19 октября 2017  06:28 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту

Что есть Истина? № 17


История  



Степан  Рацевич


Глазами журналиста и актера

 

58-я статья 

 

Продолжение, начало в № 3



За тюремными решетками Таллина. 


Останавливаемся перед камерой с трехзначной цифрой. Железная дверь черного цвета. Неприятный царапающий звук открывающегося замка. Вхожу и сразу же задерживаюсь у порога. Неярко горит небольшая электрическая лампа, с высоты бросающая мутный желтоватый свет на лежащих на полу арестованных, которые во власти тяжелого сна, храпят, сопят и подсвистывают... Подсчитал, их одиннадцать, со мной вместе двенадцать. Сперва удивился, почему спят на полу, а не на откидных койках, прикрепленных к стене. Стало понятно, когда увидел, что их только семь, опусти их вниз, негде будет спать остальным. Осматриваюсь кругом. Камера имеет вид прямоугольника. У дверей с левой стороны за небольшой деревянной перегородкой туалет с механическим спуском воды. На противоположной стороне раковина с водопроводным краном. Сразу же подумал: какое удобство, не нужна вонючая параша, в любую минуту можно помыться. Посередине стол, вокруг табуретки, у стен три тумбочки. Большое трехстворчатое окно, заделанное решеткой. За окном с наружной стороны деревянный козырек. На столе несколько металлических кружек, заменяющая пепельницу битая глиняная миска, шахматы, фигуры вылеплены из мякины хлеба. 
Возникла проблема куда лечь. По всему полу раскидались спавшие. Осторожно разбудил спавшего с краю. Он спросил по-эстонски, что надо. Не ожидая ответа, чуть подвинулся, лег на другой бок и сразу же заснул. У всех имелись постельные принадлежности: матрац, подушка, простыня, одеяло с печатными знаками, из чего я сделал вывод, что они казенные. Решил никого не беспокоить, одну ночь обойтись без казенной постели. Выручило драповое демисезонное пальто. Уснул моментально. 
Разбудили резкие свистки. Я уже знал, что в шесть часов утра обычный подъем в тюрьме. Поразил молчаливый подъем. Словно проснулись и двигались по камере немые. Каждый с угрюмой сосредоточенностью складывал постельные принадлежности и убирал их за прикрепленные к стене койки. Дежурный тщательно подметал пол и вслед за ним действовали с ведром воды и тряпками еще двое. Через пятнадцать-двадцать минут камера была чистой и все стали с нетерпением ждать утреннего завтрака – пайку хлеба, суррогатный черный кофе, пару кусочков пиленого сахара. 
После двадцатиминутной прогулки во дворе, все вернулись в камеру оживленными, разговорчивыми, с шутками, с хорошим настроением. Русского языка я не слышал, среди нас не было ни одного русского. То были эстонцы из Таллина, Тарту, а так же южных районов Эстонии, бывшие полицейские, кайтселитчики, зажиточные хуторяне. На одного из них я обратил внимание: он с трудом перемещался по камере с помощью костыля, нога его была перебинтована и согнута в колене. На прогулку он не выходил, а сидел на табурете у окна и дышал свежим воздухом. Лицо его показалось мне знакомым. Когда я оказался возле окна, он вдруг обратился ко мне по-русски: 
- Если не ошибаюсь, господин Рацевич?.. 
- Совершенно справедливо... С кем имею честь?.. 
- А мы с вами земляки... из Нарвы. Учились в одной гимназии... Я немного постарше вас, закончил гимназию в 1919 году, помните такого Лембита Паапа. Мой брат женился на матери вашего соученика по выпуску – Василия Рудакова, наш дом на Иоальской ул., где торговал Хаердинов. 
Я вспомнил его и его брата, Иманта Паапа, владельца автобусной линии Нарва – Кулга. Мы пожали друг другу руки. Л. Паап, по окончании юридического факультета Тартуского университета в качестве помощника присяжного поверенного, практиковал в Таллине, иногда по служебным делам приезжал в Нарву, был активным политическим деятелем в партии вепсов, ненавидел коммунистов и открыто против них действовал в печати и на партийных собраниях. 
- А что у вас с ногой? 
- По милости коммунистов!.. Да вы садитесь рядышком, - он придвинул ближе свободную табуретку и закурил длинную козью ножку, наполненную самосадом. Дым потянулся в открытое окно и всё же острый запах доморощенного табака щекотал нос, проникал в легкие. Говорил Л. Паап с небольшим эстонским акцентом правильно, как юрист, не спешил высказывать свою мысль, облекая её в логическую форму. 
- В нашей группе, действовавшей против Советской власти, было пять решительных, смелых, ничего не боящихся людей, готовых в любую минуту вступить в борьбу. Прошлым летом мы не успели вместе с нашими единомышленниками бежать в Швецию и вот теперь, преследуемые органами НКВД, которые нас давно разыскивали, вынуждены были скрываться, где придется. Недалеко от Локсы, в густом лесу, в землянке оборудовали склад оружия и боеприпасов, ночевали в сараях на покосах, в стогах сена, изредка навещали верных друзей в деревнях и на хуторах. 
Наступила зима 1940 года. Все труднее стало скрываться от преследователей. Задумали морским путем на моторной лодке бежать в Финляндию. Нашли в Локсе рыбака, согласившегося за большую сумму в иностранной валюте перевезти через Финский залив. Половину вознаграждения выплатили сразу, остальные деньги условились заплатить на финском берегу. Все продумали детально, назначили день и час выезда. 
Вооруженные автоматами, браунингами, с запасами пищи и воды осторожно пробирались рано утром в условленное место на берегу залива. 
Предутреннюю февральскую темень накрывал медленно падающий снег. Дул южный ветер. Море спокойно дышало, обещая нам плавание на малой волне. Рыбак ещё не пришел. Все спрятались в кустарнике, а я решил пройти на берег. На толстой кромке льда полулежала лодка. Мотор покрывал железный капот с тяжелым висячим замком. Под скамейкой кормы лежали весла, уключины, руль, якорь с цепью, веревки. Толстый слой снега вокруг лодки не обнаруживал следов людей. 
Забеспокоились, почему нет рыбака. Неужели, подумали, он забыл, или с ним случилось что-нибудь. Решили немного подождать и, если не придет, через пятнадцать минут уйти. 
Прошло не более получаса, как в кустах послышался шорох. Взвели курки, на всякий случай приготовились к встрече, может пограничники. Кто-то побирался в наше сторону, это хорошо прослушивалось в морозном предрассветном воздухе. Когда незнакомец подошел на расстоянии 5-8 шагов, я узнал в нем рыбака и пошел ему навстречу. 
- Готовы в дорогу? – спросил он, боязливо оглядываясь по сторонам. Будьте осторожны, по всему берегу сторожевые посты, выискивают беглецов, пытающихся удрать в Финляндию. Скажите остальным, пусть выходят и идут за мной. 
Рыбак пошел вперед, остальные подтягивались за ним, я замыкал группу. Кругом была никем, кроме нас, не нарушаемая предутренняя тишина. В зимней спячке пребывало море. Даже лед не шелестел на морской волне у кромки воды. По колено в снегу спустились с дюн и оказались на открытом месте, где валуны, покрытые снежными шапками преграждали нам путь. До кромки льда, а значит и до лодки, оставалось не более ста метров. 
Мы ступили на лед. Внезапно стало светло, как днем. Лучи нескольких прожекторов скрестились на нашей группе. С трех сторон мы оказались в фокусе света, нас было отлично видно, мы же, ослепленные прожекторами, ничего не видели. Раздались предупредительные выстрелы в воздух и крики на русском языке: «Руки поднять, сопротивление бесполезно, вы окружены». Не ожидая никакой команды, мы бросились кто куда в рассыпную, надеясь уйти из конуса света и скрыться за валунами. Прожекторы искали и находили нас, вдогонку гремели автоматные очереди. Я побежал по льду к лодке, надеясь если не отплыть на ней, то хотя бы за ней спрятаться. Но луч прожектора постоянно высвечивал меня на белом снегу, я представлял отличную мишень. Пули свистели вокруг. Не давая остановиться ни на мгновение. Отстреливаясь, я, наконец, добежал до лодки. И когда стал перелезать через борт, почувствовал острую боль в ноге. Какое-то время я ещё отстреливался, но силы вместе с кровью покидали меня и вскоре я лишился сознания. 
Очнулся в тюремной больнице. Лечили около трех месяцев, дважды делали операции и теперь я инвалид на всю жизнь... Впрочем, сомневаюсь в её продолжительности, мне грозит высшая мера наказания. 
- Следствие по вашему делу закончилось? – спросил я. 
- Давно уже. Ни у кого из сидящих в нашей тюрьме, убежден, нет стольких пунктов обвинения, как в моем деле. Вся 58-я статья. Могу перечислить пункты: измена родине, попытка группового побега за границу, вооруженное выступление против советской власти, незаконное хранение огнестрельного оружия и боеприпасов, диверсия и саботаж, антисоветская организация, призывы к ниспровержению существующего строя, активное участие в кайтселите, исамалиите, вепсовском движении и.т.д. Не правда-ли любопытный послужной список?.. 
- Вы что-нибудь знаете о судьбе своих друзей, с которыми пытались бежать в Финляндию? 
- Их я больше не видел. И ни от кого не мог узнать, остались они живы после перестрелки, или, если не погибли, где находятся, в тюрьме или на свободе. Последний вариант, конечно, отпадает, следователи на допросах, а их у меня было несколько, ничего не говорили и отмалчивались, когда я у них спрашивал. 
Принесли обед. Наш разговор прекратился. А с отправкой меня в другую тюрьму, я вообще потерял Л. Паапа из виду. Когда уходил в этап в июне месяце, встретил двух эстонцев, сидевших вместе с Л. Паапом в одной камере. Ничего толком узнать не смог. По их словам после вызова на суд, Л. Паап в камеру не вернулся. Они высказали твердое убеждение, что он получил высшую меру наказания и был расстрелян. 
Допросы подследственных, как правило, происходили только в ночную пору, начинались около 12 часов ночи и завершались в 4-5 часов утра. Следователи прекрасно сознавали, что когда человек устал, мечтает об отдыхе, жаждет сна, легче всего добиться от него требуемого признания. 
Применялся излюбленный метод, внешне совершенно безобидный. Не сознававшийся в предъявленном обвинении, каждую ночь простаивал в углу кабинета следователя, лишенный таким образом сна (в камере под угрозой карцера днем не разрешалось спать даже сидя). В конце концов, следователь добивался своего, нужные показания подписывались. 
Каждого из нас нервировал, выводил из себя способ вызова на допрос к следователю. Ночь. Камера погружена в крепкий сон. Кто-то во сне разговаривает, кто-то стонет. Свистящий храп одолевает уставших за день от полного безделья и пребывания со своими томительными думами в душной камере. С шести утра до десяти вечера, то есть в продолжение шестнадцати часов, не придумать, чем заняться. Вот почему двадцатиминутная прогулка, раз в шесть дней выход в баню, вызов к врачу, прием пищи и даже обыск, хоть немножко укорачивают день, который кажется, бесконечно длинным и мучительно бесцельным. 
Скрежещет ключ в дверном замке. Отодвигается тяжелый засов. В камеру входят двое надзирателей. У одного из них в руках небольшая записка с нацарапанной карандашом фамилией вызываемого на допрос. Кое-кто от шума открывающейся двери просыпается и, увидев надзирателей, с опаской думает про себя: «Уж, не за мной ли?»... Есть счастливчики, которые продолжают сладко спать 
- Кто в камере на букву П, - раздается раскатистый бас надзирателя. 
Ответа нет. Вторично спросив, надзиратель начинает сердиться. 
- Оглохли что-ли?.. Раз спрашивают, извольте отвечать!.. А ну, просыпайтесь курортники, чай не в санатории... 
Теперь уже все проснулись. Надзиратели добились своего, разбудили всю камеру. Цель достигнута. 
Проснувшиеся спросонья оглядываются по сторонам, им не понять, в чем дело, о чем спрашивают. Надзиратель неохотно повторяют букву. Находятся двое, у которых фамилии начинаются на букву П. Издевательство продолжается, хотя, казалось бы, чего проще было назвать фамилию вызываемого, проверить его имя отчество, предложить ему одеться и выйти в коридор. 
- Так-с... Посмотрим дальше, - многозначительно застягивает свою речь надзиратель, - так-с... значит вас двое на букву П. Странно. Но ничего, проверим имена. Кто на букву М? 
Оба поднимают руки. Надзиратель выходит из себя. 
- Что за чертовщина?!.. И ты, и ты на буквы П и М?!.. Ничего не понимаю, да не может быть... Тебя как зовут? – обращается он к сидящему рядом со мной на полу невысокого роста эстонцу из Тарту. 
- Мартин!.. 
- А тебя как? – задает он вопрос другому. 
- Михкель!.. 
Надзиратель несколько раз заглядывает в записку, в которой сказано, чтобы к следователю привели Паккера Михаила Юрьевича и он не может понять, где Михаил, хотя есть Мартин и Михкель. 
- Так кто же, в конце концов, Михаил Паркер? – раздраженно восклицает надзиратель. 
- Mina…- спокойно равнодушным голосом отвечает по-эстонски лежащий возле окна пожилой хуторянин. 
Я не выдерживаю и вмешиваюсь в разговор. 
- На эстонском языке Михкель то же самое, что по русски Михаил... Забирайте его скорей и дайте нам спать!.. 
На вторую ночь с такой же процедурой опроса первых букв фамилии, имени, отчества вызвали меня. Из нашего нового корпуса перешли в старый, поднялись на второй этаж, шли по стертому плитняковому полу под сводчатыми каменными арками, минуя ответвления коридоров, «боксы», камеры с глубоко сидящими в нишах каменных стен коваными дверьми. 
По пути следования надзиратель постоянно напоминал, чтобы я держал руки сзади, не оглядывался и не смотрел по сторонам. 
- Остановись! Лицом к стене! – вдруг быстро произнес он, схватив кисти рук и развернув меня лицом к стене. 
Навстречу, в сопровождении конвоира, шел арестованный. В таком положении мы подождали, пока они пройдут и направились дальше. 
Все время я ощущал нервное напряжение. Ни на минуту не покидало волнение. Мне казалось, что здесь сегодня решается моя судьба, что сегодня станет известно – виноват или невиновен, скажут, почему арестовали, почему посадили в тюрьму. А вдруг, убедившись в моей невиновности, отпустят домой... 
С такими думами я оказался на большой площадке. Во всю её длину тянулась деревянная стена из свежевыструганных досок, казавшаяся такой лишней и не к месту в старинных каменных стенах с мрачными арочными сводами. В деревянной стене одна за другой следовали деревянные двери с маленькими номерами. То были кабинеты следователей. Имевшихся в тюрьме кабинетов для следователей оказалось недостаточно для того огромного количества арестованных, которых ежедневно доставляли в тюрьму на Батарейной. 
