам фехтовального искусства. Они фехтовали довольно долго, но вот один из них был ранен, и тогда, «поняв, что дело это не шутка, а касается его жизни, бросил шпагу и, взяв первую попавшуюся дубину, начал ворочать ею».

Толстой говорит, что вот так и было в войне 1812 года: фехтовальщик, требовавший борьбы по правилам, это французы; его противник, взявший дубину, — русские. Французы говорили, что по правилам их войска всюду на чужой земле должны находить теплые квартиры, по правилам нельзя нападать на их транспорты, по правилам следует вообще прекратить партизанское движение, по правилам при вступлении их императора в Москву его обязана была встретить почетная депутация и вручить ключи от города, по правилам… «Несмотря на жалобы французов о неисполнении правил, — продолжает Толстой, — дубина народной войны поднялась со всею своею грозною и величественной силой и, не спрашивая ничьих вкусов и правил, с тупой простотой, но с целесообразностью, не разбирая ничего, поднималась, опускалась и гвоздила французов до тех пор, пока не погибло все нашествие».

Да, раздавались и раньше упреки в том, что русские воюют «не по правилам», но до сих пор мы слышали это от побитых противников, а от русского, от человека, служившего в нашей армии, такой упрек довелось услышать впервые. И ведь при этом ему и в голову не приходит упрекнуть Гитлера, допустим, за его приказ «О выжженной земле», отданный 19 марта 1945 года, когда война вовсю шла на немецкой земле. Выполнение этих приказов, пожалуй, тоже несколько затрудняло и функционирование органов местного самоуправления, и движение на железных дорогах, и работу школ… Но молчит наш летописец-правдолюб, ибо в его глазах достойно осуждения все то, что делали мы на захваченной немцами нашей земле, и заслуживает одобрения все то, что делали фашисты и на нашей, и на своей земле, занятой Красной Армией.

XI. БЕСТСЕЛЛЕР ДЛЯ МИТРОФАНУШЕК

«БЫЛ ГЛУХОЙ СЛУХ…»

В своем повествовании, сосредотачивая интерес главным образом на самой личности Солженицына, я не ставил задачей дать разбор или хотя бы развернутую оценку всех его произведений. Из них наиболее полное представление читатель получил об «Архипелаге ГУЛаг», страницы которого здесь обильно цитировались, пересказывались, разбирались. Эти развороченные нами вороха анекдотических нелепостей, горы малограмотного вздора, бесконечные потоки маниакальной лжи, клеветы, злобы, болезненные фейерверки саморекламы и похвальбы — все это «Архипелаг». Но в конце, возможно, есть необходимость сказать о данном сочинении еще несколько слов, ведь оно — «главная книга» нашего героя! Он называл ее «скосительной» для нас, он уверен, что ее назначение — «менять историю», и не меньше.

Надо признать, что на некоторых читателей, у которых эмоциональность подавляет аналитические способности, «Архипелаг» производит известное впечатление. Особенно — то обстоятельство, что чуть ли не две тысячи его страниц обильно уснащены цитатами, ссылками, конкретными названиями, именами, датами, цифрами и т.п. «Да ведь это же все документально!» — восклицают помянутые читатели. На множестве примеров самого разнообразного характера мы показали подлинную цену этой «документальности».

Что касается хотя бы имен и названий, то Солженицын весьма строг к этому в чужих произведениях и прямо-таки негодует, когда их там нет. В одной статье, например, рассказывалась драматическая судьба бывшего преступника, ставшего честным человеком, и по этическим соображениям, как всем понятно, фамилия его не называлась. Но наш правдолюб не желает с этим считаться, он возмущен: «Некий Алексей, повествуют „Известия“, но почему-то фамилии его не называют, якобы бежал из лагеря на фронт — и там был взят в часть майором-политработником, фамилии майора тоже нет…» В итоге он объявляет рассказанную историю выдумкой, ложью. Но вот, например, на страницах 287 — 288 второго тома «Архипелага» читаем 13 леденящих кровь историй о беззаконии. В 9 из них нет ни имен, ни дат, ни места происшествия, а только атрибуции такого рода: «портной», «продавщица», «заведующий клубом», «матрос», «пастух», «плотник», «школьник», «бухгалтер», «двое детей». В остальных четырех историях есть кое-какие имена и названия, но они до того расплывчаты и неопредленны, что, в сущности, тоже ничего не дают. Так, в одном случае нам сообщается только то, что жертву беззакония, которая где-то когда-то распевала веселые частушки, звали Эллочка Свирская. Возможно, это одна из наперсных подружек самого автора, поэтому он и считает позволительным в суровой книге назвать ее столь интимно-ласково, но от этого она не становится для нас личностью хоть сколько-нибудь более определенной и достоверной. Мы хорошо понимаем (да и все понимают не хуже нас), как легко убрать частушечницу Эллочку Свирскую и на ее место поставить, допустим, сказительницу Аллочку Мирскую.. В другой истории нам встречаются в неизвестном количестве «неграмотные старики Тульской, Калужской и Смоленской областей». И опять: ничего не стоит заменить их, скажем грамотными старухами Рязанской, Брянской и Псковской областей или даже всего Нечерноземья… Одна из этих истории начинается так: «Тракторист Знаменской МТС…» Нет имени тракториста, но зато точно названа МТС — это, кажется, уже немало. Но, увы, действительно только кажется, ибо Знаменские районы есть в областях Смоленской, Омской, Тамбовской и Кировоградской, да еще в Орловской области, в Донецкой, на Алтае есть поселки Знаменка, да в Калининградской области — поселок Знаменск… Вот и ищи ветра на просторах шести областей, равных по территории едва ли не половине Европы!

В великом большинстве случаев автор считает вполне достаточным ограничиться для своих персонажей одним признаком, допустим, как в приведенном выше случае, — профессиональным. То и дело в его историях безымянно фигурируют «один врач» (3, 468), «один офицер» (3, 525), «водительница трамвая» (1, 86), «водопроводчик» (1, 86), «учительница» (3, 65) и т.д. Иногда к профессии он, расщедрившись, добавляет психологический, физический или какой иной штришок: «один насмешливый сапожник» (3, 14), «глухонемой плотник» (2, 287), «полуграмотный печник» (2, 86), «известный кораблестроитель» (3, 393)… В других случаях указывается национальность и, скажем, возраст: «одна гречанка» (3, 400), «одна украинка» (3, 528), «молодой узбек» (3, 232), «чувашонок» (2, 288), «один из татар-извозчиков» (1, 64)… А встречается еще и такое: «одна баба» (3, 377), «один парень» (2, 184), «один зэк» (3, 73), «один очевидец» (3, 560), «две девушки» (3, 246), «двое ссыльных» (3, 397), «три комсомолки» (3, 13), «шесть беглецов» (3, 212), «мужик с шестью детьми» (1, 87), «несколько десятков сектантов» (2, 63), «полсотни генералов» (1, 91), «730 офицеров» (3, 34), «свыше 1000 человек» молодежи (3, 33), «5000 пленных» (3, 32)… И даже из этих тысяч — ни одного живого имени!

Если теперь перейти к вопросу о цитатах и источниках в «Архипелаге», то, во-первых, можно вспомнить, что мы с ним уже достаточно знакомы хотя бы по тому, что Солженицын вытворял с цитатами из Маркса и Ленина (с другими он, естественно, церемонится еще меньше); во-вторых, цитат, сносок и ссылок на те или иные издания у него неизмеримо меньше, чем ссылок на такие источники, как: «говорят», «вот говорят», «говорили», «как говорят», «как некоторые говорят» и т.п. Или: «по слухам» (1, 354), «по московским слухам» (1, 102), «шли слухи» (2, 485), «дошли слухи» (2, 280), «прошел слух» (1, 181), «есть слух глухой» (1, 167), «слух этот глух, но меня достиг» (1, 374), «есть молва» (1, 113), «мы наслышаны» (1, 289) и т.д. Или еще: «рассказывают» (2, 54), «рассказывали» (1, 219), «по рассказам» (3, 346), «если верить рассказам» (1, 277)…

Ссылаясь на такого-то пошиба источники, Солженицын пытается уверить читателя в правдивости историй, достойных Феклуши-странницы из «Грозы» Островского. Пишет, например, что в конце двадцатых годов «от Кеми на запад заключенные стали прокладывать грунтовой Кемь-Ухтинский тракт». И вот «рассказывают», мол, что однажды «роту заключенных около ста человек ЗА НЕВЫПОЛНЕНИЕ НОРМЫ ЗАГНАЛИ НА КОСТЕР — И ОНИ СГОРЕЛИ!»1 А в другой раз (опять же «рассказывают») тоже за невыполнение нормы взяли да заморозили в лесу сто пятьдесят человек. Итого — 250 заключенных-строителей как не бывало! В третий раз уже безо всякого упоминания о невыполнении нормы сообщается, что просто от нечего делать, для развлечения взяли и расстреляли за три дня 960 человек[40]. Интересно, кто же за погибших выполнял их норму и как строительство шло дальше, — или это никого не интересовало? Едва ли…

Если читатель думает, что на таких «рассказах» да «слухах» наш автор истощил свою фантазию, то он ошибается. У него еще много чего в запасе. Например: «Прошел слух в 18 — 20-м годах, будто Петроградская ЧК и Одесская своих осужденных не всех расстреливали, а некоторыми кормили (живьем) зверей городских зверинцев». В 1918 году Александр Исаевич едва родился и умел только титьку сосать да ножками от неудовольствия сучить, когда намокали пеленки, так что ужасающего слуха — а в ту пору еще и не такие байки кое-кто распространял о молодой власти — он тогда слышать и осознать не мог. Видимо, только этим и объясняется его неуверенность в данном случае! «Я не знаю, правда это или навет…» Не знает и за полным отсутствием фактов доказывать ничего не берется, но распрощаться с таким слухом (или собственной выдумкой) ему было бы ужасно досадно, словно это осыпанная бриллиантами золотая табакерка, подаренная лично Геббельсом. И потому, не выпуская табакерку из рук, он говорит: «Я предложил бы им (т.е. тем, кого солженицынский слух изображает чудищами. — В.Б.) доказать нам, что это невозможно»1 . И ведь то ли не боится, то ли не соображает, что в ответ могут ему сказать, допустим, следующее: «Вы, Александр Исаевич, как известно, выражали готовность ради своих целей пожертвовать собственными детьми (подробно об этом — ниже). Так вот, прошел слух, что когда вы жили в Кок-Тереке, то имели внебрачного ребенка и, ликвидируя там все свои дела перед отъездом в Центральную Россию, не желая почему-то оставлять после себя никаких следов в Казахстане, вы взяли это невинное дитятко, зажарили да съели. Докажите, что это не так!» Можно себе представить, как бы взвился при этих словах Шурочка, как бы сперло у него в зобу дыханье, как засучил бы он от негодования ножками…

«ГОВОРЯТ… ОТЧЕГО Ж НЕ ПОВЕРИТЬ!»

Наконец, о бесчисленных цифрах. Казалось бы, уж кто-кто, а математик должен и уважать их, и конкретно представлять в каждом случае, что именно за ними стоит. Но куда там! Мы уже видели, цифры сыплются из-под пера нашего математика, как из рога изобилия, и все — перекошенные, деформированные, уродливые, калечные… Даже наблюдая явления и веши в непосредственной близи, он не может дать их достаточно четкую цифровую характеристику. Так, на одних страницах «Архипелага» (т. 2, с. 77, 81) уверенно заявляет, что в Экибастузском лагере, где он сам находился, было 4 тысячи заключенных, а на других (249, 265, 275, 288) столь же уверенно — что 5 тысяч и даже (с. 12) — около 6. Чему же верить?

Ему ничего не стоит любую цифру, что называется, вывернуть наизнанку. Например, рассказывает о якобы имевшей место ничем не вызванной стрельбе охраны по заключенным, в результате чего 16 из них были ранены. Это на странице 301 третьего тома, а на странице 331 эти 16 раненых уже фигурируют как «убитые 16»!

Последний случай похож на сознательный фокус, построенный в расчете на невнимательность читателя. И то сказать, такому ли человеку брезговать подобными фокусами! Мы уже отмечали, как в своих целях он фальсифицировал даже цифру населения нашей страны: писал, что к концу 1941 года под властью немцев было уже «60 миллионов советского населения из 150», т.е. потеряли, мол, за такой короткий срок уже едва не половину людских ресурсов. На самом деле наше население составляло тогда около 195 миллионов. В другом случае он пишет о 1928 годе, о поре индустриализации: «Задумано было огромной мешалкой перемешать все 180 миллионов». В действительности тогда население страны было около 150 миллионов. Иначе говоря, в одном случае ему хотелось сгустить краски путем уменьшения цифры, и он запросто уменьшает ее на 45 миллионов, в другом для этой же цели надо было цифру увеличить, и он ее без колебания увеличивает на 30 миллионов. Так что ±30 — 45 миллионов для него никакая не проблема. И подобным образом он ведет себя всюду, в любой сфере, где пытается оперировать цифрами. Скажем, вздумалось ему преуменьшить трагедию «кровавого воскресенья» 9 января 1905 года, когда обильно пролилась кровь рабочих Петербурга, и он пишет, что, мол, тогда «было убито около 100 человек». А это — преуменьшение числа убитых в десять раз, да еще было свыше двух тысяч раненых, о которых историк-математик вообще умолчал.

Любопытнейшие фокусы такого рода показывает факир Александр на тему тюремно-лагерного быта. Пишет, например, что одну группу заключенных везли «из Петропавловска в Москву», и что путь этого поезда продолжался три недели, и что в каждом купе — «обыкновенный купированный вагон» — было по 36 человек! Тут все, как говорится, дает обильную пищу уму. Во-первых, какой Петропавловск? Ведь их два — в Казахстане и на Камчатке. Судя по времени пути, можно предполагать, что подразумевается второй. Но это, как известно, морской порт, и прямого железнодорожного сообщения с материком у него нет, так что заключенным предстояло прежде пересечь воды Тихого океана да Охотского и Японского морей, прибыть в Приморский край, а уж потом, допустим, из Владивостока… Однако здесь новая закавыка: непонятно, зачем через просторы океана, двух морей и всей страны везли такую пропасть заключенных в столицу, где, по многократным уверениям Солженицына, их и без того было тьма? Разве не в обратном направлении обычно везли их?

А если допустить (намек такой есть), что это были люди каких-то редких, ценных и нужных Москве специальностей, то разве не постарались бы везти их в человеческих условиях, ну, по крайней мере хотя бы в таких, чтобы доставить в пункт назначения живыми? Ведь 36-то человек в четырехместном купе не только три недели, но и нескольких часов прожить не смогут: передавят друг друга и задохнутся. Да и как их туда запихать? Разве что предварительно отрубив руки да ноги и уложив как дрова в поленнице. Но без рук и ног зачем они были бы нужны в Москве?

В приведенном примере, как видим (36:4=9), Солженицын рисует девятикратное превышение над тем, что полагается. Но это для него совсем не предел. Далее он рассказывает о тюрьмах, в которых будто бы сидело по 40 тысяч человек, «хотя рассчитаны они были вряд ли на 3 — 4 тысячи». Тут уже превышение раз в 10 — 13, если не больше, т.е. как бы в одно купе наш математик утрамбовывает уже человек по 40 — 50 — 55. Потом мы выслушиваем его информацию еще об одной тюрьме, где «в камере вместо положенных 20 человек сидело 323». В 16 раз больше! Затем: «в одиночку вталкивали по 18 человек». Значит, 18-кратное превышение. Рекорд? Нет! Читаем еще: «…Тюрьма была выстроена на 500 человек, а в нее поместили 10 тысяч». В 20 раз больше! Вот уж это, кажется, солженицынский рекорд в данном виде упражнений, ибо если перевести все в купейное исчисление, то получится 80 человек в одном купе!

Разумеется, сам Солженицын, как мы знаем, в таких купе не ездил, в подобных камерах не сидел, в похожих тюрьмах не был и ничего подобного не видел своими глазами, но — «Говорят… Отчего ж не поверить?» Иногда, поведав об очередном «купе», он рекомендует читателям: «Прикиньте, разместитесь!» То есть предлагает произвести, как выражаются юристы, следственный эксперимент. Дельно. Но почему бы и самому вместо ссылки на «говорят» не произвести хоть один какой-нибудь экспериментишко? Допустим, с утрамбовкой купе живыми людьми трудновато, — где найти несколько десятков желающих изведать такую пытку? Но вот случай гораздо проще. Уверяет Солженицын, что в лагерях царил среди заключенных дикий разгул блуда. Ну, поверить в это трудно, ибо в других местах «Архипелага» он же сам без конца твердит об изнуряющем труде, о голоде, о болезнях и т.д. — до любовных ли здесь утех? Но автор настаивает и приводит такой пример. В одном, дескать, лагере между его мужской и женской частью столбы с колючей проволокой под током шли только в один ряд, т.е. не было между частями прогала, и соприкасались они непосредственно. И вот вам: «Говорят (сам-то опять, конечно, не видел! — В.Б.), ненасытные туземцы (так он именует товарищей по несчастью. — В.Б.) сбивались к той проволоке с двух сторон, женщины становились так, как моют полы, и мужчины овладевали ими, не переступая запретной черты». Тут редко кто не скажет: «Полно, Александр Исаевич. Побойтесь Бога!» Во всяком случае, на сей раз следственный эксперимент, проделанный лично, был бы весьма желателен да и уж очень прост. Действительно, из недомашних реквизитов требуется одна лишь колючая проволока, но она как раз у Солженицына есть (снял с забора вокруг имения в Вермонте), а все остальное, что называется, под руками. Так вместо того, чтобы другим-то советы давать, натянул бы, дружок, снова проволоку (для полноты эксперимента хорошо бы предварительно поголодать с недельку, а по проволоке пустить ток, но — необязательно), поставил бы с той стороны кого надо как надо, и — «не переступая черты», благословясь (покажем себя, Саня!) — во все тяжкие!.. Конечно, наличие колючей проволоки не исключает возможности досадного членовредительства, но зато как эффектно можно было бы потом затыкать глотку всем этим фомам неверующим: «Никогда я не буду судить о делах, о которых недостаточно знаю[41]. Это дело я сам проверил, сам испытал — реальнейшая штука!»

Тема требовала от автора чистой совести, чутких рук и основательных знаний. А Солженицын своим невежеством, верхоглядством да злобностью только изгадил ее, многие трагические аспекты профанировал, да и просто подал в кощунственно-комическом свете. Ничего иного у него получиться и не могло, ибо все это для него не боль, не трагедия, а лишь повод для краснобайства да саморекламы, похвальбы да излития желчи.

XII . ВОРОБЕЙ И КУКУШКА

В конце, видимо, есть необходимость восполнить пробел в отношении и других произведений Солженицына, которых мы в ходе повествования касались лишь мельком. Думается, это можно увлекательно сделать посредством краткого изложения взглядов и суждений по данному вопросу некоторых других литераторов, иные из коих наблюдали моего героя гораздо ближе и дольше, чем я. И тут первым следует назвать, конечно же, критика Владимира Лакшина.

В.Я. Лакшин был введен в редколлегию «Нового мира», кажется, в конце 1961 года и оставался в ней до весны 1970-го. Изрядная часть одиссеи нашего персонажа прошла на его глазах. Он пишет: «За годы „Нового мира“ я привык считать Солженицына близким себе человеком и не сомневался в добром его отношении»[42]. Еще ближе был критику Твардовский: его он именует «вторым отцом», а поэт, судя по рассказу, в свою очередь, иногда называл критика «меньшим братом». Куда уж ближе, куда уж роднее: одновременно и сын и брат. Правда, сыновно-братское родство некоторые находят несколько избыточным, а другим оно представляется даже трагически-непереносимым. Так, царь Эдип, неожиданно обнаружив, что его сын одновременно приходится ему и братом, выколол себе глаза (куда, мол, смотрели!) и, бросив престол, бежал из семивратных Фив. Но это — между прочим. Гораздо важнее то, что при первых же признаках какой-либо ссоры между Твардовским и Солженицыным близкий обоим Лакшин всегда (а таких ситуаций, по его словам, «было немало»), «разговаривая с каждым порознь, как мог, умерял страсти», ибо считал, что «их публичный разрыв был бы большим несчастьем для литературы». Для всей-то матушки единой и многонациональной! Так поступил он и весной 1970 года, когда после новой низости Солженицына, названной критиком «ударом в спину», поэт, судя по многим фактам, уже ясно понимал, кого пригрел на своей груди: Лакшин отговорил его, неистово возмущенного, от разрыва. Следовательно, не кому-то другому, а именно Лакшину мы обязаны тем, что Твардовский перед смертью не рассчитался с Шурочкой так, как тот заслуживал этого. Критик взял тогда на себя обязанность ответного удара, но, увы, из благородного замысла ничего путного не получилось, а вышла заурядная литераторская ссора в письмах.

По прошествии недолгого времени поссорившиеся встретились в Центральном Доме литераторов на похоронах Твардовского. Встретились, по словам критика, «если и не как-то особенно сердечно, то по-человечески, и крепко пожали руки друг другу вблизи его гроба». Разумеется, похороны не место для продолжения эпистолярных распрей, но, однако же, удар-то в спину был, покойный-то негодовал, больше того — удары-то, оказывается, наносились неоднократно, только о происхождении некоторых из них Твардовский, как мы видели, часто не знал. Но об одном известном ему ударе он, по свидетельству самого же Лакшина, высказался посредством чужих стихов с предельной четкостью:

Вскормил кукушку воробей,

Бездомного птенца,

А тот возьми да и убей

Приемного отца…

И вот приемный отец лежал в гробу — так можно ли, допустимо ли было именно здесь, у гроба, чувствительно жать руку вскормленной кукушке?

С похорон Твардовского, с того содержательного рукопожатия писатель и критик больше не виделись. Но настал 1975 год. Солженицын публикует в Париже книгу «Бодался теленок с дубом». Лакшин прочитал ее и в пространном ответе своем ахнул: «Вот так, с НОЖОМ ЗА ГОЛЕНИЩЕМ, оказывается, и разговаривал автор „Ивана Денисовича“ со своим крестным отцом, литературным наставником… Годами лгал, притворялся и лицемерил с доверяющими ему людьми, фальшивил, „двойничествовал“, без видимой причины и нужды — лгал. И все это теперь называется — „жить не по лжи“?

Да, пейзажик открылся, прямо скажем, обалденный. И негодование критика всем понятно. Однако вот же какая штука. Рассказывая о похоронах Твардовского, Лакшин мимоходом бросил, что лежавший в гробу «уже ничего не мог возразить Солженицыну. Подмечено тонко. Но, пожалуй, верно и то. что покойник ничего не может теперь возразить также н своему былому сослуживцу. А потребность такая в этом случае, как и в первом, думается, у него возникла бы.

Так, Твардовский действительно много сделал для самого возникновения Солженицына и, конечно, никогда не стал бы это отрицать, но едва ли он не захотел бы возразить самым решительным образом против того, что теперь, после выхода в антисоветских издательствах «Архипелага ГУЛаг» и «Теленка», его величают «крестным отцом» и «литературным наставником» их автора. Тот факт, что эти сомнительного блеска звания изобретены человеком, объявившим себя его сыном-братом, наверняка не сделали бы поэта снисходительней. Ну, действительно, создатель «Василия Теркина» — «крестный отец» сочинителя «Архипелага ГУЛаг», автор поэмы «За далью — даль» — «литературный наставник» того, кто высосал из немытого пальца «Теленка»!

Но Лакшин упрямствует: отец! наставник! Откровенно говоря, это несколько смахивает на попытку свалить свои собственные грешки на безответную могилу. В самом деле, ведь беспримерная защита и прославление на страницах «Нового мира» произведений Солженицына, в «Новом мире» же и напечатанных, велась все-таки пером не Твардовского, а Лакшина — в огромной статье «Иван Денисович, его друзья и недруги» (№ 1, 1964) и в статье «Писатель, читатель, критика» (№ 4, 1965 и № 8, 1966). И не Твардовскому, а все же Лакшину, их автору, Солженицын писал по поводу первой из этих статей: «От подобной статьи чувствуешь — как бы и сам умнеешь»[43]. Ну, если уж он сам признавал свое поумнение от лакшинских статей, то, выходит, есть веские основания утверждать, что критик не только поддерживал, защищал, прославлял «бездомного птенца», но и был в какой-то мере именно литературным наставником его.

Удивительно слушать продолжение ахов и охов в статье Лакшина: «Он прямо оскорбил память человека, мне близкого, кого я считал своим вторым отцом, обидел многих моих товарищей и друзей. Главное же, облил высокомерием свою колыбель, запятнал дело журнала…» Все так и в то же время — довольно странно! Оскорбил человека «мне близкого», обидел «моих друзей», запятнал честь (так и хочется сказать «моего») журнала. Да, верно, но это ли «главное»-то? Ведь помянутый «человек», помимо близости к Лакшину, имел и еще кое-какие дополнительные достоинства: был, например, не последним на Руси поэтом; а кроме лакшинских друзей-товарищей да журнала «Новый мир», автор «Теленка» оскорбил же и нечто побольше — всю нашу литературу и саму родину. Это-то и возмущает в книге больше всего. И не это ли следовало сделать центром отповеди Солженицыну?

К ВОПРОСУ О СМОЛЯНОЙ ЗАТЫЧКЕ

Обнаружив черную неблагодарность и бесстыдное надувательство, Лакшин стал рвать на себе волосы и бить себя в грудь: «Сейчас, прочтя сочинение о теленке, я удивляюсь своей былой наивности…» «Если бы мы знали тогда, что вымолвит теперь в своей книге Солженицын!» Увы, никому не дано точно знать «сейчас», что будет «потом». Не знал этого и дед Щукарь, когда однажды, еще в молодые годы, возвращаясь из хутора Войскового, за тридцать целковых сторговал у проезжего цыгана кобылку. «Кобылка на вид была кругла, масти мышастой, вислоуха, с бельмом на глазу, но очень расторопна». Чем это кончилось, читатель, конечно, помнит. Не успел Щукарь добраться до хутора Тубянского, как с кобылкой произошло чудо: из пузатой и вроде бы сытой она превратилась в худющую клячу. Оказывается, цыгане, желая продать древнего одра, вставили ему камышину и дули по очереди всем табором до тех пор, пока коняга не обрел соответствующего экстерьера, а потом проворно выдернули камышину да ловко встромили на ее место смоляную тряпку, — вот вам и Буцефал! Но прошел час-другой, тряпка выскочила, и… Увидев страшную метаморфозу, ошарашенный Щукарь в ужасе совершил крестное знамение и стал шептать: «Свят, свят, свят!» Разумеется, будь литературным критиком, он смятенные чувства свои выразил бы по-другому, сказал бы, допустим: «Я удивляюсь своей былой наивности». Но какие там слова ни говори, а факт налицо: вислоухой-то была не только кобылка; ее покупатель, наш гипотетический критик, тоже оказался в достаточной мере вислоух.

Увы, как и Щукарь, В. Лакшин не заметил когда-то цыганской смоляной затычки. Можно было бы и простить грех молодости, но вот и теперь, уже в «Теленке», по истечении стольких лет он опять кое-чего не замечает. Пишет, что Солженицын «делает окружение Твардовского сворой изощренных иезуитов и политиканствующих ничтожеств», что в его изображении «это галерея монстров — прихлебателей, трусов, подхалимов, карьеристов». Да, автор книги рисует именно такую мрачноватую картину, но критик почему-то тут же заявляет: «Меня Солженицын пощадил и не припечатал в „Теленке“ каким-нибудь словом-кличкой». Это явное недоразумение, совершенно очевидный просмотр тонкого критика. Сказано же, например, там: «полдюжины редакционных новомирских лбов». Дюжина, как известно даже тем, кто не писал книг об Островском, это двенадцать, полдюжины — шесть. Значит, писатель имел в виду шесть работников редакции. Защищая и оправдывая их, критик назовет имена: 1) А.И.К., 2) Е.Н.Г., 3) Б.Г.З., 4) И.Е.С., 5) А.Г.Д.[44]. Только пять. Кто же шестой? Да вы, Владимир Яковлевич, по его исчислению шестой «лоб» и есть! Кому же еще-то быть? Не шоферу же редакционному.

Солженицын суммарно называет работников журнала также «вислоухими». И вновь у Лакшина нет достаточно веских научных оснований считать, что для него он и тут делает исключение, не относит к числу «вислоухих», не припечатывает горькой кличкой. Пожалуй, Щукарь-то мог бы с большим успехом отбояриваться от такой клички. Ну, в самом деле, столько лет в упор хлопать глазами на Солженицына, считать его «близким себе человеком» — и не видеть, и смутно не догадываться о том, что он проделывал и с редакцией, и с главным редактором, опять же напомним, отцом и братом!

