13 ноября 2019  00:00 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту

Проза

 

 Василь Быков

Волчья стая

(Окончание, начало в № 35)

8

Узенькой лесной дорожкой они перешли мысок соснового бора, миновали старую, заросшую мелким сосняком вырубку и свернули влево. Четверть часа спустя Грибоед вывел их к краю холмистого ржаного поля. На нескольких разделенных низкими, небрежно обпаханными межами полосках дозревала реденькая рожь, между чахлых стеблей которой синели дремучие заросли васильков, белели головки ромашек. Грибоед выбрал межу пошире и свернул на нее; они пошли следом.

— Во и веска, — сказал ездовой.

Левчук ожидал увидеть какие-нибудь строения или хотя бы соломенные крыши с трубами — обычные признаки близкой деревни, но он не увидел ничего этого. Недавнее ее тут присутствие угадывалось разве что по нескольким высоким деревьям, видневшимся поодаль за рожью. Деревни не было. Подойдя ближе, они увидели за обросшими сорняком изгородями обкуренные остатки печей, местами обугленные, недогоревшие углы сараев, раскатанные бревна в заросших травой дворах. От многих строений остались лишь камни фундаментов. Близкие к пожарищам деревья стояли засохнув, с голыми, без листьев, сучьями. Высокая липа над колодцем зеленела одной стороной — другая, обожженная, странно тянула к небу черные ветви. На затоптанных, без грядок, огородах валялись разбитые кадки, разная домашняя утварь, палки, иссохшие серые тряпки. Наверно, деревню сожгли по весне, еще до вспашки огородов, озимые в поле росли уже ничейными, а яровых нигде не было видно. Поле возле огородов лежало заброшенным, густо зарастая лебедой и осотом.

— Куда это ты нас привел? — остановился Левчук. — Где же тут люди?

— Чекай, чекай! Ходи сюды.

Грибоед расторопно припустил куда-то краем деревни, они перешли неглубокий овражек возле кустарника, выбравшись из которого сразу увидели маленькое, в две постройки, гумно на пригорке возле ольшаника.

— Ну во! Бачыли? Там она собирала что-то. Зелки какие или что.

— Так, тихо. Побудьте тут, — отстранил ездового Левчук и сам скорым шагом пошел к гумну.

Из ольшаника выбегала, наверно, грязная по весне, а теперь сильно усохшая корявая дорожка, которая, немного не достигнув гумна, сворачивала в сторону бывшей деревни. Свежих следов на ней не было, но эта дорожка не понравилась Левчуку, и он, прежде чем перейти ее, осмотрелся. Из двух построек гумна ближе к дороге стояла поветь с остатками прошлогодней соломы в одном конце. Дальше был старый, покосившийся ток с продранной крышей, в дырах которой, будто ребра, торчали латы и стропила. Левчук поодаль обошел кучу камней на углу, заросли густого малинника у стены и оказался с той стороны, где находилась дверь. Дверь была прикрыта, и поблизости никого не было. На верху яблони-дичка, росшей на краю ржи, тихо раскачивался большой старый ворон, который, повернув голову, настороженно посмотрел на него. Левчук взмахнул рукой, но ворон даже не моргнул глазом, и только когда Левчук двинул с плеча автомат, тот лениво взмахнул крыльями и нехотя полетел в сторону деревни.

Нигде никого не увидев, Левчук тихонько приоткрыл одну половинку двери. В току стоял сумрак, пахло гнилой соломой и пылью; над головой с тихим писком прошмыгнули две ласточки, наверно, тут были их гнезда. Левчук шире распахнул дверь и переступил порог.

Нет, похоже, Грибоед не ошибся, когда говорил про женщину, — действительно, в этом току кто-то жил.

Под стенкой на охапке слежалой соломы была расстелена старенькая дерюжка, валялись какие-то лохмотья, тут же стояла кадушка для воды, висел кожушок на стенке. На чисто подметенном земляном полу у двери ровно стояли кожаные бахилы с обрезанными голенищами. Темные стены светились многочисленными щелями между бревен. Слева от входа была еще одна низенькая дверь, наверно в овин, там же, косо прислоненная к стене, стояла сколоченная из палок лестница.

Левчук подождал, послушал и тихонько окликнул:

— Эй! Есть кто живой?

Никто не отозвался, наверно, в току никого не было. Но рано или поздно должен же кто-то сюда прийти, если живет тут, подумал Левчук и вышел наружу. Грибоед с Клавой напряженно смотрели на него из кустов.

— Давай сюда! — махнул он здоровой рукой.

Когда те подошли, он широко распахнул дверь — заходите! — и Клава подбитым шагом, хватаясь за дверь, первой вошла в ток. Окинув пугливым взглядом это мрачное людское пристанище, она увидела на полу дерюжку и сразу обессиленно опустилась на нее.

— Ну вот! Отсюда уже никуда не пойдем, — сказал Левчук. — Но где же хозяйка?

Грибоед, не заходя в ток, обошел его обросшие малинником и крапивой углы, постоял, послушал. Но нет, поблизости никого не было. Было тихо. Лишь под свежими порывами утреннего ветра шумела недалекая яблоня да с тихим шорохом качалась на ниве рожь.

А Левчук тем временем, осмотрев углы этой постройки, стал на поперечину лестницы, заглянул на чердак овина. Он думал, что, может, здешние жители где-то попрятались. Но и на овине никого не было: земляная присыпка, не тронутая человеческой ногой труха да помет ласточек. Из серого гнездышка под стропилом выглядывали любопытные головки птенцов, слышался встревоженный писк. Левчук спустился на землю и распахнул низкую дверь. В тесном прокопченном закутке овина был сумрак. Маленькое, затянутое паутиной окошко бросало немного света на черную печку-каменку, от которой шел затхлый, удушливо-дымный смрад.

— Ладно, что ж, подождем. Ты как, немного еще потерпишь? — обратился он к Клаве, но та не ответила. — Теперь бы поесть чего…

Поесть было бы кстати, но у них не было даже куска хлеба, и о пропитании предстояло еще позаботиться. Левчук вышел во двор, осмотрел ток снаружи, повглядывался в недалекий ольшаник. Но, видимо, хозяева ушли куда-то далеко. И Левчук тихонько побрел краем ржи, перешел дорогу, постоял, чтобы увериться, что вокруг все спокойно, заглянул за крайние кусты ольшаника.

Там простиралась широкая лесная прогалина или край поля, дальше темнел ельник, и внимание Левчука привлекла полоска картофеля возле ячменя. Картошка была с рослой ботвой, на крайних бороздах лежали сухие стебли — значит, ее уже и подкапывали. Подумав, что, накопав, ее можно сварить, он скорым шагом направился назад — поискать какое-нибудь ведро или корзину.

— Эй, дед! Давай посудину, бульба есть! — крикнул он в распахнутые двери тока.

Однако Грибоед, не ответив, продолжал тихо сидеть на корточках возле прикрытой дерюжкой Клавы, которая недобро изгибалась на соломе, и у Левчука все опустилось внутри от мысли — неужели начинается? Он тихо переступил порог, но Грибоед, услышав его, замахал рукой, и он молча вышел назад. Бедная Клава, подумал Левчук, кажется, все же пришло ее время, и нет никакой нигде бабы, он же в таком деле помочь ей не мог. Разве что Грибоед?

Левчук постоял возле дверей в ожидании, не скажет ли еще что Грибоед, но тот молчал. Тогда Левчук вспомнил, что в таких случаях вроде бы полагается греть воду, значит, надо разжечь костер. Он бросился искать топливо и под поветью нашел несколько сухих палок, которые разломал ногой, и тут же на дворе, неловко управляясь левой рукой, разжег костерок. Хуже было с посудиной для воды. Но, поискав, он обнаружил в малиннике заброшенный дырявый казанок, щепкой заткнул дыру в его дне и сбегал к ручью за водой. Все время он прислушивался к звукам из тока и, хотя почти ничего не слышал, сам не заходил туда. Он начал хозяйничать возле огня, который неплохо разгорался на ветру, и вода в казанке стала понемногу греться.

— Вот и добра, — сказал Грибоед, выскочив из тока. — Догадливый!

— Ну как там? — спросил Левчук.

— Ничего. Все добра.

— А ты того… Что-нибудь понимаешь?

— Ды ужо ж, што-небудь, — уклончиво ответил Грибоед, схватил какую-то тряпку, что сушилась на прислоненной под стеной бороне, и снова исчез в току.

Тем лучше, подумал Левчук, с помощью Грибоеда, может, еще как-нибудь и обойдется. Хуже, если бы с Клавой остался один он, чем бы он ей помог? Теперь он не знал, что там делалось, но его внимание к току усилилось, и он начал тревожиться: а вдруг что будет не так?

Но, по-видимому, все шло как и следует в таких случаях. Вскоре Грибоед выбежал из тока и замусоленной полон своего мундира суетливо выхватил из огня казанок.

— Что, уже?

— Уже, уже…

Левчук несколько удивился: он ждал, не послышится ли сперва детский плач или хотя бы стон матери, а тут ни плача, ни стона, и этот старый повитуха говорит, что все.

— Зараз, зараз, — несколько громче, наверное для него, сказал Грибоед из тока. — Зараз!

Левчук стоял за дверью и волновался, словно отец, волноваться которому уже не придется. Эта обязанность перепала им, его товарищам по войне, и теперь многое в отношениях Левчука к Клаве определялось его отношением к Платонову. Во всяком случае, Левчук чувствовал себя обязанным не столько ради самой Клавы, сколько ради их погибшего начальника штаба.

— Так кто там? — нетерпеливо спросил Левчук. — Парень или девка?

— Мужик! — каким-то незнакомым, подобревшим голосом сказал Грибоед. — Харошы дятюк. Иди сюды…

С неожиданным, просто невероятным для него любопытством Левчук шагнул в ток и взглянул на небольшой сверток из парашютного шелка в руках Грибоеда. Рядом в полумраке чужой соломенной постели почти со страхом в измученных глазах смотрела на них Клава.

— Во, погляди! Аккурат Платонов. Ага?

Маленькое сморщенное личико, плотно закрытые глазки — видать, что живое существо, и ничего больше. Но, чтобы подбодрить мать и сделать приятное ее повитухе, Левчук согласился:

— Конечно, конечно…

— Во нас опять трое мужиков, — обычным озабоченным голосом сказал Грибоед. — Чым тольки кормиться будем?

Левчук спохватился. Он, который все это время чувствовал тут себя почти лишним, понял свою новую обязанность, схватил казанок и выскочил из тока. Продравшись сквозь чащу ольшаника на картофельное поле, он левой рукой начал торопливо выдирать ботву, за которой тянулись из земли небольшие, по голубиному яйцу, картофелины. Его теперь полнило какое-то новое, еще не испытанное им или, может, забытое чувство причастности к извечной человеческой жизни, в которой не было места войне, и его отношения к Клаве явственно менялись с небрежно-придирчивых на уважительные, почти родственные. Теперь она была для него уже не та кокетливая Клавка, которую он некогда привез в отряд, и не партизанская девка, нагулявшая ребенка с их хотя бы и пользующимся уважением начальником, а прежде всего молодая женщина-мать, присмотреть которую было их человеческим долгом. Кроме того, он слишком хорошо знал, каково ей будет в этом ее неожиданном лесном материнстве, и стремился хотя бы вначале облегчить все то нелегкое, что уготовила ей их партизанская судьба. Как ни удивительно, но именно сейчас, через Клавку, он впервые за много лет почувствовал себя не бойцом-партизаном, не разведчиком или пулеметчиком, а прежде всего человеком, и это было для него ново и чрезвычайно приятно. Так, будто не было уже и войны.

Закинув за спину автомат, он занялся картошкой — перемыл ее в холодном ручье, наполнил казанок водой, снова раздул огонь и приладил на него казанок.

— У меня соли есть трохи, — сказал Грибоед, выйдя из тока и увидев на костре картошку.

— Да ну! Может, у тебя и хлеб есть? — отозвался Левчук.

— Не, хлеба нема. А посолить трохи буде.

Ездовой опустился возле костра на колени, из нагрудного кармана мундира достал красную тряпицу, развернул ее, затем развернул бумажку и двумя пальцами взял щепоть соли.

— Больше бери! Что эта твоя щепоть! — сказал Левчук.

Грибоед взял чуть больше, но, подумав, отсыпал и тремя пальцами бросил соль в казанок.

— Берагчи треба. Где ее возьмешь после…

— Ну как там Клавка? — спросил Левчук.

— Заснула. Хай поспить, ей теперь треба.

— А малый?

— И малый спить. Сиську пососал и спить. А что ему…

— Ну хорошо. Сядь, посиди тут.

— Не, я ужо в засень. А то горячо. Боюсь, голову напяче.

Действительно, солнце поднималось все выше, в гумне стало жарко, и не верилось даже, что еще недавно они страдали от стужи. Но что жара или стужа — главное, они ушли от немцев, зашились в лесную глушь, где не было никого — ни партизан, ни крестьян, ни немцев, в казанке доваривалась свежая бульбочка, обещая голодным какое ни есть насыщение. Все-таки самая большая беда их миновала, и если бы не смерть Тихонова, то Левчук, наверное, был бы доволен сегодняшней своей судьбой.

Правда, его немного тревожило отсутствие хозяев этого немудрящего жилища, все-таки им были нужны хозяин или еще лучше хозяйка, которые бы взяли на себя дальнейшую заботу о Клаве. К тому же Левчуку было необходимо кое о чем расспросить их, а может, и разжиться повозкой, если уж они не сумели сберечь свою. Но это была забота вообще, можно сказать, на потом, главная же забота с Клавой вроде бы уладилась благополучно, авось уладятся как-нибудь и остальные.

Картошка кипела, и, чтобы не прозевать, когда она сварится, Левчук все ширял в казанок протиркой, вынутой им из приклада ППШ. Протирка, однако, лезла с трудом, надо было еще варить, и он подкладывал в огонь все, что находил поблизости, — обломки струхлевших палок, доску, разломал тонкую жердь с изгороди. Грибоед с утомленным видом сидел на бороне под стеной и озабоченно глядел в огонь.

— Ну, что невеселый, дед? — взглянул на него Левчук. — Все же хорошо.

— Хорошо, да не все, — вздохнул Грибоед.

— Ну а что? Тихонов?

— Да хоть бы и Тихонов. Молодой еще. Хиба жить не хотел?

— Жить всем хочется. Да не всем выходит.

— Во пра то и думаю. А тут малое…

Малое, конечно, не вовремя, даже очень не вовремя, подумал Левчук. Если бы хотя на какую неделю раньше, когда не было этой блокады, а теперь действительно, каково ей будет с малым среди чужих людей, которых еще неизвестно где отыскать в этом гибельном, разоренном краю.

— Видно, надо еще где искать, — сказал Левчук. — А то черт его знает, дождешься ли тут кого.

Грибоед сидел молча, сосредоточенно глядел в костер, и Левчук, у которого от голода подвело живот, махнул здоровой рукой:

— Ладно. Сначала поедим бульбочки, а там видать будет…

9

Левчук просидел во дворе часа два, если не больше. Солнце спустилось за крышу соседнего дома, и двор утонул в широкой, растянувшейся тени. К Левчуку никто не подходил, не тревожил его на этой доске-лавке, двор жил своей обычной для него жизнью — дети развлекались соответственно своему возрасту, взрослые занимались хозяйственными делами выходного дня — поодаль от подъезда стряхивали половики, подметали дорожки; молодой мужчина возле забора выколачивал пестрый тяжелый ковер, и мощные удары его выбивалки отдавались гулким далеким эхом. Бабки посидели еще немного без солнца и потащились в свои квартиры, а мужчины возле недалекого гаража все еще ковырялись в чреве разобранного ими «Москвича». Там же вертелось несколько любопытных мальчишек.

Левчук хорошо изучил этот двор, все его углы и дорожки. В общем, тут ему нравилось — чисто, досмотрено, только чересчур много шума и людей, как на базаре в праздник. Правда, ко всему, наверно, нужна привычка. Он, например, привык к сельской тишине, которая редко нарушается человеческим гомоном, а больше голосами животных, птиц, далеким тарахтеньем трактора в поле. Тут же и гомон, и грохот, и тарахтенье — все вместе.

Перебирая в памяти разное из той давней истории, Левчук не мог избавиться от мысли-вопроса: кто он теперь? Икакой он? Иногда, задумавшись, он зримо представлял себе его рослую фигуру, лицо уверенного в себе человека с внимательной, доброй улыбкой. Левчук не любил людей молчаливых, хотя сам не очень был разговорчив, но это сам. Он должен быть во всех отношениях лучшим. Возможно, он какой-нибудь инженер, специалист по части машин или механизмов, которых теперь развелось во множестве всюду. Может, даже сам строит машины, автомобили, к примеру. Автомобили Левчук уважал издавна, когда-то даже мечтал стать шофером, если бы не рука. Но с одной рукой не очень кем станешь. Года три назад в их колхоз приезжали из города шефы — инженер и техник, налаживали на ферме кормокухню, он немного поговорил с ними — понравились очень. Левчук даже подумал: а может, ион тоже специалист высокого класса. В общем, было приятно.

А может, он врач в какой-нибудь известной больнице, делает операции, лечит людей. Левчук знал, как это важно — умело лечить людей, сам после войны частенько наведывался в больницы, был даже в санатории инвалидов войны в Крыму. Там же у него случилось досадное недоразумение с врачихой, и он думал, что если бы на ее месте был доктор — мужчина, то, возможно, никакого недоразумения и не произошло. И ему потом несколько раз даже приснилось, что его лечит он, хотя и не знает, кого он лечит, и Левчук не может ему рассказать о себе, потому что разве поверит? Действительно, все существовало лишь в его памяти, какие же у него еще доказательства?

