20 августа 2019  11:05 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту
Проза


Николай Островский

Как закалялась сталь

(Окончание, начало в 24 номере)


Глава седьмая 

Рядом с санаторием ЦК – большой сад центральной поликлиники. Через него коммунаровцы проходили к себе, возвращаясь с моря. Здесь, под тенью густой чинары, у высокой, из серого известняка стены любил отдыхать Корчагин. Сюда редко кто заглядывал. Отсюда можно было наблюдать оживленное движение людей по аллеям и дорожкам сада, по вечерам слушать музыку, будучи вдали от раздражающей сутолоки большого курорта. 

И сегодня Корчагин забрался сюда. С удовольствием прилег на плетеную качалку и, разморенный морской ванной и солнцем, задремал. Мохнатое полотенце и недочитанный «Мятеж» Фурманова лежали на соседней качалке. Первые дни в санатории его не покидало состояние напряженной нервозности, не прекращались головные боли. Профессора все еще изучали его сложное и редкостное заболевание. Многократные выстукивания и выслушивания надоедали Павлу и утомляли его. Ординатор со странной фамилией Иерусалимчик, симпатичная партийка, с трудом находила своего пациента и терпеливо уговаривала пойти с ней к тому или другому специалисту. 

– Честное слово, я устал от всего этого, – говорил Павел. – Пять раз в день рассказывай одно и то же. Не была ли сумасшедшей ваша бабушка, не болел ли ревматизмом ваш прадедушка. А черт его знает, чем он болел, я его и в глаза не видел! Потом каждый пытается уговорить меня сознаться, что я болел гонореей или еще чем-нибудь похуже, а мне за это, признаюсь, хочется стукнуть кого-нибудь но лысине. Дайте мне возможность отдохнуть! А-то, если меня будут изучать все полтора месяца, я стану социально опасным. 

Иерусалимчик смеялась, отвечала шуткой, но уже через несколько минут, взяв его под руку и по дороге рассказывая что-нибудь занимательное, приводила к хирургу. 

Сегодня осмотра не предвиделось. До обеда час. Сквозь дремоту Павел уловил чьи-то шаги. Глаз не открыл: «Подумает, что сплю, и уйдет». Напрасная надежда: скрипнула качалка, кто-то сел. Тонкий запах духов подсказывал, что рядом сидит женщина. Открыл глаза. Первое, что он увидел, – ослепительно белое платье и загорелые ноги в сафьяновых чувяках, затем стриженную по-мальчишески головку, два огромных глаза, ряд острых, как у мышонка, зубов. Она улыбнулась смущенно: 

– Извините, я, кажется, вам помешала? 

Корчагин промолчал. Это было не совсем вежливо, но у него еще была надежда, что соседка уйдет. 

– Это ваша книга? 

Она перелистывала «Мятеж». 

– Да, моя. 

Минута молчания. 

– Скажите, товарищ, вы из санатория ЦК? 

Корчагин нетерпеливо шевельнулся. «Откуда ее принесло? Отдохнул, называется. Сейчас, наверно, спросит, чем я болен. Придется уходить». Он сказал неласково: 

– Нет. 

– А я как будто видела вас там. 

Павел уже подымался, когда сзади грудной женский голос спросил: 

– Ты чего сюда забралась, Дора? 

На край качалки присела загорелая полная блондинка в пляжном санаторном костюме. Она мельком посмотрела на Корчагина: 

– Я вас где-то видела, товарищ. Вы не в Харькове работаете? 

– Да, в Харькове. 

Корчагин решил закончить эти длительные переговоры. 

– На какой работе? 

– В ассенизационном обозе! – и невольно вздрогнул от их хохота. 

– Нельзя сказать, чтобы вы были очень вежливы, товарищ. 

Так началась их дружба, и Дора Родкина, член бюро харьковского горкома партии, не раз вспоминала смешное начало знакомства. 


Неожиданно в саду санатория «Таласса», куда Корчагин пришел на один из послеобеденных концертов, он встретился с Жарким. 

И, как ни странно, свел их фокстрот. 

После жирной певицы, исполнявшей с яростной жестикуляцией «Пылала ночь восторгом сладострастья», на эстраду выскочила пара. Он – в красном цилиндре, полуголый, с какими-то цветными пряжками на бедрах, но с ослепительно белой манишкой и галстуком. Одним словом, плохая пародия на дикаря. Она – смазливая, с большим количеством материи на теле. Эта парочка, под восхищенный гул толпы нэпманов с бычьими затылками, стоящих за креслами и койками санаторных больных, затрусилась на эстраде в вихлястом фокстроте. Отвратительнее картины нельзя было себе представить. Откормленный мужик в идиотском цилиндре и женщина извивались в похабных позах, прилипнув друг к другу. За спиной Павла сопела какая-то жирная туша. Корчагин повернулся было уходить, как в переднем ряду, у самой эстрады, кто-то поднялся и яростно крикнул: 

– Довольно проституировать! К черту! 

Павел узнал Жаркого. 

Тапер оборвал игру, скрипка взвизгнула последний раз и утихла. 

Пара на эстраде перестала извиваться. На того, кто кричал, злобно зашикали за стульями: 

– Какое хамство – прервать номер! 

– Вся Европа танцует! 

– Возмутительно! 

Но из группы коммунарцев разбойничьи свистнул в четыре пальца секретарь череповецкого укомола Сережа Жбанов. Его поддержали другие, и парочку с эстрады словно ветром сдуло. Трепач конферансье, похожий на разбитного лакея, заявил публике, что труппа уезжает. 

– Катись колбаской по Малой Спасской! Скажи деду – в Москву еду! – под общий хохот проводил его какой-то молодой парнишка в санаторном халате. 

Корчагин разыскал в первых рядах Жаркого. Долго сидели у Павла в комнате. Ваня работал агитпропом в одном из окружкомов партии. 

– А ты знаешь, у меня есть жена. Скоро будет или дочь, или сын, – сказал Жаркий. 

– Ого, кто же твоя жена? – удивился Корчагин. Жаркий вынул из бокового кармана карточку и показал Павлу: 

– Узнаешь? 

На снимке был он и Анна Борхарт. 

– А Дубава где? – еще более удивляясь, спросил Павел. 

– Дубава в Москве. Он ушел из комвуза после исключения из партии и теперь учится в МВТУ. По слухам, его восстановили, а зря! Отравленный он человек… Знаешь, где Игнат? Он сейчас замдиректора судостроительного завода. Об остальных мало знаю. Оторвались мы друг от друга. Работаем в разных уголках страны, а все же как приятно встретиться и вспомнить старое! – говорил Жаркий. 

В комнату вошла Дора и с ней несколько человек. Высокий тамбовец закрыл дверь. Дора взглянула на орден Жаркого и спросила у Павла: 

– Твой товарищ – член партии? Где он работает? 

Не понимая, в чем дело, Корчагин рассказал вкратце о Жарком. 

– Тогда пусть останется. Только что приехали из Москвы товарищи. Они расскажут нам последние партийные новости. Решили собраться у тебя на своего рода закрытое заседание, – объяснила Дора. 

Почти все собравшиеся были старые большевики, за исключением Павла и Жаркого. Член МКК[13] Барташев рассказал о новой оппозиции, возглавляемой Троцким, Зиновьевым и Каменевым. 

– Наше присутствие на местах в такой напряженный момент необходимо, – закончил Барташев. – Я выезжаю завтра. 

Через три дня после собрания в комнате Павла санаторий досрочно опустел. Выехал и Павел, не пробыв положенного срока. 

В ЦК комсомола долго не задерживали. Корчагин получил назначение секретарем окружкома в одном из промышленных округов, и уже через неделю городской актив организации слушал его первую речь. 

Глубокой осенью автомобиль окружкома партии, на котором ехал Корчагин с двумя работниками в один из отдаленных от города районов, свалился в придорожную канаву и перевернулся. 

Покалечились все. У Корчагина оказалось раздавленным колено правой ноги. Через несколько дней он был привезен в хирургический институт в Харькове. Врачебный консилиум после осмотра распухшего колена и рентгеновских снимков высказался за немедленную операцию. 

Корчагин согласился. 

– Тогда завтра утром, – сказал в заключение тучный профессор, возглавлявший консультацию, и поднялся. Вслед за ним вышли и остальные. 

Маленькая светлая палата на одного. Безукоризненная чистота и давно им забытый специфический запах лазарета. Корчагин огляделся. Тумбочка с белоснежной скатертью, белый табурет – и все. 

Санитарка принесла ужин. 

Павел от него отказался. Полусидя на кровати, он писал письма. Боль в ноге мешала думать, есть не хотелось. 

Когда четвертое письмо было дописано, дверь в палату тихо открылась, и Корчагин увидел у своей кровати молодую женщину в белом халате и такой же шапочке. 

В предвечерних сумерках уловил тонко вычерченные брови и большие глаза, казавшиеся черными. В одной руке она держала портфель, в другой – лист бумаги и карандаш. 

– Я ваш ординатор, – сказала она, – сегодня дежурю. Сейчас займусь допросом, и вам волей-неволей придется рассказать о себе все. 

Женщина приветливо улыбнулась. Улыбка сделала «допрос» менее неприятным. 

Целый час Корчагин рассказывал не только о себе, но и о прабабушках. 

В операционной несколько человек с завязанными марлей носами. 

Отблеск никеля на хирургических инструментах, узкий стол, огромный таз под ним. Когда Корчагин лег на стол, профессор кончил мыть руки. Сзади шла спешная подготовка к операции. Корчагин оглянулся. Сестра раскладывала ланцеты, щипцы. Его ординатор Бажанова разматывала повязку на ноге. 

– Не смотрите туда, товарищ Корчагин, это неприятно отражается на нервах, – тихо проговорила она. 

– Вы о чьих нервах говорите, доктор? – И Корчагин насмешливо улыбнулся. 

Через несколько минут плотная маска закрыла ему лицо, профессор сказал: 

– Не волнуйтесь, сейчас будем давать хлороформ. Дышите глубоко, через нос, и считайте. 

Приглушенный голос из-под маски спокойно ответил: 

– Хорошо. Заранее прошу извинения за возможные непечатные выражения. 

Профессор не удержался от улыбки. 

Первые капли хлороформа, удушливый, отвратительный запах. 

Корчагин глубоко вздохнул и, стараясь выговаривать отчетливо, начал считать. Так вступал он в первый акт своей трагедии. 


