26 марта 2019  21:46 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту

Что есть Истина? № 21


История


 

С. Рацевич

 

Глазами журналиста и актера


(Продолжение, начало в № 3)



Победа. 

Победы, одерживаемые Красной Армией на фронтах, вселяли в сердца патриотически-настроенных заключенных надежду на скорое окончание войны. Каждый из нас твердо верил в то, что после победы будет очень большая амнистия и надеялся под неё попасть. Об амнистии говорили все, вплоть до нашего лагерного начальства, на разводе, на производственных и бригадных собраниях. Даже в лесу охрана убеждала плохо работающих подтянуться, давать лучшую выработку с тем, чтобы попасть под амнистию, ибо она должна была коснуться только хорошо работающих. 
В то время в лагерях бытовали крылатые фразы: « Когда кончится война – лагерям будет хана!», или «Когда кончится война – всех распустят по домам!» 
Никто не вникал в бессмысленность этих лагерных «параш». Почему вдруг должны отпустить домой, да еще злейшего врага советской власти – политических заключенных? Просто каждому хотелось верить в лучшее, жить надеждой на освобождение... 
Солнечным весенним утром 9 мая 1945 года лагерь жил обычной рабочей жизнью. Большинство заключенных было в лесу на заготовке леса. В лагере оставались рабочие мастерских, лагерные «придурки», в том числе и наша театральная бригада, готовившаяся к месячной гастрольной поездке. 
Неожиданно, словно электрический разряд, по лагерю разнеслась весть: «Война закончилась! Фашистская Германия побеждена! Победа!!!» 
Выскочившие из бараков и кричащие от радости заключенные, побежали почему-то по направлению к КВЧ, видимо ожидая там получить дополнительную информацию и разъяснения. Были объятия, поцелуи, слезы радости. В понимании заключенных весть о победном окончании войны ассоциировалась с давно ожидаемой амнистией. На следующий и другие дни жадно прочитывались все центральные газеты, в надежде увидеть указ об амнистии. К сожалению, его не было. Радостное возбуждение, необычный ажиотаж сменились всеобщим унынием и безнадежным пессимизмом. Интерес к газетам пропал. Молчало об амнистии и лагерное начальство. 
Прошла весна, лето, наступила слякотная кайская осень. Заладил нудный, промозглый дождь. Как всегда рано утром на вахте толпились работяги в ожидании, когда их, как стадо баранов, погонят в осточертевший до одури лес. Не даром из уст отказчиков часто слышалась фраза: «Не мы его сажали, не нам его рубить!»... 
Наконец-то в центральных газетах появился напечатанный мелким шрифтом долгожданный указ об амнистии в связи с Победой над фашистской Германией. 
Половину срока сокращали ворам всех мастей, расхитителям государственного, совхозного и частного имущества, всякого рода спекулянтам и мошенникам. 
А вот осужденные очно или заочно по 58-й статье, имевшие кличку «враги народа», познали величайшую горечь обиды. Они, вместе с отъявленными бандитами и убийцами, осужденными по 59-й статье, под амнистию не подпадали. 
Горький парадокс судьбы – знак равенства между отбросами общества, обагрившими кровью свои преступные руки и теми, кто ненароком обронил неосторожную фразу с критикой советской власти, кто имел мужество во всеуслышание говорить о неполадках в общественном и политическом строе страны, или совершенно справедливо указывал на неподготовленность наших войск к войне с фашистской Германией. В советской юриспруденции это квалифицировалось, как антисоветская пропаганда, которая наказывалась сроками от десяти и более лет исправительно-трудовых лагерей, часто с последующей высылкой в отдаленные районы страны и лишением всех гражданских прав. 

Амнистия. 

По возвращении из длительной гастрольной поездки по периферийным лагпунктам, на вахте меня перехватил нарядчик, сказав, чтобы я сразу шел в спецотдел по поводу амнистии 
- А какое отношение я имею к амнистии? – удивленно спросил я, - нет ли здесь какой-нибудь ошибки? 
- Никакой ошибки нет. Вот, смотри, в записке сказано, - и с этими словами он передал мне записку. 
Я посмотрел. Там действительно была моя фамилия, мои данные. Но удивило одно. Там было написано, что осужден я не по 58-й статье, а как СОЭ. 
- Вот ошибка, - показал я нарядчику, - нет и никогда не было у меня такой статьи. 
- Ничего не знаю. Это не моя выдумка, так записали в отделе и мне передали... Идите, там разберетесь... Мне приказано сообщить вам, как только бригада возвратится... 
Забросив вещи в барак и никому не сказав, куда иду, направился в спецотдел. Ждать пришлось довольно долго. В очереди у дверей толпилось несколько человек. 
При моем появлении, начальник отдела, проверив для формальности мои данные, ошеломил меня потрясающей новостью: 
- Поздравляю, Рацевич, на вас распространяется Указ Президиума Верховного Совета СССР об амнистии в связи с победой над фашистской Германией. Ваш срок сокращается на 2 года, 7 месяцев и 26 дней. 
В первый момент я не знал, что ответить, потому что отторгал от себя беспочвенную надежду на освобождение. Я знал, как убийственно чувство разочарования, когда все выясниться и окажется, что в механизме амнистии произошел сбой и все мои года останутся при мне. Поэтому я, убивая в себе надежду, твердо произнес: 
- Здесь ошибка! Я осужден по 58-й статье, которая под амнистию не подпадает! 
- Да, вы правы. Но Особое Совещание, которым вы были осуждены, переквалифицировало ваше обвинение, заменив 58-ю статью на статью СОЭ (социально опасный элемент) 
- Первый раз слышу! 
- Вот и прекрасно, теперь услышите! Распишитесь, что с документом об амнистии ознакомлены, - начальник подсунул какую-то бумагу, которую я, не глядя, подписал, - можете быть свободны. 
Это «можете быть свободны» наполнилось для меня таким глубоким смыслом, что даже закачало. Закачало от предчувствия действительной свободы, которую так легко потерять и так тяжело получить. Но в интервале между этими двумя событиями проходят года запредельного напряжения всех чувств, человеческих срывов, когда теряется сам образ человеческий, обнажая звериные чувства, направленные только на одну цель: выжить, любыми путями выжить. Тот, кто поддается таким инстинктам, тот практически умирает, подписывает себе смертный приговор. Но для меня, кажется, все это заканчивалось, я увидал свет в конце туннеля! 
Товарищи по театру поздравляли меня, жали руки. Кто-то с карандашом в руке уже подсчитал, что в начале 1948 года мне предстоит покинуть лагерь. На лицах некоторых я прочел не то чтобы зависть, а горькую обиду, почему этого счастья лишили их... 