В один из кабинетов ввели меня. В нос ударил острый смолистый запах стен, обитых простенькими обоями. Небольшая продолговатая комната. Несложная мебель – письменный стол с яркой лампой под абажуром, несколько стульев. 
Над мусорной корзинкой склонилась фигура следователя, старательно оттачивающего карандаш. При моем появлении следователь поднял голову и равнодушно, тихим голосом предложил сесть на стоявший поодаль от стола стул, а сам неторопливо продолжал заниматься своим делом. 
Откуда-то слышались голоса, сливавшиеся в общий гул и оттого, что доносились они с разных мест и с разного расстояния, трудно их было разобрать. Голоса раздавались и справа и слева, казалось, что и вверху кто-то бормочет. Физически, до дрожи ощущалась напряженная работа следственного аппарата НКВД. 
- Старший лейтенант Шаховской - представился следователь. 
Он сел в кресло и стал перелистывать папку с моим делом. Иногда украдкой бросал в мою сторону оценивающие взгляды, как бы сверяя свое впечатление от прочитанного с тем, кто сидит напротив. 
На нем была форменная фуражка, из-под которой проглядывали светло-рыжие волосы. Беспрерывно, с каким то бешеным азартом, курил. Дым обволакивал его самого и письменный стол, на котором стояла наполненная на одну треть бесцветной жидкостью бутылка из-под лимонада и граненый стакан. 
Поглядев внимательно на меня в очередной раз, он неторопливо начал: 
- Так вот, гражданин Рацевич, я вас позвал для того, чтобы услышать автобиографию. Меня интересует все, до мелочей: кто родители, чем они занимались, где вы учились, где работали, в каких организациях состояли и какие должности занимали, как стали репортером. Все это я стану записывать, а вы рассказывайте, не торопитесь... 
Тон следователя располагал к доверию. Его вежливость придавала уверенность, что не все потерЯано. Он даже предложил закурить, на что я ответил деликатным отказом. Мое волнение, с которым я шел на допрос, постепенно улеглось, я успокоился и говорил последовательно, ровно, обдумывая каждую фразу. 
Шаховской старательно записывал, склонив голову низко к столу. Посторонний гул как-то уменьшился, в тиши кабинета раздавался скрип пера, которое быстро пробегало по отдельным опросным листкам. Дым все более застилал комнату, письменный стол и сидящего за ним следователя. 
В одну из пауз, когда я припоминал события из жизни «Святогора», по соседству послышался звук открываемой двери. Шаги входившего отчетливо доносились до нас. Через некоторое время кто-то еще вошел туда. Во мне, естественно, пробудилось любопытство, в особенности, когда рядом заговорили двое, как я понял следователь и арестованный, причем так, что многое можно было расслышать и понять. Сперва беседа проходила в нормальном, спокойном тоне. Вдруг, сосед-следователь начал кричать и в ответ неслись фразы на повышенных тонах: 
- Говори, негодяй!.. Расстреливал красных?.. 
- Никогда этого не было!.. Все это ложь!.. 
- Врешь!.. Я тебя, паскуда, выведу на чистую воду!.. Ты у меня не отвертишься!.. 
- Честное слово, гражданин следователь, ни одного человека не убивал. Я в белой армии в интендантстве служил, вызовите свидетелей... 
- Я тебе покажу свидетелей, сейчас вызову... 
Послышалась продолжительная возня, падение чего-то тяжелого, тихое всхлипывание. 
- Почему вы не верите, - раздался плачущий голос, - не бейте меня больше, я ни в чем не виноват... 
Шаховской стал нервничать. Ему было не по себе. Он быстро допил бутылку, закурил и деланно громко, словно желая заглушить доносившийся из-за стены шум, быстро проговорил: 
- Ну что вы остановились. Продолжайте рассказывать. Время позднее и вам и мне пора отправляться спать... 
По соседству стало тихо, лишь слышалась негромкая речь. Думалось, что все, чему я стал невольным слушателем, было не в пользу советской власти. Глядя на Шаховского, задавал себе вопрос: неужели он оставит без внимания поведение своего сослуживца, который компрометирует советские органы судебной власти. Теперь я понимаю, насколько был наивен и одурманен советской пропагандой. Вскоре я убедился, что напрасно рассчитывал на порядочность Шаховского. 
В четвертом часу ночи, а об этом я узнал, подойдя к столу и увидав под лампой ручные часы Кировского завода, Шаховской отпустил меня в камеру. Ни одним словом он не обмолвился о причине моего пребывания в тюрьме, в чем я обвиняюсь. Зато, когда я уходил, пожелал спокойной ночи и сказал, что через пару дней вызовет меня снова. 
Возвращался в камеру, скажу откровенно, с легким сердцем и хорошим настроением. Был убежден, что за мной нет никаких преступлений, иначе следователь обязательно что-нибудь сказал бы, а может быть поступил так же, как следователь соседнего кабинета. 
Сразу уснуть не мог. В голову лезли всякие думы и предположения. Моментами рисовались картины, как я освобождаюсь из тюрьмы, и возвращаюсь домой. 
Спать пришлось недолго, но встал бодрый под живым впечатлением с моей точки зрения первого удачного визита к следователю. 
В тюрьме существует обычай делиться всеми радостями и огорчениями, рассказывать обо всем, что видишь и слышишь, какие узнаешь новости и, конечно, не скрывать, о чем спрашивал следователь, что он говорил, какие применял методы на допросе и как добивался признания, т.е. угрожал или бил. Сразу после прогулки меня поджидал с новостями Л. Паап. Обо всем виденном за вчерашнюю ночь я рассказал со всеми подробностями, охарактеризовал следователя Шаховского, не смолчал о том, что происходило в соседнем кабинете и высказал удивление, почему мой следователь даже не напомнил, в чем я собственно обвиняюсь. 
Не торопясь, Паап завернул любимую свою козью ножку, с большим искусством пустил в сторону окна десяток дымчатых колец и еще раз глубоко затянувшись, заговорил: 
- Дружище Рацевич! Не будьте наивным ребенком, смотрите в корень, как говорил Козьма Прутков, не верьте им, они все одном миром мазаны... Дай Бог, чтобы ваше дело окончилось благополучно, и вы скорее вернулись бы домой... Только тут есть одно очень серьезное но... Не так то просто в наше время выйти сухим из тюрьмы. Запомните: кто в нее попадает, тот крепко за её решетками оседает. Каламбур думаете? Да нет, печальный факт. Если обвиняют, все равно рано или поздно будете обвиненным. Никакие Плеваки не помогут. На всю жизнь запомнились слова одного из моих следователей, который с беспредельной уверенностью и апломбом утверждал, что советские следственные органы не только никогда не ошибаются, но и права на ошибку не имеют. По первому визиту к следователю не спешите делать выводы и обобщения. Следователь дал вам возможность как следует высказаться, ведь говорили только вы. Он же молчал и записывал. Теперь он все проанализирует, перекинет мостки с вашего откровенного разговора на другие ведущиеся дела, на фамилии, вольно или невольно вами упоминавшиеся и произойдет иная картина: говорить и записывать будет он, а вы станете отвечать на его вопросы и если ваши ответы не будут вписываться в построенные им версии и если это ему не понравится, то может произойти то, чему вы были свидетелем прошлой ночью. Не хочу портить вам настроение, верьте в благополучный исход такого пустяшного дела, но и не забывайте, что вы в тюрьме. По всей Эстонии идет компания по ликвидации и уничтожению интеллигенции, оставшейся после буржуазной Эстонии, обвиняемой в антисоветской деятельности и прочих смертных грехах. Сейчас, как никогда, в советских кругах сильна тенденция – цель оправдывает средства – изолировать и обязательно осудить таких как вы и вам подобных... Ваше дело мне верить. Или не верить. Но я остаюсь непреклонен в своих суждениях. Может быть, когда-нибудь, вспомните наш сегодняшний разговор и придете к выводу, что я был прав, - с этими словами Паап тяжело поднялся со своего места, поправил костыль и направился к крану, напиться холодной воды. 
Слова Л. Паапа вызвали досаду и разочарование. Я ожидал в нем найти поддержку своим мечтам о скором освобождении, верилось, что и он согласится с тем, что мое пребывание в тюрьме нелепая случайность, ошибка и недоразумение, что после выяснения вех обстоятельств дела меня отпустят домой... 
Прошли две томительных ночи. Как только входили надзиратели, я стремительно вскакивал с места в полной уверенности, что пришли за мной вести на допрос. И каждый раз меня постигало разочарование. Вызывали других, меня не вспоминали. 
Солнечным, теплым утром после завтрака все были в приятном ожидании скорой прогулки. Время проходило, за нами не шли. В коридоре, у нашей камеры, послышались голоса. Когда дверь открылась, мы увидели нескольких надзирателей, двое вошли в камеру, остальные остались в дверях. Раздалась команда: 
- Всем раздеться, одежду и белье оставить в камере, выходить в коридор по одному! 
- Шмон! – негромко произнес стоявший рядом со мной Л. Паап. 
Покидали камеру, в чем мать родила, стыдливо прикрывая срамные места. В коридоре нас построили по двое. Начались всякого рода унизительные процедуры, связанные с поисками, как шутили арестованные, пулеметов и танков. По нескольку раз заставляли нагибаться, приседать, показывать запястья рук, открывать рот. 
А в это время четверо чекистов перетряхивали вещи в камере, проводили тщательный обыск. 
Невообразимая картина предстала перед нашими взорами, когда нас запустили обратно в камеру. Впечатление такое, как будто в камере побывало стадо разъяренных бизонов. Валялись вперемежку верхняя одежда, нижнее белье, ботинки носки, хлеб. Постельные принадлежности разбросаны на полу, на откидных койках, на столе, подоконнике, табуретах и даже на рундуке в туалете. Никто не мог представить себе, чтобы так производился обыск. Каждый пытался отыскать свои вещи, но это занятие могло растянуться до завтра, поэтому решили, что один будет по порядку поднимать вещи, спрашивая, чья она и вручать по принадлежности. Прогулки в этот день мы так и не дождались. 
Вечером пришел корпусной начальник. Построились в камере. Дежурный доложил о нашем количестве и о том, что никаких происшествий за время его дежурства не произошло. Корпусной интересовался просьбами и претензиями к тюремной администрации. По решению эстонского большинства просьбы и претензии пришлось высказывать мне. Я заявил, что камера желала бы чаще видеть медицинскую сестру и получать от нее необходимые медикаменты, иметь разрешение на выписку из тюремного ларька продуктов. Не смолчал я и о безобразии, которое учинили тюремщики во время обыска. Корпусной начальник явился к нам в тот момент, когда мы продолжали еще поиски своих вещей. Выслушав, корпусной начальник обвел нас отсутствующим взглядом и в полной тишине удалился. Мы же продолжили поиск своих вещей. 
Наступили седьмые сутки моего пребывания в тюрьме на Батарейной и пятые после допроса. Как всегда по ночам вызывали на допрос. На подколы надзирателей, входивших в камеру, я уже не реагировал. Под самое утро спал настолько крепко, что даже не услышал прихода надзирателя и вызова своей фамилии. Почувствовал лишь, что меня тормошит сосед, рукой показывая на дверь. Я поднялся. 
- Рацевич?! – спросил надзиратель, - имя, отчество, год рождения? 
Все еще находясь в полусне, вяло отвечал на вопросы. 
- С вещами, на выход! 
Все насторожились. Кого вызывают с вещами, больше не возвращается. Либо переводят в другую камеру, другую тюрьму или на этап. Эстонцы быстро заговорили на своем языке, высказывая предположение, что меня освобождают. На ломанном русском они поздравляли меня, желали счастья, здоровья, скорейшей встречи с семьей. 
На сборы ушло несколько минут. Надзиратель спокойно стоял в дверях, наблюдая картину прощания. Проснулись практически все. Я каждому пожимал руку, своему соседу-эстонцу сунул под подушку пайку хлеба, решив, что она мне больше не понадобится. 
Шел по коридору в радостном трансе ничего кругом не замечая с думами о предстоящей свободе. В этом ни на секунду не сомневался, - а куда же иначе, в ночное время, да еще с вещами... 
Пришли в старый корпус, в небольшое помещение, напоминающее караульное. За столом сидел молоденький офицер. Перед ним лежала папка с моим делом. Рядом на скамейке увидел свой чемодан и мягкий пакет. 
Задав стандартные вопросы по биографии, офицер, предложил следовать за ним. Нервное возбуждение нарастало. Я все более утверждался в мысли, что сейчас, вот-вот освободят, что выйдем во двор и мне предложат покинуть территорию тюрьмы. 
Действительно вышли во двор. Ближе к воротам стоял «черный ворон» с работающим мотором. 
- Вот это сервис, - подумал я, - до вокзала довезут, не надо ночью тащиться пешком. 
Лейтенант рукой показал пройти в машину. В машине никого не было, только конвойный сел в отведенное для него помещение. Это меня немного насторожило, но жажда свободы была настолько сильна, что я отогнал все подозрения. Ехали недолго. Вдруг «воронок» резко остановился, и я ударился головой о потолок. «Видимо железнодорожные пути переезжаем, шлагбаум закрыли» - подумал я. Но машина дальше не поехала и конвоир дал мне знак выходить. Тоска и разочарование нахлынули на меня, когда, выйдя из машины, я очутился в небольшом дворе, со всех сторон окруженном громадами этажей с зарешетчатыми большими окнами. Двор, как и дом, был погружен во тьму. Лишь на первом этаже, за плотными занавесками проглядывали узкие полоски света. Я не сдержался и спросил: 
- Товарищ офицер, скажите, пожалуйста, куда мы приехали? 
- Во-первых: не товарищ офицер, а гражданин начальник, во-вторых: хоть вам и не положено знать, но скажу – мы находимся во внутренней тюрьме, – ответил офицер. 
Вот вам и Балтийский вокзал, куда так рвалась моя душа. Очутиться в поезде и вернуться в Нарву оказалось несбыточной мечтой. Все стало понятно. Меня, по каким-то соображениям, забрали из Батарейной тюрьмы и привезли во внутреннюю тюрьму НКВД. При Буржуазной Эстонии в этом здании на ул. Пагари находились архивные учреждения военного министерства. Будучи на Батарейной, я не раз слышал про эту тюрьму, которую называли строгорежимной. Потому что в ней находились только политические заключенные. 
Вот какая свобода меня ожидала!.. Каким наивным я был в то время, правильно подметил во мне эту черту Л. Паап. Что натолкнуло меня на мысль, будто ждет освобождение из тюрьмы? Какая ошибка была думать об этом только на основании того, что следователь на первом допросе не предъявил обвинения, а я глубоко верил в свою невиновность... 
Третья по счету тюрьма встала на моем пути... 
Если бы я знал, сколько их еще будет!.. 