Но что бы мы ни говорили, а критик твердо уверен, что автор «Теленка» словом-кличкой его «не припечатал» и уже одним этим в известной мере «пощадил». Что ж, тем благородней порыв: он готов драться не за себя — за других! Более того, Лакшин торжественно заявляет: «Твардовский в могиле. И я чувствую на себе долг ответить за него». За него? То есть так, как ответил бы сам поэт? Видимо, да. Какой же другой смысл могут иметь слова, произнесенные как бы над могилой?

Итак, «брошен вызов, и я поднимаю перчатку». Как сказано! Щукарь никогда не додумался бы молвить нечто подобное цыгану-ярыжке. В лучшем случае ткнул бы ему в мордуленцию смоляной тряпкой. Почему? А — порода! Вот Лакшин зорко подметил, что Солженицын «не вполне безразличен» к сплетням, злым пересудам, грязным слухам, и в связи с этим размышляет: «А если бы некто, как добродетельный моралист, стал рассуждать о перипетиях личной жизни „теленка“, выставлять на свет то, что о ней по слухам известно?» Его ответ на свой вопрос решителен и краток: «Не дворянское это дело». Да, Владимир Лакшин — истинный дворянин духа. А поэтому — «К барьеру, Солженицын!»

Прекрасно. Пленительно. Однако мы листаем статью дальше и вскоре вдруг слышим такое признание: «Мне выпала роль свидетеля на затеянном им процессе, и свои показания я обязан дать». Эте-те-те-те-те… Что же нам предстоит увидеть: дуэль над пропастью или судебное заседание? Что в руках у нашего героя — «роковой лепаж» или бумажка с тезисами выступления? Кто он сам, наконец, — благородный мститель за поруганную честь, за оскверненную могилу поэта или тот, кого милиционер по просьбе председателя судебного заседания («Пригласите свидетеля!») вводит в зал?

Мы в недоумении. Но оно становится гораздо больше, когда вам на глаза попадается еще и вот что: «Воздержанию конец: надо рассчитываться и прощаться». Рассчитываться? Прощаться? Да что же в конце концов человек задумал: кровавый поединок, дачу свидетельских показаний или прощальный ужин в приморском ресторане?

ПЕТУХ ОТВЕЧАЕТ КУКУШКЕ, НО…

В. Лакшин делает в своей работе попытку отделить в нашем герое художника от идеолога, мыслителя, политика и рассматривать то и другое отдельно. Он пишет: «Как в политика и мыслителя в Солженицына я верю мало[45]. Сомневаюсь[46] в том, что через него даруется нам Истина». Далее: «Все позитивные идеи Солженицына отрывочны, случайны, сдуманы и насказаны чисто вмиг, по настроению, без ответственности за слово». Короче говоря, можно понять, что как идеолог, мыслитель, провидец Солженицын в глазах Лакшина полный банкрот. Что ж, критика можно поздравить.

Гораздо более сложная картина там, где критик рассуждает о Солженицыне-художнике. С одной стороны, он не знает удержу и меры своим восторгам, используя, кажется, весь регистр сладчайших для писательского уха звуков: «замечательный талант», «выдающийся талант», «человек великого таланта», «писатель, напоминающий былых гигантов нашей литературы», «писатель великий, наделенный огромным талантом», «гений, дерзко заглянувший в наше завтра», «великое дитя XX века», «гений», «значение этого писателя огромно», «гений», «сила лучших его книг необъятна», «гений», «великое дитя ужасного века», «гений» и т.д.

Из таких похвал естественно вытекает вывод: «Его главные книги переживут всех нас». Какие же это книги? Многое из написанного Солженицыным в самых разных жанрах критику совершенно не понравилось. В большом романе «Август Четырнадцатого» он одобрил лишь несколько глав, остальное — не принял; пухлый «Теленок»; по его убеждению, непременно «забудется»; одна публицистическая вещь «озадачила и насмешила» его, в другой он находит «избыточное самодовольство» и т.д. А ведь это все тот же талант-гигант, гений, все то же великое дитя!

В итоге Лакшин находит лишь три книги, которым, как он уверен, суждено бессмертие в веках: «Один день Ивана Денисовича», «Раковый корпус» и «В круге первом».

Повесть «Один день» Лакшин считает полнейшим воплощением «полнейшего совершенства». Мы не будем повторяться и долго останавливаться здесь на том, что у других критиков, даже в целом и принимавших и одобрявших повесть, ощущение полнейшего совершенства ее не наблюдалось. Кое-кто высказывал довольно серьезные упреки. Больше того, имели место и такие, допустим, суждения: «Ценность политическая, а не литературная» (Йоркшир ивнинг пресс, 31 января 1963 года).

О двух других произведениях, которым он даровал бессмертие, Лакшин пишет: «Романы Солженицына „В круге первом“ и „Раковый корпус“ я принял как торжество литературы и личную радость». Ну, личная радость вещь тонкая, прихотливая, чрезвычайно субъективная. Для кого-то репы отведать («Ух и сласть!») уже большая личная радость. Но из чего же критик заключил, будто вместе с ним торжествует и вся литература, если даже его затуманенный персональной радостью взгляд видел, что эти романы, как выражается он с присущей ему возвышенной деликатностью, не оказались воплощением «полнейшего совершенства», что они не обладают «художественной емкостью», в них «не все сцены и лица безупречны»? В другом месте почему-то уже без присущей деликатности он указывает конкретный пример неполного совершенства и небезупречности: «дешевая карикатурность Авиэтты» — одного из основных персонажей «Ракового корпуса». Главное, что так радовало критика в обоих романах и в чем он, видимо, усмотрел торжество литературы, это — «многообразие свежих идей». Но, позвольте, разве не было нам намедни объявлено, что именно как творец идей, как мыслитель Солженицын есть несомненный и полный банкрот?

16 ноября 1966 года первая часть «Ракового корпуса» обсуждалась на расширенном заседании бюро секции прозы Московской писательской организации. Малый зал Центрального Дома литераторов был полон: пришли все, кто хотел. На этом обсуждении (нам тоже довелось присутствовать) порой раздавались и похвалы лакшинского толка, но они выглядели странновато. Так, один прозаик, некогда подвизавшийся в критике, сказал[47]: «Это выдающееся произведение». Более того, он поставил роман в один ряд со «Смертью Ивана Ильича» Толстого. Но тут же, очень стараясь быть, как Лакшин, возможно более деликатным, о главном герое романа присовокупил: «Я не скажу, что Русанов представляется мне абсолютной удачей книги. Мне даже кажется, наоборот…» У оратора недостало мужества разъяснить, что «абсолютная удача наоборот» это — абсолютная неудача. Еще критик говорил так: «карикатурное публицистическое порождение», «фельетонный разговор (персонажей) о литературе», «есть натуралистические излишества» и т.д. В других выступлениях и о всем романе в целом, и об отдельных персонажах, сюжетных линиях, коллизиях то и дело раздавались такие суждения: «Русанов написан слишком прямолинейно…», «Русанов излишне прямолинеен, однозначен…», «схематично и заданно…», «меньше всего меня удовлетворяет образ Костоглотова» (другой важный персонаж), «схематичность, прямолинейность, однозначность…», «это не тонкий прием…», «образ Авиэтты не удался автору…», «совершенно неестественно…», «чувство неудовлетворенности…», «лучше это снять…», «возникает ощущение какой-то неловкости…», «не нужно было жену Русанова делать такой же предательницей…», «это говорит о какой-то дотошности и скрупулезности писания, а не о художественной силе…», «натыкаешься на ненужную щегольскую образность…», «я бы подумал, надо ли Ефрема Поддуева делать столь беспощадно грубым…», «нет художественной строгости…», «вызывает протест…», «памфлетность…», «публицистичность…», «очерковость…», «публицистический перехлест…», «разрывается художественная ткань…», «видна калька, схема, которая предшествует картине…», «видна конструкция…», «тут еще очень много требуется работы…», «не стоит выеденного яйца» и т.д. Так говорили на открытом, ничем не ограниченном обсуждении в присутствии автора Г. Бакланов и А. Борщаговский, Л. Славин и А. Медников, И. Винниченко и В. Каверин, Б. Сарнов и Л. Кабо, Н. Асанов и Г. Березко, Е. Мальцев и 3. Кедрина — все известные московские писатели и критики.

Обсуждалась первая часть «Ракового корпуса» и в «Новом мире». Там тоже прозвучали весьма резкие критические голоса. Так, один член редколлегии сказал: «Автор дает себя захлестывать эмоциям ненависти. Вещь очень незавершенная». Другой вполне согласился: «Нет завершенности!» Лакшин, видимо, спорил с такими оценками. А еще романист двинул свое детище в Ленинград, в журнал «Звезду». Оттуда пришел ответ, в котором говорилось, в частности: «В Русанова вложено больше ненависти, чем мастерства».

По прошествии времени, когда Солженицын роман окончил, он не пожелал нести его снова в секцию прозы, а двинул сразу на самый верх — в секретариат Союза писателей СССР, предварив эту акцию письмецом по тому же адресу, где весьма решительно говорилось: «Я настаиваю на публикации моей повести безотлагательно!» Обсуждение в секретариате состоялось 12 сентября 1967 года. Наиболее деликатные участники обсуждения говорили в таком духе: «Есть места чисто очеркового характера…», «Повесть может быть дописана, хотя и потребуется очень серьезная работа…», «Там патологически пишется о болезнях. Это надо как-то убрать. Еще надо убрать фельетонную хлесткость. Еще огорчает…» Но большинство изъяснялось гораздо решительней и определенней: «Много длиннот, повторов, натуралистических сцен — все это надо убрать…», «Вещь может идти при условии исправления рукописи. Тут предстоит еще очень серьезная работа. Особенно приходится возражать против плакатности, карикатурности…», «Очень много слабого. Как убого, наивно и примитивно показаны некоторые персонажи…», «Вызывает отвращение обилие натурализма, нагнетание всевозможных ужасов…», «Своим письмом вы вымогаете публикацию недоработанной повести…», «Читал с большим неудовольствием…», «Раковый корпус» — антигуманистическая вещь…» «Источник энергии этого писателя — в озлоблении, в обидах…», «Автор отравлен ненавистью…», «Просто тошнит, когда читаешь…», «А я б ему скидку не дал, я б его из Союза исключил!..»[48] Так говорили писатели Москвы, Ленинграда, Киева, Тбилиси, Алма-Аты, Фрунзе, Ташкента, Ашхабада. Как видим, это не совсем совпадает с пророчеством Лакшина о бессмертии.

«НИЧЕГО СВЯТОГО!»

Нокак же относился к романам «В круге первом» и «Раковый корпус» сам Твардовский? Естественно было ожидать, что Лакшин поведает нам об этом со всей обстоятельностью, но он — ни слова. Человек, сам объявивший себя свидетелем на процессе, молчит. С чего бы?

За неимением лучшего источника информации мы вынуждены обратиться к словоохотливому автору романов. Уж у него-то наверняка что-нибудь да найдем на сей счет. И действительно! О «Раковом корпусе», например, у него в одном месте сообщение такое: «Он (Твардовский) высказал высшие похвалы». Какие именно — неизвестно.

Можно ли этому верить? Мы, несколько осведомленные о бесконечном многообразии жизни, не исключаем возможности любого ее коленца, но все же надо принимать во внимание следующее. Похвалы, якобы возданные поэтом романисту наедине и нигде, кроме его, романиста, памяти не зафиксированные, находятся в уж слишком кричащем противоречии с приведенными ранее публичными высказываниями на сей же счет множества других писателей. Это с одной стороны. А с другой, помянутые похвалы своей непомерностью уж так похожи на обычную солженицынскую саморекламу! Но главное — как похвалы эти связать с другим за сто с лишним страниц отстоящим высказыванием Твардовского о том же «Раковом корпусе»? Вот с этим: «Даже если бы печатание зависело целиком от одного меня — я бы не напечатал. Там — неприятие советской власти. У вас нет подлинной заботы о народе! Такое впечатление, что вы не хотите, чтобы в колхозах стало лучше. У вас нет ничего святого… Ваша озлобленность уже вредит вашему мастерству».

На сей раз в пользу достоверности говорит то, что суждения поэта не только не противоречат оценкам многих других писателей, но и вполне идентичны им по духу. Кроме того, эти суждения находятся совершенно в русле некоторых других столь же резких, прямых и решительных высказываний Твардовского о произведениях Солженицына, например, о пьесе «Олень и шалашовка»: «Я бы (в случае ее опубликования. — В.Б.) написал против нее статью. Да даже бы и запретил». Или вот высказывание уже о самом Солженицыне как человеке и литераторе, без тени смущения воспроизведенное в «Теленке»: «Ему с…т в глаза, а он — Божья роса!»[49] Да, очень правдоподобно, в узком кругу Твардовский такое мог.

Здесь уместно еще раз напомнить, что этого-то человека, который в лицо говорил Солженицыну о его злобности и нелюбви к народу, готов был выступить против иных его произведений и даже запретить их, который, наконец, открыто, при нем же изумлялся его способности превращать в Божью росу нечто по химическому составу совсем иное, — этого-то человека ученый критик Лакшин изображал нам «литературным наставником» вышеназванного алхимика! Нет, все же не совсем одинаковое отношение к Солженицыну было у Твардовского, «потомственного крестьянина», как его называет критик, и у Лакшина, «дворянина духа».

ПРОЗРЕНИЕ ПЕТУХА

Что ж, как ни разительно противоречат позиция и оценка Лакшина суждениям многих других писателей и самого Твардовского, но это своя позиция, своя оценка, тут видны решительность, определенность и даже смелость. Да, критик глубоко убежден, что повесть «Один день Ивана Денисовича», а также романы «В круге первом» и «Раковый корпус» останутся как явления литературы, «переживут всех нас» и будут драгоценным художественным достоянием потомков. Мы, как и многие другие, не согласны с такой точкой зрения, но мы готовы были ее уважать за определенность. Однако…

Ведя речь о великих заслугах перед литературой и человечеством редколлегии, в которой он состоял одним из активнейших членов, критик-свидетель заявляет, что если бы в свое время «Новый мир» не напечатал «Один день», а западные издательства — «В круге первом» и «Раковый корпус» и произведения эти в наши дни вообще не появились бы на свет, но «все же по счастливой случайности уцелели бы для будущих поколений», были бы обнаружены и опубликованы, то… Зная оценку Лакшина этих произведений, мы, естественно, ожидаем, что дальше он скажет нечто вроде следующего: «потомки наши встретили бы названные сочинения Александра Исаевича с таким же восторгом, благоговением и благодарностью, как в XIX веке встретили „Слово о полку Игореве“, написанное за шестьсот лет до этого». Но странное дело! Хотя наш литпророк и не заглядывает в многовековую даль, а имеет в виду вроде бы только ближайшие 40 — 50 лет, однако пишет: «И „Иван Денисович“, и романы Солженицына представляли бы тогда, наверное, куда более отвлеченный исторический интерес». Куда более! А дальше еще убийственней: «Ими (перечисленными творениями таланта-гиганта, гения, равновеликого Толстому и Достоевскому. — В.Б.) заинтересовались бы разве что какие-нибудь, говоря его словами, «гробокопатели…» Обратите внимание: «разве что»! То есть критик легко допускает, что и литературные «гробокопатели»-то не заинтересовались бы. Право, как-то даже неудобно при виде такого уж вовсе не дворянского поворота на 180 градусов. Разумеется, от нашего проклюнувшегося было уважения к твердости позиции критика не осталось и следа.

И ВСЕ-ТАКИ «НЕ ВИНА КУКУШКИ…»

АЛакшин между тем продолжает: «Я не рискну теперь утверждать, просто не знаю, когда он говорит правду по убеждению, а когда актерствует, рассчитанно бьет на эффект, лицемерит». Душевное смятение, запечатленное критиком в последнем признании, в известной мере иногда испытываем и мы перед его собственной фигурой. Мы, например, не рискнем утверждать, мы просто не знаем, когда он был самим собой — когда объявлял Солженицына величайшим гением или когда писал о «художественных промахах» автора, не избежавшего даже в лучших своих вещах, допустим, такого элементарного просчета, как «дешевая карикатурность» иных персонажей; когда истово и самозабвенно бил новомирским лбом «вечный ему поклон» или когда возмущался его претензией вещать от имени русского народа; когда пыхтел спроворить ему нетленный памятник в сердцах потомков или когда выражал сомнение, заинтересуются ли его книгами литературные «гробокопатели» хотя бы через сорок лет; когда благоговейно выводил на челе титана слова «великое дитя двадцатого века» или когда шлепал ему на мягкое место печать: «Бойкая молекула»; когда…

Но еще несколько строк: «Значит, снова старая дилемма: как совместить малую ложь и большую правду, великость души и неблагодарность, „гений“ и „злодейство“?» До чего ж характерная оговорочка: «дилемма! как совместить»! Дилемма — это вопрос не совмещения, а наоборот — выбора. Критику же действительно хотелось бы совместить.

Тоска по совмещению несовместимого проявляется в работе В. Лакшина многообразно и повсеместно. Она, в частности, видна и в том, каким богатым набором эвфемизмов пользуется критик для характеристики многих крайне неприглядных действий Солженицына. К примеру, тот бесстыдно лжет, а критик потупляет глазки: «Солженицын ошибается», «лукавит Солженицын». Он бесцеремонно передергивает, извращает факты, а критик едва ли не с улыбкой журит его: «о многом пишет иначе, чем было, — намеренно или случайно». Он от ненависти и злобы аж слюной брызжет, а критик, кажется, рад, что нашел слово, столь близкое по звучанию, но столь далекое по смыслу: «Автор „Теленка“ брюзжит…» А чего стоит такая фраза: «Я на него сержусь, когда он пишет нехорошо о Твардовском». Пишет нехорошо! Право же, это совершенно в духе тех гоголевских дам, которые были столь деликатны (тоже дворянки!), что не могли произнести «этот стакан воняет», а говорили «стакан нехорошо себя ведет».

Жажда совмещения доходит у Лакшина до того, что он если и не готов «совместить» Солженицына с нашим нынешним днем, то по крайней мере очень сожалеет, что этого не произошло. «Я иногда думаю, — делится он с нами заветной думкой, — что займи руководство лично к нему более лояльную позицию, не помешай оно получить ему в 1964году Ленинскую премию, дай напечатать на родине „Раковый корпус“ и „В круге первом“ — и Солженицына мы видели бы сегодня иным», т.е., надо думать, вполне «совместимым» с нашей жизнью. Ну, а если романисту для полной-то нашей к нему лояльности этого показалось бы мало и потребовал бы он еще, допустим, пост главного редактора «Нового мира», должность секретаря Союза писателей и Золотую Звезду Героя, как его персонаж Ванька Воробьев, — что тогда? Сомнений нет: Лакшин предложил бы и это. Для него самоочевидно: Солженицын — страдалец. «Он долго проявлял известную гибкость и терпимость…» — уверяет нас критик. Но в чем же видна эта «гибкость»? Уж не в том ли, что, добиваясь публикации своих романов, он отказался от пьесы «Пир победителей», насквозь и пещерно антисоветской, где нашлось место даже для гнусных издевок над Зоей Космодемьянской? В чем же явилась нам его «терпимость»? Не в том ли письме, в котором он выставлял Союзу писателей ультиматум относительно «Ракового корпуса»: «Я настаиваю на публикации моей повести безотлагательно!»?

Но Лакшин гнет свое: «Не его вина, что ему не пошли навстречу». Он, мол, сердешный, ни в чем не виноват, виноваты те, кто «оттолкнул его и сделал своим злейшим врагом». Вон ведь что: врагом-то его «сделали», а сам-то по себе он уж до того пригож был, что хоть Николая Угодника с него пиши. И это говорит человек, который знает же, обязан знать, что «Архипелаг ГУЛаг» Солженицын начал еще в 1958 году, пьесу «Олень и шалашовка», ту самую, против которой Твардовский готов был выступить со статьей и даже запретил бы, — в 1954-м, поминавшийся «Пир победителей» — еще раньше этого лет за пять, что, наконец, и арестован-то он был не за какую-то там прогрессивную критику культа личности, а за самую крайнюю, предельную антисоветчину. Так что, когда Александр Исаевич явился в «Новый мир» и крепко пожал руки его сотрудникам, он уже давно, лет 17 — 18, имел все основания считать себя вполне кондиционным антисоветчиком, и потому разговоры, что если бы, мол, в середине 60-х годов этому «лагерному волку», как с заячьей почтительностью называет его Лакшин, понежнее почесали за ухом, то «волка» мы видели бы сегодня иным, может быть, даже травоядным, свидетельствуют лишь о незаурядной наивности заячьей породы и о некоторых других ее внутренних качествах, не слишком высоко ценимых среди взрослых людей.

АВРААМ, ИСААК И ИСААКОВИЧ

Эти качества, кажется, ярче и полнее всего раскрылись в рассуждениях критика о том, что Солженицын «подает нам аввакумовский пример готовности к самосожжению». О, это захватывающий момент! Правда, с самого начала немного недоумеваешь: почему он подает аввакумовский пример? Известно ведь, что Аввакум никакой чрезвычайной готовности к своему самосожжению не выражал, иное дело — сожжение других. Царю Алексею Михайловичу он писал, например, из своего узилища: «Перестань-ко ты нас мучить тово! Возьми еретиков тех, погубивших душу свою, и пережги их, скверных собак, латынников и жидов, а нас распусти, природных своих. Право, будет хорошо». Так-то вот понимал он, что такое хорошо и что такое плохо. Ну, царь не послушал, и был сам Аввакум сожжен — факт бесспорный. Но говорить по этой причине о его «готовности к самосожжению», пожалуй, не менее странно, чем толковать о симпатии медведя к рогатине, которой его запороли. Так что оставим-ка неистового протопопа в покое и посмотрим, где это критик обнаружил «готовность к самосожжению» у Солженицына.

Оказывается, вот: «Ради того, чтобы напечатать „ГУЛаг“, рассказывает он в „Теленке“, пришел он к „сверхчеловеческому решению“ в случае нужды пожертвовать и собственными детьми». Да, такой увлекательный рассказец в «Теленке» есть. И мы были правы: Аввакум тут ни при чем, тут гораздо уместнее вспомнить библейского Авраама, пришедшего к сверхчеловеческому решению собственноручно принести в жертву своего единственного сына Исаака. Только Авраам, помнится, принял решение в одиночку и действовал тайно от своей жены Сарры: нож наточил для убийства, дрова приготовил для сожжения тела — все сам, а Солженицын — в полном согласии со своей женой Натальей Светловой, так что, вероятно, нож точил он, а дровишки или там керосин для разжигу готовила она. Какой милый образец согласия и разделения труда в семье!

Многоначитанный наш критик остолбенел от супружеского решения, и первая мысль, которая пришла ему при этом в голову, была, конечно же, мысль о Достоевском (его всегда вспоминают и цитируют, когда речь идет о драматических обстоятельствах, связанных с детьми): «Достоевский бы содрогнулся, услыхав такое». Ну, раз уж опять вызвана великая тень и уверенно высказываются предположения, как бы она поступила, то позволим себе и мы в последний раз коснуться ее и тоже кое-что предположить с некоторой долей уверенности.

Думается, Достоевский прежде всего спросил бы Лакшина: «Милостивый государь Владимир Яковлевич! Ответьте мне как дворянин дворянину, почему вы говорите о готовности Солженицына к „самосожжению“, когда он-то вел речь о готовности пожертвовать не собой, а детьми, т.е. о „детосожжении“, о „сыносожжении“?» Что на это ответил бы Владимир Яковлевич, мы не знаем. Затем Достоевский, пожалуй, спросил бы самого Солженицына: «Батюшка Александр Исаевич! Между нами, гениями, говоря, отчего вы с супругой были столь решительно готовы пожертвовать детьми, когда более пристало тут выказать готовность пожертвовать своей собственной жизнью, а не жизнью другого?» Дружные супруги, возможно, ответили бы в один голос так: «А потому, господин Достоевский, мы говорили о жизни детей, что дети для нас дороже собственной жизни. Имелось в виду, молча подразумевалось, что уж за своей-то жизнью мы и вовсе не постоим». — «Но отчего же молча? — спросил бы Федор Михайлович. — Гласность в таком вопросе не помешала бы».

Видя непреклонность четы Солженицыных в столь ужасном решении, великий писатель, конечно, постарался бы путем их расспросов выяснить, а как, каким образом, откуда, с какого боку жизни детей непреклонных супругов могла угрожать смертельная опасность в связи с публикацией «ГУЛага». Что — отняли бы страшные люди у нобелевского лауреата детишек и объявили бы ему: «Не смей печатать „ГУЛаг“! Не то и Степку твоего и Ермолашку тотчас по выходе сигнального экземпляра пропустим через мясорубку» — так, что ли? Солженицын с супругой, конечно, ответили бы не колеблясь: «Да, да! именно через мясорубку!» Но Лакшин-то, критик и литературовед, должен же знать, что Достоевского на мякине не проведешь.

Возможно, великий писатель сказал бы еще и так: «Вот вы, Владимир Яковлевич, знаете Александра Исаевича много лет, считали его близким себе человеком. Известен ли вам хоть один случай, когда бы он пожертвовал чем-нибудь дорогим для себя?» Все за то, что Лакшин ответил бы: «Нет, не знаю». — «Ах, не знаете! — воскликнул бы Федор Михайлович. — Ну, а знаете ли вы, что есть люди, которые ради красного слова не жалеют ни мать, ни отца, ни малых детушек?» — «Да, эту поговорку мы проходили по фольклору еще на первом курсе». — «В этом-то, сударь, и вся штука-с!» — заключил бы классик.

С присущей ему основательностью докопался бы Достоевский и до того, что первый сын, Ермолай, родился у Солженицыных в феврале 1970 года, а второй, Степан, в сентябре 1972-го. Следовательно, когда Солженицын писал свой «Архипелаг», когда в мае 1968 года закончил его, когда вскоре переправил рукопись во Францию, в антисоветское издательство, и тем самым проблема публикации оказалась надежно решенной, когда в конце 1969-го уже хотел издать, но почему-то передумал и перенес на более поздний срок, — когда все происходило, детей у него — вы слышите, граждане? — детей у него в отличие от Авраама не было, просто-напросто не было. И поэтому при всей его сверхчеловеческой готовности пожертвовать он никем не мог. Правда, у жены был сын от прежнего брака. Выходит, Солженицын выражал решительную готовность пожертвовать пасынком… Вот так Авраам Исаакович… Между прочим, пасынок вскоре и умер…

XIII . ВНУК ДЕДУШКИ СЕМЕНА: «ГРАНИЦЫ НЕ НАРУШАТЬ!»

Совершив 12 февраля 1974 года беспосадочный и бесплатный перелет Москва — Франкфурт-на-Майне, Солженицын несколько неожиданно для себя оказался в ФРГ, где и пробыл недолгое время. Затем жил в Швейцарии. Оттуда перебрался в Канаду. Канадцы сочли несколько обременительным для себя пребывание такого гостя на их земле более шести месяцев, в результате чего с конца апреля 1975 года тот окончательно обосновался в США, в маленьком городке Кавендиш, что в штате Вермонт, одном из самых маленьких штатов страны в ее северо-восточном углу.

Во время всех переездов и переселений Александр Исаевич по-прежнему неусыпно заботился о сохранности и процветании своей ряхи, в просторечии называемой также «будкой». О том, как он продолжает делать это в Кавендише, можно было прочитать в американских газетах «Вашингтон стар» и «Ультима ора» за август 1977 года. Статья в первой из них озаглавлена «Тюрьма, тщательно выстроенная по собственному проекту» и принадлежит журналисту Уильяму Деланей; статья во второй названа «Солженицынский рай» и дана без подписи.