Конечно, он мог стать кем хочешь — даже в голову сразу не придет, кем он мог быть в этой жизни, если человек не глупый и учился. Учился, так это уж точно, окончил институт и еще что-то, может, даже кандидат или как там у них называются эти ученые. Одна девка из соседней деревни вышла в городе замуж за сильно ученого, летом вместе приезжали к матери, и жена не называла мужа иначе как мой кандидат. А мать, известно, темноватая женщина, все перепутала и раза два назвала его депутатом. Но он не обиделся.

Наверно еще, он хозяйственный, любит считать копейку и уж никак не увлекается чаркой, ставшей главной радостью многих мужчин. Правда, Левчук и сам когда-то имел такой грех, но уж давно выпивает только по праздникам или по какому-нибудь уважительному случаю, если, к примеру, заявятся гости. Но жизнь Левчука ему не в пример — он должен быть лучше.

Еще он не сквернословит, ни в коем случае. Не то чтобы совсем не сказал когда грубого слова, но уж не так, как некоторые из нынешних, — что ни слово, то мат. Таких Левчук не уважал нисколько, хотя бы они были куда как ученые или даже начальники. Это в войну, среди крови, голода, смерти ссорились и ругались, а теперь за что? Чего теперь не хватает в жизни?

Но кем бы он ни был по специальности или положению, прежде всего должен быть человеком. Левчук не вкладывал в это понятие какого-нибудь сложного или философского смысла, это у него формулировалось просто: быть добрым, умным и удачливым, но не за счет других. Он уже нагляделся в жизни на разных ловкачей, строивших свое благополучие за счет ближних и умевших быть умными с выгодой для себя. С наибольшею для себя пользой. Таких Левчук ненавидел, как можно было ненавидеть на войне тех, кто пытался выжить ценой гибели ближних. Сам он никогда нигде не схитрил, никого не обманул с корыстью для себя, это ему было противно, и он ненавидел все малые и большие хитрости в людях.

Впрочем, все это были его мечты, мысли, передуманные им за долгие тридцать лет — ровно половину своей не очень удавшейся жизни. На деле же, знал он, все может оказаться не так. Но он не хотел, чтобы оказалось не так, он жаждал, чтобы было так, как должно быть, как бы он хотел, чтобы было с его сыном, которого не дал ему бог. Вместо сына родились три дочки со всеми чертами их матери, ее характером, внешностью. Отцовского в них ничего не было. Виктор, конечно, не сын, но столько с ним связано. Все, что Левчук пережил потом, до конца войны, хотя тоже было не легче, но уже не то. Тогда же он выложился весь, может, даже превзошел себя, и на другой раз у него просто не хватило бы пороха…

10

Очередной раз ткнув в казанок протиркой, Левчук почувствовал, как та долезла до дна, и сказал Грибоеду отцедить — самому с одной рукой сделать это было неловко. Грибоед прикрыл казанок полой шерстяного, наверно, когда-то шикарного, с кантами мундира и опрокинул его над травой. Воды там оказалось немного, он дождался, когда она выльется вся до капли, и поставил казанок на огонь:

— Хай посохнет.

— Что там сохнуть! Неси в ток, есть будем.

Грибоед опять взял казанок, из которого валил пар, Левчук раскрыл двери тока. Задремавшая было Клава с маленьким белым свертком в руках очнулась от шума и слабо, как показалось Левчуку, улыбнулась одними губами.

— Давай есть будем! Вот бульбочка свежая. Наверно, свежей не ела в этом году?

Она сделала попытку приподняться, и Левчук ей помог, подвернул под спину соломы, подмял от стены кожушок. Не выпуская из рук малого, Клава кое-как устроилась, поправила на лбу волосы.

— Спить? — спросил Грибоед, подвигая к ней казанок.

— Спит. Что-то все спит и спит, — сказала радистка с некоторою даже тревогой в голосе.

— Ничего. Пускай спить. Буде, значит, як батька, спокойный.

— Спасибо вам, дядька, — покорно сказала Клава.

— Нема за что. Конешне, якая баба, может бы, лепей управилась…

— А и ты неплохо, — сказал Левчук. — Ни крику, ни плачу.

— Тэта не я. Што я? Тэта яна во.

Они вдвоем, обжигая пальцы, начали доставать из казанка горячие картофелины, а Клава покойно сидела, откинувшись к стене с малым под рукой. Левчук, взглянув на нее, сказал:

— Ну ешь. Чего ты?

— Там, в сумке, лонжа была, — сказала она.

И он, вытащив из-под Клавы тощую немецкую сумку, порылся в ее содержимом.

— Ложка — вот, на.

— И фляжечка там. Достань уж. Ради такого случая.

— Фляжка? Ого! Го-го! — не сдержался Левчук и действительно вскоре извлек из сумки белую алюминиевую флягу, в которой что-то тихонько плеснулось. — Самогон?

— Спирту немного. Держала все…

— Ох ты, молодчина! — проникновенно сказал Левчук. — Дай тебе бог здоровьечка, малому тоже. Грибоед, как, киданем?

— Ды ужо ж, коли такое дело, — смущенно ответил Грибоед, и глаза его как-то по-хорошему блеснули в пестрых от множества теней сумерках тока.

Они охотно и с некоторой даже торжественностью выпили разведенного во фляге спирта: сначала Левчук глотнул, выдохнул, сделал небольшую паузу и со смаком закусил картофелиной. Флягу передал Грибоеду, который сперва поморщился, сделал небольшой глоток, поморщился больше — всеми частями своего обвялого, без времени состарившегося лица.

— А хай на его! Ужо самогонка лепей.

— Сравнил! Это же чистый, фабричный… А то самогон…

— Так что, что фабричный. Кажу, приемней, мякчей быдта.

— А ты выпьешь? — Левчук поднял глаза на Клаву.

— Так нельзя же мне, видно, — смущенно ответила Клава.

— А чаму? — сказал Грибоед. — И выпей. Бывало, моя, как кормила, так иногда и выпье. В свята. Ребенок тады добра спить.

— Ну я немножко…

Она поднесла флягу к губам и немножко сглотнула, будто попробовала. Левчук удовлетворенно крякнул — чужое удовольствие он готов был переживать как свое собственное.

— Ну вот и хорошо! Теперь есть будем. Бульбочка хотя и нечищеная, а вкуснота. Правда?

— Вкусная картошка, да. Я, кажется, никогда в жизни такой не ела.

— Как грибы! Соли бы чуток побольше, а, Грибоед? — с намеком сказал Левчук. Но Грибоед только повертел головой:

— Нет, не дам. Савсем мало осталося. Яще треба буде.

— Не знал я, не знал. Скупой ты.

— Ну и что, что скупой? Каб же ее больше было. А так… На раз языком лизнуть.

Клава съела пару картофелин и откинулась спиной к стене.

— Ой, как в голове закружилось! — сказала она.

— Это ничего, это пройдет, — успокоил ее Левчук. — У меня у самого оркестр играет. Так весело.

Грибоед неодобрительно посмотрел на него. Морщины на лице ездового прорезались четче, что-то характерное и осуждающее появилось в его всегда обеспокоенном взгляде.

— Чаго веселиться? Яще солнце вунь где.

— Ну и что?

— А то. До вечера яще вунь кольки.

Левчук с очевидным аппетитом уплетал картошку. Как и двое других, он устал за ночь, проголодался и теперь захмелел немного, тем не менее неизвестно почему чувствовал себя уверенным и сильным. Конечно, он понимал, что может случиться разное, но у него был автомат, одна крепкая, здоровая рука, хотя и второй он уже наловчился, превозмогая боль, помогать здоровой. За войну он перебывал в десятках самых невероятных переделок, изо всех пока что выбирался живым и теперь не представлял себе, что в этой тиши с ними может случиться скверное. Самым скверным, конечно, было погибнуть, но гибель не очень пугала его, он свыкся с ее неизбежностью и, пока был живой, не очень пугался смерти. Силы для борьбы у него доставало, так же как и готовности постоять за себя.

Другие вели себя иначе.

На Грибоеда все заметнее начала находить какая-то тяжелая задумчивость, будто он вспоминал что-нибудь невеселое. Жуя картофелину, вдруг переставал двигать челюстями и замирал, неподвижным взглядом уставясь перед собой. Клава все успевала делать одновременно: и ела и все время с какой-то нервной обеспокоенностью охаживала младенца, вместе с тем будто вслушивалась во что-то, слышимое одной ей. Левчук уже не однажды заметил за ней эту особенность и, доедая картофелину, сказал:

— Что ты все ушами стрижешь?

— Я? Кажется, слышно что-то. Голоса вроде…

Они все прислушались, но ничего определенного не было слышно, и Левчук, чтобы окончательно убедиться в их безопасности, взял за шейку автомат и вышел из тока.

Время приближалось к полудню, на гумне здорово припекало солнце, слабо шумела под ветром яблоня, и нигде никого не было видно. Над разомлевшим от жары пространством растекалась дремотная тишь. Левчук обошел гумно и вернулся в ток.

— Мерещится тебе, Клавка. Нигде — никого.

— Может, и кажется, — успокоенно согласилась Клава. — Это у меня бывает; Я малая такая была трусиха! Боялась дома одна оставаться. Особенно вечером. Жили в Москве, на Солянке, дом старый, мышей была тьма. Отец часто в разъездах, а мама когда припозднится, так я забьюсь за буфет, в угол, и плачу. Мышей боялась.

— Мышей? — удивился Грибоед.

— Мышей, да.

— Мышей чаго же бояться. Хиба они укусять?

— Мыши — не волки. Волки — да. Волков и я боялся. Напугали когда-то, — сказал Левчук и с наслаждением вытянулся на твердом земляном полу. — Теперь бы кимарнуть часок. Как думаешь, Грибоед?

— Як знаешь. Ты — старший.

Грибоед без особой охоты доедал из казанка картошку. Левчук зевнул раз и другой, прикидывая, как бы так сделать, чтобы оставить Грибоеда посторожить, а самому действительно немного вздремнуть. Спать хотелось зверски, особенно теперь, когда он немного удовлетворил чувство голода да еще глотнул спирту. Но он ничего не успел сказать Грибоеду, как рядом, недобро всхлипнув, зашлась в каком-то безудержном плаче Клава, и Левчук подхватился с пола.

— Что такое? Ты чего? Ну чего ты? Все же хорошо, Клава!

Но она все содрогалась в беззвучном рыдании, спрятав в ладонях лицо. Левчук не мог взять в толк, что случилось, и всячески пытался ее успокоить, а Грибоед тихо сидел, подобрав под себя босые ноги, и печально глядел на обоих.

— Ну ладно, чаго ты? — погодя сказал он Левчуку. — Ну и что! Хай поплача. У кожнага нешта есть, как поплакать. У нее свое. Хай.

Левчук сел на прежнее место, и Клава действительно, раза два всхлипнув, рукавом гимнастерки вытерла глаза:

— Извините. Не удержалась. Больше не буду.

— Ты брось так шутить, — серьезно заметил Левчук. — А то знаешь… И мы заревем, на тебя глядя.

Губы ее снова скривились, казалось, она снова не сдержит в себе какую-то обиду, и Грибоед поспешил заверить ее:

— Ничога. Все добра. Галовнае — дитенок есть. Ладный таки. Вырасте. Война проклятая скончится, все наладится. У маладых все хутка налаживается. Старому уже тупик, а у маладых все впереди. Не треба убиваться. Кому теперь легко? Мне, думаешь, легко? Каб мне ваше горе…

— Да, — помолчав, заметил Левчук. — Давайте о чем веселом. Вот могу рассказать, как я перед войной чуть не женился.

Но Грибоед, занятый собственной мыслью, никак не отозвался на шутливое предложение Левчука и все сидел, печально уставясь перед собой.

— Век сабе не дарую: ну нашто я его тады в Выселки взял? Пачаму я его в землянке не кинул?

— Ты это про кого? Про сына?

— Ну. Пра Володьку. Век сабе не дарую…

— А я вот себе не дарую — отца не послушал, — подхватив разговор, оживился Левчук и сел ровно. — Это же я в сорок первом домой прибег — хорошо, недалеко бежать было — от Кобрина до Старобина. Под Старобином деревня моя, Курочки называется. Как немцы расколошматили полк, так мы кто где оказались: кто в плену, кто на восток подался, кто в лес. А я к бате прибег. Прибег, военное с себя сбросил, цивильное натянул, бате помогаю, живу. Батя говорит: спрячься, пока суд да дело, а я где там! Герой! Кого я буду бояться? Немцев пока нет, один полицай на деревню — Козлюк, здыхляк такой, недоделок, ходит с повязкой, драгунка на ремне. Так что, я его буду бояться? У меня у самого СВТ в варивне под стрехой, если что, я его враз шпокну. И правда, он меня не трогал, побаивался. Но вот под весну таких, как я, вызывают в район регистрироваться. Некоторые пошли, испугались — и тю-тю! Забрали. Раз такое дело, я за СВТ — и в лес. Вот тогда Козлюк и осмелел. Приехал с оравой районных бобиков — и за батю. «Где сын?» — «Не знаю». — «Ах не знаешь, так мы знаем!» И забрали батю. И — тю-тю батя. Из-за меня, героя. Очень смелого. А что бы послушать да спрятаться. Так где там отца слушаться. Он же на печи сидел, а я повоевал уже. Защитник Родины, а батю защитить не сумел.

Малый на руках у матери начал проявлять беспокойство — затрепыхался в своем шелковом сверточке и впервые, наверное, подал свой тихий, плаксивый голос. Клава взяла его — очень бережно и неумело, тихонько приговаривая что-то ласковое, и Грибоед сказал понимающе:

— Ага, давай, давай! Бач, есть хоча. Ну а ты адвярнися, чаго не бачыв?

Левчук отвернулся, и Клава пристроила ребенка к груди, слегка прикрывшись дерюжкой.

— А и хорошо! Ей-богу! — сказал Левчук, снова вытягиваясь на полу. — Не было бы войны, была бы у меня женка. Имел одну на примете. Ганкой звали. Да где там — ни Ганки, ни женки. Война!

— Господи! — с внезапно прорвавшейся болью сказала Клава. — Да разве я понимала, что такое война! Я же сама пошла, сама напросилась. Брать не хотели, по блату в радиошколу устраивалась. Думала… А тут! Господи, сколько тут горя, сколько крови, смертей! Как тут люди выдерживают, те, которые местные? Ну, мужчины, это понятно. А то женщины, девушки, дети. Их, бедных, за что? Бьют, собаками травят, сжигают. Да еще с такой звериной жестокостью!

— Во потому и бьють, — сказал Грибоед, тяжело вздохнув. — Бо без защиты. И разрешается. Партизанов не дуже побьешь — сдачи дать могут. А гэтых, як овечек. Приедуть, обкружать, погонять всех в клуб или в сарай, нибы документы проверить. Усе знають, что не документы, а идуть. Надеются. Уже и запруть где, а все надеются: а вдруг пужають? И уже стрелять начнуть

— все надеются: а може, не всех. Так до самой смерти все надеются на лепшее. Каб яно спрахла, тое надеянье. Як яно помогае им уходвать наших!

— Ну хорошо, бьют немцы. А то ведь и наши. Полицаи эти. Как же у них руки поднимаются?

— Поднимутся, — сказал Левчук и сел ровно. — Потому как приказ. Если уж на такое пошли — форму надели, винтовки взяли, так сделают, что ни велят.

— Но как же пошли на такое? — не могла понять Клава.

— Жить захотели. И чтоб лучше других. А некоторые по глупости. Думали, это им хаханьки — с повязкой ходить. Третьи со зла на Советы. Обиделись и подались к немцам. А те сперва добренькие — «я, я», — посочувствовали, а потом винтовки в руки и приказ: пуф, пуф! Все с малого начинается.

— Хорошо еще, коли из-под силы, — рассудительно сказал Грибоед. — Оно и видать, коли из-под силы. Вунь был в Зарудичах выпадок, як палили; один немец угледел под печью подлетка, ды прикладом яго, прикладом запихал в самый кут — сяди. И гэный уцелел. Всех побили, попалили, а гэный уцелел. Немец уратовал. А которые як звери. От крови, от самогонки шалеют. Чем болей льют, тым болей хочется.

— Боже! — сказала Клава. — До сих пор все за себя боялась, а теперь мне вдвойне бояться надо. За него вот. Такой махонький!.. Золотиночка ты моя горькая, несчастненький ты мой мальчишечка, как же мне уберечь тебя? Почему же доля наша такая несчастная?..

Левчук с недовольным видом встал на ноги и отошел к двери — он не выносил таких причитаний, тем более женских, к которым просто не привык в жизни.

— Ладно тебе плакаться! Вынянчим как-нибудь! Вот только бы подходящее место найти. Видать, тут ни черта никого не дождешься.

— Дык яе ж рано трогать. Лежать ей треба, — заметил Грибоед.

— Пусть лежит. И ты с ней побудешь. А я пойду. Надо все-таки людей поискать. Где-то же они должны быть. Не всех же перебили. Может, осталось еще.

— В Круглянку треба подойти. Целая веска была. Отсюль километров десять.

— Что ж, можно и в Круглянку. У меня там дядька знакомый был. На май вместе полицию гоняли.

— Або в Шипшиновичи. Але Шипшиновичи невядома, уцалели али нет? При лесе стоять.