Беспрецедентный случай – бегство музыканта. 

Летом 1946 года наша бригада усиленно готовилась к далекой поездке за пределы Вятлага, в подшефный совхоз Фаленки, что на станции Фаленки по большому сибирскому железнодорожному пути. 
Выезд намечался ближе к осени, когда закончатся все основные уборочные сельскохозяйственные работы, но он сорвался по вине начальника опер-чекистского отдела подполковника Вольского, категорически возражавшего по поводу включения в список всех ведущих актеров театра. Вольский, например, не соглашался выпускать за пределы Вятлага нашу ведущую солистку Ламан, а это означало, что мы не сможем осуществить показ четырех оперетт. 
Представители совхоза Фаленки стимулировали деятельность своих рабочих обещанием показать лучшим из них спектакли театра, слава о котором разнеслась далеко за пределы Вятлага. 
Лишь через год, осенью 1947 года, правлению совхоза удалось добиться разрешения на выезд всех артистов, занятых в постановках гастрольной поездки. 
К тому времени произошли положительные изменения в жизни заключенных, независимо от того, осуждены ли они по политическим или бытовым статьям. Во-первых, были введены зачеты. За один рабочий день заключенному засчитывался, в зависимости от характера работы 1,5, 2, или 3 дня срока. Зачеты начислялись за хорошую работу и примерное поведение в быту. Тем, кто не имел нарушений лагерного режима, так же начислялись зачеты. 
Не обходили зачетами и нас, деятелей театра. Я подсчитал, что благодаря зачетам, мое освобождение произойдет в конце 1947 года, то есть где-то после поездки с гастролями в совхоз Фаленки. 
Итак, мы выехали. Ничто не напоминало, что за пределы Вятлага выехал театр заключенных. Сопровождавшие нас конвоиры были одеты в гражданскую форму, вместо винтовок носили наганы или пистолеты. Преобразились и мы. Нас предупредили, что нельзя брать с собой лагерных бушлатов и телогРеэк, одеваться, по возможности в костюмы и пальто из театрального гардероба. 
Ехали в отдельном пассажирском вагоне, прицепленном у поезду Верхнекамская – Яр, со всеми удобствами плацкартного вагона. Декорации, бутафория, костюмы, погруженные в товарный вагон, следовали в нашем составе. 
Конвоиры попались хорошие, не надоедливые, нас не беспокоили, большую часть времени проводили в купе проводника. 
До станции Фаленки добирались почти двенадцать часов. К моменту прибытия поезда нас ожидало несколько грузовиков, на которые мы погрузили декорации и разместились сами. В совхоз Фаленки приехали поздно вечером. 
Немало ожидало нас и разочарований. Разместили в грязном бараке с нарами, кишевшими клопами. Подозрительной чистоты матрасы и ватные подушки не имели постельных принадлежностей. Пахло затхлостью, сыростью. Повидимому помещение давно не проветривалось. 
Кормили из рук вон плохо, ничуть не лучше, чем в обычную пору на наших лагподразделениям. Поневоле вспомнился заводской поселок Кирс, с его опрятным домом и чистыми кроватями, вкусными обедами и ужинами в заводской столовой. 
И совсем приуныли, когда пришли в клуб, где нам предстояло играть «Сильву», «Марицу», «Свадьбу в Малиновке», «Баядеру». Переделанный из барака, клуб был совершенно не приспособлен для осуществления крупных театральных постановок, тем более оперетт, с большим количеством действующих лиц. 
Проблемой стало: куда, за отсутствием оркестровой ямы, разместить оркестр. Пробовали усадить их за кулисы, ничего не получилось, дирижер не видел сцены, а без его рук не могли петь солисты и во время вступать хор. Если посадить оркестр в зал, перед сценой – зрителям не видна будет сцена, а оркестр будет заглушать голоса артистов. 
Из-за малых размеров сцены, декорации так и остались не распакованными. Играли в сукнах с небольшими заставками, кое какими сценическими деталями, ограниченно пользовались мебелью. По этой же причине вымарывали массовые сцены, некоторые танцы. Художники по существу остались без дела. 
Низкий, узкий зал вмещал не более 200 человек, но и он не всегда был полным. Зрители, жители совхоза Фаленки, сидели в зале, словно по обязанности, не проявляли интереса к спектаклю, скучали, никак не реагировали на веселую музыку. Их не увлекали пение и танцы, редко смеялись, даже в тех местах, где обычно раздавался раскатистый смех всего зала и приходилось приостанавливать ход спектакля. Аплодисментов мы почти не слышали. 
Играть в таких условиях было очень тяжело. Не получая отдачи от зрителей, каждый про себя думал: кому здесь нужен театр? Вспомнилось мудрое изречение: «Не мечите бисер перед свиньями!» Коллектив пришел к выводу, что наш приезд нужен был только небольшой группе руководителей совхоза. 
В последний день гастролей ставили «Баядеру», из-за которой все участники пережили немало неприятных часов. Утром на репетиции выяснилось, что забыли положить в ящик с костюмами либретто оперетты. Все, без исключения, заволновались и пришли к выводу, что играть оперетту не сможем, её следует заменить другой, которую мы уже ставили. С мнением коллектива я ознакомил Баранова, который ничего и слышать не хотел о замене, потребовал прекратить дискуссии и приступить к репетиции. 
- Но как репетировать, если нет либретто? – спросил я у Баранова, - спектакль не игрался больше трех недель, многие забыли свой текст, нас ждет верный провал!... 
- Ничего не знаю и ничего не хочу слушать, - ответил Баранов, - десять раз играли «Баядеру», пора выучить ее на память. Немедленно начинайте репетировать! 
Более трех часов продолжалась сумбурная репетиция, то и дело останавливались, перевирали текст. Нервничали музыканты, вынужденные по нескольку раз играть арии и дуэты. Баранов стоял за режиссерским пультом, отлично видел и понимал, что спектаклю грозит срыв, но, тем не менее, ни под каким видом не соглашался на замену «Баядеры» другой опереттой. 