В Кавендише было тогда всего 1264 жителя. Некое доверенное лицо заранее купило для Солженицына на Уинди Хилл Роуд, что на окраине города, весьма просторный дом и пятьдесят акров (двадцать гектаров) земли вокруг него. Впрочем, как далее поясняет «Вашингтон стар», есть там еще «небольшой домик для гостей и домик у пруда» неизвестного назначения, итого — три домика. Приобретение обошлось, по данным одной газеты, в 100 тысяч долларов, по данным другой — в 160. Даже вторая сумма для такого «монрепо», думается, не очень велика. Гораздо больше удачливый приобретатель потратил на коренное переоборудование дома и всего имения: тут газеты почти сходятся, называя сумму в 250 — 260 тысяч. Следовательно, общие затраты составили тысяч 350 — 400. Для осознания размера этой цифры заметим, что годовая зарплата Квентина Р. Фелана, мэра городка, составляет, по данным «Ультима ора», чуть больше 21 тысячи долларов. Таким образом, покупочка Солженицына равна жалованью мэра американского города за 15 — 20 лет. К этим сотням тысяч личных затрат на себя следует присовокупить еще некоторую сумму, которую новосел пожертвовал на общество: по словам мэра, дал 300 (триста) долларов на строительство школы. У четы Солженицыных трое детей, им вскоре предстояло пойти учиться, так что за каждого жертвовалось по сотняшке. Итак, 350 — 400 тысяч + 300 долларов — вот во что обошлось поселение в Кавендише. Конечно, все это далеко от размаха Семена Ефимовича Солженицына, деда писателя, который перед революцией владел на территории нынешнего Ставропольского края не двадцатью гектарами, а двумя тысячами десятин, т.е. в сто с лишним раз больше, да еще — около двадцати тысяч голов овец. Разумеется, тут размах не тот, не дедовский, но все же…

Первое, что новый хозяин сделал, вступив во владение поместьем, это создал порядок, который «Ультима ора» описывает следующим образом: «В доме Солженицына восемь комнат. У входа (на территорию поместья) установлена телевизионная камера, которая круглые сутки направлена на людей и машины, проходящие вблизи трехметрового забора. Как только заходит солнце, включаются два мощных прожектора. Сигнальная система работает отлично. Если непрошеный гость пересекает луч электронного фотоэлемента, во всех помещениях сразу же раздается вой сирены. Все двадцать гектаров обнесены непроходимой изгородью из колючей проволоки. Вокруг царит абсолютный покой, нарушаемый лишь журчанием ручейка да звуками лесных обитателей…»

Переговоры с тем, кто хочет лицезреть хозяина поместья, ведет через переговорное устройство Ирена Альберта, переводчица и секретарь. Газета рисует это так: « — Да? Чем могу вам быть полезна?.. Очень сожалею. Господин Солженицын никого не принимает и не дает интервью. Он говорит, что всякое отвлечение от работы на пять минут выбивает его из колеи на целую неделю… У него слишком много важных дел…»

Читаем дальше: «С рассвета и до поздней ночи наш персонаж работает в своем кабинете, специально построенном в виде карцера. В свой уединенный кабинет он попадает по двенадцатиметровому подземному туннелю».

Газета еще подбрасывает детальки: на воротах имения нет даже ящика для писем и газет (секретарь получает корреспонденцию непосредственно на почте — так-то оно надежней!), но зато есть крепежная цепь и вывеска: «Границы не нарушать!» Есть еще какой-то «караул», но из текста неясно, люди это или уже знакомая нам сигнальная система.

Ну, до карцера и туннеля в Кавендише никому дела не было, ибо в Америке, как известно, па-а-алнейшая свобода: где нравится, там и живи — хоть в карцере, хоть в подземелье, хоть в Белом доме. Но забор с колючей проволокой каким-то образом мешал и раздражал. В местной газетке «Ратланд геральд» появилась сердитая статейка: что это, мол, за новый конкистадор из Старого Света явился? Исаич хотел отмолчаться, но не тут-то было! Ему предложили прибыть на ежегодное собрание представителей населения городка и «попросили объяснить, почему он отгородился от мира забором из колючей проволоки, который у жителей округи вызвал некоторое беспокойство».

ОГО-ГО!..

Конкистадор оставил свой кабинет-карцер и предстал перед собранием, чтобы дать объяснение. По свидетельству «Ультима ора», дело было так. «Я очень сожалею, — сказал он с помощью Ирены Альберта. — Дело в том, что я вынужден избегать некоторых опасностей». И рассказал, продолжает газета, «о покушениях, которые на него устраивались в Швейцарии, и о своем постоянном страхе перед советскими агентами, которые охотятся за ним».

Достославные жители Кавендиша, все 1264 человека до единого во главе с мэром Квентином Феланом, до сих пор ничего и слыхом не слыхивали о злодейских покушениях на Солженицына. По всей вероятности, они были ошеломлены открывшейся им ужасной новостью и, кляня в душе свою провинциальную неосведомленность, принялись расспрашивать. Когда же это имело место, да где именно, и сколько раз покушались? И что — стреляли по окнам отеля из базуки, наезжали бульдозером, пытались сбросить в шахту лифта, клали под подушку гюрзу или, наконец, пробовали всучить отравленные страшным ядом кальсоны? И как удалось избежать гибели? И где же была свободная пресса свободного мира — почему молчала о таких циничных преступлениях против мировой культуры? И неужто уже здесь, черт возьми, в тихом Кавендише, объявились вездесущие агенты?

Ну, а почему покушались именно в Швейцарии? Вроде бы в России-то, дома, провернуть такое дельце было бы легче да и дешевле обошлось бы — без командировочных затрат в валюте. А ведь они немалы, эти затраты на командировку, особенно за океан, в Кавендиш! И всем же известно, что валюта нужна России для разного рода закупок в США. Это сколькими ж, допустим, тоннами пшеницы пришлось бы пожертвовать русским ради сомнительного удовольствия видеть одного беллетриста в белых тапочках?

Все обилие возможных недоуменных вопросов новосел оставил без внимания. По словам газеты, он осветил только пункт, касающийся советских агентов в Кавендише: «Я испытываю страх, так как мне постоянно угрожают. За ограду моего дома не раз подбрасывали письма с угрозой убить меня и членов моей семьи. Такие же письма постоянно приходят и по почте».

Но где эти подметные письма? На каком они языке? Откуда отправлены? Подписаны как-нибудь или анонимны? Нет ли на них штемпеля одного из почтовых отделений близ Лубянки? Нельзя ли оттуда хоть что-нибудь процитировать? Граждане Кавендиша ничего не узнали и об этом.

А Солженицын-то, оказывается, еще раньше, в Москве, получал письма с угрозами. Говорит, что шли они пачками, но нечто конкретное поведал лишь об одном. Это было письмо, на конверте которого он обнаружил волосок. Наивный человек сказал бы: подумаешь, прилип, прицепился по дороге, известное дело: волос — дурак! Но Исаич не такой простачок: сразу понял, что кое-кто специально «вклеил» сей волосок «для дрожи нервов» адресата, и он назвал его «загадочным» и разглядел некий таинственно-страшный мистический смысл в том, что волосочек-то — ого-го! — не простой, а «извилистый». Волосатые письма — какое чудовищное террористическое изобретение Советов!

Впрочем, не только в письмах дело. «Зимой 1971/72 года, — писал Солженицын в „Теленке“, — меня предупредили даже несколькими каналами, что готовятся меня убить через автомобильную аварию». Несколькими каналами! Это вам не шутка. Возможно, черное дело планировалось так: вот едет ничего не подозревающий сочинитель в своем «Москвиче» (у него к тому времени уже был), обдумывает сюжет нового антисоветского романа, вдруг из-за поворота выскакивает прямо на него тяжеленный советский «МАЗ». Трах! — и ваших нет. Ряшка — всмятку. Погиб великий писатель, переломился «Меч Божий», и вместе с ним пропал грандиозный замысел. Но, как видим, коварный план не осуществили. Почему — неизвестно. Да уж не потому ли, что, кажется, как раз тогда вдвое подорожал бензин? А ведь «МАЗы» эти столько жрут, проклятые! Подсчитали — нерентабельно. А экономика должна быть экономной. Пусть живет.

Почему-то Солженицын промолчал о том, что уже здесь, на американской земле, была попытка проникнуть к нему за колючую проволоку. Правда, всего лишь одна, но разве не могло оказаться вполне достаточно и одной? Пиф-паф! — и нет нобелиата. Какая-то женщина, никому не известная даже по имени, хотела его видеть. Она была с сыном — девятнадцатилетним парнем, пребывающим, увы, не в своем уме. Свихнулся, знать, на почве антикоммунизма. По дороге в Кавендиш парня дважды арестовывали: «первый раз за то, что ворвался в школу и назвал помощника завуча коммунистическим шпионом, а второй раз за то, что пытался влезть без приглашения в чужую машину» («Вашингтон стар»). Расчет здесь, должно, был простой: уж такому-то собеседничку хозяин поместья во встрече не откажет. И в самом деле, ведь нашлось бы у них о чем перемолвиться. Глядишь, юный паломник рассказал бы о новейших антисоветских концепциях среди психов, а писатель — о возможностях отображения сего феномена в художественной литературе. Но Солженицын, усмотрев и здесь, конечно же, коварные проделки советских агентов, один из которых принял облик женщины, а второй прикинулся полоумным, от встречи уклонился. Долго и тщетно «бедная женщина с сумасшедшим сыном слонялись перед его забором, надеясь на встречу». Увы, ослепленные светом прожекторов, оглушенные воем сирен, они вынуждены были убраться восвояси. «По имеющимся сведениям, — пишет „Вашингтон стар“ об отвергнутом собеседнике, — он сейчас находится в заведении для душевнобольных, а его мать вернулась в Нью-Йорк».

Да, почему-то не поведал писатель и об этой загадочной попытке проникновения в его «монрепо» за колючей проволокой, но зато вот что сказал о Кавендише и о своих вкусах: «Я выбрал это место потому, что не люблю больших городов с их суетой и бесцельным времяпрепровождением. Мне нравится жить просто». Ну, простоту образа жизни каждый, конечно, понимает по-своему. Генри Торо, например, на родине которого теперь обосновался Солженицын, понимал ее как жизнь в глухом лесу в самодельной хижине — так он и жил на берегу Уолденского озера, добывая питание возделыванием клочка земли. А другие, приобретя 20 гектаров угодий с персональным прудиком, три домика, три автомобильчика, наняв адвоката и секретаря, владеющего восемью языками, все считают, что это еще недостаточно для простой жизни, и, чтобы уж окончательно, чтобы уж в доску опроститься, обтягивают свои ворота цепью, покупают в знаменитой вашингтонской фирме «Нэшнл секьюрити системс» сигнальную аппаратуру, устанавливают два прожектора и дюжину сирен, опутываются колючей проволокой, — и только после этого решаются объявить: «Мне нравится жить просто». И ждут аплодисментов.

Подводя итог, «Вашингтон стар» сообщает, что сейчас уже нет колючей проволоки поверх забора, но забор, судя по всему, так и остался.

Конечно, никто не может быть вполне уверен, что все рассказанное здесь нам — кристальная, ничем не замутненная правда. Но мы повторим то, что уже говорили: если Солженицын в обоснование достоверности своих многочисленных рассказов и обвинений то и дело приводит такие, например, аргументы, как «за что купил, за то и продаю», «нельзя проверить, но как-то верится» и т.п., — то почему такими аргументами пренебрегать нам? Тем более что мы «продаем» купленное не где-нибудь, а сразу у трех газет, и расходятся они лишь в частностях.

XIV . ЯВЛЕНИЕ МЕССИИ НА ИРТЫШЕ

Во время своего грандиозного похода в мае — июне 1994 года из Владивостока на Москву Александр Солженицын, как известно, время от времени в наиболее примечательных пунктах разбивал литературно-политические биваки. Так было и в Омске — там, где великий Достоевский отбывал кандальную каторгу.

Во многом это был типичный для всего похода бивак. На встрече с жителями города писателю довелось услышать, как и везде, горькие, проникнутые болью и гневом слова о нынешнем положении народа. Чего стоят хотя бы только выступления Г.В. Кудрявцевой, врача с «телефона доверия», говорившей о нищете, бездуховности, одичании людей, или инженера П. Рычкова, на примере своего предприятия нарисовавшего страшную картину резкого расслоения общества, нарастающей враждебности в нем, верно сказавшего, что «нас загоняют в денежное рабство».

С другой стороны, как и везде, прозвучали выступления в немалой степени наивно-благостные. Так, один оратор возлагал особые надежды на то, что Солженицын — нобелевский лауреат и потому «сможет определенным образом повлиять на развитие процессов, которые стали неуправляемыми». Три с лишним года тому назад в ответ на мою статью, в которой я неласково писал о таких махровых прогрессистах, как Анатолий Собчак и Гавриил Попов, старый, больной ветеран войны омич В.М. Вершинский прислал мне возмущенное письмо. Там были и такие строки: «У нас в Омске очень много говорят и пишут о ветеранах, какая, мол, огромная забота им уделяется. Но это все трепотня председателя облсовета Леонтьева и ему подобных. На ветеранов чихают, делая лишь для себя красивую жизнь. Они даже запрещают оказывать помощь старикам-одиночкам. А я уверен, Собчак и Попов обязательно обратили бы на это внимание». Ах, дорогой Василий Михайлович, неужели до сих пор пребываете в этой уверенности? Попов, как известно, сбежал от ответственности, а как живут ленинградские ветераны под совиным крылом Собчака, спросите у них… И Солженицын поможет нам ничуть не больше, чем эти два махровых. Тем паче что ведь Нобелевская премия его весит ничуть не больше, чем такая же премия Горбачева, ибо она выдана хотя и раньше, но за такого же смысла заслуги.

Да и кто считается ныне с какими-то там премиями, званиями, регалиями? Ты дело сделай, поступок соверши, ты властному мерзавцу пощечину залепи. Тогда тебе поверят. Но с этим у Александра Исаевича ныне, увы, негусто. Вот щелкнул он мимоходом своего солауреата Горбачева, потом Гайдара, Жириновского, Бессмертных. Иной скажет: «Лихо!» Но нет, это, как всегда у Солженицына, сделано расчетливо, обдуманно, взвешенно: названные фигуры весьма различны, но есть у них одна общая и важная для их обидчика черта, которая и подвигла его на столь отчаянный поступок, — все они не у власти.

А конкретно против какого-нибудь Чубайса или Шумейки он и словечка не молвил. Еще бы! Ведь эта публика церемониться не станет, у них не заржавеет. К тому же как не принять в расчет и то, что любезный друг Лужков, встретивший его на Ярославском вокзале с объятьями и лобзаниями, предоставил пятикомнатную квартиру с двумя ваннами и двумя сортирами в том самом роскошном, с иголочки, правительственном доме, где уже обитали, ползали по этажам шумейки да бурбульки. Да неужто он их на новоселье не позвал? И попробуй вякни теперь против хоть одного. Лужков-то, вестимо, друг наперсный, но если он недрогнувшей рукой отключал всю систему жизнеобеспечения в квартирах и дачах председателя Конституционного суда, вице-президента, а потом и у парламента страны, у всего Белого дома, то что ему стоит отключить пару сортиров в квартире приезжего литератора из Ростова-на-Дону. Куда в таком разе бежать? К Чубайсу? Он же зелененькие будет требовать за каждый визит.

В своей беспощадной критике Александр Исаевич умело обходит не только опасных конкретных лиц, но и опасные конкретные вопросы. Например, еще во Владивостоке его прямо спросили о Курилах. Он ответил: «Надо соблюдать приоритетность проблем. Сейчас 25 миллионов русских оказались вне России. Вот когда решим эту проблему, тогда проблема Курил решится сама собой». Ах, до чего ловко! Он, как видим, в принципе не против отдать Курилы, но в данный момент сумел и русский патриотизм выказать, и японцев, издающих его сочинения, не обидеть, и системность мышления продемонстрировать… Но ведь вот на что все это похоже. Находясь еще в ссылке, Солженицын заболел. Говорит, раком. И поехал он из своей ссылки в Ташкент лечиться. Там, как водилось, встретили ссыльного страдальца наилучшим образом и довольно быстро вылечили. Теперь он уверяет, что главную роль тут сыграло не умелое, внимательное и бесплатное лечение руками высококвалифицированных советских врачей, а его собственное страстное желание написать «Архипелаг» (и получить Нобелевскую премию). Раньше уверял, что его выздоровление — это вообще лишь промысел Божий, и ничего больше. Теперь на сей счет почему-то молчит… И вот представим себе, что тогда по приезде в Ташкент у Солженицына начался бы острый приступ аппендицита, надо оперировать, или хотя бы нестерпимо заныл зуб. Приходит он с перекошенным ликом к тамошнему врачу по специальности: «Умоляю, помогите!» А тот отвечает: «Надо соблюдать приоритетность проблем. У вас же не то рак, не то грыжа. Вот когда вылечим вас от рака, тогда и займемся аппендицитом, зубом. А то мы, допустим, поставим вам серебряную пломбу, а вы, чего доброго, глядь, и сыграли в ящик. Это неэкономично. Приоритетность проблем прежде всего!» Хотел бы я в сей момент видеть мордашку Александра Исаевича… Да, и по причине столь очевидной уклончивости нобелиата его возможность повлиять на то, что происходит в стране, представляется более чем сомнительной.

Возвращаясь к характеристике омского бивака, надо заметить, что наряду с похожестью на другие биваки были у него и свои примечательные особенности. Именно сочетание того и другого привлекло к нему мое внимание, как, признаться, и то непредвиденное обстоятельство, что там моя по имени названная скорбная тень незримо витала под люстрой, а хула и проклятия в мой далекий адрес вызывали бурные аплодисменты, переходящие в овацию.

Итак, о типичном кое-что уже сказано. А что было в Омске особенного, непохожего на другие встречи и потому наиболее интересного? По-моему, прежде всего это великое обилие пламенных похвал и раблезианских эпитетов в адрес заезжего гостя. Вот только полюбуйтесь: «великий писатель…», «великий сын России», «великий патриот…», даже «единственный русский патриот», как объявил В.Г. Бахарев, видимо, готовый в порыве восторга зачислить в антипатриоты и самого себя и свою тещу. Вроде бы для приличного общества этого уже хватит. Нет, неутомимые омичи продолжают акафист: «духовный пастырь русского народа…», «любезен он народу…», «символ мужества, честности, свободы…» Впечатление, право, такое, словно идет заключительный тур конкурса на лучшую эпитафию, и первый приз — квартира в том самом многосортирном домике. А он сидит и молча слушает, как председатель жюри. Ну хоть бы буркнул: хватит, мол, тошно. Нет!

И пылкие омичи еще наддают жару: «Человек, который представляет истинно русскую национальную культуру…», «Человек, который идет по России и оставляет за собой огненный след…», «Человек, который учил и учит жить не по лжи…» Вы помните Жоржика Ниву? Сколько в Омске у него родных братьев!

А один оратор воскликнул, кажется, теряя сознание от восторга: «Бога нет, царя нет, а есть только народный заступник Александр Исаевич Солженицын!» Только как так — Бога нет? Куда ж он девался? Был, был и вдруг — здрасьте. И представьте себе, ему ни слова и на это не возразил народный заступник, известный своей первосортной религиозностью. Неужто человек, который учил и учит, готов вкушать похвалы себе, если они даже замешены на отрицании Бога?

Тут из моря всех этих похвал и любезностей всплывает некое недоумение. Один оратор, сочинитель замечательных стихов, которые мы в конце приведем, рассказал, что целый месяц, пока Солженицын, «оставляя за собой огненный след», мчался из Владивостока в Омск, он проводил опрос населения: как, мол, вы относитесь к этому человеку, который двадцать лет учил нас из поместья за океаном, а теперь будет учить из подмосковного Троице-Лыкова, с модернизированной дачи Кагановича? Оказывается, «говорили разное» и по-разному. Одни — «очень приветливо, радостно». Другие — резко, зло, даже с ненавистью, аж зрачки расширялись. Вот и недоумение: почему же на встрече не прозвучало ни одно слово не только критики, но даже и несогласия? Почему же звучали одни лишь похвалы, любезности да комплименты, лишь благодарности да пожелания успехов? О кровавых событиях в Москве 3 — 5 октября 1993 года, в которых, как теперь установлено, погибли 829 человек, на встрече упоминалось не раз. Но почему же никто не напомнил «духовному пастырю русского народа», что он благословил эту расправу над людьми, большинство которых были русскими? Почему устроили гостю что-то вроде юбилейного чествования вместо того, чтобы бросить в лицо: «Адвокат убийц!» Ведь с одним из главных, с Лужковым, расцеловался он в первую же минуту по прибытии в Москву. Странно, омичи, странно…

Все омские комплименты, бесспорно, высочайшего полета, но, увы, надо честно признать: аллилуйщикам, обитающим на диком бреге Иртыша, не удалось-таки превзойти, допустим, Бернарда Левина, аллилуйщика, обитающего на цивилизованном бреге Темзы. Тот давным-давно уверял: «Когда смотришь на Солженицына, то понимаешь, что такое святая Русь!» Учитесь, доморощенные… Разумеется, не превзошли иртышане в эпитетах и самого духовного пастыря русского народа. Ведь с кем только из великих, знаменитых и могущественных он свою персону не сравнивает, кому только не уподобляет!

И на встрече в Омске «символ скромности» не обинуясь возгласил: «Я воевал доблестно!» Это уже не о литературной войне, а о настоящей. Ведь ничего похожего не слышали вы, омичи, ни от маршала Жукова, ни от вашего земляка-сибиряка трижды Героя Покрышкина, ни от тех, кто в отличие от «символа честности» прошел всю войну и водрузил Знамя Победы над рейхстагом.

Настойчивое, увлеченное разъяснение в отмеченном выше духе своей великой исторической роли, своей абсолютной непогрешимости «духовный пастырь русского народа» обрушил теперь на головы бедных омичей, как ранее тридцать лет обрушивал на голову и всего человечества: «Я предупреждал… Я остерегал… Я неоднократно об этом писал… Я предсказывал…» Инженер Рычков спросил его: «Нет ли у вас такого ощущения, что, целя в ГУЛаг, вы попали в Россию?» Действительно, иные его собратья по антисоветчине, как А. Зиновьев и В. Максимов, признали, что, метя в коммунизм, попали в Россию, содействовали крушению страны, и ныне горько сожалеют об этом, каются, льют запоздалые слезы. А Солженицын? Да ни в одном глазу! Разве может «Меч Божий» ошибиться, промахнуться, раскаяться!.. И вот вам истинная жемчужина непогрешимого ханжества: «Я не призывал к развалу СССР. Я не говорил: давайте развалим СССР. Я говорил еще в 74-м году: СССР развалится. Советский Союз не может держаться, потому что он держится на ложной основе, на ложной федерации, на ложных построениях. Я только предсказывал, что он развалится… Вот как это было, и выворачивать не надо». Представьте себе: знакомой супружеской чете вы двадцать лет твердите при встречах, по телефону, в письмах: «Ваш брак держится на ложной основе, на ложной любви, на ложном союзе. Ваш брак не может сохраниться, я предсказываю, что он развалится, рухнет, распадется». И вы не один, у вас полчища подпевал, в газетах, по радио, в книгах твердящих то же самое, к тому же у вас лично репутация пророка и символа честности, духовного пастыря народа и единственного патриота. Я думаю, что такой обработки не выдержали бы ни Филимон и Бавкида, ни Афанасий Иванович и Пульхерия Ивановна, ни я лично, грешный, со своей драгоценной супругой. И вот плетется Филимон в нарсуд с заявлением о разводе, за ним семенит Пульхерия Ивановна, а следом и я петушком… Да ведь и сам Александр Исаевич прожил с любящей женой, почитай, лет тридцать, но вдруг какой-то таинственный голос стал ему нашептывать: «Ваш брак на ложной основе. Вы — Антей, Зигфрид, Меч Божий, а она? Вы разведетесь, брак лопнет. И не горюйте. Есть другие варианты…» Итог известен: в предпенсионном возрасте Зигфрид развелся с пенсионеркой Кримгильдой и женился на Дюймовочке.

Да, говорит Солженицын, я метил исключительно в коммунизм, хотел убить только его. Но, во-первых, с этим далеко не все согласны. Так, Эдуард Лимонов, долгие годы и как раз именно те, когда на Западе появился «Архипелаг ГУЛаг», живший в США и во Франции, утверждает ныне: «Уже тогда он был тем, кто он есть сегодня, — расчетливым, хитрым литератором-интриганом с тяжелой формой мании величия… Отталкивающим типом выглядит старец даже в автобиографии. Умело играя на слабостях власти СССР и подыгрывая желаниям Запада, построил он свою карьеру опального писателя. Построил на разрушении. Его нисколько не заботило то обстоятельство, что публикация „Архипелага“ вызвала волну ненависти не только к КПСС, не только к брежневскому режиму, но к России и русским, вызвала вторую холодную войну в мире. Он не думал о последствиях публикации своих произведений, его цель была личной, воздвигнуть себя. Ему нужна была Нобелевская премия. И ему помогли получить „Нобеля“ американские дяди, далекие от литературы. В их интересах было создание самой большой рекламы вокруг „Архипелага“, этого лживого обвинительного заключения против России. Разрушитель Солженицын был поддержан: тиражи его посредственных романов (по их художественной ценности едва ли превосходящих романы Рыбакова) были искусственно завышены. В конце семидесятых годов американский издатель Роджерс Страусс рассказывал мне в Нью-Йорке, что в свое время ему предлагали выпустить „Архипелаг“ гигантским тиражом и давали на это большие деньги „люди, связанные с ЦРУ“. „Но я отказался!“ — гордо заявил Страусс. Другие издатели, как знаем, не отказались. „ГУЛАГ“ наводнил мир, пугая и ожесточая против России». Да, именно против России, против русских, а вовсе не только против коммунизма, и как могло быть иначе, если в Коммунистической партии состояли почти 20 миллионов человек, цвет нации, и вместе с членами семей это по меньшей мере уже 60 миллионов во всех сферах жизни, во всех слоях общества. Каким образом и кто мог отделить их от остального народа? Это мог сделать разве что только такой замшелый догматик и схоласт, как Кощей Бессмертный.

Выступление Солженицына на встрече с омичами как бы распадается на две части. Первая была посвящена положению дел в стране. И ничего нового он тут не сказал, однако это не мешало ему говорить тоном первооткрывателя и с горечью неоцененного пророка. Тон этот для него извечный, он не изменил ему и во время похода на Москву. На первой же пресс-конференции во Владивостоке заявил: «Сегодня 25 миллионов русских живут не в России. Отдали 12 миллионов Украине — никто ничего не сказал. 7 миллионов русских отдали Казахстану. Опять никто не сказал ни единого слова. 60 процентов не казахов пытаются сделать казахами. И все об этом молчат». Все трусливо и подло молчат, а вот он припожаловал из-за океана и первым возвысил протестующий гневный голос русского патриота. Ну, действительно, думают иные господа-товарищи, получается, что единственный. А на самом-то деле тут поразительный образец жульничества, ибо вся наша оппозиционная пресса, деятели оппозиции без конца твердили и твердят об этом, только гораздо серьезней и глубже: никто миллионы русских никуда не отдавал, а развалили страну, превратив республиканские, по сути, административные границы в межгосударственные, и задача не в том, чтобы, как призывает Солженицын, вывозить русских из бывших республик (о Прибалтике он, разумеется, умалчивает) в Россию, а в том, чтобы на новой государственной основе восстановить великую державу. Конечно, есть люди, которые по своему положению обязаны не молчать о положении русских вне России, но они молчат или только изредка что-то бормочут сквозь зубы. Это вся кремлевская камарилья. Но «символ мужества» никого из них персонально назвать не посмел, ибо по нутру своему он расчетлив, как главбух бюро ритуальных услуг.

Тележурналисты А. Любимов и Е. Киселев прямо его спрашивали, как, мол, относитесь к нынешним политическим руководителям, т.е. ко всей этой шараге реформаторов. Он ответил: «Я никого из них не знаю, даже по телевидению не видел». Господи, да разве есть нужда лицезреть, допустим, такую личность, как Черномырдин, чтобы составить представление и о нем, и о его деятельности? Вон же Толстой тоже не лицезрел по телевидению Столыпина, черномырдинского коллегу, однако же, как видно из писем, имел о нем ясное представление: «Пишу вам об очень жалком человеке, самом жалом из всех, кого я знаю теперь в России… Человек этот — вы… Не могу понять того ослепления, при котором вы можете продолжать вашу ужасную деятельность, угрожающую вашему материальному благу (потому что вас каждую минуту хотят и могут убить), губящую ваше доброе имя, потому что уже по теперешней вашей деятельности вы уже заслужили ту ужасную славу, при которой всегда, покуда будет история, имя ваше будет повторяться как образец грубости, жестокости и лжи…» Пожалуй, небесполезно Черномырдину прочитать бы нечто подобное, учитывая хотя бы то, что предсказание писателя, высказанное в скобках, увы, всего через два года сбылось. Это во-первых.

А во-вторых, уж Солженицын-то лицезрел Ельцина по американскому телевидению да еще несколько раз по телефону с ним беседовал, например, согласовывая свой поход Владивосток — Москва. Но его спрашивают, как он относится к Всенародному, и он снова ловко уходит от прямого ответа: «Сложно. Очень сложно». А чего тут сложного, если перед нами два самых крупных антисоветчика всех времен, народов и континентов, только один орудует в литературе, так сказать, антисоветчик слова, а второй — антисоветчик дела. Первый расстрелял парламент, а второй сладко причмокнул: добре, сынку, добре!