Артем разорвал конверт почти пополам и, почему-то волнуясь, развернул письмо. Схватил глазами первые строки, бежал по ним не отрываясь: 


«Артем! Мы очень редко пишем друг другу. Раз, иногда два раза в год! Разве дело в количестве? Ты пишешь, что уехал из Шелетовки с семьей в казатинское депо, чтобы оторвать корни. Понимаю, что эти корни – отсталая, мелкособственническая психология Стеши, ее родни и прочее. Переделывать людей типа Стеши трудно, боюсь, что тебе это даже не удастся. Говорить, «трудно учиться под старость», но у тебя это идет неплохо. Ты не прав, что так упрямо отказываешься уходить с производства на работу председателя горсовета. Ты воевал за власть? Так бери же ее. Завтра же бери горсовет и начинай дело. 

Теперь о себе. У меня творится что-то неладное. Я стал часто бывать в госпиталях, мена два раза порезали, пролито немало крови, потрачено немало сил, а никто еще мне не ответил, когда этому будет конец. 

Я оторвался от работы, нашел себе новую профессию – «больного», выношу кучу страданий, и в результате всего этого – потеря движений в колене правой ноги, несколько швов на теле и, наконец, последнее врачебное открытие: семь лет тому назад получен удар в позвоночник, а сейчас мне говорят, что этот удар может дорого обойтись. Я готов вынести все, лишь бы возвратиться в строй. 

Нет для меня в жизни ничего более страшного, как выйти из строя. Об этом даже не могу и подумать. Вот почему я иду на все, но улучшения нет, а тучи все больше сгущаются. После первой операции я, как только стал ходить, вернулся на работу, но меня вскоре привезли опять. Сейчас получил билет в санаторий «Майнак» в Евпатории. Завтра выезжаю. Не унывай, Артем, меня ведь трудно угробить. Жизни у меня вполне хватит на троих. Мы еще работнем, братишка. Береги здоровье, не хватай по десяти пудов. Партии потом дорого обходится ремонт. Годы дают нам опыт, учеба – знание, и все это не для того, чтобы гостить по лазаретам. Жму твою руку. 

Павел Корчагин». 

В то время когда Артем, хмуря свои густые брови, читал письмо брата, Павел в больнице прощался с Бажановой. Подавая ему руку, она спросила: 

– В Крым уезжаете завтра? Где же вы проведете сегодняшний день? 

Корчагин ответил: 

– Сейчас придет товарищ Родкина. Сегодняшний день и ночь я проведу в ее семье, а утром она меня проводит на вокзал. 

Бажанова знала Дору, часто приезжавшую к Павлу. 

– Помните, товарищ Корчагин, наш разговор о том, что вы перед отъездом встретитесь с моим отцом? Я ему подробно рассказывала о вашем здоровье. Мне хочется, чтобы он вас посмотрел. Это можно сделать сегодня вечером. 

Корчагин немедленно согласился. 

В тот же вечер Ирина Васильевна вводила Павла в просторный кабинет своего отца. 

Знаменитый хирург в присутствии дочери внимательно осмотрел Корчагина. Ирина привезла из клиники рентгеновские снимки и все анализы. Павел не мог не заметить внезапную бледность на лице Ирины Васильевны после одной пространной реплики отца, произнесенной по-латыни. Корчагин смотрел на большую лысую голову профессора, пытался что-нибудь прочесть в его пронзительных глазах, но Бажанов был непроницаем. 

Когда Павел оделся, Бажанов вежливо простился с ним: он уезжал на какое-то заседание и поручил дочери рассказать свое заключение. 

В комнате Ирины Васильевны, обставленной с изысканным вкусом, Корчагин прилег на диван, ожидая, когда Бажанова заговорит. Но она не знала, как начать, что сказать; ей было очень трудно. Отец заявил ей, что медицина не имеет пока средств, могущих приостановить губительную работу идущего в организме Корчагина воспалительного процесса. Он высказывался против хирургических вмешательств. «Этого молодого человека ожидает трагедия неподвижности, и мы бессильны ее предотвратить». 

Как врач и друг, она не нашла возможным сказать все и в осторожных выражениях передала Корчагину лишь маленькую часть правды. 

– Я уверена, товарищ Корчагин, что евпаторийские грязи создадут перелом и вы сможете осенью вернуться к работе. 

Говоря это, она забыла, что за ней все время наблюдают два острых глаза. 

– Из ваших слов, вернее, из всего того, что вы не договариваете, я вижу всю серьезность положения. Помните, я просил вас всегда говорить со мной откровенно. От меня ничего не надо скрывать, я не упаду в обморок и не зарежусь. Но я очень хочу знать, что меня ожидает впереди, – произнес Павел. 

Бажанова отделалась шуткой. 

В этот вечер Павел так и не узнал правды о своем завтрашнем дне. Когда они прощались, Бажанова тихо сказала; 

– Не забывайте о моей дружбе к вам, товарищ Корчагин. В вашей жизни возможны всякие положения. Если вам понадобится моя помощь или совет, пишите мне. Я сделаю все, что будет в моих силах. 

Она смотрела из окна, как высокая фигура в кожанке, тяжело опираясь на палку, двигалась от подъезда к извозчичьей пролетке. 


Опять Евпатория. Южный зной. Крикливые загорелые люди в вышитых золотом тюбетейках. Автомобиль в десять минут доставляет пассажиров к двухэтажному из серого известняка зданию санатория «Майнак». 

Дежурный врач разводит приехавших по комнатам. 

– Вы по какой путевке, товарищ? – спросил он Корчагина, останавливаясь против комнаты под № 11. 

– ЦК КП(б)У. 

– Тогда мы вас поместим здесь вместе с товарищем Эбнером. Он немец и просил дать ему соседа русского, – объяснил врач и постучал. Из комнаты послышался ответ на ломаном русском языке. 

– Войдите. 

В комнате Корчагин поставил свой чемодан и обернулся к лежащему на кровати светловолосому мужчине с красивыми живыми голубыми глазами. Немец встретил его добродушной улыбкой. 

– Гут морген, геноссен. Я хотел сказать, ждравствуй, – поправился он и протянул Павлу бледную, с длинными пальцами руку. 

Через несколько минут Павел сидел у его кровати, и между ними происходил оживленный разговор на том «международном» языке, где слова играют подсобную роль, а неразобранную фразу дополняют догадка, жестикуляции, мимика – вообще все средства неписаного эсперанто.[14] Павел знал уже, что Эбнер – немецкий рабочий. 

В гамбургском восстании 1923 года Эбнер получил пулю в бедро, и вот сейчас старая рана открылась и свалила его в постель. Несмотря на страдания, он держался бодро и этим сразу снискал уважение Павла. 

Лучшего соседа Корчагин и не мечтал иметь. Этот не будет рассказывать о своих болезнях с утра до вечера и ныть. 

Наоборот, с ним забудешь и свои невзгоды. 

«Жаль только, что я по-немецки ни в зуб ногой», – подумал он. 


В уголке сада несколько качалок, стол из бамбука, две коляски. Здесь после лечебных процедур проводили весь день пятеро, прозванных больными «Исполком Коминтерна». 

В коляске полулежал Эбнер, в другой – Корчагин, которому запретили ходить, остальные трое были: тяжеловесный эстонец Вайман – работник Наркомторга Крымской республики, Марта Лауринь-латышка, кареглазая молодая женщина, похожая на восемнадцатнлетнюю девушку, и Леденев – высокий богатырь с седыми висками, сибиряк. Действительно, здесь были пять национальностей: немец, эстонец, латышка, русский и украинец. Марта и Вайман владели немецким языком, и Эбнер пользовался ими как переводчиками. Павла и Эбнера сдружила общая комната. Марту и Ваймана сблизило с Эбнером знание языка, а Леденева с Корчагиным – шахматы. 

До приезда Иннокентия Павловича Леденева Корчагин был шахматным «чемпионом» в санатории. Он отнял это звание у Ваймана после упорной борьбы за первенство. Вайман был побежден, и это вывело флегматичного эстонца из равновесия. Он долго не мог простить Корчагину своего поражения. Но вскоре в санатории появился высокий старик, необычайно молодо выглядевший в свои пятьдесят лет, и предложил Корчагину сыграть партию. Корчагин, не подозревая об опасности, спокойно начал ферзевый гамбит, на который Леденев ответил дебютом центральных пешек. Как «чемпион», Павел должен был играть с каждым вновь приезжающим шахматистом. Смотреть эти партии постоянно собиралось много народу. Уже с девятого хода Корчагин увидел, как его сдавливают мерно наступающие пешки Леденева. Корчагин понял, что перед ним опасный противник: напрасно Павел отнесся к этой игре так неосторожно. 

После трехчасового сражения, несмотря на все усилия, на все напряжение, Павел принужден был сдаться. Он увидел свой проигрыш раньше, чем кто-либо из окружающих. 

Посмотрел на своего партнера. Леденев улыбнулся отечески добро. Ясно, что он тоже видел его поражение. Эстонец, с волнением и нескрываемым желанием поражения Корчагина, еще ничего не замечал. 

– Я всегда держусь до последней пешки, – сказал Павел, и Леденев одобрительно кивнул головой в ответ на эту одному ему понятную фразу. 

Корчагин сыграл с Иннокентием Павловичем десять партий в течение пяти дней, из них проиграл семь, выиграл две и одну вничью. 

Вайман торжествовал: 

– Ай спасибо, товарищ Леденев! Как вы ему нахлопали! Так ему и надо! Нас, старых шахматистов, всех обставил, но и сам на старике сорвался. Ха-ха-ха!.. 

– Что, неприятно проигрывать? – допекал он своего побежденного победителя. 

Корчагин потерял звание «чемпиона», но вместо этой игрушечной чести нашел в Иннокентии Павловиче человека, ставшего ему впоследствии дорогим и близким. Поражение Корчагина на шахматном поле было не случайное. Он уловил лишь поверхностную стратегию шахматной игры, шахматист проиграл мастеру, знающему все тайны игры. 

У Корчагина и Леденева была одна общая дата: Корчагин родился в тот год, когда Леденев вступил в партию. Оба были типичные представители молодой и старой гвардии большевиков. У одного – большой жизненный и политический опыт, годы подполья, царских тюрем, потом – большой государственной работы; у другого – пламенная юность и всего лишь восемь лет борьбы, могущих сжечь не одну жизнь. И оба они – старый и молодой – имели горячие сердца и разбитое здоровье. 