За обедом, когда собрались все вместе, я организовал производственное совещание и высказал свои соображения по поводу предстоящего спектакля: 
- Баранов ни при каких обстоятельствах не соглашается отменить «Баядеру», - обратился я к коллективу, - и нам, как говориться «кровь из носу», но придется играть. Прошу всех, независимо от того, какую играет роль, поет ли, танцует ли или играет в оркестре, с исключительным вниманием и абсолютной серьезностью отнестись к спектаклю. Быть как никогда собранным, чтобы выйти из столь затруднительного положения... 
С горем пополам отыграли злополучный спектакль. Слава Богу, видимо в зале не нашлось ни одного знатока и ценителя искусства, который смог бы обличить нас в халтурной игре и вместо аплодисментов наградить тухлыми яйцами... 
Баранов съязвил по поводу тех, кто настаивал на замене оперетты: 
- Ну-с, кто оказался прав?!.. Сыграли все-таки без либретто! Нечего было паниковать!... 
Мы ничего не ответили на столь неумное замечание. А я подумал, каких нечеловеческих усилий и какого нервного напряжения стоил коллективу этот спектакль. Кому нужна была подобная жертва и во имя чего? 
С утра идет мелкий, моросящий, осенний дождь. Гастроли закончены. Хлюпаем по совхозной грязи, складывая вещи на грузовики. С Фаленками прощаемся без сожаления. Наконец-то отмучились в негостеприимном совхозе, где никто не пришел с нами проститься и поблагодарить. 
Погода понемногу улучшается. Дождь перестал. Моментами в разрывы облаков проглядывает негреющее осеннее солнце. На железнодорожную станцию приезжаем без приключений за два часа до прибытия нашего поезда. В маленьком станционном помещении не протолкаться. В ожидании поезда люди сидят, лежат на скамейках, на полу, среди тюков, ящиков, бочек. Чемоданов не видно, одеты бедно, у некоторых на ногах лапти. Из-за дыма махорки и самосада лиц не разглядеть. Из углов доносится детский плач. 
Устраиваемся в конце платформы, где складываем и свой реквизит. Ежеминутно в обе стороны проносятся товарные поезда. Редко какой останавливается на несколько минут долить воды, или сменить локомотив. 
Ко мне подходит старший конвоир и просит собрать на поверку людей. Я стараюсь ему доказать, что сейчас нет необходимости проверять людей, лучше всего это сделать минут за пятнадцать до прибытия поезда. Все на виду, на перроне. Так и договорились. 
За пятнадцать минут до прихода поезда построились в два ряда возле багажного склада. Я стоял один на правом фланге, за мной двадцать две пары. Всего сорок пять человек заключенных и десять человек вольнонаемных и мобилизованных немцев. При подсчете одного заключенного не оказалось. Подсчитали повторно – опять одного не хватает. Стали проверять по именам. Не оказалось кларнетиста Степана Туза из Харькова. 
Охрана предупредила, чтобы из строя не выходить и снарядила трех человек, в том числе и меня на поиски музыканта. Обыскали все закоулки вокзала, прошли по запасным путям, забирались в пустые товарные вагоны – нигде никаких следов беглеца. 
Полетели телеграммы в Вятлаг, на ближайшие станции, в Яр и Киров с сообщением о бегстве заключенного. Подошел пассажирский поезд. Теплилась еще надежда, что вот-вот Туз появится и сядет в вагон. Но он не появился. Так и уехали без него. Теперь мы уже не сомневались, что Туз сбежал в одном из товарных поездов, останавливавшихся на станции. 
Подавленное настроение не покидало нас всю дорогу. Стрелки не отходили ни на шаг, спали поочередно, два раза поднимали ночью для проверок. 
Каждый из нас понимал, что побег Туза явление незаурядное, из ряда вон выходящее и может иметь непредсказуемые последствия для всех работников театра. Не было еще случая, чтобы из центральной культбригады убегали заключенные, считавшие, что только здесь они находятся в благоприятных условиях несравнимых с теми условиями, кто трудится на тяжелых общих работах. 
Мне было известно, что за побег заключенного в равной степени несут ответственность, как охрана, так и бригадир. Официально я бригадиром не числился, у нас такой должности не было, но обязанности выполнял бригадирские и конечно мог ожидать для себя всяческих неприятностей. Через три месяца заканчивался срок моего заключения и где-то в конце декабря предстояло покинуть лагерь. Как знать, чем обернется дело о побеге, не отразиться ли оно на моем освобождении. Эти думы не давали мне покоя всю дорогу, пока ехали до Вятлага. Я не находил себе места, сон не брал, не было покоя. 
Близкие друзья Туза, кларнетист кореец Цай-Обон и латыш Дмитрий Карев, рассказывали в вагоне, что Туз никогда даже не намекал, что собирается бежать. Его поступок не только для нас, но и для них явился полной неожиданностью. 
За Тузом замечались некоторые странности. Он мог целыми днями ни с кем не разговаривать. Когда к нему с чем-то обращались, он как будто вопроса не слышал, отворачивался, не удосужив дать ответ. Подолгу сидя на постели, держал в руках фотографии жены и сына, со слезами на глазах целовал их. Словоохотливым никогда не был. Засыпал позже всех и опять таки с фотографией в руках. Усердно, часами занимался на кларнете, уходил в клуб, чтобы другим не мешать. Отличался дисциплинированностью, никогда не опаздывал на репетиции. Свою партию в оркестре вел безошибочно. Никто не знал, за что Туз отбывал свое заключение. Было известно, что имел он 58-ю статью, срок имел десять лет и отсидел половину. 
По прибытию на станцию «Лесная», сразу же почувствовали «особую заботу» опер-чекистского отдела. К двум нашим конвоирам прибавилось еще три. На вахте Пятого лагпункта произошла длительная задержка. Проверяли по списку. Потребовали вернуть пропуска. С особой тщательностью провели обыск. Перетрясли все, вплоть до носовых платков. Что искали, мы так и не смогли понять. 