Наконец, как увязать слова Солженицына о том, что никого из нынешних отцов отечества не знает, с его постоянными уверениями, будто все двадцать лет отсутствия он внимательнейшим образом следил за всеми событиями в стране, и в Америке, в вермонтском поместье, лишь старилось в трудах его бренное тело, а вечно молодая душа пророка витала без передыху над просторами любимой отчизны от Мурманска до Кушки и обратно, от Калининграда до Курил и обратно?..

Вторую часть выступления Александр Исаевич посвятил себе. И тут мы услышали много удивительного. Так, он уверял, что когда был школьником младших классов, то его «учили отречься от родины, от веры, от отцов и матерей, от братьев и сестер, не помогать бедствующему, не пускать ночевать бездомного, гонимого». Ну, насчет веры правильно, учили. Была свобода антирелигиозной пропаганды. А сейчас, при полном расцвете демократии, ее нет абсолютно. Если в любой нынешний журнал от «Нашего современника» до «Каравана» сегодня явился бы Пушкин со своей «Сказкой о попе и о работнике его Балде» или с «Гавриилиадой», то его без разговоров спустили бы с лестницы. Тут и новые русские, и старые евреи, и древние патриоты — все заодно. Да, верно. Но кто учил бедного Саню Солженицына всему остальному, о чем он пишет? Назвал бы хоть одно имя, привел бы хоть единый примерчик. Ведь он все десять лет был в классе старостой и должен бы многое помнить.

Не меньшее удивление вызывают его слова о поре совсем иной. Еще, говорит, «когда я жил в Советском Союзе, советская пресса не смела меня трогать». Это почему же? Потому, говорит, что «они боялись называть мое имя». Во-первых, это решительно противоречит им же сказанному буквально через несколько минут: «Пока коммунистическая власть держалась, обо мне можно было врать все, что угодно». Как объяснить такое противоречие? Увы, видимо, возрастом. Во-вторых, да неужто так боялись? Это кто же? Ах, сколь печально видеть Меч Божий, страдающий амнезией… Нет, Александр Исаевич, никто вас не боялся. И когда вы были здесь, и когда были там, о вас весьма неласково говорили очень многие, вплоть до таких великих имен, как Шолохов, Шостакович, Колмогоров.

Вот лишь краткие выдержки. К. Симонов: «Деятельность А.И. Солженицына приобрела неприкрыто антикоммунистический и антисоветский характер». Г. Товстоногов: «Шумиха, поднятая на Западе вокруг антисоветской книги Солженицына „Архипелаг ГУЛаг“, призвана помешать благотворным переменам в мире… Книга играет на руку сторонникам „холодной войны“. Григол Абашидзе: „Солженицын давно вступил на путь предательства. Он облил грязью все, что дорого советскому народу“. Петрусь Бровка: „Он никогда ничего не любил нашего, злейший из врагов, предатель“. Академики, Герои Социалистического Труда Павел Александров и Андрей Колмогоров: „А. Солженицын чернит наш общественный строй, оскверняет память павших в боях Великой Отечественной войны, намеренно представляет жизнь советских людей в искаженном виде…. Таким нет места на нашей земле“. Валентин Катаев: „Солженицын вступил в борьбу с Советской властью, которая велась методами „пятой колонны“. С чувством облегчения прочитал, что наше общество избавилось от него“. Народный артист СССР Борис Чирков: „Все граждане страны ждали решения о выдворении из страны отщепенца Солженицына“. Митрополит Крутицкий и Коломенский Серафим: „Солженицын печально известен своими действиями в поддержку кругов, враждебных нашей Родине, нашему народу“. Народный артист СССР М. Царев: „Солженицын закономерно оказался в одном ряду со злейшими врагами советского народа… Свое отравленное перо он поставил на службу самой махровой реакции. Продажную душу свою он давно разменял на расхожие „сребреники“ предательства и тем самым поставил себя вне народа…“ Берды Кербабаев: „Очень хорошо, что он выдворен теперь из СССР“. Вот такие были голоса. Где же тут боязнь? И не пахнет. Неужели Александр Исаевич ныне в таком состоянии, что ничего этого уже не помнит? Ну, тогда еще несколько цитаток. Там были, увы, уже усопшие, а вот, слава богу, ныне здравствующие. Р. Гамзатов: „Он не столько боль выражает, сколько зло выплескивает, не столько переживает, сколько злорадствует… Он хочет подчинить своим злым замыслам добрые помыслы народа, судьбу и историю Родины… Лучшие художники слова всегда выражали недовольство собой. Он же недоволен народом, Родиной нашей… Пусть отправляется туда, где ему хорошо“. Народный художник СССР 3. Азгур: „К людям, одержимым мерзкой злобой к советской власти, у меня только одно чувство — презрение“. С. Михалков: „Солженицын с нашей земли снабжает Запад гнусными пасквилями, публикациями, клевещущими на нашу страну, наш народ. Он твердил заведомую ложь… Человек, переполненный яростной злобой, высокомерием и пренебрежением к соотечественникам“. О. Гончар: „Обелять власовцев, возводить поклеп на революцию, на героев Отечественной войны, оскорбляя память павших, — это ли не верх кощунства и цинизма!“ Так говорили писатели разных республик, литератур, люди разных национальностей. „Нет! — шумел Солженицын на диком бреге Иртыша. — Ничего подобного не было! Они все дрожали от страха при одном моем имени!“

Что ж, сделаем еще несколько отрезвляющих инъекций. Анатолий Калинин: «Тот самый литературный Половцев, который в свое время получил образование на народные деньги в Ростовском университете, а ныне клевещет на автора „Тихого Дона“ и его страну». Михаил Алексеев: «Пшел вон!»… И наконец, еще один голос издалека, того, кто поначалу дружески приветствовал Солженицына — Михаила Шолохова: «Поражает — если можно так сказать — какое-то болезненное бесстыдство автора… злость и остервенение… У меня одно время сложилось впечатление, что он — душевнобольной человек, страдающий манией величия… Если же Солженицын психически нормальный, то тогда он, по существу, открытый и злобный антисоветский человек. И в этом и в другом случае ему не место в рядах Союза советских писателей».

Конечно, может быть, не все из ныне здравствующих решились бы повторить то, что они когда-то говорили о Солженицыне, но это уж дело их совести и мужества. Нам известен один даже такой персонаж, что не только отказывается от своих слов, но при этом еще и стыдит коллег. Это Сергей Залыгин. Но об этом ниже.

Итак, этот одноразовый патриот утверждает, что все жуть как боялись его, и парализованная страхом пресса не смела и пикнуть о нем. Но, с другой стороны, как мы видели, он клянется, что его страшно травили. Это как же могло быть? Он объясняет: «А делали так: на партийных семинарах, на закрытых собраниях, где меня нет и прессы нет (а зачем она, парализованная? — В.Б.), говорили: Солженицын был полицаем, Солженицын сдался в плен, Солженицын служил в гестапо». Надо полагать, что это говорили прежде всего на собраниях писателей. Я в ту пору часто на них бывал, но ничего подобного не слышал.

Но вот, продолжал оратор, времена переменились, и никто этого уже не говорит. «Продолжают одни бушины, как змеи, продолжают и сегодня… Этот Бушин продолжает врать свое. Он раньше уже нападал на „Матренин двор“, еще раньше (бурные аплодисменты). Его в московских газетах печатают. Мало ему, он несет в «Омскую правду»…

Так и я стал незримым участником прекрасной встречи. И уж отмолчаться здесь никак невозможно, к этому обязывают аплодисменты, вспыхнувшие при моем имени.

Бушин-змея… «Духовный пастырь» верен себе: это определение совершенно в русле его зоологической эстетики. Откройте хотя бы фантастический роман «Бодался теленок с дубом». Там чуть не на каждой странице он наделяет встречных и поперечных такими, например, эпитетами: кот… собака… сукин сын… лиса… волк… шакал… баран… осел… кабан… ревущий буйвол… и т.п. От млекопитающих — к рептилиям; это высшее достижение его эстетики: гад… широкочелюстной хамелеон… пьявистый змей… разъяренный скорпион на задних ножках и т.п. Мне еще повезло: я и не пьявистый, и не на задних ножках. И не мне высказал пастырь такое, например, пожелание отеческое: «Дышло тебе в глотку, окочурься, гад!»

И вот эта змея, говорит, еще когда нападала на «Матренин двор». Как нападают змеи? Известно: подкрадутся и хвать зубами, а там яд смертоносный. В большой статье о первых опубликованных произведениях Солженицына, которая появилась в воронежском журнале «Подъем» № 5 за 1963 год, я, гадюка, так и поступил с Матреной. Смотрите: «Несмотря на тяготы судьбы, Матрена не растеряла многих прекрасных черт своей души и характера. Она добра и приветлива, мягка и трудолюбива, не знает в жизни никакой корысти, никакого расчета, никакой зависти». Какова хватка у гадюки, а? Но мне этого показалось мало, и я еще глубже вонзил зубы: «Образ Матрены не сконструирован автором… Это — правдивый, взятый из жизни образ». Тут у героини начались предсмертные судороги. А я добавил: «Не сочувствовать Матрене, не любить в ней очень многое нельзя». Именно при этих словах она испустила дух, а вовсе не погибла под поездом, как уверяет автор.

Раз такое дело, то приходится повторить, что, откликаясь на статью, Солженицын писал мне из Рязани 2 января 1964 года:

«Многоуважаемый Владимир Сергеевич!..

Хвалить того критика, который хвалит тебя, — звучит как-то по-крыловски. Тем не менее должен сказать, что эта Ваша статья кажется мне очень серьезной и глубокой — именно на том уровне она написана, на котором только и имеет смысл критическая литература. Жаль, что из-за тиража ее мало кто прочтет…» и т.д.

Вероятно, ныне Солженицын хотел бы переписать это письмо примерно так:

«Многоядовитый змей Бушин!

Хвалить того гада, который хвалит тебя, — звучит как-то по-крыловски. Тем не менее должен сказать, что эта статья кажется мне совершенно смертоносной — именно на том уровне написана она, на котором только и имеет смысл существование ядовитых гадов…»

К слову, о Крылове. У него есть басня, в которой рассказывается, что Змея укусила клеветника и тут же, бедняжка, околела.

Примечательно еще и такое место в речи гостя: «Гитлер пошел против…» Тут Александр Исаевич замялся, ища слово. Против чего? Против кого? Помешкал и брякнул: «Гитлер пошел против ветра времени…» То есть, как и Солженицын, против коммунизма, против социализма, который строился в нашей стране. Да, именно так иногда и говорил сам Гитлер, а чаще Геббельс, как ныне говорит и Солженицын, но из других заявлений, приказов и директив достоверно известно, что их целью была ликвидация СССР, России, уничтожение основной массы советского народа, прежде всего — русских, выселение остатков на северо-восток, в Якутию, что ли, куда ныне призывает русских переселиться и Солженицын… Ах, какая была перспективная фигура, одна на весь свет! Он бесстрашно решился плюнуть кровью миллионов против ветра, но, увы, добавляет «символ честности», «ему быстро скрутили голову и кончили с ним». А жаль, надо было бы спасти да поберечь, мог пригодиться для новых плевков. Да?

В этом месте речи Солженицына я невольно подумал о присутствовавшей и выступавшей на встрече Лидии Иосифовне Чапыгиной. Неужели ей-то, дочери погибшего на фронте коммуниста, образованному человеку, не скрывающему своих коммунистических убеждений («И настаиваю на этом!»), неясно было из услышанного, сколь родственны не только разрушительные цели, но и метод демагогии Гитлера и оратора: «Я против коммунизма!»

Ведь до чего бойка была в своем выступлении! Как бесстрашно изобличала кагэбэшные глупости двадцатилетней давности! Что ж тут-то промолчала? Неужто не слышала, как во время речи Солженицына ее отец ворочался в гробу? Ну так и не жалуйтесь, не хнычьте. Ничего лучшего, чем встреча с «символом», вы не заслуживаете. Но уж так и быть, послушайте еще раз, что говорит Лимонов о вашем госте: «Когда-то его называли „литературным власовцем“. Казалось, что несправедливо. Освобожденный от ореола „мученика“, от хрестоматийного глянца, он таки предстает сегодня именно „власовцем“, ибо, преследуя личные цели, он воевал на стороне противника против России несколько десятилетий. Причинивший в тысячи раз больше вреда, чем все предатели Родины, Гордиевские и Шевченки, вместе взятые, он, однако, не приговорен ни к чему, ни к какой мере наказания. И даже получил (за какую цену? даром?) землю, где закончено возведение ЕГО дачи. Церковь бы лучше построил… Как вы нам надоели, дачники у власти и около!..»

Один из участников встречи выразил свои высокие чувства в рифмованной оптимистической инвективе, озаглавив ее «Они и Он»:

По их грехам им впору удавиться

Или держаться несколько в тени,

Лакавшим из партийного корытца,

Поверившим, что соль земли они.

Круто! Только диапазон уж слишком широк — от петли до тени. Хорошо бы несколько сузить — от петли до пули. Но это о ком же? Да, конечно, о Горбачеве, Ельцине, Яковлеве, Чубайсе… Как лакали, так и продолжают лакать, уверенные, что Бога нет, а царя не будет. В тень убираться и не думают, тем более — о веревке.

Однако, к покаянью не готовясь,

Они глядят размашисто окрест,

Чтоб повторить евангельскую повесть.

Сооружают для распятья крест.

Стишки вполне солженицынского уровня. И непонятно, для кого же крест готовят. Для Солженицына, что ли? Да нет же! Вот, поглядев размашисто окрест, Лужков выбрал для него пятикомнатную квартирку в помянутом правительственном домике, а Яковлев предоставил ему телеэкран, где Александр Исаевич мельтешит теперь чаще, чем в свое время Белла Куркова, дефективное дитя реформ.

А он грядет бесстрашен, как мессия,

Чтоб освятить безрадостные дни.

Склонись перед ним почтительно, Россия,

И труд его достойно оцени.

Да, чисто солженицынское графоманство. И опять непонятно, о каком труде речь — об «Архипелаге», о «Красном колесе»? И зачем освящать безрадостные дни?

Раньше автор читал свое сочинение, надо полагать, только супруге, а тут вдруг — перед лицом мессии… Мне, к сожалению, неизвестно имя супруги омского сочинителя. Допустим, самое распространенное: Мария Ивановна. Тогда я предложил бы такой вариант последней строфы:

А он идет, врагов своих не труся,

И ты не трусь, супруга, в эти дни.

Склонись пред ним почтительно, Маруся,

Но в труд его селедку заверни.

XV . СОЛЖЕНИЦЫН КАК ЯВЛЕНИЕ РУСОФОБИИ

Отгремел, отгрохотал, отверещал над страной юбилей Александра Яковлева, мыслителя и оборотня в особо крупных размерах. 80 годков! «Жизнь, за которую не стыдно», — как сказал о нем один бесстыдник из «Новой газеты»…

Тут было организовано все: и выход за полгода до юбилея новой полугениальной книги «Сумерки» (до сих пор лежит в магазинах, звоните по телефону 229-64-83), и обильные публикации из этого большого сгустка ума в самых супер-гипер-экстрапрогрессивных газетах страны («МК» и т.п.), появились в тех же газетах восторженные похвалы авторов широчайшего диапазона — от бойкой газетной молекулы Марка Дейча до маститого академика Виталия Гинзбурга, свежайшего нобелевского лауреата, учинили и роскошное застолье в банкетном зале не ЦДЛ, не ЦДЖ, не Дома актеров, не Сандуновских бань, а самой Академии наук, где главным гостем, как я понял, был знаменитый своей черепной коробкой Вадим Бакатин, лучший друг американских налогоплательщиков, которым он выдачей секретов нашей разведки сэкономил 30 миллионов долларов. Это вам не миллион, который узник больной совести Ходорковский отвалил Библиотеке Конгресса США… И если понятно, почему на банкете не был Горбачев (Яковлев в своих «Сумерках» показал, какой это с юности хронический пустобрех) или тот же Ходорковский, то странно, почему на юбилей не явился из-за океана Олег Калугин, перебежчик из КГБ, друг Яковлева по учебе в Колумбийском университете США. Но уж телеграмку-то наверняка отбил: вспомни, мол, кореш, как вместе грызли гранит науки предательства и сделали порученное дело: я — здесь, ты — там…

Впрочем, замечены и другие странности в праздновании. Почему-то не состоялось торжественное заседание в Большом театре, хотя пригласительные билеты будто бы уже были разосланы; почему-то никакой орденочек или хотя бы медальку «За отвагу на пожаре», хотя бы «За спасение на водах» юбиляру не выдали; даже телеграммка от президента, говорят, не пришла, поскольку почему-то не была и отправлена… А после того, как президент отказался написать предисловие к сборнику о юбиляре, обещаному в «Новой газете» В.Оскоцким и С.Филатовым, кажется, сборничек и сдох на корню. Если кто знает твердо, сообщите…

Впрочем, что бы мы ни говорили, а юбилей отгремел, отгрохотал, оттрепыхался и канул в Лету, откуда, как известно, возврата нету. И тотчас нагрянул новый грандиозный юбилей — 85-летие Александра Солженицына, мученика и гения опять же в особо крупных размерах. Связующим мостиком между этими двумя фиестами демократии могут служить незабываемые строки знаменитой статьи «Против антиисторизма» первого юбиляра, где он беспощадно поносит и гвоздит второго. Например: «Антикоммунизм изыскивает новые средства борьбы против марксистско-ленинского мировоззрения и социалистического строя (и то и другое автор до семидесяти лет обожал. — В.Б.). Автор пытается гальванизировать идеологию «Вех», бердяевщину и другие, разгромленные Владимиром Ильичем Лениным реакционные, националистические, религиозно-националистические концепции прошлого (которые автор с цитатами из Ленина в зубах до семидесяти лет громил. — В.Б.). Яркий пример тому — шумиха на Западе вокруг сочинений Солженицына, в особенности его романа «Август Четырнадцатого». Этот роман — проявление открытой враждебности к идеалам революции, социализма (которые автор до семидесяти лет обожал. — В.Б.). Советским литераторам чуждо и противно поведение новоявленного «веховца». По этому противному мостику, построенному пламенным защитником социализма, и пошли дальше. Но сначала надо оглянуться на пять лет назад…

Если вспомнить, как отмечалось 80-летие Солженицына, то следует признать, что там было немало примечательного. Тогда первыми бухнули в колокола Альфреди Эдвард(нужны фамилии?). Попозже к ним примкнул Вадим Кожинов.Альфред сделал это кратко, но энергично в своем памятном интервью корреспонденту радио Израиля. Помните? «Будущее России — сырьевой придаток. Далее — развал, превращение в десяток маленьких государств. Россия никому не нужна (Смеется.) Для нее нет места в мире. Она только мешает. Как вы не поймете? Никому не нужна! Это обанкротившаяся страна. Любые методы хозяйствования тут бесполезны. Русские уже не в состоянии ничего сделать. Да, безрадостная картина. А почему она должна быть радостной? (Смеется.) Многострадальный народ страдает по собственной вине. Он по заслугам пожинает то, что плодил» и т.п. Ну, а если вы не верите всему этому, когда говорю я, ельцинский вице-премьер Альфред, то — «читайте „Архипелаг ГУЛаг“! Читайте Солженицына!» Там, дескать, все это есть, только в другой упаковке. Весьма примечательны, например, и такие переклички: Солженицын, как рассказывает в «Архипелаге», когда у нас еще не было атомной бомбы, грозил соотечественникам: «Подождите, гады! Будет на вас Трумэн! Бросит вам атомную бомбу на голову!» (т. 3, с. 52); позже, находясь уже в США, он лакейски нахваливал ее: «Америка давно проявила себя как самая великодушная и щедрая страна в мире» («Русская мысль», 17 июля 1975); он умолял американцев: «Я говорю вам: пожалуйста, побольше вмешивайтесь в наши внутренние дела… Мы просим вас: вмешивайтесь!» (Там же.) Тема вмешательства и тема бомбы присутствуют у Альфреда тоже, но теперь, когда атомное оружие у нас давно есть, они, естественно, имеют у него несколько иную форму: «Для того чтобы отобрать у России атомное оружие, достаточно одной парашютно-десантной дивизии. Однажды высадить и забрать все эти ракеты к чертовой матери! Наша армия не в состоянии оказать никакого сопротивления». И этого мерзавца, занимавшего, повторяю, пост вице-премьера страны, не только не привлекли к суду за оскорбление народа и родины, за провоцирование агрессии против них, но даже не было ни одного слова протеста или осуждения со стороны официальной власти, а неофициально никто ему даже по выморочному рылу не врезал. И подонок по-прежнему фигурирует где-то в высших путинских сферах. Ну как после этого уважать нынешнюю власть? Кто на это способен?

А Эдвард, когда было рискованно, молчал о Солженицыне как могила. Ни словечка не молвил, ни слышно, ни видно его не было ни при шумном появлении титана на литературном горизонте в 1962 году, ни при подписании в 1967 году коллективного письма к IV съезду писателей с предложением дать Солженицыну слово на съезде, ни при получении им в 1970-м Нобелевской премии, ни при его высылке из страны в 1974-м, ни даже при возвращении в Россию летом 1994-го, — все еще поджилки тряслись и в брюхе от страха бурчало. Но уж чего было бояться пять лет назад? И тут шустрый Эдик развернулся, и тут взвился и заголосил по телевидению. Чего стоила хотя бы одна только передачка о юбиляре 29 ноября 98-го года по каналу «Культура», где он сотрясал эфир: «Гений!.. Пророк!.. Меч Божий!.. Читайте Солженицына!.. Читайте „Архипелаг“!» С этим же пламенным призывом выступал по телевидению и Борис Немцов,но позже, и хотя его фигура тут весьма характерна, приплюсовать к юбилейному камланию и вопли Бориса Ефимовича не представляется возможным.

Но вот 3 декабря, уже совсем близко к юбилею, в «Советской России» в беседе с Виктором Кожемякоэстафету понес дальше Вадим Кожинов:«Солженицын представляет собой очень крупную личность XX века, в нашей стране — одну из самых крупных… Речь идет о личности, воплощающей в себе очень большое содержание… Это очень крупное явление. Трудно назвать другого человека…»

В доказательство грандиозности своего любимца у В.Кожинова такой резон: «На него „нападают“ как патриотическая «Завтра»,так и демократическая «Литгазета».Странный довод. Взять хотя бы Чубайса.Кто на него только не нападает, даже, говорят, родная теща с ухватом. Даже Немцовгорько пожалел, что во время последних выборов в Думу единомышленники не упрятали его в шкаф. И все это — свидетельство величия прохвоста?

Кроме того, непонятно, о каких «нападках» газеты «Завтра» можно говорить. Например, мое любое неласковое словцо о Солженицыне зам. главного редактора В. Бондаренкона протяжении многих лет решительно и любовно истреблял. Только один-единственный раз мне удалась преступная затея — в статье «Билет на лайнер», где речь шла о получении В. Распутинымпостыдной солженицынской премии. Тогда меня почему-то поддержал главный редактор А. Проханов,который при обсуждении рукописи статьи сказал: «Я готов подписаться здесь под каждым словом». Но сейчас он говорит нечто совсем иное, о чем ниже.

А «Литгазета»? Не она разве не только отводила полосы под публикации и самого Солженицына, и похвал ему, да еще и учредила на своих страницах специальный цикл — «Год Солженицына», где млели в восторге множество первостатейных мыслителей антисоветского закваса от всем известного академика Дмитрия Лихачева,вскоре почившего в бозе, до никому не ведомого Андрея Немзера,кажется, благополучно здравствующего. Правда, побывал на этих полосах и покойный Владимир Максимовсо своими суждениями такого рода: «Подлинно гениальные „Матренин двор“ и „Архипелаг ГУЛаг“ мирно соседствуют у Солженицына с весьма скромным по литературным достоинствам „Августом Четырнадцатого“ и основательным, но без подлинного блеска и размаха „Раковым корпусом“ и „Лениным в Цюрихе“. Что же касается „Красного колеса“, то это не просто очередная неудача. Это неудача сокрушительная. Тут за что ни возьмись — все плохо. Историческая концепция выстроена задним умом. Герои — ходячие концепции. Любовные сцены — хоть святых выноси. Язык архаичен до анекдотичности. Такую словесную мешанину вряд ли в состоянии переварить даже самая всеядная читательская аудитория».

Коснувшись художественной стороны сочинений своего подзащитного, В.Кожинов заявил, что «это такая сложная вещь», такой тонкий вопрос — ну, тоньше, чем у комара! — что «сейчас решить его нельзя. По-настоящему это смогут сделать уже наши потомки». Да почему же, черт возьми? Вспомним, например, Пушкина. Когда ему было всего пятнадцать лет, то, прослушав только одно его стихотворение, живой классик тех дней воскликнул: «Вот кто заменит Державина!» Когда поэту было двадцать, другой классик подарил ему свой портрет с надписью: «Победителю-ученику от побежденного учителя». А когда Пушкин погиб, было сказано: «Солнце русской поэзии закатилось…»

И это не счастливое исключение. Надо признать, что судьба русских литературных гениев была в этом смысле гораздо отрадней, чем судьба наших гениев науки и техники Тут достаточно вспомнить хотя бы одного лишь великого Д.И. Менделеева, которого так и не избрали в академики Почему? А потому, что он неосмотрительно заметил: «Засилье в Академии инородцев, чуждых России, и русских, не знающих ее, — подлинное бедствие для русской науки».

Писатели же от Державина и Жуковского, Пушкина и Лермонтова, Гоголя и Достоевского до Толстого и Чехова, Горького и Бунина, Блока и Маяковского, Есенина и Шолохова и еще дальше до совсем недавних дней, как правило, встречались восторженно, бурно и получали признание сразу. Стоит вспомнить хотя бы Андрея Вознесенского,который после того, как прочитал в отделе русской литературы «Литгазеты» Михаилу Алексееву,мне — его заместителю, и покойному Дмитрию Стариковусвою поэму «Мастера», прямо-таки взмыл ракетой в литературное поднебесье с того космодрома на Цветном бульваре.

Наша литература, наши писатели в отличие от некоторых других не знали забытых и спустя сто лет откопанных имен, как, допустим, Франц Кафка. С какой же стати Солженицын должен быть исключением? Почему верно судить о нем как о художнике могут лишь далекие потомки? Тем более что никаких литературных изысков, загадок и тайн у него нет. Кроме разве что вопроса об авторстве «Архипелага ГУЛаг», о чем мы скажем в другой раз. А тут можно напомнить, что и его появление с повестью «Один день Ивана Денисовича» сопровождалось отменным звоном по команде Хрущева.

Наконец, ведь и сам В.Кожинов за свою жизнь расхвалил, поддержал, распропагандировал немало писателей; некоторых, например, Николая Рубцова, именно он, можно сказать, сделал столь известным, что ему поставили три памятника. И при этом критик не говорил, что художественная сторона уж такое сложное дело, которое по зубам только далеким потомкам, а вот при разговоре о Солженицыне вдруг завел речь о сложности и о потомках! Странно…

А он продолжал акафист: «Солженицын как бы (!) возродил определенный статус русского писателя. Это выразилось, например, в многообразии того, чем он занимается. Он ведь не только писатель — он и публицист, и историк, и социолог». Вот именно «как бы»! Тут стоит вспомнить хотя бы лишь одного Евтушенко.Он тоже не только поэт, а еще и романист, и сценарист, и артист, переводчик, и кинорежиссер, и фотограф, и народный депутат, и помощник КГБ, а может, еще и «Моссада»… Не случайно же именно он воскликнул: «Поэт в России больше чем поэт!» И приходится признать, что далеконько Солженицыну с его статусом до Евтушенко с его статусом.

Но В. Кожинов не сдавался, бросал козырную карту: «Солженицын претендует и на роль пророка. Это характерно как раз для крупных фигур русской литературы». Ну правильно. Только у «крупных фигур» не совсем так. Пушкин, например, в своем «Пророке» создал обобщенный художественный образ поэта, который, конечно, включает и его лично. То же самое в «Пророке» Лермонтова. А Солженицын вопиет о себе, только о себе лично, а не о ком-то еще: «Я — Меч Божий!.. Я предсказывал!.. Я предупреждал!.. Я остерегал!..» Без обиняков уверяет, что в него, в Александра Исаевича, в юности — сталинского стипендиата, вложил Господь свой замысел. И, согласно этому замыслу, он все совершил и все получил — от увесистой Нобелевской премии до дачи Кагановича в Троице-Лыкове. Да есть и более веский довод. Он же без конца пророчил гибель Западу от агрессивного Советского Союза. А что произошло на деле?..