Во внутренней тюрьме 

Бывая осенью сорокового и весной сорок первого года в Таллине и проходя по ул. Пикк (бывшая Морская), я не представлял себе, что внешне красивое, многоэтажное здание, построенное из светлого камня на углу Пикк и Пагари улиц, с его большими подвальными окнами, не что иное, как тюрьма, в которой мне предстоит летом 1941 года пройти первый этап своих многолетних испытаний и злоключений. 
Для заключенных вход в тюрьму со двора, с подвальных дверей. Путь проходит через несколько дежурных комнат. Везде контроль, охрана. Поднимаемся на первый этаж. По обеим сторонам ярко освещенного коридора, пол которого выстлан мягкой красной ковровой дорожкой, выстроились «боксы». Сразу же попадаю в один из них. В томительном неведении о своей дальнейшей судьбе, сижу в нем несколько часов. Приносят пайку черного хлеба, порцию супа в металлической тарелке вареного на пшеничной крупе и на другой тарелке около 200 грамм пшенной каши. Догадываюсь, что уже полдень, обеденная пора. Обед, кстати говоря, не вкусный и пресный, вносит некоторое разнообразие в мое монотонное времяпрепровождение. Дремлю сидя. Шорох за дверью заставляет встрепенуться, поднять голову. В «глазок», который буквально на уровне моего лица, вижу недремлющее око надзирателя. Следит внимательно за каждым движением и как только замечает, что закрываю глаза и пытаюсь задремать, стучит в дверь: 
- А ну не спать!.. Порядка не знаешь?!.. 
Прошусь в туалет. Умышленно задерживаюсь подольше, чтобы хоть немного поразмять кости, походить, отдохнуть от многочасового сидения на одном месте. 
К вечеру дверь наконец-то открывается, вызывают выходить с вещами. Два конвоира, один впереди, другой сзади, ведут по коридору в небольшую комнату. В ней никого нет. Посредине стоит стол. Конвоиры приказывают раздеться, одежду положить на стол. Обыск еще более тщательный, чем на Батарейной. Проверив содержимое чемодана и пакета их оставляют тут же, обещая сдать в камеру хранения. 
Заводят в следующую комнату, по размерам такую же, как и предыдущая, приспособленную под фотолабораторию. Стены завешены темным материалом. По углам и с боков электронагреватели. На треножнике установлен сундучный фотоаппарат, покрытый черным платком. Напротив него грубо сколоченное деревянное кресло, с прикрепленным к спинке железным стержнем-подпоркой для головы. Конвоиры оставляют меня одного с фотографом. 
Узнаю знакомое лицо. Пытаюсь вспомнить, где и когда я его видел. Но бесполезно, не могу. Физиономия расплывается в широкую улыбку, понимаю, что и он меня узнал, но молчит, боится, видимо оставшихся в коридоре конвоиров, которые могут услышать разговор. 
- Приведите себя в порядок, поправьте рубашку, возьмите зеркало, - с этими словами он сунул мне в руки осколок замазанного с одной стороны стекла, имевшего отдаленное сходство с зеркалом. 
Ужас меня обуял, когда увидел свое лицо. Заросшее сероватой щетиной, в которой проглядывала седина, впалые худые щеки, тусклые глаза – разбойник с большой дороги, измученный долгим преследованием, да и только... 
Когда я сел в кресло, фотограф наклонился к уху и зашептал: 
- Я вас сразу узнал... Помните деревню Кольки в Причудье, просветительное общество «Луч рассвета». Я играл в спектакле Островского «В чужом пиру похмелье»... 
- Кекишев?! – едва слышно произнес я. 
Он радостно закивал головой. В этот момент вошел один из конвоиров: 
- Ну что, готово? 
Кекишев неестественно заторопился, сфотографировал меня в анфас и в профиль и движением головы дал понять конвоиру, что все готово и меня можно уводить. 
Спустились в подвал. Звуки шагов гасли в мягкой широкой дорожке, застилавшей пол коридора. Неслышно проходили мимо камер с открытыми окнами глазков. И, тем не менее, голосов изнутри слышно не было, доносился лишь шепот. Конвоиры знаками приказывают не оглядываться и в открытые окна камер не смотреть. Сразу почувствовал строгость режима, который здесь действительно суровее, чем на Батарейной. Позднее узнал, что таковы порядки во всех тюрьмах, находящихся в непосредственном подчинении НКВД. За малейшее нарушение режима и поведения, назначается карцер. Громкий разговор недопустим. Ни стол, ни табуретки передвинуть невозможно, они наглухо привинчены к полу. Воздух в камеры поступает искусственно под давлением из коридора, поэтому и укрыты окна в дверях. Периодически включаются электромоторы, которые снабжают кислородом коридоры подвала и через них камеры. Бывали случаи, когда, по техническим причинам, происходили перерывы в снабжении подвала воздухом и тогда заключенные буквально задыхались, испытывая острый недостаток кислорода. 
И я однажды пережил это ужасное состояние, как будто находился в подводной лодке, потерпевшей аварию и вынужденной лечь на дно. В наказание за то, что в камере разговаривали вслух, надзиратель на продолжительное время закрыл окно, через которое поступал свежий воздух. Сидели почти голые, тяжело дыша и обливаясь, горячим потом. Спасала только возможность обливаться холодной водой из-под крана, находившегося в камере. 
Итак, мы миновали подвал с камерами, и пришли в помещение, предназначенное для мытья. Немного времени заняла санобработка. Кроме меня никого не было. Приятная чистота. Стены выложены белым кафелем. До бела надраены деревянные скамьи и решетки на полу. Конвоиры остались в предбаннике. Моюсь один. Никто не подгоняет, горячей и холодной воды в изобилии. Около крана предусмотрительно положен кусочек мыла и шмоток мочала. 
Из бани ведут в камеру. На дверях, обитых черным железом, белые таблички с однозначными цифрами. Останавливаемся у двери с номером 7. Почти бесшумно открывается тяжелая дверь. Вхожу. За спиной звук защелкиваемого замка. 
После яркого света коридора оказываюсь в полумраке низкой камеры. В нос ударяет спертый воздух, запах пота и туалета. Камера освещается небольшой лампочкой под самым потолком, скрытой в предохранительной металлической сетке. Это сделано на тот случай, если кто захочет лампочку вывернуть и с помощью тока покончить собой. Зарешетчатые двойными решетками и заделанное матовыми, давно не мытыми стеклами, окно почти не пропускает дневного света. На обоих стенах поднятые кверху откидные койки. С трудом различаю сидящих вокруг стола людей. Их столько же, сколько и коек. 
Навстречу мне поднимается согбенный старец, одетый в полосатую пижаму. Он протягивает руку и чуть слышно произносит: 
- Яан Тыниссон! 
Господи! Вот это да! Передо мной стоит глава Эстонского правительства, председатель фракции народных демократов в Государственном собрании, редактор-издатель газеты «Postimeеs”, профессор Тартуского университета. Мы никогда знакомы не были, меня он, конечно, не знал, зато я его, как и любой интеллигент Эстонии, знал очень хорошо. Я его часто видел на публичных выступлениях, встречал на улицах Таллина и Тарту, читал его речи и статьи в газетах, отличавшиеся глубиной мысли и содержания. Яана Тыниссона, среди государственных деятелей многих партий, отличала простота в общении, интеллигентность, высокая культура. Поэтому меня нисколько не удивило, что он, которому в то время было 73 года, не постеснялся первым протянуть руку незнакомому человеку, чуть ли не в два раза его моложе. 
Во внутреннюю тюрьму на Пагари ул. он попал в первые дни провозглашения Советской Эстонии. Находясь в подвале тюрьмы в продолжение года, Яан Тыниссон окончательно подорвал свое здоровье. Его койка, единственная в камере, круглые сутки находилась в горизонтальном положении. Тюремные врачи разрешили ему отдыхать в любое время суток. Тюрьма и болезнь изменили его до неузнаваемости. Когда-то статный и высокий, Яан Тыниссон стал сгорбленным, как будто меньше ростом, с трудом передвигался по камере. Лицо покрылось болезненной желтизной, заострился нос, впали заросшие сединой щеки и только глаза, добрые, ласковые оставались живыми и бодрыми. Сохранилась характерная для Яана Тыниссона бородка, которую тюремные брадобреи несколько раз пытались сбрить. Он умолял её не трогать, говоря, что с ней вместе сойдет в могилу. Его столь скромное желание поддерживала вся камера. 
Среди находившихся в камере моё внимание привлекла массивная фигура бывшего военного министра, начальника Генерального штаба, генерала Н. Реэка. Были еще два видных эстонских политических деятеля – бывший министр народного просвещения полковник Яксон и бывший министр земледелия Август Юримаа. 
Я был настолько поражен этим обстоятельством, что не сдержался и, хотя это было не совсем тактично, вслух произнес: 
- Боже, куда я попал?.. Здесь почти все правительство... 
В прошлом Н. Реэк, русский кадровый офицер по фамилии Базыков. Военное образование получил в России. В первые годы самостоятельной Эстонии репатриировался из Советской России и, желая стать сразу же верноподданным эстонцем, изменил свою русскую фамилию на эстонскую. Типичный карьерист, ловкий делец, стопроцентный шовинист Базыков-Реэк быстро сориентировался и в продолжение короткого времени добрался до высоких военных постов. 
В тридцатых годах в правых кругах эстонской общественности вдруг заговорили о том, что в центре столицы республики в Таллине, на Вышгороде, под боком здания Государственного собрания, рядом с резиденцией главы государства, совершенно неуместно высится Александро-Невский собор, якобы напоминающий эстонскому народу времена царского мракобесия, и его необходимо как можно скорее убрать. Некоторые эстонские газеты, в том числе «Pevjaleht», «Vabamaa» и другие в силу шовинистической направленности, подхватили эту идею, стали обсуждать, каким образом лучше всего убрать храм, предоставили страницы своих газет высказыванию видных эстонских государственных и общественных деятелей. Одним из первых были напечатаны высказывания военного министра Н Реэка. По военному быстро и лаконично он потребовал собор не более ни менее, как взорвать. 
Русская пресса, естественно, не смогла остаться равнодушной к проекту уничтожения храма и, в частности, к гнусному предложению генерала. В Таллинской русской газете «Вести дня» появилась обстоятельная статья, в которой автор подверг критике выступления эстонских газет, назвав их безответственными, направленными на разжигание ненависти между эстонцами и русским национальным меньшинством. Газета не умолчала и о неуместном вмешательстве военного министра в гражданские и церковные дела и, упомянув о его предложении взорвать собор, открыла глаза русской общественности на прошлое генерала Реэка. Тогда мы и узнали, что настоящая фамилия Реэка – Базыков, что он русский по национальности и православный по вероисповеданию и что родители его, уроженцы центральных районов России, верующие люди. 
В русских кругах были убеждены, что эстонская печать не пропустит случая «лягнуть» газету «Вести дня» за смелое, правдивое выступление и, что сам Базыков – Реэк постарается себя реабилитировать. Но ничего подобного не произошло. Материал, видимо, был такой убойной силы, что ни газеты, ни сам генерал ничего возразить не могли и последовали мудрому изречению: «слово - серебро, молчание – золото» 