— При лесе навряд ли… Дай котелок, за водой схожу. Что-то пить хочется.

Только Грибоед потянулся за казанком, чтобы подать его Левчуку, как Клава, опять недобро содрогнувшись, вся напряглась во внимании.

— Что? — не понял Левчук.

— Слышите? Слышите?..

— Что? — недовольно прикрикнул на нее Левчук и сам тут же застыл на середине тока.

В полуденной тишине неизвестно откуда донесся робкий мотивчик губной гармошки. Левчук молча схватил автомат и бросился к двери.

11

Дверь он только слегка приоткрыл и тут же прихлопнул снова — в узкую щель между досок и без того было хорошо видать, как по дороге из сожженной деревни ехали две повозки с темными седоками в обеих. В руках и за спинами этих седоков в черных пилотках торчали стволы винтовок, доносились голоса, смех и нежные звуки губной гармошки.

Левчук угрожающе-зло выругался.

— Что там, что? — начала испуганно добиваться Клава. — Немцы, да? Немцы?

— Немцы! — сказал Левчук и отпрянул от двери. — Грибоед — в угол! Ты накройсь! — Подскочив к Клаве, он выдернул из-под ее спины кожушок. — И лежи! Тихо только. Они мимо едут, — сам не веря в свои слова, пытался он успокоить друзей.

Грибоед послушно подался в угол, нашел там удобную щель и прилип к ней, следя за дорогой. Левчук припал к щели возле двери, вперив взгляд в повозки, которые быстро спустились к ручью, переехали его и, взбираясь на пригорок, поехали медленней. Он сосчитал седоков — в передней повозке их было четверо и трое в задней. Самое важное теперь заключалось в том, проедут ли они мимо или остановятся возле гумна.

Нет, они не поехали мимо — на этой стороне ручья повозки остановились. Послышалась какая-то команда или окрик, кто-то соскочил на дорогу, и вот все уже послезали с повозок. У Левчука недобро стиснулось сердце — похоже было на то, что из этой беды им просто не выбраться.

— Грибоед, смотри! Тихо!

Но и без его команды в току было тихо, Клава, вместо того чтобы прикрыться кожушком, привстала на коленях в соломе и, прижимая к себе младенца, не сводила глаз с Левчука. Грибоед напряженно сгорбился возле своей щели.

«Что они будут делать? Что будут делать?» — безмолвно твердил Левчук свой вопрос, наблюдая, как они там разбирали оружие, еще что-то, распихивали по карманам обоймы патронов. Но вот, оставив на дороге повозки, все тронулись по тропке к гумну. Почти в самом ее начале они разделились на две группы — одна взяла направление к току, другая, поменьше, начала обходить гумно с другой стороны от ольшаника. Все было бы просто и понятно, если бы они вели себя иначе, не с такой глупой беспечностью. Будто ничего не подозревая, покуривая и переговариваясь, без заметной опаски, открыто шли по стежке к гумну. Именно эта их глупая или показная беспечность вместе с неясностью их намерений и сбила Левчука с толку, внушив ему надежду — авось не сюда. Может, они идут дальше и пройдут мимо. Скованный ожиданием, он прижался к стене возле своей щели, поставил на боевой взвод автомат и большим пальцем левой руки тихонько потрогал переводчик, убеждаясь, что тот стоит в положении стрельбы очередями.

Четверо беззаботным, расслабленным шагом уже подходили к току. Их очень удобно было срезать теперь одной меткой очередью, но все та же неопределенность их замысла удерживала Левчука от этого. А вдруг пройдут мимо, ко ржи, по каким-то своим делам, потому что откуда им известно, что в этом току сидят партизаны, думал Левчук, деревенея от напряжения.

— Левчук, что? Что? Где они? — отчаянным шепотом домогалась Клава, но он только мотнул головой.

— Тихо!

На какое-то время полицаи скрылись за углом тока — Левчук прижался лбом к шершавому бревну стены и не мог ничего увидеть. Они появились уже возле самой стены за малинником. Впереди шагал рослый полицай в суконном мундире с обвисшим от тяжелых подсумков ремнем на брюхе, с немецкой винтовкой в руке. В пальцах другой он держал сигарету и поспешно несколько раз затянулся перед тем, как бросить окурок наземь.

Он уже был на середине двора, и у Левчука все еще тлела слабенькая надежда, что, может, пройдет себе дальше. Левчук напряженно следил через щель за направлением его взгляда, который сперва скользнул вдоль стены тока, слегка задержался на углу, наверно, на густой чаще малинника, потом метнулся куда-то в сторону и остановился на остатках их костерка, от нескольких головешек которого еще шел слабый, едва приметный дымок. Левчук молча выругал себя за роковую беспечность, но было поздно. Полицай шагнул к двери, и та тихо скрипнула.

Прижимаясь спиной к стене, Левчук вскинул навстречу автомат, все еще не в состоянии расстаться с последними мгновениями своей надежды. Он думал, что снаружи не много чего увидишь в сумеречном помещении тока. Но не успел полицай раскрыть дверь, как возле стены напротив взметнулась темная фигура Клавы и в напряженной тиши грохнул один, второй, третий выстрелы. Полицай тихо вскрикнул и то ли упал за косяк, то ли просто скрылся в малиннике. Левчук сквозь доски двери стрикнул коротенькой очередью, и, чувствуя, что тотчас выстрелят в них, растянулся на земляном полу. Под стеной напротив, забившись за солому, нервно тряслась с пистолетом в руке Клава.

— Ложись! Ложись! — успел крикнуть он дважды, и первая пуля снаружи ударила в стену, отколов от бревна возле двери толстую сухую щепку. Сразу же с двух сторон тока часто загрохали выстрелы, пули в нескольких местах продырявили истлевшие бревна стен, трухой и пылью осыпая чисто подметенный глиняный пол. Начиналась осада.

Недолго полежав возле двери, Левчук ползком бросился к стене напротив, заглянул в низкую щель. Выстрелы грохали не поймешь откуда, под крышей и в небе взвизгивали пули, но камни фундамента неплохо прикрывали их у самой земли. Правда, малинник, которым оброс ток снаружи, местами наглухо заслонял щели, и Левчук опасался, как бы те сволочи не подошли слишком близко. С близкого расстояния они могли бы ворваться в дверь, забросать их гранатами или расстрелять из автоматов в упор. Во что бы то ни стало следовало держать их как можно дальше от тока. Издали пусть стреляют. Теперь, когда начался этот бой, для Левчука все стало просто и обычно, окончательно исчезла неопределенность, потому что кончилась наивная детская надежда на авось. Он понимал, что попались они как следует, и все в нем устремилось к единой цели — не даться.

Он метался по току от стены к стене, заглядывая в щели, но полицаи тоже, наверно, укрылись, и, пока в углу не начал стрелять Грибоед, Левчук не мог понять, куда они подевались. Но если Грибоед стрелял, значит, он что-то видел, хотя бы с той, своей стороны. Клава лежала под стеной, прижав к себе малого и не сводя взгляда с двери. Левчук только раз взглянул в ее полные отчаяния глаза и понял, что радистке не повезло окончательно. Попались они все здорово, но ей будет хуже всех. Он хотел как-то ободрить ее, только не нашел для этого слов и, молча выругавшись, метнулся к овину. Та сторона тока не была прикрыта никем — надо было прикрыть ее самому.

В провонявшем дымом и копотью овине было почти темно и не светилось ни одной щели, кроме подслеповатого узкого окошка в стене. Он ткнул в его мутное стекло стволом автомата и тотчас вытянулся на устланном жердями полу. Одновременно грохнул недалекий выстрел, и на черном боку бревна блеснуло белое пятнышко — след пули. Значит, они перекрыли уже и эту сторону тока, уныло подумал Левчук, значит, и в рожь тоже не выскочишь. Их незавидное положение час от часу ухудшалось.

Полежав немного, он осторожно поднялся к окошку и сбоку взглянул в сторону ольшаника. На краю ржаной нивы чернели по грудь две фигуры в пилотках — они караулили его. Левчук, не высовывая автомата, дал наискось в окно коротенькую очередь в их сторону — пусть знают, что и тут есть кому выстрелить. Пусть не надеются! Затем, пригнувшись, перескочил высокий порог овина и упал под стеной возле Грибоеда, пристально наблюдавшего в щель. Клава лежала за соломой, бережно прикрывая собой беленький сверток с младенцем. Бахнул одиночный выстрел, взвизгнула под балкой пуля, и стрельба вокруг почему-то смолкла.

— Грибоед, патронов много?

Ездовой повернулся на бок, не отрывая взгляда от щели, ощупал карманы мундира, скрюченными пальцами вытащил несколько обойм.

— Во, четыре обоймы.

— И все?

— Ну.

— У тебя, Клава?

— Было восемь штук.

— Три выстрелила, осталось пять. Да-а… Повоюешь тут!

Положение, в общем, оставалось скверным, если не совсем безнадежным. Их обложили со всех сторон и держали под постоянным обстрелом. Конечно, патронов у полицаев хватало, им просто смешно было думать, чтобы долго отбиваться жалкими пятью десятками. Но тогда что же? Надо было на что-то надеяться или на что решиться, только Левчук не мог придумать на что. Полежав, он сдвинул переводчик автомата на одиночный огонь. Теперь он решил стрелять только прицельно и только по одному патрону.

— Что же Вам делать, Левчук? Боже, что же нам делать? — с тихим отчаянием вопрошала Клава.

— Тихо! Лежи! Смотри на дверь. Ты смотри на дверь. Если кто, бей прямо в лобатину! — приказал он и посмотрел на эту чертову дверь — огромную, из тонких неструганых досок, обеими половинками открывающуюся наружу, отсюда же ее нельзя было ни подпереть, ни задвинуть. Стоит тем сволочам бросить гранату, и они вовсе останутся без двери, тогда врывайся и расстреливай всех на месте.

На какое-то время в перестрелке настала заминка, полицаи, наверное, совещались, как быть, и вот где-то поблизости раздался приглушенный стенами голос:

— Эй ты, Кудлатый! Не пора ли сдаваться?

Левчук вздрогнул: Кудлатым его одно время звали в разведке, и теперь этот голос показался ему до того знакомым, что он удивился — кто бы это мог быть?

— Эй! Слышь? Пора сдаваться, пока не поджарили, Или ты уже тае — загибаешься?

— Гэта ж той, — обернулся лицом к нему Грибоед. — Что со станции прибег.

— Кудрявцев?

— Ну.

Левчук тихо выругался, он был ошеломлен этим открытием. Минуту он молча лежал, чувствуя, как его наполняет неодолимое желание сейчас же выскочить из тока и всадить в того подлеца все, что еще оставалось в его автомате. Пусть тогда убивают и его самого. Но все-таки он заглушил в себе внезапную вспышку гнева и не выскочил, а на коленях подался к Грибоеду.

— Вунь за поветкой. За соломой вунь вытыркается.

— А ну дай!

Он взял у ездового расхлябанную его драгунку и удобнее устроился возле стены. Как он ни старался просунуть винтовку в щель, туда пролезал только тонкий ствол с мушкой. Хорошо еще, что щели в стене снаружи прикрывал малинник, за которым вряд ли что можно было заметить. Впрочем, и отсюда видать было плохо, Левчуку стоило немалого труда направить винтовку на угол повети, где за соломой лежал Кудрявцев. Он дождался, когда тот шевельнулся, показав верх черной пилотки, и выстрелил. Потом, быстро перезарядив винтовку, выстрелил снова в то же самое место и подождал.

Но ждать не пришлось долго, из-за повети как ни в чем не бывало снова раздался зычный знакомый голос:

— Достреляешься, Кудлатый! Повесим за челюсть! На столбе подыхать будешь!

— Ахохо ты не хошь! — крикнул Левчук, не сдержавшись.

— Брось дурить, кретин! Высылай из сарая радистку и поднимай руки. Жить будешь!

— Я и так жить буду, подлюга! А ты в веревке подохнешь, продажная шкура!

— Ну, пеняй на себя! — донеслось снаружи. — А ну, хлопцы, огонь!

На этот раз они задали такого огня, какого Левчук давно уже не слышал. Грохало за поветью, возле дороги, от ольшаника; лесное эхо вокруг множило выстрелы, и казалось, целый взвод палит по ним со всех четырех сторон. Пули со злым частым стуком долбили и крошили истлевшее дерево стен, на головы сыпались щепки, труха, сухой мох из пазов. Соломенный мусор густо осыпал пол, и пыль столбом стояла в подстрешье. Наверное, они бы легко перебили тут всех, если бы не прикрытый малинником фундамент, который по-прежнему спасал их от пуль. Правда, теперь поднять из-за него голову, чтобы выглянуть в щель, невозможно, и все-таки выглянуть было необходимо. Левчук знал, что этот огонь не так себе, что под его прикрытием эти волки попытаются подобраться к постройке. И он, лежа под стеной, чутко прислушивался к беспорядочно частым выстрелам, чтобы уловить в них момент, когда следует ударить навстречу. У него уже был некоторый на этот счет опыт, и теперь он не так увидел, как внутренне почувствовал, что они близко. Тогда, вскинув автомат, он выстрелил через щель в одну сторону, в другую; рядом несколько раз грохнул из винтовки Грибоед. Скрываясь с головой за камнями, он успел заметить сквозь сухие стебли малинника, как кто-то там тоже упал на землю, кто-то, пригнувшись, метнулся в сторону, за поветь. Наверно, умирать в этом гумне им тоже не очень хотелось. Минуту спустя из ольшаника еще постреливали, но возле повети уже притихли. Похоже, что он опять выиграл какую-то для себя передышку, возможность подумать, как быть дальше. Но тут его охватило новое беспокойство за тот конец тока, и он бросился по лестнице на овин.

Он сделал три шага по мягкой земляной засыпке и растянулся возле ветхого соломенного щитка. Здесь было несколько дыр, через одну он глянул сверху на рожь и злорадно ухмыльнулся: двое в черных пилотках, с расстегнутыми воротниками кителей по-воровски подкрадывались к току. Ощутив коротенькое удовлетворение в душе, он медленно взвел затвор. Полицаи, пригибаясь, чтобы не слишком высовываться над рожью, не могли здесь видеть его, и он, тщательно прицелясь, щелкнул одиночным выстрелом. Передний полицай, будто удивившись чему-то, выпрямился во весь рост, запрокинув голову, повернулся на каблуках и рухнул всем телом в рожь. Второй, не дожидаясь, когда попадется на мушку, прытко припустил к ольшанику. Левчук торопливо выстрелил вдогон без всякой надежды попасть и тут же пожалел напрасно истраченный патрон.

Двух выстрелов оказалось достаточно, чтобы его засекли, и как только первая пуля, сыпанув песком, ударила через потолок снизу, он скатился по лестнице в ток. Он ощутил в себе чувство признательности к этой старой постройке, которая своим простором и спасала их тут. Пусть стреляют, подумал Левчук, ток большой, не так легко здесь в кого-либо попасть.

Он лег у стены, к которой все время прижималась Клава, и в узкую щель между бревен попытался увидеть, куда девался бежавший из ржи полицай. Но, кажется, с этой стороны его нигде не было, или, может, он уже успел скрыться в ольшанике. От повети еще раза два выстрелили, потом как-то разом все смолкло.

— Эй ты, живой еще? — глухо донесся все тот же голос Кудрявцева. — Хватит пулями кидаться! Давай радисточку и катись к чертовой матери! Слышь!

В гнетущей тишине, наставшей после лихорадочной стрельбы, эти слова за стеной прозвучали зловеще. Левчук молчал, и те тоже замолкли: наверно, ждали ответа. Трудно было понять, почему они требуют радистку и откуда им известно, что она тут. Но, по-видимому, известно. И Левчук вдруг понял, что именно за этим они сюда и приехали. А он, балда, все на что-то надеялся, полагался на знаменитое авось — надо было сразу же секануть по ним очередью, может бы, меньше осталось. А теперь что сделаешь? Клава, во второй раз услышав их требование, опустила на солому малого и заплакала.

— Ой, господи!.. Ой, что же нам делать?..

Действительно, что делать — было неизвестно, но и не сдаваться же этим подонкам. И Левчук, лежа за фундаментом, громко прокричал в ответ:

— Эй ты! Иди возьми радисточку! Ну! Иди возьми!..

И, вскинув автомат, выстрелил туда через щель — выстрелил всего только раз, больше он не мог позволить себе, но и этого раза для них, наверно, было достаточно.

— Ну, падла! — крикнул Кудрявцев. — Держись! Скоро мы тебя поджарим, как кабана в соломе!

12

Левчук сразу понял, что это было их намерение, а не пустая угроза. Конечно, куда как соблазнительно было сжечь всех вместе с током, но для этого, наверно, надо было к нему подойти. И он решил ни в коем случае не подпускать их к току, отбиваться до последней возможности. У него был парабеллум с горстью патронов, две обоймы оставались у Грибоеда и пять патронов у Клавы — может, и удастся продержаться до ночи. Им очень нужна была ночь, может, в ночи они бы и спаслись. Но солнце, черт бы его подрал, висело еще высоко, до ночи еще надо было дожить. До ночи им было не ближе, чем до конца войны.

— Грибоед, смотри! Будут подползать — бей!

Про себя он прикинул, что двух, наверное, они подстреляли, а может, даже и трех. По выстрелам трудно было определить, сколько их там осталось, но, пожалуй, не больше пяти. Двое лежали за углом повети, двое скрывались в ольшанике, и один, наверное, сидел в засаде во ржи. Второй там уже не поднимется. Постаравшись, наверно, можно подстрелить еще двух, и если к полицаям не придет подмога, то к вечеру их силы окажутся равными. Тогда они еще поглядят, кто кого.