В. Кожемяко напомнил собеседнику: «Солженицын и Сахаров олицетворяют в общественном сознании борьбу против советского государства. Их роль в разрушении государства очень велика». В. Кожинову возразить на это было нечего, но он пытается увести разговор в сторону: «Они в немалой степени были антиподами, полемизировали между собой». Это к делу не относится, полемизировать можно и с родной женой под одеялом. А что касается полемики между этими двумя «антиподами», то да, первый «антипод» писал, что коммунисты уничтожили вроде бы 106 миллионов сограждан, а второй клялся, что еще совсем недавно, вплоть до прихода Горбачева, уничтожали: в Афганистане расстреливали с воздухе своих солдат, попавших с плен. Его спрашивали: откуда он это взял? А я, говорит на голубом глазу, по радио слышал. По какому радио? «Не помню». Вот такая полемика.

В. Кожинов продолжал лукавить: «К тому же Сахаров был трижды Героем, создателем водородной бомбы, ближайшим сотрудником (!!!) Берии». Тут все — лапша высшего сорта… Во-первых, «Сахаров — ближайший сотрудник Берии» — что, был его первым заместителем в НКВД? До чего ж может дойти комбинация чувств человеческих… Во-вторых, да, Сахаров был трижды Героем, но ведь и Солженицын — нобелевский лауреат, что в западном мире, которому они оба служили, ценилось гораздо выше. В-третьих, да, молодой Сахаров принимал участие в создании водородной бомбы для защиты родины от американской агрессии, а Солженицын в зрелые годы создал «Архипелаг», который сам считал «скосительным», т.е. пострашнее водородной бомбы для своей страны. Вот по этому пункту они действительно когда-то были антиподами, чего Кожинов не видел, но позже они сошлись на антисоветской дорожке. Все это дает содержательную пищу для размышления на тему их «полемики».

В. Кожемяко прямо-таки загоняет собеседника в угол: «Было очевидно, что рушится (вернее — рушат!) не только коммунизм, но и государство. Если Солженицын не видел этого, то какой же он мудрец и пророк? А если видел, но не остерег, не попытался предотвратить этот безумный процесс, тогда что это с его стороны?» Да, именно так: или — или. Приходится или пожертвовать званием заслуженного пророка республики, или признать горькую недоброкачественность кумира. Мы это и видели: Солженицын оправдал как неизбежное ельцинский переворот, расстрел парламента, убийство сотен мирных граждан и даже дал этому бандитизму против своего народа разукрашенное имя — Преображенская революция. Это уже настоящая злокачественность души.

Кожинов, как ему ни досадно, жертвовал званием пророка, но продолжал лавировать. Да, говорит, если даже согласиться (чего он никак не хочет), что Солженицын сыграл очень большую роль в разрушении государства, то «можно признать лишь то, что сыграл он ее объективно(подчеркнуто Кожиновым. — В.Б.), не стремясь к этому», т.е. не ведал, что творил. Но, боже милостивый, какая разница детям, намеренно убили их мать или по ошибке приняли ее за Старовойтову с сумкой, набитой долларами…

Словом, в конце концов, вынужденный признать, что уподобление дорогого Александра Исаевича пророку, наделенному всеведеньем, еще менее правомерно, чем уподобление яичницы божьему дару, Кожинов уже сам стал приводить как бы в щадящей форме некоторые свидетельства этого. Например, говорит, что поначалу «Александр Исаевич чуть не(!) приветствовал то, что у нас происходило…» Опять лукавство! Вовсе не «чуть не», повторяю, а восторженно приветствовал отставной пророк контрреволюцию! И тупой восторг его объясняется именно тем, что за поражением коммунизма его «вещие зеницы», пораженные куриной слепотой, не видели ничего, кроме благолепия, прежде всего для себя лично…

А уж дальше пошли у Кожинова прямые апелляции о снисхождении и милосердии. Например, железный Кожемяко возмущен: как же так, то Меч Божий превозносил Шолохова, слал ему восторженные письма, а в «Теленке» пишет о нем высокомерно и презрительно, да еще обвиняет в плагиате. Кожинов не отрицает этой подлости кумира, но, конечно же, у него оправдательное «объяснение этому имеется»: «Просто (!) в промежутке между двумя такими признаниями его убедили, что „Тихий Дон“ — плагиат. Потому он на Шолохова так стал смотреть». Да кто же так «просто» смог убедить, вернее, переубедить этого «очень сильного человека с огромной волей», «одну из самых крупных личностей столетия»? И ведь не в пустяке же переубедили, не в том, допустим, что Бондаренко расторопней, чем Евтушенко, а в судьбе великой книги и ее гениального автора. Нет, никто его не переубеждал, он сам пытался переубедить всех.

Критик не нашел объяснения этому диву, но его желание хоть как-то, хоть чуть-чуть сделать своего идола поприглядней так велико, что он пустился уж совсем, как говорится, во все тяжкие: «Я вижу в этом такую охватившую человека страсть (благородное негодование по поводу мнимого плагиата. — В.Б.), что он сам не помнит прежних своих слов». Ну, дескать, впал в невменяемое состояние — амок, амнезия. Так можно и черного кобеля отмыть добела. Можно уверять, например, что Чубайса, у которого, по данным ЦИКа на 2002 год, в «Менатеп-банке» и в других кошелках лежат и размножаются 56 млн. рублей (а сколько долларов? Неизвестно), при виде, что коммунисты, давно похороненные им, живы-здоровы и продолжают бороться за спасение родины от миллионеров-кровососов и по-прежнему на втором месте в Думе, а его там нет, — Чубайса при этом схватила мозолистой рукой такая страсть, накатил такой амок, что он уже не помнит, кто ограбил русский народ с помощью ваучеров и озолотил главным образом своих соплеменников. И его неистовство, его амнезия тем более понятны — правда? — что ведь в Думе не оказались теперь и многие чубайсовы братья по разуму: ни ослепительно беспорочная Хакамада(В«Экспо-банке» у нее 19 млн. рублей. И неужели долларов нет ни тысчонки хотя бы?), ни вопиющий умник Немцов(в «Альфа-банке» около 12 млн.), ни грабитель первого призыва Гайдар(почему-то лишь около 5 млн., но зато — 2500 кв. м земли под Москвой), ни того же негодяя Альфреда(больше 7 млн.)… Что ж, допустим, и амнезия. Но это не спасет от скамьи подсудимых. При всех миллионах…

А что касается памятливости Солженицына, то ее можно сравнить только с его злобностью. К тому же он все конспектирует, копирует, фиксирует, датирует, что как раз в «Теленке» и можно видеть воочию. Один конкретный пример. Когда Солженицын через Владивосток возвращался из США в Москву, то в Омске ему сунули под нос только что напечатанную в «Омском времени» мою статью о том, какой он редкостный прохиндей. Александр Исаевич взвился: «А, Бушин?.. Змея! Змея! Змея! Он еще на мою „Матрену“ нападал!» Прошло больше тридцати лет, а все помнит — и меня, и мою статью, и разговор о Матрене. Такова его амнезия. Но о Матрене, конечно, врал: в нашей переписке мы лишь несколько разошлись в понимании этого образа. Он писал: «Конечно, не в несущей кронструкции она участвует…» Я отвечал: «А хорошо бы Вам написать о тех, кто в этой конструкции как раз участвует».

Но Кожинов опять о том же и градусом еще выше: «Каждый сдвиг, который с ним происходит, настолько мощный, в том числе эмоционально, что что-то из прежнего уже не помнит. Повороты у него настолько страстные, что он как бы (?) не помнит уже о прошлом». Опять тектонические явления, невменяемость и амнезия! Да, конечно, при очень большом старании и очень нежной любви к черному кобелю его все-таки можно отмыть и преобратить в мышку-альбиноску.

Тут В. Кожемяко напомнил, как льстиво Солженицын нахваливал невиданные в мире великодушие и щедрость США и как уговаривал, призывал, умолял американцев вмешиваться в русские дела. И это русский патриот?.. Хотите верьте, хотите нет, но Кожинов ответил на это так: «Что ж, человек проявил слабость…» Ну, правильно. Как генералы Краснов и Власов, как президенты Горбачев и Ельцин… Но тут же критик присовокупил: «Мне кажется, что сейчас — в той или иной мере — он об этом сожалеет». В таких случаях говорят: «Кажется? Перекрестись».

Во-первых, нет никаких признаков, что у него шевельнулась хотя бы тень сожаления хотя бы за одну его ложь. А во-вторых, да если бы он и лоб расшиб в покаянии, сейчас это не имеет ни малейшего значения и никому не нужно: игра-то сделана. Американцы поступали именно так, как он их пламенно призывал. Да, ныне он иногда мямлит, как спросонья: «Америка всемерно поддерживает каждый антирусский импульс… Западу нужна Россия, технически отсталая» («Россия в обвале», 1998). Но сейчас, говорю, это не имеет никакого значения, ни малейшего смысла, ибо игра сделана, а самого Солженицына никто не слушает, он никому не интересен и не нужен.

Но Кожинов не знал устали в защите одноглазого и свирепого циклопа русской словесности: «Солженицын — человек увлекающийся». Да, конечно, и циклоп Полифем до того увлекался, что пожирал живых людей, вот и у Солженицына все увлечения почему-то полифемского характера — против живых и мертвых сограждан и притом в своих шкурных интересах. Не останавливался Кожинов и перед тем, чтобы привести и такие доводы: «Большой человек, и противоречия большие…» Так и Гитлера можно оправдать: ведь тоже не мелкая сошка. Нежно любил, дескать, свою собаку Блонди. но при этом истребил миллионы людей. Большое противоречие большого человека!.. Дальше: «Создав свой мир, Александр Исаевич стал как бы (!) его пленником». А кто вынуждал его создавать этот чудовищный русофобский мир? По чьему заказу он его создал? Не ЦРУ? И почему же стал пленником? Ему не раз и настойчиво предлагали покинуть этот поганый мир. Нет, нет, нет, «человек уже завершает восьмой десяток, трудно в таком возрасте резко меняться»… Да ведь ничто не мешало ему начать изменяться в сторону если уж не патриотизма, то хотя бы внешнего приличия плавно и мягко лет тридцать тому назад. К 80-летию как раз созрел бы до спелости Починка, что ли.

И уж совсем жалобно: «Ведь речь же идет о человеке, а не о каком-то высшем существе». Вот так да! А разве Меч Божий это не «высшее существо»? Неужто это рядовой член профсоюза?

Когда же Кожинов привел и такие извинительные доводы, как «наивность» и «простодушие», то стало ясно, что он просто никогда не понимал, что это такое — Солженицын. Его наивность! Его простодушие!.. У Торквемады и Макиавелли того и другого было больше.

Однако было бы несправедливо утверждать, что известный критик так уж всегда и обелял Солженицына, так уж во всем и оправдывал, так уж каждый раз и взывал к снисхождению. Отнюдь нет, Кожинов — это все же не Бондаренко, иной раз он и попрекал любимого истукана. Вот читаем: «Кроме тех лестных слов, что я высказал по адресу Александра Исаевича, у меня много претензий к Александру Исаевичу». Вы слышите? Претензии! И много!.. «Главная претензия, пожалуй (уж главную-то надо бы определить твердо, а не предположительно. —В.Б.), вот в чем: взяв для своей деятельности такой широкий круг явлений, Александр Исаевич далеко не всегда ведет себя с должной ответственностью» О, господи! Что стоит за этими почтительно-туманными словами? «Вот, например, недавно он написал — и это имело определенное идеологическое значение, — что в Великой Отечественной войне погибли 44 миллиона наших солдат». Критик показал, что цифра эта, разумеется, ложь. Но ему, видимо, было невдомек, что, когда это имеет определенное идеологическое значение, когда ему выгодно, дорогой Александр Исаевич лжет, извращает любые цифры. Даже территорию СССР и численность его населения в одних случаях преувеличивает, когда заводит речь о нашей войне против «маленькой Германии», в других — преуменьшает.

Так, в «Архипелаге» писал, что к концу 41-го года под властью немцев было уже «60 миллионов советского населения из 150», т.е. потеряли, мол, в такой короткий срок уже едва ли не половину людских ресурсов. На самом деле наше население составляло тогда не 150, а около 195 миллионов. Так что вранье — на 45 миллионов. К тому же в 41-м году было перебазировано на восток 2593 промышленных предприятия, в том числе 1523 крупных, а также угнали 2, 4 миллиона крупного рогатого скота, 800 тысяч лошадей, более 5 миллионов овец и коз, и вместе со всем этим хозяйством эвакуировалось более 12 миллионов населения (Великая Отечественная война. Энциклопедия. М., 1985, с. 802).

В другом месте Солженицын пишет о 1928 годе, о поре индустриализации: «Задумано было огромной мешалкой перемешать все 180 миллионов» («Архипелаг», т. 2, с. 69). А на самом деле тогда население страны было около 150 миллионов, да и далеко не все же они попадали под «мешалку», оставалось многомиллионное деревенское население.

Как видим, в одном случае подзащатный истукан хотел сгустить краски путем уменьшения цифры, и он запросто уменьшил ее на 45 миллионов; в другой раз для той же цели надо было цифру увеличить, и он, не колеблясь, увеличил ее на 30 миллионов. Так что плюс-минус 30 — 45 миллионов для Жителя-Не-По-Лжи проблемы не составляет.

Конечно, лжецов и клеветников в мире было и есть немало, но за все века ни один не сумел извлечь из своих любимых занятий такую циклопическую выгоду, как Солженицын. Тут нет ему равных…

Право, жаль Вадима Кожинова. Ведь он мог бы и 3 декабря 1998 года свой большой талант и обширные познания употребить на более достойное дело, чем отмывание добела черного пса мужского пола.

Однако из пятилетней дали пора вернуться в дни нынешние, к всенародному празднованию 85-летия живого классика. На этот раз Альфред и Эдвард молчали, видимо, язык проглотили, удрученные вышибоном из Думы их братьев по разуму во главе с Чубайсом. А первым почти за месяц до заветного денька выскочил вместо них на солженицынскую юбилейную арену, ударил колотушкой в барабан и тряхнул звонкими бубенцами, конечно же, Владимир Бондаренко.Сперва напечатал в «Завтра» статью «Солженицын против Марка Дейча». Заголовок явно неудачный. Ужасное снижение образа: титан схватился с каким-то пигмеем! Потом в своем «Дне литературы» напечатал эту же статью в расширенном варианте как передовую и под возвышенным заголовком «Солженицын как русское явление».

А вы знаете, читатель, кто Владимир Бондаренко по своим взглядам?

Иной раз достаточно одного жеста, фразы, даже оборота речи, чтобы понять человека. Вот единственный из всех обратился Никита Михалковк Путину со словами «Ваше высокопревосходительство!» — и весь он как на ладони, никаких дополнений не требуется: угодник, льстец, Молчалин. Есть столь характерные оборотцы и у Бондаренко. Так, о тяжком жизненном пути одного своего героя он сказал: «двадцать лет его советчины». Умри, Денис! Больше ни слова. Перед нами густопсовый антисоветчик.

Тот же облик отчетливо виден в его нынешней статье, в которой такие советские слова и советские понятия, как секретарь горкома, секретарь обкома, член ЦК, чекист, коллективизация, употребляются только в неприязненном, даже во враждебном и бранном смысле, как, разумеется, и у Солженицына. Да еще критик призывает к покаянию потомков этих секретарей и «основателей российского марксизма». Вы подумайте: потомков! Помните, как самурайка Хакамадав телепередаче требовала от Зюганова тут же, сей момент отречься от Ленина как создателя Коммунистической партии и проклясть его или — совершить харакири? Но Бондаренко превзошел и Хакамаду: он требует покаяния не только от однопартийцев и потомков коммунистов, а даже от их однофамильцев! Вот ведь до какого мракобесия допер под руководством Учителя. Ну, давайте терзать теперь всех Распутиных — за старца Григория, всех Зиновьевых — за известного Григория Моисеевича, всех Власовых — за предателя-генерала… То-то веселая жизнь настанет. Глядишь, завтра Бондаренко и от меня потребует покаяния, поскольку моя фамилия лишь двумя последними буквами отличается от фамилии заокеанского буйного забулдыги…

И это еще не все… В противоположность сонму русских писателей от Новикова, Радищева и Пушкина до Чехова, Короленко и Бунина крестьянская беднота для Бондаренко — презренная «голь перекатная».

…На столбовой дороженьке

Сошлись семь мужиков:

Семь временнообязанных

Подтянутой губернии,

Уезда Терпигорева,

Пустопорожней волости,

Из смежных деревень:

Заплатова, Дырявина,

Разутова, Знобишина,

Горелова, Неелова,

Неурожайка тож…

С чего бы великий поэт такого рода названия выдумал? И мужиков из этих-то деревень и презирает многоуспешный Бондаренко. А ведь к началу прошлого века и перед Октябрьской револющией эта «голь» в русской деревне составляла 60 — 65%, т.е. большую часть народа. И какое высокомерное презрение! Я этого даже у Солженицына не встречал.

С негодованием критик упоминает и о том, что эта «голь», видите ли, иной раз «пожары устраивала». Какие пожары? Вроде тех, что недавно случились в интернатах для больных детей в Якутии, а потом в Дагестане, где погибло в общей сложности полсотни детей, или вроде совсем недавнего пожара в общежитии Института им. Патриса Лумумбы, стоившего жизни тридцати восьми студентам? Нет, критик имеет в виду совсем другое, но стесняется, не хочет сказать прямо: пожары барских усадьб. Кто спорит, разумеется, крайне прискорбно, что жгли усадьбы, но ведь не по причине пиромании — это был безумный, стихийно выплеснувшийся ответ-месть за то, о чем писал хотя бы Пушкин в стихотворении «Деревня»:

Не видя слез, не внемля стона,

На пагубу людей избранное судьбой,

Здесь барство дикое, без чувства, без закона,

Присвоило себе насильственной лозой

И труд, и собственность, и время земледельца.

Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам,

Здесь рабство тощее влачится по браздам

Неумолимого владельца.

Здесь тягостный ярем до гроба все влекут,

Надежд и склонностей в душе питать не смея,

Здесь девы юные цветут

Для прихоти бесчувственной злодея…

Что, Бондаренко, это пропаганда сталинского Агитпропа?.. А ведь такой пропагандой сразу после революции занимался и Александр Блок, почти современник наш: «Почему гадят в любезных сердцу барских усадьбах? — Потому, что там насиловали и пороли девок, не у того барина, так у соседа. Почему валят столетние парки? — Потому, что сто лет под их развесистыми липами и кленами господа показывали свою власть: тыкали в нос нищему — мошной, а дураку — образованностью… Я знаю, что говорю». А что ты-то знаешь, Бондаренко?

Презрение к родной «голи» — это уж не только русофобия, а кое-что поохватистей: ведь «голь» — явление всемирное. Нетрудно представить себе, как Бондаренко скрежещет зубами, когда видит по телевизору, как антиглобалистская «голь» громит барские особняки и супермаркеты для богачей. Учитель воспитал ученика и может у него теперь учиться…

Между прочим, задавшись целью втемяшить читателям своего «Архипелага» мысль о благоуханной жизни крестьянства в царской России, Солженицын однажды процитировал первую половину пушкинской «Деревни», где говорится главным образом о красоте природы, о «шуме дубрав», о «тишине полей» да о любви стихотворца ко всему этому. А строки, приведенные выше, словно их и нет, Солженицын жульнически опустил, ибо они разоблачают его лживость и хлещут по физиономии лжеца.

И вот еще что примечательно. Дед Солженицына был крупный землевладелец, богач, имел автомашину, когда во всей России их насчитывалось меньше дюжины. А отец, царский офицер, по словам самого сына, погиб в Гражданскую войну. Так что можно бы понять чувства Алексадра Исаевича к «голи перекатной»: общественное бытие определяет общественное сознание. Правда, тут Ленин делал существенную оговорку: «Личные исключения из групповых и классовых типов, конечно, есть и всегда будут» (ПСС, т. 56, с. 207). Солженицын не стал таким исключением, а сам Ленин, сын действительного статского советника, дворянин, стал. Исключением был и Блок: у него в революцию библиотеку в усадьбе сожгли, а он, как мы видели, говорил о подобных вещах с пониманием.

Но случаются исключения и обратного характера. Таков и есть Бондаренко: ни прадед, ни дед его, кажись, не имели ни земель необъятных, ни уникальных машин, и у самого ни сожженной усадьбы, ни сгоревшей библиотеки тоже отродясь не было, полагаю, родом он из самой что ни есть «голи перекатной», а вот поди ж ты, — едва научился чирикать и уже, как отпрыск богача, эту «голь» и презирает, и осуждает беспощадно… Множество именно таких эксклюзивных антисоветчиков и русофобов наплодили на нашу голову Горбачев, Ельцин, Швыдкой…

Люди холопского звания

Сущие псы иногда…

В жажде Бондаренко всюду присутствовать, во всем участвовать, о чем угодно толкнуть залихватскую речь и при этом быть всегда, везде, в любом происшествии первым, есть еще и нечто евтушенистое. Я об этом сказал бы даже так: Бондаренко — это Евтушенко в критике. Тем более что есть между ними и другие черты разительного сходства. Помните, как поэт всегда лез из кожи, чтобы его считали из перерусских русским? Очень любит, например, рассказывать о своей маме-киоскерше. Кто же газетная киоскерша, как не исконно русская! О папе, имевшем экзотическую фамилию Гангнус, распространяться не любит, точно как Жириновский, но божится (цитирую по буйной книге М. Дейча «Коричневые», с. 305):

Еврейской крови нет в крови моей.

Но ненавистен злобой заскорузлой

Я всем антисемитам (?) как еврей,

И потому — я настоящий русский.

«Ненавистен злобой» это сказано, конечно, не очень по-русски и заставляет невольно задуматься о национальности автора, но — ладно, настоящий так настоящий. Словом, я поверил, ибо и сам не перс. Но он опять, да еще как! С завыванием, с посвистом:

Моя фамилия — Россия,

А Евтушенко — псевдоним.

Когда при явно неблагозвучной фамилии Пешков писатель берет псевдоним Горький, а Булыга — псевдоним Фадеев или Климентов — псевдоним Платонов, — это все понятно. Но спрашивается, зачем Евгений Александрович при такой замечательной фамилии, будучи великим русским патриотом, взял псевдоним Евтушенко?

Вот и Бондаренко уж так старается, чтобы и он сам, и его герой-юбиляр были в наших глазах из перерусских русские. Да никто и не против, хотя знаем, что не Исаевич, а Исаакович (См. биографический словарь «Писатели XX века». М., 2000)», но зачем уж так-то: «Все больше убеждаюсь, что Александр Солженицын был дан миру в XX веке как чисто русское явление. И в литературе своей, и в книгах своих, и в жизни своей». Кругом чисто и густо русский! Не уколупнешь. Как и критика. В подтверждение этого в статье (а в ней нет и двухсот строк) больше полусотни раз автор твердит: «Россия», «Русь», «русский народ», «русская нация», «русский человек», «русские люди», «русские ваньки», «русский мужик», «русский характер», «русское явление», «русский консерватизм», «русская литература», «народная (конечно же, русская) правда», «русский взгляд», «русская традиция». Да еще не просто Россия, а «нутряная Россия», не просто русские люди, а «нутряные русские люди», не просто «русский характер», а «чисто русский»… И все это прекрасными узами тесно связано с героем статьи, которого, следовательно, «на века вперед» дала миру «некая Божья воля» как чисто нутряное русское явление, а его «Архипелаг», конечно же, «ему предначертан свыше». «И изучать позже историю России, историю русского народа минувшего столетия будут через человеческие типы именно таких, как Александр Исаевич». Прекрасно! Второго подобного русака и не было в нашей литературе.

Но здесь надо заметить, что в одном направлении Бондаренко ушел гораздо дальше, чем Евтушенко. Тот не занимал важных литературных должностей, нельзя не согласиться с его признанием: «Я тоже делаю карьеру тем, что не делаю ее». А Бондаренко? Этот делает карьеру всю жизнь и везде: в «Дне» он главный редактор, в «Завтра» — замглавного, в «Нашем современнике», «Роман-газете» и «Российском литераторе» — член редколлегии… Едва ли ошибусь, если назову еще «Водный транспорт» и парочку-тройку жюри литературных премий. Ко всему этому еще и должность Евтушенко. Вот истинная-то голь перекатная… Зачем столько? Больше, чем у Сталина во время войны. Но то ж Сталин! И ведь при этом жалуется: «О, силенки мои немощные…» Видимо, объясняется такая жажда постов и должностей именно желанием иметь больше возможностей для защиты и прославления своего Учителя. Но подумай, Володя, в какое положение ты ставишь соратников, которые тебя переживут. Они же стонать и по земле кататься будут: «Сгорел на работе…» Они рвать волосы станут: «Такой талант не уберегли!..» Право, сбросил бы ты хоть половину своих должностишек. Ведь, поди, не везде и платят-то за них. И потом, надо же молодым давать дорогу, о будущем думать, а то и о куске хлеба для молодых…

Но вернемся к вопросу об отношении «нутряного русака» к русскому народу. Если начать с уже ушедших писателей, то вот что, прочитав «Пир победителей» и «В круге первом», сказал об этом уже упоминавшийся Михаил Шолохов:«Поражает — если так можно сказать — какое-то болезненное бесстыдство автора, злость и остервенение… Все командиры, русские и украинцы, либо законченные подлецы, либо колеблющиеся и ни во что не верящие люди… Почему осмеяны русские („солдаты-попарята“) и солдаты-татары? Почему власовцы, изменники родины, на чьей совести тысячи убитых и замученных наших, прославляются как выразители чаяний русского народа?»

А это Твардовский,так много сделавший для Солженицына: «Если бы печатание „Ракового корпуса“ зависело целиком от одного меня — я бы не напечатал. Там — неприятие советской власти. У вас нет подлинной заботы о народе» (Теленок», с. 163 — 164). О каком народе? Разумеется, прежде всего о русском. «Такое впечатление, что вы не хотите, чтобы в колхозах стало лучше» (там же). В каких колхозах? Разумеется, прежде всего в русских. И наконец: «У вас нет ничего святого» (там же). Это уже гораздо шире русофобии, но и ее включает.

Отношение Солженицына к русскому народу возмущало не только нас, русских. Народный поэт Грузии Григол Абашидзе негодовал: «Послушать его, так русский человек готов продать отца и мать за пайку хлеба. Он облил грязью все, что дорого советскому человеку» («Слово пробивает себе дорогу», с. 442. Но примечательно, что угодливые составители книги выбросили здесь первую фразу из публикации «Литгазеты» 23 января 1974 года, будто о русском человеке и речи не было у Абашидзе).

А недавно почивший Петр Проскурин,тоже не из последних, судил не только об «Архипелаге» или «Как обустроить», а обо всем этом нутряном явлении в целом еще суровей: «В самой основе творчества Солженицына заложено зерно национального предательства… Он гнусно оклеветал русского человека, того пахаря и солдата, который не однажды пронес по странам Европы с великим достоинством меч освободителя… Нет нужды защищать русский народ от писателя, душа которого полна злобы к этому народу. Вполне закономерно, что человек, патологически ненавидящий наш народ, пришел к оправданию фашизма. И вполне естественно, что народ, спасший мир от фашизма, с отвращением и брезгливостью отторгнул от себя прислужника империализма» (там же, с. 478). Так говорил Петр Лукич, царство ему небесное…

Обратившись к именам ныне здравствующих, нельзя не вспомнить драматурга Виктора Розова,который признавался: «Очень мне нравились его ранние вещи… Но когда он стал политизироваться, я начал холоднее к нему относиться. А когда прочитал „Как нам обустроить Россию“, я ахнул… Он первым призвал разрушить великую единую и неделимую Россию!» («Завтра», № 21, 1994).

А еще раньше вот что читали мы об этом у Юрия Бондарева,тоже не последнего писателя и минувшего столетия, и наших дней: «Не могу пройти мимо некоторых обобщений, что делает Солженицын в „Архипелаге“ по поводу русского народа. Откуда этот антиславянизм? Право, ответ наводит на очень мрачные воспоминания, и в памяти встают зловещие параграфы плана „Ost“… Чувство злой неприязни, как будто он сводит счеты с целой нацией, обидевшей его, клокочет в Солженицыне, словно в вулкане. Он подозревает каждого русского в косности, беспринципности, в стремлении к легкой жизни, к власти… Солженицын, несмотря на свой возраст и опыт, не знает „до дна“ русский характер…» («Слово пробивает себе дорогу», М., 1998, с. 451).

Кому же верить — этим многоопытным большим писателям или вездесущему Евтушенке в критике?