-------------------------------------------«»---------------------------------------- 

По ассоциации, припомнился случай, произошедший приблизительно в те же тридцатые годы в Нарве, вызвавший в местных церковных кругах своего рода сенсацию. 
Жил в Нарве некий Змичиревский, ничем не примечательный человек, поляк по национальности, исповедовавший католицизм. Аккуратно посещал костел. Регулярно вносил свою лепту на украшение храма. Словом был истым, ревностным прихожанином. И вдруг полюбил женщину, но не католичку, как того желала бы католическая церковь, а... еврейку, дочь местного купца Розенберга. Старики-родители девушки не возражали против свадьбы, но лишь при одном условии: зять отказывается от католической церкви, прерывает с ней всякую связь и становится правоверным иудеем. Ради любви Змичиревский согласился изменить своей вере. 
Сыграли свадьбу. Счастливых молодоженов теперь часто можно было видеть за прилавком галантерейного магазина на углу Вышгородской и Вирской улиц, принадлежавшего Розенбергу – отцу. Змичиревский аккуратно посещал синагогу. 
Как-то на улице встретились настоятель костела ксендз Эдуард Стефани и раввин синагоги Горфинкель. Обоих связывали дружеские отношения, они любили делиться новостями, шутить. 
- Скажите, уважаемый рабби, - спросил ксендз Стефани, - как ваш новый иудей, довольны ли вы им?.. 
Горфинкель хитро улыбнулся в свою длинную седую бороду и не спеша, ответил: 
- Дорогой патер, вы ничего не потеряли, а мы... ни чуточку не выиграли!.. 

------------------------------------------------«»---------------------------------------- 

