17 февраля 2019  06:56 Добро пожаловать к нам на сайт!
Поиск по сайту

Религия


 

Марк Поповский.

 

Жизнь и житие Войно-Ясенецкого


 (продолжение, начало в № 5)


Глава вторая

Что делать? Этот вопрос задавали себе в те годы тысячи русских интеллигентов. Эпоха не подсказывала единых рецептов, всяк отвечал на роковой вопрос по-своему, в зависимости от личного характера и обстоятельств. Кто-то ушел в Добровольческую армию, где иной раз мог убедиться, что белый террор мало чем отличается от красного, кое-кому удалось уклониться от борьбы, уехать в эмиграцию. 
Мужицкому доктору Войно-Ясенецкому не подходил ни один из названных вариантов. Бежать в другую страну - у него и в мыслях не было. Но и терпеть поругание, которому новая власть подвергала дорогие ему принципы, он тоже не мог, не желал. Профессор Л.В.Ошанин в своих очерках очень точно заметил: 
"Не знаю, часто ли проповедовал Войно с церковного амвона основную христианскую добродетель - христианское смирение. Что касается самого Войно, то в его характере не было ни на йоту христианского смирения... В нем, когда было нужно, сама собой проявлялась человеческая гордость. Гордость сознательная, гордость за свою замечательную точную науку, широту и разносторонность своих знаний, гордость за свой талант и за свое несомненное бесстрашие". 
Вот тут и видится мне причина того ответа, который профессор-хирург дал Владыке Иннокентию. Предложение епископа отвечало затаенному до поры до времени желанию Войно-Ясенецкого протестовать. Протестовать не против советской власти (ее он в те поры считал властью народной) и не против социалистических идей (в которых он так до конца дней своих и не разобрался), но против бездушия эпохи, против всеобщего и повального аморализма, который охватил все вокруг. 
Войно-Ясенецкий не был первым, кто попытался оценить годы революции и Гражданской войны меркой совести. О разгуле пьянства, разврата, коррупции, человеконенавистничества еще в 1918 году во весь голос заявил в своих "Несвоевременных мыслях" Максим Горький. Разжигание низменных инстинктов потрясло академика И.П.Павлова. Он решительно протестовал против того, что новый порядок оставляет народ без морали. "Нужно подвести моральные основы под поведение народных масс", - говорил он своему ученику Л.О.Орбели. 
Впрочем, после 1918-го года, когда была запрещена вся оппозиционная печать и советы откровенно встали на путь подавления инакомыслия, никто не мог уже открыто заявить о своих претензиях. Нравственный протест ЧК приравнивал к контрреволюционным выступлениям. Акцию Войно-Ясенецкого карательные органы также вполне могли оценить как вызов "диктатуре пролетариата". А почему бы и нет? Стать священником в 1921 году значило бросить вызов тому всеобщему страху, в котором затаилась порядочная, но не страдающая избытком мужества часть русской интеллигенции. В наэлектризованной политическими страстями атмосфере никто даже не заметил, что протест Валентина Феликсовича не содержал никаких политических требований. Достаточно того, что он протестовал. "Мы каждую минуту ждали, что Валентина Феликсовича арестуют", - вспоминает хирург Беньяминович. 
Между тем для самого Войно-Ясенецкого его акция была совершенно чиста и естественна. Сказав: "Буду священником", он просто обрел самую подходящую для него форму взаимоотношений с окружающим миром. С этого часа он перестал быть пассивным участником всероссийского вертепа, снял с себя ответственность за беззакония эпохи, стал борцом за чистоту собственную и чистоту тех, кто пожелал бы довериться ему. Таким же независимым остался он в своем отношении к науке. 
Профессор Ошанин свидетельствует: "Войно не был философом идеологического направления или биологом-виталистом..." Строго материалистичной была его диссертация "Регионарная анестезия", ничего мистического не содержала и монография "Гнойная хирургия", выдержавшая в 40-50 годы три издания. Однако при всем том Валентин Феликсович (как и физиолог Павлов!) считал, что в творчестве исследователя двадцатого века наука и религия не конкурируют друг с другом. Уже в 20-е годы он приблизился к представлению, которое большинство западных ученых приняло в 60-х - 70-х годах нашего столетия. Наука и религия - плоскости не пересекающиеся. Сама по себе наука не окрашена ни в политические, ни в этические цвета. Вера - личное дело ученого. С этим убеждением прошел он через все испытания священнической жизни, не отрекаясь от науки точно так же, как никогда не отрекался он от сана и веры. 
"Религиозные убеждения Войно, - пишет профессор Ошанин, - нашли свое выражение в служении определенному религиозному культу, культу "ортодоксальной" православной церкви, со всей ее яркой театральностью, со всеми ее окаменевшими древними догматами, со всем ее сложным ритуалом". Неверующий Ошанин не одобряет этот акт своего коллеги и специально подчеркивает даже: "Профессор Войно-Ясенецкий безоговорочно, без какой-либо критики принял все стороны, все внешние формы православия". Это верно. Принял. Цельная натура Валентина Феликсовича ничего не принимала вполовину. И все же я должен повторить: главная причина, побудившая ученого надеть рясу и крест, была не церковно-служебная, а этическая. И ряса, и крест, и литургии были лишь формой нравственного протеста, его "не могу молчать!" Об этом он сам пишет в своих Мемуарах. 
"Уже в ближайшее воскресенье, при чтении часов я, провожаемый двумя дьяконами, вышел в чужом подряснике к стоящему на кафедре архиерею и был посвящен им в чтеца, певца и иподьякона, а во время литургии - и в сан дьякона... Это необыкновенное событие посвящения в дьякона произвело огромную сенсацию в Ташкенте, и ко мне пришли большой группой во главе с одним профессором студенты медицинского факультета. Конечно, они не могли понять и оценить моего поступка, ибо сами были далеки от религии. Что поняли бы они, если бы я сказал им, что при виде карнавалов, издевающихся над Господом нашим Иисусом Христом, мое сердце громко кричало: "Не могу молчать!" Я чувствовал, что мой долг - защищать проповедью оскорбленного Спасителя нашего. Через неделю после посвящения во диакона, в праздник Сретения Господня 1921 года я был рукоположен во иерея епископом Иннокентием, и мне пришлось совмещать мое священство с чтением лекций на медицинском факультете... Преосвященный Иннокентий редко сам проповедывающий, назначил меня четвертым священником собора и поручил мне все дело проповеди. При этом он сказал мне словами апостола Павла: "Ваше дело не крестити, а благовестити". 