Еще в 1986 году Юрий Кублановскийуверял в «Литературном курьере» (США), что авторы суждений о Солженицыне, подобных приведенным выше, просто «по недостатку интеллектуального уровня не способны слышать и понимать великого писателя современности». А вот он со своим уровнем все понимает! Как уютно жить с таким убеждением! Но ведь как это и старо, замызгано, банально…

Между тем у Бондаренко с его интеллектуальным уровнем то и дело натыкаешься на полное непонимание Солженицына по очень многим, даже частным вопросам. Вот он твердит о гордости писателя, величает его «горделивым старцем». Да вовсе не гордый он, а сатанински высокомерный, спесивый, самовлюбленный, однако и тут любит прикинуться ангелом. И в день юбилея уверял телесобеседника, что ему просто неведомо чувство гордости. «Как! — воскликнул изумленный журналист. — Вот получили вы Нобелевскую премию. Неужели не гордились?» — «Ничуть, — ответил старый лицедей. — Поехал и получил, только и всего». Можно себе представить, как негодовал он, прочитав назойливую хвалу критика своей «горделивости». А разве Бондаренко хотел огорчить старца? Наоборот…

А в статье о книге Солженицына «200 лет вместе» отметив, что сочинитель не упомянул в ней ни одно «высказывание на ту же тему» (о русско-еврейских отношениях) в журналах «Наш современник», «Москва», «Молодая гвардия», не назвал, в частности, ни «Русофобию» И. Шафаревича,ни выступления С. Куняева,— перечислив это, Бондаренко заявил, что такое умолчание о других авторах и русских журналах предпринято вовсе «не из желания показаться первым». О, святая простота! О, куриная слепота! О, залобная пустота!.. Да ведь именно из желания казаться первым, только из этого желания, усиленного, конечно, презрением к перечисленным журналам и их авторам, о чем еще скажем. Точно так же и в книге «Россия в обвале».

Но критик изо всех своих немощных силенок опять о любимце: «Редко кому из приметных людей в столь разных обстоятельствах пришлось вживаться в народ и жить народом». Да, Солженицыну приходилось вживаться, ибо, по собственному признанию, был он существом книжным, за мамочкиной спиной возросшим, не умевшим молоток на рукоять насадить. Но если сказать даже только о советских писателях, то нередко можно встретить среди них «приметных людей», которым не приходилось «вживаться в народ», ибо они дети народа, всегда были с ним, и без них «народ не полный». Смешно и сказать, что «вживались в народ» Есенин, тот же опять Шолохов, Платонов, Твардовский, Федор Абрамов, Николай Тряпкин, да хотя бы еще и Василий Белов. А Шолохов не только жил с народом, но и в прямом смысле слова спас от голодной смерти десятки тысяч земляков, о чем свидетельствует его переписка в 1932 году со Сталиным. А кого спас Солженицын? Он даже школьных товарищей, даже родную жену заложил в 45-м году на допросе как людей, которые будто бы разделяли его ненависть к советской власти и к Сталину. Если будет выгодно, он заложит и любого из нынешних своих обожателей да хвалителей, включая Бондаренку и Евтушенку.

Продолжая двигать дальше мысль об экстраординарной «русскости» своего кумира, критик призывает нас полюбоваться тем, какой он по-русски широкий, по-русски неуемный, по-русски всеохватный: «Александр Исаевич влезал за свою жизнь во все достаточно существенные исторические, политические и литературные переделки». Верно, влезал. Только никогда не спешил. Была на его веку, допустим, такая «историческая переделка», как Великая Отечественная война. И что же? Он влез в нее не в 41-м году, как миллионы его ровесников, а только в середине 43-го. И вылез из «переделки» не в мае 45-го, как все мы, а на три месяца раньше. Это в молодости. А в старости случилась еще одна «историческая переделка» — ельцинская контрреволюция. Пока шла борьба, он, сидя за океаном, не влезал, строчил свое бессмертное «Колесо» да изредка подавал соотечественникам мудрые советы, как обустроить Россию. А явился на родину лишь в 94-м году, уже когда контрреволюция победила, стало для негодяев и предателей сравнительно надежно и безопасно. Тут ему победители сразу и поместье дали, и дворец отгрохали, и сочинения рекой пустили.

Бондаренко — дальше о русской широте Исааковича: «Зачем было нужно ему — из каких выгод или расчетов — уже высланному насильно на Запад прославленному нобелевскому лауреату, вдруг восстанавливать против себя и Запад… Генрих Белль признал: „Он разоблачил не только ту систему, которая сделала его изгнанником, но и ту, куда он изгнан“. Очень содержательно. Однако, во-первых, точнее было бы назвать Солженицына не „прославленным“, а, как ныне говорят, „раскрученным“. В самом деле, Хрущев раскручивал его как средство против Сталина, а Запад — против Советской России. Во-вторых, Белль ошибался, а ты, Бондаренко, лжешь его устами: подобно тому как гитлеровским воякам, среди которых находился в Крыму и Белль, не удалось одолеть Советский Союз и его армию, а только залили кровью нашу землю, так и Солженицын не разоблачил, а оболгал, залил грязью и советскую систему, и нашу историю, и наш народ. Этому он посвятил тысячи и тысячи страниц своих рассказов, повестей, несъедобных романов, деревянных поэм, худосочных сценариев, злобных мемуаров. А где и когда он „разоблачил“ Запад? Ну, немного побрюзжал в каких-то статьях, в выступлениях, причем это нередко тут же сопровождалось извинениями: „Я, может быть, вмешался или как-то коснулся их, простите…“ Просит прощения только за то, что коснулся.

Но назови хоть один рассказик, допустим, созвучный бунинскому «Господину из Сан-Франциско», или повесть, подобную короленковской «Без языка», где этот Запад «разоблачался» бы твоим любимым идолом, как в этих произведениях А ведь тут можно назвать еще много русских писателей — «разоблачителей» Америки, начиная с Пушкина. Тот еще когда писал, какая мрачная картина предстала там перед «глубокими умами»: «С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую — подавленное неумолимым эгоизмом и страстью к довольству (comfort); большинство, нагло притесняющее общество; рабство негров посреди образованности и свободы; родословные гонения в народе, не имеющем дворянства; со стороны избирателей алчность и зависть; со стороны управляющих робость и подобострастие: талант из уважения к равенству, принужденный к добровольному остракизму… Такова картина Американских Штатов…» Стали они за минувшее время лучше? Нет, еще страшней и омерзительней, дабы во всем был у них comfort, — вот еще когда было пущено в оборот это липкое словцо…

А за Пушкиным последовала длинная вереница блистательных русских имен «разоблачителей» Америки, в отличие от Пушкина уже побывавших там и все видевших своими глазами: Короленко, Горький, Бунин, Есенин, Маяковский, Симонов… даже и друг мой Григорий Бакланов, который, правда, потом получил хорошие денежки от Сороса для своего «Знамени» и о США — больше ни слова…

Кого из них можешь ты, Бондаренко, представить со словами Солженицына на устах? Неужто тебе чудится, что Горький, изведавший там травлю, написавший о США очерк «Город желтого дьявола», мог сказать: «Америка давно проявила себе как самая великодушная и щедрая страна в мире»? Или тебе легко вообразить, как Есенин, автор «Железного Миргорода», взывает к американцам: «Вмешивайтесь в наши дела! Пожалуйста, вмешивайтесь как можно больше!» Или думаешь, что за хороший гонорар Маяковский мог бы припугнуть соотечественников: «Подождите, гады!..Трумэн бросит вам атомную бомбу на голову!» И что сказали бы все эти писатели во главе с Пушкиным, вся русская литература о твоем драгоценном американском прихвостне?

И не морочь ты, Бондаренко, людям голову, что Солженицын восстановил против себя Запад. Подумаешь, какой-то русский еврей обругал его в «Новом русском слове» за будто бы антиеврейское высказывание… На самом же деле он был великой надеждой Запада, его агентом № 1. Где миллионными тиражами издавали его «Архипелаг» — в Персии? А Нобелевскую премию ему дал Запад или Восток? Он за ней в Стокгольм или в Пекин ездил? А кучу других премий ему в Африке выдали?.. Но это лишь одна сторона дела. Другая состоит в том, что, роскошно живя на Западе, он продолжал клеветать на свою родину и вместе с Сахаровым натравливал Запад на Россию, прямо, как мы уже отмечали, призывал лезть в наш дом, как можно быстрей и нахальней…

А уж говорить, что Солженицын не преследовал никаких выгод, не имел никаких расчетов хоть в чем-нибудь, может только человек, как В. Кожинов, верящий в его «наивность» и «простодушие», т.е. абсолютно не понимающий, с кем имеет дело: вся жизнь Солженицына, по его собственному признанию, «сеть замыслов, расчетов, ходов» («Теленок», с. 113). Даже в юности, идя на свидание с возлюбленной, на котором запланировал объясниться, держал в кармане записку-ультиматум, предназначенную для вручения в случае ее отказа. А в пятьдесят лет, направляясь на заседание редколлегии «Нового мира», заранее планировал, в каком порядке будет здороваться с членами редколлегии, кому пожмет руку, кому только кивнет, мимо кого пройдет молча. В «Новом мире» он создал настоящее «сыскное бюро» со своими агентами в лице Аси Берзер и кое-кого еще. Можно не сомневаться, что и похороны свои он уже спланировал и скалькулировал до последнего цента и последней секунды. Он знает даже, что будет написано на венке, который принесет Бондаренко.

А сейчас критик уверяет: «Некая Божья воля заставила его поднять в своем творчестве все (!) главнейшие и острейшие проблемы русского народа». И почему ты, Бондаренко, ведь уже старый человек, до сих пор пишешь в расчете на идиотов? Ведь даже «Божью волю» вы замызгали. Вот и Алексей Шорохов заявляет: «Есть что-то промыслительное в явлении Кожинова для России…» И о Юрии Кузнецове — так же… А что касается «главнейшей проблемы» России, то все же знают, что она состояла в том, как устоять нам против Запада, а он, твой разлюбезный, был на его стороне и молился: «Господи, просвети меня, как помочь Западу укрепиться… Дай мне средства для этого!»

И опять с новой силой бросается критик в бой за своего идола: «Столетиями клевещут на русский народ… И войны-то выигрывал русский народ не (!) умом, не (!) талантом — так, трупами закидали немцев; и трудиться-то он не привык, все лишь баклуши бил; да и друг на дружку всегда русские доносят, всем завидуют… Весь (этот) перечень претензий к русскому народу ныне — в 85-летию Александра Исаевича — взвалили на него».

Ну, в отношении народа это не претензии, а клевета. А что значит «взвалили на него — обвиняют его в приведенной клевете на народ? Если именно это, тогда совершенно справедливо. Что мы победили немцев не умом, не талантом, а забросали трупами, громче всех голосили два таких же, как ты, Бондаренко, пламенных обожатателя Солженицына — Владимир Солоухин и Виктор Астафьев. Первый всю войну прослужил в охране Кремля, второй, года полтора пребывая на фронте в должности ротного телефониста, доблестно бил врага телефонной трубкой. А взяли они эти победоносные трупы у своего же кумира. Ведь именно он писал, что маршалы наши — „колхозные бригадиры“ (нашел чем укорить крестьянских детей, аристократ педикулезный!), что отступали мы по 120 верст в день, что воевали-то с „маленькой Германией“ и т.п. О повальных доносах среди русских опять же долдонит в „Архипелаге“ не кто иной, как он, русак № 1. Наконец, что трудиться русский человек не привык, писал в патриотической газете „Завтра“ еще один, уже упоминавшийся пламенный почитатель и защитник нутряного русака — Вадим Кожинов: „Россия такая страна, которая всегда надеялась на кого-то: на батюшку-царя, на „отца народов“, на кого угодно. Именно поэтому у нас чрезвычайно редок тип человека, который может быть настоящим предпринимателем. Либо это человек, который ждет, что его накормят, оденут, дадут жилье и работу, либо это тип, стремящийся вот здесь и сейчас что-то урвать для себя — чтобы не работать“. Словом, захребетник, бездельник и паразит. И это не о какой-то группе или поколении народа, а именно о России в целом, о русском человеке во все века. Так что Солженицын породил целую школу своих защитников и последователей, в которой Бондаренко занимает первое место.

Сейчас он благородно негодует по поводу клеветы на родной народ, к которой Большой Русак будто бы не имел никакого отношения: «Невдомек мне, кто же такую огромную империю освоил (?), кто же Берлины и Парижи не (!) по одному разу брал, кто же первым в космос полетел…» Верно, справедливо, только поздновато. Почти так думал еще и Лев Толстой, читая «Историю России» Соловьева, и Сталин — читая статью Энгельса «Внешная политика русского царизма». Но как же ты мог напечатать в газете, где работаешь заместителем главного, приведенные рассуждения В. Кожинова о русском человеке, о России? Почему промолчал? Разве тебе неведомо, как это называется?..

Дав Солженицыну общую оценку как неуемного русака № 1, критик затем предпринимает легкую пробежку по всей биографии юбиляра, рассказывая, как жизнь прожил нутряной писатель среди нутряных людей. Вот была война. Так что? «И в армии опять же… он служил не в высоких штабах и не корреспондентом в центральных газетах, а всего лишь командиром батареи звуковой разведки среди таких же нутряных русских людей». Очень прекрасно. Однако есть замечания.

Прежде всего откуда такое презрительное отношение к высоким штабам у человека, который сам-то служит в неизвестно каком штабе? А в армии штаб — это ее мозг. Во время войны в Генеральном и в других штабах служили Г. К. Жуков, Б.М. Шапошников, А.М. Василевский, генерал армии А.И.Антонов и многие другие замечательные специалисты военного анализа и планирования, далеко превзошедшие в этом немецких коллег. Или Бондаренко знает, что они там в пинг-понг играли? Во-вторых, Солженицын и не мог оказаться в «высоких штабах» в числе руководителей, ибо он лишь в 43-м году окончил училище в звании лейтенанта. Кроме того, откуда это высокомерие по отношению к корреспондентам центральных газет? Ведь ими были и Шолохов, и Гайдар, и Твардовский, и Платонов, и Симонов, и сотни других достойных и талантливых писателей, из коих многие и головы сложили на фронте, как Аркадий Гайдар. Или Бондаренко знает, что они писали свои корреспонденции, не выходя из редакционного кабинета в Москве, как сам он пишет статьи и за себя, и за других?

Советую прочитать военные дневники Симонова. А заодно — хотя бы еще и его поэмы об Александре Невском, о Суворове, дабы впредь не бубнить на потеху публике: «Симонов — далекий от патриотизма писатель». Ведь так сказать мог только человек, который просто не читал Симонова и не знает, что это за фигура в советской литературе. В. Бондаренко должен был выразиться иначе: «Симонов — писатель, далекий от моего сугубо лампадно-эмигрантского патриотизма». Это было бы верно.

Не обнаружив патриотизма у Симонова, Бондаренко, однако же, разыскал патриотизм в одном юношеском стихотворении Иосифа Бродского, и за это простил поэту все даже по собственному деликатному перечню — «ернические стихи о России, выпады против христианства, попытку уйти из русской культуры в американскую». Мало того, критик посвятил этому стихотворению целую статью под заглавием «Припадаю к народу», напечатал в своем «Дне» в виде передовой и там объявил Бродского «великим русским поэтом». Спасибо, а мы не догадывались. Статья кончается так: «Не менее великий русский поэт Юрий Кузнецов, сверстник Бродского, писал: „И священные камни Парижа, кроме нас не оплачет никто“. Можно сказать, побратал через Париж, в котором Кузнецов, кажется, никогда не был… В чем тут дело? Похоже на то, что Бондаренко хочет вступить в Евросоюз, а его без таких статей не принимают.

А что касается командования батареей звуковой разведки, то долгое время этот командир говорил и писал об этом, например, в известном письме IV съезду писателей, несколько усеченно, называя себя «всю войну провоевавшим командиром батареи» («Слово пробивает себе дорогу», с. 215). Просто батареи — и все, естественно, думали, что это огневая батарея, а не звуковая, в которой нет ни одной пушки, а только приборы да циркули. Пробыл же Александр Исаевич на фронте не «всю войну», не «четыре года воевал, не уходя с передовой», как писал в другом документе, а с мая 43-го года до 9 февраля 45-го, т.е. меньше двух лет, и самую страшную пору войны он благополучно прокантовался в глубоком тылу то в обозной роте, то в училище.

Тут на выручку Бондаренко кинулась Анна Соколова в юбилейной «Литгазете»: «Сколько бы дней Солженицын на фронте ни пробыл, ему этого оказалось достаточно, чтобы навсегда осознать бесчеловечную сущность любых военных действий». Понятно? Любых! Заставь Анюту Богу молиться… Какое счастье, что, когда фашисты в 41-м напали на нас, вот такие юбилейные Анюты молчали или им затыкали рты, а то ведь они бы подняли вопеж: «Прекратите сопротивление! Его сущность бесчеловечна!» А Солженицын говорил не о бесчеловечности войны, а выражал свое полное безразличие к ее исходу: «Ну и что, если победили бы немцы? Висел портрет с усами, повесили бы с усиками. Справляли елку на Новый год, стали бы на Рождество». Только и делов. Больше того, он «навсегда осознал» благодетельность не побед, а поражений. Посмотрите, говорит, на Швецию: как она расцвела после разгрома под Полтавой! Из истории Швеции он только и знает ее поражение под Полтавой да нынешнее благоденствие. Но не соображает, что Полтава-то была триста лет тому назад, после которой Швеция изведала великое множество бедствий, страданий, горя, в том числе — и новых военных поражений, а расцвела-то она не так давно, особенно — после того, как много позаимствовала из опыта нашего русского социализма.

Наконец, солженицынская «передовая» была такого своеобразного свойства, что он там без устали строчил стихи, рассказы, повести, ординарец их переписывал, и они рассылались по московским литературным адресам, а потом этот ординарец, нутряной еврей Соломин (после войны уехал в США) привез командиру из Ростова-на-Дону молодую супругу Наталью Решетовскую. Она вспоминала: «В свободное время мы с Саней гуляли, разговаривали, читали. Муж научил меня стрелять из пистолета. Я стала переписывать Санины веши». Какой во всем этом богатый материал для размышлений на любимую солженицынскую тему «Жить не по лжи».

Бондаренко может возразить, даже возмутиться: «А два боевых ордена на груди Александра Исаевича?» На это можно бы ответить посредством самого Солженицына. Он пишет в своем полубессмертном «Архипегале», что на фронте звание Героя «давали тихим мальчикам, отличникам боевой и политической подготовки». Если уж так — Героя, то кому же давали несравнимые с этим ордена Красной Звезды и Отечественной войны второй степени, полученные им? Не иначе, как тем, кто служил в похоронных командах… Но нет, не можем мы хоть на минуту пойти следом за этим хлыщом. То, что он сказал о Героях, это обычная для него полоумная клевета на Красную Армию, на Отечественную войну. Это в одном ряду с его глумлением над Зоей Космодемьянской и Александром Матросовым, с издевательством над маршалами Жуковым и Коневым, с восторгами по адресу генерала Власова и с другими подлостями.

Оставил бы ты, критик, свой оглушительный барабан да уговорил бы неприкасаемого кумира отказаться хоть от какого-нибудь единичного вранья, хоть в чем-то покаяться. Он же до сих пор остановиться не может. Вот уже и накануне своего 85-летия в ноябрьской книжке «Нового мира» бросил черную тень на своего верного служителя Вадима Борисова. А Вадим-то умер, его друзья говорят: не пережил обиды и оскорбления… Так что будь готов к тому, Бондаренко, что и тебя накроет он такой черной тенью еще при жизни.

О его орденах можно сказать еще вот что. Если человек сумел с целью проезда жены сварганить для нее фальшивые документы и получить армейское обмундирование как для военнослужащей, командировать к ней едва ли не за две тысячи верст ординарца и получить ее в свою теплую землянку с двуспальными нарами, и если все это сошло ему с рук, то ясно, что, с одной стороны, у него были разлюбезнейшие отношения с начальством, без которого проделать всю эту авантюру невозможно; с другой, нет никаких сомнений, что это такого разряда прохиндей, которому при тех же отношениях с начальством и орденочек-другой получить ничего не стоило. Марк Дейч, человек сокрушительного ума и зубодробительной эрудиции, пишет, что Солженицын получил ордена в ту пору войны, «когда награды раздавались всем подряд». Такой поры не было. Дейч не соображает, что тут он лишь соперничает в подлости с Солженицыным, уверяющим, что Золотые Звезды Героев давали «тихим мальчикам». К слову сказать, дядя В. Бондаренко как раз получил на войне Золотую Звезду, о чем племянник-патриот неоднократно с гордостью упоминал. Так вместо того, чтобы угодничать перед бесстыжим клеветником, дай же ему за родного дядю оплеуху! Увы… Деградация и разложение среди этих лампадных патриотов дошли до того, что даже за ближайших родственников не вступятся…

Как известно, с фронта Солженицына препроводили в Москву, в Бутырки. Красная Армия продолжала воевать без Александра Исаевича, в одиночестве… Есть веские основания полагать, что прохиндей в страхе перед войной, которая, по его убеждению, непременно начнется — и какая! — между СССР и его союзниками сразу после разгрома Германии, сам себя посадил. И то сказать, будучи офицером действующей армии, он в письмах друзьям и знакомым поносил Верховного Главнокомандующего, прекрасно зная, что письма просматриваются военной цензурой, о чем на конвертах ставился штамп. В какой армии потерпели бы такие действия в пользу врага во время войны? Юрий Мухин цитирует английского историка Лена Дейтона: «Женщина (во время войны), назвавшая Гитлера „хорошим правителем, лучшим, чем наш мистер Черчилль“, была приговорена к пяти годам заключения» («Дуэль», № 50, 2003, с. 6). Женщина и не в армии! А тут — офицер и на фронте.

И вот — заключение. Критик уверяет: «И лагерный срок Солженицын провел в основном, что бы ни писали его ниспровергатели, среди той же „нутряной России“, каменщиком, литейщиком». Ну что заставляет тебя при таком-то оснащении лезть на рожон? Право, полное впечатление, что В. Бондаренко не читал не только Симонова, которого терпеть не может, как вся его компашка, но и обожаемого Солженицына, за которого хоть сей миг — в огонь и в воду.

Да, было время, когда Александр Исаевич изображал себя не только героем-фронтовиком, четыре года без роздыху то истреблявшим врага из пушек, то с винтовкой наперевес и с кличем «За родину! За Сталина!» ходившим в штыковую атаку, но еще рисовал себя и рядовым трудягой-зэком, прошедшим в лагере все круги ада. Так, 30 июня 1975 года, выступая на большом митинге американских профсоюзов в Вашингтоне, он начал страстным воплем: «Братья! Братья по труду!..» И представился как истый троекратный пролетарий: «Я, проработавший в жизни немало лет каменщиком, литейщиком, чернорабочим…» Немало — это сколько: лет двадцать? или десять? ну хотя бы семь-восемь? Ладно, пусть будет три годочка… Американцы внимали голосистому пролетарию, развесив уши, даже аплодировали, иные инда прослезились. Да, было такое время и такие гордые заявления кумира, но потом-то через болтливость самого страдальца выяснилось, что подлинная картина его пролетарского стажа выглядит несколько иначе. И он, конечно, сбавил тон. Но в дни юбилея опять взыграл, как молодой, — стал заливаться о том, какой он замечательный каменщик.

С февраля до конца июля 45-го года Солженицын пробыл в бутырской камере № 64, а потом 53 — с паркетным полом и пятиметровым потолком, с постелькой и матрасиком, с еженедельными передачами, со свиданиями, с книгами… Эти пять с половиной месяцев никакую работу выполнять Солженицына не заставляли, он занимался повышением своего культурного уровня…

27 июля объявили приговор и отправили горемыку на Краснопресненский пересыльный пункт. Там-то на исходе 27-го года жизни он впервые и приобщился к облагораживающему физическому труду: ходил на пристань разгружать лес. Достоевский, сиделец Омского острога, писал: «Каторжная работа несравненно мучительнее всякой вольной именно тем, что вынужденная». Солженицына здесь никто не вынуждал, он признает: «Мы ходили на работу добровольно». Более того: «С удовльствием ходили» («Архипелаг», т. 1, с. 551). И вот при всем удовольствии, при несомненной пользе физического труда для молодого организма у Солженицына при первой же встрече с физической работенкой, однако же, обнаружилась черта, которая будет сопровождать его весь срок заключения, — жажда во что бы то ни стало получить начальственную или какую иную должностишку подальше от мускульных усилий. Когда там, на пристани, нарядчик пошел вдоль строя заключенных выбрать бригадиров, его сердце «рвалось из-под гимнастерки: меня! меня! меня назначь!» (там же).

Но пребывание на пересыльном оказалось кратким, уже 14 августа мы видим любимца Бондаренки, который ему дороже, чем родной дядя, в Ново-Иерусалимском лагере. Так что пока он мог бы зачислить в свой стаж пролетария лишь две недели, если, конечно, ходил на разгрузку каждый день, включая воскресенья.

Новый лагерь — это кирпичный завод. Какое совпадение! Ведь и в «Записках из Мертвого дома» Достоевского тоже кирпичный. Там с помощью жалкого притворства и беспардонной лжи ловкачу сразу удалось заделаться сменным мастером. Добыта первая непыльная должностишка.

Достоевский писал: «Отдельно стоять, когда все работают, как-то совестно». Солженицын же без малейшего оттенка этого благодетельного чувства признается, что, когда все работали, он «тихо отходил от подчиненных за кучи грунта, садился на землю и замирал» (там же, т. 2, с. 176). Вот уж и не знаю, можно ли это тихое сидение за кучей отнести к пролетарскому стажу. Подчиненные, конечно, смеялись над «мастером», который еще и не умел лопату наточить.

Но скоро должность мастера ликвидировали, и бедняге все-таки пришлось взять в руки лопаточку, но это истязание длилось не больше недели. Значит, было две недели на разгрузке и одна здесь, с лопатой, — уже набралось три. А ведь он уверял: «Ты дашь дубаря на общих работах через две недели». Но вот и три прошло, а ничего, еще жив работяга.

В эти дни он писал жене, что мечтает попасть «на какое-нибудь канцелярское местечко. Замечательно было бы, если удалось» (Решетовская Н., с. 73). И представьте себе, очень скоро удалось в новом лагере на Большой Калужской улице, на строительстве жилого дома, куда перевели 4 сентября. Здесь в первый же день он заявил, что по профессии нормировщик. Ему верят и назначают «не нормировщиком, нет, хватай выше! — завпроизводством, т.е. старше нарядчика и начальником всех бригадиров!» («Архипелаг», т. 2, с. 260). Но и отсюда вскоре поперли по причине вопиющей бездарности. Однако дела не так уж плохи: «Послали меня не землекопом, а в бригаду маляров».

Малярная работа как ни проста, ни легка на первый взгляд, но тоже требует и терпения, и сноровки, и желания трудиться. Ничего этого у будущего гения не было даже в зачаточном состоянии. И снова он хочет чего-то немускульного. «Не раз, — говорит, — мечтал я объявить себя фельдшером», но — не решился. А тут вдруг освободилась должность помощника нормировщика. «Не теряя времени, я на другое же утро устроился на эту должность». Каким образом столь стремительно и просто и не первый раз удалось «устроиться» и на этот раз, умалчивает. А не благодаря ли тому, что уже дал согласие и подписался, что готов быть стукачом под кличкой «Ветров»?

Трудна ли была новая работа? Сам рассказывает: «И нормированию я не учился, а только умножал и делил в свое удовольствие. У меня бывал повод пойти побродить по строительству и время посидеть…» (там же, т. 2, с. 280). Словом, не примаривался.

В этом лагере Солженицын пробыл до середины июля 46-го года, а потом — Рыбинск и Загорская спецтюрьма, где находился до июля 47-го. В этом годовом отрезке с точки зрения наращивания пролетарского стажа уж совсем ничего нет. Почти весь этот год работал по специальности — математиком. «И работа ко мне подходит, и я подхожу к работе», — писал он жене. Словом, как у поэта, «и жизнь хороша, и жить хорошо».

С такой же легкостью, с какой однажды ради теплого местечка соврал, что командовал артиллерийским дивизионом, хотя не командовал ни одной пушкой, с такой же простотой, с какой потом с той же целью назвался нормировщиком, хотя и не знал, что это такое, — теперь ради того же самого еще и с наглостью объявил себя физиком-ядерщиком. И ему опять поверили! И опять вспоминаются ордена… В июле 47-го доставили его обратно в Москву, чтобы использовать по объявленной им специальности. Тут, надо думать, быстро раскусили, что это за ядреный ядерщик. За такую туфту могли, может быть, пару лет накинуть, но Ветрову опять повезло: ему не только не прибавили срока, не послали в лагерь посуровей, а послали в привилегированную Марфинскую спецтюрьму (Останкино) — в институт связи, где отбывали сроки и работали специалисты этого дела.