Левчук стал следить за той стороной, от леса, которая теперь казалась ему наиболее опасной. Он думал, что кто-то из них поползет оттуда с огнем, чтобы поджечь ток. Или, может, прежде зажгут поветь? Правда, он не знал, с какой стороны дул ветер и куда понесет огонь. Но он как никогда прежде был бдителен и намерился не подпустить поджигателя.

Потому, когда из-за повети грохнул очередной выстрел и пуля, сверкнув в подстрешье, навылет пронизала крышу, он ничуть не встревожился, подумав, что это трассирующая. Следом грохнуло еще раз, никакой трассы не было видно, и он решил, что это обычная. И только когда прогремел третий выстрел, он понял, что они надумали, и от гнева у него помутилось в глазах.

Они начали обстрел зажигательными.

Клава лежала на боку под стеной, заслоняя собой младенца, в углу возле своей щели замер Грибоед — они не поняли еще ничего, и он ничего не сказал им. Он ждал, когда загорится крыша, и против этого был бессилен. Он даже не мог долезть до нее, чтобы попытаться затушить огонь. Да и чем тут было тушить?

Долго ждать ему не пришлось — после четырех-пяти выстрелов в току потянуло дымом. Клава первая повернулась возле стены, глянула вверх и приглушенно вскрикнула, будто от боли:

— Левчук, Левчук!

— Тихо! Подожди! Тихо!..

Но чего было ждать, он не знал и сам. Первые минуты он только смотрел, как с конца тока, над их головами, занималась огнем стреха и ток все больше наполнялся дымом. В соломе сначала прогорела небольшая дыра, потом огонь от нее быстро побежал вверх и в стороны. Порывистое пламя, набрав силу, затрещало, загудело, пожирая сухую солому; сквозь дым на их головы посыпались соломенная гарь и угли. Вскоре Грибоед вынужден был оставить свой угол и перебраться поближе к двери; Клава с младенцем подалась туда же. Левчук оставался на прежнем месте, то и дело поглядывая в щель. Ему, и общем, пока было терпимо, если бы не клубами валивший в ток дым, от которого нечем было дышать, и Левчук представлял себе, что тут будет, когда займется вся крыша.

— Клава, в овин! — крикнул он радистке. — Живо!

Клаву не надо было уговаривать, она проворно перекатилась через порог, и Грибоед, стукнув дверью, запер ее в овине.

Вдвоем с Грибоедом Левчуку стало легче и проще, отпала надобность все время заботиться об этой несчастной матери. Пока по ним не стреляли, они могли посовещаться и решить, как быть, потому что очень скоро всякое их решение могло оказаться напрасным.

— Пропадем мы, напэвна, га? — спросил Грибоед, повернув к Левчуку растерянное лицо с покрасневшими от дыма глазами.

— Пусть они пропадут, — сказал Левчук, не найдя в утешение ничего другого. — А мы еще посмотрим…

Он лихорадочно перебирал в голове все возможные варианты спасения и не находил ничего. Пока полицаи караулили их со всех четырех сторон, выбегать из тока было безрассудством. Но и оставаясь тут, они не могли продержаться долго. Тогда что же делать?

Перегорев в креплениях, рухнула крайняя пара стропил, взбив в конце тока густой рой искр. Грибоед отодвинул в сторону босые ноги, а Левчук, едва увернувшись от огня, отбросил сапогом горящую палку и перебежал к двери.

— Ну во, зараз сгорим, — спокойно сказал Грибоед к закашлялся.

«Да, так, пожалуй, сгорим», — подумал Левчук. Но, прежде чем сгореть, надо было что-то сделать или хотя бы попытаться сделать, а если уже не получится, тогда что ж, тогда оставалось гореть.

— Грибоед! — крикнул он, тоже закашлявшись. — Грибоед, а ну дверь! Толкни дверь!

Грибоед протянул руку и толкнул половинку двери, та немного приотворилась, и сразу же из-за повети бахнули два выстрела. В тонких досках двери появились две новые дырки.

— Да-а… Холера на их!..

Однако другого выхода у них не оставалось, надо было прорываться из этого ада, а прорваться можно было лишь через дверь. Уже пылал весь конец тока. Вверху гудело и трещало, солома и поплет почти сплошь прогорели, теперь пылали стропила и верхние венцы стен, по которым бегали языки пламени. Пол густо засыпало пеплом, гарью и огненным мусором догоравшей соломы. Грибоед закутался в обгоревшую полосатую дерюжку, Левчук спохватился, что горят сзади штаны, и, поерзав по земле, едва затушил их. Становилось невыносимо жарко, внизу тоже всюду дымилось, от дыма саднило в горле, и слезы не переставая текли из глаз, порой вовсе не давая глядеть. Только возле приоткрытой двери еще можно было ухватить свежего воздуха.

В овине тоже, наверно, стало не лучше, хотя земляная присыпка на чердаке и предохраняла его от огня, который по крыше подбирался уже и к овину. Через несколько минут дверь из него резко распахнулась, и, зайдясь в кашле, на пороге упала Клава.

— Не могу… Не могу больше! Левчук! Я выйду! Спасите ребенка…

— Молчи! — зло крикнул на нее Левчук. — Я тебе выйду! А ну ползи сюда!

Все кашляя, она подползла к двери, и он отодвинулся в сторону, давая ей место рядом. Одна половинка двери была немного приоткрыта, в нее задувал ветер и крутил дым, валивший не поймешь куда — то ли в ток, то ли из тока. Левчук потянулся и автоматом толкнул дверь дальше — она распахнулась шире. Опять грохнул выстрел, другой, одна пуля ударила возле пробоя, расколов раму двери, другая, по-видимому, прошла мимо. Он крикнул Грибоеду: «Держи!», чтобы дверь не закрылась, асам кивнул Клаве:

— Давай! Слышишь? Живо в малинник!

Она подняла к нему залитое слезами лицо и, прижав младенца к груди, несколько секунд смотрела, боясь или, может, не понимая его намерения. Но времени у них оставалось все меньше, полыхала почти вся крыша, огонь оседал ниже и принимался за стены тока. Было так жарко, что казалось, вот-вот они загорятся сами. Испугавшись, что Клава не успеет, Левчук решительно толкнул ее к двери. Подобравшись, радистка покорно поднялась на четвереньки и, секунду помедлив, боком скользнула за прикрытую половинку в малинник. Он ожидал выстрела, но с выстрелом полицаи промедлили, наверно, ее прикрыл дым из двери, и от повети ее не сразу заметили.

— Грибоед, бей! По тем бей! — крикнул Левчук, а сам, рискуя вспыхнуть или задохнуться в горячем дыму, бросился по лестнице наверх. Ему надо было прикрыть ее сверху, не дать застрелить возле тока или перехватить во ржи, куда она неминуемо должна была податься. Он не представлял точно, как помочь ей, не знал даже, сколько у него было в диске, но отчаянно взлетел под самый огонь на овин к знакомой дыре в щитке.

Ржаную ниву внизу густо застилал дым, посвежевший ветер клубами гнал его в поле; задыхаясь, Левчук метнул по ржи затуманенным от слез взглядом и нигде не увидел Клавы. Возможно, ее застрелили в малиннике или она уже успела отбежать от тока и скрыться во ржи. Действительно, два темных силуэта с краю ольшаника стреляли куда-то сквозь дым, и он, побольше ухватив ртом воздуха, быстро направил на них автомат. Из огня и дыма он выпустил по ним все, что еще оставалось у него в диске, затем снова вдохнул горячего, обжегшего его грудь воздуха и понял, что задыхается. В глазах у него потемнело, он испугался, что потеряет сознание, и, ухватившись левой рукой за бревно, ринулся через дыру в малинник.

Он сильно ударился бедром о камень, но тут же вскочил, почувствовав, как из-под рук рикошетом брызнула пуля. Кажется, она его не задела, и он, пригнувшись, бросился в рожь. Тут его сразу накрыло горячим дымом, он опять задохнулся и, запутавшись ногами во ржи, упал, вскочил, побежал — прочь от огня, от тока, возле которого зачастили выстрелы и, наверное, появились немцы. Начали стрелять и со стороны ольшаника — над рожью в дыму сверкнуло несколько огненно-зеленоватых трасс, и он бросился в другую сторону, в поле, потому что дорога в ольшаник уже была отрезана. Дым, однако, редел, удушливым туманом расползаясь по ржи, и Левчук, пригибаясь, бежал все дальше. Сзади стреляли, даже кричали что-то, но он не слушал, ему надо было скорее добежать до леса, хотя бы до того самого ольшаничка, так как в поле спасения ему не было. И он начал забирать в сторону, пересек одну, вторую межу, все время пригибаясь, споткнулся, вскочил, помогая себе руками. На боль в правом плече он давно перестал обращать внимание, лишь стискивал челюсти, когда становилось особенно больно, кепку свою он потерял где-то, пот заливал его лоб, щеки и вместе с дымом выедал глаза. Потом стрельба по нему как-то отдалилась, вроде готовая и совсем прекратиться, и он подумал, что спасся. Только надо было в ольшаничек.

По белой от ромашек меже он выбежал из ржаного поля и тут же попятился назад. Но было уже поздно. На нешироком травянистом пространстве между рожью и лесом наперерез ему устало бежали двое; увидев его, задний что-то крикнул переднему, и тот, сноровисто упав на колено, выстрелил. Левчук, сильно пригнувшись, бросился назад, в рожь, и побежал поперек нивы. Вскоре, однако, рожь кончилась, впереди простиралась заболоченная луговина с некошеной осоковатой травой и за ней опять поле. Но в поле ему бежать было незачем, там его запросто могла настичь пуля. Да и сил у него было в обрез, легким не хватало воздуха. Он остановился, вынул из кобуры парабеллум и звучно клацнул затвором, дослав первый патрон в патронник.

Скоро появились и его преследователи: выглянув над рожью, он увидал их черные пилотки и выстрелил два раза подряд. Пилотки исчезли, он выглянул снова и, когда первая появилась над рожью, выстрелил еще раз. Потом с пистолетом в руке обессиленно побежал краем лужайки наискось от ржи к ольшанику.

На бегу он явственно чувствовал, что не успеет, что вот-вот следом выскочат из ржи полицаи. И он старался изо всех сил, только силы его катастрофически убывали. Он все больше слабел, шаг его с каждой минутой делался уже, ноги подкашивались, и он боялся, что упадет и тогда — все.

Он оглянулся, когда сзади опять грохнул выстрел и пуля прошла очень близко над его головой. Но и тогда он не ускорил бег, наоборот, почти перешел на шаг. Его преследователь остановился на краю ржи, выстрелил с руки, потом перезарядил карабин и стал на колено, вперев в него локоть. Так, конечно, целиться стало удобнее, можно было ударить наверняка. Но и тогда Левчук не побежал. Кроме того, что не осталось силы, что-то в нем надорвалось в этой бесконечной борьбе за жизнь, он про себя сказал тому: «Бей, собака!» — и, пошатываясь, побрел к ольшанику.

Ему оставалось совсем немного, чтобы скрыться в кустарнике, как полицай выстрелил. Пуля стремительно выбила в дерне из-под его ног косую черную полосу и срикошетила в небо: «Давай, давай!» — бросил он, не оглядываясь, и брел дальше. Он отчетливо чувствовал, как пуля в любое мгновение может пронзить его тело, но ничего уже сделать с собой не мог.

Третий выстрел донесся до его слуха на мгновение после того, как пуля хлестнула по поле пиджака и несколько патронов из кармана упали в траву. Он испуганно схватился рукой за карман, будто патроны теперь были дороже собственной жизни, и быстро собрал их в траве. Потом, держась рукой за карман, понял, что все-таки отошел от ржи далеко. Шанс получить пулю теперь значительно уменьшился, и он окончательно перестал обращать внимание на все еще грохавшие сзади выстрелы.

Он продрался через густое сплетение ветвей на опушке и взошел на хвойный пригорок. Тут начинался лес. Кажется, за ним не гнались, но он все шел, шел между сосен, пока не набрел на теплую сухую поляну, поросшую мхом беломошником. Споткнувшись о корень, упал на мягкий, усыпанный хвоей мох. У него уже не хватило сил повернуться на бок, и он остался лежать ничком.


Тем временем летний свет в небе начал тускнеть, солнце склонилось к закату, в лесу под соснами растекались прохладные сумерки, надвигалась ночь…

13

Потеряв надежду кого-либо дождаться, Левчук взял чемоданчик и пошел в подъезд позвонить. Думалось, может, он их просмотрел и они давно уже дома. Конечно, в лицо он никого не знал, хотя и чувствовал каким-то своим чутьем, что если где увидит, то обязательно узнает.

На его три звонка опять никто не отозвался, квартира глухо молчала. В этот раз соседка тоже не поинтересовалась им, и Левчук опять сошел вниз во двор. Убивая время, обошел вокруг дворовой территории и вернулся на свою скамейку под кирпичной стеной. Надо было ожидать. Не ехать же без уважительной причины назад, если уж приехал за пятьсот километров, хотя никто его тут не ждал. Но эта встреча больше, чем кому-либо другому, была нужна ему самому. Он не мог забыть то, что тогда пережил, даже если бы и хотел это сделать. Так же как и ту ночь, когда ему повезло меньше. Тогда за его жизнь заплатил собственной жизнью другой, и эта дорогая плата, как невозвращенный долг, тридцать лет лежала на его совести. Трудно было жить с нею, но что сделаешь? Пережитого не переиначишь…

На рождество в сорок третьем они рвали «железку».

Сначала все шло хорошо, трое их под командой бывшего сержанта Колобова за ночь добрались из пущи до Селетнева, небольшой деревушки под лесом, от которой да железной дороги было два километра, передневали у своего человека и, как только стемнело, пошли на «железку». Охрана их проворонила, они быстро подложили мину и спустя минут двадцать грохнули тяжело груженный состав, шедший в сторону фронта. Ошеломленные немцы не сразу пришли в себя и опоздали открыть огонь, подрывники кружным путем возвратились в деревню, выпили, поели и завалились спать. Но у них была еще одна мина-запаска, которую грех было нести назад в пущу, и в следующую ночь, дав порядочный крюк, они подошли к «железке» с другой, лесной, стороны. Думалось, немцы их тут не ожидают и все удастся не хуже, чем удалось вчера. Но на повороте железнодорожной насыпи они заметили патрулей и притаились на краю лесного завала в пятидесяти шагах от линии. Надо было ждать. Часа три пришлось дьявольски мерзнуть на сильном морозе, пока дождались, когда патрули пошли в бункер греться, и поставили мину. На линии, в общем, было спокойно, перед тем прошел состав со стороны фронта, вскоре должен был появиться другой — на фронт. И тогда Колобову пришло в голову, что в спешке они не совсем как надо замаскировали мину, патрули при обходе могут заметить следы их работы и поднять тревогу. Левчуку очень не хотелось снова лезть через заснеженный завал к насыпи, он будто чувствовал, что это добром не кончится. Но отговорить Колобова от чего-либо, что тот вобьет себе в голову, было невозможно. Правда, вместо того чтобы послать кого-нибудь из троих — Левчука, Филиппова или Крюка, командир полез через завал сам.

Лезть через беспорядочно наваленные вдоль линии суковатые березы и ели было нелегко, пока он пробрался через них, прошло, наверно, немало времени, и на железной дороге что-то изменилось. Может, раньше времени начали свой обход патрули, а может, начальство вышло с проверкой на линию. Им из завала не очень было видать, что там случилось, только вдруг послышался крик, трассирующая очередь хлестнула по насыпи и вихрем пронеслась над завалом. Потом ударил пулемет из бункера. Чтобы прикрыть товарища, они несколько раз выстрелили туда из винтовок, но пулемет сыпанул по завалу такой густой очередью, что они сунулись головами под дерево и лежали так минут пять, не решаясь высунуться. И именно в это время Левчук услышал слабый крик Колобова и понял, что с командиром случилось наихудшее.

Пулемет захлебывался в своей слепой ярости, огненными потоками пуль осыпая завал, строчили патрули из-за насыпи, а Левчук через выворотины и суковины бросился на ту сторону, к линии. Потеряв рукавицы и разодрав рукав телогрейки, он выбрался наконец из завала и сразу наткнулся на Колобова, лежащего в окровавленном маскхалате возле суковатой рогатины-елки, перебраться через которую у него уже не хватило сил. Левчук молча ухватил его под мышки, обполз ель, под шквалом огня перевалил его через другое, косо поваленное дерево. Колобов постанывал, сжав зубы, из одной штанины его маскхалата лилась на снег черная кровь. Взмокнув на морозе от пота, Левчук за четверть часа все же одолел этот проклятый завал, выполз на его лесную сторону и не нашел там ребят. Он подумал, что, может, они отбежали в тут же начинавшийся лес, взвалил на себя Колобова и под непрекращавшимся огнем из бункера шатко побежал между деревьев — подальше от этого огненного ада.