Вечером в комнате Эбнера и Корчагина – клуб. Отсюда выходили все политические новости. Вечерами в комнате № 11 было шумно. Обычно Вайман пытался рассказать какой-нибудь сальный анекдот, до которых он был большой любитель, но сейчас же попадал под двойной обстрел – Марты и Корчагина. Марта умела срезать его тонкой и язвительной насмешкой; когда же это не помогало, вмешивался Корчагин. 

– Вайман, ты бы спросил, – может быть, нам совсем не по вкусу твое «остроумие». 

– Я вообще не понимаю, как это у тебя совмещается… – неспокойным тоном начинал Корчагин. 

Вайман оттопыривал мясистую губу, и узкие глазки его насмешливо скользили по лицам. 

– Придется ввести инспектуру морали при Главполитпросвете и рекомендовать Корчагина старшим инспектором. Я еще понимаю Марту, у нее профессиональная женская оппозиция, но Корчагин хочет казаться невинным мальчиком, чем-то вроде комсомольского младенчика… И притом вообще не люблю, когда яйца кур учат. 

После такого возбужденного спора о коммунистической этике вопрос о сальных анекдотах был поставлен на принципиальное обсуждение. Марта перевела Эбнеру точки зрения. 

– Эротише анекдот-это не очень карашо, я солидаризирован с Павлюша, – высказался Адам. 

Вайману пришлось отступить. Он как мог отшучивался, но анекдотов больше не рассказывал. 

Марту Корчагин считал комсомолкой. На глазок дал ей девятнадцать лет. Каково же было его удивление, когда однажды в разговоре с ней он узнал, что она член партии с семнадцатого года, что ей тридцать один и что она была одним из активных работников латышской компартии. В восемнадцатом году белые приговорили ее к расстрелу, а вслед за тем она была обменена Советским правительством вместе с другими товарищами. Сейчас она работала в «Правде» и одновременно кончала вуз. Как началось их сближение, Корчагин не уловил, но маленькая латышка, часто бывавшая у Эбнера, стала неразлучной с «пятеркой». 

Подпольщик Эглит, тоже латыш, лукаво подшучивал над ней, 

– Марточка, а как же бедный Озол в Москве? Нельзя же так! 

По утрам, за минуту до звонка, в санатории голосисто кричал петух. Эбнер идеально его копировал. Все старания персонала найти неизвестно как забравшегося в санаторий петуха ни к чему не приводили. Эбнеру это доставляло большое удовольствие. 

В конце месяца Корчагин почувствовал себя худо. Врачи уложили его в постель. Эбнера это очень огорчило. Он полюбил этого молодого большевика, никогда не унывающего, жизнерадостного, с такой кипучей энергией и так рано потерявшего здоровье. 

Когда же Марта рассказала Эбнеру, что врачи предсказывают Корчагину трагическую будущность, Адам взволновался. 

До самого отъезда из санатория Корчагину не разрешали ходить. 

Павлу удавалось скрывать свои страдания от окружающих, одна Марта догадывалась о них по необычайной бледности его лица. За неделю до отъезда Павел получил из украинского ЦК письмо, где сообщалось, что отпуск ему продлен на два месяца и что, согласно санаторному заключению, возвращение его на работу при теперешнем здоровье невозможно. 

Вместе с письмом были присланы деньги. 

Павел принял этот первый удар, как когда-то принимал удары Жухрая, учившего его боксу: тогда тоже падал, но сейчас же подымался. 

Неожиданно пришло письмо от матери. Старушка писала, что недалеко от Евпатории, в портовом городе, живет ее давнишняя подруга Альбина Кюцам, с которой мать не виделась уже пятнадцать лет, к что она очень просит сына заехать к ней. Это случайное письмо сыграло большую роль в жизни Павла. 

Через неделю санаторное землячество тепло проводило Корчагина на пристань. На прощанье Эбнер горячо обнял и поцеловал Павла, как брата. Марта же исчезла, и Павел уехал, не простившись с ней. А на следующее утро фаэтон, привезший Корчагина с пристани, подкатил к маленькому домику в небольшом саду, и Корчагин послал своего провожатого спросить, здесь ли живут Кюцам. 

Семья Кюцам состояла из пяти человек: Альбина Кюцам-мать, пожилая полная женщина с тяжелым, придавливающим взором черных глаз и со следами былой красоты на старом лице, ее две дочери – Леля и Тая, маленький сынишка Лели и старик Кюцам, неприятный толстяк, похожий на борова. 

Старик служил в кооперативе, младшая дочь Тая ходила на черную работу, старшая, Леля, в прошлом машинистка, недавно разошлась со своим мужем, пьяницей и хулиганом, и сидела без работы. Дни она проводила дома, возилась с сынишкой, помогала по хозяйству матери. 

Кроме дочерей, был еще сын Жорж, но сейчас он находился в Ленинграде. 

Семья Кюцам радушно приняла Корчагина. Только старик окинул гостя недобрым, настороженным взглядом. 

Корчагин терпеливо рассказывал Альбине все, что он знал из семейной хроники Корчагиных, попутно сам расспрашивал о житье-бытье. 

Леле было двадцать два года. Стриженая простецкая шатенка с широким открытым лицом, она сразу же стала с Павлом на приятельскую ногу и охотно посвящала его во все семейные секреты. От нее Корчагин узнал, что старик деспотически грубо зажал всю семью, убивая всякую инициативу и малейшее проявление воли. Ограниченный, узколобый, придирчивый до мелочности, он держал семью в вечном страхе и этим снискал себе глубокую неприязнь детей и глубокую ненависть жены, все двадцать пять лет боровшейся против его деспотизма. Дочери постоянно становились на сторону матери, и эти беспрерывные семейные ссоры отравляли им жизнь. 

Так проходили дни, заполненные бесконечными мелкими и большими обидами. 

Вторым уродом в семье был Жорж. Судя по рассказам Лели, это был типичный хлыщ, задавака и бахвал, любитель хорошо поесть и с шиком одеться, не дурак выпить. Кончив девятилетку, Жорж – любимец матери – потребовал от нее денег для поездки в столичный город. 

– Я поеду в университет. Пусть продаст Леля свое кольцо, а ты свои вещи. Мне нужны деньги, а где вы их достанете – мне все равно. 

Жорж знал хорошо, что мать ему ни в чем не откажет, и пользовался этим самым бессовестным образом. К сестрам относился пренебрежительно, свысока, считая их ниже себя. Все средства, какие удавалось урвать от старика, и заработанные Таей деньги мать посылала сыну. А тот, с треском провалившись на экзамене, нескучно жил у своего дядьки, терроризируя мать телеграммами о присылке денег. 

Младшую, Таю, Корчагин – увидел лишь поздно вечером. Мать в сенях шепотом рассказывала ей о приезде гостя. Здороваясь с Павлом, она смущенно подала ему руку и до кончиков маленьких ушей покраснела перед незнакомым молодым человеком. Павел не сразу отпустил ее крепкую, с ощутимыми бугорками мозолей руку. 

Тае отел девятнадцатый год. Она не была красавицей, но большие карие глаза, тонкие, монгольского рисунка брови, красивая линия носа и свежие упрямые губы делали ее привлекательной; молодой упругой груди тесно под полосатой рабочей блузкой. 

Сестры жили в двух крошечных комнатках. В комнате Таи – узкая железная кровать, комод, уставленный разными безделушками, на нем небольшое зеркало, а на стене десятка три фотографий и открыток. На окне две цветочные банки с пунцовой геранью и бледно-розовыми астрами. Кисейная занавеска подобрана голубой тесемкой. 

– Тая не любит пускать в свою комнату представителей мужского пола, а для вас, видите, делается исключение, – шутила над сестрой Леля. 

На другой день вечером семья пила чай на половине стариков. Тая была у себя в комнате и оттуда прислушивалась к общему разговору. Кюцам сосредоточенно размешивал сахар в стакане и зло поглядывал поверх очков на сидящего перед ним гостя. 

– Семейные законы теперешние осуждаю, – говорил он. – Захотел – женился, а захотел – разженился. Полная свобода. 

Старик поперхнулся и закашлялся. Отдышавшись, показал на Лелю: 

– Вот со своим хахалем сошлась, не спросясь, и разошлась, не спрашивая. А теперь, извольте радоваться, корми ее и чьего-то ребенка. Безобразие! 

Леля мучительно покраснела и прятала от Павла глаза, полные слез. 

– А что же, по-вашему, она должна была с этим паразитом жить? – спросил Павел, не спуская со старика своего вспыхивающего дикими огоньками взгляда. 

– Надо было смотреть, за кого выходишь. 

В разговор вмешалась Альбина. С трудом сдерживая свое негодование, она прерывисто заговорила: 

– Послушай, старик, зачем ты заводишь эти разговоры при чужом человеке? Можно о чем-нибудь другом, а не об этом. 

Старик дернулся в ее сторону: 

– Я знаю, что говорю! С каких это пор мне замечания стали делать? 

Ночью Павел долго думал о семье Кюцам. Случайно занесенный сюда, он невольно становился участником семейной драмы. Он думал над тем, как помочь матери и дочерям выбраться из этой кабалы. Его личная жизнь затормаживала ход, перед ним самим вставали неразрешенные вопросы, и сейчас труднее, чем когда бы то ни было предпринимать решительные действия. 

Выход был один: расколоть семью – матери и дочерям уйти навсегда от старика. Но это было не так просто. Заниматься этой семейной революцией он был не в состоянии, через несколько дней он должен уехать и, может быть, больше никогда не встретится с этими людьми. Не предоставить ли все своему нормальному течению и не ворошить пыли в этом низеньком и тесном доме? Но отвратительный образ старика не давал ему покоя. Павел создал несколько планов, но все они казались невыполнимыми. 

На другой день было воскресенье, и когда Корчагин возвратился из города, дома застал одну Таю. Остальные ушли к родственникам в гости. Павел зашел к ней в комнату и, усталый, присел на стул. 

– Ты почему никуда не идешь погулять, развлечься? – спросил он у нее. 

– А мне не хочется никуда идти, – тихо ответила она. 

Он вспомнил свои ночные планы и решил проверить их. Торопясь, чтобы никто не помешал, начал напрямик: 

– Послушай, Тая, будем говорить друг другу «ты», – к чему нам эти китайские церемонии? Я скоро уеду. Встретился я с вами как раз в плохую пору, когда сам попал в переплет, а то бы мы дело иначе повернули. Будь это год назад, мы бы отсюда уезжали все вместе. Для таких рук, как у тебя и у Лели, работа бы нашлась! Со стариком надо кончать, этого не сагитируешь. Но сейчас этого сделать нельзя. Я сам еще не знаю, что со мной будет, вот почему я, так сказать, обезоружен. Что же теперь делать? Я буду добиваться возвращения на работу. Врачи там написали обо мне черт его знает что, и товарищи заставляют меня лечиться до бесконечности. Ну, это мы там повернем… Я спишусь со своей матушкой, и мы увидим, как эту заваруху кончить. Я вас все-таки так не оставлю. Только вот что, Таюша: жизнь-то вашу, и твою в частности, придется переворачивать наизнанку. Есть ли у тебя для этого силы и желание? 