Здесь, ничего не смысля в связи, кем только Ветров ни был — и математиком, и библиотекарем, и переводчиком с немецкого, который и теперь не знает, а то и полным бездельником. Опять проснулась графофильская страсть, и он признается: «Этой страсти я отдавал теперь все (!) время, а казенную работу нагло перестал тянуть» (там же, т. 3, с 40). О, прочитал бы это Достоевский…

За письменным столом Солженицын проводит весь день. Так что большую часть срока он в прямом смысле ПРОСИДЕЛ… В обеденный перерыв валяется во дворе на травке или спит в общежитии: мертвый час, как в пионерлагере. Утром и вечером гуляет, перед сном в наушниках слушает по радио музыку, а в выходные дни (их набиралось до 60. У Достоевского — три: Рождество, Пасха да день тезоименитства государя) часа три-четыре играет в волейбол и опять же совершает моцион. Вот такая каторга — с мертвым часом и волейболом, с моционом и музычкой, с трехразовым питанием, соответствующим всему этому. Вот только сауны не было. А самыми неразлучными товарищами Солженицына в заключении были не кандалы, как у Достоевского, а канцелярский стол, перо, чернильница и промокашка. В этом лагере, похожем если уж не на пионерлагерь, то на Дом творчества в Малеевке, где, впрочем, сауны тоже никогда не было, гигант мысли пробыл без малого три года, занимаясь сочинительством да читая книги, получаемые по заказу аж из Ленинки! Напоминание о такой каторге В.Бондаренко называет «клеветой на классика», ибо «Архипелаг» он, повторяю, явно не читал…

Но вдруг 19 мая 50-го года гения и пророка оторвали от письменного слова и без чернильницы, без промокашки отправили в Экибастузский особый лагерь, в края Достоевского. За что такая немилость? Молчит, не объясняет, вернее, дает путаные объяснения. Это наводит на мысль, что, возможно, ему надоело выполнять работу Ветрова и он заартачился.

В этом спецлагере титан художественного слова пробыл оставшийся срок. Он пишет: «В начале своего лагерного пути я очень хотел уйти с общих работ, но не умел». Не умел?! Да кто же тогда без конца витал в руководящих сферах — то замом, то завом, то начальником? А доктор Троицкий, знавший Достоевского на каторге, вспоминал, что тот «на все работы ходил наравне со всеми». И, напомним, в кандалах, которые узнику социализма и не снились.

Дальше узник сообщает, что в бригаде Боронюка появилась возможность стать каменщиком. «А при повороте судьбы я еще побывал и литейщиком». А также и столяром, о чем, видно, забыл, да еще паркетчиком. Наконец-то добрались мы до его пролетарских специальностей, по поводу которых плакали американцы и ликует Бондаренко. Но сроку-то сидеть оставалось меньше двух с половиной лет. Однако же свое приобщение к пролетариату Солженицын поспешил воспеть в гордом стишке «Каменщик».

Но, увы, оказывается, только шесть месяцев он проработал каменщиком. А дальше? Однолагерник Д.М. Панин в «Записках Сологдина» писал о тех днях: «На мое бригадирское место удалось устроить Солженицына». Что ж, опять? И это после возвышенных-то стихов в честь приобщения! Увы… Так что думать, будто универсал Солженицын овладел перечисленными профессиями основательней, чем профессией маляра, нет никаких оснований. Об одной из них Решетовская прямо писала: «Не судьба Сане овладеть столярным делом». А как литейщик он сумел-таки отлить себе… Что? Конечно же, столовую ложку, и притом большую. Но о колесах для тачки пишет, будто отливал их в вагранке (там же, т. 2, с. 90). Чушь! Вагранка существует для плавки металла, никакие отливки в ней немыслимы. Этого нельзя не узнать, проработав литейщиком хоть два дня. А вот с бригадирской должностью «Саня справляется, она кажется ему необременительной. Чувствует себя здоровым и бодрым».

На очередной руководящей должности пророк пробыл до января 52-го года, когда заболел и его положили в госпиталь, где после великолепно проведенной операции провел две недели. Так до сих пор ничего и не понявший Говорухин гневно обличал советскую власть: «И вот еще не выздоровевшего, слабого, с незажившим швом его посылают в литейный цех». Это вранье на уровне первоисточника. Послали Солженицына — уже не первый раз — в библиотеку. Между прочим работенка очень выигрышная для сексота: постоянное общение с самыми разными людьми. Но подумайте и о том: в лагере строгого режима — библиотека, выбор книг! А Достоевский писал, что в Омском остроге ничего не было, кроме Библии. Ну, разве еще «Дети 37-го года» Владимира Бондаренко.

Приходится констатировать: летом 1975 года, сотрясая атмосферу Америки воплем «Братья по труду!», Солженицын так же врал, как сегодня, спустя тридцать лет врут на просторах отечества его нобелевские Книги Жизни и он сам.

И очень характерно еще вот что. Постоянно, весь срок мечтая о начальственной или просто немускульной работенке и почти всегда добиваясь ее, Солженицын смотрите-ка сколь презрительно гвоздит других известных ему лагерников за то, что «цеплялись они: Шелест — за стол вешдовольствия, генерал Тодорский — при санчасти, Конокотин — фельдшером (хоть никакой он не фельдшер), писательница Галина Серебрякова — медсестрой (хотя никакая она не медсестра)» (там же, т. 2, с. 342). Согласитесь, ничего подобного вы до сих пор не видели.

В. Бондаренко не понимает, что идет как по минному полю. Ведь каждый шаг может вызвать взрыв и оказаться смертельным. Вот пишет: «Александр Исаевич, Вы сами знаете, каких только фальшивок против России и русского народа не (!) сочиняли». Да, конечно, он знает, ибо сам занимался этим в поте лица своего. Ведь что такое «Архипелаг ГУЛаг»? Колоссальная фальшивка-донос против России. Что такое «Стремя „Тихого Дона“ И.Медведевой-Томашевской, в создании и появлении которого Солженицын сыграл решающую роль? Фальшивка-донос против Шолохова, великого сына русского народа. Он и автора сам разыскал где-то в Крыму для этой фальшивки, и написал со своей всегдашней многословной, дотошностью и предисловие, и послесловие, и денег дал на издание.

Бондаренко тут же стелет соломки, надеясь пройти по ней: «Даже если Александр Исаевич за свою жизнь и наговорил, даже написал что-то лишнее, разбираться в том будущим историкам, как разбираются с Достоевским или Тургеневым, к примеру, но главное навсегда уже останется за ним — народная правда! Его вело высшее духовное чутье».

Как и В. Кожинов, В. Бондаренко уповает на потомков. Но зачем обременять их нашими заботами, когда перед нами живой писатель и есть возможность взять его за бороду и прямо спросить:

— Вы писали, что коммунисты истребили 106 миллионов сограждан. Это «народная правда» или грязная клевета? Ведь население страны за советское время возросло вдвое: примерно со 150 миллионов почти до 300. Ничего подобного не было за такой срок ни в одной европейской стране, как не было и нынешнего вымирания русских в год по миллиону на фоне вашего сытого благоденствия.

— Вы утверждаете в «Архипелаге», что в 41-м году мы «отступали позорно по 120 километров день, меняя лозунги на ходу». Это вам в глубоком тылу продиктовало «высшее духовное чутье» или вы просто сдули у Некрича? Ведь сам Гитлер признавал, что немецкие войска никогда не преодолевали в день больше 50 километров, и то лишь в самом начале операции. А главный лозунг в первый день войны провозгласил В.М. Молотов: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами!» И этот лозунг мы ни на что не сменили, ни разу не отступили от него. Это вы на ходу меняли свои взгляды, замыслы и шкуру.

— Вы писали все в том же «Архипелаге», что свою речь по радио 3 июля Сталин произнес сквозь слезы, «чуть не плача».

Вот эта речь (включить запись). Укажите хоть одно место, где оратор сдерживал слезы. Может, вот здесь: «Великий Ленин, создавший наше государство, говорил, что основным качеством советских людей должна быть храбрость, отвага, незнание страха в борьбе, готовность биться вместе с народом против врагов нашей Родины…»

И так безо всяких историков можно пройтись по всему насквозь лживому «Архипелагу», который, как божится Бондаренко, совершенно «необходим для дальнейшего развития русского народа». Вот заботник нашелся у русского народа. А Достоевский с Тургеневым тут совершенно ни при чем, ибо можно «разбираться» с их идеями и образами, даже ссорами, но они не клеветали на родину, а только прославляли ее.

Но вот это я уж и не знаю, каким печатным словом можно обозначить: «Солженицыну и Шолохову быть бы близкими друг другу. Увы, судьба развела их. Жаль. Но так часто бывало в русской литературе. Примем как должное. Вспомнив хотя бы отношения Толстого и Тургенева, Достоевского и Гоголя, Маяковского и Есенина. Примиряет всех сама Россия…» О, господи, еще одна порция щирого сюсюканья о России, шагу ступить без этого не может. Прав Мандельштам: «Высоким штилем можно опошлить все». И опять: при чем здесь названные классики? Да, были между ними расхождения, трения, даже вражда, но нередко они имели частный, личный характер. Тургенев и Толстой поссорились по житейскому поводу. Но как художников они высоко ценили друг друга. Когда стало известно, что автор «Войны и мира» высказал намерение отказаться от дальнейшей литературной работы, уже больной Тургенев, несмотря на многолетний разрыв, написал ему письмо, умоляя продолжать творчество. Достоевский в образе Фомы Опискина намекал на Гоголя и на его «Выбранные места из переписки с друзьями». Конечно, в этом образе немало комичного и неприятного, но что за беда! И в те дни об этом знали немногие, теперь же кто помнит, кроме литературоведов? Тем паче что ведь он же, Достоевский, и говорил: «Какой великий учитель для всех русских, а для нашего брата писателя в особенности!» Или: «Все мы вышли из „Шинели“ Гоголя». Наконец: «Гоголь — гений исполинский, но ведь он и туп, как гений» (ПСС, т. 20, с. 153). До чего здорово!

А в образе писателя Кармазинова из «Бесов» — шарж на Тургенева. Говорят, это признавал сам Иван Сергеевич, но 8 июня 1880 года на пушкинских торжествах после знаменитой речи Достоевского он вместе со всеми кинулся к нему со слезами восторга и объятьями. Неласков был Достоевский и к Салтыкову-Щедрину, Грановскому, позднее — даже к своему крестному отцу Белинскому… Во всем этом нет ничего чрезвычайного — живая литературная жизнь… И Есенин с Маяковским были уж слишком различны по корням, по литературно-стилистическому направлению. Однако первый писал:

Мне мил стихов российских жар.

Есть Маяковский!..

Это же восхищение. А дальше высказывалось справедливое и горькое сожаление: «поет о пробках в Моссельпроме». Но когда Есенин умер, у Маяковского застряло «в горле горе комом… Вы ж такое загибать умели, что никто на свете не умел…».

К тому же Тургенев не говорил, не писал, не издавал книги о том, что Толстой украл у Пушкина «Войну и мир», Достоевский не убеждал читателей, что «Мертвые души» списаны у Загоскина, Маяковский не доказывал, что «Письмо матери» Есенин сдул у Асеева. Наконец, ведь никто из них не писал о другом так, как болезненно злобный Солженицын. Шолохов встретил его появление приветливо, по словам Твардовского, даже просил поцеловать его. Но ведь творческое кредо новобранца, как известно, таково: «Отмываться всегда трудней, чем плюнуть. Надо уметь быстро и в нужный момент плюнуть первым». И начал очень умело плеваться. Действительно, сперва послал Шолохову письмо:

«Глубокоуважаемый Михаил Александрович!

Я очень сожалею, что вся обстановка встречи 17 декабря (1962 года), совершенно для меня необычная, и то обстоятельство, что как раз перед Вами я был представлен Никите Сергеевичу, — помешали мне выразить Вам тогда мое неизменное чувство, как высоко я ценю автора бессмертного «Тихого Дона». От души хочется пожелать Вам успешного труда, а для того прежде всего — здоровья! Ваш Солженицын».

Обратите внимание: «Ваш», а чувство высокое и неизменное.

Но вот вышел «Теленок» и о том же самом дне, о той же самой встрече он там пишет: «Хрущев миновал Шолохова стороной, а мне предстояло итти прямо на него, никак иначе. Я шагнул, и так состоялось (!) рукопожатие. Ссориться на первых порах было ни к чему. Но и — тоскливо мне стало, и сказать совершенно нечего, даже любезного.

— Земляки? — улыбался он под малыми (!) усами, растерянный (?), и указывая путь сближения.

— Донцы! — подтвердил я холодно и несколько угрожающе». О, господи, этот донец, видите ли, еще и угрожал… И тут же: «Невзрачный Шолохов… Стоял малоросток и глупо улыбался… На трибуне он выглядит еще более ничтожным». И не соображает в потемнении ума, что главное место Шолохова не трибуна, а письменный стол, что, впрочем, не мешало ему и с трибуны запускать ежа под череп и бюрократам министрам, и хвастунам политикам, и самолюбцам писателям.

Вот с какой черной злобой в душе писал, Бондаренко, твой Солженицын на другой день письмо Шолохову со своими сожалениями, которые тому вовсе не были нужны при всей его «растерянности» от встречи с Мечом Божьим.

Еще плевок: «Мой архив и сердце мое терзали чекистские когти — именно в эту осень сунули Нобелевскую премию в палаческие руки Шолохова». Как, мол, это мыслимо: терзали мой архив, а кто-то в это время какие-то премии получал!.. Но ему и этого мало: не жалея средств и сил, начинает кампанию, чтобы убедить всех, будто Шолохов плагиатор.

И вот, зная все это, Бондаренко заявляет: «Вся сложность (!) взаимоотношений Солженицына и Шолохова на совести „советников“. Какая сложность? Прохвост оклеветал великого писателя, и тот дал ему отпор — вот и вся „сложность“.

Но Бондаренко еще и горько сожалеет, что гений и злобный прохиндей не были близки. Поистине это напоминает намерение «белую розу с черной жабой обвенчать». И не соображает, что, превознося прохиндея, объявляя его грандиозным русским явлением, берет на себя при этом ответственность за всю его клевету, в том числе и за «палаческие руки».

Но представьте себе, в своем пылком желании обвенчать русскую розу с русофобской жабой Бондаренко не одинок. О том, что венчание не состоялось, горько сожалеет Валентин Осипов. В книге, озаглавленной, конечно же, «Тайная жизнь Михаила Шолохова» (куда ныне на рынок без «тайны»!) он уверяет, что, хотя «Шолохов не признал политической праведности (!) отношения Солженицына к советской власти и истории» (сам-то Осипов признает «праведность» грязного клеветника России. — В.Б.), тем не менее, по его данным, венчание должно было состояться. Шолохов вроде бы уже приготовился, но «Солженицына почему-то не уберегли». Как так не уберегли? От чего?.. Оказывается, от клеветы на Шолохова, в частности, надо полагать, от приведенных плевков со страниц «Теленка», от плевка в виде того самого «Стремени» и т.д. В результате, говорит, писатели вовсе не по своей воле оказались по разные стороны баррикады, не в силу своих несовместимых убеждений, а выпала им судьба кем-то «повражденных (!) и поссоренных»: «кто-то недобрый Солженицына под руку — толк, толк, перо и клякснуло (!)».

Кто же толкнул? Да, видно, те же таинственные советники. А кто должен был беречь невинность Солженицына, остерегать от подлости — чья это обязанность? КГБ, что ли? Или Союза писателей? Или МЧС?.. Но как бы то ни было, а Осипов прощает Солженицыну все эти подлости, более того: «Оправдываю (!) его по предположению (!), что он просто не мог знать биографии Шолохова». Оправдание по предположению — это супергуманно, но мы уже видели точно такое оправдание у Вадима Кожинова. И чтобы такой дока не знал биографию Шолохова? Он знает насквозь даже биографию Бондаренки…

Свою книгу В. Осипову следовало бы озаглавить не «Тайная жизнь Шолохова» (никакой тайной жизни писатель, конечно, не вел), а «Моя тайная жизнь». Действительно, как человеку удалось работать директором крупнейшего в стране издательства «Художественная литература», самому писать книги и при этом употреблять слова, смысла коих не понимает, — вот тайна так тайна!.. Приведу только один, но уж очень характерный пример. Вот он неоднократно упоминает смастаченную Солженицыным убогую книжонку «Стремя „Тихого Дона“ и думает, что здесь „стремя“ — известная деталь конной верховой упряжи. Так и главку озаглавил: „Недокованное стремя“, т.е. недописанная книга, о чем он, между прочим, сожалеет. И примеры из Даля привел: „Держать кому стремя. Спустя время, да ногой в стремя“ и т.д. А ведь на той же странице у Даля мог бы видеть: „Стремя — стрежень реки, быстрина“, т.е. основное течение. Именно этот смысл тут и имелся в виду автором пасквиля: стрежень книги принадлежит не Шолохову, а Крюкову. Уж очень вопиет осиповское толкование слова „стремя“ в книге о великом художнике слова, тем паче — о писателе-казаке. Счастье автора, что казак не видал его книгу…

В самый день солженицынского юбилея Бондаренко появлялся во всех выпусках новостей на канале НТВ рядом с Осокиным и кратко излагал главную мысль своей статьи: Солженицын — это супер-гипер-архирусское явление. А следом за ним возникал сам Александр Проханов, прославленный мастер высокого штиля и изысканных оксюморонов. Ему показалось мало роскошной статьи своего заместителя у себя в «Завтра» и у него в «Дне», захотелось внести личный вклад в юбилейное торжество и внес изумительной красоты жемчужинку элоквенции: «Пусть Александр Солженицын стоит высоко и грозно, как Александрийский столп!» Увы, жемчужинка с изъянцем: правильно, справедливо назвать Солженицына столпом, если — антисоветчины и русофобии, но Александрийский столп — это же маяк, и он стоял да светил отнюдь не грозно, а наоборот, дружески, а то и спасительно для моряков.

Картина будет неполной, если мы не вспомним здесь еще статью В. Бондаренко «Александр Солженицын как лидер русского национализма» («День», № 6, июнь 1998). Критик обожает три слова: «лидер», «элита» и «премии». То у него в своих сферах Никита Михалков лидер, то Проханов, то вот Солженицын… Статья на всю полосу с портретами Учителя и ученика, а посвящена книге «Россия в обвале». Критик уверенно заявляет: «Все русские патриоты от генерала Макашова до Виктора Илюхина (что, разве это разные полюса русского патриотизма? — В.Б.) с небольшими частными отклонениями дружно подпишутся под всеми основными идеями этой книги».

С чего ученик это взял, почему говорит от лица всех патриотов, неизвестно. Мне, например, омерзительно поставить свое имя рядом с именем клеветника России. А главное, книга его от начала до конца напичкана идеями, которые давным-давно были высказаны и многократно обнародованы множеством авторов, в частности, и Зюгановым, и теми же Илюхиным да Макашовым и мной тож. А он по всегдашней склонности к плагиату изображает себя первопроходцем, открывателем Америк, как это было позже и в книге «Двести лет вместе», о чем уже говорилось. В самом деле, разрушены промышленность и сельское хозяйство, разгромлена армия, обескровлена наука, чудовищная преступность, страшный рост туберкулеза и сифилиса, идет вымирание народа, брошены наши соплеменники за рубежом, всюду ложь, показуха, жирует кучка сверхбогачей, ограбивших страну, и т.д. — вот о чем эта книга. Да мы уже пятнадцать лет твердим то же самое! А он явился из-за океана и вот — «Граждане, послушайте меня!» Это слова из давней блатной песенки. А дальше там так: «Ремеслом я выбрал кражу…» Вот именно…

Но даже не вещание критика от лица всех патриотов самое удивительное в его статье. Еще интереснее то, что он говорит от своего имени: «Непонятно, почему главы из этой книги автор распечатал исключительно в газетах, где проповедуют прямо противоположное тому, что утверждается в книге», т.е. в «Новой газете», «где из номера в номер несутся вопли о русском фашизме», в «Общей газете», которую сам писатель считает «антирусским изданием» и еще в «десяти оголтело антирусских газетах».

Это критику непонятно. И он продолжает: «При этом ни „Русскому вестнику“, ни „Литературной России“, ни „Нашему современнику“, ни „Москве“, ни „Русскому дому“, ни „Завтра“, ни „Дню литературы“, ни „Патриоту“ главы из книги предложены не были». Ну почему? Почему же?

Какая перед нами тяжелая форма болезни… Да потому, милый критик, что у твоего «Дня» тираж, как ты утверждаешь, десять тысяч, у других перечисленных рядом с ним изданий — того же примерно порядка. Ну, у «Современника» тринадцать тысяч. А перед тобой абсолютно аморальный циник, у которого, как сказал еще Твардовский, нет ничего святого, ему начхать на все, лишь бы тиражи были в сотни тысяч, в миллионы экземпляров. Но даже не это главное, а то, что написать он может все, что угодно, рука набита, но душой он с «Новой газетой», а названные тобой издания он презирает, не желает на глазах почтенной публики из той же «Новой» связываться с ними, мараться о них. Если бы не так, то ведь он мог бы одни и те же главы напечатать и в «Общей газете», и, допустим, в твоем «Дне» хотя бы из сострадания к его главному редактору, своему церберу. Ведь напечатал же он ответ Дейчу одновременно и в «Литгазете», и в «Комсомолке», но опять же не в «Завтра», не в «Дне».

Его презрение к русским патриотам ты еще раз подтверждаешь рассказом о приеме при вручении Солженицыным своей премии: «Вместо единения русских я увидел исключительно демократическую космополитическую тусовку, облизывающуюся на устриц и омаров… Ни Союза писателей России, ни „Нашего современника“… Были самые крутые демократы… Где же попытка единения русских, объявленная в книге?» Ему опять непонятно!

А ведь давным-давно мог бы все уразуметь.

И вот при всем этом Бондаренке не омерзительно. Он продолжает льнуть к Солженицыну, прославлять его, во всю прыть своих немощных силенок оборонять от обид. Да, видимо, это тяжелая болезнь, приведшая, как и Вадима Кожинова, к полному непониманию того, что есть Солженицын. С другой стороны, отношение Бондаренко к Солженицыну очень похоже на отношение руководства КПРФ к церкви. Они перед ней — мелким бесом рассыпаются, а она их в упор не видит. Они взывают: «Мы уповаем на помощь священнослужителей!» Печатают в трех номерах «Правды» холуйские статьи своего идеолога Зоркальцева о рабской любви к ней. А из иерархов церкви за все время никто доброго словечка не сказал о коммунистах и прошлого, и нынешних дней. И опять приходится повторить: «О, святая простота! О, куриная слепота!..» Вот какую породу людей создала наша демократия: им плюют в лицо, а они целоваться лезут. Да посмотрись ты в зеркало, Бондаренко. У тебя на лице плевок твоего кумира!

В самый канун юбилея на страницах той самой «Новой газеты» (№ 92) я обнаружил статью только что упомянутого Юрия Карякина «И еще неизвестно, что он скажет». Вы должны знатьКарякина.Своим воплем «Россия! Ты одурела!» по поводу избрания еще в первую Думу коммунистов он вошел в историю почти столь же прочно, как Альфред и Эдвард. А предложением ликвидировать Мавзолей превзошел самого патриарха, поскольку первым вылез с этим предложением, да еще с трибуны Съезда народных депутатов СССР, куда попал, представьте себе, от Академии наук.

Но все-таки я заглянул в его биографию: «Публицист, социолог, писатель… Родился в 1930 году в Перми…» Значит, восьмой десяток идет. В Перми семь вузов, в том числе университет, выбирай — не хочу, но юный пермяк и будущий ленинец почему-то предпочел университет Московский, а факультет — философский. Дальше: «Дед — участник русско-японской войны, георгиевский кавалер…» При чем тут дед и его награды? У меня бабка была мать-героиня, но я же не сую это в нос читателям. А сам-то Карякин хотя бы два годика отслужил в армии? Непохоже. Ибо после университета была еще и аспирантура, а сразу после нее с 1956 года — непрерывное шествие по важным должностям в важных научных учреждениях и в очень важных редакциях: «Институт истории Академии наук… младший научный сотрудник… старший научный сотрудник… журнал „Проблемы мира и социализма“… „Правда“… замзавотделом… завотделом… Верховный Совет. . консультант… референт…» О некоторых из этих учреждений, должностей я и слыхом не слыхивал, например: «Институт сравнительной политологии и проблем рабочего движения».

Или: «Высший консультационно-координационный Совет при председателе Верховного Совета Российской Федерации». Кого там Карякин консультировал, что он там координировал — бог весть! Можно себе представить, что это была за малина, что за лафа для разного рода столичных пермяков… А уж вершина всего — вице-президент русско-американского философского общества «Апокалипсис». Это вам не «Рога и копыта»! Аж зависть берет! Я бы тоже с удовольствием возглавил философское общество «Армагеддон».

Но вернемся к нынешней публикации Карякина. Он озаглавил ее явно неудачно: «Еще неизвестно…» Очень даже известно. Однажды Солженицын заметил: «Я никогда не успеваю жить». Возможно, но зато всегда успевает солгать. Так поступит и в очередной раз. У статьи есть и подзаголовок: «Дневник русского читателя». Первая запись в этом дневнике имеет помету: «Ноябрь 1962-го. Прага». Это время публикации «Одного дня Ивана Денисовича». Но почему русский читатель оказался в Праге? Что он там делал? Оказывается, в ходе служебного продвижения он в облике правоверного коммуниста трудился уже в помянутом коммунистическом журнале «Проблемы мира и социализма». Работка и тут была — не бей лежачего. Вместе с Александром Бовиным, Владимиром Лукиным и другими коммунистами этого пошиба он там шесть лет (1960 — 1965) на сорока языках полумиллионным тиражом на наши деньги учил граждан 145 стран, как строить социализм, как вообще нам жить и что такое хорошо и что такое плохо. Но вдруг именно там внезапно заобожал Солженицына, антисоветчика № 1.

Желание совместить то и другое однажды привело его к такой мысли: «В своем Завещании В.И. Ленин высказал страстную жажду надежды (так в тексте. — В.Б.) на людей со следующими четырьмя качествами: во-первых, они ни слова не скажут против своей совести; во-вторых, никому не поверят на слово; в-третьих, ни в какой трудности признаться не побоятся; в-четвертых, не побоятся никакой борьбы за поставленную цель… Мне кажется, что А.И. Солженицын как раз принадлежит к таким людям…» Короче говоря, Ленин мечтал о Солженицыне! Пожалуй, такое заявление вполне может заменить справку из психдиспансера…

Суть первой дневниковой записи Карякина в том, что он обнаружил у Солженицына «на малюсенькой „сотке“ бумаги такую же „гущину“, „глубину“ и „простор“, что и у Достоевского. Очень прекрасно. Но почему все эти замечательные слова в кавычках? Писатель должен понимать: это похоже на издевку. А кроме того, по прошествии времени хорошо бы дополнить „гущину“ и „глубину“ размышлением о том, почему сей кумир так ненавидит Достоевского. По его словам, великий писатель ужасно любил „разодрать и умилить“. А как он высмеивает его каторгу! Просто глумится. Вот уж я, говорит, хлебнул лиха, а там, говорит, арестанты в белых штанах ходили, — уж куда дальше такой благодати! Для него царская каторга — что для Остапа Бендера вожделенный Рио-де-Жанейро, где, по его представлению, все ходят в белых штанах. Я ему сказал однажды: „Неужто не знаете, что ведь в ту пору и в походы, и в бой солдаты ходили в белых штанах. Что ж, вольготно они жили?“ Не поверил! И не желает принять в расчет, что Достоевский всю каторгу в кандалах отбыл, а сам, как уже отмечалось, — то бригадиром, то учетчиком, то нормировщиком, то начальником смены, то библиотекарем, а то и вовсе бездельничал, корпел над своими рукописями.

Вторая запись помечена так: «Ноябрь 1964-го. Рязань». Тогда Салженицын жил там. Значит, русский читатель взял отпуск в своих коммунистических «Проблемах», оставил «на хозяйстве» вместо себя Бовина и примчался в гости к Достоевскому наших дней. Любовь зла… Может быть, привез в подарок шеститомник Маркса и Энгельса.

Но вскоре Ленин и весь марксизм были тайно отринуты и прокляты, а Солженицын превознесен до небес как опаснейший враг отечества: «За чтение „Архипелага“ людям давали „срокА…“. Ишь ты, „срокА“. Можно подумать, что сам изведал их, потому так именно привык говорить. Но когда и кому дали „срокА“? Назови хоть одного! Безграмотный „Архипелаг“ халтурно издал в Париже Никита Струве в самом конце 1973 года, в брежневское время. Кто же в те беззубые годы мог за чтение получить „срокА“?