Чтобы благовестить - проповедовать, пришлось заново на сорок четвертом году жизни изучать богослужение и основы богословия. Потеснив и без того не слишком долгий сон свой, отец Валентин взялся за новую для него литературу. Засим снова чередом: операции, работа на трупах, обходы, лекции. Хирург Садык Алиевич Масумов (он учился в начале двадцатых годов на Медицинском факультете) так описывает лекции по топографической анатомии. "Читал Войно-Ясенецкий очень спокойно, с достоинством. Усевшись за кафедрой в священнической рясе, с крестом, вынимая белоснежный платок, протирал очки и, взяв в руки указку, методично, без воды начинал говорить о мышцах, нервах, сосудах. Читал речитативом, может быть чуть-чуть монотонно, но просто, хорошо. Запомнился гибкий, богатый русский язык профессора. Мы уходили с лекций обогащенные его мыслями, увлеченные и заинтересованные сложностью и остроумием конструкции человеческого тела". 
Так же почтительно говорят о своем профессоре бывшие студенты ташкентского медфака член-корреспондент АМН СССР терапевт З.И.Умидова, профессор-эпидемиолог М.С.Софиев, кандидат медицинских наук микробиолог М.З.Лейтман. 
Конечно, находились в университете и другие люди, те, что считали пребывание "попа" на кафедре недопустимым. Полвека спустя после описываемых событий я два часа выслушивал одного из них. Моим собеседником в Симферопольской гостинице был хирург-пенсионер Петр Петрович Царенко. В начале 20-х годов совсем еще молодым он работал врачом в одной из ташкентских больниц. Через пятьдесят лет профессор-хирург Царенко, человек крупного сложения, весь какой-то оплывший, с надменно-начальственным выражением лица начал свой рассказ словами: "Я скажу вам о Войно-Ясенецком больше отрицательного, чем положительного". 
Ничего "положительного", а попросту ничего хорошего о Валентине Феликсовиче он действительно не сказал, но воспоминания его по-своему интересны. 
"После рукоположения Войно-Ясенецкого в священники мы серьезно ставили вопрос о том, допустимо ли в советской высшей школе доверять воспитание молодежи служителям культа. Мы даже намекнули ему тогда об отставке (двадцатичетырехлетний, только что окончивший университетский курс Царенко, конечно, ни о чем таком намекать известному профессору не мог, но партийцу с довоенным стажем, члену Бюро Крымского обкома партии, профессору П.П.Царенко кажется теперь, что это он собственными руками выставлял "попа" Войно-Ясенецкого с кафедры). Подавляющее число ташкентских врачей, продолжал мой собеседник, - сожалело, что Валентин Феликсович погиб для науки. Служба в церкви оказалась для него роковой - он начал произносить контрреволюционные проповеди и был арестован". 
Спрашиваю: "А вы сами слышали эти контрреволюционные проповеди?" - "Нет, нет (торопливый оборонительный жест), я в церковь не ходил. Посещать в те годы церковь значило находиться в оппозиции к советской власти, а я всегда твердо держался генеральной линии партии". 
Ниже мы еще встретимся с этим героем своего времени и с его "воспоминаниями". Но говоря о "речах", которые Войно-Ясенецкий произносил в Ташкенте, Царенко, хоть и в кривом зеркале, но запечатлел подлинный факт. Одно публичное выступление Валентина Феликсовича, произнесенное летом 1921-го года (правда, не в церкви, а в суде), действительно пришлось властям сильно не по вкусу. Лев Васильевич Ошанин так описал этот инцидент: 
"В Ташкент из Бухары привезли как-то партию раненых красноармейцев. Во время пути им делали перевязки в санитарном поезде. Но время было летнее и под повязками развились личинки мух... Раненых поместили в клинику профессора Ситковского (в больницу им. Полторацкого). Рабочий день уже кончился и врачи разошлись. Дежурный врач сделал две-три неотложные перевязки, а остальных раненых только подбинтовал и оставил для радикальной обработки до утра. Сразу же неизвестно откуда распространился слух, что врачи клиники занимаются вредительством, гноят раненых бойцов, у которых раны кишмя кишат червями". 
Тогда во главе ЧК или Особого отдела стоял латыш Петерс. Он имел в городе грозную репутацию человека неумолимо-жестокого и очень быстрого на вынесение приговоров с "высшей мерой". По его приказу тотчас были арестованы и заключены в тюрьму профессор П.П.Ситковский и все врачи его клиники. Были арестованы и два или три врача, служившие в наркомздраве. 
Петерс решил сделать суд показательным. Как и большинство латышей из ЧК, он скверно знал русский язык, но несмотря на это назначил себя общественным обвинителем. В этой роли произнес он не слишком грамотную, но зато "громовую" обвинительную речь. Были в ней и "белые охвостья", и "контрреволюция", и "явное предательство". Над обвиняемыми нависла угроза расстрела. 
"Других выступлений я не помню, - пишет Ошанин, - кроме выступления профессора Войно-Ясенецкого, который был вызван в числе других экспертов-хирургов... Он сразу бесстрашно напал на грозного Петерса, он буквально громил Петерса как круглого невежду, который берется судить о вещах, в которых ничего не понимает, как бессовестного демагога, требующего высшей меры для совершенно честных и добросовестных людей". 
Точный по фактам рассказ Л.В.Ошанина, к сожалению, беден деталями. Между тем революционной суд времен Гражданской войны зрелище, которое потомству забывать не следует. 