Тая подняла опущенную голову и тихо ответила: 

– Желание у меня есть, а силы – не знаю. 

Эта нетвердость в ответе была понятна Корчагину. 

– Ничего, Таюша! С этим мы сладим, было бы желание. А скажи ты мне, семья тебя очень привязывает? 

Тая ответила не сразу, застигнутая врасплох. 

– Мне матери очень жалко, – сказала она наконец. – Отец ее всю жизнь терзал, теперь Жорка из нее все выматывает, а мне ее очень жалко… хотя она меня и не любит так, как Жорку… 

Много говорили они в этот день, и незадолго до прихода остальных Павел шутя сказал: 

– Удивительно, как тебя старик замуж не согнал за кого-нибудь! 

Тая испуганно отмахнулась рукой: 

– Я замуж не пойду. Я на Лелю насмотрелась. Ни за что замуж не пойду! 

Павел усмехнулся: 

– Значит, зарок на всю жизнь? А если налетит какой-нибудь парень-гвоздь, одним словом, хороший парнишка, – тогда как? 

– Не пойду! Все они хорошие, пока под окнами ходят. 

Павел примиряюще положил руку на ее плечо: 

– Ладно. Неплохо можно прожить и без мужа. Только ты уж очень на ребят неласкова. Хорошо, что ты меня хоть в жениховстве не подозреваешь. А то попало бы на орехи. – И он по-приятельски провел по руке смущенной девушки своей холодной ладонью. 

– Такие, как ты, себе других жен ищут. На что мы им сдались? – тихо сказала она. 


Через несколько дней поезд уволил Корчагина в Харьков. На вокзале его провожали Тая, Леля и Альбина со своей сестрой Розой. На прощанье Альбина взяла с него слово не забывать молодежь, помочь ей выбраться из ямы. Простились с ним, как с родным, а в глазах Таи стояли слезы. Долго видел из окна белый платочек в руках Лели и полосатую блузку Таи. 

В Харькове остановился у своего приятеля Пети Новикова, не желая беспокоить Дору. Отдохнул и поехал в ЦК. Дождался Акима и, когда остались одни, попросил сейчас же отправить на работу. Аким отрицательно мотнул головой: 

– Этого нельзя сделать, Павел! У нас есть постановление лечебной комиссии ЦК партии, где записано: «Ввиду тяжелого состояния здоровья направить в Невропатологический институт для лечения, не допуская возвращения к работе». 

– Мало ли чего они напишут, Аким! Я у тебя прошу – дай мне возможность работать! Это шатание по клиникам бесполезно. 

Аким отказывался: 

– Мы не можем ломать решения. Пойми же, Павлушка, что это для тебя же лучше. 

Но Корчагин так горячо настаивал, что Аким не мог устоять и под конец согласился. 

На другой день Корчагин уже работал в секретной части секретариата ЦК. Ему казалось, что достаточно начать работать, как вернутся утраченные силы. Но с первого же дня он увидел, что ошибался. Он просиживал в своем отделе без перерыва восемь часов, не евши, так как спускаться на завтрак и обед с третьего этажа в соседнюю столовую оказалось не под силу: часто немела то рука, то нога. Иногда все тело лишалось способности двигаться, и его температурило. Когда надо было ехать на работу, он вдруг не находил в себе силы подняться с постели. Пока это проходило, он с отчаянием убеждался, что опаздывает на целый час. В конце концов опоздания ему поставили на вид, и он понял, что это начало самого страшного в его жизни – выхода из строя. 

Аким еще дважды помогал ему – передвигал на другую работу, по случилось неизбежное: на второй месяц Павел свалился в постель. Тогда он вспомнил прощальные слова Бажановой и написал ей письмо. Она приехала в тот же день, и от нее он узнал самое основное – что в клинику ему ложиться не обязательно, 

– Значит, у меня дела так хороши, что и лечиться не стоит, – пытался он пошутить, но шутка не удавалась. 

Как только силы частично вернулись к нему, Павел опять появился в ЦК. На этот раз Аким был неумолим. На его категорическое предложение ложиться в клинику Корчагин глухо ответил: 

– Не пойду никуда. Это бесполезно. Узнал из авторитетных источников. Мне остается одно – получить пенсию и подать в отставку. Но этот номер не пройдет. Вы не можете оторвать меня от работы. Мне всего двадцать четыре года, и я не могу доживать свой век с книжечкой инвалида труда, скитаться по лечебницам, зная, что это ни к чему. Вы должны мне дать работу, подходящую для моих условий. Я могу работать на дому или жить где-нибудь в учреждении… только не писарем, который ставит номера на исходящем. Работа должна давать для моего сердца что-то, чтобы я не чувствовал себя на отшибе. 

Голос Павла звучал все взволнованнее и звонче. 

Аким понимал, какие чувства движут еще недавно огневым парнем. Он понимал трагедию Павла, знал, что для Корчагина, отдавшего свою короткую жизнь партии, отрыв от борьбы и переход в глубокий тыл был ужасен, и он решил сделать все, что в его силах. 

– Хорошо, Павел, не волнуйся. Завтра у нас секретариат. Я поставлю о тебе вопрос. Даю слово, что сделаю все. 

Корчагин тяжело поднялся и подал ему руку: 

– Неужели ты можешь подумать, Аким, что жизнь загонит меня в угол и раздавит в лепешку? Пока у меня здесь стучит сердце, – и он с силой притянул руку Акима к своей груди, и Аким отчетливо почувствовал глухие быстрые удары, – пока стучит, меня от партии не оторвать. Из строя меня выведет только смерть. Запомни это, братишка. 

Аким молчал. Он знал, что это была не блестящая фраза, а крик тяжело раненного бойца. Он понимал, что говорить и чувствовать иначе такие люди не могут. 

Через два дня Аким сообщил Павлу, что ему предоставлена возможность получить ответственную работу в редакции центрального органа, но для этого необходимо проверить возможность его использования на литературном фронте. В редакционной коллегии Павла встретили предупредительно. Заместитель редактора, старая подпольщица, член президиума ЦКК Украины, задала ему несколько вопросов: 

– Ваше образование, товарищ? 

– Три года начальной школы. 

– В партийно-политических школах не были? 

– Нет. 

– Ну что же, бывает, что и без этого вырабатывается хороший журналист. О вас нам говорил товарищ Аким. Мы можем дать вам работу не обязательно здесь, а на дому, и вообще создать вам подходящие условия. Но для этой работы необходимы все же обширные знания. Особенно в области литературы и языка. 

Все это предвещало Павлу поражение. В получасовой беседе выяснилась недостаточность знаний, а в написанной им статье женщина подчеркнула красным карандашом больше трех десятков стилистических неправильностей и немало орфографических ошибок. 

– Товарищ Корчагин! У вас есть большие данные. При углубленной работе над собой вы можете стать в будущем литературным работником, но сейчас вы пишете малограмотно. Из статьи видно, что вы не знаете русского языка. Это неудивительно, вы не имели времени учиться. Но использовать вас мы, к сожалению, не можем. Но еще раз повторяю: у вас большие данные. Если вашу статью обработать, не меняя содержания, то она будет прекрасна. А нам нужны люди, умеющие обрабатывать чужие статьи. 

Корчагин встал, опираясь на палку. Правая бровь судорожно вздрагивала. 

– Что же, я с вами согласен. Какой из меня литератор? Я был хороший кочегар, неплохой монтер. Умел хорошо ездить на коне, будоражить комсу, но на вашем фронте я неподходящий рубака. 

Попрощавшись, вышел. 

На повороте в коридоре чуть не упал. Его схватила какая-то женщина с портфелем: 

– Что с вами, товарищ? На вас лица нет! 

Корчагин несколько секунд приходил в себя. Потом тихонько отстранил женщину и пошел, налегая на палку. 

С этого дня жизнь Корчагина шла под уклон. О работе не могло быть и речи. Все чаще он проводил дни в кровати. ЦК освободил его от работы и просил Главсоцстрах назначить ему пенсию. Пенсия была ему дана вместе с книжкой инвалида труда. ЦК дал ему денег и выдал личное дело с правом выезда, куда он захочет. От Марты пришло письмо. Она звала его к себе погостить и отдохнуть. Павел и без того собирался ехать в Москву со смутной надеждой найти счастье во Всесоюзном ЦК, то есть найти работу, не требующую движения. Но в Москве ему тоже предложили лечиться, обещали поместить в хорошую лечебницу. Он от этого отказался. 

Незаметно пробежали девятнадцать дней, прожитых им на квартире Марты и ее подруги Нади Петерсон. Целые дни он оставался один. Марта и Надя уходили с утра и приходили вечером. Павел запоем читал – у Марты было много книг, а вечерами приходили подруги и кое-кто из друзей. 

Из портового города приходили письма. Семья Кюцам звала его к себе. Жизнь стягивала свой тугой узел. Там ждали его помощи. 

В одно утро Корчагина не стало в тихой квартире в Гусятниковом переулке. Поезд мчал его на юг, к морю, увозя от сырой, дождливой осени к теплым берегам Южного Крыма. Он следил, как пробегали у окна столбы. Плотно были сдвинуты брови, и в темных глазах затаилось упорство. 

Глава восьмая 

Внизу, у нагроможденных беспорядочной кучей камней, плещется море. Обвевает лицо сухой «моряк», долетающий сюда из далекой Турции. Ломаной дугой втиснулась в берег гавань, отгороженная от моря железобетонным молом. Обрывал свой хребет у моря перевал. И далеко вверх, в горы, забирались игрушечные белые домики городских окраин. 

В старом загородном парке тихо. Заросли травой давно не чищенные дорожки, и медленно падает на них желтый, убитый осенью кленовый лист. 

Корчагина привез сюда из города старик извозчик, перс, и, высаживая странного седока, не утерпел – высказался: 

– Зачем ехал? Барышна здэс нэту, театр нэту. Адын шакал ходыт… Что дэлат будышь, нэ понымаю. Поедэм обратно, господин товарыш! 

Корчагин расплатился с ним, и старик уехал. 