И вот мы видим, что после шести лет сидения в пражских «Проблемах» Карякин, естественно, вполне созрел для московской «Правды», для ЦО КПСС! Он еще и тут уже без Бовина и Лукина, но, кажется, вместе с Гайдаром, корча из себя ленинца, поучал нас уму-разуму. Однако в 1968 году его вдруг вышибли из партии. Такого рьяного служаку — за что? В справочнике «Кто есть кто в России» (М., 1993) твердо сказано: «За доклад об Андрее Платонове». Ну, это очень похоже на срока за чтение «Архипелага» и на расстрелы за хранение ленинского «Письма к съезду», о чем скажем дальше. А еще вспомните Баклушина из «Мертвого дома» Достоевского. Тот уверял, что его сослали на каторгу за любовь. Но, видя, что ему не верят, после некоторого раздумия добавлял все-таки, что пламенной любови, видимо, по причине ревности сопутствовало убийство одного немца, и жаловался: «Ну посудите, можно ли ссылать на каторгу из-за немца?» Надо полагать, в платонической любви Карякина к Платонову тоже был свой немец.

Дальше уже беспартийный социолог, просто пермяк счел полезным напомнить нам, что еще 2 июня 1989 года с трибуны съезда он обратился к Горбачеву с просьбой вернуть советское гражданство «человеку, который первым призвал себя и нас не лгать, — великому писателю земли Русской, великому гуманисту Солженицыну… Вы нашли общий язык с Тэтчер, Бушем, Рейганом, папой римским… Неужели мы не найдем общий язык с Солженицыным… Потомки нам не простят, если мы не сделаем этого».

Дались им эти потомки… Но какой пафос! Однако надо бы пояснить: ну, призвал себя великий гуманист не лгать, и что из этого получилось, каков итог? А что касается призыва к другим не лгать, то неужто Карякин только лет в сорок-пятьдесят впервые услышал это от Солженицына? Да где он рос, кто его родители? Меня лично еще в пору нежного детства учила не лгать родимая матушка. Помню даже из той поры стишок про девочку, которая разбила чашку, хотела свалить это на кого-то другого, но потом застыдилась:

Врать, хитрить и притворяться

Грех великий, говорят.

Так не лучше ли сознаться —

Пусть немного побранят.

Когда мне читали такие стишки, Карякина мама, как видно, читала своему отпрыску третий том «Капитала», да еще на немецком языке. Вот и плоды на старости лет…

Кстати говоря, выступление Карякина на съезде подано так, что можно подумать, будто он был первым, кто поставил вопрос о возвращении Солженицыну гражданства. На самом деле больше чем за год до этого журнал «Книжное обозрение» напечатал статью Елены Чуковской и затем в трех номерах за 1988-й год провернуло целую кампанию. Кто с просьбой, а кто и с требованием «Даешь Солженицына!» там выступили Герой Социалистического Труда Виктор Астафьев, лауреат Ленинской премии И. Шафаревич, историк Н. Эйдельман, протоиерей А. Мень, критик В. Оскоцкий из ВПШ, доктор исторических наук, член «Мемориала» Я. Этингер, писатель В. Лазарев, знаток кремлевских жен Лариса Васильева и немало других менее известных сограждан. Я не цитирую эти восторженные или гневные письма довольно уже далекого прошлого по той причине, что достаточно полное представление о них дает свежайшая статья Бондаренко, о которой шла речь, — это в том же возвышенном духе. Понятно, почему среди авторов 26 писем не оказалось тогда ни Эдварда, ни Альфреда, но где же был наш Вольдемар, бесстрашный враг голи перекатной? Видимо, все-таки еще не дозрел тогда и он, еще поджилки тряслись…

Правда, редакция предоставила слово и нескольким противникам всей затеи. Так, работник собеса А. Аржанников из Свердловска вопрошал устроителей кампании: «Зачем понадобилось из отщепенца, пусть и наделенного литературными способностями, лепить „творца подлинного искусства“?» Рядовой колхозник из Ростовской области В. Золотов советовал: «После того, что Солженицын написал о русской нации, его на выстрел нельзя допускать к СССР… А Нобелевскую премию он получил за то, что плевал в лицо своей родине». Фронтовик И. Крюков из г. Клинцы Брянской области добавлял: «Требования издать у нас в Союзе произведения Солженицына и тем более возвращения ему гражданства являются оскорблением участников войны и осквернением памяти тех, кто отдал свои жизни в боях за родину». Как видим мнение безвестных людей совпадало с высказываниями известных писателей, что приведены выше. А Карякину и тут не надо бы тянуть на себя одеяло первопроходца…

Далее пермский воспитанник пражских «Проблем социализма» напоминает, чтоб не забыли, что 31 января 68-го года на литературном вечере в ЦДЛ он заявил: «Я должен сказать о гениальном писателе нашей страны Александре Исаевиче Солженицыне, сказать тем людям, которые вешают на него сейчас всевозможные ярлыки: не спешите!» Не совсем понятно, почему именно он должен был сказать. Кто его уполномочил? Главный редактор «Правды», что ли? А кроме того, уже кое-кто из мыслителей к этому дню сказал нечто подобное.

Дальше: «Посмотрим еще, где будет он и где окажетесь вы через 10 — 20 лет». Двадцать лет назад Александр Исаевич пребывал на своем ранчо в США, катил «Красное колесо. И десять лет назад пребывал все еще там же, в штате Вермонт на ранчо, обтягивал свое „Колесико“. А теперь прошло уже 35 лет. Имея в запасе на всякий пожарный случай поместье в заморском штате, ныне он обитает на роскошно перестроенной даче Кагановича в Троице-Лыкове под Москвой и, сохраняя резвость духа, сочинил там еще несколько трудов, в частности нетленку под названием „Лет двести и все вместе“.

По поводу этого нового труда ввязался в рукопашную схватку с Марком Дейчем. Дожил, докатился… От борьбы против великого Сталина, против русской сверхдержавы до потасовки с евреем Дейчем, который ведь не мог ничего другого, как только во взаимном клинче измазать соплями.

Ну, а те, кто «вешал ярлыки», в большинстве своем, увы, ушли туда, откуда нет возврата. Но ради исторического интереса можно кое-какие ярлычки напомнить.

Если начать с ушедших, то вот что писали, например, те, кого мы проводили в последний путь не так давно или совсем недавно — Сергей Залыгини Анатолий Ананьев,Василь Быкови Расул Гамзатов:«Поведение таких людей, как Сахаров и Солженицын, клевещущих на наш государственный и общественный строй, пытающихся породить недоверие к миролюбивой политике Советского государства и призывающих Запад продолжать политику „холодной войны“, не может вызвать никаких других чувств, кроме глубокого презрения и осуждения».

Отдельно о втором из отщепенцев Гамзатовсказал еще так: «За раздраженностью Солженицына кроются злоба и ненависть, в литературу он пришел с давней наследственной враждой к нашему обществу, к строю, народу, государству».

Украинец Олесь Гончар:«Солженицын принял роль поставщика злобной клеветы на свою родину. Дойти до того, чтобы обелять власовцев, возводить поклеп на революцию, на героев Отечественной войны, на самоотверженную борьбу советского народа, оскорблять память павших — это ли не верх кощунства и цинизма?»

Белорус Петрусь Бровка:«Теперь уже ясно, он не заблуждается, он никогда не любил ничего нашего, он злейший враг издавна, он предатель».

Грузин Ираклий Абашидзе(однофамилец цитированного Григола): «Мало я видел таких наглецов, как Солженицын. Нет, большое терпение у нашего правительства, что терпит такого негодяя! После того, как видел его несколько раз на секретариате, я убедился, что это мерзавец».

Владимир Максимоввспоминал о торжестве в Доме литераторов по случаю 75-летия пророка: «Я поразился: Солженицына воспевали Бурбулис и Александр Яковлев, Григорий Померанц и Валентин Оскоцкий, Владимир Лукин и Александр Минкин… Не дав мне слова, меня сразу же облил грязью бывший идеолог марксизма Юрий Карякин… Мне стало страшно… Все их юбилейное сборище было омерзительно… Мы не простим Солженицыну аплодисментов над трупами тысяч расстрелянных русских патриотов и ждем его извинений за поразившее всех одобрение ельцинской кровавой клики…» («Завтра», № 21, 1994).

Таких высказываний уже ушедших писателей разных советских республик и разных национальностей можно привести еще много, но мы опять не обойдем и ныне, слава богу, здравствующих.

Сергей Михалков: «Солженицын — человек, переполненный яростью и злобой, пренебрежением и высокомерием к своим соотечественникам». Опять же прежде всего — к русским.

Владимир Карпов:«Да, были предатели на войне. Их толкали на черное дело трусость, ничтожность душонки. Но есть предатели и в мирное время — это вы, Сахаров и Солженицын! Сегодня вы стреляете в спину соотечественникам».

Михаил Алексеев: «Оскорблена совесть миллионов… Брошен поганый плевок и в живых, и на священные могилы тех, кто спас мир… А жирный же кусок, заработанный низким предательством, рано или поздно встанет у него поперек горла».

Чингиз Айтматов: «Если мы хотим по-настоящему выступать на мировой арене, то давайте следовать пути Горького и Маяковского, а не Пастернака и Солженицына».

Давид Кугультинов:«Герострат был, Солженицын есть. Но Герострату не платили за поджог храма. Солженицын берет. Однако даже замутненный злобою разум его должен бы понять, что пытающийся вдунуть жизнь в червивую залежь фашизма всегда кончает всенародным презрением».

Валентин Распутинсчитает Солженицына «победителем и одновременно побежденным. Победителем в борьбе с коммунизмом и побежденным вместе с втоптанной в грязь Россией. В том и другом он принял деятельное участие… Его война против коммунизма перешла в войну против национальной России» («Завтра», № 21, 1994).

Александр Рекемчук:«Злобный клеветник…»

Литературовед Петр Николаев:«К истории прикоснулся своими нечистыми руками Солженицын…»

Это все были высказывания и оценки литераторов. Из других приведу только два. Митрополит Крутицкий и Коломенский Серафим:«Солженицын печально известен своими действиями в поддержку кругов, враждебных нашей родине, нашему народу». И наконец, последнее: «Подобных людей никогда не мучил жгучий стыд за подлость и предательство, ибо у них никогда не было чувства родины, гражданского долга перед народом… Миллионы людей не только у нас, но и за пределами СССР с удовлетворением воспримут сообщение о лишении Солженицына советского гражданства и выдворении его из нашей страны». Так писал в «Правде» Герой Советского Союза Василий Бондаренко.Уж не дядя ли нашего Владимира Григорьевича, о котором упоминалось? Но если даже только однофамилец, немедленно кайся за него, Бондаренко: ты же именно к этому призываешь однофамильцев отвратительных для тебя коммунистов.

Если вам, Карякин, этого мало, то возьмите книгу «Слово пробивает себе дорогу», вышедшую в издательстве «Русский путь» в 1998 году. Почти все приведенные выше высказывания о Солженицыне взяты оттуда. Там его высокоинтеллектуальные, по шкале Кублановского, почитатели В.И. Глоцер и Е.Ц. Чуковская (внучка писателя) собрали и дотошно разложили по полочкам необъятное множество этих высказываний в полной уверенности, что они лишь выгодно оттеняют супер-гипер-архигениальность их кумира. Ну еще бы! Никто ж из авторов этих высказываний не дотягивает до интеллектуального уровня Бондаренки — Кублановского — Карякина…

Впрочем, не обошлось без некоторых досадных изъятий. Так, в объемистой книге (500 страниц!) не нашлось места для приведенной выше оценки Шолоховым произведений и самой личности Солженицына: «Поражает какое-то болезненное бесстыдство…» и т.д. Или вот еще более объемистая книга (620 страниц !) «Кремлевский самосуд», вышедшая еще в 1994 году в издательстве «Родина». Там неутомимые добытчики А.В. Коротков, С.А. Мельчин и А.С. Степанов под руководством В.Н. Денисова сгребли еще больше интересных бумажек, но тоже сумели обойтись без Шолохова.

Как можно было уже видеть, особенно шибко критика пленяет писатель вот чем: «С себя, с себя он начинает покаяние, а потому-то неотразимо убедительным и становится его призыв к покаянию». Да, Солженицын любит порой разодрать на себе рубаху и завопить так, например: «При другом повороте судьбы я мог бы стать правой рукой Берии! Мог бы!..» И — в слезы… Но это слишком абстрактно, гипотетично. А вот в конкрентой подлости, в том, допустим, что при допросе оклеветал своих школьных и институтских друзей как антисоветчиков, — в этом ни признаться, ни покаяться он не желает. Мало того, когда оклеветанный им школьный друг Кирилл Симонян пристыдил его уже на свободе за клевету, он с великой досадой воскликнул : «Ах, жаль, что тебя тогда не посадили!» («Архипелаг», т. 1, с. 144). А история с «Тихим Доном»? Или ее не было, Карякин? Уж после смерти-то Шолохова, после того, как найдена рукопись книги, как можно было хотя бы не признаться в своем гнусном вранье! Куда там… Вот истинное лицо этого праведника-покаянца. Он скорее язык себе отрежет, чем мы услышим от него: «Виноват, православные. Еще в молодости бес попутал. Всю жизнь врал напропалую, аспид…» И Карякин еще стыдит сограждан за то, что они не следуют призыву уникального лжеца: «Пушкин каялся, Толстой каялся, Чехов… А этим — „не в чем!“ А еще стоят со свечкой в храме…» Это о Ельцине и Путине, что ли?

Собратьев Карякина из яковлевского Отдела пропаганды Твардовский, морщась, умолял: «Над ухом не дышите…» А ведь этот, дитя «Проблем социализма», не над ухом, а встал перед глазами и вопит: «Кайтесь!» Будучи воспитанником сих «Проблем», он же не соображает, что тут дело сугубо личное, интимное, тайное. У Пушкина и Толстого никто в связи с этим над ухом не дышал. Чтоб недалеко ходить, замечу, что и у меня никто не дышал, но вот еще в 79-м году родились строки:

Я обижал порой друзей.

Прости меня за это, Боже!

Хотя никто из них, ей-ей,

В долгу не оставался тоже.

И женщин обижал порой.

Прости и это. Хоть едва ли

За них бы кто-то встал горой:

Они мне тем же отвечали.

И мать я обижал не раз.

Она обиды все сносила,

Не поднимая скорбных глаз,

И лишь понять ее просила.

И как никто была верна,

Любви живое воплощенье…

Здесь так тяжка моя вина,

Что было б грех просить прощенья.

(«В прекрасном и яростном мире». М., 1996, с. 27)

Это было написано в Коктебеле среди его сказочных красот в дни райского благоденствия.

Нетрудно заметить, что громче и назойливей всех требуют покаяния от нас именно оборотни: Солженицын, академик Лихачев, вот этот специалист по проблемам социализма и подобные им.

В пропаганде писаний своего кумира Карякин превосходит Эдварда, Альфреда и Вольдемара, вместе взятых, доходит до категорического заявления, что без «Архипелага», ну просто «нельзя, безнравственно вступать в наш мир». Что значит «вступать в мир» — о новорожденных, что ли, речь? Или о выпускниках средних школ? Или, наконец, о новобрачных? В фашистской Германии вступившие в брак молодожены обязательно должны были тут же купить «Майн кампф». Как видно, Карякин мечтает, чтобы и у нас в обязательном порядке покупали «Архипелаг» то ли родители новорожденных, то ли выпускники школ, то ли новобрачные. Что ж, я полагаю, нынешняя однопартийная Дума может поддержать такое новаторское требование. Но как быть с теми, кто уже вступил «в наш мир» через карякинское «нельзя», т.е. не прочитав «Архипелаг»? Ведь это огромное, подавляющее большинство народа. Трудно представить себе нормального человека, который добровольно прочитал бы эту тягомотину в полторы тысячу страниц, эту «книгу-монстр», как назвал ее Лев Копелев, сидевший вместе с Солженицыным. Я лично в свое время осилил ее только на спор — за три бутылки армянского коньяка «Арарат» (по бутылке за каждый том). А всех, кто не читал, пожалуй, надо сажать в лагеря строгого режима — правда, Карякин? — и не выпускать до тех пор, пока не прочитают великую книгу и не сдадут экзамен по ней. Опасаюсь, что будет много смертельных случаев по причине умственного истощения. Но что делать!

А между тем Карякин уверяет, что ему известен «один американский юноша», который прочитал все три тома «Архипелага» и не умер, а так восхитился автором, что сделал его портрет. Этот портрет купил «один американский полковник» и подарил его одному обожателю Солженицына, а обожатель поехал в Вашингтон и отдал портрет одному Лукину. И тот повесил его при входе в одно посольство, где по недосмотру или скорее по замыслу предателя Шеварднадзе он был тогда послом. Правда, висел портрет, кажется, недолго…

Где Солженицын, там всегда не только злоба, клевета, но и напроломное вранье, невежество. Вот Карякин уверяет, например: «Пожалуй, никогда еще первое произведение безвестного доселе автора („Один день“) не производило столь всеобщего и оглушающего и просветляющего впечатления». Как это возможно — одновременно и оглушить (от этого ж в глазах меркнет) и просветлить? Но дело не в этом. Критик, занятый круглосуточным штудированием Маркса, просто не слышал о том, например, какой литературной «бомбой» для всей Европы явились в 1774 году «Страдания молодого Вертера», автор которых был без малого в два раза моложе безвестного досель глушителя-просветителя. Говорят, Наполеон прочитал «Вертера» столько же раз, сколько Сталин смотрел «Дни Турбиных»… А поэма «Руслан и Людмила», автор которой был больше чем в два раза моложе безвестного доселе? Она же вызвала бурю! А даже не напечатанная в «Новом мире» многотысячным тиражом, но лишь рукописная «Смерть поэта» 23-летнего Лермонтова?.. И заметьте, правдолюб Карякин, что гениального Лермонтова за это стихотворение сослали на Кавказ под чеченские пули, а вашего нудного пророка выдвинули на Ленинскую премию. Ну да, к огорчению на том свете Ильича (он же, как помним, мечтал о Солженицыне), премию не дали, но и выдвижение совсем не то, что чеченские пули… Наконец, вспомним рассказ «Макар Чудра», наутро после публикации которого опять же не в столичном «Новом мире», а в тифлисской газете «Кавказ» 24-летний Максим Горький проснулся знаменитым… Вы хоть о чем-нибудь из всего этого слышали, Карякин?

Он продолжает: не столь давно обожаемый им «Ленин так ненавидел Достоевского, так ненавидел…» Как — так? Как Солженицын — Шолохова? И сварганил книжицу, где говорилось, что «Преступление и наказание» Достоевский украл у Виктора Гюго? Или писал о его «палаческих руках»? Или, пользуясь своей властью, запретил в 1921 году юбилейные мероприятия в Москве и Петрограде по случаю 100-летия со дня рождения писателя? Или распорядился прекратить издание начатого еще в 1914 году 23-томного собрания его сочинений? Или приказал снести флигель на Божедомке, где писатель родился? Или писал на него злые эпиграммы, как Тургенев?.. Ничего же этого не было. Ленин просто не любил Достоевского, и в этом был далеко не одинок. Это писатель сложный, трудный, противоречивый. Например, его не любили Тургенев, Щедрин, Чехов, он был «антипатичен» Чайковскому, Бунин терпеть его не мог. А ведь никто из них и Маркса не читал и не состоял ни в РСДРП, ни в РКП(б) и не числился в «ленинской гвардии». Да ведь и сам Достоевский кое-кого терпеть не мог. После знакомства с Тургеневым писал о нем брату: «Поэт, талант, аристократ, красавец, богач, умен, образован, 25 лет — я не знаю, в чем природа отказала ему. Наконец, характер неистощимо прямой, прекрасный, выработанный в доброй школе». А по прошествии времени — нечто совсем иное: «Он по самой своей натуре сплетник и клеветник» и т.д.

И вот, говорит Карякин, ненавидя Достоевского, «Ленин так беззаветно любил Нечаева». Речь идет об известном С.Г. Нечаеве (1847 — 1882), единомышленнике Бакунина, создателе тайного общества «Народная расправа», прибегавшего в своей деятельности к обману, провокациям, шантажу и даже убившего по обвинению в измене члена общества студента И.И. Иванова. Он был осужден на 20 лет и умер в Алексеевском равелине Петропавловки.

Маркс и Энгельс посвятили Нечаеву и нечаевщине большую статью в своей работе «Альянс и международное товарищество рабочих» (Сочинения, М., 1961, т. 18). Разбирая воззвания и прокламации Бакунина и «его агента» Нечаева, они писали: «Все это чистая галиматья… Полное отсутствие идей выражается в такой напыщенной галиматье, что нет возможности передать ее, не ослабив комичности… Эти безмозглые людишки, говоря страшные фразы, пыжатся, чтобы казаться революционными гигантами. Это басня о лягушке и воле» (с. 398).

И вот одну из этих надутых лягушек, осужденных не только лично Марксом и Энгельсом, но и Первым Интернационалом, и поколениями русских коммунистов, уверяет знаток рабочего движения, Ленин любил так беззаветно, как он, знаток, — Солженицына. Как же проявилась эта порочная любовь? Ленин написал о Нечаеве хвалебную статью? Нет. Имя Нечаева даже не встречается в Полном собрании его сочинений. Или распорядился поставить Нечаеву памятник в Петрограде на месте памятника Петру? Или хотя бы велел выбить его имя среди девятнадцати имен революционеров от Кампанеллы до Плеханова на памятнике-обелиске, открытом 7 ноября 1918 года в Александровском саду у Московского Кремля? Или хотел переименовать город Карягино, что был тогда в Азербайджане, в Нечаевск?.. В ответ мы можем услышать: «Если Ленин мечтал о Солженицыне, то как он мог не любить Нечаева!»

Карякин не может отвязаться от упомянутой темы «срокА» и продолжает ее так: «В 20-х годах, когда на Западе напечатали так называемое „Завещание Ленина“, оно было объявлено „буржуазной фальшивкой“ — даже Троцким! А потом — „троцкистской (?!)“, за одно хранение которой… давали уже не „срокА“, а — расстрел». Ну, и кого расстреляли — дедушку Бовина? бабушку Лукина?

А кто, когда назвал этот документ «буржуазной фальшивкой»? Троцкий, говоришь? Вот что он писал 1 сентября 1925 года в журнале «Большевик» № 16 на стр. 68 о книге американского коммуниста М. Истмена «После смерти Ленина»: «В нескольких местах книжки Истмен говорит о том, что ЦК „скрыл“ от партии ряд исключительно важных документов, написанных Лениным в последний период его жизни (дело касается писем по национальному вопросу, так называемого „завещания“ и пр.); это нельзя назвать иначе, как клеветой на ЦК нашей партии. Из слов Истмена можно сделать тот вывод, будто Владимир Ильич предназначал эти письма, имеющие характер организационных советов, для печати. На самом деле это совершенно неверно. Владимир Ильич со времени своей болезни не раз обращался к руководящим учреждениям партии и ее съезду с предложениями, письмами и пр. Все эти письма и предложения, само собой разумеется, всегда доставлялись по назначению, доводились до сведения делегатов XII и XIII съездов партии и всегда, разумеется, оказывали надлежащее влияние на решения партии, и если не все эти письма напечатаны, то потому, что они не предназначались их автором для печати.

Никакого «завещания» Владимир Ильич не оставлял, и самый характер его отношения к партии, как и характер самой партии исключали возможность такого «завещания». Под видом «завещания» в эмигрантской и иностранной буржуазной и меньшевистской печати упоминается обычно (в искаженном до неузнаваемости виде) одно из писем Владимира Ильича, заключавшее в себе советы организационного порядка. XIII съезд партии внимательнейшим образом отнесся и к этому письму, как ко всем другим, и сделал из него выводы применительно к условиям и обстоятельствам момента. Всякие разговоры о скрытом или нарушенном «завещании» представляют собой злостный вымысел и целиком направлены против воли Владимира Ильича и интересов созданной им партии». Вот, Карякин, беги к Троцкому и поспорь с Львом Давидовичем. Да не забудь прихватить с собой Учителя.

А из приведенного текста Троцкого следует, что прежде всего Карякин фантазирует, будто в 20-е годы «завещание» было напечатано на Западе. Оно там лишь упоминалось «в искаженном до неузнаваемости виде». Хотя в ту пору появлялось немало антисоветских фальшивок: в Париже — «Письмо Бухарина», на которое А. Яковлев до сих пор не может налюбоваться и нарадоваться; в Лондоне — «Письмо Зиновьева» и т.п. Кроме того, Карякин врет, будто позже «завещание», правильнее сказать «Письмо к съезду», было объявлено «троцкистской фальшивкой». Дело в том, что в мае 1924 года делегаты XIII съезда партии — а это 1164 человека — были ознакомлены с «Письмом». А в декабре 1927 года XV съезд — 1669 делегатов — принял решение приложить его к стенограмме и еще полностью опубликовать в «Ленинском сборнике». В соответствии с этим «Письмо» было помещено в съездовском «Бюллетене» № 30. В общей сложности на этих съездах было около 3 тысяч делегатов. Они «Письмо» Ленина видели своими глазами, слышали своими ушами или даже имели его текст в «Бюллетене» или в «Ленинском сборнике». Там мог прочитать «Письмо» кто угодно. Как же после этого, Карякин, «Письмо» можно было объявить «троцкистской фальшивкой»? Ну, назови ты нам того идиота, который на это решился.

Из приведенных фактов следует, что Карякин, естественно, морочит людям голову и там, где лепечет о расстреле за хранение «Письма», т.е. «Ленинского сборника» или «Бюллетеня» № 30. Уму непостижимо! Человек с юных лет состоял в партии, работал в важнейших коммунистических изданиях, пользовался одним туалетом с академиками, но ничего не слыхивал обо всей этой истории! И вот теперь ворошит дохлятину 80-летней давности, сто раз опровергнутую, и подает ее как сенсацию. Типичнейшая по осведомленности фигура демократа…

И дальше все такая же историческая дохлятина: «Где была наша всемирно-историческая отзывчивость, когда Сталин с Гитлером делил Польшу?» Но ведь прежде надо бы спросить: «Где была Франция, где была Англия, когда Гитлер кромсал Польшу?» Они же обязаны были в силу государственных договоров немедленно прийти на помощь. Вместо этого отмобилизованные войска восемь с лишним месяцев сидели за линией Мажино и ждали с нетерпением, когда Гитлер двинется на СССР. Очень похоже, что Карякин и не слышал, что агрессию против Польши немцы задумали давно, не знает, что в первый же день войны, 1 сентября 1939 года, президент И. Мосьцицкий бежал из Варшавы, 5 сентября бежало из столицы в Люблин все правительство, а 16 сентября, бросив на произвол судьбы свой народ, оно удрало в Румынию. Что нам оставалось делать? Ждать, когда Гитлер, к радости Карякина, захватит всю Польшу и выйдет на рубеж, с которого начал свое нашествие Наполеон? 17 сентября Красная Армия перешла границу и взяла под защиту от фашистского захвата восточную часть страны, входившую до 1917 года в состав России и населенную белорусами да украинцами, — в этом тогда и проявилась наша всемирно-историческая отзывчивость. Так что успокойтесь, Карякин, не нервничайте, не сучите ножками: тогда был не раздел Польши, а возвращение России тех земель, которые в 1920 году, пользуясь нашей слабостью, поляки урвали у нас, как незадолго до своего краха в 1939 году, приняв участие в разделе Чехословакии, они с разрешения Германии урвали Тишинскую область, за что Черчилль справедливо назвал Польшу гиеной.

Но он опять свое: «Где была наша всемирно-историческая отзывчивость, когда Сталин присоединил Прибалтику?» Да ведь это тоже совсем недавняя часть Российской империи, которую захватила бы Германия! Вот ведь какую породу русских людей вывели Солженицын, Горбачев и Ельцин: они были бы довольны, ликовали бы, если и всю Польшу и Прибалтику получили бы немцы, а мы в это время устроили бы читательскую конференцию по сочинению Карякина «Самообман Раскольникова». Вам, сочинитель, хоть Крым-то жалко? Или и тут ликуете?.. И все это мы слышим от воспитанников «Проблем социализма» и Солженицына в дни, когда у них на глазах американцы по своей прихоти бомбят далекие от США страны, арестовывают президентов, свергают неугодные им режимы.

Какой еще один замечательный ученик у Солженицына! Будем ждать, чем он порадует нас на 90-летие своего драгоценного Исаича. Уже недолго…

 

(Окончание следует)

 
Свернуть