Вот что рассказал мне в Ташкенте свидетель суда над Ситковским-хирургом профессор Садык Алиевич Масумов: 
Суд происходил в том самом громадном танцевальном зале кафе-шантана "Буфф", где за три года до того Войно-Ясенецкий с другими виднейшими врачами города зимними холодными вечерами только что не при свете плошек учили будущих фельдшеров и медицинских сестер. Теперь зал был снова полон. Больше всего тут было рабочих, но некоторое количество пропусков (вот когда еще началась система пропусков на "открытые" суды - М.П.) получили врачи города. По приказу Петерса профессора Петра Порфирьевича Ситковского из тюрьмы в зал суда доставила конная охрана. Профессор шел посредине улицы с заложенными за спину руками, а по сторонам цокали копытами конвойные с саблями наголо. Это было в духе Петерса. Начальник ЧК, человек жестокий и неумолимый был вместе с тем весьма расположен к театральным эффектам. Суд над Ситковским он тоже замыслил как театральное зрелище. Этакий апофеоз всевидящей и всеслышащей Чрезвычайной Комиссии, которая способна разоблачить любые козни врага. Все необходимые для такого спектакля атрибуты были налицо: герои-красноармейцы, пострадавшие за власть советов, тайный белогвардеец профессор, не желающий лечить красных бойцов. И как следствие явного заговора и саботажа - подумать только! - черви, кишевшие в ранах бойцов. "Высшая мера" Ситковскому и "его людям" была заранее предрешена. Суд нужен был для воспитательных целей, чтобы лучше показать рабочему классу его врагов - прислужников мирового капитализма. Но великолепно задуманный и отрежиссированный спектакль пошел насмарку, когда председательствующий вызвал в качестве эксперта профессора Войно-Ясенецкого. Непредвиденный для судей эффект произошел после первых же реплик эксперта. 
- Поп и профессор Ясенецкий-Войно, - обратился к Валентину Феликсовичу Петерс, - считаете ли вы, что профессор Ситковский виновен в безобразиях, которые обнаружены в его клинике? Вопрос касался первого пункта обвинения. Заведующему клиники вменялся в вину развал дисциплины среди больных и обслуживающего персонала. Раненые, лежащие в клинике, пьянствовали, дрались, водили в палаты проституток, а врачи и медсестры этому якобы потворствовали. 
- Гражданин общественный обвинитель, - последовал ответ эксперта Войно-Ясенецкого, - я прошу по тому же делу арестовать и меня. Ибо и в моей клинике царит такой же беспорядок, что и у профессора Ситковского. 
- А вы не спешите, придет время и вас арестуем! - заорал Петерс. 
В ответ на угрозу Войно-Ясенецкий встал, перекрестился и, обведя широким жестом судей, выразил надежду, что многие из здесь сидящих также со временем окажутся за решеткой. Аплодисменты интеллигентной части зала были наградой его бесстрашию. 
Между тем замечание эксперта о беспорядке, царящем в хирургических клиниках города, вовсе не являлось риторической фразой. Большинство раненых, лежавших в клиниках профессоров Ситковского, Войно-Ясенецкого и Боровского были красноармейцы. В огромных, превращенных в палаты маршировальных залах высшего кадетского корпуса разгулявшаяся на фронтах братва без просыпу пила самогон, курила махру, а по временам и "баловалась девочками". Тут же рядом лежали тяжело раненые. Но на их мольбы, о тишине и покое легко раненые не обращали никакого внимания. Однажды во время профессорского обхода ординатор Беньяминович доложила об очередной оргии в палате. Валентин Феликсович приказал вызвать дебоширов к нему. Но едва он поднялся на второй этаж в свой кабинет, как снизу по лестнице целая орава пьяных красноармейцев полезла "бить попа". Доктор Беньяминович успела запереться в операционной, а профессора избили. Били жестоко, пинали ногами и костылями. После этих побоев заведующий клиникой на несколько дней был прикован к постели. Сидящие в зале врачи хорошо знали эту историю, знали и о других бесчинствах красноармейцев в госпиталях. Беспорядок в клинике Ситковского, который расписывал в своей речи Петерс, никого не удивил: как и Войно-Ясенецкий, профессор Ситковский просто физически не мог справиться с буйными пациентами. 
Второй вопрос общественного обвинителя касался случая с "червями". Войно-Ясенецкий обстоятельно объяснил суду, что никаких червей под повязками у красноармейцев не было, а были личинки мух. Хирурги не боятся таких случаев и не торопятся очистить раны от личинок, так как давно замечено, что личинки действуют на заживление ран благотворно. Английские медики даже применяли личинок в качестве своеобразных стимуляторов заживления. Опытный лектор, Валентин Феликсович так внятно и убедительно растолковал суть дела, что рабочая часть зала одобрительно загудела. 
- Какие еще там личинки... Откуда вы все это знаете? рассердился Петерс. 
- Да будет известно гражданину общественному обвинителю, - с достоинством отпарировал Войно-Ясенецкий, - что я окончил не двухлетнюю советскую фельдшерскую школу, а медицинский факультет Университета святого Владимира в Киеве. (Шум в зале. Аплодисменты.) 
Последний ответ окончательно вывел из себя всесильного чекиста. Так с ним никто еще не разговаривал. Высокое положение представителя власти требовало, чтобы дерзкий эксперт был немедленно изничтожен, унижен, раздавлен. Прямолинейный Петерс выбрал для удара, как ему показалось, наиболее уязвимое место противника: 
- Скажите, поп и профессор Ясенецкий-Войно, как это вы ночью молитесь, а днем людей режете? 
Вопрос звучал грубо, но таил в себе подлинное обвинение: христианство запрещает священнику проливать кровь, даже в операционной. Когда-то в глухой латгальской деревушке учитель приходской школы втолковал маленькому Якобу Петерсу, что пролитие человеческой крови - противно христианскому вероучению. С тех пор сам Якоб Христофорович успел начисто освободиться от веры и от боязни кровопролития. Но в пылу диспута память подсказала ему старое, давно отброшенное заклятье, и, сын своего времени, он пустил в ход это оружие, чтобы побольней ударить противника. Но - мимо. 
Если бы они беседовали мирно в деловой обстановке, о. Валентин объяснил бы Петерсу, что Патриарх Тихон, узнав о его, профессора Войно-Ясенецкого священстве, специальным наказом подтвердил право хирурга и впредь заниматься своей наукой. Но тут было не до объяснений. В переполненном многолюдном зале о. Валентин ответил противнику в полном соответствии с законами полемики: 
- Я режу людей для их спасения, а во имя чего режете людей вы, гражданин общественный обвинитель? 