Безлюден парк. Павел нашел скамью на выступе у моря, сел, подставив лицо лучам уже не жаркого солнца. 

Сюда, в эту тишину, приехал он, чтобы подумать над тем, как складывается жизнь и что с этой жизнью делать. Пора было подвести итоги и вынести решение. 

С его вторым приездом сюда противоречие в семье Кюцам обострилось до крайности. Старик, узнав о его приезде, взбесился и поднял в доме невероятную бучу. На Корчагина, само собой, легло руководство сопротивлением. Старик неожиданно встретил энергичный отпор со стороны дочерей и жены, и с первого же дня второго приезда Корчагина дом разделился на две половины, враждебные и ненавистные друг другу. Ход в половину стариков был заколочен, а одна из боковых комнатушек сдана Корчагину как квартиранту. Деньги за квартиру старику были даны вперед, и он вскоре даже как будто успокоился тем, что дочери, отколовшись от него, не будут требовать средств на жизнь. 

Альбина из дипломатических соображений оставалась жить на половине старика. К молодым старик не заглядывал, не желая встречаться с ненавистным человеком, зато на дворе он пыхтел, как паровоз, показывая, что он здесь хозяин. 

Старик до службы в кооперативе знал две профессии – сапожника и плотника – и в свободные часы подрабатывал, устроив мастерскую в сарае. Вскоре, чтобы досадить жильцу, он перенес свой станок под самое его окно. Яростно вколачивая гвозди, старик наслаждался. Он знал хорошо, что мешает Корчагину читать. 

– Подожди, я тебя выкурю отсюда… – шипел он себе под нос. 


Далеко, почти на горизонте, темной тучкой стлался дымчатый след парохода. Стая чаек пронзительно вскрикивала, кидаясь в море. 

Корчагин обхватил голову руками и тяжело задумался. Перед его глазами пробежала вся его жизнь, с детства и до последних дней. Хорошо ли, плохо ли он прожил свои двадцать четыре года? Перебирая в памяти год за годом, проверял свою жизнь, как беспристрастный судья, и с глубоким удовлетворением решил, что жизнь прожита не так уж плохо. Но было немало и ошибок, сделанных по дури, по молодости, а больше всего по незнанию. Самое же главное – не проспал горячих дней, нашел свое место в железной схватке за власть, и на багряном знамени революции есть и его несколько капель крови. 

Из строя он не уходил, пока не иссякли силы. Сейчас, подбитый, он не может держать фронт, и ему оставалось одно-тыловые лазареты. Помнил он, когда шли лавины под Варшаву, пуля срезала бойца. И боец упал на землю, под ноги коня. Товарищи наскоро перевязали раненого, сдали санитарам и неслись дальше – догонять врага. Эскадрон не останавливал свой бег из-за потери бойца. В борьбе за великое дело так было и так должно быть. Правда, были исключения. Видел он и безногих пулеметчиков – на тачанках – это были страшные для врага люди, пулеметы их несли смерть и уничтожение. За железную выдержку и меткий глаз стали они гордостью полков. Но такие были редкостью. 

Как же должен он поступить с собой сейчас, после разгрома, когда нет надежды на возвращение в строй? Ведь добился он у Бажановой признания, что в будущем он должен ждать чего-то еще более ужасного. Что же делать? Угрожающей черной дырой встал перед ним этот неразрешенный вопрос. 

Для чего жить, когда он уже потерял самое дорогое – способность бороться? Чем оправдать свою жизнь сейчас и в безотрадном завтра? Чем заполнить ее? Просто есть, пить и дышать? Остаться беспомощным свидетелем того, как товарищи с боем будут продвигаться вперед? Стать отряду обузой? Что, вывести в расход предавшее его тело? Пуля в сердце – и никаких гвоздей! Умел неплохо жить, умей вовремя и кончить. Кто осудит бойца, не желающего агонизировать? 

Рука его нащупала в кармане плоское тело браунинга, пальцы привычным движением схватили рукоять. Медленно вытащил револьвер. 

– Кто бы мог подумать, что ты доживешь до такого дня? 

Дуло презрительно глянуло ему в глаза. Павел положил револьвер на колени и злобно выругался: 

– Все это бумажный героизм, братишка! Шлепнуть себя каждый дурак сумеет всегда и во всякое время. Это самый трусливый и легкий выход из положения. Трудно жить – шлепайся. А ты попробовал эту жизнь победить? Ты все сделал, чтобы вырваться из железного кольца? А ты забыл, как под Новоград-Волынском семнадцать раз в день в атаку ходили и взяли-таки наперекор всему? Спрячь револьвер и никому никогда об этом не рассказывай! Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой. Сделай ее полезной. 

Поднялся и пошел к дороге. Проезжий горец подвез его на своей арбе до города. И там на одном из перекрестков он купил местную газету. В ней сообщалось о собрании городского партколлектива в клубе Демьяна Бедного. К себе Павел возвратился глубокой ночью. На активе он говорил, сам не зная того, последнюю свою речь на большом собрании. 


Тая не спала. Ее охватила тревога из-за долгого отсутствия Корчагина. Что с ним? Где он? Что-то жесткое и холодное высмотрела она сегодня в его глазах, ранее всегда живых. Он мало рассказывал о себе, но она чувствовала, что он переживает какое-то несчастье. 

Часы на половине матери отстучали два, когда стукнула калитка, и она, накинув жакет, пошла открывать дверь. Леля спала в своей комнате, бормоча что-то сквозь сон. 

– А я уже за тебя беспокоилась, – радуясь, что он пришел, прошептала Тая, когда Корчагин вошел в сени. 

– Ничего со мной не случится до самой смерти, Таюша. Что, Леля спит? А ты знаешь, мне совершенно спать не хочется. Я тебе кое-что рассказать хочу о сегодняшнем дне. Идем к тебе, а то мы разбудим Лелю, – также шепотом ответил он. 

Тая заколебалась. Как же так, она ночью будет с ним разговаривать? А если об этом узнает мама, что она может о ней подумать? Но ему нельзя об этом сказать, ведь он же обидится. И о чем он хочет сказать? Думая об этом, она уже шла к себе. 

– Дело вот в чем, Тая, – начал Павел приглушенным голосом, когда они уселись в темной комнате друг против друга, так близко, что она ощутила его дыхание. – Жизнь так поворачивается, что мне даже чудновато немного. Я все эти дни прожил неважно. Для меня было неясно, как дальше жить на свете. Никогда еще в моей жизни не было гак темно, как в эти дни. Но сегодня я устроил заседание «политбюро» и вынес огромной важности решение. Ты не удивляйся, что я тебя посвящаю. 

Он рассказал ей обо всем пережитом за последние месяцы и многое из продуманного в загородном парке. 

– Таково положение. Приступаю к основному. Заваруха в семье только начинается. Отсюда надо выбираться на свежий воздух, подальше от этого гнезда. Жизнь надо начинать заново. Раз уж я в эту драку влез, будем доводить ее до конца. И у тебя и у меня личная жизнь сейчас безрадостна, Я решил запалить ее пожаром. Ты понимаешь, что это значит? Ты станешь моей подругой, женой? 

Тая слушала его до сих пор с глубоким волнением. При последнем слове вздрогнула от неожиданности, 

– Я не требую от тебя сегодня ответа, Тая. Ты обо всем крепко подумай. Тебе непонятно, как это без разных там ухаживаний говорят такие вещи. Все эти антимонии никому не нужны, я тебе даю руку, девочка, вот она. Если ты на этот раз поверишь, то не обманешься. У меня есть много того, что нужно тебе, и наоборот. Я уже решил: союз наш заключается до тех пор, пока ты не вырастешь в настоящего, нашего человека, а я это сделаю, иначе грош мне цена в большой базарный день. До тех пор мы союза рвать не должны. А вырастешь – свободна от всяких обязательств. Кто знает, может так статься, что я физически стану совсем развалиной, и ты помни, что и в этом случае не свяжу твоей жизни. 

Помолчав несколько секунд, он продолжал тепло, ласково: 

– Сейчас же я предлагаю тебе дружбу и любовь. 

Он не выпускал ее пальцев из своей руки и был так спокоен, словно она уже ответила ему согласием. 

– А ты меня не оставишь? 

– Слова, Тая, не доказательство. Тебе остается одно: поверить, что такие, как я, не предают своих друзей… только бы они не предали меня, – горько закончил он. 

– Я тебе сегодня ничего не скажу, все это так неожиданно, – ответила она. 

Корчагин поднялся: 

– Ложись, Тая, скоро рассвет. 

И ушел в свою комнату. Не раздеваясь, лег и, едва голова коснулась подушки, уснул. 

В комнате Корчагина, на столе у окна, груды принесенных из партийной библиотеки книг, стопа газет; несколько исписанных блокнотов. Хозяйская кровать, два стула, а на двери, ведущей в комнату Таи, огромная карта Китая, утыканная черными и красными флажками. В комитете партии Корчагин договорился, что его будут снабжать литературой из парткабинета, кроме того, обещали прикрепить к нему для книжного шефства заведующего самой крупной в городе портовой библиотекой. Вскоре он начал оттуда целыми пачками получать книги. Леля с удивлением наблюдала за тем, как он с раннего утра, с небольшими перерывами на обед и завтрак, читал и записывал до самого вечера, который они всегда проводили вместе в ее комнате – втроем. Корчагин делился с сестрами прочитанным. 

Далеко за полночь, выходя на двор, старик постоянно видел светлую полоску меж ставен комнаты незваного жильца. Тихо, на цыпочках, подходил старик к окну и в щелочку наблюдал склоненную над столом голову. 

«Люди спят, а этот свет жжет целую ночь напролет. Ходит по дому, словно хозяин. Девчонки огрызаться стали», – недобро раздумывал старик и уходил. 

Впервые за восемь лет у Корчагина было так много свободного времени и ни одной обязанности. И он читал с голодной жадностью вновь посвященного. Он просиживал за работой по восемнадцати часов в сутки. Неизвестно, как бы это сказалось на его здоровье, если бы не несколько оброненных однажды Таей слов: 

– Я перенесла в другое место комод, дверь в твою комнату теперь открывается. Если тебе нужно будет о чем-нибудь со мной поговорить, можешь пройти прямо, не заходя к Леле. 

Павел вспыхнул. Тая радостно улыбнулась – союз был заключен. 

Не видел больше старик в полуночные часы полоски света из углового окна, а мать стала замечать в глазах Таи плохо спрятанную радость. Чуть заметной черточкой пролегли каемки под блестящими от внутреннего огня глазами – сказывались бессонные ночи. Звон гитары и Таины песни чаще стали раздаваться в маленькой квартире. 