Все время он ждал, что Филиппов с Крюком вот-вот встретят его, но он брел в сосняке с полчаса, а их нигде не было. Вконец умаявшись, он упал на снег и не скоро поднялся. Стрельба сзади будто стихала, хотя пулемет еще и трещал очередями, но тут, в лесу, его огненных трасс уже не было видно, и это вселяло надежду. Колобов все молчал, изредка поскрипывал зубами, и Левчук думал, что, видно, командиру досталось. Едва отдышавшись, он решил посмотреть раненого и расстегнул его брюки, но там все было так залито быстро густевшей на морозе кровью, что он испугался. Он снял с себя тонкий свой брючный ремешок и два раза обмотал им раненое бедро Колобова, пытаясь хотя бы остановить кровь. Затем, все прислушиваясь к звукам этой злосчастной ночи, долго нес командира через притихший, настороженный лес, а ребят так нигде и не встретил. Сначала он злился, подумав, что те убежали, но так далеко убегать, наверное, не было надобности. Значит… Значит, они навсегда остались все в том же завале.

Примерно в середине ночи он выбрался из леса. Ельник кончился, начались какие-то кустарники, мелколесье, стала совсем тихо. В безмесячном небе роями сверкали звезды, входил в силу мороз. Его рождественскую хватку Левчук давно уже ощущал прежде всего по своим рукам, которыми он держал Колобова, — руки мерзли так, что казалось, отмерзнут совсем. Телу и ногам в валенках было жарко, грудь горела от усталости, горячий пар валил изо рта, а руки зашлись так, что он едва мог терпеть. С Колобовым они не разговаривали, кажется, тот был без сознания или просто не мог вымолвить ни слова.

Неизвестно, как далеко он отошел от железной дороги и который был час, но ему казалось, что где-то должна была появиться деревня. Он все пристальнее вглядывался в сокрытую сумерками местность и не узнавал ее. Он просто не знал, куда шел, потому что в этих краях никогда не был, и брел наугад, надеясь все же прибиться к какой деревне.

Шло время, остановки его делались все продолжительнее, усталость брала свое, руки отмерзали, и он ничего не мог с этим сделать. Он выбивался из сил. До слез в глазах он вглядывался в ночной серый сумрак и все думал, что, может, где покажутся хоть какие-нибудь признаки близкой деревни. Только деревня могла спасти их обоих. Но его надежда на это таяла, как льдинка во рту, — местность вокруг лежала диковатая, малообжитая, в такой не скоро найдешь деревню, тем более ночью. И он в который уже раз, став на колени, взваливал на себя страшно отяжелевшее тело Колобова и куда-то брел в перелесках — в ту сторону, где, казалось ему, была пуща. Хорошо еще, что снег был неглубокий и особенно не затруднял ходьбу.

Он заметил их во время очередной остановки, как только опустил на снег Колобова и рукавом разодранного маскхалата вытер вспотевший лоб. В морозных сумерках показалось сначала, что это человек, но, всмотревшись, он понял: волк! Тот стоял среди мелколесья в полсотне шагов от него и настороженно вглядывался, будто дожидаясь чего-то. Левчук, однако, мало испугался — подумаешь, волк! У него была винтовка да еще автомат Колобова, что ему какой-то зимний оголодавший волк. Приподнявшись, он даже взмахнул на него рукой — мол, пошел прочь, дурак! Но волк только шевельнул ушами и слегка повел мордой в сторону, где появился еще один, а затем и два таких же, как и первый, подтянутых, настороженных, готовых к чему-то хищников. Левчук почувствовал, как похолодело в его разгоряченном сознании: четыре волка в его положении — это уже не шутка. Подумав, что они бросятся на него, Левчук взялся за автомат, висевший на его груди, одубевшими пальцами нащупал рукоятку затвора. Однако волки как будто не проявляли никакого враждебного к нему намерения и продолжали стоять в редком кустарнике — трое впереди и один на два шага сзади. Все чего-то ждали. Чего только?

Его тревога передалась Колобову, и тот, привстав за его спиной, тоже вгляделся в ночной снежный сумрак.

— Сволочи! Еще не хватало…

Не сводя с волков глаз, Левчук встал на ноги, сделал несколько шагов к кустарнику. Волки без заметного страха тоже отошли на несколько шагов. Что было с ними делать?

Вернувшись к Колобову, Левчук взвалил его на спину и пошагал дальше. На ходу, с подвернутой головой, ему трудно было следить за волками, он едва видел снег под ногами, но чувствовал, что они не отстают. Они шли рядом, параллельно его направлению, пристально следя за каждым его движением, и Левчук думал: может, стоит запустить в них автоматной очередью, чтобы отстали? А может, наоборот — не следовало их трогать, ведь они же пока не трогали? Может, они пройдут так немного и свернут по своим делам? Зачем им люди?

Но у хищников, видно, были свои намерения относительно этих двух выбивавшихся из сил людей.

Тем временем кончился и кустарник, впереди забелело огромное пространство поля. Левчук с внезапно вспыхнувшей надеждой подумал, что уж тут наверняка где-то будет деревня и эти твари наконец повернут обратно. Он опустился коленями в снег, затем лег на бок, свалил с себя Колобова и не сразу поднял голову, чтобы посмотреть на волков. Но они были тут же и даже подошли еще ближе. Рослый передний волк с одним заметно длиннее другого ухом приблизился к людям, может, шагов на сорок и стоял с некоторым даже вызовом в своей настороженной выжидательной позе. Двое других ждали немного сзади, а четвертого почему-то тут не было, и Левчук удивился: куда он делся? Он удивился еще больше, когда, оглянувшись, увидел, как, обходя кустарничек, где снег был поглубже, следовал еще один выводок. На чистом, притуманенном сумерками снегу были хорошо видны четыре зверя, быстро обходившие их с другой стороны.

Левчуку стало не по себе. Уже с твердым намерением отогнать их выстрелом, он перекинул через голову ремень автомата и только потянул затвор, как рядом обессиленно завозился Колобов.

— Постой, ты что?

— А что? Смотри, их уже семеро.

— Где мы — ты видишь? — трудно просипел командир, и Левчук растерянно вгляделся в сумрак, стараясь угадать, куда они вышли. В самом деле, лес они весь перешли, впереди в чистом поле что-то темнело, не кустарник и не бурьян, как погодя догадался Левчук, это был наполовину засыпанный снегом камыш, и за ним тускло белела голая ровнядь. В стороне от нее, кажется, поднимался пригорок, но там над темным и звездным небом ничего не было видно.

— Заровское озеро, — сказал после паузы Колобов и упал грудью на снег.

— Заровское?

Левчук удивился — куда же они забрели? Но, по-видимому, Колобов был прав. Та снежная ровнядь за камышом, которую он принял за поле, на деле оказалась озером. Конечно, озеро само по себе не представляло для них опасности, наверное, оно замерзло. Опасность была в другом, и она не дала Левчуку запустить по волкам из автомата. На длинном пригорке, что едва угадывался в темени ночи, знал Левчук, раскинулась большая деревня Заровье, которую они всегда обходили как можно дальше, потому что там располагался немецкий гарнизон с дзотами, траншеями, бункерами, круглосуточной охраной и патрулями. Стрелять тут, под носом у гарнизона, было бы самоубийством. Тем более в их положении.

Но тогда как же быть с этой стаей?

Волки, наверное, тоже почувствовали, что их территория скоро кончится и начнется та, где они не хозяева. Они обошли людей с обеих сторон и встали на снегу, будто ожидая, что те предпримут дальше.

Вперед, однако, можно было пройти.

Чтобы воспользоваться этой пока что единственной для него возможностью, Левчук перебросил через голову ремень автомата, напрягся, взвалил на себя Колобова. На том месте, где лежал раненый, осталось темное пятно крови, и он подумал, что, видимо, кровь манит хищников, обещая им скорую поживу. Но уж черта! Если это Заровье, то надо скорее перейти через озеро, а там, помнится, была еще деревня, может, в ней не окажется немцев, значит, найдутся добрые люди, помогут.

Он не дошел до камыша каких-нибудь десяти шагов, как одна его нога неожиданно провалилась в глубь снега, он рванулся в сторону и провалился обеими. Сразу же почувствовал, что попал в воду, наверно, тут была криница или не замерзшее с осени болото. Сильно разворотив снеговую целину, кое-как выгребся на более твердое, уже зная, что по колени мокрый, в валенках хлюпала вода. С досады он выругался, вспомнив, как перед выходом на это задание едва уговорил Башлыка поменяться обувью и отдал ему свои исправные сапоги, взяв эти валенки. Теперь не успел он пройти полсотни шагов, как почувствовал, что мороз стальными клещами стягивает его ступни,

— как было идти дальше?

С Колобовым на спине он едва дотащился до берега озера, пробрался через тростник, еще раза два провалился, хотя и не так глубоко, как первый, и не до самой воды. Впрочем, теперь ему было уже безразлично, можно было идти и по воде. Ноги мерзли. Особенно скверно стало на льду, с которого ветер местами посдувал снег. Левчук застучал твердыми валенками, поскользнулся, едва не упал. В этот раз он прошел немного и почувствовал, что должен остановиться, иначе упадет вместе с ношей. Он осторожно опустился коленями на присыпанный снегом лед и бережно положил рядом Колобова.

Какое-то время волки еще бежали ленивой рысью следом за вожаком с оттопыренным ухом, но остановился вожак — и остановилась вся стая. Они ждали, и Левчук вдруг потерял выдержку. От всех этих бед, одна за другой сыпавшихся на его голову, трудно было сдержаться, он громко и зло выругался, давая тем выход своему отчаянию. Бежать было невозможно, стрелять тоже — неужто же им придется погибнуть на этом проклятом озере?

Наверное, волки почувствовали беспомощность двух ослабевших людей и совсем осмелели. Пока Левчук с Колобовым неподвижно лежали на льду, они обошли их полукругом и закрыли проход вперед. Из этого их полукруга оставался лишь выход назад, в лес, где в волчьей цепи был разрыв шагов в двадцать. Три другие стороны были уже отрезаны. Широко разойдясь по льду, но не приближаясь к людям, волки издали настороженно следили за ними.

— Сашка, ты видишь? Ты глянь, что делается! — возбужденно сказал Левчук, и Колобов с заметным усилием приподнял голову.

— Ладно, ты иди, — сказал он.

— Как? Они же тебя тут…

— Иди. Оставь автомат и иди.

— А если они… на меня?

— Не бойся. Я останусь… Ты пригони лошадь.

«В самом деле!» — мелькнуло в голове у Левчука. Это был выход. Он попытается вырваться из этой западни, добежит до деревни, пригонит лошадь. И приведет людей. Если только Колобов сумеет продержаться до того времени. И если волки выпустят его, Левчука, из своего кольца. И если он в деревне не налезет на немцев. И если немцы раньше времени не обнаружат Колобова… Слишком уж много насобиралось этих проклятых если, но другого выхода у него не было.

Левчук с трудом поднялся на ноги, которые пока еще слушались его, схватил винтовку и помороженными руками едва управился с туговатым затвором, дослал в патронник патрон. Потом, сглотнув давящий ком в горле, бросился к самой середке волчьей цепи, отчетливо сознавая, что если волки не выпустят его, то наверняка растерзают. Винтовкой он мог действовать только как палкой, выстрелить из нее он не имел возможности: первый же выстрел оказался бы для них гибельным. Хорошо еще, если немцы из Заровья их не заметили, наверное, выручали самодельные маскхалаты, специально надетые ими на это задание.

Едва сдерживая в себе накипевшую ярость, Левчук шел к стае. Он видел перед собой лишь ближайшего волка, который, поджав толстый хвост, невозмутимо сидел на снегу. Заряженную на всякий случай винтовку Левчук занес над собой, готовый ударить волка, если тот не уступит ему дороги. И волк уступил. Ощерился, припал на передние лапы, словно собираясь прыгнуть, но, видимо почувствовав гневную решимость человека, в последний момент отпрянул назад и отошел на несколько шагов в сторону. Левчук, не сбавляя шага и даже не оглянувшись, лишь следя за ним боковым зрением, быстро прошел еще шагов десять и вышел из их кольца.

Волки за ним не погнались, лишь торопливо замкнули за ним кольцо и подались к середине, где остался Колобов. Побежавший было Левчук остановился — отсюда ему уже плохо был виден Колобов в его маскировочном костюме, зато он хорошо различал волков. Они уверенно сжимали кольцо, и с ним сжималось у Левчука сердце. Теряя самообладание, он бросился назад, к Колобову, затем, передумав, изо всех сил побежал в прежнем направлении по озеру.

Минуту он бежал, боясь оглянуться. Поскользнувшись на смерзшихся валенках, упал, больно ударившись обо что-то бедром, вскочил и все-таки глянул назад — несколько тусклых пятен едва серело в притьмевшей дали. Ни крика, ни выстрела, однако, не было слышно, и он побежал быстрее. Он очень боялся не успеть, боялся, что волки управятся с Колобовым раньше, чем он добежит до деревни, которая была черт знает где, а до раненого волки, наверно, уже могли дотянуться лапой.

И все-таки он бежал, обливаясь потом, с горячей одышкой в груди, то и дело оглядываясь и все время слушая. Он ждал самого худшего — выстрелов, может, волчьего воя и напряженно всматривался вперед, со всевозрастающим нетерпением ожидая появления деревни. Ноги на бегу одубели — может, согрелись, а может, совеет отмерзли, он не чувствовал их, но на ноги он перестал обращать внимание — только бы они еще слушались.

Когда ночное безмолвие расколола гулкая очередь сзади, Левчук замер как вкопанный и затаил дыхание. Показалось: это не выдержал Колобов. Но как-то чересчур стремительно ударило еще и еще — далеко над озером прокатилось чуткое ночное эхо. Что-то слишком уж гулко, подумал Левчук, наверно, автомат так гулко не может. Будто подтверждая его сомнение, тотчас забахали винтовки, послышались крики, и он совсем растерялся.

Он чувствовал, что случилось похуже, чем если бы на Колобова бросились волки, наверно, волки тут ни при чем. Это немцы. Но откуда они стреляют? На слух палят по озеру или уже заметили Колобова? Чувствуя, однако, что тот в смертельной опасности, Левчук сорвался с места и что было силы побежал назад.

Пока он обессиленно трухал в своих смерзшихся валенках, на озере еще стреляли, доносились крики, а он даже не знал, что сделает, когда добежит до Колобова. Но все равно он бежал. У него была винтовка и сотня патронов в сумке, были две гранаты в карманах, только бы застать живым Колобова. Правда, подозрительно долго молчал его автомат. Стрелял пулемет, винтовки, автомат же упрямо молчал, и это его молчание скверным предчувствием терзало Левчука. Тем не менее он бежал, возможно, навстречу собственной гибели, потому что шансы отстоять Колобова были у него ничтожны.

А может, он успеет добежать раньше, чем это сделают немцы?

Эта счастливая мысль дала ему силы бежать быстрее, тем более что вскоре стрельба прекратилась. Раза два он услыхал голоса возле деревни и подумал, что это немцы спускались к озеру. Если бы они еще только спускались, то он, возможно, и успел бы…

Левчук, однако, ошибался — они не спускались, они уже поднимались с озера, где вместо волков учинили свою расправу.

Он понял это, когда увидел невдалеке тот самый тростник, возле которого провалился в воду и где оставил Колобова. Узнал и то место на льду. Оно было теперь истоптано множеством человеческих и волчьих ног, среда которых местами были видны пятна крови. Волков нигде уже не было, Колобова тоже. Ветер сдувал со снега темное клочье шерсти — наверно, перепало и волкам. Но что волки! Широкая борозда-след в снегу, прорезанная телом Колобова, вела в сторону деревни, откуда еще доносились приглушенные расстоянием голоса, смех, знакомая злая ругань.

Едва сдерживаясь, чтоб не заплакать, Левчук потоптался еще на снегу и бегом пустился по озеру…

14

Несколько минут спустя он пришел в себя, сел — явь напомнила о себе гулом далекой стрельбы, воздушно, на той самой гати. Опершись руками на мшаник, он посидел, не сразу раскрыв глаза, а когда и раскрыл их, то все равно ничего не увидел — была ночь. Голова его, словно с похмелья, клонилась к земле, хотелось снова упасть на мох и лежать. Прислушиваясь к стрельбе, он определил, что бой шел несколько в стороне от того места, где была гать, похоже — в Круковском урочище. Значит, пришел черед первомайцев, добрались и до них каратели.

Все случившееся днем горячим туманом плыло в его сознании, но, по-видимому, нужно было время, чтобы припомнить все пережитые им подробности и разобраться в них. Лишь одно было для него бесспорно: он спасся — не сгорел в току, уберегся от пули, убежал в лес и теперь мог идти куда хочешь. Только радости от того почему-то было немного, в сознании его жила, заглушая собой все другие чувства, острая боль несчастья, большой непоправимой беды. Как знало-предчувствовало его сердце, когда прошлой ночью он не хотел отправляться на это задание, что удачи ему тут не будет. Но тогда его беспокоило другое, а того, что случилось, он не предвидел. Действительно, он же отправлялся в тихую и безопасную зону Первомайской бригады, а не на прорыв, не в самое пекло блокады. Но, по-видимому, самая большая беда именно там и подстерегает человека, где он меньше всего ее ждет.

Левчук сел ровнее и все продолжал вслушиваться. Поблизости было тихо, как может быть тихо погожею ночью в безлюдном лесу. Правда, его настороженный слух различал множество мелких невнятных звуков и шорохов, но за месяцы партизанской войны он хорошо свыкся с лесом и знал, что человеческий слух ночью чересчур обострен и что большая часть лесных звуков лишь кажется, а действительно подозрительное обнаруживает себя явно и сразу. Здесь робкую тишину леса нарушали приглушенные порывы ветра в вершинах, изредка падала пересохшая ветка, сонно возилась птичья мелкота на деревьях — ничего другого поблизости не было слышно. И он, все настойчивее проникаясь своими заботами и прислушиваясь к далекой стрельбе, решил, что пора вставать и как-то добираться до Первомайской. Судя по всему, только ночью и можно туда добраться, днем его наверняка перехватят каратели.