Генерала Реэка арестовали, когда ему исполнилось 53 года. Высокого роста, не успевший в тюрьме похудеть и потому с намеком на полноту, он выглядел хорошо сохранившимся мужчиной. Высокий лоб, выразительные губы, нос, с ярко очерченными ноздрями обнаруживали в не волевого, мужественного человека. О себе говорить не любил. Больше прислушивался к разговорам окружающих. Не следовал примеру других, которые после возвращения с допросов, делились впечатлениями. На прогулку выходил, как военный человек, привыкший к дисциплине, строго подтянутым, в чистых высоких сапогах, галифе, военной гимнастерке, конечно без погон и знаков отличия. Мысленно представлял себе, как импозантно он выглядел при всех регалиях. На маленький тюремный двор выводили поочередно, по камерам. Останавливаться, а тем более стоять, не разрешалось. Все обязаны были гуськом ходить друг за другом молча. Говорить так же запрещалось. Реэк всегда возглавлял нашу небольшую колонну из восьми человек, четко, по военному отбивая шаг, приковывая внимание и вызывая любопытство выглядывавших из окон первого этажа служащих внутренней тюрьмы. 
Вспоминаю такой случай. На прогулку вышли сразу же после завтрака, примерно около семи часов утра. Я уговорил Тыниссона отправиться вместе с нами. В последнее время он настолько ослабел, что редко поднимался с постели. В это утро он чувствовал себя лучше и согласился покинуть камеру. Его под руки повели Яксон и Юримаа. 
Солнце еще не успело подняться над высокими этажами здания, окружавшего тюремный дворик. Веяло утренней прохладой. Небо над головой было безоблачно и чисто. После смрадного, тяжелого воздуха подвала, дышалось особенно легко. Старались выходить на прогулку легко одетыми, без пиджаков, в рубашках с завернутыми рукавами. 
На табурете, как обычно, сидел надзиратель, в обязанности которого входило наблюдать за поведением заключенных во время прогулки. Началась наша маршировка. Тыниссон в ней не участвовал, не имея возможности сесть, он вынужден был стоять, прислоняясь к стене дома. Пройдя несколько кругов, мы обратили внимание, что ноги профессора подгибаются, он силится их выпрямить, но без большого успеха. Сделав несколько неуверенных шагов, он рухнул на бетонную мостовую. Наш строй моментально распался. Мы бросились к нему на помощь. К счастью, больной отделался незначительными ушибами. Мы его подняли и посадили на место надзирателя, а сам надзиратель встал в дверях подвала. 
Прогулка продолжалась. Желая нагнать потерянное время, Реэк ускорил шаги, мы от него не отставали. 
Тыниссон спокойно отдыхал, дышал свежим воздухом, которого он так давно не ощущал, по его худым щекам сбегали слезы... 
Полковник Яксон был полной противоположностью генерала Реэка. Среднего роста, исхудавший, с мелкими чертами веснушчатого лица, с редкими рыжеватыми волосами на начинавшей лысеть голове, он не производил впечатление военного человека, а скорее напоминали типичного банковского чиновника. Со всеми общался запросто, не уединялся, любил поговорить на русском с сильным эстонским акцентом. 
- В последнее время редко приходилось разговаривать на русском языке, - как бы извиняясь за неправильное произношение, говорил Яксон, - но я люблю этот язык за богатое содержание, за то, что им пользовались такие корифеи слова и мысли как Толстой, Достоевский, Лесков. 
Для бывшего министра народного просвещения было откровением узнать из моих рассказов о том, как мало делалось в области просвещения и культуры на русских окраинах буржуазной Эстонии. Трудно верилось, что Яксону было неизвестно, так, во всяком случае, он пытался меня уверить, о самостийности незаконных поступков не в меру усердствующих чиновников по насильственному изменению русских фамилий на эстонские, о переименовании исконно русских деревень и селений (Печоры на Петсери, Изборск на Ирборска, Ивангород на Янилинн и т. д.), о преследовании русских учителей за их слабое знание эстонского языка и, как наказание, переброска учителя с места на место, в более глухие, отдаленные районы. 
А когда я спросил Яксона, почему русские, составляющие десять процентов всего населения государства, одинаково с эстонцами, на равных правах, платящие налоги и другие обязанности перед государством, при распределении государственных пособий на культурно-просветительные нужды получают вместо десяти положенных всего пять и меньше процентов, то в ответ услышал малоубедительные доводы о необходимости соблюдения государственных интересов. 
Яксон оказывается даже не знал, что казалось маловероятным, какую жертвенную и идейную заинтересованность проявляла русская деревенская молодежь при строительстве народных домов, организации и работе просветительных обществ, открытии библиотек, детских площадок и т. д. 
С бывшим министром Юримаа я разговаривал мало, не было общего языка, точно так же, как с остальными, сидевшими в камере хуторянами-эстонцами, которые, по словам Тыниссона, были арестованы за активное участие в кайтсе и исамалиите. 
Лежа на койке, Тыниссон подозвал меня к себе и попросил рассказать, что явилось причиной моего ареста. Я совершенно искренне сказал, что не знаю, что у следователя был один только раз, да и то он только расспрашивал и записывал мои биографические данные. Никакого обвинения мне предъявлено не было. 
- Не беспокойтесь, дорогой, - с едва заметной усмешкой ответил мне Тыниссон, - раз сюда попали, обязательно окажитесь виновным, зря не посадят... 
- Скажите, профессор, почему вы так долго, уже год, сидите на Пагари? Неужели следствие по вашему делу не закончено? 
- Затрудняюсь ответить на ваш вопрос. Вызывают редко. Теперь пытаются узнать, кто был со мной в руководстве народно-демократической партии... 
- А вы сказали? 
- Что вы, пусть дознаются без меня. Всем хорошо известно, кто были моими соратниками в народно-демократической партии. Следователь обещал сгноить меня в подвалах внутренней тюрьмы, если я не сообщу интересующих его сведений. Никого выдавать не собираюсь, это не в моем характере. Не имею понятия, почему столь долго продолжается следствие по моему делу и, вообще, почему я в тюрьме. Никакой вины за собой не чувствую, всегда относился лояльно к Советской власти. Ведь нельзя же меня обвинить в том, что в период буржуазной Эстонии занимал посты главы государства и министра. Представьте на минуту, что власть в западных буржуазных государствах, не дай бог, перейдет в руки коммунистов. Тогда выходит в тюрьмы надо посадить всех королей, президентов, глав правительств и министров. В какой-то степени могу объяснить пребывание здесь генерала Реэка. Вы знаете, что он по приглашению Гитлера ездил в Берлин и участвовал в совместных совещаниях Геринга с начальниками штабов Прибалтийских государств по координации действий на случай войны с Советским Союзом... 
Часто в камере происходили политические споры. Либерально настроенный Тыниссон терпеть не мог полуфашиствующих эстонцев, в данном случае Реэка, и при каждом удобном случае констатировал его политическую недальновидность, высказывая твердое убеждение, что фашизм недолговечен, он, рано или поздно, должен погибнуть, а его прихвостни исчезнут, потому что народы всего мира окажутся сильнее тех, кто проповедует человеконенавистнические идеи. В пылу горячих споров оба не замечали, как их полемика переходит с шепота на громкий разговор. Напрасно мы, все находившиеся в камере, призывали говорить потише, иначе лишимся воздуха, ничего не помогало. И вот в дверном окошке появляется физиономия надзирателя: 
- В который раз нужно предупреждать? Не хотите подчиняться, получите по заслугам! 
И окошко захлопнулось. 
Эстонцы набросились на Реэка, требуя прекратить надоевшие и никому не нужные споры. Тыниссона просили о том же. Угроза стала действительностью. Наступила мертвая тишина. С каждой минутой становилось труднее дышать. Взоры всех устремились к двери. Напрасно рассчитывали, что вот-вот откроется окно, и мы станем дышать полной грудью. 
Никто не двигался, все замерли на месте. Я приник к оконной раме, надеясь через какую-нибудь щелочку глотнуть свежего воздуха. Напрасно. Окно было плотно замуровано. 
Не знаю, что ощущали другие, но я чувствовал нарастающий шум в ушах, усиленное сердцебиение, страшную слабость во всем теле, стремление лечь, заснуть и больше не просыпаться. Голова не держалась на плечах, её все время клонило вниз. Красновато-желтый свет электрической лампочки придавал странный вид лицу неподвижно лежащего на койке Тыниссона. Про него можно было сказать – «краше в гроб кладут»... Цвет лица был землисто черным и без того тонкие губы, потеряли очертания, щеки впали, за очками глаз видно не было, веки плотно их прикрывали, словно лежал покойник. 
Ко мне на цыпочках, будто бы боясь разбудить спящих, подошел Яксон и стал шепотом просить меня постучать в окно и постараться убедить надзирателя, что в камере впредь шума не будет. 
- Попробуйте с ним поговорить, нас он не поймет. Я верю, что у вас получится. Реэк дал слово споров больше не затевать. 
Я едва слышно постучал. За дверью не реагировали. Повторил стук чуть громче. Окошко открылось. 
- Камера просила меня передать вам, - сказал я едва слышно надзирателю, который безучастно оглядел взором камеру, - что все просят прощения и обещают впредь вести себя так, как положено тюремными правилами. Разговаривать вслух больше никогда не будем. 
Ответа не последовало, окошко захлопнулось. Мы не знали, исполнят нашу просьбу или нет, дождемся воздуха или останемся на положении рыб, вытащенных из воды на берег и осужденных погибнуть. 
Камера молчала. Никто не шевелился, неподвижно оставаясь сидеть на табуретах. Заостренный слух улавливал движения за дверью, по мягкой дорожке проходили люди. Поминутно открывался «глазок». Проверялось наше поведение, хотели убедиться в искренности наших обещаний. 
Никто не заметил, как окно в дверях тихо открылось. Зато все сразу ощутили приток свежего воздуха. Ожили помертвевшие глаза, зашевелились запекшиеся губы, пытаясь изобразить улыбку. Приподнялся на тощих руках больной Тыниссон. Даже в нем появились искорки угасающей жизни. Все повставали со своих мест и приблизились к дверям, чтобы вволю надышаться, запастись воздухом, наполнить им ослабевшие легкие. С угла камеры донеслось протяжное ш-ш-ш-ш-ш, хотя никто ни вслух, ни шепотом не произнес ни одного слова. 
Четвертая ночь во внутренней тюрьме прошла для меня без сна. Вызывали к следователю. Из подвала надзиратель повел меня на четвертый этаж. Несколько раз напоминал держать руки сзади, не оглядываться, не смотреть по сторонам. Создавалось впечатление, будто идешь по коридору большой гостиницы с огромным количеством номеров. У открытого окна с задернутой черной шторой за письменным столом сидел Шаховской. Горела настольная лампа. Сам кабинет освещала люстра под потолком. Поодаль от стола стоял одинокий стул. Он предназначен для допрашиваемого. Близко от следователя сидеть не полагается. Бывали случаи, когда во время допроса происходили инциденты, расправы следователя с подследственным, завершавшиеся тем, что арестованный хватал со стола любую, попавшуюся под руку вещь и запускал в голову следователя. Строптивого подследственного сразу же из кабинета отправляли в карцер. 
Ночь, для середины мая, была удивительно теплой, безветренной. Следователь расстегнул френч, из под которого выглядывала сверкающая белизной сорочка из тонкого полотна. Он то и дело прикладывался к лимонаду, понемножку наливая его в граненый стакан. Сделав глоток, Шаховской снова закуривал, причем курил без конца, о чем свидетельствовала переполненная окурками внушительная пепельница и застилавший потолок густой пеленой табачный дым, который не успевал выветриваться. 
Как только надзиратель вышел из кабинета, не ожидая приглашения сесть, я сразу обратился к Шаховскому с вопросом, почему переведен в режимную тюрьму: 
- Неужели я столь большой политический преступник, что возникла необходимость перевести меня из Батарейной на Пагари, в тюрьму, о которой у заключенных сложилось убеждение, что она самая строгая и суровая тюрьма в Эстонии? 
Шаховской посмотрел на меня внимательно, как на малое дитя и иронически усмехнулся. Он не спешил с ответом. Пригласил сесть на одиноко стоявший посреди кабинета стул. Допил лимонад, закурил и не торопясь, спокойно ответил: 
- Гражданин Рацевич! Я вас пригласил не на вечер вопросов и ответов. Здесь вопросы задаю я, а вы обязаны отвечать и по возможности, как можно ближе к истине. И откуда вы взяли, что находитесь, как говорите, в самой строгой и суровой тюрьме Эстонии? Ничего подобного. Она такая же, как все другие, с одинаковым режимом и порядками, существующими во всех тюрьмах Советского Союза. У меня несколько подследственных. Все они сидят здесь, на Пагари. Не стану же я ради вас одного ездить на Батарейную. Гораздо удобнее держать вас здесь. И больше подобных вопросов прошу не задавать. Понятно? 
Я постарался поверить этому объяснению и стал ждать вопросов по существу дела. Шаховской долго перелистывал папку, ставшую довольно пухлой, перечитал записанные десять дней назад мои показания и вдруг неожиданно громко спросил: 
- Значит, вы несколько лет подряд состояли в монархической организации «Святогор», занимавшейся антисоветской деятельностью? 
Вопрос был поставлен остро, бескомпромиссно. Я понимал, что мой ответ должен если не убедить, то, во всяком случае, дать понять следователю, что нельзя бездоказательно бросать подобные, ни на чем не основанные обвинения, заниматься трепотней вокруг «Святогора», подобно тому, как в свое время это делали в правых кругах нарвской русской общественности, обвиняя нас «святогорцев» чуть ли не в коммунизме. 
От меня требовалось вооружиться спокойствием и терпением, что при моем характере было не просто. Я внушил себе: при разговоре со следователем быть рассудительным, последовательным, ни в коем случае не горячиться, аргументировать не чувствами, а доказательствами, примерами, фактами, событиями из жизни общества. 