На Пятом лагпункте уже знали о побеге. Злорадствующих было больше, чем сочувствующих. Особенно в среде бытовиков, которые во всеуслышание высказывали радость по поводу того, что «у контриков отобрали пропуска». 
Весь день мы не покидали барак, высыпались за бессонную ночь в дороге, благо Баранов смилостивился над нами и предоставил выходной день. 
Рано утром следующего дня дневальный Архип усиленно тряс меня за плечо, силясь разбудить. 
- Вставай, Степан Владимирович. Приходил вахтенный надзиратель, велел собираться тебе в Соцгородок!.. 
Сон как рукой сняло. «Вот оно продолжение. Каково будет окончание?» - подумал я, быстро поднялся, оделся, помылся и тихо, чтобы никого не разбудить, вышел из барака. 
В голову лезли всякие думы. Уже представлял себе, как начнут допрашивать, выяснять, почему сбежал Туз, кто ему помогал, что я знаю по этому поводу. Заведут следствие, будут грозить новым сроком... 
На вахте более часа сидел, дожидаясь сопровождения. В Соцгородок шел теперь не с пропуском, а с конвоиром, у которого в руках была винтовка с блестевшим на солнце штыком. Пришли в опер-чекистский отдел, занимающий целиком одноэтажный дом. В коридоре встретился с нашим первым директором А. Башениным, чекистом до директорства и после. Он приветливо со мной поздоровался, нисколько не удивившись моему приходу. Видимо знал о причине вызова. Дошли с охранником до последней двери. На стук послышался голос: «Войдите!» 
Я оказался в кабинете чекиста подполковника Вольского. Охранник вышел, мы остались вдвоем. Сидевший за большим письменным столом, Вольский указал мне на стул. 
Его упитанная грузная фигура выпирала из офицерского мундира. Сквозь жидкие черные волосы, мне казалось, что они подкрашены, зачесанные на внутренний пробор, проглядывал голый череп. Вглядываясь в его ярко выраженные еврейские черты лица, мне почему-то вспомнился рассказ одного вольнонаемного жителя Соцгородка, как в самом начале войны Вольский, имевший фамилию Гитлер, не пожелал носить эту фамилию и ему ее сразу же заменили на Вольского. 
Мы хорошо знали друг друга по театру. Вольский не пропускал ни одного опереточного, драматического спектакля, посещал все концерты. Вместе с Кухтиковым после каждого спектакля заходил к нам за кулисы, молча слушал, когда его шеф расточал дифирамбы в наш адрес. Если Кухтиков был любителем оперетт и иногда пропускал драматические спектакли, то Вольский был большим любителем драматического искусства и не пропускал ни одной постановки. Мне запомнилось, что сколько раз не шла в Соцгородке пьеса Островского «Без вины виноватые», каждый раз Вольский присутствовал и рьяно аплодировал. 
Рассказывали, что в служебной обстановке Вольский резок и груб, позволяет повышать голос на своих подчиненных, не стесняется в выражениях. 
Я приготовился услышать брань, серьезно думал, что он меня разнесет в пух и прах и, почему-то казалось, что посадит в карцер. Ничего подобного не случилось. Вольский спокойно, не повышая голоса, выдержанно попросил подробно рассказать при каких обстоятельствах исчез Туз, что я о нем знаю, как о работнике театра, какие у него были отношения с коллективом, с кем дружил. Просил ничего не пропускать и говорить только правду, чтобы помочь разобрался в причинах побега, обнаружить его местопребывание и вернуть в лагерь. 
Я рассказал все, что знал о Тузе и о нашей последней поездке. Единственное, что я не рассказал, это то, что сам попросил охрану отложить проверку людей. Мой поступок мог вызвать у Вольского лишние подозрения и приписать мне пособничество в совершении побега. 
Весь мой рассказ Вольский слушал внимательно, не перебивая, а когда я закончил, неожиданно спросил: 
- Когда истекает срок вашего заключения? 
- В декабре этого года. 
- Через три месяца? 
- Видимо, да. 
- Вам известно, Рацевич, что по суду отвечаете за побег Туза? Мы обязаны вас судить... 
- Знаю... 
Воцарилось продолжительное молчание. Вольский взял со стола газету «Правда» и углубился в чтение. Я приготовился к самому худшему: в театр видимо не вернут, арестуют, начнется следствие, получу новый срок и прощай свобода еще лет на десять... 
Психологическая атака, выразившаяся в продолжительном молчании, затянулась на довольно длительный период, пока Вольский не прочел всю газету. 
Наконец, отложив газету, Вольский встал из-за стола, нажал кнопку звонка. Вошел охранник. 
- Отведите его в зону Пятого лагпункта. А вы, Рацевич, постарайтесь дополнительно выяснить обстоятельства бегства Туза. И учтите, от вашего старания зависит ваше освобождение. Что узнаете, сразу же сообщите уполномоченному Пятого лагпункта. Можете идти! 
Говорят, лицо – зеркало души. Вероятно на моем лице, когда я вернулся в зону и зашел в барак, можно было прочесть столько горести, что никто из присутствующих из деликатности не задал ни одного вопроса. Всем и без того было ясно, что встреча была неприятной и ее последствия еще скажутся. 
Прошла неделя, вторая. История с Тузом потеряла остроту. Два раза в день – утром на репетицию и вечером на спектакль выходили все вместе под конвоем в Соцгородок. Не раз по дороге вспоминали, как приятно было идти в одиночку, имея пропуск в кармане. 
Театр готовил к постановке оперетту Дунаевского «Вольный ветер». В ней я уже не участвовал, так как готовился покинуть Вятлаг. Зато Баранов загрузил на прощание «под завязку» - подготовить дублеров на все мои роли в опереттах и драмах. Этими дублерами оказались Владимир Бравайский, Василий Дальский и Владимир Динской, которые с неохотой взялись за эту неинтересную, да еще и ко всему дополнительную, работу. Но делать было нечего, необходимо было сохранить в репертуаре театра такие ходовые, пользующиеся любовью зрителей постановки, как «Сильва», «Марица», «Свадьба в Малиновке», «Баядера», «Жрица огня», «Мадамузель Нитуш» и драматические спектакли. 