Пошатнувшись, он встал на ноги, сдвинул с живота на бедро парабеллум. Натруженное плечо тупо болело, наверное, надо было поправить повязку, но он подумал, что сделает это завтра. В лесу стояла непроглядная темень, чтобы не наткнуться на острый сук или дерево, он вытянул руку и пригнул голову. Правда, лес тут был редкий и голый, сосны стояли почти без подлеска. Он вспоминал путь, которым брел сюда несколько часов назад, надо было снова выйти к болоту и по опушке свернуть налево. Дальше он не очень и помнил, какая там была местность, однако надеялся, что, ориентируясь но стрельбе и звездам, выдержит направление. Лишь бы не наткнуться на немцев.

Он долго и медленно брел в лесной темноте, будто слепой, вытянув руку и на ощупь обходя деревья, чутко ощупывая ногами траву с бесчисленным множеством пней и всевозможных рогатин, зарослей жесткого, непролазного папоротника. Прежде всего ему надо было выбраться из леса, думалось, что край его где-то тут близко, потом он пойдет быстрее. Все время он вслушивался в неутихавшие звуки стрельбы, но больше был занят дорогой, и из его головы не выходила мысль о токе. Его мучил вопрос, что произошло с Клавой и какова судьба Грибоеда? Впрочем, Грибоед скорее всего там и остался, вряд ли ему удалось выскочить в дверь. Но куда запропастилась Клава? Как выскользнула из тока — будто провалилась сквозь землю, нигде он ее так и не увидел.

Как-то спохватившись, он заметил, что идет не на звуки стрельбы, а своим вчерашним путем, что стрельба давно уже осталась для него слева. Но он не стал поворачивать — только сейчас он понял, что ему необходимо именно туда, к гумну. Он не мог никуда больше податься, не зайдя на гумно.

Отчетливо поняв это, Левчук почувствовал в себе напряженное до боли нетерпение. Он перестал обращать внимание на кусты и рогатины и едва не бегом пустился по ночному лесу туда, где, по его представлению, должен был находиться ток. Он весь трясся от возбуждения, наново остро переживая вчерашнее. То, что еще час назад казалось для него удачей, теперь стало его бедой, он уже был уверен, что не должен был оставлять Грибоеда и Клаву, наверно, надо было поступить иначе. Правда, ни тогда, ни теперь он не знал как; он изо всех сил старался спасти ее, Грибоеда, себя тоже. Запоздалое чувство вины быстро разрасталось в его сознании, определенно он сделал что-то не так, потому что, кроме него, вряд ли кому удалось спастись из той пылающей западни, где он едва не остался сам. Прежде всего ему надо было зайти на гумно. Его гнало туда странное чувство, будто он сможет там что-то переиначить, сделать удачнее, чем сделал вчера. Он понимал, конечно, что теперь уж ничего сделать нельзя, все, что можно было еще сделать, наверное, уже сделали немцы. Тем не менее его неодолимо тянуло туда, как преступника тянет на место совершенного им преступления.

Он вылез из кустарника где-то по соседству с тем местом, где днем вбежал в него. Сразу стих шум ветвей и стало светлее, над притихшей летней землей лежало белесое летнее небо с редкими звездами и туманной полосой Чумацкого Шляха вверху. В луговой траве мирно стрекотали кузнечики, и впереди брезжил край, наверно, того же ржаного поля, где он едва не нашел свой конец. Поблизости должно было находиться и то злополучное гумно.

Левчук ненадолго остановился, задержал дыхание. Но, по-видимому, полицаи уже убрались, как всегда сделав свое страшное дело, вряд ли они остались ждать его тут. И все-таки, чтобы быть готовым ко всякой неожиданности, он потихоньку достал из кобуры парабеллум и, большим пальцем нащупав предохранитель, пошел вдоль опушки.

Он надеялся прежде увидеть огонь (не могло же гумно так скоро сгореть дотла), но впереди был лишь притуманенный полевой сумрак, и, сколько он ни вглядывался в него, ничего различить не мог. Тогда он, удивившись, подумал, что, может, вчера так далеко отбежал по ржи? А может, вышел в другое место и вообще шел не туда? Но он помнил, что там была дорога, которую он не перешел, значит, гумно и деревня все-таки находились где-то здесь рядом.

Рассудив так, он пошел более уверенно, все всматриваясь вперед, неожиданно провалился в какую-то яму и едва не упал, а выбравшись из нее, увидел из-за веток куста робкий проблеск огня. Показалось, что это далеко

— ничего не освещая вокруг, огонек лишь слабо краснел над рожью, и Левчук притих, даже присел под кустом. Нет, поблизости вроде никого не было, мирно трещали кузнечики да за лесом ослабленно погромыхивала перестрелка. Однако перестрелка была далеко и не нарушала согласной тишины ночи.

Короткими переходами он начал осторожно приближаться к гумну. Шагов десять-пятнадцать пройдет и затаится, присядет, всмотрится в светлеющий закраек неба: не маячит ли что подозрительное? Но вокруг было пусто и тихо, и он, минуту спустя высунувшись из-за ржи, неожиданно оказался перед тускло догоравшим в ночи пожарищем.

В удивлении остановившись, Левчук с трудом узнал то самое их гумно. Ток стал наполовину ниже вчерашнего, верхние его венцы сгорели совсем, остались обгоревшие нижние, на которых в различных местах светились раздуваемые ветром угли; далеко по ветру несло дымом и удушливой гарью пожарища. Выйдя из-за ржи, он увидел в темноте ближний конец с овином, где было больше затухающего огня и дыма и даже кое-где трепетали на ветру мелкие язычки пламени, бросавшие красноватые отблески на опаленную яблоню.

Левчука тянуло к двери, где он оставил Грибоеда и куда перед тем, как бесследно исчезнуть, выскочила Клава. Обходить ток от дороги он не хотел, он побаивался дороги, а тихо вошел в рожь и пошел по ней, чтобы не шуметь, высоко поднимая ноги. Наверно, от ольшаника до тока было значительно дальше, чем ему казалось вчера, когда он наблюдал через щель, и он на полпути остановился, присел, послушал. Потом встал и, стараясь не очень шуметь рожью, издали обошел овин. В глубине души он все еще надеялся где-нибудь найти Клаву, наверно, он бы заметил ее в этой скупо освещенной, истоптанной ржи. Но Клавы тут не было. Впрочем, вряд ли она и могла быть, решил он, убитую или живую ее забрали в деревню. Грибоеда тоже. Но ему хотелось своими глазами убедиться, что никого из них тут не осталось, и потом уж отправляться в Первомайскую.

От яблони стал виден весь их вчерашний двор, где он варил картошку, даже было заметно черное пятно костерка на серой траве. Напротив была дверь в ток. Одна обгоревшая, густо побитая пулями половина ее косо зависла на нижней петле, другая, оборванная, валялась на земле рядом. И он заметил там что-то похожее на человеческое тело и выскочил из-за яблони. Стараясь не стучать подошвами, подбежал к двери, присел — от углей и золы пахнуло вонючим жаром, но сейчас можно было терпеть, не то что вчера. Отворачиваясь от жары, он протянул левую руку, пошарил ею и, напав на что-то мокрое и липкое, отдернул руку назад. Во второй раз, однако, нащупал косматое, облитое кровью лицо Грибоеда, его обгоревшую одежду и встал. Горькая вонь пожарища и чадный смрад головешек забивали дыхание. Немного передохнув, он снова нагнулся, пошарил рукой пошире, стараясь нащупать винтовку ездового, но вместо нее нащупал его овчинную шапку.

С этой шапкой в руке он отошел на десяток шагов от тока, не в состоянии отвести взгляда от темневшего на земле тела убитого. В отряде Левчук его знал давно, и хотя большой дружбы между ними не было, смерть ездового отозвалась в нем жалостливо-щемящей ноткой. Они все рисковали на равных, но вот Грибоед лежал перед ним мертвый, а Левчук был живой. Может быть, надо было попытаться сперва спасти старика, а потом уж спасаться самому, подумал Левчук. Но тогда оба они старались спасти Клаву, вместо которой по счастливой случайности спасся Левчук, а Грибоед вот погиб.

Шапка его, однако, была цела и даже не обгорела вроде. Кое-как сшитая из куска старой овчины, она бессменно зимой и летом служила ездовому, который больше всего заботился о своей однажды простреленной голове, бережно защищая ее от солнца… Левчуку живо припомнился теперь страшный расстрел Грибоеда и его удивительное воскресение в Чернолесском урочище, где они с санитаром Верховном холодной апрельской ночью грелись у костерка на болоте. Разговорчивый Верховец рассказал, как днем ребята привезли из Выселок расстрелянного немцами Грибоеда, которого те захватили возле его опустевшей усадьбы. Неизвестно, то ли жандармы специально караулили его там, то ли застали случайно, но в этот раз они дотла разгромили Грибоедову усадьбу, а его самого старший жандарм поставил лицом к березе и выстрелил из пистолета в затылок. Ночью на его бездыханное тело наткнулись хлопцы из разведки и привезли в отряд, чтобы назавтра вместе с еще одним убитым похоронить на пригорке. Сидя возле костерка в ту ночь, они недолго погоревали над слишком жестокой даже для войны судьбой старика и перевели разговор на другое. Занятые этим разговором, они не обратили внимания на то, как за дымом, напротив, ежась и потирая озябшие руки, кто-то начал устраиваться подле костра.

— Погреюся у вас. А то околел, халера…

— Грибоед! — испуганно вскочил Верховец. — Ты что?!

— Ды околел, кажу. Ватовку нехта забрал…

Они вдвоем испуганно уставились на Грибоеда, который как ни в чем не бывало протягивал к огню руки, ни словом не обмолвившись о своем воскресении из мертвых, и они не отважились его о чем-либо спросить. Утром его осмотрел не менее их удивившийся Пайкин, две недели Грибоед полежал в санчасти, да так и остался там при конях. Рана на его голове зажила, особенной боли он не ощущал, только почти перестал спать и тщательно оберегал от жары простреленную свою голову.

Да вот не уберег, прострелили и во второй раз. На этот уже окончательно.

Молча посокрушавшись возле убитого, Левчук подумал, что надо бы вытащить его обгоревшее тело из тока да похоронить в лесу. Негоже оставлять человека догорать в этом пожарище — мало ему и без того досталось при жизни.

Все прислушиваясь к тишине ночи, он сунул пистолет в кобуру, застегнул ее и снова шагнул к двери. Но только он нагнулся над телом убитого, как где-то поблизости ошалело залаяла собака и чуть в стороне от деревни взвилась в небо ракета; захваченный врасплох, Левчук вздрогнул, сжался в комок, высвеченный ее безжалостной яркостью, но тут же отскочил назад и притаился в тени за яблоней. Ракета, прочертив огненный шнур в небе, едва не долетела до гумна, упала, ударившись о землю, подскочила и быстро догорела в стороне от тока. Как только она погасла, Левчук бросился назад в рожь, с замершим сердцем гадая, заметили его или нет. Однако выстрелов пока не было, а вторая ракета вспорхнула в небо совсем в другой стороне — над дорогой и лесом, — торжественно-ярко засияв над пожарищем и беспощадно осветив все вокруг неестественным мельтешащимся светом. Но Левчук уже был к ней готов и, присев, проворно скрылся во ржи. Тут его не так просто было заметить, ракет он не боялся — боялся немцев и еще больше собак. Тот злобный лай овчарок в сожженной деревне был ему слишком знаком и больше всего заставил его встревожиться.

Когда и эта ракета сгорела, он вскочил и пустился по ржи к ольшанику. Но что-то смутило его, он смешался, присел, оглянулся. Показалось, где-то послышался голос, вроде бы даже обиженный детский плач, и он притих, затаил дыхание, вслушался. Уж не призраки ли завелись в этой ржи, удивленно подумал Левчук и опять, явственнее, чем первый раз, услышал недалекий слабенький детский плач. Но он не мог терять ни минуты, его явно обкладывали в этой ржи, скоро могли появиться собаки, и Левчук, спохватившись, бросился в сторону ольшаника.

Так бы он, наверное, и ушел в лес, если бы в тот самый момент путь ему не преградила густо засверкавшая над рожью трассирующая очередь. Спасаясь от нее, он снова распластался на усохшей земле ржаной нивы, слушая, как близкие разрывы пуль в ольшанике, будто передразнивая выстрелы, повторили их отдаленный стремительный треск. Теперь он уже знал наверное, что его заметили и что стреляли с дороги, значит, спасаться следовало все тем же, вчерашним, путем — через рожь полукругом к ольшанику. Как только очередь смолкла, он вскочил. Но прежде чем побежать, он свернул по ржи в сторону, описав в ней полукруг, пригнулся, послушал и вдруг увидел поодаль белое пятнышко у самой земли. Со смешанным чувством удивления и надежды он бросился в ту сторону, уже наверное зная, что это, подхватил теплый живой комочек и, притиснув его к груди, обежал круг пошире. Ему показалось, что где-то тут может лежать и Клава. Но Клавы тут не было, был лишь неизвестно как оказавшийся ее малой. Озадаченный Левчук побежал по ниве к ольшанику.

— Ух, гады! Ух, гады, — шептал он про себя, оглядываясь и слыша, как уже совсем близко заливались лаем собаки. Несомненно, они учуяли его и с минуты на минуту могли настигнуть во ржи. Но, к его счастью, ольшаничек темнел уже рядом. Только он с младенцем на руках успел сунуться в его спасительную темень, как сзади взмыла в небо очередная ракета и длинная трескучая очередь разрывных прошлась по ветвям. Ослепительно яркий свет, перемешанный с причудливой путаницей теней, обрушился на него сзади, несколько трасс мелькнули над головой, обдав его треском разрывных пуль и мелким крошевом веток. Он нечаянно упал на бок, испугавшись, что так недалеко уйдет, что бежать с младенцем здесь невозможно. Но и бросить его в тот самый момент, когда сзади мчались собаки, у него не хватило решимости. Он не знал, чем это для него обернется минуту спустя, и слепо рванул в кустарник, левым плечом раздвигая ветви, а полой пиджака прикрывая младенца, который смиренно затих в тепле, слабо перебирая ножками в мокрой пеленке.

15

Первый проблеск рассвета застал его на краю нелюдимого болота в редком кочковатом ольшанике.

Наступал новый день, далеким нездешним светом занялся восточный закраек неба, вокруг стали различимы кусты, черные кривые ольхи, травянистая заболоть под ногами. Местность была незнакомая. Левчук давно уже перепутал все направления и петлял по каким-то заболоченным перелескам и вырубкам, перешел мокрую травянистую лужайку и снова забился в чащу ольшаника. В молодой плотный ельничек он не полез, обошел его стороной и все оглядывался и слушал, хотя и без того было очевидно — его догоняли. Всю ночь сзади то тише, то громче заливались лаем собаки. В темноте они отстали от него, но след не теряли и с наступлением утра заметно заторопились, наверстывая упущенное.

С непривычной неловкостью он придерживал за пазухой маленькое теплое тельце и думал: хотя бы скорей деревня, хутор, лесная сторожка или просто случайный человек в лесу, чтобы можно было оставить у него младенца. Сам он, как ни старался, уже не мог спасти эту жизнь, не было у него такой возможности. К тому же становилось все очевиднее, что немцы от него не отвяжутся. Вчера их было семеро, ночью стало побольше, у них пулемет, собаки, ракеты, видно, в этом направлении они замышляют что-то серьезное. А он, дурак, надумал тут проскочить в Первомайскую. Нашел место!

Он устало бежал краем поросшего ольшаником болота и не мог решить, что ему делать — обходить болото вокруг или лезть в воду. У него еще было в запасе несколько минут времени, еще можно было поискать убежище. Но без крайней нужды лезть в холодную воду не очень хотелось, думалось: где-то же она кончится, и он обойдет болото. Однако, судя по всему, болото было огромное и тянулось издалека, он бежал по извилистым его берегам около часа, а оно не кончалось. Ночная стрельба слышалась теперь справа, но отдельные выстрелы раздавались также сзади и слева — похоже, во всех направлениях шли бои. Он же забрел в неведомый лесной закуток и бежал в ту сторону, куда его гнали преследователи.

Малой за пазухой все больше начинал беспокоиться — выгибаться, дергаться, но, хорошо завернутый в шелковой пеленке, пока терпеливо молчал, и Левчук с острой тревогой подумал: что будет, если он расплачется? Разве он способен понять, что если им не поможет счастливый случай, то очень скоро оба они распластаются в кустарнике, посеченные автоматными очередями. Еще их могут затравить овчарками. А то схватят, выведут на большак и подвесят на телеграфном крюке за челюсть, чтобы умирали долго и мучительно, как некогда Трофим Дыла, связной их отряда в Чернущицах.

И все же Левчук продолжал надеяться, что раньше, чем немцы настигнут его, он наткнется на добрых людей и передаст младенца. Ему одному было бы гораздо сподручнее, сам бы он не очень и хоронился от этих подонков, а, подкараулив в удобном месте, встретил бы их огнем. Правда, для того надо было иметь пулемет или хотя бы автомат, но из пистолета он тоже стрелял неплохо, научился в разведке. С младенцем же на руках он не мог себе ничего позволить, потому что не был уверен в удаче, а напрасно испытывать судьбу не хотел. И он все шел, брел, бежал, продираясь сквозь заросли и стараясь обойти болото.