- Вы и начальник Нарвского НКВД Шкуренков задали почти одинаковый вопрос о моей принадлежности к якобы монархической организации «Святогор», причем очень категорично и настойчиво, так, что у меня сложилось впечатление, будто Советская власть только так и смотрит на организацию, основателем и учредителем которой являюсь я. Былинный богатырь «Святогор», чьим именем мы назвали нашу молодежную русскую организацию, крепко встал на ноги в 1927 году и уверенно пошагал в десятилетие интересной, насыщенной разнообразием форм работы жизни русской молодежи. Прежде всего, скажу, что это была за молодежь. Преимущественно со средним образованием, для которой двери высших учебных заведений были закрыты из-за отсутствия средств или незнания языка. Молодежь работала на физически тяжелых работах на нарвских фабриках, на лесопильном заводе, торфяных разработках, на сплавных работах и так далее. Белоручек среди нас не было. Мозолистыми руками добывался трудовой хлеб. Основательная зарядка знаний, полученная на школьной скамье, требовала их углубления. Молодежь тянулась к самообразованию, охотно шла в кружки, занималась изучением русской литературы, истории. Её тянуло к искусству, музыке, с азартом занималась спортом и т. д. Политическая работа, в вашем понимании, нас не интересовала. Для нас самым важным было сохранить свою национальную самобытность, язык, культуру, быт. Повсюду, как растение к свету, мы тянулись к современной литературе, запоем зачитывались ею. Устраивали диспуты, высказывали свои суждения о прочитанных книгах, увлекались поэзией, музыкой, искусством, в том числе и советской прозой и поэзией, советским искусством. Вот такими мы были монархистами!.. А местная нарвская газета «Старый нарвский листок» в 1930 году, не помню номера, разразилась по нашему поводу статьей, в которой нас обвиняли в чрезмерном левом уклонизме за то, что мы чрезмерно увлеклись советской литературой якобы насыщенной «отвратительной большевистской пропагандой и агитацией». Не считаете ли вы, гражданин следователь, что рассказанное мною достаточное доказательство в пользу «Святогора» и нет оснований говорить, будто это организация монархическая и занималась антисоветской деятельностью?.. 
Мой вопрос, вместе с клубами дыма курившего Шаховского, повис в воздухе. Следователь молчал, ничего не отвечая. Да и что он мог мне сказать? Сделал вид, будто ищет в моем деле доказательства вины, усиленно листал протокол первого допроса, что-то искал в других документах и, вдруг, извлек знакомую мне книжицу-брошюру, которую у меня изъяли во время обыска в Нарве, с описанием существовавших в дореволюционной России политических партий. На лице Шаховского появилась торжествующая улыбка. По-видимому, книжка в его руках являлась явным доказательством моей вины. 
- Когда вы, Рацевич, стали анархистом? 
- Не понимаю вашего вопроса. 
- Да?.. Не прикидываетесь наивным ребенком!.. Это ваша книга? Её изъяли при обыске... 
- Книга не моя, библиотечная. Обратите внимание на библиотечный штамп... И почему, если я её и читаю, то обязательно должен быть анархистом, социалистом или каким-нибудь там эсером? 
- Если бы вы не были анархистом, то едва ли эта книга красовалась на вашем письменном столе... Не пытайтесь отрицать! Лучше сознайтесь, к какой политической группировке вы принадлежали!.. 
Я рассмеялся. Моё поведение явно перестало нравиться следователю. Нервничая, он, вдруг, повысил голос: 
- Мне не до шуток! Потрудитесь отвечать на заданный вопрос, - в какой политической партии состояли? 
- Сперва вы уверяли меня, что я монархист, теперь, на основании этой книжки, назвали меня анархистом. Не знаю, кем ещё назовете, какой политический ярлык еще приклеите. Есть хорошая русская поговорка: «Хоть горшком назови, только в печь не сажай!» не знаю, как вас убедить и какие доводы еще привести – никогда ни в какой партии я не состоял и не стремился вступать. До вступления на должность инструктора по внешкольному образованию в 1929 году, будучи сам молодым, жил только интересами молодежи, увлекался всеми видами внешкольной деятельности, выступал на сцене, руководил молодежными постановками, организовывал литературные вечера. Политика меня никогда не интересовала. Да и некогда было этим заниматься, свободного времени не хватало. «Святогор» поглощал все вечера. Собирались на занятия к шести вечера, расходилась заполночь. 
Шаховской поостыл и начал задавать вопросы, касающиеся моей театральной работы. Его интересовал репертуар, характер постановок, их политический уклон. Ему не верилось, что спектакли носили исключительно воспитательный характер. 
- Неужели в продолжение одиннадцати лет инструкторской работы в Причудье и Принаровье вы поставили, как уверяете, около 300 пьес Островского? Представляю, до чего надоело населению смотреть один и тот же спектакль «Как закалялась сталь»... 
В первый момент я даже растерялся, не зная, что ответить. Так вот каков уровень культуры следователя НКВД, имеющего звание старшего лейтенанта, который не способен отличить русского классика Александра Николаевича Островского от современного советского писателя Николая Островского. 
- Мы говорим о разных писателях, - не смог умолчать я, - Русская деревня преклоняется перед драматургом Островским. Если вы не видели, с каким огромным удовольствием молодежь участвует в его пьесах. Как охотно и с любовью в них играет, а население, заполняющее народный дом, переживает видимое на сцене, внимательно следит за игрой деревенских любителей... Автор романа «Как закалялась сталь» ничего общего не имеет с драматургом, разве что только одинаковую фамилию... 
Шаховской густо покраснел и не смог скрыть своего смущения. Быстро что-то записав в протокольный лист, он даже не предложил мне его подписать, сказав, что ему сейчас некогда, следующий раз, мол, подпишусь, и вызвал надзирателя. 
Прошла неделя. Шаховской словно забыл про меня. На допрос не вызывал. На досуге я стал анализировать своё положение, серьезно задумался над вопросом, в чем в сущности меня обвиняют. Официально до сих пор обвинение мне не было предъявлено. Не считать же серьезным пустую болтовню о монархическом «Святогоре». А дальше что? Решил своими думами и сомнениями поделиться с профессором Тыниссоном, спросить у него совета, как поступать, как действовать дальше. 
- Дорогой господин Рацевич, - чуть слышно заговорил больной, лежа на своей койке,- все идет по плану, своим чередом, ничему не удивляйтесь... Хоть вы и уверены в своей невиновности, вас все равно сделают политическим преступником, никакие разумные доводы, никакие доказательства не помогут. В ход пойдут лжесвидетельства, угрозы, шантаж, применят физическое воздействие, заставят сознаться и подписать показания, что вы работали на иностранную разведку. Судить вас не будут, для этого нет основания. Расправятся методом, применяемым в советской юриспруденции: на основании обвинительного материала следователя, скрепленного подписью прокурора, решать будет так называемая «тройка», действующая при особом совещании в НКВД в Москве. Приговор только обвинительный, оправдания не ждите, оно также невозможно, как-то, что сейчас откроется дверь тюрьмы и вас пригласят выйти на свободу. А так получите небольшую бумажку с уведомлением, что вы осуждены на такой-то срок Особым совещанием. Место отбывания срока – Исправительно трудовой лагерь. Потребуют расписаться. Были случаи, когда подписываться отказывались. Чекистов это не смущало. Вызывали двоих, тоже заключенных, которые расписывались как свидетели. А дальше бесконечные, мучительные этапы по российским тюрьмам и сибирским лагерям, в которых закончится наш бренный путь на этой грешной земле... 
В последствии, я часто вспоминал пророческие слова мудрого профессора. Как он говорил, так и случилось. Самое страшное, что такое случилось не только со мной, но и со многими миллионами неповинных людей, «планово» якобы виновными в антисоветской деятельности, не увидевшими суда, заглазно осужденными и бесславно сгинувшими в сибирской тайге. 
Что толку от того, что после разоблачения культа личности Сталина, когда вскрылась вопиющая несправедливость и преступное беззаконие, творимое сатрапами «мудрого вождя», многие жертвы террора были посмертно реабилитированы. Жизнь их оборвалась, семьи навсегда потеряли отцов и матерей, сынов и дочерей, братьев и сестер. А сколько потеряно талантов, не сделавших своих открытий, не написавших гениальных художественных произведений, не обогативших мир .... 
Я снова в кабинете Шаховского. За открытым окном тихая летняя ночь. Из Таллинской гавани доносится разноголосая перекличка пароходов. За воротами Пик ул. пробасил густой мощный гудок Таллинской электростанции, - мы уже знаем, это двенадцать часов ночи. На столе следователя порядок. Никаких бумаг. Даже нет папки с моим делом. 
У меня создалось впечатление, что я сегодня у Шаховского первый. В кабинете чистый воздух. Пепельница пуста. Постояв некоторое время у окна, Шаховской подходит ко мне, с наигранной улыбкой протягивает портсигар, предлагая закурить. 
Мне рассказывали в тюрьме, что когда у подследственных хотят получить нужные показания, не прибегая к угрозам и насилию, то угощают папиросами, суют в карман табак и даже приносят из буфета еду. 
«Уж не собирается ли следователь прибегнуть к такому способу допроса?» - подумал я. И, вдруг, как гром среди ясного неба вопрос Шаховского: 
- Рацевич, почему вы скрываете, что у вас есть вторая жена?.. 
Признаться, я ожидал любого вопроса, готов был услышать все, вплоть до того, что являюсь матерым шпионом, завербованным диверсантом, что собираюсь совершать покушения на ответственных партийных работников и подобную чепуху, словом являюсь отъявленным политическим бандитом, но никак не мог предположить, что окажусь двоеженцем. Подобное заявление Шаховского произвело на меня впечатление взрыва адской машины в его кабинете. 
Я вспылил, не мог держаться, закричал на весь кабинет: 
- Ложь!.. Нет у меня второй жены!.. 
- Вот доказательства вашего двоеженства!.. – с этими словами Шаховской направился к письменному столу и достал из бокового ящика стола четвертушку белого листа с каким-то текстом, которого на столь большом расстоянии, я прочитать не мог, - Письмо вашей первой жены!.. Это ли не подтверждение?! Она спрашивает о вас, интересуется вашим здоровьем, просит разрешения получить свидание в тюрьме, переслать посылку... 
- Покажите мне это письмо! – с этими словами я поднялся со стула, чтобы подойти к Шаховскому. 
- Ни с места! Приказываю сесть на стул! Придет время, прочтете. Успокойтесь! Не забывайте, где находитесь!.. 
Я сел. В кабинете воцарилась напряженная тишина. Шаховской курил, из-под колец дыма, искоса поглядывая на меня. Он, словно зверь перед завершающим прыжком на свою жертву, затаился. Сменив резкий, приказной тон на спокойную, миролюбивую речь, он сказал: 
- Зачем так волноваться? Даже если это, правда, страшного ничего нет, чего в жизни не бывает, сплошь и рядом семейные люди, окруженные лаской и вниманием, бросают своих жен и сходятся с недостойными женщинами. Почему вы не желаете сознаваться, да еще кипятитесь, волнуетесь... Наперсно, все это ни к чему... 
- Я одного не могу понять, - сказал я, - с какой целью пущена эта провокационная «утка». Могу я узнать, как зовут эту женщину, где она живет и, наконец, когда я на ней женился? 
- Есть такой остров в Финском заливе, Эзель называется, эстонцы переименовали его в Сааремаа, с городом Кигисеппом, бывшим Аренсбургом. Там и живет ваша первая жена, с которой вы не развелись, бросили её и противозаконно женились на Татьяне Ивановне. 
- Позвольте узнать, когда я женился на этой островитянке? 
- В мае 1921 года. 
- Значит, женился, когда мне было семнадцать лет? 
- Почему семнадцать? 
- Откройте мое дело. В самом начале написано, что я родился 20 августа 1903 года. С помощью простой арифметики не трудно установить, что в мае 1921 года мне было семнадцать лет. По существовавшим в Эстонии законам ни в одном бюро актов гражданского состояния такой брак не могли зарегистрировать. Да будет вам известно, что в мае этого года я еще учился в восьмом классе Нарвской гимназии, которую окончил в середине июня 1921 года и тогда же получил аттестат зрелости. Спрашивается, когда же я успел стать двоеженцем? Когда вступил в брак с женщиной, о которой вы почему-то умалчиваете, не называете ее имени и фамилии. Не знаю, удовлетворит ли вас мой ответ, но больше по этому поводу мне сказать нечего. Каждый благоразумный человек поймет, что это неудачная выдумка «шитая белыми нитками». 
Углубившись в бумаги, которые достал из стола, Шаховской не обращал внимания на мои слова и перевел тему разговора на газету «Старый Нарвский листок». 
- Вы, надеюсь, не станете отрицать, что в продолжение длительного времени работали в газете «Старый Нарвский листок»? 
- Не совсем так. С этой газетой я сотрудничал лишь последние годы. А до этого был корреспондентом издававшихся в Нарве газетах: «Нарвский листок», «Нарвский голос», «Былой Нарвский листок», «Новый Нарвский листок». 
- Значит, вы не отрицаете, что работали с монархистом Грюнталем? 
- Не знаю, был ли он монархистом, или принадлежал к какой либо другой партии, меня это никогда не интересовало. Он редактировал газету, был её издателем, все в Нарве знали, что из себя представляла эта газета, в которой преобладал материал местного характера, в которой я вел театральный раздел. Помещал в ней также статьи из области искусства, материалы на общественные темы, а когда стал инструктором по внешкольному образованию в Причудье, а позже в Принаровье, присылал корреспонденции о культурной, экономической и общественной жизни русских деревень на окраине Эстонии. 
- Вы знали, что газета Грюнталя субсидируется контрреволюционными организациями Парижа? 
- Нет, не знал. 
- Посвящал вас Грюнталь в свои планы антисоветской деятельности? 
- Нет, никогда. 
- На какие деньги он ездил в Париж в 1936 году? 
- Не знаю. 
- Какие антисоветские статьи вы писали в «Старом Нарвском листке»? 
- Никаких и никогда! 
- А я точно знаю. Что писали! 
- Нет, не писал. Об этом могут подтвердить наборщики нарвской советской газеты «Советская деревня», которые до 1939 года набирали газету «Старый Нарвский листок». Допросите их. Они помнят всех авторов статей и заметок. Они помнят и меня. Не раз, корректируя газету, я заходил в наборную, советовался с наборщиками и метранпажем о шрифте и заголовках. 
- Дома у Грюнталя бывали? 
- Да, изредка. 
- Зачем туда ходили? 
- Зачем ходят в дом к знакомым? 
- Потрудитесь на мои вопросы отвечать не вопросами, а как полагается, серьезно, по-деловому. 
Я замолчал. Шаховской что-то еще спросил, не помню о чем, я продолжал хранить молчание. Вдруг он вскочил со своего места и, подняв кулаки, бросился ко мне, заорав истошным голосом: 
- Ты будешь, сука, отвечать, или нет? Не сидел еще в карцере, так узнаешь, говнюк, как разговаривать со мной. Отвечай, сволочь, с кем Грюнталь переписывался в Париже? Не скажешь, сгною в карцере, сдохнешь там как собака! 
И тут посыпался каскад самых отборных нецензурных ругательств, которыми Шаховской щедро украшал свою похабную речь. 
Вспоминая этот хамский, безобразный поступок Шаховского, который я никогда не забуду, не могу понять, как я сдержался, что остановило меня, чтобы не бросить в него стул. 
Помогло актерское мастерство. В мгновенье ока я прикинулся ограниченным, скромным, наивным человеком, ничего не понимающим, что происходит вокруг. 
- Вы, гражданин следователь, упомянули про карцер. Если я заслужил, отправьте сразу же. Я не в праве возражать и протестовать против компетентного решения советских следственных органов. Я одного не могу понять, с какой целью, зачем вы меня обзывали такими неприличными словами, которых, уверяю вас, не слышал даже от малокультурного, невоспитанного деревенского населения на пивных праздниках в бытность свою инструктором... Не мне вас, конечно, учить, как обращаться с людьми, находящимися здесь, в тюрьме, в качестве подследственных, то есть неизвестно виновных или нет, но, право, делается неудобно за советского следователя, представителя демократического правосудия, допускающего подобные грубые приемы!.. 