Зал встретил удачный ответ хохотом и аплодисментами. Все симпатии были теперь на стороне хирурга-священника. Ему аплодировали и рабочие и врачи. Но Петерс не смирился. Как бык на красную тряпку, продолжал он наскакивать на взбесившего его эксперта. Следующий вопрос должен был, по его расчетам, изменить настроение рабочей аудитории: 
- Как это вы верите в бога, поп и профессор Ясенецкий Войно? Разве вы его видели, своего бога? 
- Бога я действительно не видел, гражданин общественный обвинитель. Но я много оперировал на мозге и, открывая черепную коробку, никогда не видел там также и ума. И совести там тоже не находил. (Колокольчик председателя потонул в долго несмолкаемом хохоте всего зала). 
"Дело врачей" с треском провалилось. Однако, чтобы спасти престиж Петерса, "судьи" приговорили профессора Ситковского и его сотрудников к шестнадцати годам тюремного заключения. Эта явная несправедливость вызвала ропот в городе. Тогда чекисты вообще отменили решение "суда". 
Через месяц врачей стали днем отпускать из камеры в клинику на работу, а через два месяца и вовсе выпустили из тюрьмы. По общему мнению, спасла их от расстрела речь хирурга-священника Войно-Ясенецкого. 
У этой истории есть два уточняющих постскриптума. Первый, когда судебный спектакль окончился и публика покинула зал, Цируль, тот самый латыш Цируль, которого Войно-Ясенецкий поставил на ноги и который подарил профессору браунинг, сказал, повстречавшись с доктором Слонимом: "Этот поп, такой поп, что он может в свой кулак все врачи города забирайт, в карман положи, на свалка таскай и выбрасывай". 
Постскриптум второй. П.П.Ситковский был по существу создателем медицинского факультета в новом Университете. До ареста он считался второй, после Валентина Феликсовича, фигурой в ташкентской хирургии. А через год после "дела врачей" ему были преподнесены в подарок золотые часы с надписью, выгравированной на крышке: "Профессору Петру Порфирьевичу Ситковскому за организацию медицинского факультета от Правительства Туркестанской республики". На суде профессор проявил выдержку и достоинство. Петерс упорно добивался от него ответа, почему он не пришел в клинику в тот вечер, когда привезли обожженных красноармейцев. И хотя "неуважительная причина" грозила ученому жестокими карами, он отказался впустить посторонних в свою личную жизнь. Только много недель спустя в городе узнали, что в тот самый роковой вечер жена Ситковского пыталась отравиться и муж ее спас. Впрочем, Якоб Петерс, расстрелявший в 1918-1919 годах несколько тысяч "белых" и эсеров, едва ли признал бы события в доме профессора Ситковского достойными внимания. Для него это была всего лишь мелкобуржуазная мелодрама. Что же касается Войно-Ясенецкого, то на следующий день после окончания суда он уже был у себя на кафедре и приступил к очередным лекциям и занятиям. 
Общественное поведение Валентина Феликсовича в Ташкенте между 1920-м и 1923-м годами представляется сплошным парадоксом. Один, не имея никакой реальной опоры, кроме собственного авторитета, он отстаивает законность, нравственность, право на независимые убеждения. Нет, он не произносит антисоветских проповедей. Оставим эту клевету на совести П.П.Царенко из Симферополя. Политика по-прежнему кажется ему предметом скучным, недостойным серьезного внимания. Но всякий раз, когда на его глазах пытаются попирать дорогие ему нравственные начала, он протестует. И очень энергично. Профессор Войно-Ясенецкий ведет себя в полном согласии с любимой пословицей В.Г.Короленко и Льва Толстого: "Делай что должно, и пусть будет что будет". 
Месяцев через пять после суда над Ситковским очередная ревизионная комиссия приказала снять икону в операционной Городской больницы. Идиллические времена, когда икона вернулась ради "честного партийного слова", миновали. Доля личной человеческой воли в машинизированном государственном аппарате стремительно уменьшалась, приближаясь к нулевой отметке. А Войно-Ясенецкий оставался все тем же: независимо мыслящим, непреклонным, знающим себе цену. Конфликт был неизбежен и в конце концов вспыхнул: профессор заявил, что не выйдет на работу, пока икону не вернут на место. И ушел домой. В конце 1921 года такой "саботаж" карался как самое тяжелое политическое преступление. Хирургу грозил арест. Верный друг Валентина Феликсовича "лейб-медик" членов советского правительства Моисей Ильич Слоним бросился к стопам "главного хозяина" Туркестана Председателя Среднеазиатского бюро ЦК РКП (б) Я.Э.Рудзутака. Зная психологию новой власти, Моисей Ильич почтительно разъяснил, что если будет арестован выдающийся хирург, ученый и педагог Войно-Ясенецкий, то ущерб от этого понесет прежде всего рабоче-крестьянская республика, ее медицина и наука. Рудзутак милостиво обещал пока профессора не арестовывать, пусть врачи сами найдут выход из "хирургического кризиса". Между прочим, тогда же товарищ Рудзутак заметил, что сам бы оперироваться у Войно-Ясенецкого не стал: "А вдруг во время операции хирург совсем сойдет с ума?" 
Валентин Феликсович ничего о ходатайстве Слонима не знал и едва ли одобрил такое бесцеремонное вмешательство в свои личные дела. Он бастовал уже несколько дней. Засылаемые к нему в качестве разведчиков хирурги "доносили", что Главный врач все время работает за письменным столом, что-то пишет, что-то читает. Уговаривать его было бесполезно. 
Конец "второго иконоборства" профессор Л.В.Ошанин, по своему обыкновению, изображает в красках комических. "Вспомнили, что Войно не просто священник, но священник-монах, то есть находится под абсолютной властью архиепископа, которому должен подчиняться. В те времена архиепископом Туркестанским был митрополит Никандр. Делегация из двух или трех врачей отправилась в резиденцию митрополита. Оказалось, что митрополит неплохо разбирается в мирских делах. Он сразу сообразил, что для его епархии невыгодно, если один из пасомых им агнцев будет не в меру строптив и бодлив. Митрополит сказал, что вызовет "отца Луку", то есть В.Ф.Войно-Ясенецкого, и с ним побеседует, что врачи могут спокойно идти домой. Он гарантирует, что "хирургический кризис" будет ликвидирован... Войно на следующий день вышел на работу... и приступил к очередным операциям, несмотря на отсутствие иконы, которая с тех пор навсегда исчезла из операционной". 