Болото, похоже, в самом деле было бесконечным. С ночи тянулись кустарники, лужайки, лозняк и ольшаник, а никаких деревень нигде не было. Оставалось надеяться только на самого себя, свою удачу и выносливость. К сожалению, силы его, как и его возможности, убывали с каждой минутой, он понимал это, но ему очень хотелось уберечь малого. С какой-то еще неосмысленной надеждой он ухватился за эту кроху человеческой жизни и ни за что не хотел с ней расстаться. Действительно, все, кто был поручен ему в этой дороге, один за другим погибли, остался лишь этот никому не известный и, наверно, никому не нужный малой. Бросить его было проще простого и ни перед кем не отвечать за него, но именно по этой причине Левчук и не мог его бросить. Этот младенец связывал его со всеми, кто был ему дорог и кого уже не стало, — с Клавой, Грибоедом, Тихоновым и даже Платоновым. Кроме того, он давал Левчуку обоснование его страданиям и оправдание его ошибкам. Если он его не спасет, тогда к чему эта его ошалелая борьба за жизнь? Жизнью он давно отвык дорожить, так как слишком хорошо знал, что выжить на этой войне дело непростое.

— Ничего, ничего, браток! — ободряюще проговорил он, обращаясь к младенцу, и не узнал собственного, охрипшего от долгого молчания голоса. — Еще мы посмотрим…

Может, это и хорошо, что собаки издали выдавали себя злым гончим лаем, теперь значительно усилившимся. Прислушиваясь к их приближению, Левчук пожалел, что в карманах у него не осталось горсти махорки, чтобы присыпать свой след. И он думал, что, наверно, придется забираться в болото, другого выхода не было.

Тут был твердый высоковатый берег с березнячком, болото немного отступало в сторону, он пробежал в прежнем направлении полсотни шагов и круто повернул назад. Там, где осоковатая заболоть ближе подступала к берегу, он широко отпрянул в сторону и, стараясь не очень следить в траве, полез к густому лозовому кусту, темневшему поодаль в болоте. Сначала было неглубоко, вода доходила не выше колен, но потом глубина увеличилась. Он пожалел, что не взял палку, хотя как бы ему было управляться с палкой? В болоте среди водяных окон местами зеленели кочки с лозой и ольшаником, и Левчук понял, что оно не слишком глубокое и, возможно, не погубит его.

Придерживая малого за пазухой, он торопливо пробирался от кочки к кочке, хватаясь левой рукой за ветки и постепенно погружаясь все глубже. В полсотне шагов от берега ноги его уже выше колен утопали в грязи, скоро мутная с торфом и грязью топь достигла бедер, и он думал: хотя бы она не стала глубже, потому что как тогда ему быть с ребенком? Но болото заметно становилось глубже, кочки редели, между ними заблестели чистые, без зарослей, прогалы черной воды, на поверхности которой плавало разлапистое листье кувшинок. Левчук знал, что кувшинки любят глубину, и не лез к ним, держась ближе к кочкам, где можно было ухватиться за мох и ветки. Он спешил, но старался пробираться как можно тише, чтобы его бултыханье в воде не было слышно далеко. Временами он останавливался и слушал. Однажды ему показалось, что он слышит голос, будто бы окрик, он шире расставил ноги на дне и замер, однако больше ничего не послышалось. Очевидно, голос долетел издали и не мог относиться к нему. Значит, еще оставалось немного времени. Пока он прислушивался, ноги его до колен вошли в вязкий ил, и он с усилием освободил их — сначала одну, затем другую. Пока возился в воде, намочил снизу пиджак и подумал, что так скоро вымокнет весь, чем тогда укроет малого?

Кое-как добравшись до мшистой, обросшей аиром кочки, он прислонился к ней, осторожно стянул с плеч пиджак и обернул им младенца. Тот посучил ножками, но не заплакал и покорно притих в тепле еще не остывшей одежды.

— Ну вот и хорошо! Ну и лежи! Главное: лежи и молчи! Может, еще как-нибудь…

Стоя по бедра в холодной воде, он высматривал, куда направиться дальше. Хорошо, если бы поблизости попалась более-менее сухая моховина, пригорок или островок, где можно было бы укрыться от собак, переждать погоню. Но его надежда на моховину или островок была тщетной, болото становилось все глубже, кочки редели, и он пробирался между ними со всевозрастающим риском уйти с головой в прорву. Сверток с младенцем он поднимал все выше и старательно обшаривал ногами дно, временами оскользаясь в нем на корнях кустарника и водорослей. Иногда он терял равновесие и едва удерживался над водой, поднимая со дна черную, быстро расплывавшуюся в воде муть. Тем временем совсем рассвело, тумана почему-то тут не было, в высоком утреннем небе стояло несколько разрозненных облачков, было очень тихо. И вот в этой тишине его напряженный слух уловил будто прорвавшийся откуда-то обозленный собачий лай.

Он испуганно оглянулся, поняв, что они уже тут, возле болота, и удивился, как он мало отошел от берега. С шумом раздвигая воду, бросился к ближайшей кочке, из которой торчал раздвоенный ольховый прутик с обвисшей над водой веткой. Как на беду, кочечка была маленькая и приютилась возле самого глубокого места, он весь вымок, пока добрался до нее, и даже подмочил пиджак. К тому же он затратил на это чересчур много времени, они были уже где-то поблизости и, возможно, услышали его. Чтобы приготовиться к худшему, он пристроил пиджак с младенцем на мшистом краешке кочки и, придерживая его рукой, другой приготовил пистолет. Вода здесь доходила ему до груди, он спрятал голову за ветку и ждал, сознавая, что, если полезут в болото с собаками, он должен увидеть их первым.

Только бы не заплакал малой.

Услыхал он их действительно первым еще до того, как увидел. В кустарнике невнятно-глухо прозвучал начальственный окрик, и на ольхе у берега качнулось несколько веток. Левчук еще глубже погрузился в воду, вперил взгляд в не заслоненный кустарником узенький край берега. Он перестал дышать, большим пальцем тихонько отвел предохранитель и тогда увидел их в небольшом промежутке между болотом и зарослями.

Первой из кустарника появилась коричневая, с подпалинами по бокам собака, ведя по земле чутким носом и бросая по сторонам быстрые взгляды, она стремительно шла по следу. Сзади, ломая кусты, едва поспевал ее поводырь в пятнистом разведчицком костюме и зимней, с длинным козырьком фуражке. За ним следовал еще один, точно такой же немец с собакой на длинном ремне. Они пробежали мимо и только скрылись в кустарнике, как на берег из зарослей высыпала вся их хищная стая — десяток карателей в одинаковых маскировочных костюмах, вооруженных автоматами, обвешанных сумками, флягами и биноклями. Длинной чередой они растянулись по берегу и, оглядываясь по сторонам, бежали по его следу, готовые в любое мгновение разрядить в него свои автоматы.

— Ох, гады! Ох, гады! — как заклятие, шептал он одеревеневшими губами, отчетливо сознавая, что его дело дрянь. Если только они не проскочат с его следа дальше, то ему долго тут не усидеть.

На какое-то время потом он перестал видеть их, скрытых ольшаником, он только слышал треск ветвей в зарослях и думал, что в ближайшие секунды все для него и решится. Пройдут или вернутся? Но там вскоре растерянно взвизгнула собака, послышался строгий хозяйский окрик, еще какая-то негромкая, произнесенная по-немецки фраза, и он догадался, что собаки потеряли след. Он по плечи опустился в воду, чуть наклонив голову в сторону, чтобы совсем скрыться за кочкой. Потом он оглянулся назад — за большим прогалом черной воды высился густой куст лозняка, где можно было бы укрыться надежнее. Секунду он преодолевал в себе рискованное теперь желание броситься туда, пока была такая возможность, но сдержался — наверно, теперь следовало сидеть на месте. Жаль, он недалеко отошел от берега, не хватило времени, если бы он раньше решился забраться в болото, то, возможно, и спасся бы.

Нет, дальше они не пошли — они возвращались.

Он снова увидел их в том же порядке — один за другим немцы выбегали из кустарника по его следу назад, и он сжался, впился в них взглядом, с замершим сердцем ожидая: а вдруг остановятся? Если остановятся и собаки укажут в болото, тогда все. Тогда считай, что он спекся.

Кажется, они проскочили дальше с его поворота, первая овчарка наверняка проскочила, и с ней пробежал поводырь, другие еще следовали по берегу, и тогда он увидел в прибрежной осоке свой след. Ну так и есть, несколько очень заметных на воде шагов — примятая осока, поднятая со дна, еще не осевшая муть, и он ужаснулся — бог мой, какая неосторожность! И так близко у берега! Хотя бы они не заметили, хотя бы прошли за собакой! Деревенея от стужи и напряжения, он следил, как возле этого места у березок пробежал один, другой, третий. Оставалось человека три, и вот мимо пробежал последний — нерасторопный толстяк с распаренным, обрюзгшим лицом. Левчук позволил себе вздохнуть глубже — может, еще и обойдется…

Ноги его на дне глубоко погрузились в ил, высвобождая их, он подвинулся грудью на кочку, склонился над малым, который неспокойно ворошился в его пиджаке, будто хотел сбросить его и взглянуть, что делается на свете. Левчук приподнял полу — личико младенца недовольно морщилось, и он испугался при мысли, что младенец сейчас заплачет. Чтобы как-то предупредить его плач, он выдернул из кочки стебелек аира и сунул его малому корешком в рот — соси! Тот и в самом деле зачмокал, притих, и Левчук подумал, что надолго или нет, но, кажется, обманул парня.

Затем он в напряжении замер — немцы, слышно было, возились поодаль, он думал, снова возвращаются, но пока что они не возвращались: наверно, они старались отыскать его потерянный след. Минуту слышна была их перебранка, потом чей-то звучный зовущий голос, на который откликнулись так близко, что показалось, сидели напротив. Левчук опять затаился, он перестал понимать, что они затевали, и затревожился.

Он начал оглядываться в поисках лучшего укрытия, все больше поддаваясь искушению перебраться за куст лозняка, а может, и дальше, пока их не было рядом и пока они не заметили его след. Но только он подумал о том, как увидел напротив немца: перекинув через шею связанные вместе сапоги, тот босиком лез, кажется, по его следу в болото. Другой с автоматом наизготовку стоял на берегу и что-то приговаривал, наверно подбадривая товарища:

— Forwerts, dort nicht tief! [1]

— Hier ist der Kluft [2], — недовольно ворчал босой, нерешительно шаря в воде ногами.

Левчук большим пальцем опять сдвинул предохранитель и опустил ствол пистолета на нижнюю ветку ольхи. Он решил подпустить немца не далее водяного окна с раздвинутым в нем покровом ряски и выстрелить. Уж этому немцу отсюда не выбраться, потом тот, с берега, наверно, расстреляет его. А может, Левчук еще успеет вторым выстрелом снять и того…

Ну вот и все!.. А столько было страха и переживаний, в то время как все оканчивалось так обыкновенно и глупо.

Как всегда в минуты безнадежности, от него отлетел страх, тем более испуг, мозг его начал работать трезво и точно, рука становилась сильной и меткой. В такой момент он не промахнется, он выстрелит наверняка. Немец, однако, будто чувствуя скорую смерть, не спешил, пробирался осторожно, высоко переставляя в воде белые худые ноги с подвернутыми выше колен штанинами. Когда он нагибался, сапоги болтались на его животе, там же болтался его автомат, который он придерживал правой рукой. Изредка он бросал вперед короткие взгляды из-под козырька фуражки, но больше глядел себе под ноги, отыскивая, куда ступить дальше.

«Ну что ж, может, так еще и лучше. Иди, иди, гад!»

И он шел, неся ему гибель и себе, видимо, тоже.

Погрязнув выше колен в болоте, немец подошел к кудрявому кусту крушины, ухватился рукой за ветку и, поскользнувшись на дне, ушел боком в воду. Пытаясь подняться, провалился еще глубже, невзначай рукой сбил фуражку, которая медленно поплыла от него, быстро погружаясь в воду. Замутив болото вокруг и уже не разбирая пути, бросился назад, к берегу, рассерженно приговаривая при этом что-то, обращенное к товарищу, который, стоя на берегу, надрывался от хохота.

Мокрый, облепленный тиной немец выбрался из болота и, все недовольно ворча, стянул с себя китель, брюки и все прочее, оставшись голым. Вдвоем они долго возились с его мокрой одеждой, выжимая из нее потоки болотной воды. Глядя на них, Левчук все больше коченел от стужи, его начинала донимать дрожь — он не мог дождаться, когда же они наконец закончат свою возню и уберутся отсюда. Вот немец уже натянул брюки, сетчатую голубую майку, начал обуваться. Напарник его, молодой длинноногий ефрейтор с фонариком на груди, что-то крикнул в кустарник, ему ответил издали другой голос, и Левчук услышал, как где-то на берегу клацнул затвор. Это его опять насторожило — что будет?

Но и в этот раз ждать не пришлось долго, издали гулко протрещала автоматная очередь, над болотом стремительно, с визгом пронеслись пули. Левчук не понял — куда это они? Кажется, кроме него, тут никого не было, но ведь его они вроде бы еще не заметили. Да и стреляли не здесь, а где-то поодаль, куда побежала вся группа с собаками. А может, там обнаружился еще кто-нибудь, может, там партизаны? Эти два немца тоже подались на выстрелы, задний торопливо, на бегу, надевал китель, перехватывая из руки в руку свой автомат.

Левчук решил пробираться дальше в болото и только подхватил на руки малого, как новая очередь оттуда взбила поблизости воду, обдав его множеством мелких брызг. Он затаился, грудью вжался в мох кочки, подобрав под себя младенца. Но вскоре он понял, что это случайные пули, били все-таки не по ним — в сторону. Тогда он опять опустился по самые плечи в болото, не сводя глаз с опустевшего края берега.

Погодя ему стало видно, что там происходит — они опять выстроились на берегу волчьей стаей и, не спеша обходя болото, начали расстреливать его из автоматов.

Немного воспрянувший духом, Левчук опять приуныл — не одно, так другое. Не взяли собаками, уберегся от немца, так расстреляют за кочкой слепой очередью, и он тихо опустился в мутную воду болота. Не самая лучшая участь из всех возможных, уготованных солдату войной. Хорошо еще, если вместе убьют и малого, а вдруг тот останется…

Наверное растревоженный стрельбой, младенец совсем забеспокоился и принялся потихоньку скулить в его пиджаке. Левчук потуже запахнул полы: что будет, если они услышат его? Особенно собаки, которые сразу же, как только началась стрельба, ошалело залаяли на разные голоса, захлебываясь от усердия, — наверно, рвались в болото. Но треск десятка автоматов, разумеется, оглушал в первую очередь собак и самих стрелков, которые пока еще не могли услышать далекого слабенького плача младенца.

Лишившись своих прежних надежд, Левчук уныло следил, как густые трассирующие потоки пуль приближаются к его кочке. Немцы не жалели патронов и расстреливали каждую кочку, каждый клочок мха, каждый кустик и каждое деревце в болоте. Тысячью брызг кипела, бурлила, перемешивалась с грязью вода, летела в воздух листва, мелкие ветки, осока, взбитая вместе с потоками воды зеленая ряска. Ободранные пулями стволы ольхи то тут, то там светились белыми пятнами на черной коре. Огонь был такой, какого Левчук не слышал давно, разве что в сорок первом на фронте под Кобрином. Уцелеть в нем было почти невозможно.

Он сгорбился, сжался за кочкой, насколько было возможно, опустился в воду. Жаль, что нельзя было в воду опустить и младенца, все время находившегося сверху и лишь слегка прикрытого мхом кочки. Пожалуй, ему достанется первому. Но та очередь, которая прикончит малого, не минет и Левчука, так что одинаково достанется обоим.

— Ах, гады, гады!..

Все на том же открытом краешке берега он снова увидел длинноногого ефрейтора с болтавшимся на груди фонариком; выйдя из кустарника, тот приставил автомат к плечу и запустил по болоту длинную очередь. Десяток пуль вперемежку с трассирующими взбили в воздух траву и мох с ближайшей от берега кочки, потом полетела вверх ольховая листва со следующей. Очередь неуклонно приближалась к Левчуку. Малой под руками, будто предчувствуя свой скорый конец, плакал вовсю, но в треске и грохоте выстрелов Левчук уже сам не очень слышал его. Он следил за мельканием трасс, чтобы успеть отметить для себя последнее свое мгновение, и старался дотерпеть до него. Дальше терпеть не будет уже надобности.

Тем временем на берегу их стало уже трое. Первый неожиданно пробежал дальше, зато двое других одновременно приложились к своим автоматам, и шквал пуль с ветром пронесся возле его ольшинки. Откуда-то сверху плюхнулось в воду маленькое, сбитое пулями гнездышко, в воздухе мелькнул белый пух, несколько перышек осело на его голову и кочку. Левчук прижал младенца рукой, как можно ниже втискивая его в мох, другой направил пистолет на берег. Он твердо намерился выстрелить в крайнего немца, который, сменив магазин, прикладывался к автомату для новой очереди. Правда, для пистолетного выстрела было далековато, от напряжения и озноба ему было трудно сладить с рукой. И все-таки он прицелился. Новая догадка пришла ему в голову, когда он заметил, что бьют они как бы в воздух и все их очереди идут над его головой и дальше. Он тихонько оглянулся и увидел, как густо летит в воздух листва с лозового куста сзади, куда ему недавно еще так хотелось забраться. И тогда он понял, что они видят там наиболее подозрительное место и потому так старательно обстреливают его.