Вольный гражданин. 

В ноябре 1947 года наш театр отправился в месячную гастрольную поездку по лагпунктам, которую я считал своим последним выездом и прощался со многими друзьями из других лагподразделений. О своих сомнениях, относительно освобождения, не говорил никому. Слова Вольского: «Мы обязаны вас сулить!», не давали покоя ни днем, ни ночью. Неужели угроза Вольского осуществится? Я знал, что они любят ломать людей таким образом. Человек весь уже там, на свободе, а ему преподносят решение – так-то и так, вот вам еще довесочек... Страшно подумать! Мысли о суде колом стояли в голове, мешали творческой работе. Я играл механически, представляя себе, как буду стоять перед лагерным судом и бессмысленно защищаться, потому что все мои доказательства полетят ко всем чертям и коль скоро это необходимо, меня осудят и дадут срок. 
Поистине «У страха глаза велики», когда я нос к носу встретился с оперуполномоченным Пятого лагпункта, которого знал в лицо, но никогда, к счастью, не имел с ним никаких дел. Увидав меня, он остановился и без предисловий заговорил про театр, стал расспрашивать, что у нас нового готовится, куда сейчас бригада собирается ехать, с какой программой. 
Мне почему-то показалось, что разговор затеян не спроста и закончится приглашением посетить по делу Туза «хитрый домик». И не описать моих чувств, когда опер стал со мной прощаться, о Тузе не обмолвившись ни словом, а пожелав всему составу театра творческих успехов. 
Возвращение из поездки принесло мне самую большую радость за время шести с половиной лет заключения. Мне официально было заявлено, что выход на свободу состоится 25 декабря 1947 года (Рождество по новому стилю). В этот день я становлюсь вольным гражданином и могу покинуть лагерь, при оформлении документов задали вопрос: 
- Куда собираетесь ехать? 
- В Нарву! – ответил не задумываясь. 
По окончании войны, нам, заключенным, за работу стали платить. Ставки за работу в театре были низкие. Ламан, как примадонна, получала 70 руб. в месяц. Вязовский, Поль Марель, Касапов и я имели по 60 руб. Остальные члены труппы имели оклады от 50 до 30 руб. С января 1947 года попросил в бухгалтерии удерживать из моей зарплаты ежемесячно по 5 рублей. Рассчитывал, что к освобождению получу рублей 50, а получилось иначе. В двадцатых числах декабря 1947 года была проведена денежная реформа, причем у кого на счету в Сберкассе имелось не более 3000 рублей, получал эту же сумму в новых купюрах. Все остальные, имевшие сбережения свыше 3000 рублей или имевшие в наличии любую сумму, могли обменять их на новые банкноты из расчета один новый рубль на десять старых. 
Лишенные права класть деньги в сберкассу, заключенные свои трудовые рубли хранили на лицевых счетах своего лагерного подразделения. Казалось бы логика подсказывала и ни у кого не вызывать сомнения, что лицевые счета для освобождающихся заключенных должны были бы заменяться сберегательными книжками. 
Но и здесь скромные права заключенных оказались ущемленными. Став на путь черствого формализма, не вникнув в существо вопроса, Вятлаг не предпринял никаких шагов перед министерством финансов о законной защите прав заключенных, представляю, какие огромные суммы, исчисляемые миллионами рублей, потеряли на девальвации советского рубля многие десятки тысяч работяг в исправительно-трудовых лагерях. Мои грошовые сбережения в размере пятидесяти рублей превратились в ... пять рублей. 
Хотя пропуска у меня не было, но я, улучшив подходящий момент, вышел из клуба и сбегал в управление Вятлага к знакомому юристу проконсультироваться по этому вопросу. Ответ был малоутешительный, я ничего не мог требовать от администрации Вятлага. 
Рассказал о финансовом положении Баранову и тот моментально нашел выход: 
- А зачем вам Степан Владимирович уезжать из Вятлага? В театре вы неплохо себя зарекомендовали, вас все отлично знают. Уверен, что руководство Вятлага не станет возражать против того, чтобы оставить вас при театре в качестве художественного руководителя, тем более что эта должность сейчас вакантна. Жильем вас мы обеспечим. Назначим вам солидный оклад, в пределах 1100-1200 рублей старыми деньгами. Если не возражаете, я сейчас же схожу в политотдел. Хорошо? 
- Большое спасибо за лестное предложение, - вежливо ответил я, - но вынужден от него отказаться. Не хочу и не могу оставаться в пределах лагеря. Слишком много горького и тяжелого здесь пришлось пережить. Моим душевным ранам здесь не зажить. Все время тянет вернуться на пепелище старой, родной Нарвы, хотя знаю – жизнь там будет не сладкой, ибо все придется начинать сначала. 
При содействии Баранова, руководство Вятлага выделило мне из специального фонда денежное пособие в размере 200 рублей новыми деньгами. 
Последние дни перед отъездом прошли и хлопотах по оформлению документов и в беготне с обходным листком. По знакомству сменил старое белье на новое, купил две простыни, наволочку, взамен старых получил валенки первого срока. 
Казалось все благоприятствовало моему скорому отъезду, как вдруг... 
Заболел почтальон, доставлявший паспорта из районного центра Лойно (25 километров от Вятлага) заключенным, у которых заканчивались срока. Узнал, что болезнь серьезная, минимум на неделю, а возможно и больше. Начальник КВЧ посоветовал обратиться к начальнику Вятлага за разрешением самому съездить за паспортом. Разрешение было получено сразу же, ибо начальник Вятлага всегда благоволили театру и всегда оказывал содействие его артистам. 
На прощание коллектив театра преподнес мне адрес со следующим текстом: 
«Глубокоуважаемый и дорогой Степан Владимирович! Коллектив работников музыкально-драматического театра станция Лесная, в котором вы провели четыре года, приносит Вам глубокую благодарность за ту многогранную работу, как в области сценического творчества, так и по административно-хозяйственной части и главное, за труды по созданию книги – «История нашего театра». В памяти коллектива надолго запомнятся созданные Вами образы: Нечипора, в музыкальной комедии «Свадьба в Малиновке»; Шмаги, в пьесе «Без вины виноватые»; князя Беглерхейма в оперетте «Сильва»; Клобукова в пьесе «За тех, кто в море»; боцмана в музыкальной комедии «Раскинулось море широко» и многих, многих других. Коллектив театра желает Вам новых успехов в дальнейшей Вашей творческой работе и полного благополучия в жизни...» 
За текстом следовали подписи с теплыми пожеланиями. Директор и художественный руководитель театра И.Г. Баранов написал: «Безукоризненному сотруднику и товарищу искренне желаю здравья и успехов в новой жизни». Балетмейстер театра Ф.И. Брауземан начертал такие строки: «Веселому Пенижеку, чудному Пимпринетти, прекрасному боцману мои наилучшие пожелания здоровья, счастья и долгих лет творческой работы». Моя партнерша по пьесе «Без вины виноватые» Л. Иванова, игравшая роль Кручининой, написала: «Чем реже нас балует счастье – тем слаще кажется нам жизнь». Я Вам желаю большой, интересной, красивой жизни.». А вот строки старейшего в нашем коллективе, в ту пору ему уже было за семьдесят, украинского актера Владимира Ивановича Бравайского: «Пусть счастье и покой на жизненном пути с тобой всегда цветут!». Скрипач А. Баранов оставил свое пожелание в обрамлении скрипичного ключа: «В далекий путь Степан Владимирович! Может, вспомните в Эстонии!». Были и шутливые строки, такие, как: «Шах – мат!» - Кузнецов» - так напомнил о себе наш парикмахер и гример Кузнецов, большой любитель шахмат. Артистка Бузова вставила в адрес строчку из пьесы Катаева «День отдыха»: «Миусов! Вы самец!». 
Большую память о себе в этом адресе оставил мой большой друг и товарищ Федор Филиппович Лавров, работавший в театре главным художником. Он оформил обложку адреса, украсив ее нарисованным в перспективе зданием театра за синей драпировкой с моими инициалами и надписью «Муздрамтеатр Лесное». Внизу, окаймленные ветками лавра, лира, труба и дата 1944-1947г.г., то есть время моего пребывания в театре. 
Поля второй и третьей страниц художник заполнил зарисовками сыгранных мною ролей: евнуха из оперы «Запорожец за Дунаем», Пимпринетти из «Баядеры», маркиза Форлипополи их «Хозяйки гостиницы», Нечипора из «Свадьбы в Малиновки», Пенижека из «Марицы», Шмаги из «Без вины виноватые», помрежа из «Мадамузель Нитуш», Миусова из «День отдыха», Геквара из «Жрица огня». 
Оборотную сторону адреса венчали две карикатуры-зарисовки. На одной из них перед закрытым занавесом с надписью «Конец» за большим столом, уткнувшись в четвертый том «Истории», сижу я. Рядом лежат три законченных тома. Под рисунком надпись: «Еще одно последнее сказание и летопись окончена моя!». Другая карикатура изображает меня, шагающего к поезду в ватных штанах, валенках с двумя чемоданами и рыбиной под мышкой. Лавров не забыл кратенько написать в адрес: «Не по этому рисунку вспоминай меня!». 
Накануне отъезда мне выдали паек на дорогу. Пять буханок хлеба, соленую тюльку, сахарный песок. Продукты с трудом запихали в деревянный ящик. В другом ящике находились вещи. 
Утром 25 декабря на вахте собрались на проводы все сотрудники театра. Прощались сердечно, не обошлось без объятий, поцелуев и слез. Как правило, всех освобождающихся, прежде чем выпустить за пределы лагеря, тщательно обыскивают, - проверяют содержание карманов, чемоданов, вещевых мешков, чтобы убедиться, нет ли писем, дневников, рукописей и т.д. Но мне повезло, обошлось без обыска. А случись он, не миновать бы мне неприятностей. – На дне чемодана, под хлебными буханками я спрятал несколько номеров вяталговской газеты «Лес-стране!» с рецензиями о наших спектаклях. Газета строго запрещалась к распространению вне лагеря. 