- Прекратите читать мне мораль!.. Я отвечаю за свои слова!.. 
Шаховской мотнул головой, давая понять, что разговор окончен, вызвал надзирателя, который отвел меня в камеру. 
На следующее утро я поделился своими впечатлениями от ночного допроса с Тыниссоном. Он похвалил за выдержку и нашел, что я укусил Шаховского «мягко, но весьма чувствительно». 
Каждую ночь вызывали на допрос генерала Реэка, реже Яксона и Юримаа. Эстонцев-хуторян вызывали к следователю даже днем. Складывалось впечатление, что следователи торопились с завершением дел. И только одного Тыниссона не беспокоили, словно про него забыли. Разве мы знали, что приближается война и этим объяснялось нервозное состояние следственных органов. Мрачнее тучи возвращался с допросов Реэк, который никак не мог выспаться, сон его прерывался на 2-3 часа каждую ночь. Эстонцы пытались с ним разговаривать, узнать, о чем спрашивали, но он молчал, только иногда отговаривался ничего не значащими «да» или «нет». 
В ночь на 19 июня, во время очередного допроса, Шаховской показался мне очень серьезным, сосредоточенным, таким я его никогда еще не видел. Как всегда много курил, часто подходил к окну, жадно вбирал в себя ночную прохладу, на меня старался не смотреть, за столом сидел, низко склонив голову. На отдельный листок бумаги стал что-то выписывать из моего дела. Причем все это делал молча, не поднимая головы. В эту ночь появилась новая тема допроса – будто я, находясь в Загривском кооперативе Принаровья, в присутствии покупателей хвалил буржуазный строй и критиковал порядки в Советском Союзе. 
- Говорили об этом в кооперативе? 
- Не помню... Думаю, что нет, потому что вообще избегал в общественных местах высказывать свою точку зрения на события, связанные с политикой... 
- А я все же настаиваю, что подобный разговор был. Есть свидетели, их показания записаны, они фигурируют в качестве обвинительного материала. 
- Когда и кому я говорил об этом? 
- В свое время узнаете. Слышавшие разговор будут вызваны на очную ставку и в вашем присутствии подтвердят свои показания. Не прикидывайтесь, Рацевич, лояльным советским гражданином, вспомните, как в Печорах во время служебной командировки, вы надсмехались над неопытным советским милиционером, который запретил вам и Радионову фотографировать секретные объекты и потребовал предъявить соответствующее разрешение. Был такой случай? 
- Не совсем так. На требование милиционера предъявить разрешение, я вежливо и серьезно объяснил ему, что мы забыли взять редакционное разрешение на фотографирование не секретных объектов, а новых зданий, выстроенных в Печорах при советской власти. Получив замечание, мы оба повиновались, прекратили съемки, и пошли своей дорогой. 
- Он записал ваши фамилии, где работаете, откуда приехали? 
- Нет. Он поверил нам на слово, что мы работники нарвской газеты. Радионов показал ему свой партийный билет. 
Мысль у меня упорно работала: кто доносчик, кому нужно было сообщать в органы НКВД о столь незначительном событии, которое, как говорится, не стоит и «выеденного яйца». 
И когда Шаховской, продолжая допрос, поинтересовался жизнью моей матери, занимавшейся в Нарве уроками музыки и которая как-то сказала, что ей «сейчас очень трудно материально и приходится приспосабливаться к Советской власти», мне стало все ясно, открылись глаза на сексота. 
Теперь я ни на минуту не сомневался, что это актер и режиссер Любимов, до 1920 года живший в Нарве, мой предшественник на посту театрального инструктора в Причудье. Вспомнилась наша последняя встреча в печорской гостинице, когда за бутылкой красного вина и произошла наша «откровенная» беседа, когда я ему со всеми подробностями рассказал про случай с милиционером в Печорах, говорил про свою мать, которую Любимов хорошо знал по Нарве и просил меня по возвращению домой, передать ей поклон. 
Характерно, что Шаховской долго не задержался на печорском происшествии, расспрашивал о нем как бы мимоходом и то, что я ему отвечал в протокол не заносил. Но очень может быть, что в комплексе выдуманных, ни на чем не обоснованных обвинений, собранных в моем деле, этот случай все же сыграл свою роль при заочном вынесении мне обвинительного приговора. 
Зато к «случаю» в Загривском кооперативе Шаховской крепко пристал. Он настойчиво добивался признания, подряд три ночи вызывал на допросы, обещая каждый раз устроить очную ставку с загривскими крестьянами, которая так и не состоялась. Вслед за уговорами начались угрозы. Шаховской на этот раз не кричал, не ругался нецензурными словами, но обещал перевести на карцерный режим, а если и это не достигнет цели, перевести меня в одиночную камеру, где я буду получать штрафную пайку хлеба и кружку воды в день. 
Вторя ночь допроса прошла особенно мучительно. К Шаховскому привели сразу же после отбоя в одиннадцатом часу вечера, когда камера уже заснула. 
- Я жду откровенного признания, - процедил сквозь зубы Шаховской. Если не признаетесь, предупреждаю, будете каждую ночь до утра стоять в углу кабинета. 
- Почему вы требуете от меня невозможного? Я не говорил того, что вы мне приписываете... Делайте что хотите, но врать на себя я не буду... 
- Хватит болтать! Отправляйтесь в угол! 
Простояв пару часов, я почувствовал сильное головокружение... То ли от недоедания, то ли от отсутствия воздуха в камере, организм настолько ослаб, что я с трудом стоял. Началась острая головная боль, стало лихорадить, вероятно, даже поднялась температура. Я попросил разрешения сесть на стул. Шаховской рассмеялся: 
- Не возражаю... Но прежде надо сказать: «Да, говорил!» 
- Не могу наговаривать на себя напраслину... 
- Не можешь, так стой!.. 
Перед глазами поплыли круги. Я вдруг почувствовал, что теряю сознание. Не помню, как случилось, что я упал на пол. Очнулся от воды, которой поливал меня озлобленный Шаховской. 
- - Поднимайся! Нечего прикидываться больным! В карцере быстро вылечишься! Вставай, вставай! 
С трудом поднялся на ослабевшие ноги, держась дрожащими руками за стенку. 
- За стену не держаться! А ну шаг назад! 
Не знаю, сколько времени я простоял на дрожащих ногах. Наконец не выдержал и прошептал: 
- Пишите. Плохо отзывался о Советской власти. 
Тело обмякло, словно разваливаясь на части. Я опустился на пол. Смертельная усталость охватила все тело, хотелось спать и только спать, не открывая больше глаз. 
Шаховской что-то долго старательно писал, на меня не обращая никакого внимания, а я, прижавшись спиной в угол, чувствовал, что отдыхаю и мне больше ничего не надо, только бы остаться в таком положении до утра, чтобы меня никто бы не трогал. 
- Рацевич! Вставайте! Подойдите к столу, - сквозь сон услышал я приглашение следователя подписать протокол показаний. 
Шатаясь, как пьяный, подошел к столу. 
- Зачитать протокол? 
- Не надо... 
С трудом вывел подпись под документом, который не прочитал. 
И опять вспомнились слова профессора Тыниссона: «... хотя вы уверены в своей невиновности, вас все равно сделают политическим преступником, никакие разумные доводы и доказательства не помогут, заставят сознаться и подписать...». 
В следующую ночь визит к Шаховскому повторился. Я приготовился к тому, что от меня потребуют новых «чистосердечных признаний», снова часами заставят стоять на одном месте, благо первый опыт удался... 
Шаховской в хорошем настроении вышагивал по кабинету, чуть посвистывая и когда я вошел, первым делом предложил закурить. 
- Сегодня будем закругляться, - потирая от удовольствия руки, шутливо произнес он, - следствие закончилось, осталось завершить некоторые формальности. 
Состояние мое было настолько скверно, что к этому сообщению я отнесся совершенно равнодушно. Постоянное недосыпание вызывало сильнейшие головные боли и головокружения. Не помогали порошки, которые приносила в камеру изредка навещавшая нас медсестра. Просил записать меня на прием к врачу. Она обещала это сделать, но почему-то не вызывали. Шаховской заверил меня, что может посодействовать в этом деле и утром меня отведут в медпункт. 
- Не сомневаюсь, что меня осудят, - сказал я Шаховскому, когда подписывал окончание следствия, - достаточно убедительна статья обвинительного заключения – 58-я пункты 10 и 11(антисоветская пропаганда и пребывание в антисоветских организациях). Хотелось бы все-таки узнать, каков будет приговор, какой срок наказания ждать? 
- Страшного ничего не будет, вина ваша не столь велика. Думается на срок от трех до пяти лет отправят в исправительно-трудовой лагерь. Отбудете наказание и вернетесь домой. 
Все утро напрасно ждал вызова к врачу. Шаховской поступил так же, как и медицинская сестра. 
После обеда дверь камеры неожиданно отворилась, и вошли двое надзирателей. Двое других остались в коридоре. 
- Всем, находящимся в камере, за исключение Тыниссона, быстро собрать вещи и выходить по вызову! 
Тяжело больной профессор неподвижно лежал на койке. Он, конечно, слышал команду, но по его бледному лицу трудно было понять огорчило его это сообщение или нет. Первым из камеры выходил Реэк. Он прошел мимо его, даже не попрощавшись. Каждый из нас стремился побыстрее вырваться из камеры-душегубки в любую, пусть хоть самую строгорежимную тюрьму, но где можно вволю дышать воздухом, а не испарениями собственных тел. Я протянул Тыниссону руку, сказав ему на прощание: 
- Желаю, профессор, как можно скорее поправиться, освободиться и быть дома. 
Глаза его стали влажными. Я едва различил его слабое рукопожатие. Задержав мою руку в своей, он прошептал: 
- Спасибо на добром слове! Но я уже не верю, что смогу увидеть своих детей и внуков. Разве что на том свете... 
За мной последним захлопнулась дверь камеры, закрывая очередную страницу моих мытарств по тюрьмам и лагерям. Впоследствии пришлось встретиться со многими, которые со мной и после меня сидели во внутренней тюрьме на Парги ул. Интересовался у них судьбой Тыниссона. Некоторые слышали, что он был в одной из камер, болел, но что с ним произошло дальше, никто толком рассказать не мог. Вероятнее всего здесь он и закрыл глаза, уйдя в мир иной. 
В «черных воронах» нас перевезли на «Батарейную» и распихали по маленьким камерам, где спали не на койках, а на полу вповалку «валетами». Сразу же почувствовали облегчение режима. Разговаривать можно было в полный голос, охрана не очень беспокоила, в «глазки» заглядывали не часто. Мы радовались как дети тому обстоятельству, что окно было открыто настежь, дышалось легко и свободно и только деревянный козырек, навешенный с наружной стороны окна, не давал возможности посмотреть, что происходит во дворе тюрьмы. 
В новом месте сразу же узнали чрезвычайные новости. Война с Германией в полном разгаре. Не в силах сдержать превосходящего техникой и вооружением врага, наши войска отступают. Фашистские самолеты залетают глубоко вглубь страны и бомбят мирные города. Обстрелу с воздуха подвергся стоящий на Таллинском рейде крейсер «Киров». 
Во все времена тюрьма являлась рассадником самых необычайных, фантастических слухов, именуемых в заключении «парашами». Парашей в тюрьме называется железная бочка или деревянный ушат, используемые, как туалет. В старых тюрьмах заключенных на оправку выводят два раза в день – утром и вечером, в остальное время приходится пользоваться парашей, которая дважды в день выносится из камеры самими заключенными, ими же вымывается в общем туалете. Есть что-то общее между парашей-бочкой и парашей-слухом. Их выносят из камер заключенные. Случайно встречаясь с постояльцами других камер, они узнают новости, чаще небылицы и, возвратись обратно в камеру, передают их в еще более искаженном, преувеличенном виде. 
В тюрьме на Батарейной ул. я пробыл три дня, но за это короткое время услышал столько новостей, что просто растерялся, не зная, чему верить и что отнести на счет «параш». 
Прежде всего, меня поразило исключительно бодрое, приподнятое настроение обитателей камеры. Оказывается, все были убеждены в скором освобождении: по их словам немцы будто бы договорились о нашем обмене на заключенных коммунистов в немецких тюрьмах. Крупный таллинский торговец Мунк старался меня убедить, что наш перевод с Парги ул. закономерен. Выпускать из тюрьмы будут якобы небольшими группами. Каждого обеспечат проездными документами до дома. 
По ночам мы слышали далекие разрывы бомб. И по этому поводу нашлись оптимисты-комментаторы, которые уверяли, что немцы находятся на подступах к Таллину, город со всех сторон окружен, со дня на день будет взят и тогда откроются ворота тюрьмы. 
На третьи сутки каждому выдали сухой паек: буханку хлеба, несколько кусков соленой горбуши, сахар. Я осторожно заметил, что не иначе, как предстоит дальний этап. Камера заволновалась, раздались недовольные восклицания: «Ишь чего надумал!», «Нашелся провокатор!», «Не понимаешь, так молчи!». 
Долго размышлять, почему выдали сухой паек не пришлось. Раздалась команда: «Всем быстро на выход с вещами!». В коридоре построились парами. Сперва повели в каптерку, где выдали отданные на хранение вещи. К нам присоединялись выходящие из других камер. Всех вывели во двор. Последовало распоряжение: сдать все чемоданы. Квитанций не выдавалось. Куча пустых чемоданов образовала высокую гору посреди двора. Вещи из них распихивались в вещевые и полотняные мешки, наволочки, в простыни, полотенца и даже в портянки. 
Огромный двор гудел тысячами голосов русских, эстонцев, других национальностей. Из камер выводили все новых и новых заключенных, которые размещались где попало: вдоль стен, на мостовой, на плитах тротуара, на булыжниках. 
Из уст в уста передавалась самая последняя и злободневная «параша»: этап пойдет в г. Киров (бывшая Вятка), когда-то губернский город, служивший в дореволюционной России пересыльным пунктом для следовавших в Сибирь арестантов. В сознании не укладывалось, на каком основании эпатировались не осужденные судом, с незаконченным следствием и просто такие, которых арестовали всего лишь несколько дней назад и которым обвинения еще не были предъявлены. Надзиратели молчали, а мы сами поняли, что из-за близкого фронта нас эвакуируют в глубокий тыл. Слухи оказались верными. Местом эвакуации был город Киров. В этом городе подследственным пришлось подписывать обвинительные заключения, некоторые подписывали свои приговоры на различные срока заключения. Большинство, в том числе и я, на суде не присутствовали, а были осуждены заочно особым совещанием в Москве. 
С наступлением сумерек в разных концах двора раздалась команда: «Строиться камерами, группами по 80 человек». Огромная толпа заключенных пришла в движение. Искали друг друга, искали потерянные вещи, доедали остатки пищи. Строились по четыре в ряд. Надзиратели выравнивали ряды, наводили порядок. 
Наконец открылись массивные железные ворота тюрьмы. По ту сторону сплошной стеной стояли вооруженные автоматами и с овчарками солдаты НКВД. 