Шутейная версия Ошанина абсолютно недостоверна. Осенью 1921-го года, когда происходило "второе иконоборство", Войно-Ясенецкий еще не был монахом "отцом Лукой" (рассказчик забежал на два года вперед), а митрополит Никандр не был архиепископом Ташкентским. Перед нами типичный миф, сложенный во врачебной, атеистической среде, и место ему не здесь, а в "житийном" Прологе нашей книги. 
В действительности Главный врач протестовал против изгнания иконы долго и всеми доступными ему средствами. В частности, в знак протеста не явился в научное врачебное общество, где стоял его доклад. Когда же на следующем заседании отец Валентин, как всегда в рясе, взошел на кафедру, чтобы произнести доклад, то прежде чем изложить новый способ резекции коленного сустава, сделал следующее заявление: "Приношу обществу извинение за то, что я не читал доклад в назначенный для меня день. Но случилось это не по моей вине. Это случилось по вине нашего комиссара здравоохранения Гельфгота, в которого вселился бес. Он учинил кощунство над иконой". 
Выпад против высшего медицинского чиновника вызвал общий шум. Вслед за этим в зале воцарилась, по словам современника, "гробовая тишина". Остолбенев от страха, врачи ожидали, что присутствовавший на заседании комиссар Гельфгот тут же испепелит нечестивца. Но комиссар, очевидно, побоялся скандала. Того же страха ради иудейска и председатель научного Общества профессор М.А.Захарченко прошептал секретарю Общества доктору Л.В.Ошанину, чтобы тот ни в коем случае не заносил в протокол неуважительных слов о представителе власти. Так реально выглядел конец "второго иконоборства". Оставляю читателю самому решать, кто в действительности остался победителем в этой борьбе. 
Не скрывал своих принципов отец Валентин и на антирелигиозных диспутах. Такие дискуссии были любимы всеми слоями публики двадцатых годов. В пору, когда политические споры стали невозможными, в обстановке обязательного единомыслия - дискуссии о бытии Божием и о бессмертии души остались единственно доступной формой свободного обмена мыслями. Власти полагали, что дискуссии разрушат веру, расшатают церковь. Священники-богословы, наоборот, видели в дискуссиях возможность отстаивать веру, противостоять хаосу всеобщей безнравственности. Но чаще всего не торжествовал ни тот, ни другой замысел. На Руси, от века не знавшей демократических свобод, спорить не умели. К тому же спорящие стороны были поставлены в явно неравноправное положение. Низкая культура диспутантов еще более усугубляла дело. Так что в конце концов встречи священников с пропагандистами-антирелигиозниками оборачивались средневековой перебранкой капуцина и раввина, почти в таком же виде, как описано у Генриха Гейне. А жаждущая развлечений публика, лузгая семечки и похохатывая, развлекала себя в этом своеобразном, а главное бесплатном цирке. 
Власти поощряли дискуссии, но лишь до того времени, пока такие серьезные религиозные деятели, как Введенский и Флоренский, не начали публично, как мальчишек, "шлепать" доморощенных антирелигиозников из партактива. После этого комиссар просвещения Луначарский заявил, что проводить диспуты следует очень осторожно, и практика открытого ратоборства властей со сторонниками веры была заменена акциями тайными. 
В Ташкенте диспуты проходили чаще всего в зале "Колизея" (ныне театр им. Свердлова), при большом стечении народа. За несколько дней до встречи сторон в городе вывешивались афиши. Ошанин в "Очерках" и Стекольников в "Биографии В.Ф.Войно-Ясенецкого" говорят, что на таких публичных ристалищах Валентин Феликсович, как правило, одерживал моральные победы над своими противниками и вызывал всеобщее расположение публики. В "Мемуарах" он так говорит об этих выступлениях: 
"...Мне приходилось в течение двух лет вести публичные диспуты при множестве слушателей с неким отрекшимся от Бога протоиереем, бывшим миссионером Курской епархии, возглавлявшим антирелигиозную пропаганду в Средней Азии. Как правило, эти диспуты кончались посрамлением отступника веры, и верующие не давали ему прохода вопросом: "Скажи нам, когда ты врал: тогда ли, когда был попом, или теперь врешь?" Несчастный хулитель Бога стал бояться меня и просил устроителей диспутов избавить его от "этого философа". 
Активность в делах церкви не мешала работе хирурга. Те, кто считали Войно-Ясенецкого погибшим "для науки", были вероятно обескуражены, повстречавшись с отцом Валентином на первом научном съезде врачей Туркестана (Ташкент, 23-28 октября 1922 года). Здесь хирург-священник выступил с четырьмя большими докладами и десять раз брал слово в прениях. Можно сказать, что ни одно сколько-нибудь серьезное выступление по хирургии не оставалось без его замечания и оценки. Ему, накопившему огромный оперативный опыт, было что сказать и о злокачественных новообразованиях и об удалении почечных камней. Был у Войно-Ясенецкого свой собственный метод хирургического лечения глаз (гнойные кератиты), туберкулеза шейных желез, гнойных заболеваний кисти руки. Интересны были его суждения о том, какая анестезия более подходит для той или иной операции (он по-прежнему оставался поборником местной анестезии). 
Первый научный съезд врачей Туркестана поддержал два практических предложения о. Валентина: лечить туберкулезных больных на курортах (солнцелечение в Чимганских горах, грязелечение в Молла-Кара и Яны-Кургане) и второе - помочь провинциальным медикам освоить некоторые наиболее необходимые в условиях Туркестана глазные операции. В Решениях съезда записано: "Поручить профессорам Турбину и Ясенецкому Войно составить краткое практическое руководство для врачей по глазным болезням... Просить государственное издательство напечатать эту книгу и широко распространить ее среди врачей". 
Руководство по глазным болезням написать так и не удалось, но зато к началу 1923 года была совсем близка к завершению первая часть "Гнойной хирургии" - главная книга профессора Войно-Ясенецкого. Одной главы не хватало (всего одной главы!), чтобы послать труд в издательство, когда произошли события, на годы оторвавшие автора от всякой научной работы... 
В первый же день, когда Войно-Ясенецкий явился в больницу в духовном облачении, ему пришлось выслушать резкое замечание своей всегда послушной и добросовестной ученицы Анны Ильиничны Беньяминович: "Я неверующая, и что бы вы там не выдумывали, я буду называть вас только по имени-отчеству. Никакого отца Валентина для меня не существует". 