Проснувшаяся в ней женщина страдала оттого, что любовь ее была как будто краденой. Она вздрагивала от каждого шороха, все чудились шаги матери. Мучилась над тем, что ответить, если спросят, почему по ночам стала закрывать на крюк дверь своей комнаты. Корчагин видел это и говорил ей ласково, успокаивающе: 

– Чего ты боишься? Ведь если разобраться, мы с тобой здесь хозяева. Спи спокойно. В нашу жизнь чужим вход заказан. 

Она прижималась щекой к его груди и, успокоенная, засыпала, обняв любимого. Он долго прислушивался к ее дыханию и не шевелился, боясь спугнуть спокойный ее сон; глубокая нежность к этой девушке, доверившей ему свою жизнь, охватывала его. 

Первой узнала причину незатухающего огня в глазах Таи сестра, и с этого дня меж сестрами легла тень отчужденности. Узнала и мать. Вернее – догадалась. Насторожилась. Не того ждала она от Корчагина. 

– Таюша ему не пара, – сказала она как-то Леле. – Что из всего этого выйдет? 

Закопошились в ней беспокойные мысли, но поговорить с Корчагиным не решилась. 

Стала появляться у Корчагина молодежь. Тесновато становилось иногда в маленькой комнатке. Словно гул пчелиного роя доносился к старику. Не раз пели дружным хором: 



Нелюдимо наше море, 

День и ночь шумит оно… 

и любимую Павла: 



Слезами залит мир безбрежный… 

Это собирался кружок рабочего партактива, данный Корчагину комитетом партии после его письма с требованием нагрузить пропагандистской работой. Так проходили дни Павла. 

Корчагин опять ухватился за руль обеими руками и жизнь, сделавшую несколько острых зигзагов, повернул к новой цели. Это была мечта о возврате в строй через учебу и литературу. 

Но жизнь нагромождала одну помеху за другой, к появление их он встречал с неспокойной мыслью о том, насколько они затормозят его продвижение к цели. 

Неожиданно привалил из Москвы с женой неудачливый студент Жорж. Поселился у своего тестя, присяжного поверенного, и оттуда приходил выкачивать у матери деньги. 

Приезд Жоржа значительно ухудшил внутрисемейные отношения. Жорж, не задумываясь, перешел на сторону отца и вместе с антисоветски настроенной семьей своей жены повел подкопную работу, пытаясь во что бы то ни стало выжить Корчагина из дома и оторвать от него Таю. 

Через две недели после приезда Жоржа Леля получила работу в одном из ближайших районов. Она уезжала туда с матерью и сыном, а Корчагин с Таей переехали в далекий приморский городок. 


Редко получал Артем от брата письма, но в дни, когда заставал на своем столе в горсовете серый конверт со знакомым угловатым почерком, терял обычное спокойствие, перечитывая его страницы. И сейчас, вскрывая конверт, подумал со скрытой нежностью: 

«Эх, Павлуша, Павлуша! Жить бы нам с тобой поблизости, сгодились бы мне, парнишка, твои советы». 


«Артем, хочу рассказать о пережитом. Кроме тебя, я, кажется, таких, писем никому не пишу. Ты меня знаешь и каждое слово поймешь. Жизнь продолжает меня теснить на фронте борьбы за здоровье. 

Получаю удар за ударом. Едва успеваю подняться на ноги после одного, как новый, немилосерднее первого, обрушивается на меня. Самое страшное в том, что я бессилен сопротивляться. Отказалась подчиняться левая рука. Это было тяжело, но вслед за ней изменили ноги, и я, без того еле двигавшийся (в пределах комнаты), сейчас с трудом добираюсь от кровати к столу. Но ведь это, наверно, еще не все. Что принесет мне завтра – неизвестно. 

Из дома я больше не выхожу и из окна наблюдаю лишь кусочек моря. Может ли быть трагедия еще более жуткой, когда в одном человеке соединены предательское, отказывающееся служить тело и сердце большевика, его воля, неудержимо влекущая к труду, к вам, в действующую армию, наступающую по всему фронту, туда, где развертывается железная лавина штурма? 

Я еще верю, что вернусь в строй, что в штурмующих колоннах появится и мой штык. Мне нельзя не верить, я не имею права. Десять лет партия и комсомол воспитывали меня в искусстве сопротивления, и слова вождя относятся и ко мне: «Нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять». 

Моя жизнь теперь – это учеба. Книги, книги, еще раз книги. Сделано много, Артем. Проработал основные произведения художественной классической литературы. Закончил и сдал работы по первому курсу заочного коммунистического университета. Вечерами – кружок с партийной молодежью. Связь с практической работой организации идет через этих товарищей. Затем Таюша, ее рост и продвижение, ну, и любовь, ласки нежные подружки моей. Живем мы с ней дружно. Экономика у нас простая и несложная – тридцать два рубля моей пенсии и Таин заработок. В партию Тая идет моей дорогой: служила домработницей, сейчас посудницей в столовой (в этом городке нет промышленности). 

На днях Тая с торжеством показала мне первую делегатскую карточку женотдела. Для нее это не простой кусочек картона. Я слежу за рождением в ней нового человека и помогаю, сколько могу, этим родам. Придет время, и большой завод, рабочий коллектив завершит ее формирование. Пока мы здесь, она идет по единственно возможному пути. 

Дважды приезжала мать Таи. Мать, незаметно для себя, тянет Таю назад, в жизнь, созданную из мелочей, погруженную в узколичное, в свое собственное, обособленное. Я старался убедить Альбину в том, что чернота ее дней не должна ложиться тенью на дорогу дочери. Но все это оказалось бесполезным. Чувствую, что мать когда-нибудь станет на пути дочери к жизни новой и что борьбы с ней не избежать. 

Жму руку. Твой Павел». 

Санаторий № 5 в Старой Мацесте. Трехэтажное каменное здание на вырубленной в скале площадке. Кругом лес, зигзагом бежит вниз подъездная дорога. Окна комнат открыты, ветерок доносит снизу запах серных источников. Корчагин один в своей комнате. Завтра приедут новые товарищи, и у него будет сосед. За окном шаги и чей-то знакомый голос. Говорят несколько человек. Но где он слыхал эту густую октаву? Напряженно заработала память и вытащила из укромного уголка запрятанное туда, но ее забытое имя: «Леденев Иннокентий Павлович. Это он, и не кто иной». И, уверенный в этом, Павел позвал. Через минуту Леденев уже сидел у него и радостно тряс ему руку: 

– А, жив, курилка? Ну, чем же ты меня порадуешь? Да ты, что же, всерьез хворать вздумал? Не одобряю. Ты вот с меня бери пример. Меня тоже врачи пророчили в отставку, а я назло им продолжаю держаться. – И Леденев добродушно засмеялся. 

Корчагин видел за этим смешком скрытое сочувствие и нотки огорчения. 

Два часа провели они в оживленной беседе. Леденев рассказывал московские новости. От него Корчагин впервые узнал о принимаемых партией важнейших решениях – о коллективизации сельского хозяйства, перестройке деревни, – и он жадно впитывал каждое слово. 

– А я уж было думал, что ты шевелишь где-нибудь у себя на Украине. А тут такая досада. Ну ничего, у меня были дела похуже, я было совсем в лежанку перешел, а теперь, видишь, бодрюсь. Никак нельзя, понимаешь ли, сейчас с прохладцей жить. Не выходит это! Я иногда подумываю, есть такой грех: надо бы отдохнуть, что ли, немножко, перевести дух. Ведь годы не те, уж и десять-двенадцать часов работы иногда тяжеловато вытянуть. Ну, только это подумаешь, и даже дела просматривать начнешь, чтобы разгрузиться немного, и каждый раз одно и то же выходит. Начнешь «разгружаться» – и так засядешь за эту разгрузочку, что домой раньше двенадцати не возвращаешься. Чем сильнее ход машины, тем быстрее ход колесиков, а у нас – что ни день, то ход стремительнее, и получается, что нам, старикам, жить приходится, как к молодости. 

Леденев провел рукой по высокому лбу и сказал по-отечески тепло: 

– Ну, расскажи теперь о своих делах. 

Слушал Леденев повесть Корчагина о прожитом, и Павел ловил на себе его одобрительный, живой взгляд. 


Под тенью размашистых деревьев, в уголке террасы – группа санаториев. За небольшим столом читал «Правду», тесно сдвинув густые брови, Хрисанф Чернокозов. Его черная косоворотка, старенькая кепчонка, загорелое, худое, давно не бритое лицо с глубоко сидящими голубыми глазами – все выдает в нем коренного шахтера. Двенадцать лет назад, призванный к руководству краем, этот человек положил свой молоток, а казалось, что он только что вышел из шахты. Это сказывалось в манере держаться, говорить, сказывалось в самом его лексиконе. 

Чернокозов – член бюро крайкома партии и член правительства. Мучительный недуг сжигал его силы – гангрена ноги. Чернокозов ненавидел больную ногу, заставившую его уже почти полгода провести в постели. 

Напротив него, задумчиво дымя папиросой, сидела Жигирева. Александре Алексеевне Жигиревой тридцать семь лет, девятнадцать лет она в партии. «Шурочка-металлистка», как звали ее в питерском подполье, почти девочкой познакомилась с сибирской ссылкой. 

Третий у стола – Паньков. Наклонив свою красивую, с античным профилем, голову, он читал немецкий журнал, изредка поправляя на носу огромные роговые очки. Нелепо видеть, как этот тридцатилетний атлет с трудом поднимает отказавшуюся подчиняться ногу. Михаил Васильевич Паньков, редактор, писатель, работник Наркомпроса, знает Европу, владеет несколькими иностранными языками. В его голове хранилось немало знаний, и даже сдержанный Чернокозов относился к нему с уважением. 

– Это и есть твой товарищ но комнате? – тихо спросила Жигирева Чернокозова и кивнула головой на коляску, в которой сидел Корчагин. 

Чернокозов оторвался от газеты, лицо его как-то сразу просветлело. 

– Да, это Корчагин. Надо, чтобы вы, Шура, с ним познакомились. Ему болезнь понавтыкала палок в колеса, а то бы этот парнишка сгодился нам на тугих местах. Он из комсы первого поколения. Одним словом, если мы парня поддержим, – а я это решил, – то он еще будет работать. 

Паньков прислушался к его рассказу. 