Дорожные испытания. 

Наша группа одной из первых покинула двор. Медленно передвигались по оцепленной войсками Батарейной ул. Сочувственными взглядами провожали нас, стоявшие у окон, жители домов. Вышли к запасным железнодорожным путям с ожидавшими эшелонами. Не смотря на плотный заслон охраны, где только можно пробирались зеваки. 
Эшелоны составлены из больших деревянных с боков и железных сверху пульмановских вагонов, в каждый из которых должно войти восемьдесят человек. Лесенок нет, поэтому забраться в вагон представляет определенную трудность. Помогаем друг другу. Все торопятся, каждому хочется занять место получше. По обе стороны вагона сплошные нары в три яруса. Теоретически по каждой стороне должно разместиться сорок человек, но фактически двенадцать человек остаются без места, располагаясь на грязном полу между нарами. До нас в вагоне, видимо, перевозили лошадей или скот. 
Тяжелая деревянная дверь задвигается. В вагоне становится темно. Готовимся к продолжительной поездке в неизвестном направлении и в неизвестное будущее. 
Постепенно привыкаем к темноте в вагоне. Из-за мест происходят недоразумения, перепалка и даже ругань. Занявшие места на полках молодые и здоровые не хотят уступать пожилым и немощным, которые вынуждены располагаться на грязном полу, пропитанным конским навозом. 
Начинает донимать духота. Притока свежего воздуха нет, так как состав стоит уже несколько часов. С ужасом думаем, что будет днем, когда железная крыша раскалится под солнцем. Дышим зловонием импровизированного туалета: у противоположной от входа двери вагона в полу проделано небольшое отверстие, в которое опущен деревянный желоб. 
Мучает жажда. Ведро воды, находившееся в вагоне, быстро разошлось, в основном среди тех, кто был поближе. Большинство не получило ни глотка. Стали колотить в дверь, требуя воды. Принесли два ведра и предупредили, что до утра больше не будет. Разделили, как могли, каждому досталось по небольшой кружке. 
Мне посчастливилось устроиться на нарах рядом с входной дверью, откуда через щель пробивался свежий воздух. И все же было невыносимо душно и жарко. Последовал примеру остальных – снял с себя верхнюю одежду, остался в белье. 
Усталость брала свое, разговоры затихли, наступила тишина, вагон погрузился в глубокий сон. Не знаю, сколько он продолжался, вероятно, не более двух часов, когда всех разбудил оглушительный грохот по крыше и стенам вагона. С помощью тяжелых молотков или же обухов охрана выясняла, нет ли где оторванных досок или просверленных отверстий для побега. Через некоторое время наступила тишина, мы начали засыпать, но тут дверь вагона с шумом отодвинулась. Появились надзиратели с фонарями. 
- Всем с вещами перейти на одну сторону вагона – скомандовал старший. 
С таким трудом разместившиеся на двух сторонах вагона восемьдесят человек вынуждены были перейти на одну сторону, чтобы еще больше «потесниться», дать место охране совершить обыск в поисках гвоздей, штырей, ножей, кусочков железа и тому подобного. Старший предупредил: «Немедленно все железяки выбросить на пол! Если у кого найдут – будет строго наказан!» 
Обыск продолжался долго и тщательно. Для всех он явился новым, тяжелым испытанием. Нас буквально как сельдей в бочку запихали на нары и под них. Не поместившихся человек двадцать заставили неподвижно стоять плотной стеной в проходе между нар. Проверяли по одному человеку. Обыскивали с ног до головы, проверяли вещи, швы, подкладки, а затем заставляли лезть на или под нары на другой стороне. Всё закончилось благополучно – ни у кого ничего не нашли, каждый снова устроился на свое место, все угомонились, улеглись спать. 
Про наступившее утро догадались по тоненьким лучикам солнца, пробивавшимся сквозь решетки и щели неплотно подогнанных дверей. Эшелон стоял без движения. Тишину нарушали лишь шаги ходившего по шпалам охранника, иногда слышался лай сторожевых собак. В вагоне усиливалась духота. Принесли два ведра воды и предупредили, что этой порции должно хватить до вечера. Отказались от мыслей хотя бы сполоснуть лицо и руки и заодно этой же водой почистить туалет, куда уже залетали мухи, от которых по всему вагону распространялся смрадный запах. Воды в таком случае не хватило бы для питья. 
Наконец то раздался долгожданный паровозный гудок, возвестивший об отъезде. Мне удалось между дверью и краем стенки отыскать крохотное отверстие, позволившее хоть и с трудом, но увидеть, что происходит снаружи. По запасным путям движемся медленно и тяжело. И только когда оставили позади ближайшую к Таллину станцию Юлимисте, выехали на главный путь и прибавили скорость. Проехав Раазику, поезд увеличил скорость. Ни на одной станции не останавливались, по всему пути нам был зеленый свет. Остались позади Кехра, Аегвиду, Янеда. Мелькали деревни, хутора, поля с золотистой озимой рожью, леса и перелески, ощетинившиеся после уборки сена покосные угодья... 
Удивляло то, что почти на всех станциях стояли воинские эшелоны с солдатами и техникой и вместо того, чтобы следовать без промедления и с максимальной скоростью на защиту своих рубежей, они пропускали состав с заключенными, везти на восток которых считалось первоочередной задачей. 
Первая остановка произошла в Тапа. Меняли паровоз. И снова развили огромную скорость. Промелькнули Раквере, Кивиыли, Кохтла-Ярве, Йыхви. С приближением к Нарве, сбавили ход. Остановились, не доезжая Воскресенской церкви. Её золотой крест на широком куполе переливался в лучах заходящего солнца. 
Издали можно было разглядеть одетых в легкие летние платья нарвитян, которые совершали вечернюю прогулку. Догадывались ли они, что совсем рядом, в товарных вагонах, находятся ставшие заключенными их родные и близкие люди, навсегда покидающие родину и с которыми наверняка больше не придется встречаться... 
Я ни на секунду не отводил глаз от щелки в вагоне. Мечталось увидеть знакомых. Крикнуть им о себе, передать, куда нас везут. Снаружи у вагона постоянно маячила фигура охранника, который то и дело поднимал голову и смотрел в наше сторону. 
На полпути от Таллина до Нарвы, когда мы уже проехали Раквере, у меня, совершенно неожиданно, родилась отчаянная мысль: а что если попробовать бежать, здесь же в Эстонии, пуститься наутек из вагона через проделанное в полу отверстие для деревянного желоба прямо на железнодорожную насыпь, в то время, когда эшелон замедляет ход или останавливается на запасных станционных путях для смены паровоза или по другим надобностям. Из своего наблюдательного поста, сквозь щель в стене вагона, я изучил поведение конвоира во время продолжительной остановки эшелона с заключенными. Сперва он обходит наш вагон, а затем еще 3-4 вагона, на что затрачивает 20-25 минут и тем же путем возвращается обратно. Значит, бегство должно быть совершено в те минуты, когда конвоира возле нашего вагона нет. Моим сообщником согласился стать сосед по вагонным нарам – Геннадий Исаков, тоже бывший ученик Нарвской гимназии, окончивший её несколькими годами позже меня. Он раздумывал не долго. Лежа на нарах, мы шепотом обсуждали план исчезновения из вагона. 
Решили действовать только вдвоем, крепко держать язык за зубами, никого не посвящать в свои планы. Местом бегства определили Нарву, считая, что здесь наверняка будет продолжительная остановка, эшелон простоит на запасных путях, по крайней мере, всю ночь и за это время мы сумеем исчезнуть. Признали за лучшее никаких вещей с собой не брать, считая, что с ними сквозь туалетное отверстие будет не пролезть. 
Несколько раз подходили к туалету, мысленно примерялись, как будем пролезать и опускаться. В то время наши фигуры отличались порядочной худобой, поэтому мы не сомневались, что с этой стороны затруднений не возникнет. 
К вечеру 26 июня мы остановились у родных мест. Слышали, как отцепили паровоз, значит, будет произведена смена паровозной бригады. Я занял позицию у вагонной щели. Конвоир отправился в дежурный обход. 
Оставалось ждать ночных сумерек. Казалось сама погода благоприятствует нашему плану: небо стало затягиваться тучами, пошел дождь, сначала мелкий, потом все крупнее и крупнее, отчетливо барабанивший по железной крыше вагона. Все в вагоне крепко спали, во всяком случае, храп раздавался отменный. И только мы вдвоем бодрствовали, готовясь с минуты на минуту приступить к действию. 
Трудно было сказать, была ли уже полночь, ведь часов у нас не было, но, судя по тому, что со стороны города в нашу сторону не доносилось никакого шума и около вокзальных строений не видно было движения, мы приготовились осуществить побег. Мне предстояло точно выяснить, где в данную минуту находится конвоир. По моим наблюдениям он начал обход своего участка с нашего вагона. Я подал знак Геннадию, который тут же направился к туалетному отверстию. 
В тот момент, когда Геннадий нагнулся, чтобы залезть в деревянный желоб, загремели буфера, вагон дернулся, к составу подцепили паровоз. Через считанные минуты раздался продолжительный гудок паровоза и наш эшелон тронулся в путь. Бежать тем способом, которым мы предполагали, из движущегося вагона было смерти подобно, поэтому наш план бегства провалился. 
Запасной путь, с которого мы сворачивали на основной, проходил у края главного Кренгольмского переезда. За закрытым шлагбаумом собралась огромная толпа. Повидимому в городе стало известно о том, что на станции отстаивается эшелон с заключенными. 
Мимо вагона проплывали лица сотен людей, сосредоточенно всматривающихся в стены вагонов, как бы пытаясь увидеть сквозь них родственников, о которых с момента ареста ничего не было известно. 
В поднятых кверху руках женщин платочки, которыми они машут и кричат: «Не падайте духом! Будьте стойкими, крепитесь! Мы с вами! Дорогие, мы вас никогда не забудем!» 
Проскочили пустынные платформы вокзала. Безучастным взором, подняв желтый флажок, проводил нас стрелочник. Родным и близким повеяло от шума водопада, когда переезжали мост через Нарову. К горлу подступил комок невыплаканной скорби, глаза затуманились, стали влажными... 
И вот уже наплывают утопающие в темной зелени маленькие домики Семафорной улицы Ивангородского форштадта, фасадной стороной обращенные к железной дороге. Среди них хорошо знакомый дом с мезонином антерпренера-актера Эриха Юрьевича Зейлера. Сюда наведывался я за пьесами, костюмами, париками, реквизитом и еще с надеждой получить долг-гонорар за сыгранные в антрепризе Зейлера спектакли. Публика не доверяла его спектаклям, неохотно их посещала, хотя пьесы бывали и неплохие, с солидным составом исполнителей. Зейлер, как правило, с трудом мог заплатить за помещение и рекламу, а для артистов ничего не оставалось и те вынуждены были по грошам получать долги за сыгранные спектакли. Пересекли деревню Комаровка, некогда эстонско-советскую границу. С тех времен сохранилась арка и двухэтажный особняк эстонских пограничников вдоль железнодорожного полотна. 
Нарва осталась далеко позади. Безотрадный, скучный пейзаж, сплошные болота, сиротливые перелески, редко где покажется поле, лес. 
Острой, режущей болью щемит сердце. В мыслях неизвестное будущее, связанное с заключением в тюрьме, пребыванием в лагерях... 
Вспомнился следователь Шаховской с его недозволенными приемами добывания «правды» на основании бездоказательных обвинений, с помощью которых он пытался уверить себя и убедить меня, что я преступник, враг советского строя. А ведь он ломился в открытую дверь. Факты преступления отсутствовали, не было ни одного свидетеля обвинения, обещанные очные ставки оказались фикцией. По указанию свыше Шаховской обязан был черную несправедливость при ведении следствия превратить в белизну приговора и оправданность действий вышестоящих органов НКВД. 
Наш состав с грохотом проносится по железнодорожному мосту через живописную реку Лугу, глубоко протекающую между двух отвесных берегов и въезжаем в город Кингисепп, бывший уездный город Ямбург. И здесь не останавливаемся. Несколько воинских эшелонов ждут освобождения пути. Солдаты из открытых вагонов-теплушек, разглядывая проскакивающие мимо замурованные вагоны, вероятно, догадывается, кто их пассажиры. 
После Нарвы первая остановка в Гатчине. На станцию прибываем поздно вечером. От станции наш эшелон отправляют на порядочное расстояние куда-то в сторону, где склады, высокие платформы для погрузки, бесчисленные запасные пути с порожняком, где снуют маневровые паровозы. Не успели остановиться, как услышали знакомую стукотню по крышам вагонов, значит, предстоит обыск. 
Со скрипом и остервенением отодвигается тяжелая дверь. Раздается команда о переходе всех на одну сторону. Не стесняясь, охрана силой растаскивает нас по углам. Даже пошевелиться нельзя, а тут у каждого еще вещи. Куда их деть? Многие поэтому держат их над головой. 
Высохшими, запекшимися губами умоляем принести воду – с утра не пили. Черствые люди, не обращая на наши просьбы внимания, молча, делают свое дело, как будто обращаются не к ним. Им нет дела до того, что восемьдесят человек изнывают от жажды. 
Состав стоит всю ночь. Под утро принесли два ведра воды. Осторожно, стараясь не пролить ни одной драгоценной капли влаги, поровну разливаем каждому по маленькой кружке. Разделили только одно ведро. Второе решили разделить в середине дня, все равно до вечера воду не принесут. 
Трогаемся в путь в полной уверенности, что в Ленинграде нас задержат на пересылке, пересортируют и уже тогда отправят в Киров. 
Но что это? Едем несколько часов, а места совершенно незнакомые. Где дачные поселки и разъезды у Ленинграда, куда делись станции Тайцы, Красное село и другие, находящиеся на линии Гатчина-Ленинград? Пошли предположения, догадки. Кто-то высказывает мысль, что из Гатчины состав свернул на юго-запад, заходить в Ленинград не будем, он остается в стороне, слева по ходу поезда. А направление держим на узловую станцию Мга, расположенную на линии Ленинград – Киров – Свердловск. 
И действительно, ранним солнечным утром прибываем на станцию Мга. Сравнительно небольшое здание узловой станции облеплено красными плакатами, лозунгами, портретами вождей, среди которых центральное место занимает крупная фигура Сталина, в военной форме. Белые надписи на красных полотнищах лаконичны, однородны. В основном это призывы встать на защиту Родины и до победного конца бороться с фашистскими интервентами. 
Гремит репродуктор радиовещания. С напряженным вниманием вслушиваемся в каждое слово, пытаясь не пропустить, что происходит на фронте и в тылу. Не все доходит до нашего слуха, на станции очень шумно. Маневрирующие составы и проносящиеся мимо поезда, непрестанно перекликающиеся между собой паровозные гудки заглушают голос диктора. Но все-таки из сводок Совинформбюро узнаем об ожесточенных боях по всей линии фронта, о вероломстве врага, неожиданно напавшего на Советский Союз, о том, что вся страна поднялась на защиту Отечества. 
Тяжелые, антисанитарные условия пребывания в пути, сказываются на состоянии всех, а в особенности на больных. Появились «поносники», видимо есть случаи дизентерии, никто в точности не знает. Из-за отсутствия градусника не можем измерить температуру. На просьбу прислать врача или медсестру, охрана ответила отказом, сославшись на то, что медицинская помощь будет оказана по прибытии на место назначения. 
Возле туалета, на полу, лежит с острыми болями в желудке бывший депутат Государственного Собрания от русской фракции, житель Верхнего села из-под Сыренца, Егор Дмитриевич Соловьев. Несколько больных гипертоников, лежавших на нарах сползли на пол. Наверху, в духоте, им невмоготу, но и здесь им не легче. Свалился с ног огромного роста Иван Иванович Иванов – житель деревни Кондуши из Принаровья. Жалуется на сердечные приступы, боли в печени. У многих сильные головные боли, головокружение. Всех одолевает жажда. 
Страшно смотреть на настоящий рассадник заразных болезней, забитый испражнениями, туалетный желоб. Неоднократно обращали внимание охраны, просили на его очистку дать дополнительно воды, снабдить хлоркой или другими химикатами – напрасно. Никакие просьбы не помогали. Добились только одного. Принесли длинную палку, один конец её обмотали портянками и полотенцами и как могли, дружными усилиями добровольцев ассенизаторов, прочистили желоб. 
Прибываем на очередную станцию. На старинном вокзальном здании надпись – Вологда. Это последняя остановка перед Кировом. Вологда – областной центр, прославившийся на всю Россию высококачественным сливочным маслом. Вологда и ближайший к Ленинграду пересыльный пункт, через который во все времена и до наших дней политических заключенных «в края далекие вели этапы длинные». 
В городе, основанном в 12 веке сохранился Софийский собор, построенный в 1568 году, стены и башни Прилуцкого монастыря. 
Но нам не показывали архитектурных памятников Вологды. Во время непродолжительной стоянки с особой тщательностью проверялись полы вагонов. Выстукивали каждую половицу и залезали под вагоны. Не обошлось, конечно, без обыска. 
Наши глаза озарились неописуемой радостью, при виде двух ведер принесенной воды. Раздача воды, самый приятный момент в пути. Каждый пил маленькими глоточками, смакуя и наслаждаясь холодным питием, как целительным бальзамом, казавшимся таким бесценным и дорогим... 


(Продолжение следует) 

Свернуть