Еще более непримиримо отнесся к "поповству" о. Валентина П.П.Царенко, в то время молодой, но уже сделавший некоторую карьеру хирург (он был, между прочим, секретарем съезда врачей). "Я не раз видел Войно-Ясенецкого идущим в церковь и из церкви, - рассказывает Царенко. - Он шел, окруженный толпой бабонек, благословлял их, а они лобызали ему руки. Тяжелая картина". В больнице, по мнению Царенко, Главный хирург тоже "чудил"-благословлял больных перед операцией. Все это было совершенно недопустимо, и Царенко с удовлетворением замечает, что арест пошел Войно-Ясенецкому на пользу. "Получив предупреждение, отец Валентин стал поскромнее". 
Студентка-медичка красавица Капа Дренова тоже считала себя вправе обличать хирурга-священника. В больнице Капа крутила многочисленные романы, а дома учила английский на случай скорой мировой революции. "Вы кокетничаете своей рясой, - говорила Капа. - Поклонение верующих ласкает ваше честолюбие. Не так ли?" Наветы завистника и карьериста Царенко, благоглупости пустенькой Капы можно было бы и не принимать в расчет, но в том-то и дело, что эти двое представляли собой наиболее распространенный тип в окружении Войно-Ясенецкого. Священства о. Валентина не одобрил ни один из его сотрудников. Кто по убеждению, кто от страха, но все медики приняли новое обличье и новое общественное положение в штыки. Молодые врачи принимали рясу за символ классово-враждебной идеологии. Им казалось смешным и то обостренное внимание, с которым "шеф" относился к любому случаю безнравственности. Хотя выражение "Лес рубят, щепки летят" вошло в российский политический словарь позднее, но люди двадцатых уже вполне освоились с этой "философией". Стоит ли говорить о каком-то отдельном случае потери совести на фоне гигантских побед в эпоху мировых войн и революционных преобразований? Смешно! И доктор Ошанин искренне потешается, описывая, как проходил в 1921-м году "суд" над ташкентским врачом, нарушителем элементарных правил своей профессии. 
Известный в городе психиатр, лечивший гипнозом, несколько раз поцеловал загипнотизированную больную. Разбирал "дело" Президиум Союза врачей. Председателем Союза был профессор Войно-Ясенецкий. Перед этим случаем явного морального уродства Валентин Феликсович испытал неподдельное отвращение и недоумение. Он пытался постичь, как может случиться, чтобы врач использовал свои знания и свое призвание для столь низменных целей. А молодой Ошанин увидел в тех же фактах только тему для смешного, пикантного рассказика. Сценка в его исполнении действительно выглядит забавной. 
"То ли она спала чутко, то ли не поддалась гипнозу, но она сообщила обо всем мужу, а тот на следующий день пришел к врачу и публично дал ему пощечину. И вот "грешник" предстал перед Президиумом Союза врачей... Одетый в рясу с большим крестом на груди, огромный, величественный, аскетически суровый Войно вел "допрос". Глядя на "грешника" неумолимыми, холодными, как сталь, глазами (бывали у него и такие, я как сейчас их вижу), "отче" вопрошал каким-то замогильным голосом: 
Войно: И вы делали над ней пассы? 
Грешник (не зная куда деваться от срама): Да, делал... 
Войно: И вы делали эти пассы с целью усыпить ее? 
Грешник (убитым голосом): Да, с этой целью. 
Войно: И вы хотели ее усыпить, чтобы в сонном состоянии ее целовать? 
Грешник (после мучительной паузы): Да, с этой целью. 
Войно: И вы ее целовали? 
Грешник (и без того уже не живой от стыда): Да... 
Войно: А зачем вы ее целовали? 
На это грешник ответствовал гробовым молчанием". Юмореску "о суде над грешником" Л.В.Ошанин завершил беззаботным пассажем: "Для нас, членов суда, тогда молодых, не слишком аскетичных и пуританистых, да еще на беду нрава смешливого, такая заунывная архипастырская исповедь была тяжелым испытанием". 
Лев Васильевич вовсе не имел намерения обидеть своего учителя и начальника. Более того, он, как уже говорилось, любил Войно-Ясенецкого, во всяком случае уважал его. Но одно дело уважать, другое понимать. Непонимание оборачивалось непредумышленной насмешкой. И так изо дня в день - непонимание, насмешки, а порой и ненависть. Комсомольские карнавалы на Пасху и Рождество, оскорбительные выкрики прохожих на улице... Между 1921-м и 1923-м годами на долю о. Валентина выпали те же испытания, что переживал в то время любой служитель церкви. 
Откуда это? Куда девалась стройная картина православной Руси с переполненными храмами и иконой в каждом доме, картина, так умилявшая народолюбцев-славянофилов? Конечно, законы и действия государства носили в это время активно антицерковный, антихристианский характер. Но трудно представить себе, чтобы правительственный декрет об изъятии церковных ценностей или распоряжение о закрытии церквей могли в одночасье разрушить веру итальянского или испанского крестьянина. Почему же так легко раскрошилось христианское сознание русских православных мужиков и мастеровых? Дело, очевидно, было не столько в новых законах, сколько в старых навыках народной жизни. Революция и Гражданская война лишь обнажили то, что давно предчувствовали наиболее проницательные умы России - русский народ безрелигиозен. Духовная незрелость его, прорывающаяся то кровавыми бунтами, то рабским беззаветным царепоклонством, самосожжением раскольников и злодеяниями на больших дорогах, отпечаталась и на отношениях с Богом. Одна из важных сторон христианства нравственная его основа - несмотря на тысячелетнюю историю российского православия, осталась для огромной массы народа пустым звуком. Вера была понята миллионами как исполнение обрядов. Молебен, лампада перед иконой, водосвятие, крещение, соборование - вот из чего складывалась для подавляющей части простых людей понятие веры. К этой обрядовой стороне низы относились уважительно, порой даже истово (отсюда обилие религиозных сект и направлений в православии). Учтя это, великие прагматики социал-демократы до поры до времени не решались открыто выступать против веры. Они сделали даже вид, что сочувствуют религиозным меньшинствам. В 1903 году Ленин писал: "Социал-демократы требуют... чтобы каждый имел полное право исповедовать какую угодно религию совершенно свободно... Каждый должен иметь полную свободу не только держаться какой угодно веры, но распространять любую веру..." 