Не без мытарств на свободе. 

И вот я, наконец, за вахтой. Выхожу свободным гражданином, без сопровождающего стрелка, иду один куда и как захочу, имею право оглядываться, смотреть по сторонам, не чувствую за спиной «недремлющее око». Останавливаюсь, когда захочу. На полпути до вокзала присел на завалинку. Решил на прощание поглядеть на Пятый лагпункт, отложить в памяти его силуэт, запомнить место, с которым были связаны не самые плохие времена заключения. 
По дороге встретил несколько знакомых вольнонаемных. Все они, зная о моем освобождении, поздравляли, интересовались, куда еду, высказывали сожаление, что покидаю театр. 
На душе необычайная легкость. Ни на секунду не задумываюсь, что ждет меня впереди. Главное – прочь из мира печали и слез. Быть свободным, - это состояние может понять только тот, кто был репрессирован, сидел в тюрьме или в лагере, познал горечь заключения. Теперь мне не требуется при обращении к любому служащему, независимо от того, какую должность он занимает, директор он или сторож, называть его – гражданин начальник. Теперь я не з/к – заключенный, а в/н – вольнонаемный, или, как остроумно расшифровывают эти две буквы заключенные – временно не заключенный. 
Погода портится. Встречный холодный ветер слепит глаза крупными хлопьями снега. Дорогу замело. Но она мне хорошо знакома. Сколько раз я вышагивал этой дорогой в Соцгородок, направляясь в театр и оставляя слева железнодорожную станцию Лесная. Теперь я мог смело свернуть в сторону железнодорожной станции и в последний раз посмотреть в сторону Соцгородка, прощаясь с ним навсегда. 
В этот момент я почувствовал скорбь расставания с театром, товарищами по сцене, даже с публикой. Четыре года пребывания в театре не прошли бесследно. Частичка моего тела, моей души оставались здесь и заставляли замедлять шаг. Даже в положении заключенного, я ощущал на сцене радость творческих исканий и, когда роль удавалась, режиссируемый спектакль получал звучание, на душе становилось спокойно и светло, забывалась горькая неволя. Тюремные стены не преграда для искусства. 
У перрона готов к отправлению пассажирский поезд на станцию Верхне-Камская, последнюю станцию Вятлага. За ней другой мир, именуемый свободным, с новыми заботами, новыми трудностями, с борьбой за существование, требующими твердости воли и силы духа. 
Мне необходимо попасть в Лойно, где располагается паспортный стол, чтобы получить свой паспорт, который не принес заболевший почтальон. Чтобы туда добраться надо пройти через поселок Рудничный, в котором мы не раз выступали с концертами и спектаклями. Вспомнил врача в немецком госпитале, рискнувшую преподнести в благодарность за концерт нам пачку табака и, вероятно, имевшую за это большие неприятности. Быстро отыскал квартиру моего знакомого по Пятому лагпункту Никандрова, сравнительно недавно освободившегося из заключения. Он женился и уехал на работу в поселке Рудничный. Встретил он меня как родного, предложил переночевать, но я категорически отказался, согласившись выпить только стакан чая. Хотелось побыстрее попасть в Лойно. Оставил у Никандрова вещи, взял с собой немного еды и отправился пешком в далекий путь. 
Шел более двадцати километров полями, перелесками. Дорогу преграждали огромные сугробы снега, так, что иногда и не видно было, куда идти. К счастью, я был не один. Нашлись попутчики до Лойно, знавшие кратчайший путь. Пять часов утомительной ходьбы по сугробам и мы на месте. На поселок, утопавший в снегу и не имевший уличных фонарей, опустились зимние сумерки. В окнах мелькали тусклые огоньки керосиновых ламп. 
С трудом отыскал отделение милиции, в котором размещался и паспортный стол. Рабочий день уже давно закончился. В коридоре, возле горячей круглой печки, в одиночестве дремал пожилой милиционер. 
- За паспортом придешь завтра утром, - сказал он, - а сейчас сходи в чайную, она тут по соседству, там перекусишь, согреешься чайком... 
В маленькой, с низким потолком и пропахшей щами и еще чем-то непонятным, столовой, пожилая женщина производила уборку. На столах лежали опрокинутые табуретки. Она удивилась моему позднему визиту, сказала, что столовая закрыта и неохотно согласилась дать уже остывшего кипятку, предупредив, чтобы я не засиживался и поскорее уходил. Посетовала на детей, которые дома без присмотра. 
На мой вопрос, где я могу переночевать, она прямо, без обиняков ответила: 
- Дом колхозника закрыт на ремонт, в частные дому вас не пустят... 
- Разрешите остаться здесь до утра, - робко обратился я к ней, - я заплачу, сколько запросите. У меня в Лойно никого знакомых нет. 
- Иди, иди. Ишь, что надумал. Много вас тут таких ходит ночлежников. Уходи и не разговаривай, - с этими словами она буквально вытолкала меня за дверь. 
И вот я в кромешной тьме незнакомого поселка, не знаю куда идти, у кого просить приют до утра. Стучусь в один дом, другой, третий – бесполезно. Никто не открывает. Слышатся только раздраженные голоса, посылающие подальше. 
Убедившись в бесполезности дальнейших поисков ночлега, решил снова отправиться в милицию. Долго искал здание, пока какая-то сердобольная женщина не показала. 
- Разрешите у вас в дежурке посидеть до рассвета, на улице холодно, я замерзну... 
- Не могу, не имею права! 
- Скажите, куда мне деваться ночью? 
- Ничего не знаю, помочь ничем не могу. 
- Тогда пустите в КПЗ (камера предварительного заключения). 
- Нельзя! 
- Почему? 
- Там могут находиться только задержанные. 
- Тогда задержите меня, - невольно сорвалось у меня с губ, - мне не привыкать сидеть за решеткой, войдите в мое безвыходное положение, будьте человеком... 