– Чем он болен? – так же тихо спросила Шура Жигирева. 

– Остатки двадцатого. В позвонке неполадки. Я тут с врачом говорил, так, понимаешь, опасаются, что контузия приведет к полной неподвижности. Вот поди ж ты! 

– Я сейчас привезу его сюда, – сказала Шура. Так началось их знакомство. И не знал Павел, что двое из них – Жигирева и Черкокозов – станут для него людьми дорогими и что в годы тяжелой болезни, ожидавшей его, они будут первой его опорой. 


Жизнь шла по-прежнему. Тая работала. Корчагин учился. Не успел он приступить к кружковой работе, как неслышно подобралось новое несчастье. Паралич разбил ноги. Теперь ему повиновалась только правая рука. До крови искусал он губы, когда после напрасных усилий понял, что двигаться он уже неспособен. Тая мужественно скрывала свое отчаяние и горечь бессилия помочь ему. А он говорил, виновато улыбаясь: 

– Нам, Таюша, надо развестись с тобой. Ведь уговора не было так засыпаться. Это, девочка, я сегодня обдумаю как следует. 

Она не давала ему говорить. Трудно было сдержать рыдания. Плакала навзрыд, прижимая к груди голову Павла. 

Артем узнал о новом несчастье брата, написал матери, и Мария Яковлевна, бросив все, приехала к ним. 

Стали жить втроем. Старушка с Таей жили дружно. 

Корчагин продолжал учебу. 

Одним вечером, в ненастную зиму, принесла Тая весть о первой своей победе – билет члена горсовета. С этих пор Корчагин стал ее редко видеть. Из кухни санатория, где она была посудницей, Тая уходила в женотдел, в Совет и приходила поздно вечером, усталая, но полная впечатлений. Близился день приема ее в кандидаты партии. Она готовилась к нему с большим волнением. Но тут грянула новая беда. Болезнь делала свое дело. Огнем нестерпимой боли запылал правый глаз Корчагина, от него загорелся и левый. И впервые в жизни Павел понял, что такое слепота, – темной кисеей затянулось все кругом него. 

Поперек дороги бесшумно выдвинулось страшное в своей непреодолимости препятствие и преградило путь. Не было границ отчаянию матери и Таи, а он с колодным спокойствием решил: «Надо выждать. Если действительно нет больше возможности продвижения вперед, если все, что проделано для возврата к работе, слепота зачеркнула и вернуться в строй уже невозможно, – нужно кончать». 

Корчагин написал друзьям. От друзей приходили письма, зовущие к твердости и продолжению борьбы. 

В эти тяжелые для него дни Тая, возбужденная и радостная, сообщила: 

– Павлуша, я кандидат партии. 

И Павел, слушая ее рассказ, как принимала ячейка в свои ряды нового товарища, вспоминал свои первые партийные шаги. 

– Итак, товарищ Корчагина, мы с тобой составляем комфракцию, – сказал он, сжимая ей руку. 

На другой день он написал письмо секретарю райкома с просьбой зайти к нему. Вечером у дома остановился забрызганный грязью автомобиль, и Вольмер, пожилой латыш, заросший бородой от подбородка до ушей, тряс Корчагину руку: 

– Ну, как живем? Ты что же так безобразно ведешь себя? Вставай-ка, мы тебя сейчас же на землю пошлем. – И он засмеялся. 

Секретарь райкома провел у Корчагина два часа, забыв даже, что у него вечернее совещание. Латыш ходил по комнате, слушая взволнованную речь Павла, и наконец сказал: 

– Брось ты о кружке говорить. Тебе отдохнуть надо, а потом о глазах выяснить. Может, еще не все пропало. Не съездить ли в Москву тебе, а? Ты подумай… 

Корчагин перебил его: 

– Мне нужны люди, товарищ Вольтер, живые люди! Я в одиночку не проживу. Сейчас больше чем когда-нибудь нужны. Давай сюда молодежь, позеленее которая. Они у тебя на селах влево гнут, в коммуну, – им в колхозе тесно. Ведь комса, если за нею не углядишь, частенько норовит выскользнуть вперед цепи. Я сам такой был, знаю. 

Вольмер остановился: 

– Ты об этом откуда узнал? Ведь только сегодня из района привезли эту новость. 

Корчагин улыбнулся: 

– Может, помнишь мою жинку? Вчера в партию приняли. Она рассказала. 

– А, Корчагина, посудница? Так это твоя жинка? Ха, а я и не знал! – И, подумав немного, Вольмер хлопнул себя рукой по лбу. – Вот кого мы тебе пришлем – Берсенева Льва. Лучшего товарища не надо. Вы по натурам даже подходящие. Получится что-то вроде двух трансформаторов высокой частоты. Я, понимаешь ли, монтером был когда-то, отсюда у меня словечки эти, сравнения такие. Да Лев тебе и радио сварганит, он профессор по части радио. Я, понимаешь, у него частенько до двух часов ночи просиживаю с наушниками. Жена даже в подозрение ударилась: где ты, мол, старый черт, по ночам шататься стал? 

Корчагин, улыбаясь, спросил его: 

– Кто такой Берсенев? 

Вольмер, устав бегать, сел на стул и рассказал: 

– Берсенев у нас нотариус, но он такой нотариус, как я балерина. Еще недавно Лев был большой работник. В революционном движении с двенадцатого года, в партии с Октября. В гражданскую войну ковырял в армейском масштабе, ревтрибуналил во Второй Конной; по Кавказу утюжил белую вошь. Побывал и в Царицыне и на Южном, на Дальнем Востоке заворачивал Верховным военным судом республики. Хлебнул горячего до слез. Свалил туберкулез парня. Он с Дальнего Востока – сюда. Тут, на Кавказе, был председателем губсуда, зампредкрайсуда. Легкие расхлестались вконец. Теперь загнали под угрозой крышки сюда. Вот откуда у нас такой необычайный нотариус. Должность эта тихая, ну и дышит. Тут ему потихоньку ячейку дали, потом ввели в райком, политшколу подсунули, затем КК, он бессменный член всех ответственных комиссий в запутанных и каверзных делах. Кроме всего этого, он охотник, потом страстный радиолюбитель, и хоть у него одного легкого нет, но трудно поверить, что он больной. Брызжет от него энергией. Он и умрет-то, наверное, где-нибудь на бегу из райкома в суд. 

Павел перебил его резким вопросом: 

– Почему же вы его так навьючили? Он у вас здесь больше работает, чем раньше. 

Вольмер скосил на Корчагина прищуренные глаза 

– Вот дай тебе кружок и еще что-нибудь, и Лев при случае скажет: «Что вы его вьючите?» А сам говорит: «Лучше год прожить на горячей работе, чем пять прозябать на больничном положении». Беречь людей, видно, сможем тогда, когда социализм построим. 

– Это верно. Я тоже голосую за год жизни против пяти лет прозябания, но и здесь мы иногда преступно щедры на трату сил. И в этом, я теперь понял, не столько героичности, сколько стихийности и безответственности. Я только теперь стал понимать, что не имел никакого права так жестоко относиться к своему здоровью. Оказалось, что героики в этом нет. Может быть, я еще продержался бы несколько лет, если бы не это спартанство. Одним словом, детская болезнь левизны – вот одна из основных опасностей для моего положения. 

«Вот говорит же, а поставь его на ноги – забудет все на свете», – подумал Вольмер, но смолчал. 

Вечером второго дня к Павлу пришел Лев. Расстались они в полночь. Уходил Лов от нового приятеля с таким чувством, будто встретил брата, потерянного много лет назад. 

Утром по крыше лазили люди, укрепляли радиомачту, а Лев монтажничал в квартире, рассказывал интереснейшие эпизоды своего прошлого. Павел его не видал, но по рассказам Таи знал, что Лев блондин со светлыми глазами, стройный, порывистый в движениях, то есть именно такой, каким его и представлял себе Павел с первых же минут знакомства. 

В сумерки зажглись в комнате три «микро». Лев торжественно подал Павлу наушники. В эфире царил хаос звуков. Птичками чирикали портовые «морзянки», где-то (видно, близко на море) полосовал пароходный «искровик». В этом ворохе шумов и звуков катушка вариометра нашла и примчала спокойный и уверенный голос: 

– Слушайте, слушайте, говорит Москва… 

Маленький аппарат ловил на свою антенну шестьдесят станций мира. Жизнь, от которой Павел был отброшен, врывалась сквозь стальную мембрану, и он ощутил ее могучее дыхание. 



Видя, как загорелись его глаза, усталый Берсенев улыбнулся. 

Спят в большом доме. Беспокойно что-то шепчет во сне Тая. Поздно приходит она домой, усталая и озябшая. Мало видит ее Павел. Чем глубже уходит она в работу, тем реже у нее свободные вечера, и Павлу вспоминаются слова Берсенева: 

«Если у большевика жена – товарищ по партии, они редко видят друг друга. Тут два плюса: не надоедят друг другу, и ссориться некогда!» 

Что же он может возразить? Этого надо было ожидать. Были дни, когда Тая отдавала ему все свои вечера. Тогда было больше теплоты, больше нежности. Но тогда она была только подругой, женой, теперь же она воспитанница и товарищ по партии. 

Он понимал, что чем больше будет расти Тая, тем меньше часов будет отдано ему, и принял это как должное. 

Павел получил кружок. 

В доме снова стало шумно по вечерам. Часы, проводимые с молодежью, были для Павла зарядкой бодрости. 

В остальное время мать с трудом отбирала у него наушники, чтобы покормить его. 

Радио давало ему то, что отняла слепота, – возможность учиться, и в этом не знающем преград стремлении забывал мучительные боли продолжавшего гореть тела, забывал пожар в глазах я всю суровую, неласковую к нему жизнь. 

Когда луч антенны принес из Магнитостроя весть о подвигах юной братвы, сменившей под кимовским знаменем поколение Корчагиных, Павел был глубоко счастлив. 

Представлялась метель – свирепая, как стая волчиц, уральские лютые морозы. Воет ветер, а в ночи занесенный пургой отряд из второго поколения комсомольцев в пожаре дуговых фонарей стеклит крыши гигантских корпусов, спасая от снега и холода первые цехи мирового комбината. Крохотной казалась лесная стройка, на которой боролось с вьюгой первое поколение киевской комсы. Выросла страна, выросли и люди. 

А на Днепре вода прорвала стальные препоны и хлынула, затопляя машины и людей. И снова комса бросилась навстречу стихии и после яростной двухдневной схватки без сна и отдыха загнала прорвавшуюся стихию обратно за стальные препоны. В этой грандиозной борьбе впереди шло новое поколение комсы. Среди имен героев Павел с радостью услыхал родное имя Игната Панкратова. 