У Левчука опять возгорелась надежда. Оглушенный автоматным грохотом, бушевавшим из края в край над болотом, он плотнее запахнул младенца, почти не слыша его плача, лишь чувствуя, что тот слабо шевелится под его руками. Хотя бы не задохнулся, подумал Левчук, судорожно сжав челюсти, — было так холодно, что он едва находил силы терпеть в изнуряющей своей неподвижности.

Стрельба, однако, явственно перемещалась в сторону от него, наверно, тут уже все было ими простреляно. Вокруг в осоке валялись свежие ольховые ветки, густо плавала в воде листва, невдалеке, держась на тонком волоконце коры, свисала над водой сбитая пулями верхушка березки.

В этой стороне болота стало несколько тише, кажется, немцы уходили правее, и он решился. Он подхватил сверток с младенцем, прижал его к себе левой рукой и с пистолетом в правой тихонько, чтобы не плескать в воде, пустился за тот, расстрелянный многими пулями куст. Наверно, во второй раз расстреливать его не будут.

Тут, однако, еще можно было укрыться, хотя иссеченный пулями куст заметно поредел, на поверхности воды всюду плавали лозовая листва и белые корни водорослей; водоросли и зеленая тина плетями свисали с изуродованных лозовых ветвей. И он удивленно подумал, что, видать, еще не отвернулась от него удача, если что-то удержало его от того, чтобы раньше перебраться сюда. Тут бы он наверняка и лежал теперь, истекая кровью в холодной воде.

— Тихо, тихо, браток. Помолчали немножко, — сказал он малому. Немного отдохнул, осмотрелся и боком-боком, по пояс в воде, где пригибаясь, а где почти вплавь, подался дальше в болото, думая, что если оно не утопит, то в этот раз, возможно, спасет его…

16

Через час-полтора деревья и кустарник остались позади, с ними окончились и бездонные провалы-окна, на поверхности стало больше травянистых зарослей, мха. Хотя местами было глубоко и по-прежнему зыбились, уходили из-под ног водянистые кочки, но уже, наверно, можно было не утонуть. Стрельба постепенно отдалялась вправо, где треск очередей и тугой свист пуль продолжали сотрясать болото, разгоняя пугливую болотную птицу. Даже привычные к человеку сороки и те ошалело и молча неслись над самой водой, уходя прочь от пугающего огневого грохота.

Прижимая к груди младенца, Левчук бежал, прыгал, раскачивался на мшистых, обманчиво неустойчивых кочках, где успевая перебежать раньше, чем они погрузятся в воду, а где и нет. И тогда снова, в который уже раз, оказывался по пояс в торфянистой жиже, бросаясь то в одну, то в другую сторону, лихорадочно стараясь выбраться на что-нибудь твердое. Мокрая его одежда противно облипала тело, при каждом шаге ржавой водой плескало в лицо. Но он перестал дрожать, он начал уже согреваться. Он только берег, чтобы невзначай не выронить, свой сверток с маленьким в нем существом, а себя уже оберегать перестал. Самое трудное, кажется, постепенно кончалось, болото он одолел, впереди на пригорке плотной стеной зеленел ельник, значит, там начинался берег. Только что его ждет на зеленом том берегу?

Наконец он выбрался из болота и по мокрому, но уже устойчивому под ногами торфянику взбежал на заросший сивцом и вереском песчаный пригорок. Сапоги его, все цвиркая и чвякая, непривычно затопали по сухому. На вид он, пожалуй, был страшен — мало что мокрый с головы до ног, так еще весь облепленный тиной; на плечи и рукава понацеплялось каких-то волокнистых водорослей, ряска и прочая зеленая мелочь облепили всю его одежду. Но малого он, кажется, намочил не очень, и если тот неспокойно ворошился в пиджаке и плакал, то, видно, больше от голода. Этот его плач и подгонял Левчука. Трещавших за болотом выстрелов он не очень боялся, их угрожающая власть над ним кончилась, и теперь его подгоняла новая забота.

Он бежал. Он боялся за жизнь младенца и не хотел терять время на то, чтобы выжимать одежду, отдыхать. Взобравшись на пригорок, он продрался сквозь густую чащобу ельника и очутился на узенькой, хотя и хорошо наезженной лесной дорожке. «Если есть дорожка, то должна где-то быть и деревня, — с облегчением подумал Левчук, — только бы не наткнуться на немцев».

Он устало бежал по ней минут, может, десять, и от этого его бега малыш помалу затих, а потом и совсем умолк — заснул или просто укачался на его руках. Тогда Левчук перешел на шаг. Он уже согрелся и начал приглядываться к лесу, собираясь где-нибудь присесть и переобуться. По всей видимости, немцев тут не было, а идти ему придется еще неизвестно сколько, так он просто изуродует ноги в мокрых, со сбившимися портянками сапогах.

Только он подумал об этом, увидев высокие, по пояс, заросли папоротника у самой дороги, как услыхал близкие голоса и топот лошадиных ног. Он проворно сбежал с дороги, но было уже поздно, и всадники на лошадях успели заметить его. Сгорбясь за кустом можжевельника, он напряженно выжидал, надеясь, что, может, они проедут. Но они не проехали. Топот на дороге вдруг оборвался, и едва не над его головой повелительно прозвучало:

— Эй, а ну вылазь!

Левчук в сердцах выругался — какого черта еще пригнало? Судя по голосу, это были вроде бы наши, но кто знает, может, немцы или полицаи? Не выпуская из рук младенца, он осторожно вытащил из кобуры парабеллум, тихонько склонился за кустом, чтобы выглянуть на дорогу, и неожиданно увидел их совсем рядом. Они, наверно, тоже увидели его. Это были три всадника, одетые, правда, по-партизански — кто во что, уставившиеся в папоротник и направившие сюда свои автоматы — наши советские ППШ.

— Руки вверх!

Похоже все-таки, это были партизаны, хотя полной уверенности в том у Левчука не было. Он не спеша поднялся из зарослей, оставив на земле свою ношу и пряча за собой руку с парабеллумом. Но эта его медлительность, очевидно, не удовлетворила всадников, один из них, молодой парень в старой, вылинявшей гимнастерке и сдвинутой на затылок кубанке, решительно повернул лошадь в папоротник.

— Бросай пистоль! Ну! И руки вверх!

— Да ладно, — примирительно сказал Левчук. — Свой, чего там…

— Смотря кому свой!

Левчук уже убедился, что встретил партизан, и ему не хотелось бросать пистолет, ибо неизвестно, получит ли он его обратно. И он тянул время, неизвестно на что надеясь. А они между тем все посъезжали с дороги и начали незаметно окружать его. Наверно, действительно надо было бросать пистолет и поднимать руки.

— Смотри, да он же из болота! — догадался другой — молодой парнишка с сильно заостренным книзу лицом.

— Из болота, факт. С того берега, — имея в виду что-то свое, сказал первый и соскочил с седла в папоротник.

В это время сбоку к Левчуку подъехал и третий — наверно, постарше двух первых, широкогрудый мужчина в сером расстегнутом ватнике, и его свежепобритое, с черными усиками лицо показалось Левчуку знакомым. Будто вспоминая что-то, всадник тоже вгляделся в этого необычного лесного встречного.

— Постой! Так это же из Геройского? Левчук твоя фамилия, ага?

— Левчук.

— Так это же помнишь, как мы вместе разъезд громили? Вон как дрезина по нас пальнула?

И Левчук все вспомнил. Это было прошлой зимой на разъезде, где они с этим усатым тащили на рельсы шпалу, чтобы не дать проскочить со стрелок дрезине, бившей вдоль путей из пулемета. Этот усатый еще потерял в канаве валенок, который никак не мог нащупать босой стопой в глубоком снегу, и они оба едва не полегли там под пулеметным огнем.

Левчук успокоение сунул пистолет в кобуру, а ребята, доверяясь товарищу и заметно подобрев, поубирали за едины свои автоматы. Усатый окинул Левчука заинтересованным взглядом.

— Ты что, из болота?

— Ну, — просто ответил Левчук и осторожно поднял из травы младенца.

— А это что?

— Это? Человек. Где тут чтоб женщины какие. Мамку ему надо, малой он, сутки не ел.

Ребята молчали, слегка удивленные, а он развернул пиджак и показал им лицо младенца.

— Ого! Действительно! Смотри ты!.. И где взял?

— Длинная история, хлопцы. К какой-нибудь бабе надо. Есть ему надо, а то пропадет.

— Да в семейный лагерь отдать. Лагерь тут недалеко, — почти по-дружески сказал молодой, в кубанке, и вскочил в седло. — Кулеш, давай отвези. Потом догонишь.

— Нет, — сказал Левчук. — Я должен сам. Тут такая история, понимаете… Сам я должен. Это далеко?

— Смотря как. Дорогой далековато. А через ручей десять минут.

Они вышли из папоротника на дорожку. Лошади тревожно вертелись под седоками, которые, видно, торопились куда-то, но и этого болотного встречного, оказавшегося знакомым одного из товарищей, тоже неловко было оставлять без помощи.

— Ну ладно! — решил наконец парень в кубанке, бывший, по-видимому, старшим группы. — Кулеш, покажешь дорогу и догоняй. Возле Борти мы подождем.

Усатый Кулеш завернул лошадь, и Левчук торопливо подался за ним по дороге. Он шел быстрым шагом, стараясь понять, в какую он угодил бригаду, хотя наверняка не в Первомайскую. Из Первомайской этот Кулеш не мог быть на разъезде — Первомайская тогда действовала где-то под Минском и только весной появилась в этом районе.

— Это не по тебе там немцы пуляли? В болоте? — спросил Кулеш, поглядывая на него из седла.

— По мне, да. Едва ушел.

— Смотри ты! Там же трясина — о-ей!

— Ну. Думал, пузыри пущу. А ты теперь в Кировской, что ли? — осторожно поинтересовался Левчук.

— В Кировской, ага, — охотно ответил Кулеш. — Защемили и нас, сволочи! До вчерашнего было тихо, а вчера жеманули. Слышь, гремит? Отбиваемся.

Левчук уже слышал, как погромыхивало где-то в том направлении, куда они шли. Стрельба, правда, была отдаленная, зато густая, с раскатистым лесным эхом.

— Слушай, а это, часом, не твой? — кивнул Кулеш на его сверток.

— Нет, не мой, — сказал Левчук. — Друга моего.

— Вот как! Ну что ж, понятно…

— Не успел родиться — и уже сирота. Ни отца, ни матери.

— Бывает, — вздохнул Кулеш. — Это теперь просто.

Левчук быстро шагал рядом с рыжей Кулешовой лошадкой и постепенно отходил душой от всего недавно им пережитого. Наверно, он окончательно уже спасся и спасет наконец малого, в это теперь он почти что поверил. Хотя он был слишком измотан для того, чтобы по-настоящему порадоваться такому исходу его похождений. Теперь, когда столько страшного осталось по ту сторону болота, все-таки смилостивившегося над ним, он почувствовал в себе только тягучую тупую усталость и, стараясь не отстать от коня, бросал вперед нетерпеливые взгляды — когда же наконец покажется этот лагерь? Уж дальше лагеря он не пойдет. Там он устроит ребенка и выспится, а потом, может, обратится к какому врачу со своей раной. Мокрая, так и не перевязанная как следует, она то тупо болела, то начинала нестерпимо саднить в его плече, как будто нарывала, — не хватало еще заражения, что ему тогда делать? Его все больше начинала беспокоить рана.

— Уже недалеко, — сказал Кулеш. — Перейдем речку — и лагерь.

Левчук устало вздохнул и глянул на малого — тот спокойно себе дремал на его руках. Дорожка шла вниз, с хвойного пригорка к орешнику над ручьем. И тогда они увидели, как на той стороне по лужку, будто наперехват им, без всякого порядка бегут вооруженные люди. Один, завидя их тоже, замахал рукой, и Кулеш в замешательстве потянул повод.

— Что такое?

На дорогу выбежал смуглый, с жестковатым выражением глаз человек в немецком мундире, с немецким автоматом в руке: на его груди болтался огромный немецкий бинокль, и Левчук догадался, что это какой-то командир кировцев.

— Кулеш, стой! — крикнул командир и забросил за плечо автомат. — Кто такой? — кольнул он Левчука придирчивым взглядом.

— Это из Геройского, — ответил за него Кулеш. — Во, малого в семейный лагерь несем.

— Какого малого! — возмущенно вскричал командир. — Все в строй! Немцы прорвались, слышь, что делается.

Из орешника на дорогу высыпало человек двенадцать партизан. Все с виду были усталые, наверно, от долгого бега и нерешительно один за другим останавливались, прислушиваясь к неожиданной стычке их командира со знакомым Кулешом и незнакомым партизаном из Геройского.

— Что, с ребенком в строй? — удивился Кулеш.

— Ладно, ты вези ребенка! — быстро решил командир. — А ты в строй. Где винтовка?

— Нету, — сказал Левчук. — Вот пистолет.

— Становься с пистолетом. За мной марш!

Левчук секунду помедлил, намереваясь сказать, что ранен, но возбужденные лица командира и его бойцов дали ему понять, что лучше послушаться. Такие не очень станут упрашивать или разбираться в твоих оправданиях — такие обычно, если что не так, хватаются за пистолет. Левчук это знал по собственному опыту.

И он отдал ребенка Кулешу, который не очень ловко, с преувеличенной осторожностью поднял его в седло.

— Главное, к тетке какой. Чтоб покормила, — напомнил Левчук.

— Будет сделано. Ты не беспокойся.

Чернявый, с горячими глазами, взбежал на пригорок и оглянулся. Левчук, однако, стоял, почему-то испугавшись, что Кулеш упустит малого, а тот, пришпорив стоптанными каблуками коня, обернулся.

— Эй, а звать его как?

— Звать? — удивился Левчук.

Действительно, может, он расставался с ним навсегда, а имя ему так и не дал никакого. Да разве он думал про имя? Он даже не надеялся, что оно ему когда-либо понадобится.

— Виктор! — крикнул он, припомнив имя Платонова. — Виктор, скажи. А фамилия Платонов. Если что…

— Ясно!

Кулеш поскакал по дорожке и скоро исчез за поворотом в орешнике, а Левчук, зябко содрогнувшись от своей мокряди, побежал вслед за чернявым. Уже было слышно, как в том направлении забахали винтовки и первые пуля певуче прорезали утренний воздух…

17

Через некоторое время Левчук начал посматривать на балконы и не сразу догадался, что третий балкон над подъездом — их. Действительно, если квартира на площадке справа, значит, окнами она выходит во двор, где и был этот балкон с узенькой застекленной дверью, какими-то цветочками в вазонах-корытцах, подвешенных к перилам. Там же виднелось плетеное кресло, столик, с крыши тянулся конец толстого провода от антенны. И неожиданно для себя он увидел там молодую женщину в светлом халатике, которая, неслышно выйдя из комнаты, полила из стеклянной банки цветы, глянула вниз и снова бесшумно исчезла в квартире, оставив раскрытой балконную дверь.

Левчук продолжал сидеть, не в состоянии сразу понять смысл этого ее появления, хотя он и знал, что дождался. Да, он дождался столько лет ожидаемого им свидания. Он там! Четверть часа назад Левчук краем глаза заметил, как какая-то пара прошла в подъезд, но он увидел только спину мужчины, невысокого, остроплечего, с худыми локтями, торчавшими из коротких рукавов тенниски, и не обратил на него внимания. В его воображении Платонов был иного сложения, и он продолжал сидеть, все приглядываясь к каждому из нечастых тут, случайных прохожих. Но, пожалуй, настало время вставать. Жизнь редко балует человека свершением его надежд, она имеет привычку поступать по-своему. Но и человек любит настоять на своем, вот и возникают конфликты, которые иногда скверно кончаются.

Наверно, все, что Левчук намечтал за тридцать лег неизвестности, — детская забава, не больше, наверно, все будет иначе. Но он должен знать — как? Слишком много спрессовалось для него в той его партизанской истории, чтобы без должной причины пренебречь ею. Тем более что потом удача окончательно покинула его, не пришлось заслужить ничего. В конце блокады отняли руку, и он занял место Грибоеда в санчасти — смотрел лошадей. А возле лошадей какие же заслуги? Жил прежними, главной среди которых был этот спасенный им от волчьей стаи малой, затем неизвестно куда девавшийся. Как Кулеш увез его по дороге, так он ни разу больше его и не видел. Спрашивал у всех при каждом подходящем случае, да все напрасно. Кому было интересоваться младенцем, если пропадали сотни сильных, известных, выносливых; наградами Левчука тоже наделили не слишком, в то время, когда он воевал, награждали нечасто, а потом, когда стали чаще, он уже не воевал — стал обозником. Потому наибольшей для него наградой оставался этот младенец, нынешний полноправный гражданин страны Виктор Платонов.

Медленно, превозмогая внезапную тяжесть в ногах, Левчук поднялся с лавки и пошел к подъезду. Волнение охватило его за все вместе: за то страшное, давно им пережитое, за встречу, к которой он стремился без малого тридцать лет, за свою какую ни есть, но уже идущую к закату жизнь.

Сдерживая в себе какую-то неприятно расслабляющую волну, он медленно, с остановками, поднялся по лестнице на третий этаж. Знакомая дверь по-прежнему была плотно закрыта, но теперь он услышал присутствие за ней людей и нажал кнопку звонка. Он ждал, что кто-то ему откроет, но вместо того услыхал низкий добродушный голос, донесшийся из глубины квартиры:

— Да, да! Заходите, там не закрыто.

И он, забыв снять кепку, повернул ручку двери.

1975 г.

Свернуть