Не знаю, чем бы завершился наш диалог, вероятно милиционер, в конце концов, выставил бы меня за дверь, как вдруг в коридоре послышались чьи-то шаги и на пороге показалась высокая фигура в белом полушубке и белой папахе, с портфелем в руках. Войдя и не раздеваясь, фигура сразу же обратилась ко мне, по какому делу пришел, почему пререкаюсь с милиционером. 
Я со всеми подробностями рассказал о себе, о том, что в Лойно пришел за паспортом и мне по необходимости нужно остаться в поселке до утра, здесь я никого не знаю, ни в один дом ночевать не пускают и я прошу милиционера разрешить мне посидеть здесь до утра. 
Незнакомец в белом полушубке, оказавшийся местным оперуполномоченным, толково объяснил мне, почему местные жители не пускают ночевать освободившихся заключенных, неоднократно отмечались случаи воровства теми, кто слезно умолял пустить переночевать. Воров сразу же находили, срочно, здесь же, судили и отправляли обратно в Вятлаг отбывать новый срок. 
Действия дежурного милиционера, оперуполномоченный признал справедливыми. 
- Милиция не постоялый двор и не ночлежка, - сказал он, - но я постараюсь вам чем-нибудь помочь. Посидите здесь некоторое время, пока я вернусь. С ночлегом сообразим... 
Его возвращения пришлось ждать долго. В наступившей вечерней тишине, согретой горячо истопленной печью, слышалось равномерное посапывание дремавшего милиционера. Меня тоже потянуло ко сну. Двадцати километровое пешее хождение по сугробам и снежной целине изрядно меня притомило. Мечталось куда-нибудь лечь, вытянуть ноги и ни о чем не думать. Сидя на табурете, я крепко уснул и проснулся лишь тогда, когда почувствовал, что кто-то крепко меня тормошит. 
Надо мной склонился оперуполномоченный: 
- Пойдемте ко мне, устрою вас на ночлег. Особенных удобств не ждите, живем по-деревенски. Ляжете на пол, зато гарантирую, будет тепло и спокойно. 
Мы вышли. Ночь опустилась над спящим поселком. В заснеженных избах потухли огни. Мороз, градусов под 25, обжигал нос и щеки. Я неотступно следовал за белым полушубком, боясь потерять его на белом снегу из виду. Проваливаясь в глубокий снег, шли долго, куда-то сворачивали, в одном месте прошли через чей-то двор, снова вышли на дорогу и у маленького домика, почти до крыши занесенного снегом, остановилась. 
- Вот мы и у цели. Сейчас будем отдыхать... 
Оперуполномоченный долго возился с ключами, пока открыл дверь. 
Вошли в большие холодные сени. При свете зажженной спички я разглядел стоявшие вдоль стен солидные дедовские сундуки. Были тут бочки и ящики, мешки и кадушки, а также дрова, аккуратно сложенные в поленницу. За следующей дверью была небольшая, теплая кухня с русской печью. 
Мы зажгли керосиновую лампу. Оперуполномоченный сбросил со стены на пол овчинную шубу и сказал: 
- Не обессудьте, чем богаты, тем и рады. Вот ваша постель. Ничего лучшего предложить не могу. Накроетесь собственным пальто. Отдыхайте до утра. Спокойной ночи! 
С этими словами он ушел в следующую комнату и плотно закрыл за собой дверь. За дверью послышался негромкий плач грудного ребенка. Вскоре он смолк. Я быстро разделся, погасил свет лампы и бросился в объятия меховой постели. Уснул сразу же. Часов у меня не было, поэтому не могу сказать, в какое время проснулся. За окном была темнота, но чувствовал, что выспался. Тихонько встал, запалил лампу, помылся и покинул дом гостеприимного хозяина. 
У первого встречного спросил, который час. Оказалось начало восьмого. Какая-то пожилая женщина вызвалась проводить до столовой, благо шла в ту же сторону. Почти час стоял, ждал, когда столовая откроется. Намерзся изрядно, так как холод пробирал насквозь мое зимнее пальто, лагерного покроя, переделанного из солдатской шинели. 
Наконец дверь столовой открылась и я первым посетителем вошел в теплое помещение. Заказал тарелку щей и горячего чая. Хлеб, тюлька и сахар были при мне, поэтому завтрак-обед стал довольно обильным. 
К десяти часам пришел в паспортный отдел. Велико было мое разочарование, когда узнал, что сегодня выдача паспортов отменяется ввиду отъезда паспортистки, которая вернется не раньше завтрашнего дня. Значит, придется оставаться в Лойно еще на один день и неизвестно где ночевать. 
Обычно находчивый, быстро ориентирующийся в самых сложных ситуациях, я не на шутку растерялся, не зная, что предпринять. Бесполезно просил работников милиции оказать содействие, войти в мое положение, как приезжего, очутившегося в чужом, незнакомом городе без крова и денег. В ответ звучало формальное: «Паспортистки нет, без неё выдать вам паспорт не имеем права!» 
Оставалась надежда на содействие начальника милиции. Попросил секретаршу пропустить меня к нему по срочному, неотложному делу без очереди. И здесь меня выручил театр. Начальник милиции сразу же меня узнал по вятлаговскому театру, так как частенько бывал нашим гостем на спектаклях и концертах. Он, словно не услышав о моей просьбе, заговорил про театр, о спектаклях, которые ему особенно понравились, вспомнил Лео, Ламан, Касапова. Пришлось терпеливо его слушать, поддакивать, ждать, когда кончится поток его красноречия, и можно будет перейти на тему о паспорте. 
Вдоволь наговорившись о театральных делах, начальник милиции позвонил кому-то. Вошла миловидная девушка из паспортного отдела. Сердце готово было разорваться от счастья, когда я услышал из его уст бальзам на свое сердце: « Сразу же выпишите гражданину Рацевичу паспорт, чтобы он сегодня же смог выехать из Лойно!» 
Девушка вышла. Начальник предложил посидеть у него в кабинете. Не более получаса слушал он мои байки из театральной жизни, пока оформлялся паспорт. Ставя свою подпись в мой новенький паспорт, начальник милиции пожелал мне успехов и новых ролей в новых спектаклях. Сердечно поблагодарив начальника милиции, я, в одиннадцать часов тронулся в обратный путь и к вечеру был в поселке Рудничный, где у гостеприимного Никандрова меня ждал ужин и мягкая постель. 