Глава девятая 

Несколько дней в Москве они жили в кладовой архива одного из учреждений, начальник которого помогал поместить Корчагина в специальную клинику. 

Только теперь Павел понял, что быть стойким, когда владеешь сильным телом и юностью, было довольно легко и просто, но устоять теперь, когда жизнь сжимает железным обручем, – дело чести. 


Прошло полтора года с вечера, проведенного Корчагиным в кладовой архива. Восемнадцать месяцев непередаваемых страданий. 

В клинике профессор Авербах прямо сказал Павлу, что возвратить зрение невозможно. В туманном будущем, когда прекратится воспаление, хирургия попытается оперировать зрачки. Для подавления воспаления предложили принять меры хирургического порядка. 

Спросили его согласия, и Павел разрешил делать с собой все, что врачи найдут нужным. 

В часы, проведенные на операционных столах, когда ланцеты кромсали шею, удаляя паращитовидную железу, трижды задевала его своим черным крылом смерть. Но жизнь в Корчагине держалась цепко. Тая находила своего друга после страшных часов ожидания мертвенно-бледным, но живым и, как всегда спокойно-ласковым. 

– Не тревожься, девочка, меня не так легко угробить, и я еще буду жить и бузотерить хотя бы назло арифметическим расчетам ученых эскулапов. Они во всем правы насчет моего здоровья, но глубоко ошибаются, написав документ о моей стопроцентной нетрудоспособности. Тут мы еще посмотрим. 

Павел твердо выбрал путь, которым решил вернуться в ряды строителей повой жизни. 


Кончилась зима, весна открыла оконные рамы, и обескровленный Корчагин, уцелев от последней операции, понял, что больше оставаться в лазарете он не может. Прожить столько месяцев в окружении человеческих страданий, среди стонов и причитаний обреченных людей было несравненно труднее, чем переносить свои личные страдания. 

На предложение сделать новую операцию он ответил холодно и резко: 

– Точка. С меня хватит. Я для науки отдал часть крови, а то, что осталось, мне нужно для другого. 

В тот же день Павел написал в ЦК письмо с просьбой помочь ему остаться жить в Москве, где работает его подруга, ибо дальнейшие его скитания бесполезны. Впервые он обратился к партии за помощью. В ответ на его письмо Моссовет дал ему комнату. И Павел покинул лазарет с единственным желанием больше в него не возвращаться. 

Скромная комната в тихом переулке Кропоткинской улицы показалась верхом роскоши. И часто Павел, просыпаясь ночью, не верил, что лазарет остался там, где-то позади. 

Тая перешла в члены партии. Настойчивая в работе, она, несмотря на всю трагедию своей личной жизни, не отстала от ударниц, и коллектив отметил эту неразговорчивую работницу своим доверием: она была выбрана членом фабкома. Гордость за подругу, превращающуюся в большевика, смягчала тяжелое положение Павла. 

Его навестила Бажанова, приехавшая в командировку. Говорили долго. Павел с жаром рассказывал о пути, которым он в недалеком будущем вернется в ряды бойцов. 

Бажанова приметила серебристую полоску на висках Корчагина и тихо сказала: 

– Вижу, пережито немало. Но вы не утеряли все-таки незатухающего энтузиазма. Чего же больше? Это хорошо, что вы решили начать работу, к которой готовились пять лет. Но как же вы будете работать? 

Павел успокаивающе улыбнулся: 

– Завтра мне принесут вырезанный из картона транспарант. Без него я не смогу писать. Строка наползает на строку. Я долго искал выхода и нашел – вырезанные из картона полоски не дадут моему карандашу выходить из рамок прямой строки. Писать, не видя написанного, трудно, но не невозможно. Я убедился в этом. Очень долго ничего не получалось, но теперь я начал писать медленнее, тщательнее вывожу каждую букву, и получается довольно хорошо. 

Павел начал работать. 

Он задумал написать повесть, посвященную героической дивизии Котовского. Название пришло само собой: «Рожденные бурей». 

С этого дня вся его жизнь переключилась на создание книги. Медленно, строчка за строчкой, рождались страницы. Он забывал обо всем, находясь во власти образов и впервые переживая муки творчества, когда яркие, незабываемые картины, так отчетливо ощущаемые, не удавалось переложить на бумагу и строки выходили бледные, лишенные огня и страсти. 

Все, что писал, он должен был помнить слово в слово. Потеря нити тормозила работу. Мать со страхом смотрела на занятие сына. 

В процессе работы ему приходилось по памяти читать целые страницы, иногда даже главы, и матери порой казалось, что сын сошел с ума. Пока он писал, она не решалась подойти к нему и, лишь подбирая соскользнувшие на пол листы, говорила робко: 

– Ты бы чем-нибудь другим занялся, Павлуша. А те где же это видно, писать без конца… 

Он смеялся от души, над ее тревогой и уверял старушку, что он еще не совсем «сошел с катушек». 


Три главы задуманной книги были закопчены. Павел послал их в Одессу старым котовцам для оценки и скоро получил от них письмо с положительными отзывами, по рукопись на обратном пути была потеряна почтой. Шестимесячный труд погиб. Это было для него большим потрясенном. Горько пожалел он, что послал единственный экземпляр, не оставив себе копии. Он рассказал Леденеву о своей потере. 

– Зачем ты так неосторожно поступил? Успокойся, теперь уж нечего браниться. Начинай сначала. 

– Но, Иннокентий Павлович! Украден шестимесячный труд. Это каждый день восемь часов напряжения! Вот где паразиты, будь они трижды прокляты! 

Леденев старался его успокоить. 

Пришлось все начинать сначала. Леденев добывал бумагу. Помогал печатать написанное. Через полтора месяца возродилась первая глава. 

В одной с ним квартире жила семья Алексеевых. Старший сын, Александр, работал секретарем одного из городских райкомов комсомола. У него была восемнадцатилетняя сестра Галя, кончившая фабзавуч. Галя была жизнерадостной девушкой. Павел поручил матери поговорить с ней, не согласится ли она ему помочь в качестве секретаря. Галя с большой охотой согласилась. Она пришла, улыбающаяся и приветливая, и, узнав, что Павел пишет повесть, сказала: 

– Я с удовольствием буду вам помогать, товарищ Корчагин. Это ведь не то, что писать для отца скучные циркуляры о поддержании в квартирах чистоты. 

С этого дня дела литературные двинулись вперед с удвоенной скоростью. За месяц было так много сделано, что Павел даже удивился. Галя своим живейшим участием и сочувствием помогала его работе. Тихо шуршал ее карандаш по бумаге – и то, что ей особенно нравилось, она перечитывала по нескольку раз, искренне радуясь успеху. В доме она была почти единственным человеком, который верил в работу Павла, остальным казалось, что ничего не получится и он только старается чем-нибудь заполнить свое вынужденное бездействие. 

Вернулся в Москву уезжавший в командировку Леденев и, прочитав первые главы, сказал: 

– Продолжай, друг, победа за нами. У тебя еще будут большие радости, товарищ Павел. Я верю твердо, что твоя мечта возвратиться в строй скоро исполнится. Не теряй надежды, сынишка. 

Старик уходил удовлетворенный: он встречал Павла полным энергии. 

Приходила Галя, шуршал по бумаге ее карандаш, я вырастали ряды слов о незабываемом прошлом. В те минуты, когда Павел задумывался, подпадал под власть воспоминаний, Галя наблюдала, как вздрагивают его ресницы, как меняются его глаза, отражая смену мыслей, и как-то не верилось, что он не видит: ведь в чистых, без пятнышка, зрачках была жизнь. 

По окончании работы она читала написанное за день и видела, как он хмурится, чутко вслушиваясь, 

– Чего вы хмуритесь, товарищ Корчагин? Ведь написано же хорошо! 

– Нет, Галя, плохо. 

После неудачных страниц начинал писать сам. Скованный узкой полосой транспаранта, иногда не выдерживал – бросал. И тогда в безграничной ярости на жизнь, отнявшую у него глаза, ломал карандаш, а на прикушенных губах выступали капельки крови. 

К концу работы чаще обычного стали вырываться из тисков недремлющей воли запрещенные чувства. Запрещены были грусть и вереница простых человеческих чувств, горячих и нежных, имеющих право на жизнь почти для каждого, но не для него. Если бы он поддался хотя бы одному из них, дело кончилось бы трагедией. 

Поздно вечером приходила с фабрики Тая и, перебросившись с Марией Яковлевной вполголоса несколькими словами, ложилась спать. 


Дописана последняя глава. Несколько дней Галя читала Корчагину повесть. 

Завтра рукопись будет отослала в Ленинград, в культпроп обкома. Если там дадут книге «путевку в жизнь», ее передадут в издательство – и тогда… 

Тревожно стучало сердце. Тогда… начало новой жизни, добытой годами напряженного и упорного труда. 

Судьба книги решала судьбу Павла. Если рукопись будет разгромлена, это будут его последние сумерки. Если же неудача будет частичной, такой, которую можно устранить дальнейшей работой над собой, он немедленно начнет новое наступление. 

Мать отнесла тяжелый сверток на почту. Наступили дни напряженного ожидания. Никогда еще в своей жизни Корчагин не ждал писем с таким мучительным нетерпением, как в эти дни. Павел жил от утренней почты до вечерней. Ленинград молчал. 

Молчание издательства становилось угрожающим. С каждым днем предчувствие поражения усиливалось, и Корчагин сознался себе, что безоговорочный отвод книги будет его гибелью. Тогда больше нельзя жить. Нечем. 

В такие минуты вспоминался загородный парк у моря, и еще и еще раз вставал вопрос: 

«Все ли сделал ты, чтобы вырваться из железного кольца, чтобы вернуться в строй, сделать свою жизнь полезной?» 

И отвечал: 

«Да, кажется, все!» 

Много дней спустя, когда ожидание становилось уже невыносимым, мать, волнуясь ни меньше сына, крикнула, входя в комнату: 

– Почта из Ленинграда!!! 

Это была телеграмма из обкома. Несколько отрывистых слов на бланке: «Повесть горячо одобрена. Приступают к изданию. Приветствуем победой». 

Сердце учащенно билось. Вот она, заветная мечта, ставшая действительностью! Разорвано железное кольцо, и он опять – уже с новым оружием – возвращался в строй и к жизни. 


1930–1934 гг.  
Свернуть