Полтора десятка лет спустя, захватив власть, правительство, возглавляемое Лениным, сочло, что ему более выгодно объявить священников врагами народа, а церкви - местом одурачивания масс. Началось организованное гонение на церковь. Гонения привели к частичному крушению этой твердыни, а крушение церкви выбило из-под веры миллионов главную опору. Верить в собственном сердце, верить для себя и просто жить по Христу народ российский за тысячу лет рабства не научился. А далее, как салазки с ледяной горы, все покатилось быстрей и быстрей. Уже давно замечено: если от религии отходит интеллигент, в его личном и общественном поведении мало что меняется - социальная культура, социальные навыки, пусть внешне, но все-таки компенсируют отвергнутые принципы Нагорной проповеди. Но когда крест с себя срывает мужик, в характере его наступают, как правило, деструкции, непоправимые, общественно-опасные. Свобода от веры тотчас обернулась для крестьянской России свободой не только от законов божеских, но и человеческих. Возникла самая подходящая среда для размножения, роста и процветания мещанина. Явление это совсем не классовое, а психологическое и этическое - вчерашний мужик или мастеровой, потерявший "страх Божий" и оттого убежденный в том, что все дозволено, нынешний мещанин быстро стал главным лицом нового общества. 
У нас с понятием "мещанин" соединено обычно представление о плохом художественном вкусе и наклонности к накопительству. Между тем, главное в мещанской психологии вовсе не любовь к канарейкам, а ненависть ко всему, что ему, мещанину, непривычно, ко всякому, кто "не как все". К какой угодно власти привыкает мещанин быстро, без труда. Но если несходное с собой выражение лица заметит в ком-нибудь из нечиновных враз лютеет. Ибо хорошо знает: на "чужом" можно отыграться, сорвать злобу, разрешить свою ущемленность, ущербность. 
В начале двадцатых людьми "не как все" были объявлены те, кто в рясах, в погонах, в рубашках с галстуками. Мещанин размышлять не стал: внешняя форма для него и есть содержание. Чужак? Гав! - и за горло. В начале тридцатых мещанину разъяснили, что "можно галстук носить очень яркий и быть в шахте героем труда". В начале сороковых новое уточнение: золотые погоны (наши погоны!) - это хорошо. И ряса, если она заседает в Комитете защиты мира, - тоже патриотична. Взамен прежних "не как все" получил мещанин для ворчания и кусания новых манекенов - евреев, писателей, непрогрессивных иностранцев. Ибо, как уже говорилось: "Не имея врага, не построишь храма". 
Надев рясу, профессор Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий в тот же миг превратился для мещанской массы в чудесного, можно сказать, просто великолепного врага. Все в нем было явно вражеское: и облаченье и поступки. Действительно, как это понять: все с себя кресты снимают, а этот надел? Не боится? Все боятся, а он не боится? Врешь, нас не проведешь! Если ты профессор, да подался в священники, значит, была у тебя какая-то выгода. Без выгоды никто ничего делать не станет. И мещанин, как хорошо натасканная ищейка, начинает искать эту "выгоду". Крупных личностей для него нет. Величие идей отсутствует. Причина, по которой ученый пошел в попы, непременно должна быть мелконькой, грязной, стыдной, такой, чтобы каждому была понятна. Темнит Войно-Ясенецкий, но мы его раскусим, голубчика. Продался за деньги? Нет, не то. Бессеребреник - гад. Брезгует деньгами. Ну тогда, значит, тщеславие его расперло, покрасоваться захотелось, внимание на себя обратить. Ишь, франт, поповская морда... Ты у нас покрасуешься, где надо... 
Что должен делать христианин в эпоху всеобщего, эпидемического паралича совести? "И что сделает праведник, когда разрушены основы?" (Псалмы Царя Давида). Препоясаться мечом и крушить отступников веры ошую и одесную? Подставлять хамам то правую, то левую щеку? Или закрыть глаза на мерзости века, или признать вместе с поэтом Фетом и Софьей Андреевной Толстой, что христианство - неосуществимо? 
"Валентин Феликсович слушал "разоблачения" Капы Дреновой и только улыбался, - вспоминает профессор З.И.Умидова. - Снисходительно так улыбался, как взрослый улыбается, слушая ребенка. Как ни старалась Капа, ей никак не удавалось вызвать его на серьезный разговор". 
Можно ли сомневаться: у профессора Войно-Ясенецкого достало бы твердости, чтобы отчитать бестактную девчонку, которая позволяет себе вмешиваться в чужую личную жизнь. Но священник отец Валентин не счел возможным ответить молодой дикарке резкостью. Христианин и человек большого жизненного опыта, он знал, что резкостью ничего, кроме озлобления, в молодую душу не внесешь. С терпением относился он к любому мнению. И даже ко взглядам Капы и Царенко. 
"Зная многих из нас как безнадежных безбожников, он никогда нам ничего не проповедовал, не агитировал, не стремился "направить на путь истинный", - пишет Л.В.Ошанин. - Вообще Войно был терпим к инаковерующим. Среди его учеников было много евреев; одним из ближайших его друзей был профессор Моисей Ильич Слоним". Однажды (это было уже в 1926 году), встретив Ошанина с женой и дочерью, строгий епископ Лука запросто пожал всем руки. "Здравствуйте, здравствуйте, сказал он улыбаясь, - целое безбожное семейство по улице идет, и как только земля терпит". "Войно был строг, суров, аскетичен, - добавляет Ошанин,- особенно суровыми были его холодные, умные, внимательные глаза. Но иногда он как-то особенно искренне и дружелюбно улыбался. Не я один, а все, знавшие Войно, хорошо помнят его милую улыбку". Именно такой улыбкой приветствовал он "безбожное семейство" Ошаниных. 