Через Яр на Киров (Вятку). 

Навсегда покидал Кайский район Кировской области днем 27 декабря пассажирским поездом через узловую станцию Яр на областной город Киров (бывшая Вятка). Пассажиров в плацкартном вагоне немного. Трубы чуть теплые, холодно. 
Мимо меня в тамбур покурить прошел мужчина в добротном зимнем пальто, показавшийся удивительно знакомым. Но кто это был, сразу признать не смог. На обратном пути мужчина завернул в мое купе, улыбнулся и сказал: 
- Неужели, Рацевич? Не узнаете? А я вас сразу признал. Мы товарищи по несчастью... 
В первый момент я подумал, что это кто-нибудь из бывших заключенных, с которым встречался в одном из лагпунктов, как и я, с окончанием срока, покидающий лагерь. 
Продолжая хитро улыбаться, попутчик продолжал: 
- А ну, вспомните, Фаленки, Туза... 
И я словно прозрел. Ведь это был старший конвоир, сопровождавший нас на гастролях, когда сбежал Туз. 
- Не знаю, как вам, а мне пришлось пережить немало неприятностей из-за бегства Туза. Началось с того, что сразу же по приезде в Вятлаг пришлось предстать перед грозным Вольским. Крепко от него досталось. Разнес меня в пух и прах за ротозейство. Потребовал, чтобы я немедленно, в тот же день, направился в город Харьков, откуда Туз родом, и доставил его живым или мертвым. Указали его приметы, снабдили фотографиями, выписали командировочные и вперед. По приезде в Харьков, быстро отыскал квартиру, в которой жила его семья. Познакомился с женой и ребенком. Можете себе представить: опоздал на один день. Накануне он был у жены, ночевал дома. Соседи видели, как утром он ушел. Жену несколько дней допрашивали, пытаясь узнать, куда ушел. Ничего не добились, отпустили... 
- А как реагировал Вольский? 
- Когда я вернулся ни с чем? Вольский был в командировке, в Москве. Меня не беспокоили, словно про этот случай забыли. Если бы отыскали Туза, обязательно привезли бы на Пятый лагпункт и судили показательным судом…. 
В Кирове я пересел на дальневосточный экспресс и днем 29 декабря был в Ленинграде, в котором не был 34 года. Отыскал ранее меня освободившегося электрика нашего театра Альфреда Доббельта. Гостил у него два дня. Побывал в Кировском театре на «Травиате», посетил Эрмитаж, Русский музей и в канун Нового года уехал в Нарву. 
Прижавшись к замороженным стеклам, пытался разглядеть когда-то знакомые станционные строения Гатчины, Волосова, Молосковиц, Ямбурга. На их месте были выжженные пустыри, наскоро сооруженные будки и сараи с прежними, старыми наименованиями. 
Спустились ранние зимние сумерки. Сквозь равномерное перестукивание колес на рельсовых стыках послышался родной и знакомый каждому нарвитянину рокот и гул Нарвских водопадов. Через железнодорожный мост, соединяющий левый и правый берега Наровы двигались медленно, осторожно. Я ожидал увидеть залитую электрическими огнями железнодорожную станцию, а вместо этого увидел груды щебня и мусора, да полуразрушенное здание прежнего вокзала. О ярких прожекторах тоже мечтать не приходилось. Пассажирскую станцию устроили в чудом уцелевшем двухэтажном деревянном здании церковного дома при Кренгольмской церкви (ныне Воскресенский собор). 


(Продолжение следует)

Свернуть