Но, как ни парадоксально, снисходительность и дружелюбие хирурга-священника проливались в те годы в основном на безбожников и инаковерующих. С верующими был он суров, непреклонен, а по некоторым свидетельствам, даже жесток. Об этом существует несколько рассказов. Один из них относится к лету 1922 года, когда религиозная ситуация в городе до крайности накалилась. В Москве, в противовес традиционной православной церкви, возглавляемой Патриархом Тихоном, возникла так называемая "Живая церковь". Пользуясь поддержкой светских властей, "живоцерковники" (речь о них пойдет ниже) начали захватывать по всей стране церкви, приходы, кафедры, кафедральные соборы. В Ташкенте им удалось занять собор, стоящий в центре города. Сергиевская же церковь на Пушкинской улице, где служил о. Валентин, сохранила верность Патриарху. Между двумя церковными организациями шла жестокая борьба. В эту пору многие верующие, особенно живущие в центре люди, да к тому же не слишком разбирающиеся в церковной политике, обращались к Войно-Ясенецкому с просьбой разрешить им посещать собор на Красной площади. Но о. Валентин на все эти просьбы категорически заявил, что тем, кто станет молиться в "живоцерковном" соборе, он откажет в исповеди и причастии. Стариков (это были в основном интеллигентные люди - врачи, профессора, учителя) непримиримость священника огорчала, но делать нечего, приходилось таскать свои старые кости в дальнюю Сергиевскую церковь. 
Можно как угодно относиться к этим фактам, но в них нельзя не заметить твердой последовательности: в душе верующего Войно-Ясенецкий желал пробудить твердость, непримиримость, подобные той пламенной непримиримости, с которой он сам относился к делам веры. Различное отношение к верующим и атеистам сохранял хирург-священник всю свою жизнь. Различие это было для него принципиальным и вытекало из его представлений о долге христианина. 
А мещанин между тем не унимается: он уже уразумел, что общественный вызов, брошенный о. Валентином, адресован ему, мещанину. Он жаждет мести. Дай ему волю, и он вымазал бы хирурга-священника смолой, перевалял бы в перьях и по всем правилам средневекового обряда протащил по городу. Впрочем, зачем же смола, можно и без смолы. По Ташкенту ползет липкий грязный слушок: "Батюшка-то Валентин, жену схоронил и другую в дом привел. При детях малых... Срам... Стыд... Проповедует в храме, чтобы православные венчались крепким церковным браком, а сам..." 
Слух кажется очень достоверным. После смерти жены Валентин Феликсович действительно поселил в доме свою хирургическую сестру Софью Сергеевну Велицкую. В "Мемуарах" он придает этому эпизоду характер мистический. В ночной час, когда стоял он в ногах умершей жены Анны, читая Псалмы, Строка 112 Псалма - "И неплодную вводит в дом матерью, радующеюся о детях", - подсказала ему нужное решение. 
Но если даже оставить в стороне мистическое объяснение, то выбор домоправительницы и воспитательницы детей, сделанный Валентином Феликсовичем осенью 1919-го года, не оставляет желать лучшего. Да и не было у него другой возможности. "Когда умерла мама, папа в отчаянии, оставшись с четырьмя детьми, звал к себе приехать тетю Шуру и тетю Женю (родных сестер жены -М.П.), но они отказались. На помощь пришла к нам Софья Сергеевна Велицкая - ангел наш хранитель - и посвятила себя нам, детям", -пишет Елена Валентиновна Жукова-Войно. О том, что С.С.Велицкая спасла детей Валентина Феликсовича от неминуемой в ту пору гибели, говорят и многие из бывших сотрудников Городской больницы в Ташкенте. 
На коллективном снимке, где хирургическая сестра снята вместе со своими коллегами в операционной, мы видим очень худощавую, прямую и, по всей видимости, решительную женщину лет сорока. У нее живое лицо, полное доброжелательства и участия. Настоящая сестра милосердия старой выучки. Была Софья Сергеевна женой убитого на фронте царского офицера. Своих детей не имела. В операционной ценили ее за мастерство и скромность: ни слова лишнего, зато сходу угадывала, какой инструмент потребует оперирующий хирург в следующее мгновение. Детей Войно-Ясенецкого, как рассказывают, Велицкая любила, и в доме младшего - Валентина - дожила до глубокой старости. Что же касается отношений с главой дома, то тут я призываю читателя полностью довериться "Мемуарам" Войно-Ясенецкого: 
"Моя квартира главного врача состояла из пяти комнат, так удачно расположенных, что Софья Сергеевна могла получить отдельную комнату, вполне изолированную от тех, которые я занимал. Она долго жила в моей семье, но была только второй матерью для детей, и Богу Всеведующему известно, что мое отношение к ней было совершенно чистым". 
К той же теме Войно-Ясенецкий вынужден был вернуться, получив от архиепископа Иннокентия предложение стать священником. 
"Я говорил с Владыкою о том, что в моем доме живет моя операционная сестра Велицкая, которую я, по явно чудесному Божию повелению, ввел в дом матерью, радующеюся о детях, а священник не может жить в одном доме с чужой женщиной. Но Владыка не придал значения этому моему возражению и сказал, что не сомневается в моей верности седьмой заповеди". 
Ровно через полвека после рукоположения профессора Войно-Ясенецкого в иереи я беседовал в Ташкенте и Москве с людьми, которые хорошо его знали в начале двадцатых годов. Удалось сыскать шесть человек. Старые врачи, не столько атеисты, сколько люди, уставшие от жизни и потому равнодушные ко всему, и в том числе и к религии, тем не менее охотно говорили со мною о Валентине Феликсовиче. Воспоминания юности всегда приятны. И о нравственной личности профессора, ставшего священником, говорили тоже с удовольствием: за долгую свою жизнь мои собеседники успели оценить то, что в просторечии зовется совестью. Никто из них не читал находящихся под запретом книг Бердяева. Едва ли кто-нибудь помнил спор Л.Н.Толстого с Фетом, исполнимо ли христианство, возможен ли в современных условиях христианин абсолют. И тем не менее, рассказывая об о. Валентине, все они, будто сговорившись, повторяли эпитет - "абсолютный". "Абсолютно чистый", "эпически абсолютно бесстрашен", "человек-абсолют". Подводя итог беседе, бывшая медицинская сестра Ташкентской Городской больницы Минна Григорьевна Нежанская (Канцепольская) так выразила общее мнение: "В делах, требовавших нравственного решения, Валентин Феликсович вел себя так, будто вокруг никого не было. Он всегда стоял перед своей совестью один. И суд, которым он судил себя, был строже любого трибунала". 


(Продолжение в 9 номере)

Свернуть